Ранним мартовским утром в Париже недолго и озябнуть, а в ожидании расстрела — тем более. В 6.40 11 марта 1963 года на главном плацу форта д'Иври у вбитого в заиндевелый гравий столба стоял подполковник французской авиации; ему завели руки назад, связали их за столбом и обвязали его веревкой, а он все еще недоуменно смотрел на шеренгу солдат в двадцати шагах.
В тягостной тишине шаркнула по гравию подошва; тридцатипятилетний Жан Мари Бастьен-Тири последний раз взглянул на белый свет, и ему завязали глаза. Послышался тихий молитвенный голос священника, залязгали двадцать затворов: карабины взяли наизготовку.
За стеной на улице грузовик, мчавшийся к центру города, сердито загудел на шуструю легковушку, заглушив команду: «Целься!» Деловито хлопнул залп; слившись с обыденным рассветным гулом, вспорхнула стайка голубей, и уж вовсе не слышен был за нарастающим уличным движением акт милосердия — пистолетный выстрел в затылок.
Главаря боевой группы ОАС,[1] устроителя покушения на президента Франции, казнили, дабы положить конец подобным покушениям, но судьба решила совсем иначе, и тут началось такое, о чем не расскажешь, не объяснив подробнее, почему в то мартовское утро у столба на плацу военной тюрьмы сник изрешеченный пулями труп…
Солнце скрылось за дворцовой стеной, и зазмеились длинные тени; дышать стало чуть полегче. Был самый жаркий день года, двадцать пять градусов в семь вечера; парижане торопились на выходные за город, усаживая в автомобили и вагоны сердитых жен и орущих детей. В этот день, 22 августа 1962 года, несколько человек поджидали президента, генерала Шарля де Голля, на городской окраине — затем, чтобы его убить.
Итак, народ разъезжался отдохнуть от зноя в речной и приморской прохладе, а за вычурным фасадом Елисейского дворца все никак не кончалось заседание кабинета министров. На коричневатом гравии, теперь уже в тени, кольцом стояли шестнадцать черных «ситроенов», занимая три четверти двора. Водители отошли к западной стене, где тень легла раньше и гуще; они привычно перешучивались, коротая время в ожидании начальства.
Уже начинали ворчать: что-то министры припозднились; но около 19.30 из стеклянных дверей появился служитель в орденах и медалях. С высоты шести ступеней он сделал рукою знак охране. Водители притаптывали, расходясь, недокуренные «голуазы», охранники и часовые в будках у ворот насторожились, и раздвинулись чугунные решетчатые створки.
Все шоферы сидели в машинах, когда служитель распахнул двери: министры выходили, желали друг другу приятного отдыха, чинно спускались с крыльца к подкатывавшим лимузинам, устраивались на задних сиденьях и выезжали мимо козыряющих жандармов на улицу Фобур Сент-Оноре.
Минут через десять у крыльца остались лишь два «ситроена»; первый из них — с президентским вымпелом. Водил его Франсуа Марру, шофер из Главного управления национальной жандармерии в Сатори. Молчальник, он держался в стороне от прочих; хладнокровный, смелый и опытный водитель, он недаром стал личным шофером де Голля. Водитель второго «ситроена» был тоже из Сатори.
В 19.45 часовые снова стали навытяжку: за стеклянными дверями показался Шарль де Голль в своем всегдашнем двубортном костюме маренго и темном галстуке. По-старинному учтиво склонившись, он пропустил вперед г-жу Ивонну, принял ее под руку и свел по ступеням к распахнутой левой задней дверце; сам он обошел машину и сел справа. Их зять, начальник штаба бронетанковых и кавалерийских войск полковник Ален де Буасье, проверил, заперты ли обе задние дверцы, и уселся рядом с Марру.
Дежурный телохранитель Анри д'Жудер, могучий алжирец-кабил, поместился во второй машине возле шофера: он поправил под левой мышкой тяжелый револьвер и откинулся на сиденье. Ему полагалось смотреть вовсе не на «ситроен» впереди, а на проносящиеся тротуары и перекрестки. Позади него, сдав последние распоряжения, устроился в уютном одиночестве начальник личной охраны президента комиссар Жан Дюкре.
Взревели мотоциклы у западной стены, и двое в белых шлемах медленно выехали к воротам; остановились в десяти футах друг от друга и оглянулись. К ним уже подрулил Марру, и вторая машина не отстала. Было 19.50.
Снова разверзлись чугунные решетки, и маленький кортеж проехал мимо вытянувшихся в струнку жандармов на Фобур Сент-Оноре, а оттуда — на авеню де Мариньи. Из-под каштанов за ними наблюдал, сидя на мотороллере, молодой человек в белом защитном шлеме; он съехал с тротуара и помчался следом.
Заранее о проезде президента не оповещали; заслышав сирены мотоциклов, регулировщики отчаянно свистели, размахивали жезлами — и как-то успевали вовремя перекрыть движение.
Кортеж разогнался на тенистой авеню и вылетел на солнечную площадь Клемансо, направляясь прямиком к мосту Александра III. Юноша на мотороллере пристроился позади и ехал без помех. За мостом свернули на авеню Генерала Гальени, а оттуда — на широкий бульвар Инвалидов. Тут юноше все стало ясно: де Голль выезжает за город. На перекрестке бульвара и улицы Варенн он сбросил скорость и остановился возле углового кафе. Достав из кармана жетончик, он проследовал к телефону.
Подполковник Жан Мари Бастьен-Тири ожидал звонка в пригороде, в Медоне. Он был женат, имел троих детей, служил в министерстве авиации. Чиновник как чиновник, примерный семьянин, он, однако же, втайне страстно ненавидел Шарля де Голля, который, по его глубокому убеждению, предал Францию и обманул избирателей — ведь избран в 1958 году он был вовсе не затем, чтобы отдать Алжир на поток и разграбление арабским националистам.
Лично его алжирские дела никак не задевали: у него были высшие мотивы. Он считал себя патриотом и был уверен, что убийство предателя — лучшая услуга отчизне. Многие тысячи французов разделяли его убеждения, но мало кто становился оголтелым оасовцем, заклятым врагом Де Голля и его ставленников. Бастьен-Тири был из таких.
Когда его позвали к телефону, он спокойно прихлебывал пиво. Бармен протянул ему трубку, а сам отошел к другому концу стойки настраивать телевизор. Бастьен-Тири несколько секунд молча слушал, затем сказал: «Понятно, спасибо» — и вышел из кафе на тротуар, благо за пиво было уплачено; он вынул газету из-под мышки и не спеша развернул ее два раза.
В окне второго этажа напротив молодая женщина опустила кружевную занавеску и обернулась к двенадцати мужчинам, разместившимся в ее комнате. «Второе шоссе», — сказала она. Пятеро новичков, непривычных к убийству, перестали хрустеть пальцами и вскочили на ноги.
Другие семеро были постарше и держались спокойнее. Ими руководил заместитель Бастьена-Тири лейтенант Ален Бугрене де ля Токне; он был из дворян-землевладельцев, консерватор до мозга костей. Ему тоже было тридцать пять, женат, двое детей.
Среди опытных выделялся Жорж Ватен: коренастый, с квадратной челюстью, бывший алжирский агроном, за два с лишним года он стал отпетым убийцей. Он подволакивал раненую ногу и потому назывался Хромым.
Черным ходом спустились двенадцать человек в переулок к машинам и мотоциклам, украденным либо взятым напрокат. Было 19.55.
Бастьен-Тири разведывал место день за днем: он прикидывал огневые траектории, соображал, с какой скоростью и как именно будут перемещаться цели, то бишь машины, подсчитывал, какая понадобится плотность огня, чтобы их остановить. Облюбовал он длинное прямое шоссе, авеню де ля Либерасьон на пересечении с улочками Пти-Кламара. Первая группа снайперов открывает огонь по президентской машине за двести ярдов до перекрестка из-за огромного грузовика — огонь почти что кинжальный.
Как рассчитал Бастьен-Тири, не меньше ста пятидесяти пуль прошьют головную машину, пока она поравняется с грузовиком. Машина остановится, а второй отряд вынырнет из-за угла и ликвидирует охрану. Затем обе группы ураганным огнем добивают неприятеля и бегут к своим машинам на боковой улочке.
Сам Бастьен-Тири, тринадцатый участник покушения, отвел себе опаснейшую роль наблюдателя и координатора. В 20.05 все были на местах. Он за сто ярдов от засады стоял у автобусной остановки с газетой в руках. Взмахнув этой газетой, он должен был подать сигнал Сержу Бернье, начальнику первой группы, скрытой за грузовиком. И откроют пальбу снайперы, залегшие у его ног. Бугрене де ля Токне перехватит охранников, а уж Хромой Ватен никого в живых не оставит.
Отщелкивались предохранители; между тем кортеж генерала де Голля миновал центральные улицы и выехал на просторные пригородные проспекты со скоростью без малого шестьдесят миль в час.
Путь впереди расчистился: Марру взглянул на часы, ощутил за спиной сдержанное генеральское раздражение — и прибавил скорость. Мотоциклисты чуть-чуть отстали, тем более что де Голль их не жаловал — уж если нельзя без этого, так хоть не торчите на виду. В таком порядке и проследовал кортеж в Пти-Кламар по авеню де ля Дивизьон Леклерк. Было 20.17.
А за милю от них Бастьен-Тири почувствовал, что в чем-то он очень оплошал. В чем — это он понял куда позже, уже в камере смертников: полицейские ему объяснили. Оказывается, он готовил покушение по календарю 1961 года, где было написано черным по белому, что солнце нынче заходит в 20.35, и времени хватало с лихвой, даже если де Голль запоздает — а он запаздывал. Между тем по нынешнему-то календарю 22 августа 1962 года смеркалось в 20.10. Эти потерянные двадцать пять минут предрешили дальнейшую историю Франции. В 20.18 Бастьен-Тири наконец увидел президентский кортеж, приближающийся со скоростью семьдесят миль, и бешено замахал газетой.
Ста ярдами дальше на другой стороне проспекта Бернье злобно приглядывался и никак не мог понять, что там делает отуманенная фигурка. «Махнул он или не махнул газетой?» — вслух спросил он сам себя, и едва спросил, как акулий нос президентского «ситроена» промелькнул мимо автобусной остановки и надвинулся на него. «Огонь!» — заорал он, и снайперы у его ног открыли пальбу под прямым углом по проносящейся (70 миль в час) цели.
Стреляли они, что ни говори, метко: добрая дюжина пуль угодила в «ситроен», большей частью сзади. Брызнули клочья шин; и хотя они самозаклеивались, все же из-за внезапной потери давления машину занесло на передних колесах. Но Франсуа Марру спас жизнь де Голлю.
Первоклассный стрелок, бывший легионер Варга метился в колеса; остальные разрядили автоматы в заднее стекло удалявшегося «ситроена». Несколько пуль впились в кузов, одна продырявила стекло и просвистела в дюйме-другом от президентского носа. «Пригнитесь!» — закричал, обернувшись, полковник де Буасье. Г-жа де Голль уткнулась в колени мужа. «Это что, опять?» — холодно проговорил генерал и покосился на заднее окно.
Марру кое-как совладал с рулем, сбросил скорость и выровнял машину; «ситроен» рванулся вперед, к перекрестку, где на авеню де Буа его поджидал другой отряд боевиков. За Марру почти вплотную следовала как ни в чем не бывало машина с охраной.
Бугрене де ля Токне сидел за рулем, двигатель был включен; ему надо было мгновенно решать, подставиться и пожертвовать жизнью или полсекунды промедлить. Он промедлил — и, вырвавшись на проспект, оказался бок о бок с машиной, где сидели телохранитель д'Жудер и комиссар Дюкре.
Выставившись из правого заднего окна почти по пояс, Ватен разрядил магазин вслед президентской машине, в которой мелькнул за разбитым стеклом надменный профиль де Голля.
— Вот болваны, даже не отстреливаются, — раздраженно бросил тот. Между тем д'Жудер держал пистолет наготове и за десять футов не промахнулся бы, но голова водителя заслоняла цель. Дюкре повелительно крикнул: «За президентом!» — и оасовцы мигом остались позади. Мотоциклисты, одного из которых де ля Токне едва не сбил, нагнали машины, и президентский кортеж, развернувшись на развилке, проследовал на Виллакубле.
А незадачливым убийцам не было времени разбираться, кто в чем виноват; разобрались потом. Оставив три машины на месте засады, они мигом разъехались на запасных автомобилях, благо уже совсем стемнело.
Комиссар Дюкре связался с Виллакубле по рации и коротко объяснил, что и как. Через десять минут прибыл дополнительный конвой, и де Голль велел ехать прямиком к вертолетной площадке. Возле остановившейся машины столпились военные и штатские; задняя дверца распахнулась: все были встревожены самочувствием г-жи де Голль. Из другой дверцы появился генерал, встряхивая лацканы, обсыпанные осколками стекла. Жестом отстранив взволнованную толпу, он обошел машину и подал руку жене.
— Пойдем, дорогая, мы уже почти дома, — сказал он ей и, обернувшись, проронил суждение об ОАС: — Стрелять не умеют. — Он провел жену в кабину вертолета, сел рядом с нею — к ним присоединился д'Жудер — и отправился отдохнуть денек-другой.
Посерев и поникнув, сидел в машине Франсуа Марру. Баллоны под конец сдали, и «ситроен» дотянул на ободах. Дюкре потрепал его по плечу и отправился на расследование.
Журналисты всего мира повествовали о покушении и упражнялись в домыслах, а между тем французская полиция во главе с Сюрте насьональ с помощью спецслужб и жандармерии учинила розыск, еще небывалый во Франции (потом, правда, был розыск еще почище этого, когда искали неизвестного убийцу, которого так и не нашли; в картотеках он до сих пор имеет лишь кличку Шакал…), но до поры до времени тщетный.
Дело стронулось с мертвой точки 3 сентября, и стронула его, как это нередко бывает, простая проверка документов. Возле города Валанс, чуть южнее Лиона, на трассе из Парижа в Марсель, полицейские наугад остановили частную машину; в ней ехали четверо. Только в тот день их уже остановили несколько сотен, и без всякого толку; но тут у одного из четверых документов не оказалось, он их якобы потерял. Его, а заодно уж и остальных задержали и отвезли в Баланс — разобраться.
Там определенно выяснилось, что этот четвертый — случайный попутчик, и троих отпустили, а у него сняли отпечатки пальцев и послали их в Париж: тот ли он, за кого себя выдает? Ответ пришел через двенадцать часов: задержан двадцатидвухлетний дезертир из Иностранного легиона, подлежит военному суду. А что он Пьер Дени Магад — это правда.
В лионском полицейском управлении, пока он дожидался допроса, караульный полушутя спросил его:
— Ну, а что скажем насчет Пти-Кламара?
Тот угрюмо пожал плечами:
— Чего мне говорить — спрашивайте.
«Раскалывался» он восемь часов, ошеломляя допросчиков; стенографисты исписывали блокнот за блокнотом. Он назвал всех участников покушения и вдобавок девятерых сообщников, так или иначе в нем замешанных, общим счетом двадцать два человека. Теперь полиция знала, кого она ищет.
Скрыться, и притом бесследно, удалось одному Жоржу Ватену; вероятно, он проживает в Испании, где нашли прибежище многие главари ОАС.
Следствие по делу Бастьена-Тири, Бугрене де ля Токне и прочих закончилось к декабрю; в январе 1963 года они предстали перед судом.
Во время процесса ОАС развернула наступление всеми силами и средствами, и французской тайной полиции приходилось туго. Под личиной благополучия, под золоченым покровом культуры и цивилизации неистовствовала потаенная война, одна из самых ожесточенных и беспощадных в современной истории.
Французская тайная полиция именуется Service de Documentation Exterieure et de Contre-Espionage, сокращенно СДЕКЕ. Разведка за границей и контрразведка во Франции естественно дополняют друг друга. Первое управление СДЕКЕ — служба информации: она разбита на отделы под общей литерой «Р» (Renseignement[2]): Р-1 — аналитический отдел; Р-2 — Восточная Европа; Р-3 — Западная Европа; Р-4 — Африка; Р-5 — Ближний Восток; Р-6 — Дальний Восток; Р-7 — Америка (Западное полушарие). Второе управление ведает контрразведкой, Третье и Четвертое занимаются мировым коммунистическим движением, Шестое — финансовое, Седьмое — административное.
Но есть еще и Пятое, под названием «Аксьон»: там формировались ударные группы для разгрома ОАС. Сотню за сотней отборных бойцов поставляла штаб-квартира Аксьон сервис, расположенная в невзрачном квартале за бульваром Мортье, близ Порт-де-Лила, тусклого северо-восточного предместья Парижа. Отбирали большей частью корсиканцев: пройдя усиленную физическую подготовку, они затем обучались в Сатори отдельно от прочих курсантов. Их обучали всем приемам стрельбы из всех видов оружия, рукопашному бою — дзюдо и каратэ, — обращению с радиопередатчиками и взрывчаткой, технике допросов и пыток; учили разрушать, поджигать, похищать и уничтожать.
Некоторые из них говорили только по-французски; другие свободно владели иностранными языками и были как дома в любой мировой столице. Для пользы дела им разрешалось убивать, и они этим разрешением часто пользовались.
В ответ на оголтелый террор ОАС начальник СДЕКЕ генерал Эжен Гибо решился наконец дать полную волю своим молодцам. Агенты Аксьон внедрились в ОАС вплоть до самых ее верхов. По их наводке многие оасовские резиденты во Франции, а то и за ее пределами попали в лапы французской полиции. Иной раз, если взять их было нельзя, а заманить на родину не удавалось, их преспокойно убивали за границей. Родственники бесследно исчезнувших оасовцев всегда предполагали, и не без оснований, что это дело рук Аксьон сервис.
ОАС постаралась не остаться в долгу. Агентов Аксьон сервис (именовавшихся барбузами — бородачами, ряжеными) ненавидели пуще всякой полиции. В последние дни войны на территории Алжира семерых барбузов захватили живьем, и трупы их, с обрезанными носами и ушами, повисли с балконов и на фонарях. Вот так велась потаенная война, и навеки останется тайной, кто, кого и в каком подвале запытал до смерти.
Большей частью, однако, барбузы подвизались вне ОАС, на роли подручных СДЕКЕ. Были среди них бандиты-рецидивисты, сохранявшие связи с преступным миром и связи эти использовавшие, когда правительство нуждалось в особо грязных услугах. Во Франции даже поползли слухи о «параллельной» (неофициальной) полиции, которой якобы заправляет довереннейшее лицо де Голля, его правая рука, г-н Жак Фоккар. На самом же деле никакой «параллельной» полиции не было: орудовали головорезы из Аксьон сервис или — по их поручению — обыкновенные гангстеры. Среди уголовников Парижа и Марселя и в Аксьон сервис было полным-полно корсиканцев, и после зверского убийства семерых из алжирской спецкоманды оасовцам объявили вендетту, а в этом деле на Корсике толк знают. Как известно, корсиканские бандиты помогли в 1944 году союзникам высадиться на юге Франции (небескорыстно, разумеется: в награду они стали безраздельными хозяевами всех борделей и притонов Лазурного берега); а в начале 1960-х их вендетта порядком помогла торжеству законности. Кстати, «черноногие» оасовцы — уроженцы Алжира, были по всем статьям вылитые корсиканцы, так что временами война становилась прямо-таки братоубийственной.
Во время суда над Бастьеном-Тири и его сообщниками ОАС развернула широкую пропагандистскую кампанию. У ее вдохновителя и закулисного организатора пти-кламарского покушения, выпускника престижнейшей Политехнической школы полковника Антуана Аргу, была и сметка, и хватка. В чине лейтенанта он вступил под знамена де Голля и сражался с нацистами; потом командовал кавалерийским полком в Алжире. Превосходный командир, он не ведал ни устали, ни жалости; и в 1962 году этот крепко сбитый коротыш возглавил оперативный отдел ОАС.
Психологическая подоплека войны была ему отлично знакома: он понимал, что наряду с террором требуются дипломатия и пропаганда. В этих целях он использовал авторитет Жоржа Бидо, бывшего французского министра иностранных дел, а ныне председателя Совета национального сопротивления, служившего политическим рупором ОАС. Надо было по возможности «респектабельно» разъяснить общественности существо антидеголлевской оппозиции.
Аргу с его недюжинным интеллектом недаром стал в свое время самым молодым полковником во Франции, и недаром его считали опаснейшим из главарей ОАС, Он устроил Бидо серию интервью с крупнейшими радио- и телекомпаниями, а уж тот, опытный политик, постарался отодвинуть в тень неблаговидные делишки оасовских головорезов.
Успех этой пропагандистской вылазки встревожил правительство больше, чем взрывы пластиковых бомб в кафе и кинотеатрах по всей Франции. А 14 февраля раскрыли очередное покушение на де Голля: 15-го он выступал перед слушателями Военной академии на Марсовом поле и при входе в здание должен был получить пулю в затылок с чердака одного из корпусов.
Перед судом впоследствии предстали некто Жан Бикнон, капитан артиллерии Робер Пуанар и преподавательница английского языка в Академии г-жа Поль Русселе де Лифьяк. Стрелком у них был все тот же Хромой Ватен, по-прежнему неуловимый. На квартире Пуанара нашли снайперскую винтовку, и все трое были разом арестованы. Оказалось, что заговорщики, желая провести Ватена на территорию Академии, прощупывали унтер-офицера Мариюса То, а унтер-офицер немедля обратился в полицию. Генерал де Голль, как и намечалось, выступил в Академии 15-го, приехав, к своему крайнему раздражению, в бронированном автомобиле.
Заговорщики действовали донельзя неумело, но де Голль наконец обозлился. Наутро он вызвал министра внутренних дел Фрея и, стукнув кулаком по столу, заявил, что «с него хватит покушений».
Решено было крепко дать по рукам заправилам ОАС, чтобы прочие призадумались. Фрей не сомневался в исходе процесса Бастьена-Тири, благо тот напропалую разглагольствовал перед Военным трибуналом, что де Голля нельзя не убить. Но этого было маловато.
12 февраля на стол начальника Аксьон сервис легла копия докладной из Второго управления СДЕКЕ, направленной перед тем министру внутренних дел. Сообщалось:
«Нам удалось установить местонахождение одного из главнейших деятелей мятежного подполья, а именно бывшего полковника французской армии Антуана Аргу. Он отправился в Германию и намеревается, согласно агентурным данным, пробыть там несколько дней…
Таким образом, представляется возможным захватить вышеупомянутого Антуана Аргу. Однако же поскольку наша официальная просьба о содействии, адресованная спецслужбам ФРГ, встретила категорический отказ, а упомянутые спецслужбы могут оповестить Аргу и прочих главарей ОАС о наших намерениях, то операция по захвату Аргу, если она будет признана целесообразной, должна быть проведена в строжайшей тайне и неотложно…»
То есть проведение операции препоручалось Аксьон сервис.
Днем 25 февраля Аргу вернулся в Мюнхен из Рима после совещания на высшем уровне ОАС. К себе на Унертльштрассе он не поехал, а взял такси до гостиницы «Эден-Вольф»; там, в забронированном номере, предстояло очередное совещание, на которое он не попал. В холле к нему подошли двое; послышалась безукоризненная немецкая речь. Полицейские, решил он, и полез в нагрудный карман за паспортом.
Но обе руки тут же перехватили, пол ушел из-под ног, его мигом вынесли на улицу и зашвырнули в бельевой фургон. В ответ на свои протесты он услышал подзаборную французскую брань. Жесткий удар по переносице, резкий тычок под ложечку, нажатие нервного сплетения за ухом — и больше ничего не понадобилось.
Через двадцать четыре часа в Париже, в отделении Уголовной полиции на набережной Орфевр, дом 36, зазвонил телефон. Кто-то сипло сообщил дежурному сержанту, что он из ОАС и что Антуан Аргу, «крепенько повязанный», лежит в фургоне на их полицейской стоянке. Действительно, через несколько минут задние дверцы фургона распахнулись, и оттуда к ногам ошеломленных полицейских вывалился Аргу.
Глаза ему туго-натуго завязали сутки назад, и свет ослепил его. Ему помогли встать на ноги. Лицо его было испятнано высохшей кровью из разбитого носа; изо рта вытащили кляп, но рот не повиновался. Его спросили: «Вы — полковник Антуан Аргу?» Он беззвучно выговорил: «Да». Молодцы из Аксьон сервис как-то ухитрились ночью переправить его через границу, а уж звонок в полицию — это было так, для забавы. Аргу просидел в тюрьме до июня 1968 года.
Одного не учли ребята из Аксьон сервис и их начальники: похитив Аргу, они здорово обескуражили ОАС, однако на смену ему пришел незаметный, неизвестный, но отнюдь не менее хитроумный подполковник Марк Роден, он-то и занялся убийством де Голля. Может, лучше бы и не стоило убирать Антуана Аргу.
4 марта Высший военный трибунал вынес приговор по делу Бастьена-Тири. Его и еще двоих приговорили к смертной казни; такого же приговора заочно удостоились еще трое, в том числе Хромой Ватен. 8 марта генерал де Голль молча выслушал трехчасовую апелляцию: двоим он заменил смертную казнь на пожизненное заключение, но третий, Бастьен-Тири, подлежал расстрелу.
Вечером адвокат объявил подполковнику, что его ждет.
— Одиннадцатого, — сказал он и, видя, что тот недоверчиво улыбается, сердито проговорил: — Одиннадцатого вас расстреляют.
Бастьен-Тири, по-прежнему улыбаясь, покачал головой.
— Вам этого не понять, — сказал он адвокату. — Ни один французский солдат в меня не выстрелит.
Он ошибся. Радиостанция «Европа-1» сообщила в восьмичасовом выпуске новостей на французском языке, что приговор приведен в исполнение, и во всей Европе это услышали все, кто слушал эту передачу. И в маленьком номере одной австрийской гостиницы передача эта вызвала такой поток мыслей, а за ними и действий, что генерал де Голль оказался на самом краю гибели. Передачу слушал подполковник Марк Роден, новый руководитель оперативного отдела ОАС.
Марк Роден выключил транзистор и встал из-за стола; к завтраку он едва притронулся. Он отошел к окну, прикурил сигарету от окурка и невидящим взглядом уставился на заснеженные склоны гор, до которых еще не добралась запоздалая весна.
— Ублюдки, — негромко и ненавистно проговорил он и все так же вполголоса, отводя душу, высказался куда похлеще о президенте, правительстве и Аксьон сервис.
Роден был почти ни в чем не похож на своего предшественника. Длинный и сухопарый, с трупно-серым, исхудалым от затаенной злобы лицом, он в отличие от пылких соплеменников обычно сохранял невозмутимый вид. Сын сапожника, он в университетах не обучался; военная карьера его началась, когда он, еще зеленый юнец, переплыл Ла-Манш в рыбацкой лодке и вступил рядовым под знамена с лотарингским крестом.
Сержантский, а затем унтер-офицерский чины достались ему в жестоких боях в Северной Африке под командой Кенига и на полях Нормандии в дивизии Леклерка. Во время битвы за Париж его произвели в офицеры, о чем в мирное время он, с его образованием, и мечтать бы не смел. Война кончилась, и он мог уволиться из армии.
Уволиться, а дальше что? Отец обучил его сапожному ремеслу, но оно было ему не по душе; особенно же не нравилось ему, что рабочих, как раньше подпольщиков и партизан Сопротивления, прибрали к рукам коммунисты. Он остался служить и с горечью наблюдал, как новоявленные выпускники военных училищ, молокососы, вызубрившие учебники, запросто получали офицерское звание, которое он добыл потом и кровью. Между тем эти молокососы быстренько оказывались старше его по званию, и горечь стала закоренелой обидой.
Нет, рассудил Роден, уж если служить, то служить в колониальных войсках, драться бок о бок с настоящими, доподлинными солдатами, а эти… пусть учатся маршировать. И он испросил перевод в парашютно-десантные части.
Через год он командовал ротой в Индокитае, и окружали его единомышленники. Здесь карьера была открыта, хотя бы и сыну сапожника: знай себе иди в огонь — изо дня в день. Он стал майором, а когда война кончилась, разнесчастный год проторчал во Франции и наконец попал в Алжир.
За этот год на родине — после презренной капитуляции в Индокитае — его горькая обида превратилась в нестерпимую ненависть к политикам и коммунистам: он их не различал. От изменников и подлецов, заполонивших Францию, надо избавиться разом — кто же это сделает, если не военные? Одна только армия была чиста от этой скверны.
Как большинство боевых офицеров, которым — опять-таки изо дня в день — приходилось хоронить павших в бою и обезображенные трупы тех, кого противник, по несчастью, взял живыми, Роден гордился своими солдатами — солью земли, воинами, кровью своей искупающими буржуазное благополучие. И вот, провоевав восемь лет в индокитайских дебрях, он обнаружил, что на родине никто французского солдата в грош не ставит, а левые интеллектуалы еще и поносят: они, мол, пытками добивались признаний, без которых… да что говорить! И Марк Роден, обойденный судьбою, стал твердокаменным фанатиком.
Он ничуть не сомневался, что если бы не расслабленные колониальные власти и не политический саботаж во Франции, то вьетнамским партизанам тут бы и конец. Индокитай, однако же, уступили туземцам — это значит скопом предали тысячи и тысячи наших ребят, погибших, выходит, задаром. Нет уж, хватит предательства, это мы докажем в Алжире. Весною 1956 года Роден был, сколько мог, счастлив и убежден, что уж там-то, на алжирских холмах, и он покажет себя, и французская армия в грязь лицом не ударит.
После двух лет ожесточенных боев он был настроен по-прежнему. Ну да, мятеж пока не удалось подавить: сколько перестреляли феллахов, выжгли селений, запытали террористов — а он охватил всю страну и перекинулся из «глубинки» — бледа — в города.
За чем же дело стало? Да лишь за добавочной помощью из метрополии. Воевали-то, собственно говоря, во французской провинции, где обитало три миллиона французов. Алжир — это часть Франции, и драться за него надо так же, как за Нормандию, Бретань или Приморские Альпы. Свежеиспеченный подполковник Марк Роден усмирял уже не блед, а города, сначала Бон, потом Константин.
В захолустье он имел дело с бойцами Фронта национального освобождения (ФНО), какими-никакими, а все же более или менее солдатами. Он их, разумеется, ненавидел, но что это была за ненависть по сравнению с той, какую вызывали у него городские убийцы-невидимки, вроде мусорщиков, подкладывавших пластиковые бомбы в людных кафе и магазинах, на детских площадках французских кварталов. И Роден постарался очистить Константин от этой погани — так постарался, что заслужил у мусульман прозвище Живодер.
Чтобы вконец расправиться с ФНО и его армией, требовалась всего-навсего полная поддержка Парижа. Фанатизм легко затмевает факты: непосильные военные расходы, дестабилизация французской экономики, очевидная невозможность победы, упадок духа новобранцев — все это, считал Роден, вздор и сущие пустяки.
В 1958 году де Голль вернулся к власти: он стал премьер-министром, решительно ликвидировал прогнившую и немощную Четвертую республику и учредил Пятую, президентом которой был избран в январе 1959-го. В Елисейский дворец он вступил все с тем же обеспечившим ему ранее поддержку генералитета победоносным лозунгом на устах: «Французский Алжир!» Услышав эти его слова по радио, Роден удалился к себе и расплакался от радости. Де Голль явился в Алжир, и Родену казалось, будто сам Зевс низошел с Олимпа. Ну, думал он, теперь-то дела пойдут на лад. Коммунистов отовсюду выметут поганой метлой, изменника Жана Поля Сартра обязательно расстреляют, профсоюзы прижмут к ногтю, и Франция наконец по-настоящему придет на выручку своим кровным братьям в Алжире и своей армии, отстаивающей французскую цивилизацию против варварства.
Словом, все было ясно как день, и, когда президент де Голль повел свою, совсем неожиданную политику, Роден решил, что тут какой-то подвох. Мало ли какие у старикана расчеты? Слухам о предварительных переговорах с Бен Беллой и ФНО Роден попросту не поверил. В 1960-м он был всей душой на стороне повстанцев-колонистов Большого Жо Ортиза; однако же считал, что де Голля торопить не надо, тот наверняка знает, что делает, а придет время — разгромит проклятых феллахов одним ударом. Он ведь говорил, и повторял золотые слова: «Французский Алжир!»
Когда же окончательно, вне всякого сомнения выяснилось, что Шарль де Голль намерен благоустраивать Францию ценою потери Алжира, для Родена все пошло прахом. Больше некому и не во что было верить, не на что и не на кого надеяться; оставалась одна ненависть — к режиму, к политикам, к умникам, к алжирцам, к профсоюзам, к писакам, к иностранцам, и пуще всего к Этому Подлецу. Почти весь батальон Родена, кроме нескольких трусливых сопляков, принял участие в апрельском военном мятеже 1961 года.
Мятеж был сорван; де Голль упредил его до обидного просто и расчетливо. За неделю-другую до открытия переговоров с ФНО солдатам раздали тысячи маленьких транзисторов. Многие офицеры и сержанты отнеслись к этому одобрительно: развлечение безобидное, пусть ребята, которых донимают жара, мухи и скука, послушают легкую музыку, доносящуюся с родины.
Но с родины доносилась не только легкая музыка. В тот день, когда решалось, чью сторону возьмет армия, десятки тысяч новобранцев в алжирских казармах, как обычно, слушали последние известия. А затем зазвучал тот самый голос, которому внимал Роден в июне 1940 года. И звучал почти тот же призыв: «Выбирайте между верностью и изменой долгу. Я обращаюсь к вам от имени Франции, я в ответе за ее судьбу. Следуйте моим приказаниям».
Наутро от некоторых мятежных батальонов осталась горстка офицеров и большинство сержантов.
Мятеж рассеялся, как наваждение, — с помощью радио. Родену повезло больше других: с ним остались сто двадцать офицеров, сержантов и рядовых — это потому, что в его батальоне было много ветеранов Индокитая и войны в алжирской «глубинке». Такие, как они, и образовали ОАС — затем, чтобы избавить Францию от Иуды, засевшего в Елисейском дворце.
Правительственная армия эвакуировалась; части ФНО победно вступали в города и поселки. В семь недель промежутка, когда французские колонисты ни за грош отдавали нажитое за свой век и без оглядки бежали с истерзанного войной побережья, Тайная армия распрощалась с Алжиром на свой лад; после этого дикого и кровавого погрома главарям ОАС — во всяком случае, тем из них, кто был известен властям, — оставалось только скрываться за пределами Франции.
Роден стал заместителем начальника зарубежного оперативного отдела ОАС зимой 1961 года. Аргу планировал наступление Тайной армии — размашисто, дерзко и находчиво; Роден проводил в жизнь его планы — умело, трезво, хитроумно.
В качестве оголтелого фанатика он был не опаснее других бессчетных легионеров ОАС начала шестидесятых. Но этому сыну сапожника, смекалистому от природы, не задурили голову ни шаблонным образованием, ни армейской рутиной. Он привык думать и рассуждать по-своему.
Впрочем, насчет будущего Франции и поруганного престижа армии он мыслил в точности, как прочие оасовцы; однако сугубо практические вопросы решал дотошно, сосредоточенно и хладнокровно, чуждаясь восторженного прожектерства и яростных бредней своих сотоварищей.
Именно так он и принялся обдумывать убийство де Голля. Задача была не из легких, и во сто крат затруднили ее злополучные покушения в Пти-Кламаре и Военной академии. Охотники нашлись бы; но надо было найти какого-то особенного убийцу или разработать какой-то небывалый план — иначе не доберешься до президента сквозь плотную круговую оборону спецслужб.
Он кропотливо перебирал в уме большие и мелкие трудности. Битых два часа, стоя у окна в клубах сизого табачного дыма, он суммировал условия задачи; затем попытался ее решить. Решение за решением придумывалось, проверялось, казалось приемлемым по всем статьям и наконец отвергалось. Главное — подготовить покушение втайне, а это никак не выходило.
После пти-кламарского краха дела шли все хуже и хуже. На всех уровнях ОАС кишмя кишели вражеские агенты. Похищение Аргу доказывало, что Аксьон сервис разрешено охотиться за оасовскими вожаками напропалую: не побоялись же громкого скандала с немцами!
Аргу допрашивали уже четырнадцать дней, и вся верхушка ОАС была растревожена. Бидо потерял всякий вкус к публичным выступлениям и стал тише воды ниже травы; другие деятели Национального совета сопротивления ринулись кто куда — в Испанию, в Америку, в Бельгию. Все запасались подложными документами, все сидели на чемоданах.
Глядя на начальство, пали духом и рядовые. Раньше во Франции было у кого укрыться, с кем переправить оружие, передать известия, от кого получить нужную информацию; теперь прежние пособники отделывались извинениями и торопливо прерывали телефонный разговор.
Основательно допросив участников пти-кламарского покушения, полиция напала на след трех подпольных групп: обыскивали дом за домом и находили тайник за тайником — с оружием и боеприпасами; еще два заговора против де Голля были пресечены в зародыше — заговорщиков арестовали, едва они собрались второй раз.
Деятели Национального совета сопротивления разглагольствовали тем временем на заседаниях комитетов о попранной французской демократии; и Роден, угрюмо поглядывая на стоящий у постели портфель, набитый секретными донесениями, подводил безотрадные итоги. Денег в обрез; бойцов Тайной армии и сторонников ее все меньше, престиж во Франции и за границей падает, СДЕКЕ и полиция обложили со всех сторон, и их натиска ОАС заведомо не выдержит.
И как бы в завершение предыдущих размышлений Роден пробормотал: «Да, нужен человек неизвестный…» Он припомнил всех, кто годился на это дело, кто возьмется за него, — куда там! На каждого из них во французской полиции имеется досье потолще Библии. А то зачем бы ему, Марку Родену, отсиживаться в глухой австрийской деревушке?
К полудню он набрел на новое решение и поначалу забраковал его, но оно никак не шло из головы. Если такой человек отыщется… если такой существует… Он медленно и тщательно составил план с его участием, взвесил все препятствия и возражения. План их перевешивал, и наконец-то соблюдалась скрытность.
В предобеденный час Марк Роден надел пальто и спустился по лестнице; на улице его прохватило ледяным ветром. Он поежился, но зато на свежем морозном воздухе нытье в висках от прокуренной духоты как рукой сняло. По хрусткому снежку он прошел налево, к почтовому отделению на Адлерштрассе, и отправил несколько кратких телеграмм, извещая своих соратников, обретавшихся под чужими фамилиями в южной Германии, Австрии, Италии, Испании, о том, что вынужден отлучиться на несколько недель.
На обратном пути в скромненькую гостиницу ему пришло в голову: небось ведь подумает кто-нибудь, будто он тоже перетрусил и дал деру от убийц или похитителей из Аксьон сервис, — и он пожал плечами. Пусть их думают что хотят, не время объясняться.
В гостинице нынче кормили тушеной говядиной с макаронами, и хотя в индокитайских джунглях и алжирской пустыне он привык к самой непритязательной пище, однако же это дежурное блюдо доел через силу. Он быстро уложился, заплатил по счету и отправился на свой страх и риск искать нужного ему человека, а вернее, выяснять, есть ли на свете такие люди.
Когда Роден садился в поезд, лайнер британской авиакомпании БОАК «Комета-4В» опустился в лондонском аэропорту на посадочную полосу 0–4. Он прибыл из Бейрута. Вереницей потянулись пассажиры, и в их числе высокий белокурый англичанин со свежим, по-курортному загорелым лицом. Отлично отдохнувший, бодрый, он целых два месяца вкушал экзотические услады ливанской жизни; самое же приятное впечатление доставил ему перевод кругленькой суммы из бейрутского банка в швейцарский.
Далеко позади, в песках Египта, были давно уж захоронены тамошней разъяренной и ошеломленной полицией два трупа немецких инженеров-ракетчиков с аккуратно простреленными позвоночниками. Их безвременная гибель на несколько лет застопорила начатые по указанию Насера работы над серийным производством ракет «Аль-Гумхурия», и некий сионист-миллионер в Нью-Йорке остался доволен: расходы себя окупили. Легко миновав таможенный досмотр, англичанин взял такси и поехал в Мейфэр, к себе на квартиру.
А Роден был занят своими поисками около трех месяцев, и в портфеле у него появились три тощие папки-подшивочки. В середине июня он вернулся в Австрию и поселился в Вене, в пансионе «Клейст» на Брукнер-аллее.
С центрального почтамта он отправил две телеграммки в Италию — в Больцано и в Рим, — срочные вызовы на совещание. Не прошло и суток, как оба его главных помощника были уже в Вене. Рене Монклер приехал из Больцано, взяв напрокат автомобиль, Андре Кассон прилетел из Рима — оба, конечно, под чужими фамилиями. Их собственные были слишком хорошо знакомы СДЕКЕ, агенты которой не жалели денег на подкуп пограничников и служащих в аэропортах.
Андре Кассон явился в пансион «Клейст» первым, семью минутами раньше назначенных одиннадцати часов. Из такси он вышел на углу Брукнераллее, погляделся в витрину цветочного магазина, поправил галстук, с минуту постоял как бы в раздумье — и быстрым шагом прошел к вестибюлю гостиницы, где Роден зарегистрировался под одной из двадцати фамилий, известных только его ближайшим сподвижникам. Телеграммы они получили за подписью Шульце: так именовался Роден в текущие двадцать дней.
— Herr Schulze, bitte![3] — обратился он к молодому портье за конторкой. Тот сверился со списком проживающих.
— Номер шестьдесят четыре. Вас ожидают, сударь?
— Да, конечно, — отвечал Кассон и проследовал к лестнице. На втором этаже он свернул в коридор и сообразил, что номер шестьдесят четвертый на полпути направо. И точно, он протянул руку — постучать, и руку его тут же заломили назад. Обернувшись, он увидел массивную, иссиня выбритую физиономию и встретил холодный взгляд из-под кустистых, сросшихся черных бровей. Шагов, наверно, двенадцать тот за ним прошел, выйдя из ниши, но ничего не было слышно, циновка даже не скрипнула.
— Vouz desirez?[4] — безучастно осведомился гигант, сжимая его руку стальной хваткой.
Кассон оледенел, припомнив, как четыре месяца назад взяли Аргу в холле гостиницы «Эден-Вольф». Потом узнал: был такой поляк из Иностранного легиона в роте Родена, еще в Индокитае. Виктор Ковальский, не то адъютант, не то телохранитель.
— У нас с полковником Роденом деловое свидание, Виктор, — проговорил он. Услышав свое имя и фамилию начальника, Ковальский еще больше насупился. — Я — Андре Кассон. — Но Ковальский и ухом не повел. Не выпуская Кассона, он постучал в дверь левой рукой.
— Oui,[5] — отозвались изнутри.
Ковальский нагнулся к двери из-за плеча Кассона.
— Тут один к вам, — буркнул он, и дверь приотворилась, затем распахнулась.
— Андре, дорогой, извини, пожалуйста. — Он кивнул Ковальскому. — Все в порядке, капрал, я этого человека жду.
Выпущенный из медвежьего объятия Кассон прошел в номер. Роден бросил Ковальскому пару слов, закрыл и запер дверь. Поляк вернулся на свой пост.
Роден пожал гостю руку и указал на два кресла возле газового камина. Погода была не июньская — холодная морось, — а они оба привыкли к североафриканской жаре, и камин пылал вовсю. Кассон снял плащ и расположился в кресле.
— Раньше ты, помнится, так не осторожничал, Марк, — заметил он.
— Я и сейчас не за себя опасаюсь, — отозвался Роден. — Я-то уж как-нибудь, а вот бумаги… — Он показал на письменный стол у окна, где рядом с портфелем лежала толстая кожаная папка. — Затем мне и нужен Виктор. Ежели что, секунд шестьдесят у меня будет, успею сжечь.
— Ого, такие важные?
— Может, да, а может, нет. — В голосе Родена проскользнула нотка самодовольства. — Сейчас подойдет Рене — разберемся. Я ему назначил на одиннадцать пятнадцать, чтобы вы, чего доброго, не появились один за другим, а то Виктор может и всполошиться. Два незнакомца враз — это для него слишком.
И Роден скривил губы в непривычной для него улыбке при мысли о том, что будет, если Виктор со своим кольтом под мышкой вдруг да всполошится. В дверь постучали. Роден сделал несколько шагов и сказал в дверную щель: «Oui?»
Послышался придушенный умоляющий голос Рене Монклера:
— Марк, ради бога…
Роден распахнул дверь. Накрепко обхваченный огромной лапищей, малорослый Монклер казался совсем карликом.
— Ca va,[6] Виктор, — распорядился Роден. Монклер вошел, облегченно расправляя плечи, и скорчил гримасу в ответ на понимающую ухмылку Кассона. Дверь снова была заперта, и Роден опять-таки извинился.
Пожав ему руку, Монклер снял пальто и остался в мятом, неприглядном темно-сером костюмчике, который вдобавок на нем плохо сидел, как, впрочем, и костюм Родена: привыкшие к форме, в штатском они чувствовали себя неловко.
Усадив гостей к огню в мягкие кресла, Роден оставил для себя стул с прямой спинкой возле письменного стола. Он достал из шкафчика бутылку французского коньяка и вопросительно подержал ее на весу. Кассон и Монклер кивнули и, приняв наполненные стаканы, как следует приложились к ним: по такой погоде горячительное было очень кстати.
Приземистый Рене Монклер, уютно откинувшийся в кресле у изголовья постели, смолоду, как и Роден, служил в армии, но в сражениях не бывал: штабной офицер, он десять лет ведал финансовой частью в Иностранном легионе. Весною 1963 года он стал казначеем ОАС.
Штатским из них троих был один Андре Кассон. Невысокий, всегда собранный, он одевался в точности как прежде, в Алжире, где заведовал банком. Теперь он заправлял французским подпольем ОАС — НСС.
Таких твердолобых, как они с Роденом, даже среди оасовцев было немного. Стали же они такими по разным причинам. Сына Монклера девятнадцати лет призвали в армию, и он три года отбывал воинскую повинность в Алжире, пока отец распоряжался финансами Иностранного легиона на базе близ Марселя. Майору Монклеру не довелось проводить своего сына в последний путь: его похоронили в алжирском захолустье патрульные-легионеры, отбив деревушку у партизан, к которым попал в плен юный французский рядовой. Позднее Монклер узнал, что за труп они хоронили: в Легионе, как и везде, все раньше или позже становится известно — рты ведь не позатыкаешь.
Андре Кассон попал в ОАС не столь случайно. Он родился и жил в Алжире: там у него была работа, дом, семья. Заведовал он алжирским отделением парижского банка и безработным не остался бы ни в каком случае. И все же он примкнул в 1960-м к повстанцам-колонистам и даже выдвинулся в своем родном Константине как один из повстанческих вожаков. Из банка его и после этого не уволили, и он наблюдал, как закрывается счет за счетом, как дельцы распродают, что можно, и переправляют капиталы во Францию, — словом, ясно было, что французам остались в Алжире считанные дни. Вскоре после военного мятежа, возмущенный новой голлистской политикой и бессильно сочувствуя мелким фермерам и торговцам, которые оставались без гроша за душой и вынуждены были бежать за море, в неведомые края, он помог оасовским боевикам ограбить свой собственный банк на 30 000 000 старых франков. Пособничество его заметил младший кассир и донес о нем, так что на дальнейшую банковскую карьеру рассчитывать не приходилось. Он отослал детей с женою к ее родне в Перпиньян, а сам вступил в Тайную армию. Там его ценили в особенности за то, что он был лично знаком с несколькими тысячами сторонников ОАС, переселившихся во Францию.
Марк Роден уселся за стол и поглядывал на своих помощников. В их ответных взглядах сквозило любопытство, но вопросов они не задавали.
Обстоятельно и методично перечислил Роден все неудачи и поражения, которые потерпела ОАС за несколько последних месяцев контрнаступления французской Тайной полиции. Гости угрюмо слушали, прихлебывая коньяк.
— Надо отдавать себе полный отчет в происходящем. Именно в эти месяцы нам нанесли три самых тяжких удара. Обойдемся без подробностей, они вам известны не хуже моего. Нет никаких сомнений в преданности и стойкости Антуана Аргу: однако допрашивают его, вероятно, с применением наркотиков, и мы не можем рассчитывать, что от врага останется в тайне что бы то ни было. Нам придется начинать заново, почти с нуля. Это бы еще не беда, будь это год назад. Тогда у нас в резерве были тысячи добровольцев, исполненных отваги и патриотизма. Теперь дело куда сложнее. И я не виню наших сторонников; они вправе ожидать от нас результатов, а не выспренных речей.
— Ладно, ладно. Ты ближе к делу, — вмешался Монклер. Оба знали, что Роден кругом прав. Кому-кому, а Монклеру было отлично известно, что деньги, награбленные в алжирских банках, израсходованы подчистую, а промышленники из правых кругов жертвуют все неохотнее, с большим скрипом. И Кассону, что ни день, было труднее держать связь с французским подпольем: явки проваливались одна за другой, после захвата Аргу и казни Бастьена-Тири многие отшатнулись. Да, Роден был более чем прав, но что с его правоты?
А Роден продолжал, будто его и не прервали.
— Ситуация такова, что устранить Великого Могола — без чего мы не продвинемся ни на шаг к нашей цели, к освобождению Франции, — прежними методами невозможно. И я не решусь, господа, привлекать молодых патриотов к участию в планах, о которых почти наверняка через день-другой проведает французское гестапо. Ибо мы окружены паникерами, отступниками, перебежчиками.
Потому-то и удалось агентам Тайной полиции просочиться повсюду — так что утечка информации происходит у нас даже на высшем уровне. Противник буквально за несколько дней узнает о принятых решениях, знает наши планы и их исполнителей. Лишний раз напоминаю об этих прискорбных фактах затем, чтобы принять их в расчет и не впадать в самообман.
На мой взгляд, наша первичная цель — устранение Великого Могола — достижима лишь при условии, что мы оставим в дураках всех шпионов и осведомителей и обескуражим Тайную полицию; и если даже противник разгадает наш замысел, помешать его осуществлению не сможет.
Монклер и Кассон встрепенулись. В комнате стояла мертвая тишина, только стекла охлестывало дождем.
— Если мы примем мою, увы, точную оценку ситуации, — продолжал Роден, — то придется признать, что все, кто, как мы знаем, готов и способен устранить Великого Могола, находятся в поле зрения СДЕКЕ, отлично им известны. Едва любой из них вступит на землю Франции, как того и гляди угодит в лапы полиции, тем более что о нем доложат заранее барбузы и осведомители. Полагаю, господа, что у нас лишь один выход — прибегнуть к услугам человека со стороны.
Монклер и Кассон взглянули на него с изумлением, потом начали догадываться, куда он клонит.
— Какого же это человека? — спросил наконец Кассон.
— Ну прежде всего обязательно иностранца, — сказал Роден, — далекого от ОАС и НСС. Не известного полиции, не взятого на учет. Уязвимое место всякой диктатуры — ее бюрократизм. Что не зарегистрировано — того не существует. Так и наш незафиксированный убийца: нет его, и все тут. Он приедет с иностранным паспортом, сделает свое дело и покинет Францию, а французский народ сметет с лица земли изменническую клику де Голля. Впрочем, если его и поймают — невелика беда: все равно мы его освободим после прихода к власти. Важно лишь проникнуть в страну, избегнув слежки и подозрений. И как раз это никому из наших не под силу.
Слушатели молчали, осваиваясь с планом Родена. Потом Монклер тихо присвистнул:
— Ага, значит, профессиональный убийца, наемник.
— Вот именно, — подтвердил Роден. — И уж само собой, такой человек не возьмется за дело ради наших прекрасных глаз, из патриотизма или для собственного удовольствия. Тут потребуется недюжинная сноровка и выдержка, нужен подлинный мастер своего дела. А мастерам надо платить, и платить не скупясь, — прибавил он, бросив взгляд на Монклера.
— Почем еще знать, найдется ли такой человек, — пробормотал Кассон.
Роден предупредительно поднял руку.
— Все своим чередом, господа. Возникает, разумеется, масса вопросов. Сначала я хотел бы знать, приемлема ли для вас эта идея в принципе.
Монклер и Кассон переглянулись; потом, повернувшись к Родену, медленно кивнули.
— Bien.[7] — Роден откинулся на стуле. — Значит, по первому пункту мы договорились. Пункт второй, главный: он касается секретности. Похоже, что нам в этом смысле буквально не на кого положиться. Я не хочу сказать, будто все наши соратники в ОАС или НСС без пяти минут предатели, вовсе нет. Однако же давно известно, что чем больше людей посвящены в тайну, тем ближе она к раскрытию. А нам нужна полнейшая конспирация: это единственный залог успеха. И стало быть, круг посвященных надо сузить до предела.
Даже к руководству ОАС пробрались такие, что находятся в контакте с Тайной полицией. В свое время мы с ними разберемся, а сейчас их надо просто избегать. Да и среди политиков НСС хватает опасливых чистоплюев, которым этот замысел придется очень не по нутру. Зачем, спрашивается, стократно увеличивать опасность предприятия, приобщая к нему людей заведомо ненадежных?
Я вызвал тебя, Рене, и тебя, Андре, всецело полагаясь на вашу преданность делу и умение хранить тайны. К тому же от тебя, Рене, от нашего кассира и казначея, потребуются огромные усилия, чтобы мы смогли оплатить услуги наемного убийцы. А ты, Андре, обеспечишь на всякий случай поддержку и связь во Франции — отберешь несколько самых испытанных подпольщиков.
Повторяю, не вижу никакой надобности делиться нашими планами с кем бы то ни было. И предлагаю отныне считать себя комитетом, целиком ответственным за дальнейшую разработку, проведение и финансирование операции.
Опять наступило молчание. Наконец Монклер сказал:
— Что же нам, значит, действовать в полном отрыве от руководства ОАС и Совета сопротивления? Боюсь, не понравится им этот кот в мешке.
— Во-первых, они об этом не узнают, — спокойно возразил Роден. — Чтобы они одобрили наш замысел, надо как минимум созвать пленарное совещание. Этого не скроешь, и барбузы тут же примутся вынюхивать, что стряслось. А с одного-двух совещаний обязательно что-нибудь да просочится. Если же объезжать всех поодиночке, то мы и предварительного-то согласия добьемся не раньше, чем через месяц. Вдобавок все они захотят постоянно быть в курсе дел. Вы же знаете, что за публика эти чертовы политики и комитетчики. Им все надо знать — просто так, из любопытства. Пользы от них ни на грош, а дело они могут загубить в два счета, сглупа или спьяна распустивши язык.
А во-вторых, если даже замысел наш одобрят и нам не будут мешать, что это нам даст? Ничего, просто еще тридцать человек будут знать о том, о чем знать никому не надо. Если же мы будем действовать на свой страх и риск, то и в случае неудачи ничего особенно не теряем. Попадет нам, конечно, изрядно, не без того; вот и все. А если дело выгорит, то мы возьмем власть, а победителей не судят. Пусть те, кому неймется, выясняют задним числом, правильно или неправильно был убит диктатор. Короче, согласны ли вы действовать заодно со мной и попытаться втроем разработать и реализовать изложенный замысел?
Монклер и Кассон снова переглянулись и снова кивнули Родену. Целых три месяца, со времени похищения Аргу, они его не видели. При Аргу Роден скромно держался в тени. Теперь стало очевидно, что он умеет не только подчиняться, но и руководить, и на обоих это произвело впечатление.
Роден взглянул на них, медленно выпустил дым и усмехнулся.
— Отлично, — сказал он, — перейдем к деталям. Я понял, что нам нужен убийца-профессионал, в тот день, когда по радио известили о злодейском расстреле бедняги Бастьена-Тири. С тех пор я занимался поисками кандидатов. Искать их было трудно: такие люди себя не афишируют. Итоги моих поисков, начатых в середине марта, — вот они.
Монклер и Кессон, подняв брови, обменялись многозначительными взглядами и смолчали. Роден продолжал:
— Давайте так, вы просмотрите повнимательнее эти скудные досье, и мы обсудим, кто из троих нам больше подходит. А если он почему-либо не сможет или откажется, тогда взвесим две другие кандидатуры; у меня на их счет есть особые соображения. Досье в одном экземпляре — читать придется по очереди.
Он извлек из папки три тоненькие подшивки и протянул одну Монклеру, другую Кассону. Третью он держал в руках, не раскрывая: ему перечитывать досье было незачем, он знал их наизусть.
Чтение длилось недолго: досье и правда были очень скудные. Кассон дочитал свое первым и разочарованно взглянул на Родена.
— И это все?
— Скажи спасибо и на том, — отвечал Роден. — Вот тебе еще, почитай-ка, — и подал Кассону третью подшивку. Монклер тем временем покончил со своей и получил просмотренную Кассоном. Оба опять углубились в чтение. На этот раз первым закончил Монклер. Он посмотрел на Родена и пожал плечами.
— Н-да… Судя по этим досье, у нас и своих таких тринадцать на дюжину. Стрелять-то они все горазды, им только…
Его прервал Кассон.
— Погоди минутку, прочти вот это. — Он перевернул страницу, пробежал глазами три последних абзаца и вернул подшивку Родену, вопросительно глядя на него. Тот с непроницаемым видом передал ее Монклеру, а Кассону вручил оставшуюся. Четыре минуты спустя оба закончили чтение.
Роден стопочкой сложил подшивки на столе, пододвинул стул к огню и уселся на него верхом, облокотившись о спинку. И наконец поднял глаза на собеседников.
— Я же сказал вам — выбор невелик. Конечно, есть и другие, но черта с два их отыщешь: разве что по картотекам Тайной полиции, да и то вряд ли — как раз мастера экстра-класса туда не попадут. Но вот вам на первый случай трое. Будем называть их — немец, южноафриканец, англичанин. Что скажешь, Андре?
— Тут, по-моему, и говорить нечего, — пожал плечами Кассон. — Если сведения верны, то те двое англичанину и в подметки не годятся.
— А ты, Рене?
— Согласен. Немец староват для такого дела. И профиль у него узкий: охрана бывших нацистов от израильских агентов. Он, пожалуй что, и не профессионал — просто евреев не любит. Южноафриканец может запросто спровадить на тот свет какого-нибудь черномазого ротозея-политика вроде Лумумбы, но где ж ему застрелить президента Франции. Вдобавок англичанин свободно владеет французским.
Роден удовлетворенно кивнул.
— Я так и думал, что мы с вами сойдемся во мнениях. Собственно, выбор стал ясен еще в процессе работы.
— А про этого англосакса все точно? — спросил Кассон. — Это его рук дело?
— Я и сам сомневался, — сказал Роден. — Даже лишний раз проверил данные. Бесспорных доказательств не нашлось — вот и хорошо, иначе он всюду приобрел бы репутацию подозрительного иностранца. Может, сами британцы и взяли его на заметку, но под большим вопросом. Смутные слухи к делу не подошьешь — да и дела заводить не с чего, а стало быть, и Интерпол незачем утруждать. А уж чтобы англичане сообщили о нем СДЕКЕ, даже в ответ на формальный запрос, — это почти исключено. Вы же знаете — они между собой на ножах. Жорж Бидо у них в Лондоне был в январе; они и то отмолчались. Нет, конечно, для нашего дела англичанин подходит по всем статьям, кроме…
— Кроме?.. — перехватил Монклер.
— Кроме финансовой. Такие себя ценят дорого. Как у нас с деньгами, Рене?
Монклер развел руками.
— Да плоховато. Расходы, правда, уменьшились: после истории с Аргу все наши краснобаи перебрались из роскошных отелей в дешевенькие гостиницы, носа на люди не кажут и по телевидению не выступают. Но и приток средств минимальный, мы еле сводим концы с концами. Это ты верно сказал, что надо действовать, а не болтать, не то безденежье нас доконает; на одних возвышенных чувствах далеко не уедешь.
— Вот-вот, — мрачно подтвердил Роден. — Откуда-то надо раздобыть деньги. Только сперва не мешало бы знать, сколько нам потребуется на…
— То есть, — спрямил Кассон, — связаться с англичанином и выяснить, возьмется ли он за это дело и какую цену заломит.
— Именно так, возражений нет? — Роден перевел взгляд с одного на другого: оба покачали головами. Он посмотрел на часы. — Сейчас начало второго. Пойду позвоню в Лондон, там с ним свяжутся и пригласят сюда. Если он вылетит вечерним венским рейсом, то поспеет к ужину. Так или иначе, меня поставят в известность. Несколько упреждая события, я забронировал для вас два соседних номера; пусть уж Виктор охраняет нас всех вместе, а то, знаете, не ровен час.
— У тебя, видать, и без нас все было решено и подписано? — уязвленно осведомился Кассон.
Роден пожал плечами.
— Очень уж долго я провозился с этими розысками, и теперь не до церемоний. Давайте больше не терять времени.
Они поднялись; Роден послал Виктора в холл за ключами от 65-го и 66-го номеров и сказал Монклеру и Кассону:
— Звонить я буду с почтамта и Виктора заберу с собой. А вы пока запритесь-ка в одном номере: я постучу три, потом еще два раза.
Это был знакомый сигнал: «Фран-цуз-ский Ал-жир». Так — три и два коротких гудка, — бывало, сигналили машины на улицах Парижа в знак несогласия с деголлевской политикой.
— Да, кстати, — спохватился Роден, — оружие-то у вас есть?
Оружия у них не оказалось. Роден достал из секретера свой собственный увесистый девятимиллиметровый МАБ, щелкнул обоймой, дослал патрон в ствол и протянул его Монклеру.
— Эта пушка тебе не в новинку?
— Сойдет, — сказал тот, пряча пистолет в карман. Виктор проводил их в номер Монклера; когда он вернулся, Роден застегивал пальто.
— Пошли, капрал, время не ждет.
Сгущались сумерки, когда «Вэнгард» компании БЕА зашел на посадку в венском аэропорту Швехат. В хвостовом отсеке самолета у окна полулежал в кресле белокурый англичанин, глядя на проносящиеся посадочные огни. Он всегда с удовольствием следил, как они близятся, близятся — будто самолет вот-вот шаркнет колесами по траве на закраине летного поля. Лишь в последний миг исчезали тускло освещенная трава, номерные щитки и самые огни; простиралась черная гладь бетона, и шасси наконец касались ее. Ему нравилось, до чего точно приземляются самолеты. Он вообще любил точность.
В соседнем кресле сидел молодой француз из Французского туристического агентства на Пиккадилли — и опасливо поглядывал на спутника. Француза лихорадило с той минуты, как его позвали к телефону в обеденный перерыв. Почти год назад, проводя отпуск в Париже, он изъявил готовность помогать ОАС, но ему велели всего-навсего работать на прежнем месте и дожидаться письма или звонка с обращением «Дорогой Пьер» (его звали иначе) — и тут уж выполнять распоряжения немедленно и в точности. И вот наконец сегодня, 15 июня, это случилось.
Телефонистка сказала, что лично его вызывает Вена, и прибавила «из Австрии», чтобы он не подумал, будто это французский город Вьенна. Он недоуменно взял трубку, услышал: «Мой дорогой Пьер…» — и лишь через несколько секунд сообразил, что это условное обращение.
После обеда он отпросился с работы, сославшись на головную боль, отправился на Саут-Одли-стрит и позвонил в указанную квартиру. Отворивший ему англичанин ничуть не удивился, узнав, что его просят через три часа вылететь в Вену, а тут же упаковал дорожный саквояж, и они поехали на такси в аэропорт Хитроу. Посланец, краснея, признался, что у него почти нет с собой денег — только паспорт и чековая книжка, — и англичанин, достав пачку купюр, преспокойно заплатил за два билета до Вены и обратно.
С тех пор они и словом не обмолвились. Англичанин не спрашивал, куда ехать в Вене, с кем и чего ради встречаться, и слава богу, что не спрашивал, потому что молодой провожатый ничего этого не знал. Ему сказано было только позвонить перед вылетом из Хитроу в Вену, а в Швехате обратиться в справочное. И он был не в своей тарелке, а полнейшая безмятежность спутника почему-то вовсе не успокаивала его.
В центральном зале аэропорта он подошел к справочному, назвал свою фамилию миловидной австрийке, та повернулась, заглянула в ячейки для корреспонденции и подала ему желтенький листок, на котором было написано: «61.44.03, спросить Шульце». Он пошел было к телефонным кабинам, но англичанин тронул его за плечо и указал на окошечко с надписью «Wechsel».[8]
— Без мелочи не позвоните, — сказал он на своем чистейшем французском. — Даже у австрийцев за это принято платить.
Француз покраснел и шагнул к окошечку; спутник его расположился на мягком кожаном канапе у стены и закурил длинную английскую сигарету с фильтром. Провожатый с пригоршней мелочи в руке отправился звонить. Герр Шульце за несколько секунд распорядился коротко и деловито — и дал отбой.
Молодой француз вернулся к своему белокурому спутнику; тот поднял глаза.
— On y va?[9] — спросил он.
— On y va.
Француз скомкал и обронил листок с телефонным номером. Англичанин подобрал бумажный комочек, расправил его и поднес к пламени зажигалки. Листок вспыхнул и осыпался черными хлопьями; их растерла подошва элегантной замшевой туфли. Они молча вышли на привокзальную площадь и подозвали такси.
Ехали через центр, сверкающий огнями и запруженный машинами; и лишь через сорок минут такси остановилось у пансиона «Клейст».
— Мы расстаемся. Мне сказано высадить вас здесь и не задерживаться. А вы идите прямиком в 64-й номер, вас ждут.
Англичанин кивнул и вылез из машины. Водитель вопросительно обернулся к оставшемуся пассажиру. «Туда», — сказал тот и махнул рукой вперед. Такси умчалось; англичанин взглянул на готическую вязь уличной таблички, потом на латинский шрифт вывески пансиона, отбросил недокуренную сигарету и вошел в гостиницу.
Двери скрипнули, и дежурный, сидевший к ним спиной, повернулся, но англичанин и не подумал к нему подойти, а проследовал к лестнице. Дежурный хотел было поинтересоваться, кто ему нужен; посетитель наконец заметил его, как замечают прислугу, и уверенно бросил:
— Guten Abend.[10]
— Guten Abend, mein Herr,[11] — привычно ответил дежурный, и не успел он договорить, как блондин-посетитель был уже на лестнице, неторопливо поднимался, шагая через ступеньку. На втором этаже он заглянул в коридор: в дальнем его конце виднелась табличка с номером 68. Он рассчитал, где должен быть 64-й; других табличек не было видно. Справа, футах в двадцати, через два дверных проема. А по левую сторону коридора имелась ниша, скрытая красной плюшевой занавесью, которая свисала с дешевого медного карниза.
Нишу он внимательно оглядел — и внизу, под занавесью, не достигавшей пола дюйма на четыре, заметил носок черной туфли. Он повернулся и спустился в холл. На этот раз дежурный был начеку, но едва он успел раскрыть рот, как англичанин повелительно сказал:
— Будьте добры, дайте мне номер 64.
Дежурный взглянул на него — и повиновался: поколдовал над коммутатором и протянул ему трубку.
— Если через пятнадцать секунд ваш болван не уберется из ниши, я уезжаю, — проговорил тот, положил трубку и двинулся к лестнице.
Ступив в коридор второго этажа, он увидел, что дверь 64-го номера отворилась. Оттуда вышел Роден, бросил взгляд на англичанина и негромко позвал: «Виктор!» Из ниши появился великан-телохранитель: он поглядел на полковника и на незнакомца.
— Все в порядке, — сказал Роден. — Мы его ждем.
Ковальский нахмурился. Англичанин пошел по коридору.
Роден пригласил его в номер, который теперь напоминал вербовочный пункт. Секретер превратился в председательский стол; к нему был приставлен стул с прямой спинкой. Другого в номере не было, другие принесли и поставили с боков Монклер и Кассон. Они сидели на принесенных стульях и разглядывали белокурого гостя. А он, видя, что сесть перед столом некуда, выдвинул кресло и, пока Роден отдавал распоряжения Ковальскому и запирал дверь, устроился в нем как нельзя более уютно, оглядывая в свою очередь Кассона и Монклера. Наконец Роден прошел на председательское место.
Он тоже посмотрел на лондонского гостя и остался доволен, а полковник в людях разбирался. Шести с лишним футов ростом, разменял четвертый десяток, худощавый, атлетическое сложение. Выглядит прекрасно, загорелое лицо с правильными чертами; правильными и неприметными. Руки спокойно лежат на подлокотниках — выдержки ему, видно, не занимать. Вот только глаза… Роден видывал и жалкие, сырые гляделки хлюпиков, и тусклые, опасные глазные провалы одержимых, и суровые глаза солдат. Эти глаза глядели прямо и открыто; они были сероватые, словно застланные морозной утренней дымкой. Роден не сразу заметил, что выражения в них нет, что они служат мглистой завесой работы мысли, и ему стало не по себе. Человек порядка и дисциплины, он терпеть не мог неуловимого, а стало быть, и неподконтрольного.
— Кто вы такой — нам известно, — в упор начал он. — Представимся же и мы. Я — полковник Марк Роден…
— Знаю, — прервал его англичанин, — начальник оперативного отдела ОАС. А это — майор Рене Монклер, казначей, и господин Андре Кассон, руководитель французского подполья. — Он обмерил обоих взглядом и достал сигареты.
— Откуда же вы это знаете? — поинтересовался Кассон, пока тот прикуривал. Англичанин откинулся в кресле и выпустил изо рта длинную струйку дыма.
— Господа, будем играть в открытую. Я знаю, кто вы такие, вы знаете, кто я. Занятия у нас с вами необычные, хотя и похожие. Но за каждым вашим шагом следят, а я — вольная птица. У меня побуждения корыстные, у вас — идейные. Однако же и вы, и я — специалисты своего дела, так что давайте без околичностей. Вы наводили обо мне справки: немудрено, что это до меня дошло. Естественно, я полюбопытствовал, кто это мною интересуется. Может, мне хотят за что-то отомстить, а может, что-то предложить: разница существенная. Я выяснил, что справки наводит ваша организация, и просидел два дня в Британском музее за подшивками фрацузских газет. И когда нынче явился ваш птенец-посыльный, это меня ничуть не удивило. Bon.[12] Я, стало быть, знаю, что вы за люди, чем занимаетесь; вопрос в том, чем я вам могу служить?
Молчание затянулось. Кассон и Монклер выжидательно поглядывали на Родена. Полковник парашютно-десантных войск глядел на наемного убийцу, тот не отводил глаз. На своем веку Роден навидался головорезов, и ему было ясно, что этот подойдет. От Монклера и Кассона больше ничего, собственно говоря, не требовалось.
— Вы уже составили себе представление о нашей организации, и я не стану вам о ней рассказывать. Действуем мы, как вы верно заметили, из идейных побуждений. Мы считаем, что Францией правит диктатор — позор и бесчестье нашей страны, что его смерть и последующее падение его режима — необходимый залог национального возрождения. Из шести организованных нами покушений на него три были раскрыты на предварительной стадии, одно выдано накануне решающего дня, два не удались.
Мы предполагаем — пока лишь предполагаем — прибегнуть к услугам опытного специалиста, но деньги на ветер бросать не хотим. Первым делом желательно знать, стоит ли игра свеч.
Роден нарочито тянул: он знал ответ на этот вопрос. В непроницаемых серых глазах мелькнуло подобие выражения.
— Нет на свете человека, заговоренного от пули убийцы, — сказал англичанин. — Де Голль появляется на люди очень часто, и, конечно же, убить его возможно, но вот скрыться после этого шансов мало. Так что вернее всего поручить убийство ненавистного диктатора фанатику, который не пощадит себя. Примечательно, — добавил он не без ехидства, — что среди ваших борцов за идею такого фанатика не нашлось. Оба состоявшихся покушения провалились в конечном счете оттого, что в нужный момент кто-то не стал жертвовать жизнью.
— Немало французских патриотов готовы хоть сейчас… — пылко начал Кассон, но Роден сделал ему знак замолчать, а англичанин даже не взглянул в его сторону.
— В чем же тогда преимущество профессионала? — полюбопытствовал Роден.
— Профессионал действует хладнокровно, без воодушевления и, по всей вероятности, избегнет элементарных ошибок. За отсутствием идейных побуждений он не станет в последнюю минуту колебаться из-за того, что, положим, при взрыве погибнут случайные люди; как специалист в своем деле, он предусмотрит все до мелочей. Успех тоже предусмотрен и более вероятен, чем у других; однако профессионал и пальцем не шевельнет, пока не продумает, как ему спастись после этого успеха.
— И как по-вашему, с точки зрения профессионала, можно ли убить Великого Могола и спастись самому?
Несколько минут англичанин молча курил, задумчиво глядя в окно.
— В принципе — да, — ответил он наконец. — В принципе это всегда возможно, если все толком продумать заранее. Но это случай чрезвычайно трудный, вне всякого сравнения.
— Почему же вне сравнения? — спросил Монклер.
— Да потому что охрана де Голля начеку и ждет покушения ежедневно. Все главы государств состоят под охраной, но если на них не покушаются, то с годами охрана становится проформой, нудным обрядом; охраняют спустя рукава. И когда вдруг раздастся смертельный выстрел, начинается суматоха, благоприятная для убийцы. А де Голля охраняют зорко и бдительно, и если смертельный выстрел все-таки раздастся, то никакой суматохи не будет, тут же кинутся за убийцей. Да, задача эта в принципе выполнимая, но очень и очень трудная, труднее всякой другой. Вы успели здорово напортить дело, господа.
— Но если мы все-таки поручим это дело профессионалу… — начал Роден.
— Вам ничего другого не остается, — спокойно заметил англичанин.
— Почему же это? У нас найдется немало готовых на подвиг патриотов.
— Ну да, у вас найдутся Ватен и Кюрютше, — согласился белокурый англичанин. — Сыщется, пожалуй, и новый Дегельдр, а то и Бастьен-Тири. Но вряд ли ваша троица пригласила меня сюда, чтобы порассуждать о политических убийствах или похвастаться, что у вас есть кому пальнуть в президента. Вызвали вы меня, с большим запозданием сообразив, что в вашей организации полным-полно вражеских агентов, мгновенно выведывающих все ваши замыслы; вызвали потому, что всех ваших людей знает в лицо каждый французский полицейский. Стало быть, вам нужен человек со стороны. Это верно: только такой вам и годится. Осталось найти исполнителя и определить цену. Господа, вы, кажется, на меня уже насмотрелись.
Роден покосился на Монклера и поднял бровь. Монклер кивнул, за ним и Кассон. Англичанин безучастно смотрел в окно.
— Возьметесь ли вы убить де Голля? — негромко спросил Роден, и, казалось, вопрос его повис в воздухе, заполняя комнату. Англичанин перевел на него взгляд; глаза у него по-прежнему были пустые.
— Возьмусь, но это вам обойдется недешево.
— Сколько? — спросил Монклер.
— Прошу учесть, что после этого я навсегда выйду из игры. Поймать меня, положим, не поймают, но почти наверняка засекут. Поэтому надо заработать на всю оставшуюся жизнь, надо уберечься от мщения голлистов…
— Когда мы придем к власти, — сказал Кассон, — дело не станет за…
— Деньги на бочку, — сказал англичанин. — Половину вперед.
— Сколько? — спросил Роден.
— Полмиллиона.
Роден взглянул на Монклера, тот поморщился.
— Полмиллиона новых франков — сумма огромная…
— Долларов, — сказал англичанин.
— Как долларов? — крикнул Монклер, вскочив со стула. — Вы что, с ума сошли?
— Ничуть, — твердо сказал англичанин. — Цена не завышена, и я ее стою.
— Не все ценят себя так дорого, — язвительно заметил Кассон.
— Не все, — равнодушно согласился белокурый. — Наймите кого-нибудь подешевле, но не взыщите, если он сбежит с задатком или отделается объяснениями, почему никак нельзя было действовать. Услуги лучшего специалиста стоят дорого — в данном случае полмиллиона долларов. Вы же, кажется, собираетесь заполучить Францию? Дешево же вы ее цените!..
Тут наконец вмешался Роден.
— Touche.[13] Дело в том, что такой суммы наличными у нас нет.
— Это мне известно, — сказал англичанин. — Но если вам действительно надо, чтобы дело было сделано, то деньги вы достанете. Я тут лицо не слишком заинтересованное: последний раз я заработал столько, что на два-три года хватит. Однако же и правда не худо бы разом обеспечить себя до конца дней и удалиться на покой. Ради этого я готов буквально поставить жизнь на карту. В вашей игре ставка — Франция, но рисковать деньгами вы не хотите. В таком случае я откланиваюсь. Если вам не под силу раздобыть столько денег — что ж, устраивайте заговоры, а правительство будет их заблаговременно ликвидировать.
Он привстал из кресла и раздавил окурок в пепельнице, Роден также поднялся.
— Сядьте. Деньги мы достанем.
Оба уселись по-прежнему.
— Положим, — сказал англичанин, — но я вам поставлю свои условия.
— Какие же?
— Посторонний нужен вам главным образам потому, что вы насквозь просвечены. Сколько ваших осведомлены о вашем решении; надеюсь, не о моей кандидатуре?
— Только присутствующие. Мне это пришло на ум в тот день, когда был казнен Бастьен-Тири. Розыски я вел один. Нет, больше никто ни о чем не знает.
— Вот пусть и не узнают, — сказал англичанин. — Уничтожьте записи, отчеты и досье. Вся информация пусть хранится у вас в головах, причем, памятуя о печальной участи Аргу, я считаю себя вправе немедля ретироваться, если кого-нибудь из вас сцапают. Поэтому лучше бы вам до поры до времени укрыться понадежнее, под хорошей охраной. Согласны?
— D'accord.[14] Другие условия?
— Планировать операцию буду я сам и в свои планы вас посвящать не намерен. Сейчас мы расстанемся, и я исчезну с ваших горизонтов. У вас есть мой лондонский телефон и адрес, но через день-другой меня там не будет.
Не пробуйте использовать этот канал связи — разве что в самом крайнем случае. Вообще же никаких контактов между нами не предвидится. Я оставлю вам номер моего счета в швейцарском банке. Когда они подтвердят перевод двухсот пятидесяти тысяч долларов, я начну действовать, если к тому времени закончу приготовления. Торопить меня не надо, вмешиваться в мои планы — тем более. Договорились?
— D'accord. Но у нас есть свои люди в правительственных кругах, высокопоставленные лица. Они могли бы поставлять вам ценные сведения.
Англичанин чуть призадумался.
— Пожалуй. Когда вы отладите это дело, вышлете мне по почте в закрытом конверте телефонный номер, лучше — парижский, чтобы я мог позвонить напрямую из любого места во Франции. Мое местонахождение будет оставаться в тайне; звонить буду я, а мне будут сообщать новости насчет охраны президента. Но и связному не надо знать, зачем я во Франции. Скажите ему, что я выполняю ваше поручение, а он обязан мне помогать. Чем меньше он будет знать, тем лучше: пусть служит передаточной инстанцией, и не более того. И нужны мне только секретные сведения, а не газетные сенсации. Договорились?
— Хорошо. Вы, значит, не нуждаетесь ни в помощниках, ни в убежищах? Что ж, как вам угодно. Но подложные документы вам понадобятся? У нас есть два прекрасных специалиста по этой части.
— Спасибо, об этом я сам позабочусь.
— Во Франции у нас разветвленная конспиративная организация, — сказал Кассон. — Созданная с учетом опыта Сопротивления. Вы можете рассчитывать на ее всестороннюю помощь.
— Спасибо, не надо. Предпочитаю обходиться без всякой посторонней помощи. Полнейшая самостоятельность — мое лучшее оружие.
— Но если что-нибудь сорвется, и вы будете вынуждены…
— Ничего не сорвется, если вы мне ничего не сорвете. А с вашей организацией, господин Кассон, я не хочу иметь дела потому же, почему вы имеете дело со мной, — потому что она кишит осведомителями.
Кассон с трудом сдержался. Монклер хмуро уставился в окно: шутка ли, полмиллиона долларов! Откуда их взять? Роден задумчиво разглядывал англичанина.
— Спокойно, Андре. Господин предпочитает действовать в одиночку — значит, так ему сподручнее. В конце концов, не затем мы ему платим полмиллиона долларов, чтобы водить его на помочах, как наших молодцов.
— Хотел бы я все-таки знать, где мы раздобудем такую уйму денег, — пробурчал Монклер.
— Ограбьте десяток-другой банков, — небрежно посоветовал англичанин.
— Ладно, это наша проблема, — сказал Роден. — Еще какие-нибудь вопросы?
— Где гарантии, что вы не исчезнете с четвертью миллиона? — спросил Кассон.
— Я сказал вам, господа, — я хочу удалиться от дел. А если за мной будет охотиться целая армия бывших десантников, то на одну охрану никаких денег не хватит. Четверть миллиона растают как дым.
— Ну, а у вас, — настаивал Кассон, — какие у вас гарантии, что мы не откажемся выплатить вам по исполнении вторую половину?
— Да те же самые, — заявил англичанин. — В этом случае охотником буду я, а дичью — вы, господа. Но это, надеюсь, маловероятно?
— Так, если больше вопросов нет, — вмешался Роден, — то не будем задерживать нашего гостя. Ах, да… вот еще что. Нужна кличка. Раз уж не будет фамилии, то хоть кличка нужна. Может, сами предложите?
Англичанин немного подумал.
— Кстати, об охоте: Шакал не подойдет?
Роден кивнул.
— Очень даже подойдет. Мне — так просто нравится.
Он проводил англичанина к дверям и выпустил его в коридор. Из ниши появился Виктор и приблизился к ним. Роден улыбнулся — первый раз за вечер — и протянул убийце руку.
— Все будет сделано, как мы условились; спокойно принимайтесь за дело, не надо терять времени. Всего наилучшего. Bonsoir, monsieur Chacal.[15]
Белокурый англичанин неспешно удалился; Ковальский злобно посмотрел ему вслед. Ночь он провел в аэропортовской гостинице и вылетел в Лондон первым утренним рейсом.
А в номере пансиона «Клейст» кое-как сдерживавшиеся с девяти вечера до полуночи Кассон с Монклером обрушили на Родена град вопросов и упреков.
— Ну, откуда, откуда мы возьмем полмиллиона долларов? — повторял Монклер.
— Почему бы не ограбить десяток-другой банков, как советует Шакал? — отозвался Роден.
— Не нравится мне этот тип, — заметил Кассон. — Все сам да сам, помощники ему, видите ли, не нужны. Опасный субъект! В случае чего с ним никакого сладу не будет.
— Ну вот что, хватит, — заключил Роден. — Мы сообща продумали замысел, приняли соответствующие решения и нашли человека, готового и способного убить президента Франции за хорошую плату. Скажу вам так, если это вообще выполнимо, то он это сделает, я эту породу знаю. Словом, карты сданы: мы ходим в свою очередь, он пойдет в свою.
С середины июня до конца июля 1963 года Францию сотрясала сущая эпидемия грабежей, дотоле небывалая и впредь не повторявшаяся. Грабили банки, ювелирные магазины и почтовые отделения. Подробности об этом можно найти в анналах полиции.
Во всех концах страны в банки что ни день врывались гангстеры с пистолетами, обрезами, автоматами. Еще того чаще случались налеты на ювелирные магазины: бывало, едва успевали снять показания с потрясенных, порой окровавленных хозяев и приказчиков, как полицейских вызывали по соседству: там было то же самое.
Двух банковских служащих в разных городах застрелили при попытке оказать сопротивление грабителям, и к концу июля обстановка так накалилась, что на помощь полиции были призваны Corps Republicain de Securite,[16] сокращенно КРС, — отряды по борьбе с беспорядками, впервые вооруженные автоматами. Клиенты банков быстро привыкли к тому, что в вестибюлях их встречает постовой или два постовых в синей форме, держа оружие наготове.
Банкиры и ювелиры осаждали правительство негодующими жалобами, и полиции было приказано участить ночные обходы, но пользы это не принесло, потому что орудовали отнюдь не профессиональные взломщики-умельцы, вскрыватели сейфов, а просто бандиты, чуть что начинавшие палить напропалую. Средь бела дня, в рабочие часы, появлялись в магазинах и банках два-три человека в масках и с оружием; слышался повелительный возглас: «Haut les mains!»[17]
К концу июля удалось ранить и задержать троих — порознь, разумеется. Двое оказались обыкновенными рецидивистами, стакнувшимися с ОАС; третий — дезертиром из бывших колониальных частей, ныне, как он вскоре признал, оасовцем. Но сколь хитроумно их ни допрашивали, никаких объяснений, почему по всей стране происходят грабежи, не добились: налетчики твердили, что патрон просто-напросто указал такой-то банк или магазин. Наконец полиция пришла к выводу, что они и правда не знают, зачем все это делается; им обещана была доля из добычи, а они грабили по наводке.
Ясно было, что наводка оасовская и что Тайной армии зачем-то срочно понадобились деньги. Но лишь в начале августа и совсем иначе выяснилось зачем.
А к концу июня эта охота за наличными деньгами и драгоценностями приняла такой размах, что расследование препоручили комиссару Морису Бувье, многоопытному начальнику сыскной бригады Уголовной полиции. Стену его на удивление тесного, заваленного бумагами кабинета в Главном полицейском управлении на набережной Орфевр, 36, украсила диаграмма роста награбленной суммы: к похищенным наличными приплюсовывались приблизительные цены краденых драгоценностей. Во второй половине июля сумма превысила два миллиона новых франков, то бишь 400 000 долларов. Часть этих денег, вероятно, ушла на организационные расходы и оплату исполнителей, но и за всеми вычетами остаток, по подсчетам комиссара, был весьма внушительный.
В последних числах июня на стол начальнику СДЕКЕ генералу Гибо положили донесение его римского резидента. Сообщалось, что трое главарей ОАС — Марк Роден, Рене Монклер и Андре Кассон — поселились вместе в дорогом отеле близ виа Кондотти, в центре города: сняли — должно быть, за бешеную цену — два верхних этажа, для себя и для охраны, восьми отборных ветеранов Иностранного легиона, и на улицу не выходят. Думали было, что у них там совещание; но, очевидно, они просто приняли усиленные меры предосторожности, опасаясь участи Антуана Аргу. Неулыбчивый генерал угрюмо усмехнулся — вот уже и главные террористы отсиживаются в римской гостинице; и не придал рапорту особого значения. Хорошо поработали ребята из Аксьон сервис, а с боннским министерством иностранных дел, которое с февраля негодует на вопиющее нарушение германского суверенитета в гостинице «Эден-Вольф», как-нибудь утрясется. Зато какой отрадный результат — главари ОАС с перепугу попрятались по щелям. Правда, когда генерал заново просмотрел досье Марка Родена, у него мелькнуло сомнение: такой человек с перепугу прятаться не станет, да и чего особенно пугаться? На опытный взгляд вроде и со стороны ясно, что по соображениям политики и дипломатии никто сейчас не позволит устроить новое похищение. Лишь много позже понял генерал Гибо, почему трое оасовских главарей вдруг так озаботились своей безопасностью.
Между тем в Лондоне Шакал не терял времени даром: размеренно и последовательно он выполнял то, что наметил на конец июня и первые две недели июля. Для начала он положил себе прочесть по возможности все, что написал де Голль и что написано о нем. Он пошел в библиотеку и по новейшим книгам о де Голле составил подробную библиографию. Затем заказал по почте нужные издания — на чужую фамилию и адрес — в крупнейших книжных магазинах.
Над книгами он просиживал далеко за полночь, стараясь как можно отчетливее представить себе тогдашнего хозяина Елисейского дворца — от его детских лет до последнего времени. Многое из того, что он узнал, практического значения для него не имело; все сколько-нибудь существенное заносилось в блокнотик. В этом изучении жизни и характера французского президента особенно помог третий том его воспоминаний под названием «Острие шпаги» («Le fil de L'épée»), где Шарль де Голль подробно изъясняет свою жизненную позицию и судьбоносное назначение.
У Шакала был живой и цепкий ум. Он прекрасно усваивал и трезво оценивал прочитанное, а в памяти его откладывалось впрок великое множество всевозможных фактов.
Однако же, хотя образ величавого и надменного президента Франции достаточно вырисовывался из его мемуаров и книг близких очевидцев его жизни, ответа на свой главный вопрос, возникший еще 15 июля в номере венской гостиницы, Шакал покамест не получил. К концу первой недели июля он все еще не знал, когда, где и как его убить. Он отправился в читальный зал Британского музея, заполнил формуляр на все ту же чужую фамилию и углубился в подшивки главной ежедневной французской газеты «Фигаро».
Когда его осенило, в точности неизвестно: по-видимому, 8-10 июля. На мысль его навела газетная колонка 1962 года: он проверил свою догадку по газетам за все годы президентства де Голля, начиная с 1945-го, и она подтвердилась. Никаких сомнений: в этот день и в этот час, невзирая ни на какую опасность и уж тем более на болезнь или на плохую погоду, Шарль де Голль непременно появляется перед народом. Предварительные розыски, таким образом, закончились; теперь надо было продумывать план.
И он продумывал его долгие часы, лежа на тахте в своей квартире, глядя в кремовый потолок и со вкусом выкуривая сигарету за сигаретой, пока план не сложился до последней детали.
Около дюжины вариантов он забраковал, но в конце концов все встало на свои места: в унисон с вопросами «когда» и «где» разрешился и вопрос «как».
Шакал отлично знал, что в 1963 году ни одного из лидеров западного мира не охраняли так тщательно и так надежно, как президента Франции. Убить его было куда труднее, чем, скажем, президента США Джона Фитцджеральда Кеннеди, что и подтвердилось впоследствии. Убийца-англичанин не ведал, однако, о том, что американцы любезно предоставили экспертам французской службы безопасности возможность ознакомиться с организацией охраны президента Кеннеди и те остались очень невысокого мнения о своих заокеанских коллегах. И, по-видимому, недаром: в ноябре 1963 года Джона Кеннеди застрелил в Далласе полоумный авантюрист, а де Голль дожил до своей отставки и тихо скончался у себя дома.
Итак, Шакал знал, что тягаться ему предстоит с едва ли не лучшей в мире службой безопасности, что охрана де Голля постоянно начеку в ожидании очередных покушений, что нанявшая его организация просвечена насквозь. Оставалось рассчитывать на то, что он никому не известен, и на строптивый характер жертвы, которая почти наверняка не пожелает подчиниться настояниям охраны.
Рассчитывать на то, что в намеченный день гордый, упрямый, презирающий опасность президент Франции обязательно рискнет жизнью и подставится — хотя бы на несколько секунд.
Прибывший из Копенгагена лайнер, становясь в ряд самолетов перед зданием лондонского аэропорта, напоследок развернулся, прокатил еще несколько футов и замер. Двигатели взвыли и смолкли. Через несколько минут подъехал трап, и из самолета потянулись пассажиры, раскланиваясь на прощанье с улыбающейся стюардессой. На террасе для встречающих высокий блондин вскинул на лоб темные очки и поднес к глазам бинокль. В это утро он встречал так уже шестой самолет, но на залитой теплым солнцем террасе народу было полно, и все высматривали новоприбывших, так что поведение его было вовсе неприметно.
Но когда из дверцы вышел, пригнувшись, и распрямился восьмой пассажир, белокурый англичанин насторожился и повел биноклем за датским пастором в темно-сером костюме священнослужителя со стоячим воротничком. Судя по серебряной седине ровного пробора, ему было под пятьдесят, но лицо моложавое. Широкоплечий, высокий, статный, он был очень схож с тем человеком, который наблюдал его в бинокль.
Пассажиры один за другим предъявляли паспорта и багаж, а Шакал спрятал бинокль в кожаный портфельчик и неторопливо спустился в главный зал по лестнице за стеклянными дверями. Через пятнадцать минут в зале появился датский пастор с чемоданом и саквояжем. Никто его не встречал, и он первым делом пошел менять деньги.
Когда через шесть недель его допрашивала датская полиция, то оказалось, что он не заметил в той же очереди возле стойки «Барклиз бэнка» молодого белокурого англичанина, который пристально разглядывал его сквозь темные очки. Заметить, может, и заметил, но не запомнил. Англичанин же последовал за ним, отставая на несколько шагов, к автобусу компании БЕА, переправлявшей своих пассажиров на Кромвель-роуд, на другой аэровокзал; и ехали они, по всей вероятности, в одном автобусе.
На аэровокзале датчанин дождался, пока с автобусного прицепа разгрузят багаж; потом подхватил свой чемодан и решительно прошел мимо пунктов регистрации к стрелкам, указующим выход, где горело международное слово «такси». Между тем Шакал удалился от автобуса к служебной стоянке, где он оставил свою спортивную машину с открытым верхом. Забросив портфельчик на пассажирское сиденье, он сел за руль и подогнал машину снова к выезду, откуда было удобнее всего следить за длинной вереницей такси возле колоннады. Датчанин сел в третье из них, выехал на Кромвель-роуд и свернул к Найтсбриджу. Спортивный автомобиль не отставал.
Рассеянный пастор высадился у подъезда маленькой уютной гостиницы на Хаф-Мун-стрит, а спортивная машина пронеслась мимо и припарковалась на стоянке за углом, в дальнем конце Керзон-стрит. Шакал запер свой портфельчик в багажнике, приобрел у киоскера на Шепердмаркет дневной выпуск «Ивнинг стандард» и через пять минут вошел в вестибюль гостиницы. Минут еще через двадцать пять датчанин спустился, отдал ключ дежурному и направился в ресторан. Ключ чуть-чуть покачался на гвоздике. Мужчина в кресле, по-видимому поджидавший кого-то, приопустил газету — и заметил, что качается ключ от номера 47-го. Минуту-другую спустя, когда дежурный отлучился проверить, заказаны ли беспокойному гостю театральные билеты, человек в темных очках проскользнул на лестницу.
Двухдюймовой слюдяной пластиночкой открыть дверь номера 47-го не удалось: тугой был запор. Но вместе с гибким пастихином пластиночка сделала свое дело — и замок наконец отщелкнулся. Отправившись пообедать, пастор оставил паспорт на столике у постели. Шакал управился за тридцать секунд: туристские чеки он и пальцем не тронул. Раз ничего не украли, то паспорт датчанин просто где-нибудь обронил. Так и рассудили. Тот еще допивал свой кофе, а англичанина уж и след простыл. Пастор искал-искал свой паспорт, а потом все-таки осмелился заявить о пропаже. Администратор тоже принялся искать — и под конец объяснил постояльцу, что полицию лучше не вызывать, коли деньги не тронуты: ну, бывает, невелика потеря. Мало ли где можно потерять паспорт. Датчанин был человек мягкий, страна все-таки чужая: и он согласился, что все может быть. На другой день он сообщил о пропаже паспорта в датское консульство; ему выдали нужные на две недели документы, и он об этой истории забыл и думать. Сотрудник консульства выписал за потерей паспорта удостоверение на имя пастора Пера Енсена из Санкт-Кьельдскирке — и тоже забыл об этом. Было это 14 июля.
Несколько иначе лишился паспорта через два дня американский студент из города Сиракузы, штат Нью-Йорк. Он предъявил его в лондонском аэропорту у стойки «Американ экспресс» при размене туристских чеков. Деньги он запрятал во внутренний карман пиджака, а сумочку с паспортом — в кожаный саквояжик, который поставил на пол, подзывая носильщика. Три секунды спустя саквояжа как не бывало; носильщик отвел рассерженного молодого человека к справочному «Пан Американ», где ему посоветовали обратиться к любому полисмену; тот пригласил его в полицейское отделение, а уж там его внимательно выслушали, проверили, не захватил ли кто-нибудь его саквояж по ошибке, и составили протокол: налицо была явная кража.
Перед рослым, атлетически сложенным американцем извинились; пожаловались ему на обнаглевших воров и воришек, рассказали о том, как администрация аэропорта всемерно старается оградить от них приезжих иностранцев. Тот постепенно остыл и даже признал, что одного его приятеля обокрали даже на нью-йоркском вокзале.
Протокол, как положено, разослали по всем отделениям лондонской полиции, присовокупив точное описание саквояжа и перечень его содержимого, в том числе и документов; но когда через неделю-другую ни саквояж, ни его содержимое не нашлись, инцидент был исчерпан.
Студент Марти Шульберг пошел в свое консульство на Гроувенор-сквер, сообщил о краже паспорта, получил бумаги на обратный выезд в США и отправился на каникулы в Шотландию со своей подружкой-студенткой. В консульстве зарегистрировали пропажу документа, уведомили об этом госдепартамент — и пустяковое происшествие немедленно забылось.
Никто никогда не узнает, много ли новоприбывших в лондонский аэропорт было в те дни обмерено на ступеньках трапа взглядом сквозь бинокль с террасы для встречающих. Но те двое, у которых украли паспорта, были кое в чем схожи. Оба шести с лишним футов ростом, широкоплечие, поджарые, голубоглазые; оба походили на того незаметного англичанина, который так ловко их обокрал. И сорокавосьмилетний седовласый пастор, и двадцатипятилетний шатен-студент носили очки: у одного они были в тонкой золоченой оправе, у другого — для пущей внушительности — массивные, роговые.
Их фотографии Шакал изучал долго и пристально, разложив краденые документы на своем письменном столе в квартире возле Саут-Одли-стрит. На следующий день он экипировался у театральных костюмеров, в магазине оптики и вест-эндском салоне, где продавалась мужская одежда американского покроя и большей частью нью-йоркского изготовления. Он приобрел голубые контактные линзы, две пары очков с простыми стеклами, в золоченой и темной роговой оправе, черные кожаные мокасины, тенниску и подштанники, сероватые брюки и светло-синюю нейлоновую куртку на молнии, с красно-белым шерстяным воротом и такими же обшлагами — все из Нью-Йорка, — а также священническую белую сорочку, высокий жесткий воротник и черную манишку. С трех последних вещей он аккуратно спорол фирменные ярлыки.
Напоследок он посетил в Челси лавочку, где два гомосексуалиста торговали мужскими париками и накладками, и купил у них средства для окраски волос в серо-стальной и темно-каштановый цвета и набор головных щеток, а заодно получил точные и немного жеманные инструкции, как с максимальной быстротой добиться того, чтобы крашеные волосы выглядели вполне натурально. Всюду, кроме салона мужской одежды, он делал не больше одной покупки.
На следующий день, 18 июля, в «Фигаро» появилось неприметное сообщеньице о скоропостижной кончине заместителя начальника сыскной бригады уголовной полиции комиссара Ипполита Дюпюи: его хватил удар в кабинете на набережной Орфевр и до больницы его не довезли. На его место был назначен и немедля приступил к исполнению обязанностей комиссар Клод Лебель, прежде возглавлявший Отдел по расследованию убийств. Шакал ежедневно просматривал все продававшиеся в Лондоне французские газеты: ему бросилось в глаза слово «сыскной» в заголовке, и он прочел заметку, но никакого значения ей не придал.
Еще до того, как он принялся подбирать себе заграничных двойников, Шакал решил, что не только проводить, но и готовить операцию разумнее под чужим именем. Раздобыть фальшивый британский паспорт проще простого: Шакал прибег к испытанному способу мошенников и контрабандистов, которые предпочитают отлучаться с родины незаметно для властей. Он проехался на машине по долине Темзы, останавливаясь в маленьких селениях, в каждом из которых имеется церквушка, а рядом с нею — кладбище. На третьем кладбище отыскалось подходящее надгробие: некий Александр Дугган умер двух с половиной лет от роду, в 1931 году. Останься он в живых, он был бы в 1963-м на несколько месяцев старше Шакала, который наведался к пожилому викарию, учтивому и радушному, и заявил, что он занимается родословной Дугганов. Ему стало известно, что кто-то из них проживал в этой деревушке; нельзя ли, смущенно осведомился он, уточнить этот факт по приходской книге?
Викарий, разумеется же, дал на это согласие и уж совсем расцвел, когда симпатичный приезжий залюбовался старинной церковкой норманнского стиля и попросил принять его скромную лепту на содержание храма.
Обнаружилось, что супругов Дугганов уже лет семь как нет в живых и их, увы, единственный сын Александр похоронен здесь, на церковном кладбище, около тридцати лет назад. Шакал не спеша перелистывал книгу и среди записей о рождениях, браках и смертях апреля 1929 года наконец увидел фамилию «Дугган», выведенную простым каллиграфическим почерком.
Александр Джеймс Квентин Дугган родился 3 апреля 1929 года, в приходе церкви святого Марка, Самборн-Фишли.
Все это он переписал в блокнотик, рассыпался в благодарностях перед викарием и укатил в Лондон. Там он отправился в Центральный регистрационный архив, предъявил молодому доверчивому сотруднику визитную карточку шропширского стряпчего из Маркет-Дрейтона и объяснил, что разыскивает внуков клиентки, которая недавно скончалась и завещала им состояние. Известно, что один из этих внуков — Александр Джеймс Квентин Дугган, родившийся якобы в Самборн-Фишли, в приходе церкви святого Марка 3 апреля 1929 года. Сведения нуждаются в проверке и дополнении.
Вежливое обращение со служащими в английских учреждениях себя обычно окупает: так было и на этот раз. Архивный поиск удостоверил сведения о рождении и выявил, что Александр Дугган погиб 8 ноября 1931 года в дорожной катастрофе. За несколько шиллингов Шакал получил копии свидетельств о рождении и смерти. По пути домой он зашел в министерство труда, где ему выдали бланк ходатайства о паспорте, в игрушечный магазин — там он купил за пятнадцать шиллингов детский печатный набор — и на почту — за квитанцией об уплате пошлины в один фунт.
В ходатайстве он указал имена и фамилию Дуггана, его возраст, дату и место рождения и т. п. и свои приметы — рост, цвет волос и глаз; в графе «род занятий» написал «коммерсант». Полные имена родителей Дуггана были списаны из свидетельства о рождении, а имя и ученое звание поручителя — преподобного Джеймса Элдерли, доктора юридических наук, утреннего собеседника Шакала, — с таблички у ворот церкви. Подпись викария он тоненько нацарапал стальным пером, стряхнув с него лишние чернила; потом составил в наборной кассе слова:
И накрепко оттиснул штамп рядом с подписью. Копию свидетельства о рождении, ходатайство и квитанцию он отправил в паспортное управление, а свидетельство о смерти уничтожил. Через четыре дня, когда он читал утренний выпуск «Фигаро», ему принесли ценное письмо с вложением новенького паспорта. После обеда он тщательно запер квартиру, поехал в аэропорт и приобрел — конечно, за наличные, чтобы не пользоваться чековой книжкой, — билет на ближайший копенгагенский рейс. В потайном отделении его чемодана, которое можно было обнаружить лишь при очень тщательном досмотре, было две тысячи фунтов, за которыми он заехал в Холборн и изъял их из своего личного сейфа в тамошней юридической конторе.
Задерживаться в Копенгагене он не собирался и в аэропорту Каструп заказал на завтра билет на вечерний брюссельский рейс авиакомпании «Сабена». Ходить по магазинам датской столицы было уже поздно; он снял номер в отеле «Англетер» на Конгенс Нюторв, роскошно поужинал в ресторане «Семь наций», прогуливаясь по парку Тиволи, немного пофлиртовал с двумя очаровательными блондинками и к часу улегся в постель.
На другой день он купил в центральном, самом известном копенгагенском магазине мужского платья легкий темно-серый пасторский костюм, скромные черные туфли, пару носков, белье и три белые сорочки; Шакал проследил, чтобы на всех купленных вещах непременно были датские фирменные ярлыки. Сорочки и нужны-то были ему только затем, чтобы перешить с них ярлыки на рубашку, стоячий воротник и манишку, которые он купил в Лондоне под видом студента богословия, завтрашнего священнослужителя.
Напоследок он приобрел книгу на датском языке о достопримечательных церквах и соборах Франции. Он плотно закусил в приозерном ресторане парка Тиволи и в 15.15 вылетел в Брюссель.
Какой бес попутал на склоне лет Поля Гоосенса, мастера золотые руки, было неведомо ни его немногим друзьям, ни многочисленным заказчикам, ни даже бельгийской полиции. Он проработал тридцать лет в Льеже на «Фабрик насьональ» и заслуженно считался скрупулезнейшим специалистом своего дела, в котором скрупулезность превыше всего. А уж честность его была вне всяких подозрений. За эти тридцать лет он прослыл несравненным экспертом-оружейником, ибо «Фабрик насьональ» изготовляла всевозможное оружие — от маленьких дамских пистолетиков до крупнокалиберных пулеметов.
Достойно вел он себя и во время нацистской оккупации. Хотя он и остался работать на фабрике, которая должна была производить оружие для германской армии, но позднее выяснилось, что он, несомненно, участвовал в подпольной деятельности Сопротивления, помогал укрывать сбитых летчиков союзных войск, а на работе руководил саботажем, из-за которого большая часть изготовленного в Льеже оружия либо не годилась для прицельной стрельбы, либо взрывалась на пятидесятом выстреле, убивая и калеча немецких солдат.
Эти сведения защите пришлось вытаскивать из него чуть не клещами, и они с торжеством предъявили их на суде как говорящие в пользу скромного и стеснительного подзащитного. В самом деле, они немало способствовали смягчению приговора; подействовало на присяжных и смущенное признание Гоосенса в том, что он нарочито скрывал свои заслуги перед Сопротивлением, чтобы избежать наград и почестей.
Когда в начале пятидесятых годов вдруг обнаружилось, что в одной крупной сделке с иностранным заказчиком кто-то хорошо нагрел руки, Гоосенс был одним из ведущих инженеров фирмы, и начальство его заявило полиции, что он выше подозрений.
Даже на суде, когда все уже было доказано, директор-распорядитель сказал о нем похвальное слово. Но судья полагал, что злоупотребление неограниченным доверием преступно вдвойне, и подсудимого приговорили к десяти годам тюрьмы. В ответ на кассацию срок сократили до пяти лет, а за примерное поведение выпустили через три с половиной.
Тем временем жена развелась с ним и забрала детей. Прежняя жизнь в уютном коттеджике с цветничком на живописной окраине Льежа (а там отнюдь не все окраины живописны) безвозвратно канула в прошлое. О дальнейшей работе в фирме нечего было и думать. Он снял квартирку в Брюсселе, потом купил дом в дальнем предместье. Денег у него хватало с избытком — он снабжал оружием добрую половину западноевропейского преступного мира и к началу шестидесятых годов получил кличку l'Armurier — Оружейник. Любой бельгийский гражданин может свободно купить револьвер, пистолет или винтовку в спортивном или специализированном магазине, надо лишь предъявить удостоверение личности. Однако при продаже оружия или патронов об этом делается запись в особом журнале с указанием фамилии и номера удостоверения личности покупателя. Поэтому Гоосенс использовал поддельные или краденые удостоверения.
Он вступил в соглашение с одним из самых ловких городских карманников, который, правда, часто отдыхал в тюрьме на казенных харчах, но, будучи на свободе, шутя обчищал кого угодно. За документы Оружейник платил ему живыми деньгами, немедля и не скупясь. Вдобавок он пользовался услугами специалиста, бывшего фальшивомонетчика: в сороковых годах тот попался на сущей безделице — изготовил большую партию французских банкнотов, ненароком пропустив в словах «Banque de France» букву «u» (молодость, молодость!), — и переквалифицировался. Зато документы он подделывал виртуозно и без ошибок. Сам же Гоосенс, разумеется, оружия никогда не покупал: с поддельными удостоверениями в магазин отправлялись воришки, сидевшие на мели, или актеры, желавшие пополнить скудные сценические заработки.
А он оставался в тени и был известен лишь карманнику и незадачливому фальшивомонетчику, да еще кое-кому из постоянных клиентов, главнейших бельгийских уголовников, которые в дела его носа не совали и, когда попадались, покрывали его, отказываясь сообщить следствию, откуда у них оружие, — они ведь знали, что он им снова понадобится.
Конечно, бельгийская полиция чуяла неладное, однако ни поймать за руку, ни подкрепить подозрения косвенными уликами не могла. Особенно подозрительны им были кузня и отлично оборудованная мастерская у него в гараже; к нему то и дело наведывались, но ничего, кроме заготовок для медальонов и сувениров, не обнаружили. В последний раз он церемонно преподнес главному инспектору фигурку Маннекен-Писа[18] — в знак уважения к закону и порядку.
Утром 21 июля 1963 года он со спокойной душой ожидал незнакомого англичанина, которого накануне рекомендовал по телефону один из лучших его покупателей: в 1960–1962 годах он служил наемником в Катанге, а теперь за хорошие деньги охранял брюссельские публичные дома.
Англичанин явился в назначенный час, ровно в полдень, и г-н Гоосенс провел его из передней в свой маленький кабинет.
— А вы не снимете очки? — спросил он, когда тот уселся, и, заметив его нерешительность, прибавил: — Для пользы дела — нужно ведь, чтоб мы хоть немного доверяли друг другу. Может быть, выпьем?
Человек с паспортом на имя Александра Дуггана снял очки и задумчиво посмотрел на щуплого оружейника с бутылкой пива. Г-н Гоосенс сел за стол, прихлебнул из своего стакана и безмятежно поинтересовался:
— Чем могу служить, сударь?
— Вероятно, Луи вам обо мне звонил?
— Разумеется, — кивнул Гоосенс. — Потому вы здесь и сидите.
— Сказал он вам, чем я занимаюсь?
— Нет, он сказал, что познакомился с вами в Катанге, что за вас ручается, что вам нужно оружие и что вы заплатите наличными.
Англичанин наклонил голову.
— Ну что ж, коли я знаю, чем вы занимаетесь, то и мне, пожалуй, незачем таиться. Да и оружие нужно особого свойства, без объяснений не обойтись. Я… м-м… специализируюсь на устранении лиц, чем-либо не угодивших богатым и влиятельным людям. Само собой, лица эти тоже, как правило, богаты и влиятельны, так что иной раз возникают известные трудности: они со своей стороны используют специалистов. Словом, для такой работы нужен точный план и подходящее оружие. Сейчас мне подвернулось довольно трудное дело — вот и понадобилась винтовка.
Гоосенс отхлебнул пива и понимающе закивал.
— Отлично, отлично. Стало быть, вы — собрат-специалист, и работа будет настоящая. И какая же винтовка вам нужна, какой системы?
— Дело не в системе, важно другое. Задача сложная, условия жесткие, и винтовка должна им отвечать.
Глаза Гоосенса замаслились.
— Нестандарт, значит, — обрадованно проворковал он. — Винтовка на заказ, на один этот случай, для вас, и ни для кого более, — словом, уникум! Ну, это вы пришли по адресу. Ничего не скажешь, настоящая работа; и я рад, сударь, что вы обратились ко мне.
— Взаимно, сударь. — Англичанин раздвинул губы в улыбке, как бы воздавая должное восторгу Оружейника.
— Итак, жесткие условия?
— Они касаются прежде всего размера, не столько длины, сколько поперечника. Патронник и казенная часть должны быть в диаметре, — он соединил большой и средний пальцы правой кисти в виде буквы «О», — не более двух с половиной дюймов. Многозарядной ее не сделаешь: нет места ни для газоотвода, ни для магазина, — продолжал англичанин. — Однозарядка, со скользящим затвором.
Гоосенс кивал, уставившись в потолок и мысленно конструируя тоненькую винтовку.
— Да-да, я слушаю, — заверил он.
— Затвор с боковой рукоятью, как у «маузера-7,92» и «Ли-Энфилд-3,03», не подойдет. При заряжании затвор должен напрямую, одним ходом отводиться к плечу большим и указательным пальцами. Спусковой скобы не надо, а крючок — съемный, вставляется перед стрельбой.
— Поясните, — попросил бельгиец.
— Затем, чтобы винтовка помещалась в трубчатом футляре, а футляр не привлекал внимания. Отсюда и указанный его диаметр, я еще скажу об этом. Так как, возможно сделать съемный крючок?
— Почему бы и нет. Вообще-то можно сделать однозарядную винтовку с откидным стволом, вроде охотничьего ружья. Тогда и затвора не надо, зато нужен шарнир — велик ли выигрыш? К тому же придется начинать с нуля, обтачивать и рассверливать болванку на казенник. В домашней мастерской это трудновато, но выполнимо.
— А сколько понадобится времени? — спросил англичанин.
Оружейник развел руками.
— Боюсь, что несколько месяцев.
— Слишком долго.
— Что ж, переделаем покупную винтовку. Продолжайте.
— Далее, чем легче она будет, тем лучше. И калибр пусть некрупный — дело решает попадание. Ствол не длиннее двенадцати дюймов…
— С какого расстояния будете стрелять?
— В точности пока не знаю, но, вероятно, не дальше чем со ста тридцати метров.
— Целить будете в голову или в грудь?
— Пожалуй, в голову. Можно, впрочем, и в грудь, но в голову оно вернее.
— Ну да, попадание — верная смерть, — подтвердил бельгиец. — Зато в грудь легче попасть, тем более из легонькой винтовки с коротким стволом на расстоянии ста тридцати метров, учитывая возможные помехи. Вы, должно быть, потому и сомневаетесь, — прибавил он, — что мишень могут заслонить?
— Да, могут.
— Чтобы выстрелить второй раз, вам надо извлечь гильзу, вставить новый патрон, задвинуть затвор и заново прицелиться — то есть несколько секунд. Они у вас будут?
— Вряд ли. Ну, может, будет секунда-другая — и то при наличии глушителя, если я промахнусь и этого никто не заметит. Если же попаду в висок — да, без глушителя явно не обойтись: мне нужно несколько минут, чтоб успеть скрыться, прежде чем догадаются хотя бы приблизительно, откуда стреляли.
Бельгиец задумчиво кивал, глядя в блокнот.
— В таком случае лучше стрелять разрывной пулей. Я их вам с десяток изготовлю в придачу к винтовке, хотите?
— С глицерином, со ртутью?
— Со ртутью, конечно: ртуть — дело чистое. Это все ваши требования к винтовке?
— Боюсь, что нет. Как вы понимаете, цевье и приклад отпадают; нужна стальная рама, как у пулемета «Стэн», трехчастная — два стержня и плечевой упор. И наконец, абсолютно надежный глушитель и оптический прицел, тоже съемные.
Бельгиец размышлял и прихлебывал пиво, пока стакан не опустел. Заказчик прервал молчание:
— Так что ж, беретесь?
Мосье Гоосенс очнулся от задумчивости с виноватой улыбкой.
— Извините, ради бога. Очень сложный заказ, но я берусь его выполнить, а раз берусь — значит, не подведу, такого со мной не бывало. По сути дела, вы отправляетесь на охоту, но ваше снаряжение, то бишь охотничье ружье, должно быть незаметно. Сделаем. Двадцать второго калибра[19] для вас будет мелковато: это на зайцев и кроликов, а «Ремингтон-300» не подойдет по размерам казенника.
Я, кажется, знаю, что вам надо, и за этой винтовкой недалеко ходить, она у нас продается в спортивных магазинах. Дорогая вещь, тонкая работа. Бой отменный, изящная, легонькая. Из нее обычно стреляют козочек, но с разрывными пулями сойдет и для крупной дичи. А кстати, этот… э-э-э… господин, он будет двигаться быстро, медленно или будет стоять на месте?
— Цель неподвижная.
— Тогда решено. Приладить разъемный стальной приклад и посадить крючок на резьбу — это пустяки. Нарезку для глушителя я сделаю сам и обрежу ствол на восемь дюймов. Да, бой уж будет не тот. Жаль, жаль. А вы — снайпер?
Англичанин кивнул.
— Ну, тогда вы никак не промахнетесь по неподвижной цели со ста тридцати метров. Глушитель — да, придется изготовить; дело опять-таки несложное, а купить готовый трудно, особенно длинный, для ружья — охотники-то ими не пользуются. Вы упомянули, сударь, о трубчатых футлярах для переноски разобранной винтовки. Можно поточнее?
Англичанин встал и подошел к столу, возвышаясь над щуплым оружейником. Он сунул руку во внутренний карман пиджака, и маленький бельгиец с испугом покосился на него. Он впервые заметил, что выражение лица убийцы не сообщалось его глазам, застланным непроницаемой дымно-серой мутью. Англичанин извлек из кармана всего-навсего серебряный цанговый карандаш. Он придвинул к себе блокнот Гоосенса и набросал чертежик.
— Понятно, что это такое? — спросил он, снова повернув блокнот к оружейнику.
— Да-а, вполне, — ответил тот, рассматривая четкий, скупой набросок.
— Прекрасно. Свинчивается эта штуковина из алюминиевых трубок. Здесь, — показал он карандашом, — один стержень приклада, здесь — другой. Затыльник в открытую соединяет эти две трубки, вот так. То есть выполняет двойное назначение. В этой, — он перевел карандаш, и глаза бельгийца изумленно расширились, — в самой толстой трубке помещается казенная часть с затвором, наглухо соединенная со стволом. Раз есть оптический прицел, значит, без мушки и прицельной планки. Две последние секции — эта и эта — содержат прицел и глушитель. Патроны заделываются вот сюда, в наконечник. В собранном виде все должно выглядеть натурально и не вызывать ни малейших подозрений, а целиком вмещать винтовку с амуницией. О'кей?
Коротышка-бельгиец еще несколько секунд изучал чертеж.
— Сударь, — почтительно сказал он, — это гениально просто. Комар носу не подточит. Будет сделано.
Англичанин остался невозмутим.
— Вот и хорошо, — сказал он. — Теперь к вопросу о времени. За две недели управитесь?
— Да. Ружье будет куплено дня через три. Еще неделю я буду над ним работать. Оптический прицел достать нетрудно, я подберу вам какой нужно для стрельбы со ста тридцати метров. А уж разметите его вы сами. Глушитель, патроны, упаковка… да, двух недель мне хватит, если не мешкать. Но все же хорошо бы вы явились за день-два до срока, вдруг понадобятся какие-нибудь доделки. Через двенадцать дней сможете?
— Через неделю и далее я в вашем распоряжении. Но четырнадцать дней — крайний срок, четвертого августа мне нужно быть в Лондоне.
— Четвертого утром абсолютно все будет готово, если вы явитесь первого; мы соберем винтовку и обсудим последние мелочи.
— Договорились. Осталось прикинуть, во что это вам обойдется и сколько вы с меня запросите. Или пока не знаете?
Бельгиец немного подумал.
— За всю работу, с учетом ее особой специфики и требуемой квалификации, я по совести не могу запросить меньше тысячи английских фунтов. Это, конечно, непомерно дорого за обычную винтовку, но ваша-то — не обычная, а произведение искусства. Я думаю, во всей Европе, кроме меня, не найдется мастера, который сумеет в точности выполнить ваш заказ, воздать ему должное. В своем деле, сударь, как и вы в своем, я — специалист экстра-класса, а за это — плата особая. Плюс к ней — цена покупного ружья, патронов, прицела, ну и прочие затраты… скажем, еще двести фунтов.
— Идет, — сказал англичанин, и не подумав торговаться. Из того же внутреннего кармана пиджака он вынул стопку пятифунтовых бумажек в пачках по двадцать штук и отсчитал пять пачек.
— Если вы не против, — ровным голосом продолжал он, — то я выплачу вам пятьсот фунтов задатка для пущей верности и на покрытие расходов. Остальные семьсот получите через одиннадцать дней. Устраивает?
— Сударь, — поклонился бельгиец, упрятывая деньги в карман, — приятно иметь дело с настоящим специалистом и неподдельным джентльменом.
— И вот еще что, — сказал заказчик, пропустив комплимент мимо ушей. — Не вздумайте наводить обо мне справки у Луи или еще у кого-нибудь. Не пытайтесь выяснить, кто мой наниматель и кто будет моей жертвой. Если вздумаете и попытаетесь, я непременно об этом узнаю и убью вас, равно как и в том случае, если вы свяжетесь с полицией или попробуете меня шантажировать. Понятно?
Гоосенс огорчился. Стоя в дверях кабинета, он поднял глаза на белокурого англичанина, и мороз пробежал у него по коже. На своем веку он навидался матерых бельгийских уголовников — изготовлял для них какое-нибудь особое, необычное оружие либо доставал обыкновенные тупорылые кольты. Опасный народ, что и говорить, но перед этим — сущие дети. Гость из-за Ла-Манша, который намеревался подстрелить какую-то важную, недосягаемую персону — не главаря бандитской шайки, а птицу куда покрупней, наверно, политика, — был не просто опасен, а холоден и неумолим, как сама смерть. И бельгиец, подумав, не стал ни возмущаться, ни протестовать.
— Сударь, — спокойно сказал он, — мне совершенно незачем узнавать про вас что бы то ни было. Я сотру серийный номер на вашей винтовке. Для меня всего важнее замести собственные следы, а кто вы такой — что мне за дело? Всего доброго, сударь.
Шакал вышел на солнечную улицу, через два квартала остановил такси и поехал к центру города, в отель «Амиго».
Он не сомневался, что у Гоосенса есть на примете изготовитель поддельных документов, но предпочел подыскать такового на свой вкус. И опять помог Луи из Катанги: правда, не слишком утруждаясь. Мошенничество этого рода издавна процветает в Брюсселе, и многим иностранцам очень нравилось, что тут можно обзавестись подложными паспортами без лишних проволочек. А в начале шестидесятых Брюссель стал центром вербовки конголезских наемников: французы, южноафриканцы и англичане завладели этим поприщем позднее. После крушения режима Чомбе больше трехсот «военных советников» остались без работы и околачивались по барам в кварталах, озаренных красными фонарями; чего-чего, а фальшивых документов у них хватало.
Луи устроил Шакалу встречу с нужным человеком в баре на улице Нев. Они уединились в углу, а Шакал достал свои собственные водительские права, выданные два года назад Советом Лондонского графства и действительные еще несколько месяцев.
— Владельца этого документа, — сказал он, — нет в живых. А у меня права надолго отобраны — и нужно, чтобы здесь, на первой страничке, было мое имя.
Он положил на стол паспорт на имя Дуггана.
Бельгиец сперва взял в руки новенький паспорт, отметил про себя, что он выдан три дня назад, и понимающе посмотрел на англичанина.
— En effet,[20] — пробормотал он и раскрыл маленькое красное водительское удостоверение. Через несколько минут он поднял глаза.
— Это проще простого, сударь. Джентльмены, которые удостоверение выдали, видно, гнушаются мыслью, что документы можно подделывать. Такую бумажонку, — он шевельнул листок с номером и фамилией, наклеенный на первой страничке удостоверения, — ребенок отпечатает. Водяной знак обычный. Словом, безделица. И это все?
— Нет, нужны еще два документа.
— Ага, ага. А то вы меня, признаться, даже удивили: что, думаю, за черт, неужто в Лондоне ему это за час-другой не спроворят? Еще два, говорите? Какие?
Шакал дал подробные объяснения. Бельгиец задумчиво сощурился, достал пачку «Бастос», предложил сигарету собеседнику — тот покачал головой — и закурил.
— Это сложнее. Ладно еще французское удостоверение личности — их тут сколько хочешь, только руку протяни. Чтоб как следует получилось, надо, сами понимаете, держать образец перед глазами. А с другим хуже: я, пожалуй что, такого и не видывал. Редкостный документик.
Шакал подозвал официанта; тот наполнил стаканы и удалился. Бельгиец продолжал:
— Да еще с фотографией, вот какое дело. Сами говорите — и возраст не ваш, и рост не тот, и цвет волос другой. Обычно-то фальшивый документ нужен с правильной фотографией, и данные подделываются. А тут нужна ваша фотография, где вы не в своем виде, — это голову сломишь.
Он отпил полстакана пива, разглядывая англичанина.
— Надо, стало быть, отыскать человека, подходящего по возрасту, какой значится в документе, и более или менее похожего на вас, хотя бы с лица и посадкой головы; обстричь его, как вам требуется, сфотографировать — а уж потом вы, наоборот, как хотите, так и старайтесь походить на его фотографию в документах. Я понятно говорю?
— Понятно, — отозвался Шакал.
— Тут враз не управишься. А вы долго пробудете в Брюсселе?
— Нет, — сказал Шакал. — Не сегодня-завтра уеду, но к первому августа вернусь и пробуду здесь дня три. Четвертого мне нужно быть в Лондоне.
Бельгиец еще немного подумал, глядя на фотографию в паспорте. Потом извлек из кармана клочок бумаги, записал на нем: «Александр Джеймс Квентин Дугган», спрятал бумажку и водительские права, а паспорт закрыл и протянул англичанину.
— Ладно, сделаем. Только нужна ваша хорошая, портретная фотография — анфас и в профиль. Да, времени я на это порядком ухлопаю, и деньги изрядные понадобятся… вы еще учтите, что, может, придется мне съездить с приятелем-карманником во Францию за образчиком второго документа. Конечно, сперва-то я его попробую раздобыть в Брюсселе, но как бы не пришлось…
— Сколько? — перебил его англичанин.
— Двадцать тысяч бельгийских франков.
— То есть… скажем, сто пятьдесят фунтов. Идет. Сто фунтов в задаток, остальные при расчете.
Бельгиец поднялся.
— Что ж, поедемте ко мне в ателье, сделаем портретные снимки.
Они проехали милю с лишним и вылезли из такси у невзрачного, замызганного здания, в полуподвальном этаже которого помещалась фотостудия с жалкой вывеской, гласившей, что здесь изготовляются в присутствии клиентов снимки на паспорт. Грязноватую витрину, само собой, украшали на радость прохожим былые шедевры мастера: два безобразно отретушированных портрета жеманящихся девиц, гадкое свадебное фото, внушающее отвращение к браку, и два снимка грудных младенцев. Бельгиец спустился по ступенькам, отпер двери и пригласил гостя.
За последующие два часа он выказал такие сноровку и вкус, какие автору выставленных портретов наверняка и во сне не снились. Из огромного сундука в углу были извлечены изумительные фотокамеры и всевозможная аппаратура, а также множество актерских принадлежностей, краски, кремы, парики, накладки, очки всех фасонов и коробки с гримом.
Посреди сеанса его осенило: может, вовсе и не надо подыскивать дублера? Он гримировал Шакала уже добрых полчаса; отступил, оглядел его — и вдруг, порывшись в сундуке, вытащил оттуда еще один парик.
— Посмотрите-ка, — предложил он.
Парик был седой, стрижка бобриком.
— Вам не кажется, что если ваши волосы остричь и покрасить, будет один к одному?
Шакал взял парик и осмотрел его.
— Попробуем, поглядим, что получится на снимке, — сказал он.
Получилось то, что нужно. Бельгиец сделал шесть снимков, скрылся в лаборатории и через полчаса появился оттуда с кипой фотографий. Они склонились над столом, рассматривая лицо усталого, пожилого человека. Лицо было землисто-серое, под глазами тени, следы утомления и недугов. Безбородый, безусый и седой человек выглядел на свои пятьдесят с лишком и здоровьем, видно, не отличался.
— Пожалуй, сойдет, — наконец сказал бельгиец.
— Однако же, — отозвался Шакал, — вы меня гримировали с полчаса, и я был в парике. Сам я так не сумею. К тому же снимок сделан в помещении, с подсветкой, а предъявлять документы я буду на улице.
— Ну и что с того? — возразил бельгиец. — Не вам надо быть похожим на фотографию, а фотографии похожей на вас. Ведь как проверяют документы? Смотрят в лицо, потом просят их предъявить. Видят фотографию — а лицо уже запечатлелось. Зрительный снимок накладывается на фотографический, причем проявляется сходство, а не разница. Чего ищут, то и находят.
Это первое, а второе — что перед нами фото двадцать пять на двадцать. Перед ними будет карточка в удостоверении: три на четыре. И третье — надо, чтоб фотография была не слишком похожа; удостоверение-то не вчера выдано, а несколько лет назад, человек с тех пор изменился. Вы здесь в полосатой рубашке с отложным воротом: больше ее не носите и вообще не открывайте горло — наденьте галстук, там, кашне или водолазку.
Ну, и последнее: не так уж я вас и загримировал, справитесь. Тут главное — волосы; подстригитесь бобриком, покрасьте их седее, чем на фотографии, не бойтесь перестараться. Чтоб выглядеть старше и жальче, дня за два-три отрастите щетину, а потом кое-как побрейтесь тупым лезвием, да еще порежьтесь разок-другой и порезы заклейте, так это по-стариковски. Вот цвет лица — это существенно, лицо должно быть серое, болезненное, с восковым оттенком. Кордиту немного сможете раздобыть?
Шакал слушал очень внимательно, с затаенным восхищением. Второй раз на дню он встретил настоящего специалиста, мастера своего дела. Не забыть потом отблагодарить Луи.
— Раздобуду.
— Два-три кусочка кордита разжуйте и проглотите, и через полчаса затошнит, голова закружится: очень противно, но выносимо. Физиономия становится серая, пот прошибает. Мы это в армии частенько проделывали, чтоб освободиться от учений или ноги поберечь.
— Спасибо, учту. Так как же — сделаете к сроку?
— Да за мной-то дело не станет, сделать можно. Лишь бы достать образец второго документа: вот тут надо расстараться. Но к первым числам августа, когда вы вернетесь, я думаю, все будет готово. Вы… э-э… упомянули о задатке на текущие расходы…
Шакал вынул из кармана пачечку пятифунтовых бумажек и вручил ее бельгийцу.
— Как мы с вами встретимся? — спросил он.
— Как и в этот раз.
— Ненадежно. Мой посредник к месту не привязан, может, его и в городе не будет. Тогда где я вас найду?
Бельгиец поразмыслил.
— Что ж, давайте я буду ждать вас первого — третьего августа с шести до семи вечера в том же баре. Если не придете, сделка расторгается.
Англичанин снял парик и протер лицо смоченным в спирту полотенцем, молча повязал галстук и надел пиджак. Затем он повернулся к бельгийцу.
— Хочу с вами кое о чем условиться, — спокойно сказал он, и ни малейшего дружелюбия не было ни в его голосе, ни в лице, а глаза его словно заволокло холодным океанским туманом. — Закончив работу, вы будете ждать меня в баре точно в назначенное время. Вы вернете мне права с новой вклейкой и листок, изъятый из них. Отдадите негативы и все отпечатки сделанных сегодня снимков. Вычеркнете из памяти фамилию Дугган и фамилию прежнего владельца водительских прав. Для двух французских документов подберите сами обычную и простую фамилию и, отдав эти документы мне, тут же ее забудьте. И никогда никому ни слова о наших с вами делах. Если вы нарушите любое из этих условий, я вас убью. Понятно?
Бельгиец глядел на него слегка ошарашенно. Он уж совсем было решил, что этот англичанин — обычный клиент, хочет ездить там у себя на машине, а во Франции — зачем-то выдавать себя за пожилого француза. Да контрабандист, наверно, переправляет откуда-нибудь из рыбачьего поселка в Бретани наркотики или бриллианты.
— Понятно, сударь.
Через несколько секунд англичанин скрылся в темноте. Он прошел кварталов пять, потом взял такси и приехал в «Амиго» к полуночи; заказал себе в номер холодного цыпленка и бутылку мозельского, принял ванну, тщательно смыв с лица остатки грима, и лег спать.
Наутро он расплатился в гостинице и успел на брабантский экспресс в Париж. Было 22 июля.
В это утро глава Аксьон сервис, сидя за своим рабочим столом, перечитывал два донесения из смежных отделов, отпечатанные на тонкой синеватой бумаге. Текст следовал за списком начальства СДЕКЕ, которому рассылались копии. Напротив его должности стояла галочка. Оба донесения были только что получены, и в другой раз полковник Роллан взглянул бы, в чем там дело, сведения отложились бы в его неимоверной памяти, а бумаги он разложил бы по разным папкам. Но в двух этих донесениях встретилась одна и та же фамилия, и Роллан насторожился.
Из Р-3 (Западная Европа) прислали откомментированный конспект докладной римского резидента: немудрящее сообщение о том, что Роден, Монклер и Кассон пребывают на верхнем этаже гостиницы, их по-прежнему охраняют восемь человек. На улице никто из троих не показывался со дня вселения (18 июня). Р-3 направил в Рим подкрепление, дабы установить круглосуточный надзор. Инструкции прежние: ничего не предпринимать, продолжать наблюдение. Затворники поддерживают регулярную связь с внешним миром по-заведенному (см. сообщение Р-3 от 30 июня). Связной все тот же Виктор Ковальский. Конец.
Полковник Роллан полистал бежевую подшивку, лежавшую справа, возле спиленной гильзы 105-мм снаряда — вместительной пепельницы, которую в этот утренний час уже наполовину заполнили окурки сигарет «Диск Бле». В сообщении Р-3 от 30 июня говорилось, что каждый день один из охранников ходит на главный римский почтамт и забирает там корреспонденцию до востребования на имя Пуатье, хранящуюся — из понятной предосторожности — не в запертой абонементной секции, а в конторке почтового служащего. Агент Р-3 пытался его подкупить, но безуспешно: тот доложил по начальству и был заменен старшим по должности, которого также подкупить не удалось. Не исключено, что итальянская Тайная полиция эту корреспонденцию просматривает, но Р-3 имеет предписание не искать сотрудничества с итальянцами.
Ежеутренне за корреспонденцией является некто Виктор Ковальский, бывший капрал Иностранного легиона, служивший в роте Родена в Индокитае. По-видимому, у него есть поддельный документ на имя Пуатье или соответствующая доверенность. Отправляя письма, Ковальский опускает их в почтовый ящик главного зала за пять минут до выемки, затем дожидается, пока ящик опустошат и всю корреспонденцию отнесут на сортировку. Таким образом, перехватить поступающую или отправляемую корреспонденцию главарей ОАС возможно лишь ценою вооруженного столкновения, каковое, согласно инструкциям из Парижа, категорически воспрещается. Иногда Ковальский звонит по международному телефону, но ни засечь номер, ни подслушать разговор ни разу не удалось. Конец.
Полковник Роллан закрыл подшивку и перечитал второе утреннее донесение. Из Меца сообщали, что во время обхода в баре был задержан неизвестный, который отказался отвечать на вопросы и в последовавшей стычке нанес тяжелые увечья двум полицейским. Как выяснилось по оттискам пальцев, это — дезертир из Иностранного легиона Шандор Ковач, венгр по национальности, бежал из Будапешта в 1956 году. Примечание парижского полицейского управления: Ковач — известный оасовский боевик, разыскивается как участник террористических акций против правительственных служащих, в Боне и Константине (Алжир) в 1961 году, совершенных им совместно с другим оасовцем, пребывающим на свободе, бывшим капралом Иностранного легиона Виктором Ковальским. Конец.
Роллан еще поразмыслил все о том же, о чем думал целый час: что за люди эти двое и насколько тесно они были связаны.
Наконец он нажал переговорную клавишу, и послышалось:
— Досье на Виктора Ковальского, срочно.
Досье принесли из архива через десять минут, и около часу Роллан читал и перечитывал его, один абзац в особенности. Настало обеденное время, и тротуар под окном заполонили торопливые, деловито-беззаботные парижане; между тем полковник вызвал к себе на совещание секретаря, специалиста-графолога из отдела документации и двух дюжих молодцов из своей личной охраны.
— Господа, — объявил он, — от имени и без ведома отсутствующего здесь лица мы с вами сейчас сочиним, напишем и отправим одно письмо.
К обеденному часу брабантский экспресс прибыл на Северный вокзал, и такси доставило Шакала в небольшую, но очень удобную гостиницу на улице Сюрень, невдалеке от площади Мадлен. Конечно, никакого сравнения с копенгагенским «Англетером» или брюссельским «Амиго», но Шакал недаром выбрал пристанище поскромней. Во-первых, в Париже он собирался пробыть куда дольше, чем в Копенгагене и Брюсселе, а во-вторых, здесь недолго и натолкнуться на случайного лондонского знакомого — время летнее, июль. На улице он этого не слишком опасался, незаметный и почти неузнаваемый в своих темных очках. Зато в гостинице — в коридоре или вестибюле — очень даже мог бы весьма некстати прозвучать веселый возглас: «Кого я вижу!» — а затем и фамилия на слуху у какого-нибудь служителя, знающего его как мистера Дуггана.
Был он, правда, вовсе не примечателен. Жил тише тихого, булочки и кофе на завтрак приносили ему в номер. В кондитерской напротив он купил банку английского мармелада и попросил горничную, чтобы утром вместо черносмородинного джема ему подавали мармелад.
С прислугой он был ровен и учтив, по-французски выговаривал всего несколько фраз с жутким английским акцентом и вежливо улыбался, когда к нему обращались. А если его спрашивали, нет ли у него жалоб и всем ли он доволен, он отвечал, что как нельзя более, спасибо.
— Господин Дюган, — сказала как-то дежурному хозяйка гостиницы, — est extremement gentil. Un vrai[21] джентльмен.
Дежурный был более чем согласен.
И вел он себя как самый обычный турист: в первый же день купил подробный план Парижа и, сверяясь с записной книжкой, пометил крестиками интересующие его места. Затем обходил их и осматривал — очень досконально, обращая внимание на архитектурные красоты и держа в памяти исторические события.
Три дня он то бродил вокруг Триумфальной арки, то сидел на террасе «Елисейского кафе» и обозревал арку и крыши высоких домов, окружающих площадь Звезды. Если бы кто-нибудь следил за ним в эти дни (а за ним никто не следил), то сильно бы удивился, что архитектурные роскошества барона Османа[22] нашли столь преданного ценителя. И уж конечно, никто бы не догадался, что этот спокойный, элегантный английский турист, который, помешивая кофе, часами любовался на окрестные здания, на самом-то деле соображал, под каким углом откуда придется стрелять, вымерял глазом расстояние от верхних этажей до Вечного огня, полыхавшего под Триумфальной аркой, прикидывал, насколько возможно будет спуститься пожарной лестницей и смешаться с толпой.
На четвертый день он отправился в Монвалерьен, к усыпальнице мучеников Сопротивления. Приехал он туда с букетом цветов, и гид, тронутый этим знаком внимания со стороны чужестранца к своим былым соратникам, всюду его провел и все показал, не замечая, разумеется, что посетитель переводит взгляд с ворот усыпальницы на высокие тюремные стены, заслоняющие обзор дворика с крыш соседних зданий. После двухчасовой экскурсии он очень вежливо поблагодарил гида, в меру щедро вознаградил его за труды и удалился.
Посетил он и площадь Инвалидов, которую с юга замыкает Дом инвалидов с гробницей Наполеона и музеем славы французской армии. Особенно заинтересовала его западная сторона огромной площади: целое утро он просидел в кафе на крохотной треугольной площади Сантьяго-де-Чили, перекрестке улиц Фавер и Гренель. Дом 146 по Гренель высился у него над головой, и оттуда, с седьмого-восьмого этажа, наверняка простреливались и палисадник Дома инвалидов, и почти вся площадь, и еще две-три улицы. Очень удобно обороняться, а убивать президента — не очень. Во-первых, до нижних ступеней лестницы, возле которой, между двумя танками на постаментах, будут останавливаться машины и откуда посыпанная гравием дорожка ведет к музею, — больше двухсот метров. Во-вторых, обзору из окон дома 146 мешают пышные кроны лип на площади Сантьяго, вокруг памятника маршалу Вобану в беловатых струпьях голубиного помета. Что ж, нет так нет; Шакал заплатил за свой аперитив и отправился дальше.
Еще день он расхаживал вокруг собора Парижской богоматери. Ни дать ни взять муравейник, сколько угодно задних лестниц, ходов и выходов, проходных дворов и т. п., но от подножия ступеней до входа в храм — лишь несколько шагов, крыши зданий на площади Парви — слишком далеко, а на малюсенькой площади Шарлемань — чересчур близко, уж за ними-то служба безопасности уследит.
И наконец 28 июля он появился на площади в южном конце улицы Ренн. Раньше площадь с улицей назывались одинаково, но голлистский муниципалитет присвоил площади имя 18 Июня. Шакал глядел на сверкающую табличку с новым названием, припоминая прочитанное. 18 июня 1940 года одинокий и горделивый лондонский изгнанник обратился к соотечественникам-французам по радио с благой вестью, что проиграть битву не значит проиграть войну.
В этой площади, заставленной с юга приземистой громадой Монпарнасского вокзала, столь памятной парижанам военного поколения, что-то было, что-то такое, отчего убийца застыл на месте, озирая асфальтовый простор, по которому с бульвара Монпарнас катилась лавина машин, а в нее вливались потоки с улиц Одессы и Ренн.
Искоса глядели на площадь окна высоких, узких домов по обе стороны улицы Ренн. Он вкруговую подошел к привокзальной ограде, за которой сновали машины, подвозя и увозя пригородных пассажиров, десятки тысяч человек в сутки. Под закопченными стальными сводами огромного здания, свидетеля истории страны и несчетных людских судеб, к зиме воцарится стылая тишина. А в 1964 году его должны снести: за пятьсот ярдов по линии строился новый вокзал.
Шакал повернулся спиной к ограде: перед ним простиралась площадь 18 Июня, а за нею тянулась вдаль оживленная улица Ренн. Он был убежден, что президент Франции непременно явится здесь в оный день, в назначенный час, последний раз в своей жизни. Явится, наверно, и в других местах, осмотренных за неделю, но уж здесь-то обязательно. Монпарнасского вокзала скоро не станет, его видавшие виды колонны переплавят на дешевые изгороди, а привокзальная площадь, где некогда был унижен Берлин и воспрянул Париж, превратится в заурядный городской кафетерий. Но до этого здесь все-таки появится еще раз человек в кепи, с двумя золотыми звездами на груди. А расстояние от верхнего этажа углового дома на западной стороне улицы Ренн до середины привокзальной площади примерно сто тридцать метров.
Шакал оценивал позицию опытным взглядом. Оба угловых дома само собой годятся. Годятся, пожалуй, и три первых дома с той и с другой стороны улицы Ренн, угол обстрела допустимый. Дальше — нет, дальше угол чересчур сужается. Еще годятся три дома на бульваре Монпарнас, пересекающем площадь с востока на запад, и все, дальше дистанция велика, а угол совсем узкий. Все остальные здания далеко от привокзальной площади, разве что сам вокзал — но это смешно и думать, верхние служебные помещения окнами на площадь займут охранники. Шакал решил сперва присмотреться поближе к трем домам на западной стороне улицы Ренн и не спеша направился к ее противоположному углу, в «Кафе герцогини Анны».
Он уселся на террасе за несколько футов от проносящихся машин, заказал кофе и стал разглядывать дома напротив. Так он просидел часа три, пересек улицу и пообедал в «Ансьен Брассери Альзасьен», откуда были отлично видны все три здания на восточной стороне. Потом прогуливался взад-вперед по улице, мимо парадных шести облюбованных домов.
Сходил он и на бульвар Монпарнас, но тамошние здания — сравнительно новые — оказались учрежденческими, к ним почти что не было подступа.
На другой день он опять расхаживал по улице Ренн и сидел на тротуарных скамеечках под деревьями, поверх газеты обозревая верхние этажи. Шести-семиэтажные дома, за парапетами — высокие, крутые крыши, черная черепица и окошечки мансард, где когда-то обитала прислуга, а теперь — жильцы победнее. И крыши, мансарды будут, конечно, под особым наблюдением. Возле труб-то, наверно, и пристроятся наблюдатели — следить в бинокли за крышами и окнами напротив. Но и верхний этаж тоже по высоте подходит, а в комнате надо сесть подальше от окна, чтоб не увидели через улицу. Окно будет распахнуто — но в жаркий, душный летний день это никого не удивит.
Чем дальше, однако, от окна, тем неудобнее будет стрелять по привокзальной площади — в сторону и вниз. И Шакал счеркнул оба третьих дома, с той и с другой стороны улицы Ренн. Совсем косой выйдет угол обстрела.
Осталось по два — там и там. А стрелять, верно, придется часа в три, в четыре, когда солнце уже клонится к западу, но за крышей вокзала еще не скроется и будет светить в окна на правой стороне, бить в самые глаза, и, стало быть, надо ориентироваться на два дома слева. Для проверки он дождался четырех часов (было 29 июля) и заметил, что верхние этажи западной стороны едва-едва задевают косые лучи, а стекла на восточной так и сверкают.
На следующий лень он наблюдал консьержку — то с террасы кафе, то со скамеечки в нескольких шагах от парадного. Он сидел вполоборота, по тротуару без конца спешили прохожие, а она устроилась у дверей вязать. Из ближнего кафе к ней подошел поболтать официант и назвал ее мадам Бертой. Умилительная сценка. День был теплый, яркие лучи солнца, стоявшего высоко в небе за площадью, над крышей вокзала, проникали в темный подъезд.
Приветливая и добродушная, она щебетала входящим: «Bonjour, monsieur»,[23] а те весело отвечали: «Bonjour, madame Berthe»,[24] и наблюдатель на скамейке за двадцать футов правильно рассудил, что ее здесь любят. Ласковая бабуся, всякого несчастного пригреет. В третьем часу откуда ни возьмись объявился блудный кот, и мадам Берта сразу же нырнула в свою каморку и вынесла блюдечко с молоком. Кот у нее назывался Котенышем.
Около четырех она свернула вязанье, прибрала его в объемистый карман фартука и, не переодевая шлепанцев, отправилась в булочную. Шакал встал со скамейки, неспешно проследовал в парадное — и ринулся вверх в обход лифта. Через каждый этаж дверь с промежуточной площадки вела к пожарной лестнице, и перед седьмым, верхним этажом (выше были мансарды) он отворил такую дверь и выглянул во двор. Со всех сторон возвышались задние стены домов; в дальнем, северном конце виднелся узкий крытый проход, должно быть, сквозной.
Шакал тихо притворил дверь, закрыл задвижку и поднялся на седьмой этаж. Убогая лесенка вела с площадки к мансардам, а две коридорные двери — к двум парам квартир, на улицу и во двор. Которые на улицу, те обе — и тут ошибки быть не могло, не зря он столько гулял возле дома — смотрят одним окном вниз, на улицу Ренн, другим — наискось, на привокзальную площадь.
Таблички у звонков гласили: «Мадемуазель Беранже» и «Господин и госпожа Шарье». Он прислушался; в обеих квартирах стояла тишина — и осмотрел замки, глубоко врезанные, надежные, массивные. Наверняка и запираются на два оборота, а язычок — что твой засов, французы это любят. Да, без ключей тут, видно, не обойтись, а запасные ключи непременно есть у мадам Берты в каморке.
Шакал провел в доме минут пять; бесшумно сбежав по лестницам, он покосился на силуэт консьержки — вернулась — за матовым стеклом и быстрым шагом вышел из парадного.
Он пошел налево, миновал два жилых дома, потом почтовое отделение и свернул на улицу Литтё. За углом почты обнаружился узкий крытый проход. Шакал остановился и, закуривая сигарету, скосил глаза. Слева виднелся служебный вход — наверно, для телефонисток ночной смены, — а в конце туннеля — залитый солнцем двор и нижние перекладины пожарной лестницы, той самой. Что ж, теперь было ясно, как удалиться с места происшествия.
Он опять-таки свернул налево, на улицу Вожирар, и на бульваре Монпарнас огляделся в поисках такси, но тут на перекресток вылетел и тормознул полисмен-мотоциклист. Он выскочил из седла и засвистел во всю мочь, перекрывая движение по улице Вожирар и бульвару от вокзала. Встречный поток он отвел направо, и едва все машины застыли, как от Дюрока послышался вой полицейских сирен. Кортеж вынырнул ярдов за пятьсот от Шакала и понесся к нему. Впереди, отчаянно завывая, мчались два мотоциклиста в черной коже и сверкающих белых шлемах; за ними появились акульи пасти двух «ситроенов». Полицейский, стоявший к Шакалу спиной, выбросил левую руку в сторону авеню Мэн, а правую, согнутую в локте, держал у груди ладонью вниз, и, повинуясь его указанию, подались вправо мотоциклы, а за ними и лимузины; в первом из них, за шофером и адъютантом, сидел, выпрямив спину и глядя перед собой, высокий человек в костюме маренго. Промелькнул задранный подбородок и всемирно известный нос. «В следующий раз, — проводил его взглядом убийца, — ты мне будешь отлично виден через оптический прицел». И, усаживаясь в такси, назвал адрес гостиницы.
А из метро на станции Дюрок вышла женщина, у которой проезд президента тоже вызвал особый интерес. Она ступила на пешеходную дорожку, но полицейский жестом отослал ее обратно на тротуар. Через несколько секунд мотоциклисты и машины промчались мимо нее с бульвара Инвалидов на бульвар Монпарнас, она увидела отчетливый надменный профиль, и глаза ее вспыхнули. Кортеж уже скрылся, а она все смотрела ему вслед; потом заметила, что полицейский ее оглядывает, встрепенулась и пошла своей дорогой.
Жаклин Дюма шел двадцать седьмой год, она блистала красотой — недаром же работала в фешенебельном косметическом салоне за Елисейскими полями. 30 июля под вечер она торопилась к себе в квартирку на площади Бретей. А оттуда на свидание — через несколько часов ей придется ублажать своим телом ненавистного любовника, и надо быть как можно обольстительней.
За несколько лет до этого она только и думала, что о каком-нибудь предстоящем свидании. Семья у нее была на зависть: папа — уважаемый служащий крупного банка, мама — ласковая и образцовая хозяйка дома, настоящая французская maman; она, Жаклин, училась на косметических курсах, Жан-Клод отбывал воинскую повинность. Жили они, положим, далековато, не в самом лучшем предместье Ле-Весине, однако же в прелестном домике.
Однажды за завтраком, в конце 1959 года, им принесли телеграмму из министерства вооруженных сил. Министр с глубоким прискорбием оповещал господина и госпожу Арман Дюма о гибели их сына Жан-Клода, рядового Первого колониального парашютно-десантного полка. Его личные вещи будут возвращены семье при первой же возможности.
Мирок, в котором жила Жаклин, распался. Все потеряло смысл: и домашний уют в Ле-Весине, и болтовня подружек в салоне о том, какая душка Ив Монтан или что за сногсшибательный танец рок-н-ролл придумали в Америке. Она думала и думала, как это так, что ее милого и любимого братика Жан-Клода, тихого, задумчивого и вежливого, ненавидевшего не то что войну, но всякую грубость, с головой уходившего в книги, и вообще мальчишку, которого она баловала и портила, — застрелили где-то в Алжире, в какой-то дурацкой пустыне. И в душе у нее проснулась ненависть — ненависть к арабам, мерзким, грязным, трусливым убийцам.
А потом приехал Франсуа. Он появился зимним утром в воскресенье, папы с мамой не было, они уехали к родственникам. Стоял декабрь, улицы в снегу, и снег хрустел на садовой тропинке. Все были какие-то бледные, задерганные, а Франсуа — загорелый и бодрый. Он спросил мадемуазель Жаклин, она сказала: с'est moi[25] и что вам угодно? Он сказал, что он — командир взвода, в котором служил рядовой Жан-Клод Дюма, погибший в бою; он привез его неотправленное письмо. Она пригласила его в дом.
Письмо Жан-Клода было написано за несколько недель до смерти, до того как его в составе патруля отправили на розыски банды феллахов, перебивших семью колонистов. Банду они не разыскали, а сами напоролись на батальон АЛН, воинских подразделений Фронта национального освобождения. Под утро, еще в полутьме, завязалась ожесточенная перестрелка, и пуля угодила Жан-Клоду в легкие. Перед смертью он вытащил письмо из нагрудного кармана и отдал его командиру взвода.
Жаклин прочла письмо и всплакнула. В письме ничего не было о последних неделях: так, шуточки насчет казарменной муштры в Константине, насчет, черт бы его взял, боевого обучения, насчет дисциплины. А как было дело, рассказал Франсуа: как они отступали, отстреливаясь, четыре с лишним мили, а алжирцы их понемногу окружали, как они дозвались наконец своих по рации и в восемь утра подоспела помощь, как ревели самолеты-штурмовики и взрывались ракеты.
И как ее брат, который нарочно попросился в самый боевой полк, чтобы доказать самому себе, что он — настоящий мужчина, погиб смертью храбрых, захлебываясь кровью в расселине, на коленях у капрала.
Франсуа обращался с нею очень бережно. Вообще-то он был тверже той жесткой, сухой алжирской земли, в боях за которую в четыре года обучился солдатскому ремеслу. Но с сестрою своего погибшего рядового он обращался очень бережно. Это ее тронуло, и она согласилась пообедать с ним в Париже. К тому же она опасалась, что вот-вот нагрянут родители и застанут его. Она не хотела, чтобы они услышали, как погиб Жан-Клод; все-таки прошло уже два месяца, они понемногу успокоились и зажили по-прежнему, а тут… За обедом она упросила его ничего им не рассказывать, и он дал слово.
Зато сама она хотела знать все-все об этой алжирской войне, о том, что и как было на самом деле, за что воюют, почему так юлят политики. Как раз в январе генерал де Голль на волне патриотического подъема под залог негласного обещания кончить войну и отстоять французский Алжир стал из премьера президентом. И от Франсуа она впервые услышала, что человек, которого ее отец обожал, — предатель родины.
Весь его отпуск они встречались каждый вечер; он ждал ее у салона, где она работала с января 1960-го, закончив курсы. Он рассказывал ей о том, как предают французскую армию, как парижские мерзавцы тайком ведут переговоры с заключенным главарем ФНО Ахмедом Бен Беллой, как Алжир готовятся отдать туземцам.
Весной 1961-го Франсуа приехал в свой последний отпуск, и, когда они прогуливались по бульварам, он в форме, а она в нарядном платье, она думала, что во всем Париже нет никого сильнее, смелее, красивее его. Кто-то из ее подружек их видел, и на следующий день в салоне все толковали о новом кавалере Жаки, да еще каком — красавце парашютисте. Ее при этом не было: она взяла отпуск, чтобы не разлучаться с ним ни на минуту.
Франсуа был радостно возбужден: в воздухе чувствовались перемены. Преступный сговор с ФНО стал секретом полишинеля — и армия, настоящая армия, подобных сделок за ее спиной не потерпит. Алжир останется французским: в это свято верили и закаленный в боях двадцатисемилетний офицер, и его двадцатитрехлетняя возлюбленная, носившая под сердцем его ребенка.
Впрочем, о ребенке Франсуа не узнал. Он вернулся в Алжир в марте 1961 года; 21 апреля разразился военный мятеж, в котором Первый колониальный парашютно-десантный полк участвовал почти целиком; лишь горстка новобранцев улизнула из казарм и явилась, как призывали, в префектуру. Ветераны им не препятствовали. Через неделю между мятежниками и лояльными войсками начались бои, и в первых числах мая Франсуа был убит.
Жаклин с апреля ждала от него писем и только в июле узнала о его смерти. Не выказывая особого волнения, она сняла дешевую квартирку в предместье, заперла двери и включила газ. Отравиться она не отравилась — квартира была как решето, — но выкидыш случился. В августе родители повезли ее с собой отдыхать, и вернулась она как будто поздоровевшая. В декабре она стала активной подпольщицей ОАС.
Побуждения у нее были самые простые: за Франсуа и Жан-Клода надо мстить, мстить и мстить — любой ценой, не щадя себя и никого на свете. Никаких других побуждений у нее не осталось. Жаловалась она только на то, что ей поручают все какие-то пустяки: с кем-то снестись, что-нибудь передать и редко-редко оставить где-нибудь в хозяйственной сумке кирпич взрывчатки. Она была убеждена, что годится на большее. Ведь шпики, которым из-за постоянных взрывов в кафе и кинотеатрах велено было обыскивать подозрительные сумки у прохожих, ее никогда не обыскивали, стоило ей только состроить глазки или надуть губки.
После пти-кламарского покушения один из незадачливых убийц трое суток прятался у нее в квартире на площади Бретей. Этим она гордилась, но как это было недолго! Через месяц он попался, но ее не выдал — может быть, просто забыл о ней. И все же на всякий случай старший группы на несколько месяцев освободил ее от поручений и снова привлек лишь в январе 1963 года.
А в июле старший явился к ней с незнакомцем, с которым обращался весьма почтительно, но имени не называл. Тот спросил, готова ли она выполнить особое задание организации. Разумеется. Может быть, опасное, крайне неприятное? Не имеет значения.
Через три дня ей показали из машины человека, объяснили, кто он такой и что от нее требуется.
В середине июля они как бы случайно познакомились в ресторане: Жаклин попросила соседа за столиком передать ей солонку и робко улыбнулась. Тот заговорил с ней, она отвечала скромно, сдержанно. Расчет был верен: его пленила ее застенчивая прелесть. Разговор продолжался, и она оказалась внимательной и благодарной слушательницей. Через пару недель, как только его жена с двумя детьми уехала на виллу в долину Луары, они стали любовниками.
Утром 31 июля Шакал поехал на Блошиный рынок с вместительной сумкой через плечо. Он долго бродил между рядами и купил засаленный черный берет, пару скособоченных туфель, изрядно поношенные брюки; наконец отыскалась и старая долгополая шинель. Ей бы, конечно, быть полегче, но шинель — одежда не летняя. Во Франции шинели шьют из шерстяной байки. Зато длинная, гораздо ниже колен, а это было главное.
Пробираясь к выходу, он заметил лоток с потускневшими медалями и купил целый набор, а к нему — книжицу-перечень французских боевых наград с выцветшими иллюстрациями и объяснительными подписями.
Неподалеку от гостиницы, в кафе на улице Руаяль, он слегка подкрепился, а в гостинице оплатил счет и упаковал вещи, причем рыночные покупки упрятал поглубже, на дно одного из своих двух презентабельных чемоданов. Справляясь с перечнем, он составил себе колодку медалей: за воинскую отвагу, за освобождение Франции и еще пять штук, подходящих для ветерана армии де Голля, участника боев за Бир-Хакейм, Ливию и Тунис, а также высадки в Нормандии, и нагрудный памятный знак воина Второй бронетанковой дивизии генерала Филиппа Леклерка.
Затем он пошел прогуляться по бульвару Мальзерб и порознь выбросил остальные медали и книжицу в урны на фонарных столбах. Дежурный в гостинице сообщил ему, что с Северного вокзала в 17.15 отходит на Брюссель удобнейший экспресс «Полярная звезда». В поезде Шакал отлично пообедал и к ночи прибыл в бельгийскую столицу.
На следующее утро в Рим пришло письмо, адресованное Виктору Ковальскому. Исполин-капрал возвращался с почты, и в вестибюле гостиницы его окликнул служитель:
— Signor, per favore…[26]
Он хмуро обернулся. Итальяшка был какой-то незнакомый, но чему тут удивляться: он их никогда не замечал и даже по сторонам не смотрел, проходя через вестибюль к лифту.
Черноглазый юноша опасливо подошел к Ковальскому с письмом в руке.
— Eina lettera, signore. Per il Signor Kowalski… non conosco questo signore… E forse un francese…[27]
Ковальский не понимал, чего он там тараторит, но смысл уловил и различил свою исковерканную фамилию. Он выхватил письмо из протянутой руки, посмотрел на фамилию и адрес. Жил он здесь под чужой фамилией, а газет не читал, и ему было невдомек, что пять дней назад в одной из парижских газет под броским заголовком сообщалось о главарях ОАС, засевших на верхнем этаже римской гостиницы.
Вроде бы некому было знать, где он сейчас находится. Однако же письма он получал нечасто и, как всякий простой человек, придавал им чрезвычайное значение. Похоже, этот итальянец, который смотрит на него собачьими глазами, будто он, Ковальский, как есть мудрец и сейчас все ему объяснит, — похоже, ни он и никто из них прочих не слыхал про такого постояльца и не знает, что делать с письмом.
Ковальский взглянул на него сверху вниз.
— Bon. Je vais demander,[28] — снизошел он. Но итальянец все таращился.
— Demander, demander,[29] — повторил Ковальский, показав пальцем на потолок. До итальянца дошло.
— Ah si. Domandare. Prego, signor. Tante grazie…[30]
Ковальский повернулся спиной к благодарному итальянцу и прошел к лифту. На восьмом этаже его встретил караульный с пистолетом наготове: секунду-другую они глядели друг на друга. Потом караульный щелкнул предохранителем и убрал пистолет в карман: увидел, что в лифте никого нет, кроме Ковальского. Так полагалось делать, заметив, что лифт идет выше седьмого этажа.
Другой караульный стоял в конце коридора у двери на пожарную лестницу, еще один — у входа в коридор. И пожарная, и обычная лестница были заминированы, хотя администрация об этом и не знала; а чтоб мины не взорвались, надо было выключить ток под столом у коридорного.
Четвертый охранник дневной смены дежурил на крыше, над девятым этажом, где жило начальство, а в случае чего в момент можно было поднять еще троих из ночной смены.
Дежурный отошел к столу и позвонил наверх, что почту принесли, и сделал знак Ковальскому. Бывший капрал уже спрятал свое письмо во внутренний карман, а почта для начальства была в стальном планшете, прикованном цепочкой к браслету на левой кисти Ковальского. Разомкнуть браслет и отпереть планшет мог только Роден — у него были ключи. Через несколько минут он это сделал, и Ковальский отправился в свой номер — отдыхать после ночной смены.
Вернувшись к себе на восьмой этаж, он наконец прочитал письмо, начиная с подписи. И удивился, что письмо от Ковача, которого он уж год как не видел и который писать умел еще хуже, чем Ковальский — читать. Но кое-как разобрал, благо письмо было короткое.
Ковач писал, что друг прочел ему из газеты, будто Роден, Монклер и Кассон прячутся в этой гостинице, в Риме, вот он и подумал, может, и старина Ковальский там же, вдруг да письмо дойдет.
Потом он жаловался, что во Франции проходу нет от шпиков, проверяют бумаги на каждом углу, а дома не посидишь — велят потрошить ювелиров. Он, Ковач, сделал четверых, но толку чуть — вся выручка идет дяде, не то что в Будапеште, вот где была пожива, хоть и всего две недели.
И под конец — что с месяц назад видел Мишеля, а Мишель разговаривал с Жожо, тот говорит, маленькая Сильвия хворает, какая-то у нее «легкония», что ли, в общем, чего-то с кровью, пустяки, наверно, скоро поправится, не бери в голову, Виктор.
Но Виктор взял в голову. Совсем это было ни к чему, чтобы маленькая Сильвия хворала. Вообще-то за свои тридцать шесть лет Виктор Ковальский давно отвык волноваться. Ему было двенадцать, когда немцы захватили Польшу, а через год после этого за родителями приехали в черном фургоне. В этом возрасте он уже понимал, чем занимается его сестра в гостинице за собором, где жили немецкие офицеры; родители его так от этого огорчились, что пошли жаловаться военному коменданту, вот их и увезли. Партизан его возраст тоже не смутил. Первого своего немца он убил в пятнадцать лет. Когда пришли русские, ему было семнадцать, и он хорошо помнил, что родители его русских ненавидели и боялись и много рассказывали, как русские обходятся с поляками. Виктор ушел от партизан — их потом комиссар велел всех расстрелять — и подался в Чехословакию, таясь, как зверь от охотников. В Австрии долговязый исхудалый юнец, полумертвый от голода и объяснявшийся на пальцах, попал в лагерь для перемещенных лиц: в первые послевоенные годы таких, как он, было пруд пруди. На американских харчах он отъелся и весенней ночью сбежал из лагеря — сначала в Италию, а оттуда во Францию, потому что его лагерный приятель-поляк говорил по-французски. В Марселе он вломился ночью в магазин, убил всполошившегося хозяина — и приятель посоветовал ему записаться от греха в Иностранный легион, пока полиция не словила.
За шесть лет в Индокитае он и думать забыл о нормальной человеческой жизни. Война кончилась, и его отправили в Алжир, только сперва на шесть месяцев в учебный лагерь под Марселем. В Марселе он познакомился с крохотулькой Жюли, шлюшонкой-уборщицей в припортовом кабаке. К Жюли настырно приставал ее «кот», и Ковальский одним ударом бросил его на шесть метров и отключил на десять часов. Очухаться-то он очухался, но слова стал выговаривать странно — плохо срослась раздробленная челюсть.
Жюли понравился громадина-легионер, и несколько месяцев он провожал ее по ночам после работы домой, в грязнющую мансарду возле Старого порта. Любовь не любовь, а постельной возни хватало, только она жутко обозлилась, когда забеременела. Сказала, что от него, и он, пожалуй что, поверил, потому что очень хотелось поверить. Еще она сказала, что ребенок ей ни на кой не нужен, что есть тут одна старуха, которая свое дело знает. Ковальский дал ей оплеуху и пригрозил, что убьет. Через три месяца ему надо было ехать в Алжир, а покамест он сдружился с бывшим легионером Юзефом Гжибовским по кличке Жожо Поляк. В Индокитае ему отстрелили ногу, но во Франции повезло, нашлась до него охотница — веселая вдовушка, которая торговала на вокзале с тележки закусками для проезжающих, В 1953-м они поженились и с тех пор работали вдвоем: Жожо ковылял за каталкой, принимал деньги и давал сдачу. В свободные вечера он торчал в барах, куда захаживали легионеры из ближних казарм: все больше молодежь, новенькие, но однажды они повстречались с Ковальским.
С ним-то Ковальский и решил посоветоваться насчет ребенка, и Жожо согласился, что дело хорошее: все же оба воспитаны были в католической вере.
— А она хочет ребенка загубить, — сказал Виктор.
— Salope,[31] — сказал Жожо.
— Корова, — согласился Виктор. Они выпили еще по одной, мрачно поглядывая в зеркало за стойкой.
— Ребенок-то чем виноват? — сказал Виктор.
— Не говори, — подтвердил Жожо.
— Детей-то у меня никогда не было, — подумав, заметил Виктор.
— У меня тоже нет, хоть я женатый, — отозвался Жожо.
Уже под утро, изрядно нарезавшись, они надумали, что делать, и вылили за удачу с осоловелой серьезностью. На другой день Жожо припомнил свое обещание, но поговорить со своей мадам у него духу не хватило. Три дня он бродил вокруг да около, намекал на то на се и наконец, в постели, все ей выложил. К его изумлению, она с радостью согласилась, и дело было решено.
Виктор уехал в Алжир воевать в батальоне майора Родена, а в Марселе Жожо с супругою то улещивали, то запугивали Жюли. К отъезду Виктора она была уже на пятом месяце, для аборта поздно — как угрожающе сообщил Жожо сутенеру со сломанной челюстью, который опять увивался вокруг нее. Тот зарекся перебегать дорогу легионерам, хоть бы хромым, плюнул, выругался и стал искать другой источник дохода.
В декабре 1955 года Жюли родила голубоглазую, белокурую девочку, подписала какие надо бумаги и вернулась к прежним занятиям, а Жожо с женой назвали приемную дочку Сильвией. Виктору сообщили об этом письмом; читая его на казарменной койке, он был до странного обрадован, но радостью своей ни с кем не поделился. Жизнь его научила: если есть что свое, держи в тайне, а то отберут.
Однако же через три года перед отправкой в горы на трудное и опасное задание капеллан предложил ему сделать завещание. Такое Виктору никогда и в голову не приходило: хотя бы потому, что и завещать было нечего, все свое жалованье он оставлял в барах и бардаках, а что на нем — то казенное. Но капеллан заверил его, что времена теперь другие, что мало ли как оно бывает и что он имеет право; и с его помощью завещание было составлено. Все, что ни на есть, он завещал дочери Жозефа Гжибовского, бывшего легионера, проживающего в Марселе. Копия этого документа была подшита к его делу, которое хранилось в Париже, в министерстве внутренних сил. Когда имя его всплыло в связи с террористическими акциями 1961 года в Боне и Константине, досье это было затребовано вместе со многими другими в распоряжение Аксьон сервис. Оттуда съездили к Гжибовскому, выяснили, в чем дело. Ковальский, разумеется, об этом не узнал.
Он видел свою дочку два раза: в 1957-м, когда ему дали отпуск после ранения в ногу, и в 1960-м, сопровождая в Марсель подполковника Родена: тот выступал свидетелем на заседании военного трибунала. В первый раз ей было два года, во второй — четыре с половиной. Ковальский привозил кучу подарков Жожо и его жене и кучу игрушек для Сильвии. Они отлично поладили друг с другом — белокурая малютка и медведистый дядя Виктор. О ней по-прежнему не знал никто, даже Роден.
А теперь у нее какая-то «легкония» — и Ковальский все утро был не в себе. После обеда он поднялся наверх за стальным планшетом: Роден надеялся, что нынче из Франции сообщат, сколько денег накопилось на счету ОАС после полутора месяцев грабежей, и велел Ковальскому сходить на почтамт еще раз.
— А «легкония» — это что? — вдруг спросил капрал.
Роден защелкнул браслет и удивленно поглядел на него.
— Понятия не имею.
— Чего-то с кровью, — объяснил Ковальский.
Кассон, сидевший у окна с иллюстрированным журналом, рассмеялся.
— Лейкемия, наверное, — сказал он.
— Ну, и что это такое, сударь?
— Рак, — ответил Кассон. — Рак крови.
Ковальский перевел взгляд на Родена: чего толковать со штатским?
— Они это могут вылечить, les toubibs, mon colonel?[32]
— Нет, Ковальский, не могут. Это смертельная болезнь. А в чем дело?
— Да так, — буркнул Ковальский. — Читал — слово непонятное попалось.
И удалился. Может, Родену и было любопытно, с чего это вдруг его телохранителю, который и приказы-то разбирал чуть не по складам, вздумалось читать, но виду он не подал, а потом напрочь забыл об этом. Извещение пришло: общим счетом в швейцарских банках набралось уже больше двухсот пятидесяти тысяч.
Роден, довольный, сел к столу — писать инструкции о перечислении денег. Что собрана лишь половина обещанного, его не волновало. После смерти президента де Голля отбою не будет от промышленников и банкиров, прежде, бывало, так щедро финансировавших ОАС: они тут же выложат остальные двести пятьдесят тысяч. Те же самые мерзавцы, которые еще несколько недель назад отделывались от просьб о деньгах паскудными отговорками, что, мол, «постоянные неудачи и отсутствие инициативы со стороны патриотических сил в последние месяцы» не позволяют надеяться на возврат ранее внесенных сумм, — все они будут рады-радешеньки снова стать кредиторами новых хозяев возрожденной Франции.
…Душной римской ночью Ковальский сидел на крыше гостиницы в тени вентиляционной трубы, поигрывая привычным кольтом сорок пятого калибра, и думал о больной девчушке с «легконией» в крови — каково-то ей сейчас? Перед рассветом ему припомнилось, что в 1960-м, когда они последний раз виделись с Жожо, тот говорил, будто им скоро поставят телефон.
В то утро, когда Ковальский получил письмо, Шакал вышел из брюссельского отеля «Амиго» и доехал в такси до угла улицы, где обитал г-н Гоосенс. Перед завтраком он ему позвонил, назвавшись, естественно, Дугганом, и договорился на одиннадцать часов, а в десять тридцать уже сидел в скверике с газетой, оглядывая улицу.
Ничего тревожного он не заметил и ровно в одиннадцать позвонил в дверь, которую Гоосенс на этот раз тщательно запер за ним, наложив цепочку. Они прошли в давешний маленький кабинет, и англичанин повернулся к оружейнику.
— Готово? — спросил он.
Бельгиец замялся.
— Да как бы сказать… не совсем.
Убийца холодно и сурово смотрел на него из-под полуопущенных век; лицо его точно окаменело.
— Вы сказали мне, что если я приеду первого августа, то четвертого смогу забрать винтовку, — напомнил он.
— Совершенно верно, и как раз винтовка-то готова, — заверил бельгиец. — Прекрасное, скажем прямо, получилось оружие, я им горжусь. Загвоздка с вашим сопутствующим заказом, непредвиденные осложнения. Да я вам все покажу.
На столе лежал плоский чемоданчик — примерно два фута на восемнадцать дюймов. Г-н Гоосенс раскрыл его, точно книжку, и Шакал увидел нечто вроде готовальни глубиной дюйма в четыре; по отделениям ее были разложены части винтовки.
— Таких чемоданчиков в продаже нет, — пояснил г-н Гоосенс. — Какие есть — слишком длинные. Этот я сделал сам, все вымерено до микрона.
Вымерено было идеально. В верхнем желобе помещались ствол с казенником, общей длиною не больше восемнадцати дюймов. Шакал вынул его и осмотрел: очень легкий, похож на автоматный; узкий затвор с шишечкой-замком назади задвинут. Англичанин прихватил шишечку большим и указательным пальцами, крутнул ее против часовой стрелки и оттянул затвор: блеснул патронник, показалась черная дыра ствола. Он снова задвинул затвор и запер его, повернув шишечку по часовой стрелке.
Под затвором был приварен стальной диск толщиною в полдюйма, диаметром меньше дюйма с серповидным вырезом вверху для отхода затвора. В центре диска высверлено полудюймовое отверстие с резьбой.
— Для приклада, — сказал бельгиец.
Шакал перевернул ствольную коробку: отверстия для крепежных болтов ложа во фланцах понизу были гладко заделаны. В узкой прорези виднелся боек ударника и сточенное заподлицо основание спускового крючка; к нему был приварен крохотный кругляшок с нарезным отверстием. Гоосенс молча подал ему закорючку длиной в дюйм с резьбою на конце; Шакал быстро и точно ввинтил ее и затянул — и на месте спиленного крючка возник новый.
Бельгиец извлек из готовальни тонкий стальной стержень, опять-таки с резьбою.
— Нижняя часть приклада, — сказал он.
Убийца ввинтил стержень в затыльник ствольной коробки; он опускался под углом в тридцать градусов. В двух дюймах от затыльника он был чуть сплющен, и просверленное наискось отверстие обращено назад. Гоосенс подал второй стержень, покороче.
— Верхний, — сказал он.
Этот скосился вниз совсем немного: образовался узкий треугольник, лишенный основания. Гоосенс извлек его — вогнутый, подбитый черной кожей плечевой упор длиною в пять-шесть дюймов, с двумя отверстиями.
— Тут резьбы нет, вставляйте.
Шакал вставил стержни в отверстия и легким нажимом пригнал упор. Прикладная рама и спусковой крючок создали наконец некое как бы контурное подобие винтовки. Убийца вскинул ее к плечу, прицелился в стену, нажал на спуск. Раздался глухой щелчок.
Он повернулся к бельгийцу: тот держал в руках две черные трубки длиною дюймов по десять.
— Глушитель, — сказал англичанин и, приняв поданную трубку, осмотрел тонкую нарезку возле дула и до упора навинтил глушитель широким концом. На конце ствола появилось нечто вроде длинной сосиски. Он протянул руку за оптическим прицелом.
На стволе были продольные парные бороздки для зажимов прицела, который крепился строго параллельно стволу. Справа и наверху окуляра имелись крохотные болты для передвижки прицельных осей. Англичанин снова вскинул винтовку и прищурился: ни дать ни взять английский джентльмен в элегантном клетчатом костюме зашел в магазин на Пиккадилли подобрать себе охотничье ружье. Но не охотничье это было ружье: диковинный набор за десять минут превратился в коварное, дальнобойное и бесшумное оружие убийцы. Шакал положил винтовку на стол, повернулся к бельгийцу и одобрительно кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Просто очень хорошо. Поздравляю вас. Прекрасная работа.
Г-н Гоосенс просиял.
— Осталось наладить прицел и пристрелять ружье. Патроны вы запасли?
Бельгиец достал из ящика стола коробку на сто патронов. Она была распечатана, и шести не хватало.
— Вот вам для пристрелки, — сказал оружейник. — А шесть штук — это я вынул, вам ведь нужны с разрывными пулями?
Шакал вытряхнул кучку патронов на ладонь. Маленькие, с виду уж очень маленькие для такого дела; но он не преминул заметить, что они куда длинней охотничьих патронов этого калибра. Пороху, значит, больше, больше скорость пули, выше точность попадания и убойная сила. И пули остроконечные: словом, патроны не охотничьи, а спортивные.
— А где те шесть штук? — спросил убийца.
Г-н Гоосенс снова отошел к столу и вынул оттуда сверточек из бумажной салфетки.
— Обычно-то они у меня в очень надежном месте, — заметил он, — но я достал их к вашему приходу.
Он высыпал патроны на белую промокашку. На первый взгляд они были такие же, как те в коробке. Шакал взял патрон с промокашки и рассмотрел его.
Кончик пули был сточен, чтоб обнажить свинец под мельхиоровой оболочкой. Затем в свинце высверлено отверстие глубиной в четверть дюйма, туда закапана ртуть, и отверстие залито расплавленным свинцом; когда свинец затвердел, кончику пули была придана прежняя форма.
Шакал слышал о таких пулях, но сам их еще ни разу не применял. Они были опаснее, чем дум-дум, и запрещены Женевской конвенцией: в теле они разрывались, как маленькие гранаты.
Убийца подложил патрон к остальным пяти. Добродушный человек, который их изготовил, вопросительно глядел на него.
— По-моему, превосходно. Вы мастер своего дела, господин Гоосенс. Какая же загвоздка?
— Да с футляром, сударь, с трубчатым футляром. Я думал, это будет проще. Сперва я испробовал алюминий, как вы предложили. Только учтите, пожалуйста, что первым делом я изготовил винтовку, поэтому ко второму заказу приступил только на днях. Надеялся, что быстро управлюсь: обдумывать вроде особенно нечего, станки — инструменты под рукой. Сделал заготовку нужного диаметра, высверлил на пробу — а металл тоньше папиросной бумаги. Нет смысла в таких трубках, они гнутся при малейшем нажиме. А если довести до надежной толщины, то, учитывая диаметр казенника, будет выглядеть ненатурально. Я тогда решил взять нержавейку. Лучше не придумаешь: она и с виду как алюминий. Немного потяжелее, конечно, зато куда прочнее, можно потоньше сделать, гнуться не будет. Но зато с ней работа нешуточная, и не на один день. Я вот вчера начал…
— Ладно. Понял, согласен. Главное — чтоб было сделано, и сделано как можно лучше. Когда будет готово?
Бельгиец пожал плечами.
— Если новых трудностей не возникнет, а это вряд ли, все теперь продумано — ну, через пять-шесть дней. Самое большее, через неделю.
В упор глядя на оружейника, англичанин невозмутимо выслушал его. Последовала пауза: он что-то обдумывал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Это немного нарушает мои расчеты, но оказалось, что у меня есть кой-какое время в запасе. К тому же мне все равно надо опробовать винтовку, а это можно сделать и в Бельгии. Кроме обычных патронов, дадите мне один с начинкой. И еще — где тут у вас отыскать тихое, укромное место для стрельбы на сто тридцать — сто пятьдесят метров?
— Да в Арденнском лесу, — слегка поразмыслив, предложил мсье Гоосенс. — Там много таких мест, где вас уж несколько-то часов никто не потревожит. Туда-обратно обернетесь за один день. Сегодня четверг, а там конец недели: пикники, прогулки. Поезжайте пятого, в понедельник. А ко вторнику или к среде я, глядишь, и работу закончу.
— Пожалуй, — кивнул англичанин. — А винтовку с патронами я заберу сейчас. Во вторник или в среду дам о себе знать.
Бельгиец раскрыл было рот, но заказчик опередил его.
— Помнится, я вам должен еще семьсот фунтов. Вот, — он обронил на стол несколько пачек, — вот пятьсот из них. Двести получите, когда я заберу остальное.
— Merci, monsieur,[33] — сказал оружейник и упрятал в карман пять стофунтовых пачек. Он разобрал винтовку, бережно укладывая части ее в обитые зеленым сукном отделения чемоданчика. Патрон с разрывной пулей он завернул в бумажную салфетку и подложил к ветоши и щеткам. Потом закрыл чемоданчик, с виду совершеннейший «дипломат», и подвинул его к заказчику. Тот взял чемодан и принял протянутую пачку патронов. Г-н Гоосенс с любезной улыбкой проводил его до дверей.
В бар на улице Нев Шакал явился после шести; его уже ожидали. Кивком указав на свободный столик в углу, он прошел туда, сел и закурил. Бельгиец подсел к нему через несколько секунд.
— Сделали? — спросил убийца.
— Да, все сделано. И смею сказать, сделано на славу.
Англичанин протянул руку.
— Покажите, — велел он. Тот встряхнул пачку «бастос», извлек и закурил сигарету, потом покачал головой.
— Вы меня извините, сударь, но здесь люди кругом. Да и освещение не то, а их надо рассмотреть толком, особенно французские. Они у меня в студии.
Шакал холодно поглядел на него и кивнул.
— Ладно, раз так, поедем к вам.
Они вылезли из такси на углу улочки, где находилась студия. Вечернее солнце еще светило и грело вовсю, и даже на узенькой, тенистой улочке Шакал остался в своих круговых защитных очках. Навстречу им попался лишь скрюченный ревматизмом старик: он брел опустив голову.
Бельгиец первым сошел по ступенькам, достал кольцо с ключами и отпер дверь. Внутри было почти по-ночному темно; тусклый свет едва пробивался между безобразными фотографиями, наклеенными на окно возле двери. Смутно виднелись стол и стул. Хозяин, а за ним и гость прошли за бархатные занавеси в студию. Фотограф зажег верхний свет, вынул из кармана коричневый конверт и разложил его содержимое на круглом столике красного дерева, служившем для портретных съемок. Столик он выдвинул на середину комнаты, ближе к свету, а дуговые лампы над помостом в дальнем углу включать не стал.
— Пожалуйста, сударь, — он широко улыбнулся, указывая на разложенные удостоверения. Англичанин взял одно из них — свои водительские права с новой вклейкой; насколько он мог судить, подделка была выполнена превосходно; да тут ничего особенного и не требовалось.
Затем Шакал поднял к глазам французское удостоверение личности на имя Андре Мартена, пятидесяти трех лет, уроженца Кольмара, проживающего в Париже. В уголке было его маленькое фото — фото Шакала, постаревшего лет на двадцать, седые волосы бобриком, вид глуповато-смущенный. Замызганное, захватанное удостоверение, документ рабочего человека.
Третье он рассматривал дольше и внимательнее. Фото на нем было другое, как и дата выдачи — на несколько месяцев позже: ведь будь документы настоящие, их бы не в один день обменяли. На фото снова был он самый, снятый две недели назад; но рубашка потемнее, лицо, поросшее щетиной. Фотография была искусно, тонко отретуширована, и казалось, что на двух документах два разных снимка, разного времени. А сделаны оба документа были мастерски. Шакал спрятал их в карман вместе с правами и поднял глаза.
— Отлично, — сказал он. — То что надо. Поздравляю с удачей. Кажется, я вам должен пятьдесят фунтов.
— Совершенно верно, сударь. Merci. — Фотограф выжидательно смотрел, как англичанин достает из кармана приготовленную пачку — десять пятифунтовых кредиток; но тот задержал их в руке и сказал:
— Помнится, было еще одно маленькое условие?
Бельгиец изобразил недоумение на лице.
— Какое, сударь?
— Что вы вернете мне прежнюю вклейку: она мне нужна.
Теперь не оставалось сомнений, что фотограф валяет дурака. Он изумленно поднял брови, будто наконец понял, о чем речь, отвернулся и прошелся по комнате, заложив руки за спину и склонив голову как бы в раздумье.
— Об этой бумажонке, сударь, хотелось бы поговорить отдельно.
— Вот как? — вопросительно проронил англичанин, не выказав ни малейшего волнения. Лицо его было неподвижно, лишь глаза затуманились, словно он углубился в свои мысли.
— Дело в том, сударь, что эта прежняя вклейка из водительских прав с вашим, должно быть, подлинным именем — она не здесь. Нет, нет, — он успокоительно вскинул руки, хотя англичанин и ухом не повел, — она очень надежно спрятана. Она в моем банковском сейфе, шифр знаю я один. Видите ли, сударь, человек моей профессии вынужден принимать предосторожности, так сказать, подстраховываться.
— Я вас слушаю.
— А почему бы нам, досточтимый сэр, не договориться с вами по-деловому: я вам так и быть уступлю эту бумажку, а вы мне заплатите сумму, несколько превышающую вышеупомянутые пятьдесят фунтов?
Англичанин слегка вздохнул, как бы сетуя на то, что люди так склонны усложнять жизнь себе и другим. Никакого интереса к деловому предложению он не проявил.
— Вас разве не устраивает? — обиженным голосом спросил фотограф. Он разыгрывал свою партию как по нотам: вокруг да около, тонкие намеки… скверный детективный фильм, да и только.
— Обыкновенный шантаж, — заметил англичанин без тени укора, безразлично констатируя факт. Но бельгиец возмутился.
— Помилуйте, сударь! Шантаж? Это вы мне? Да ничего подобного: шантаж — это когда от вас не отстают, а я предлагаю вам однократную сделку. Вы мне — деньги, а я вам — целый пакет со всякой всячиной. У меня ведь там в сейфе не только вклейка из ваших прав, а вдобавок фотографии остальных документов и все негативы ваших снимков, в том числе, увы, — он развел руками в знак раскаяния, — увы, один, где вы сняты без грима, я успел и такой сделать. И я убежден, что если все это попадет в руки английской и французской полиции, то у вас будут неприятности. Вы же явно из людей, которые привыкли откупаться от неприятностей…
— Сколько?
— Тысячу фунтов, сударь.
Англичанин поразмыслил над предложением очень спокойно и как бы вчуже.
— Да, пожалуй, ваш пакет этих денег стоит, — признал он.
Бельгиец расплылся в улыбке.
— Счастлив это слышать, сударь.
— Но дело не выгорит, — заметил англичанин, точно продолжая обдумывать ситуацию. Зрачки его собеседника сузились.
— Почему же? Не понимаю. Раз вы согласны, что лишнего я не запрашиваю, то в чем же препятствие? Я — вам, вы — мне, что тут такого особенного?
— По двум причинам, — мягко отвечал заказчик. — Во-первых, где гарантия, что вы не скопировали негативы, чтобы потом продолжать вымогательство? Во-вторых, почем я знаю — может, вы отдали пакет на хранение другу, а тот возьмет да решит, что ему тоже не помешает тысяча фунтов?
Бельгиец облегченно вздохнул.
— Всего-то навсего? Зря опасаетесь. Зачем бы я стал доверять кому-нибудь пакет — вдруг да он и правда заартачится? А вас на один испуг не возьмешь, вам за ваши денежки подавай документы и снимки. Так что они у меня под рукой, в моем, повторяю, банковском сейфе. И насчет дальнейшего вымогательства вы напрасно. Фотокопия вашего именного листка из водительских прав английским властям без надобности — да если вас и поймают с поддельными правами, так оштрафуют и все, какой вам смысл мне дальше платить? Или взять французские документы: ну, узнают тамошние власти, что какой-то англичанин разъезжает по Франции с фальшивыми документами на имя Андре Мартена, — ну, может быть, арестуют вас.
Сейчас-то это вам ни к чему, но если я снова начну к вам приставать, то вы эти документы выбросите и закажете другие, оно дешевле. И тогда ищи-свищи Андре Мартена: его уже и в помине нет, как не бывало.
— А почему бы мне и сейчас так не поступить? — по-прежнему задумчиво спросил англичанин. — Ведь новые документы и правда обойдутся дешевле — те же сто пятьдесят фунтов, не больше.
Фотограф поднял палец.
— Я делаю ставку на то, что для вас время — деньги. Документы Андре Мартена и мой молчок потребуются вам в ближайшее время и ненадолго. А пока еще вам изготовят новые документы — да они ведь наверняка будут хуже этих, эти-то превосходные, и они уже у вас в руках. А мой молчок обойдется вам в тысячу фунтов.
— Ну что же, изложено внятно. А почему вы думаете, что у меня с собой есть тысяча фунтов?
Фотограф терпеливо улыбнулся: он, мол, знает все ответы на все вопросы, но если любезный друг в этом сомневается, то пожалуйста.
— Сударь, вы — английский джентльмен, это сразу видно. А хотите выдать себя за пожилого французского рабочего. По-французски вы говорите почти без акцента, но чуть-чуть похоже на эльзасцев — я потому и поставил Андре Мартену место рождения Кольмар. Итак, вы проезжаете по Франции под видом Андре Мартена — великолепно, гениально! Кому придет в голову такого Мартена обыскивать? Значит, при себе у вас будет что-то очень ценное. Может быть, наркотики? Очень нынче модное увлечение среди английской богемы. А Марсель — один из торговых центров наркобизнеса. Или бриллианты? Не знаю уж, но заняты вы, конечно, прибыльным делом. Английские милорды не обчищают карманы на скачках. Давайте мы, сударь, не будем в жмурки играть, а? Позвоните вашим друзьям в Лондон, попросите их перевести вам тысячу фунтов, мы завтра вечером обменяемся пакетиками, и вы — прыг-скок — отправитесь по своим делам, hein?[34]
Англичанин грустно закивал, словно окидывая мысленным взором ошибки и прегрешения прошлого. Но вдруг он поднял голову и добродушно улыбнулся. Фотограф впервые увидел его улыбку, и у него точно гора с плеч свалилась: значит, этот хладнокровный человек примирился с положением вещей и не пытается как-нибудь извернуться, не то что иные прочие. Все в порядке — подумал и понял, что деваться ему некуда. Ну, вот и слава богу.
— Ладно, — сказал англичанин, — ваша взяла. Завтра к полудню достану тысячу фунтов. Но с одним условием.
— С условием? — бельгиец снова насторожился.
— Встретимся не здесь.
— Чем же здесь плохо? — фотограф пожал плечами. — Тихо, спокойно…
— А тем и плохо: вот вы говорите, вы тайком меня щелкнули, — и я вовсе не хочу, чтобы какой-нибудь ваш приятель исподтишка запечатлел наш с вами маленький обмен.
Бельгиец с явным облегчением расхохотался.
— Чересчур уж вы опасливы, cher ami. Ателье мое собственное, непритязательное, приходят сюда только по моему особому приглашению. Да мне ведь и не резон высовываться, я промышляю снимками для туристов, очень ходкий товар, но такие, знаете, в галастудии на Гран-плас не закажешь.
И он со скабрезной ужимкой потыкал пальцем в кулак.
Глаза англичанина заискрились, он ухмыльнулся и залился смехом. Фотограф обрадованно вторил ему, а тот крепко, по-дружески ухватил его за плечи. Он продолжал, хихикая, изображать половой акт — и вдруг ему в пах будто врезался грузовик.
Голова его дернулась вперед, руки упали и судорожно потянулись к больному месту, от которого державший его заказчик отнял правое колено; смех стал взвизгом, хлюпанием, рвотной натугой. Он опустился на колени — Шакал придержал его — и повалился ничком, корчась и подгребая руками.
Убийца перешагнул через него, оседлал его спину, просунул правую руку под горло, обхватив свой левый бицепс, и левой ладонью уперся ему в затылок. Потом резко рванул голову — назад, вверх и вбок.
Сломанный хребет негромко хрустнул — точно в тишине студии выстрелил маленький пистолетик. Тело фотографа дернулось и обмякло; Шакал еще подержал его и отпустил. Шея искривилась; мертвое лицо с высунутым прокушенным языком повернулось боком, уставившись в потертый узор линолеума широко раскрытыми глазами.
Англичанин отошел к занавесям, проверил, плотно ли они задернуты, затем перевернул тело и нащупал ключи в левом кармане брюк. Огромный сундук в углу отперся четвертым ключом, и минут за десять он вышвырнул на пол все его содержимое.
Затем он подволок тело под мышки, поднял его, перевалил и старательно уложил плашмя на дно опустошенного сундука. Через несколько часов оно оцепенеет и застынет, как уложено. Шакал подоткнул труп со всех сторон женским бельем, париками и прочей тряпичной мелочью, а сверху заставил коробками с кистями и гримировальными красками. Оставшиеся тюбики крема, две дамские сорочки, свитеры и джинсы, платье и несколько пар ажурных чулок совсем завалили труп и заполнили сундук с верхом. Он надавил на крышку: наконец пробой вошел в петлю, и был навешен замок.
Руки он с самого начала обмотал тряпицами, сброшенными в сундук. Замок и все внешние поверхности сундука обтер своим носовым платком; взял со стола и положил в карман пачку пятифунтовых бумажек, затем поставил стол на место, протер и его; погасил свет и сел на стул у стены — подождать, пока стемнеет. Через несколько минут он достал пачку сигарет, переложил оставшийся десяток в карман пиджака и закурил, стряхивая пепел в пустую пачку и пряча туда же окурки.
Он не сомневался, что раньше или позже исчезновение фотографа обнаружится, но случится это, вероятно, нескоро: лицам его профессии свойственно пропадать, никому не сказавшись. Вряд ли его друзья-приятели сразу всполошатся. Потом-то примутся искать — первыми, должно быть, заказчики поддельных документов и порнографических открыток. Кто-нибудь из них, может, и знает об этой студии, наведается сюда и потыкается в запертую дверь. Если же кто и проникнет в студию, ему еще надо будет все обыскать, взломать сундук и докопаться до трупа.
Ни одному преступнику, рассуждал он, и в голову не придет сообщать об этом в полицию; подумают, что это сделано по приказу какого-нибудь бандитского главаря. И то сказать: разве маньяк-заказчик, свихнувшийся на порнографии и случайно совершивший убийство, станет так тщательно прятать труп? Но все же в конце концов полиция дознается об убийстве. Опубликуют фотографию убитого, и бармен, на улице Нев, может быть, припомнит, что вечером первого августа видел его в обществе высокого блондина в клетчатом костюме и темных очках. Но пока еще доберутся до его банковского сейфа — а он почти наверняка зарегистрирован под чужой фамилией.
С барменом Шакал не разговаривал; правда, две недели назад заказывал официанту пиво. Положим, у этого официанта феноменальная память — он вспомнит, что белокурый клиент говорил с легким акцентом. Полиция примется с прохладцей искать высокого блондина, пусть даже набредут на след Александра Дуггана — но и тут Шакала еще искать и искать. Короче, он решил, что у него есть в запасе верный месяц, а больше ему и не требовалось. Убил он фотографа так же машинально, как раздавил бы таракана.
Докурив вторую сигарету, Шакал прошел в переднюю и глянул в окно. Было уже полдесятого; улочка тонула в сумраке. Он преспокойно вышел и запер наружную дверь. Прохожих не было. Через полмили он бросил связку ключей в люк канализации и услышал, как они булькнули. И поспел к позднему ужину.
На другой день, в пятницу, Шакал отправился за покупками в рабочее предместье Брюсселя и купил в спортивном магазинчике походные ботинки, длинные шерстяные носки, брезентовые штаны, ковбойку и рюкзак, а кроме того — несколько тонких листов поролона, продуктовую сетку, моток шпагата, охотничий нож, две кисточки и две баночки масляной краски — розовой и коричневой. Хотел было купить с лотка большой арбуз, но раздумал — еще испортится за три дня.
Теперь и паспорт, и права у него были на имя Александра Дуггана, и он заказал на утро прокатную машину, а старшему администратору отеля сообщил, что ему очень нужен на выходные дни отдельный номер с душем или ванной где-нибудь возле моря. Дело это было нелегкое, все-таки август, самый курортный месяц; но администратор лицом в грязь не ударил, забронировал обходительному англичанину комнатку в маленькой гостинице с видом на живописную рыбачью гавань в Зеебрюгге — и пожелал ему приятного отдыха.
В то утро, когда Шакал ходил по брюссельским магазинам, Виктор Ковальский звонил в Марсель с римского почтамта. Растолковав служащему, который немного знал по-французски, чего ему надо, и со второго захода еле-еле объяснив, как пишется мудреная фамилия «Гжибовский» и где он живет, Ковальский наконец узнал телефон Жожо, и еще через полчаса их соединили. В трубке трещало; голос у бывшего легионера был какой-то странный, и Жожо словно бы не торопился подтвердить дурные новости из письма. Да, он очень рад, что Ковальский позвонил, он его уже три месяца разыскивает.
К сожалению, да, насчет болезни маленькой Сильвии — это правда. Она все слабела, худела на глазах, доктор наконец разобрался в чем дело, и теперь уж она не встает. Она тут по соседству, в спальне. Нет, это квартира другая, они сняли новую, побольше. Что? Адрес? Жожо по буквам продиктовал его, а Ковальский медленно записал, помогая себе языком.
— Сколько она еще проживет, что лекари говорят? — прокричал он в трубку. Жожо понял его лишь с четвертого раза и долго молчал.
— Алло? Алло? — орал Ковальский, и Жожо наконец ответил:
— Говорят, с неделю, а может, и две-три.
Ковальский недоверчиво посмотрел на трубку в своей руке. Не сказав больше ни слова, он положил трубку, неуклюже выбрался из кабины, оплатил разговор, забрал почту, защелкнул планшет и побрел в гостиницу. Впервые за много лет он был совершенно растерян: никакого приказа нет, и вся его сила ни к чему.
А Жожо в своей прежней квартире, из которой он и не думал переезжать, повернулся от телефона к двум агентам Аксьон сервис с полицейскими кольтами сорок пятого калибра в руках: один был нацелен на него, другой — на его бледную как смерть жену, забившуюся в угол дивана.
— Подлюги, — злобно сказал Жожо. — Говнюки.
— Приедет? — спросил один.
— Он ничего не сказал, трубку положил.
Темные, пустые глаза корсиканца разглядывали его в упор.
— Надо, чтоб приехал. Таков приказ.
— Не слышал, что ль, я все ему сказал по-вашему. Он, верно, здорово растерялся и бухнул трубку. Я тут при чем?
— Надо, чтоб он приехал, ты меня понял, Жожо?
— Приедет, — хмуро сказал Жожо. — Если сможет, приедет. Из-за девочки.
— Вот и ладно. А дальше ты ни при чем.
— Ну и убирайтесь отсюда! — заорал Жожо. — Оставьте нас в покое.
Корсиканец поднялся, по-прежнему держа пистолет наготове. Другой продолжал сидеть, глядя на женщину.
— Уйти-то мы уйдем, — сказал корсиканец, — но и вас с собой заберем. А то вы болтать начнете или вообще в Рим позвоните, а, Жожо?
— Куда вы нас заберете?
— Немного отдохнете в горах, в чудесной новенькой гостинице. Солнце, воздух свежий. Тебе полезно, Жожо.
— Надолго? — уныло спросил тот.
— Как управимся.
Поляк посмотрел в окно на аллейки и рыбные лавки вокруг открыточного пейзажа Старого порта.
— Сейчас самый сезон, все поезда полны. Мы в августе зарабатываем больше, чем за целую зиму. Несколько лет потом расхлебывать.
Корсиканец рассмеялся, точно ему это показалось забавным.
— Да не считай ты свои убытки, Жожо. Это же все для блага Франции, твоей, можно сказать, второй родины.
Поляк резко обернулся.
— Плевать мне на вашу политику, кто там у власти, какая партия — дерьма-то на лопате! Но вашего брата я знаю, навидался на своем веку. Вы бы и Гитлеру служили. Или Муссолини, или ОАС — вам все одно. Режимы разные, а подлюги все такие же… — кричал он, ковыляя к агенту Аксьон сервис, чья рука с пистолетом даже не шевельнулась.
— Жожо! — вскрикнула женщина на диване. — Прошу тебя — не лезь ты к нему!
Поляк покосился на жену, будто вовсе забыл, что она здесь. Потом обвел глазами комнату: жена смотрела на него умоляюще, двое громил из тайной полиции — безразлично. Они давно притерпелись к оскорблениям — собака лает, ветер носит. Старший кивнул в сторону спальни.
— Иди собирайся. Жена потом.
— А Сильвия? Она вернется из школы к четырем — а нас не будет? — спросила женщина.
Корсиканец не сводил глаз с ее мужа.
— Поедем мимо школы — заберем и ее, уже договорились. Учительнице сказано, что ее бабушка при смерти и вся семья едет к ней. Все шито-крыто. Давайте поживее.
Жожо пожал плечами, еще раз взглянул на жену и заковылял в спальню; корсиканец последовал за ним. Жена его, комкая носовой платок, робко подняла глаза на агента помоложе, гасконца, который сидел на том же диване и держал ее под прицелом.
— А что… что с ним сделают?
— С кем, с Ковальским?
— С Виктором.
— Да ничего, хотят с ним поговорить.
Через час большой «ситроен» мчался в горы, к уединенной гостинице в распоряжении органов государственной безопасности; позади сидели Гжибовские с дочерью, впереди — два агента Аксьон сервис.
В субботу Шакал купался в Северном море, загорал, бродил по улочкам Зеебрюгге; в воскресенье проехался по фламандской провинции, побывал в Генте и в Брюгге и к вечеру вернулся в Брюссель, в свою гостиницу. Он заказал ранний завтрак в постель и попросил упаковать ему что-нибудь на обед, объяснив, что наутро он поедет в Арденнский лес, к могиле старшего брата, который погиб в январе 1945 года между Бастонью и Мальмеди.
Ковальскому самостоятельные решения давались нелегко; в субботу — воскресенье он нес караульную службу, а между сменами почти не спал: лежал на постели у себя в номере, курил и прихлебывал дешевое красное итальянское вино, которое охранникам доставляли ежедневно во фляге вместимостью в галлон и которому, конечно, далеко было до алжирского пинара, бывало плескавшегося во фляжках легионеров; и лишь в понедельник под утро наконец надумал, как быть.
Отлучится он ненадолго — на день или, может, на два, если выйдет заминка с рейсами. Как ни крути, а слетать все-таки надо. Патрону он объяснит потом — и патрон, конечно, поймет, хоть и здорово рассердится. Ему приходило на ум сейчас же все рассказать полковнику и отпроситься на сорок восемь хотя бы часов, но он был уверен, что полковник, какой он ни есть настоящий командир и за своих всегда горой, а его на этот раз нипочем не отпустит. Насчет Сильвии будет ему совсем уж непонятно, и как ему объяснишь, где взять нужные слова? Ковальский был не мастак объясняться. Отправляясь на утреннее дежурство, он тяжело вздохнул: за все годы службы в Легионе это у него будет первая самоволка.
Точно тогда же поднялся и Шакал, выспавшийся, собранный. Он принял душ, побрился, съел отличный завтрак, ожидавший его на подносе у постели. Затем вынул плоский чемоданчик из запертого гардероба; извлеченные оттуда части винтовки обернул поролоном, перевязал бечевкой и уложил на дно рюкзака, а поверх — баночки с краской и кисти, брезентовые штаны и ковбойку, носки и ботинки. В боковые карманы рюкзака он засунул продуктовую сетку и коробок с патронами.
Он надел одну из своих полосатых рубашек, легкий сизый костюм вместо обычного клетчатого, черные кожаные мокасины, повязал черный плетеный шелковый галстук.
Потом спустился на гостиничную стоянку к машине, запер рюкзак в багажнике, вернулся в вестибюль, забрал пакет с бутербродами, вежливо кивнул дежурному в ответ на его «Bon voyage»[35] и в девять часов выехал из города по старому шоссе Е-40 Брюссель — Намюр. Окрестная равнина купалась в солнечных лучах; предвиделся знойный день. Согласно дорожной карте, до Бастони было девяносто четыре мили; еще пять-шесть — и на лесистом всхолмье к югу от городка обязательно сыщется укромное местечко. Сто миль до полудня — это пустяки: он прибавил газу, и «симка-аронд» еще быстрее понеслась по ровной, прямой дороге через валлонскую равнину.
Солнце еще не достигло зенита, а он уже проехал Намюр и Марш, и дорожные знаки возвещали о приближении Бастони. Миновав этот небольшой городок, который зимою 1944 года пушки «королевских тигров» Хассо фон Мантейфеля сровняли с землей, он принял к югу, к холмам. Потянулось густолесье, дорога петляла, затененная развесистыми вязами и буками, и все реже пробивались меж деревьев яркие солнечные лучи.
Милях в пяти за городом Шакал свернул в лес по узкому проселку; еще через милю ответвилась дорожка в самую чащу. Он проехал несколько ярдов и укрыл машину за порослью молодняка. Закурив сигарету, он посидел немного в прохладной лесной тени, слушая, как затихает остывающий мотор, шелестит ветерок в листве и вдалеке воркуют голуби.
Потом не спеша вылез, перенес рюкзак из багажника на капот и переоделся. Щегольской, отутюженный сизый костюм он уложил на заднем сиденье, натянул брезентовые штаны и сменил рубашку с галстуком на ковбойку, а городские изящные туфли на туристские ботинки с шерстяными носками, в которые заправил брюки.
Один за другим развязывая поролоновые свертки, он собрал винтовку; глушитель и оптический прицел сунул в карманы штанов. Отсчитал двадцать патронов и ссыпал их в нагрудный карман, а в другой упрятал завернутый в салфетку патрон с разрывной пулей.
Оставив винтовку на капоте, обошел машину, вынул из багажника купленный вчера вечером и пролежавший там всю ночь арбуз. Потом захлопнул багажник, пристроил арбуз в рюкзаке с красками, кистями и охотничьим ножом, запер машину и направился в лес. Было начало первого.
Через десять минут отыскалась длинная, узкая прогалина ярдов на сто пятьдесят. Прислонив винтовку к дереву, Шакал отмерил сто пятьдесят шагов. Там тоже нашлось дерево, от которого видна была оставленная винтовка. Он выложил на траву содержимое рюкзака, раскрыл баночки и густо закрасил темно-зеленую кожуру арбуза — сверху и снизу коричневым, а посредине — розовым. Пока краска не высохла, он обозначил пальцем глаза, нос, усы и рот.
Он воткнул сверху нож в арбуз, чтобы взять его, не смазав краску пальцами, и осторожно опустил арбуз в продуктовую сетку. Сетка была тонкая, плетенье редкое: не скрадывались ни очертания арбуза, ни изображение лица.
Наконец он крепко всадил нож в ствол дерева примерно в семи футах от земли и повесил сетку с арбузом на рукоять. На фоне зеленоватой коры закачалось жутковатое, коричневое с розовым подобие человеческой головы без туловища. Он отступил и поглядел на свою работу. За сто пятьдесят ярдов — сойдет.
Закупорив баночки с краской, он зашвырнул их подальше в кустарник, кисти воткнул в землю щетиной вниз и затоптал; взял рюкзак и вернулся к ружью.
Он туго навинтил глушитель, приладил оптический прицел, отвел затвор и вложил первый патрон. Прищурившись в окуляр, он повел стволом в поисках висячей мишени и удивился: так близко и четко она была видна. Казалось, до нее ярдов тридцать, не больше. Можно было различить и тонкий переплет сетки, и черты арбузной физиономии. Для пущей устойчивости он прислонился к дереву и снова сощурился.
Осевое скрещенье было смещено по центру, и он, осторожно подкрутив болты, наладил его, тщательно прицелился в середину арбуза и спустил курок.
Отдача оказалась слабее, чем он ожидал, а приглушенный хлопок выстрела вряд ли был бы слышен на другой стороне тихой улицы. Шакал взял ружье под мышку и сходил к дереву проверить попадание. Пуля задела арбуз справа поверху, перервала сетку и впилась в дерево. Он возвратился и прицелился второй раз — пуля ушла еще правее на полдюйма. Еще два выстрела, и он убедился, что прицел действительно смещен вправо вверх. Он подправил его.
Следующая пуля ушла влево вниз. Он снова сходил к мишени: пробит был левый уголок рта арбузной головы. Он выстрелил еще три раза — пули ложились там же. И он чуть-чуть переместил крестик обратно.
Девятая пуля угодила прямо в лоб, куда он и метил. Шакал в третий раз прошелся по прогалине, вынул кусочек мела и обвел места попаданий: над правым виском, у левого угла рта и дырочку посредине лба.
Затем он без единого промаха попал в оба глаза, в переносицу, верхнюю губу и подбородок, а повернув мишень боком, — в висок, в ухо, в шею, в щеку, в скулу и загривок, и лишь одна пуля чуть-чуть отклонилась.
Теперь все было в порядке; он пометил положение болтов, регулирующих оптический прицел, достал из кармана тюбик бальзового клея и залил вязкой жидкостью головки болтов и бакелитовую поверхность трубки. Прошло полчаса, были выкурены две сигареты — и клей затвердел, а прицел был налажен как нельзя более точно — для этой винтовки, для этого стрелка, на сто тридцать метров расстояния.
Он извлек из второго нагрудного кармана патрон с разрывной пулей, зарядил его, поточнее прицелился в лоб и выстрелил.
Рассеялся голубой дымок у конца глушителя; Шакал оставил винтовку возле дерева и пошел по прогалине к своей сетке с арбузом. Она обвисла, почти пустая, у ствола расстрелянного дерева. В арбуз попало двадцать пуль, — и ничего, а теперь он рассыпался. Куски валялись на траве. Семечки и клочья мякоти ползли по стволу. Сетка с арбузными остатками свисала с ножа, словно обмякшая мошонка.
Он снял сетку и зашвырнул ее в кусты. От мишени и следа не осталось, одна каша. Нож он выдернул и сунул в ножны. По дороге к машине прихватил винтовку, а там разобрал ее, снова бережно завернул каждую часть в поролон и положил в рюкзак вместе с ботинками, носками, рубашкой и брезентовыми штанами. Он переоделся в городское, запер рюкзак в багажнике, присел и не спеша пообедал всухомятку.
Потом он выехал на шоссе и свернул налево, к Бастони, Маршу, Намюру, Брюсселю. В отель он вернулся в начале седьмого, отнес рюкзак в номер и спустился рассчитаться за прокат машины. Час с лишним, перед тем как принять предобеденную ванну, он протирал и смазывал винтовочные части; потом сложил их в чемоданчик и опять-таки запер в гардеробе. Поздно вечером рюкзак, остаток шпагата и клочья поролона были выброшены в мусорный бак, а двадцать одна гильза — в канализацию.
Утром в понедельник пятого августа Виктор Ковальский снова искал на римском почтамте кого-нибудь, кто понимает по-французски. На этот раз он хотел, чтобы позвонили куда надо и узнали, когда на этой неделе летают самолеты из Рима в Марсель и обратно. Нынче он, как оказалось, опоздал на самолет — через час он не успеет во Фьюмичино. А следующий прямой рейс — только в среду. Есть рейсы с пересадкой: синьору не подойдут? Нет? Значит, в среду? Да, да, отлетает в 11.15, прибывает в Марсель чуть за полдень, в аэропорт Мариньян. Обратный рейс — на другой день. Один билет? Туда и обратно? Разумеется, а как фамилия? Ковальский назвался по документам, которые лежали у него в кармане. В странах Общего рынка паспорта были упразднены, достаточно было удостоверения личности.
Его попросили явиться к стойке «Алиталии» во Фьюмичино за час до отлета. Наконец служитель положил трубку, а Ковальский забрал почту, запер свой стальной планшет и вернулся в отель.
Наутро состоялось последнее свидание Шакала с г-ном Гоосенсом. Шакал позвонил ему после завтрака, и оружейник имел удовольствие сообщить, что работа выполнена. В одиннадцать часов г-н Дугган сможет подъехать? Да, и пусть непременно захватит все, что нужно для примерки.
Он, как и прошлый раз, приехал за полчаса до назначенного; в руках у него был купленный тем же утром подержанный фибровый чемодан, а уж в нем — маленький «дипломат». Тридцать минут он озирал улицу и наконец неторопливо подошел к парадному г-на Гоосенса. Тот сразу отворил на звонок, и Шакал, не дожидаясь приглашения, проследовал в его кабинет. Гоосенс запер за ним входную дверь и старательно притворил дверь кабинета.
— Новых сложностей не возникло? — спросил англичанин.
— Да нет, на этот раз обошлось без сложностей.
Бельгиец достал откуда-то несколько свертков мешковины, положил их на стол и принялся развязывать, рядком укладывая стальные трубки, отделанные под алюминий. Потом, не глядя, протянул руку, и Шакал подал ему чемоданчик с винтовкой.
Части винтовки, одна за другой, точно входили в стальные футляры.
— Хорошо постреляли? — спросил оружейник, не прерывая работы.
— Пострелял хорошо.
Взяв оптический прицел, Гоосенс заметил, что болты жестко закреплены бальзовым клеем.
— Жаль, что пришлось заменить прежние болты на эти, маленькие, — сказал он. — С теми, конечно, было гораздо удобнее и надежнее. Но что поделать — иначе прицел в трубку не влезет.
И прицел скользнул в трубку, словно клинок в ножны. Все части ружья исчезли в футлярах; остались стальная закорючка и пять патронов.
— Это отдельно. — Он взял затыльник приклада, показал незаметный надрез в коже, упрятал туда спусковой крючок и заклеил надрез черным пластырем. Заклейка выглядела как заплатка, очень естественно. Из ящика стола он достал черный резиновый цилиндрик полтора дюйма в диаметре и два в высоту с торчащим посредине нарезным шпеньком.
— Ввинчивается в нижнюю трубку, — пояснил он. Вокруг шпенька были пять гнезд, и в каждое он вогнал патрон до самого капсюля.
— Когда завинтите до упора, патронов не будет видно, — сказал он. — А резиновый наконечник — это очень даже натурально. — Англичанин молчал. — Как вам кажется? — спросил Гоосенс, немного встревожившись.
Ни словечка не вымолвив, англичанин поочередно рассмотрел трубки, потряс каждую из них — не забренчит ли; но они были проложены изнутри двойным суконным слоем. Самой длинной была двадцатидюймовая трубка для ствола с казенником. Остальные, размерами около фута, вмещали верхний и нижний стержни приклада, глушитель и прицел. Кроме них, имелся затыльник приклада с запрятанным в кожаной обивке спусковым крючком и резиновый цилиндрик с пятью патронами. Угадать во всем этом охотничье ружье или винтовку убийцы не было никакой возможности.
— Превосходно, — неторопливо одобрил Шакал. — Лучше и быть не могло.
Бельгиец был доволен. Он и сам знал себе цену, однако похвала была ему приятна, как всякому другому, а к тому же похвалил его очевидный знаток.
Между тем Шакал снова обернул мешковиной трубки с винтовочными частями, плечевой упор и резиновый наконечник; обернул и уложил их в фибровый чемодан, а «дипломат» вернул оружейнику со словами:
— Он мне больше не понадобится. До поры до времени винтовка полежит здесь. — И положил на стол две сотенные пачки фунтов. — Итак, мы с вами в расчете, господин Гоосенс.
— Да, сударь, — отозвался бельгиец, пряча деньги, — если у вас больше нет ко мне никаких пожеланий.
— Одно есть, — сказал англичанин. — Не забывайте, пожалуйста, о чем я вас предупреждал две недели назад.
— Я не забуду, сударь, — вполголоса проговорил бельгиец.
Он снова испугался: а вдруг этот учтивый убийца решит, что мертвый молчаливей живого? Да нет, не решит. Начнется расследование, и высокий англичанин окажется на подозрении у полиции прежде, чем успеет пустить в ход винтовку, упрятанную в чемодан. Тот, по-видимому, угадал его мысли и усмехнулся.
— Не беспокойтесь, я убивать вас не стану. Вы же человек с головой, вы наверняка предусматриваете, что клиент может и убить. Вам, должно быть, примерно через час позвонят и, если телефон не ответит, приедут проверить, живы ли вы, так? И небось письмо оставлено у поверенного — с тем, чтобы его вскрыть в случае вашей смерти. Так что убивать вас — себе дороже обойдется.
Гоосенс был изумлен. Действительно, у поверенного хранилось письмо с пометкой «вскрыть в случае внезапной смерти». В письме полиции предлагалось заглянуть под такой-то камень в саду за домом. Под камнем была жестянка, а в ней — список ожидаемых на сегодня посетителей. Нынче, например, посетитель ожидался всего один — высокий, прекрасно одетый англичанин, именующий себя Дугганом. Словом, нечто вроде страховки.
Англичанин снова усмехнулся.
— Вот-вот, — сказал он. — Стало быть, не волнуйтесь. Однако же я непременно убью вас, если вы кому бы то ни было пророните хоть одно слово обо мне и о нашей сделке. Сейчас за мною закроется дверь — и меня словно и не было.
— Само собой, сударь. Так у меня со всеми заказчиками, и, смею сказать, я жду от них того же. Поэтому и серийный номер на вашей винтовке вытравлен. Мне ведь тоже надо беречься.
Англичанин снова усмехнулся.
— Ну, так мы друг друга понимаем. Всего вам доброго, господин Гоосенс.
И через минуту, заперев за ним дверь, бельгиец, который знал все об оружии, многое о преступном мире и почти что ничего о Шакале, облегченно вздохнул и удалился в кабинет — пересчитывать деньги.
Шакал не хотел показываться в гостинице с дешевым фибровым чемоданом и поэтому, хоть и опаздывал к обеду, съездил на вокзал, сдал чемодан в камеру хранения и спрятал квитанцию в свой бумажник из крокодиловой кожи.
Чтобы отметить успешное завершение дел во Франции и Бельгии, Шакал роскошно пообедал в лучшем ресторане Брюсселя, а потом вернулся к себе в «Амиго» и оплатил гостиничный счет. Уезжал он, как и появился, в клетчатом костюме с иголочки и темных круговых очках; портье поднес к такси два шикарных чемодана. Он стал на тысячу шестьсот фунтов беднее, но зато в чемоданишке на вокзале была спрятана превосходная винтовка, а в его внутреннем кармане — три отлично подделанных документа.
Самолет вылетел из Брюсселя в начале пятого; на таможне лондонского аэропорта его попросили раскрыть один из чемоданов и ничего подозрительного там, разумеется, не обнаружили, К семи вечера Шакал принимал душ у себя на квартире, намереваясь отужинать где-нибудь в Вест-Энде.
К несчастью для Ковальского, в среду утром ему не понадобилось никуда звонить с почтамта, а то бы он, глядишь, и опоздал на самолет. Он забрал пять писем на имя Пуатье, замкнул стальной планшет и поспешил в гостиницу. В полдесятого он сдал планшет с почтой полковнику Родену и был отправлен отдыхать до семи вечера перед ночным дежурством на крыше.
У себя в номере Ковальский не задержался. Он захватил кольт (Роден не позволял таскать его на улицу) и сунул его в кобуру под мышкой. Будь пиджак по фигуре, кобура с кольтом была бы приметна за сто ярдов, но костюм сидел на его туше мешком. Рулончик пластыря и купленный накануне берет он запихнул в один карман, в другой — пачку лир и франков, свои шестимесячные сбережения, и вышел в коридор.
Охранник за столом поднял голову.
— Послали позвонить, — буркнул Ковальский, указав большим пальцем на потолок. Охранник молча смотрел, как подъехал вызванный лифт и поляк зашел в кабину. На лицо Ковальский надел большие защитные очки.
В кафе напротив гостиницы человек в темных очках приопустил развернутый журнал и следил за Ковальским: тот искал такси, но свободных машин не было, и он зашагал к перекрестку. Человек с журналом вышел из кафе на тротуар; рядом с ним остановился маленький «фиат». Он залез в машину, и «фиат» пополз за Ковальским, который наконец поймал на углу такси и, усаживаясь, бросил шоферу:
— Во Фьюмичино.
В аэропорту он расплатился за билет наличными и кое-как объяснил девушке в форме, что у него нет ни багажа, ни ручной клади. Ему было сказано, что до посадки на марсельский рейс 11.15 еще час и пять минут. Ковальский провел это время в кафетерии за чашкой кофе, глядя в окно на взлеты и приземления самолетов: он не понимал, как и почему они летают, но аэропорты с их деловитой суетой ему почему-то нравились.
Наконец объявили посадку, и вереница пассажиров потянулась через стеклянные двери на сверкающую бетонную гладь к самолету, стоявшему за сто ярдов. В их числе был и Ковальский, в черном берете, с грубо залепленной пластырем щекой.
Двое агентов СДЕКЕ, следивших с террасы для встречающих, как он взошел по трапу, устало и многозначительно переглянулись. Турбовинтовой лайнер взял курс на Марсель, а они потихоньку спустились в зал. Один из них зашел в телефонную будку, набрал римский номер, назвался по имени и раздельно произнес:
— Улетел. «Алиталия», четыре-пять-один. Прибывает в Мариньян в двенадцать десять. Ciao.
Через десять минут об этом знали в Париже, еще через десять — в Марселе.
Улица, название которой Жожо продиктовал по телефону, находилась возле загородного шоссе; Ковальский вылез из такси, не доезжая до нее. Он подождал, пока машина скроется из виду, вынул клочок бумаги с названием и спросил официанта уличного кафе, как туда пройти. Глядя на многоэтажный новехонький дом, Ковальский подумал, что, наверно, Гжибовские расторговались и мадам завела свой ларек, о котором давно мечтала. Вспомнив о Сильвии — что это Жожо сказал? неделю? две? не может быть! — он взбежал со ступенькам к парадному и остановился в вестибюле перед двойным рядом почтовых ящиков. Вот — Гжибовский, квартира 23. Третий этаж, можно и пешком.
Дверь с новенькой табличкой «Гжибовский» возле звонка была в конце коридора, между 22-й и 24-й квартирами. Ковальский позвонил, дверь приоткрылась, и на голову ему тупым концом обрушился ледоруб. Он разодрал кожу и с глухим стуком отскочил от лобной кости. Распахнулись двери квартир 22 и 24, оттуда выскочили люди; все это случилось за полсекунды, и Ковальский осатанел. Он был тугодум и увалень, но уж драться умел на славу.
В узком коридоре было негде развернуться; сквозь заливающую глаза кровь он различил двоих перед собой и почуял четверых по сторонам — и ринулся в 23-ю квартиру.
Стоящий в дверях шарахнулся; нападавшие сзади хватали за ворот и полы пиджака. Он выдернул кольт из кобуры, обернулся и выстрелил в дверь, но удар ломиком по кисти отклонил пулю вниз. Она угодила кому-то в колено, и тот рухнул с пронзительным воплем. Еще удар по кисти, и Ковальский выронил револьвер из ослабевших пальцев. На него кинулись пятеро; дрались три минуты. Били его в основном по голове: врач насчитал около двадцати черепных ушибов. Оборвали ухо, размозжили нос, превратили лицо в кровавую кашу.
Он дрался почти бессознательно. Дважды он едва опять не завладел револьвером; наконец чья-то нога отшвырнула кольт в другой конец комнаты. Когда он бессильно упал ничком, его еще долго с размаху пинали; но на ногах оставались лишь трое.
Главарь перевернул Ковальского на спину, поднял ему веко, потом прошел к телефону у окна и, тяжело дыша, набрал номер.
— Взяли, — сказал он в трубку. — Дрался? Еще бы не дрался. Успел раз выстрелить, попал Гверини в колено. Капетти схлопотал между ног, Виссар по виску, вроде дышит… Чего? Ну да, поляк жив, вы же убивать не велели, а то бы все были целы… Да, уж он свое получил. Не знаю, он без сознания… Слушайте, хватит вам, кофе с молоком не надо, присылайте скорей санитарные машины.
Четверть часа спустя два санитарных «ситроена» остановились у здания, и наверх взбежал врач. Минут пять он осматривал Ковальского, потом засучил ему рукав, сделал укол, и двое санитаров, кряхтя, унесли на носилках огромное безжизненное тело.
Через двенадцать часов Ковальский лежал на койке в подвальной камере тюрьмы неподалеку от Парижа. На беленых стенах камеры, в пятнах, подтеках и плесени, там и сям были нацарапаны ругательства и молитвы. Стояла спертая духота, пахло карболкой, потом и мочой. На вцементированной койке был плоский тюфяк, под голову подложено скатанное одеяло. Лодыжки, бедра и кисти закрепили широкими кожаными ремнями; еще один ремень перетягивал грудь. Он был все еще без сознания и дышал глубоко и прерывисто. Кровь с лица смыли, лоб и ухо зашили, нос заклеили пластырем.
Склонившийся над ним человек в белом халате закончил осмотр, выпрямился, спрятал в сумку стетоскоп и кивнул другому, который дожидался поодаль; тот постучал в дверь. Их выпустили, и дверь снова захлопнулась, а тюремщик задвинул два огромных засова.
— Он что у вас, под поездом побывал? — спросил врач, когда они шли по коридору.
— Шесть человек поработали, — отозвался полковник Роллан.
— Нечего сказать, потрудились. Едва не отправили его на тот свет. И отправили бы, не будь он такой здоровяк.
— Иначе его было не взять. Он и так троих изувечил. Однако к делу: мне нужно задать ему несколько вопросов. — Роллан разглядывал огненный кончик сигареты. Они остановились: дальше им было не по пути. Один шел в тюремную клинику, другой — к лестнице на первый этаж. Врач неприязненно поглядел на начальника Аксьон сервис.
— Здесь у нас тюрьма, — тихо сказал он. — Сидят у нас государственные преступники, знаю. И все же я — тюремный врач, и во всей тюрьме с моим мнением как-никак считаются. Этот коридор, — он повел головой назад, — ваша, особая зона. Мне сказано было яснее ясного, чтобы я сюда нос не совал и вообще помалкивал. Однако учтите: если вы начнете «расспрашивать» — а я знаю, как вы расспрашиваете, — этого человека прежде, чем он хоть немного оправится — хотя бы от сотрясения мозга, — то он либо умрет, либо свихнется.
Полковник Роллан выслушал это предостережение совершенно хладнокровно.
— Сколько надо ждать? — спросил он. Врач пожал плечами.
— Трудно сказать. Может, он придет в сознание завтра, а может — через несколько дней. Но и после этого никакие допросы немыслимы — с врачебной то есть точки зрения: немыслимы еще две недели. Это как минимум — если сотрясение легкое.
— Имеются препараты, — проронил полковник.
— Имеются, только я их выписывать не собираюсь. Вы, конечно, наверняка их достанете, так хотя бы не через меня. И все равно ничего связного от него не добьетесь: будет молоть чепуху. Рассудок его, безусловно, поврежден, прояснится он или нет, неизвестно. Но уж не раньше своего времени. Психотропные препараты сделают из него идиота, вот и все. Словом, очнется он, вероятно, через неделю. Извольте подождать.
Но врач ошибся. Ковальский открыл глаза через трое суток, 10 августа, и в тот же день ему устроили первый и последний допрос.
А между тем Шакал завершал приготовления к решающей поездке во Францию.
В Автомобильной ассоциации он предъявил водительские права на имя Александра Дуггана — и получил на то же имя международные права. Приобрел три подержанных кожаных чемодана; в один из них были упакованы принадлежности облика пастора Пера Иенсена из Копенгагена. При этом он спорол английские и нашил датские ярлыки с трех купленных в Копенгагене сорочек на пасторскую рубашку, воротничок и манишку. К ним прилагалось все прочее: туфли, носки, белье и легкий костюм цвета маренго. Таким образом должен был возникнуть, если понадобится, пастор Пер Иенсен. В тот же чемодан Шакал уложил и пожитки американского студента Марти Шульберга: спортивные туфли, носки, джинсы, пуловеры и нейлоновую куртку.
В плотную двойную подкладку были зашиты паспорта этих двух иностранцев, запасных личин Шакала. И наконец, он положил в чемодан датский путеводитель по французским соборам, очки для пастора и для студента, две разноцветные пары контактных линз, завернутые в бумажные салфетки, и тюбики с краской для волос.
Второй чемодан содержал ботинки, носки, рубаху и брюки французского производства, купленные на парижском Блошином рынке в дополнение к долгополой шинели и черному берету. В подкладку были зашиты документы несуществующего француза Андре Мартена. Чемодан был неполон: оставалось место для стальных трубок со снайперской винтовкой.
Третий чемодан, немного поменьше, вмещал одежду Александра Дуггана: его туфли, носки, белье, рубашки, галстуки, платки и три элегантных костюма; а в подкладке — несколько тоненьких пачек десятифунтовых кредиток, общим счетом на тысячу фунтов — эти деньги Шакал снял со своего банковского счета, вернувшись из Брюсселя.
Чемоданы были заперты, замки проверены, ключи надеты на кольцо; сизый костюм вычищен, отутюжен и повешен в стенной шкаф — с паспортом, правами (английскими и международными) и сотней фунтов на мелкие расходы во внутреннем кармане пиджака.
Кроме трех чемоданов, имелся еще саквояж, а в нем — бритвенный прибор, пижама, губка в полиэтиленовом пакете, полотенце и кой-какие последние покупки: тоненький, но очень прочный бандаж, два фунта гипса, несколько широких марлевых мотков, полдюжины рулончиков лейкопластыря, три пачки ваты и туповатые, но мощные портновские ножницы. Шакал знал по опыту, что ручная кладь вроде саквояжа никакого интереса у таможенников не вызывает.
Таким образом, все практические приготовления были закончены. Личины пастора Иенсена и студента Марти Шульберга ему, надеялся он, вряд ли понадобятся: они у него были в запасе, на случай, если почему-либо прогорит Александр Дугган. Бегство — дело нешуточное, мало ли как оно обернется. А не понадобятся, так чемодан можно будет оставить где-нибудь в камере хранения. Зато без личины Андре Мартена никак не обойтись; но потом и от нее вместе с винтовкой надо будет избавиться. Короче, въезжал он во Францию с четырьмя местами багажа, а выехать располагал с двумя — саквояжем и чемоданом.
Да, все было в порядке; еще две бумажки — и можно трогаться в путь. Во-первых, парижский телефонный номер, чтоб узнавать, как обстоит дело с охраной французского президента. Во-вторых, требовалось оповещение от герра Майера из Цюриха — что на такой-то счет переведены двести пятьдесят тысяч долларов.
А дожидаючись бумажек, он расхаживал по квартире и учился хромать. Через два дня он разработал такую хромоту, что со стороны невозможно было усомниться: сломана лодыжка либо голень.
Первое письмо пришло утром 9 августа. В конверт со штемпелем римской почты был вложен листок, на котором напечатано:
«Свяжетесь с вашим другом по телефону Молитор 5901. Скажете: Ici Chacal.[36] Вам ответят: Ici Valmy.[37] Удачи».
Письмо из Цюриха прибыло только утром одиннадцатого. Шакал радостно улыбнулся — что бы там ни было, а если он останется жив, то до конца своих дней будет богатым человеком. Если удастся все остальное, то будет еще богаче. А что удастся — в этом он ничуть не сомневался. У него все было продумано с начала до конца.
Остаток утра он провел у телефона: звонил и заказывал билеты. Заказал на следующее утро, на 12 августа.
Виктора Ковальского начали допрашивать в той самой камере утром десятого августа; наконец после восьмичасовой пытки электричеством, в шестнадцать десять он сломался: включили магнитофон, и между всхлипами и вскриками появились ответные слова, а спрашивать его не уставали:
— Почему они там засели, Виктор… в этом отеле… Роден, Монклер и Кассон… чего они боятся… с кем они виделись… почему никто не приходил, Виктор… пожалей себя, скажи нам, Виктор… почему в Риме… В Вене почему, Виктор… где они были в Вене… какая гостиница… почему они там были, Виктор…
Ковальский выплевывал, выкашливал невольные слова вперемешку со стонами минут пятьдесят; записывали его, пока он не замолк; проверили — умер, и немедля отправили кассету из тюремного подвала в Париж, в резиденцию Аксьон сервис.
Извещенный об этом полковник Роллан явился, прервав ужин с друзьями в ресторане, в свой кабинет около часу ночи. Ему принесли вместе с чашкой кофе первый экземпляр распечатки показаний Ковальского.
Сперва он бегло прочел все двадцать шесть страниц, чтобы хоть немного разобраться в полубредовом словесном месиве. Посредине чтения что-то его насторожило; он нахмурился, однако дочитал машинопись до конца.
Второй раз он читал медленнее, внимательнее, обдумывая каждый абзац. На третий — взял черный фломастер и от строки к строке вычеркивал слова и фразы, относящиеся к Сильвии, «легконии», Индокитаю, Алжиру, Жожо, Ковачу, корсиканским ублюдкам, Иностранному легиону. Тут все было понятно, и Роллана ничуть не интересовало, равно как и упоминания о некой женщине по имени Жюли.
В конце концов показания сократились до шести страниц, и он попытался их как-нибудь связать. Рим, Рим, Рим. Три главаря находятся в Риме: а почему? Этот вопрос был задан Ковальскому восемь раз, и отвечал он примерно одно и то же. Не хотят, чтобы их похитили, как Аргу в феврале. Само собой, подумал Роллан: неужели же он зря потерял время на вызов, захват и допрос Ковальского? Правда, два раза в этих восьми ответах мелькнуло слово «тайный». Ничего тайного в том, что они в Риме, нет. Может, не «тайный», а «тайна»? Какая тайна?
Роллан в десятый раз дочитал протокол до конца и вернулся к началу. Три оасовца засели в Риме — и не хотят, чтобы их похитили. Если их похитят, может раскрыться тайна.
Роллан иронически улыбнулся. Ну вот то-то, а генерал Гибо думал, будто Роден станет прятаться с перепугу.
Тайна, значит. Что же это за тайна? Похоже, она как-то связана с их пребыванием в Вене. «Вена» всплывала три раза, но поначалу Роллан подумал, что Ковальский говорит не о Вене, а о Вьенне, городке в двадцати милях к югу от Лиона. Да нет, городок тут, видимо, ни при чем, должно быть, речь идет об австрийской столице.
Положим, у них было совещание в Вене. Оттуда они поехали в Рим и приняли все меры, чтобы их не похитили и не выпытали у них некую тайну. О чем же они совещались в Вене?
Тянулись ночные часы; чашкам кофе уж и счет был потерян, в снарядной гильзе росла гора окурков. Но еще не забрезжил рассвет над унылым фабричным предместьем к востоку от бульвара Мортье, а полковник Роллан почуял, что он близок к разгадке.
Многое, впрочем, оставалось неясным и теперь уж не прояснится: в три часа по телефону доложили, что новый допрос невозможен, Ковальский умер. Но, может, что-нибудь все-таки отыщется в этом бессильном словоизвержении, выдавленном из поврежденного сознания?
Роллан записывал на отдельном листке, казалось бы, случайные, никак не идущие к делу слова. Клейст, кого-то зовут Клейст. Поляк Ковальский произносил эту немецкую фамилию правильно, и Роллан, который еще с войны имел некоторое представление о немецкой речи, поправил неверно записанное слово. Фамилия? А если название места? Он позвонил и велел справиться по венской телефонной книге, какие там есть Клейсты. Через десять минут сообщили, что персональных абонентов два столбца, а есть еще начальная школа Эвальда Клейста и пансион «Клейст» на Брукнер-аллее. Роллан записал и школу, и пансион, но пансион подчеркнул. Потом снова стал вчитываться в протокол.
Несколько раз упоминался какой-то иностранец, и Ковальский то говорил о нем «bon», хороший, то вдруг называл его «fâcheur» — негодяй. В шестом часу утра полковник Роллан послал за кассетой и магнитофоном и целый час прослушивал запись. Наконец, выключив магнитофон, он тихо и яростно выругался, взял ручку и внес в текст исправления.
Вовсе не «bon» говорил Ковальский, а «blond», блондин. И другое слово плохо выговаривалось разбитыми губами: не «fâcheur», а «faucheur», убийца.
Все сразу стало куда яснее. И слово «шакал», которое Роллан всюду повычеркивал, потому что решил, будто так Ковальский честит своих преследователей и мучителей, приобрело иной смысл. Это была кличка белокурого убийцы-иностранца, с которым виделись три главаря ОАС в венском пансионе «Клейст» за несколько дней до того, как переехали в Рим и поселились в гостинице под охраной.
Вот, значит, зачем восемь недель грабили во Франции банки и ювелирные магазины. Этот блондин запросил с ОАС большие деньги, и запросить такие деньги он мог лишь за одно-единственное дело на свете. Не затем его вызывали, чтобы сводить счеты или утрясать дрязги.
В семь утра Роллан позвонил дежурному связисту и велел отправить «молнию» резиденту СДЕКЕ в Вене, пренебрегая установленным порядком (это полагалось делать только через отдел Р-3, Западная Европа). Потом он затребовал все экземпляры протокола и запер их у себя в сейфе. И наконец сел писать докладную записку, у которой был лишь один адресат, да еще с пометкой «строго конфиденциально».
Писал он без сокращений, вкратце описав предпринятую им по личной инициативе операцию по захвату Ковальского: как бывшего легионера удалось заманить в Марсель, передав ему окольным путем ложные сведения о болезни близкого человека; как его арестовали агенты Аксьон сервис; как он был затем подвергнут допросу (без лишних подробностей, разумеется) — и дал несколько путаные показания. Он счел нужным добавить, что при аресте Ковальский оказал сопротивление, изувечил двоих и пытался покончить с собой, вследствие чего пришлось его госпитализировать, и признания были им сделаны на больничной койке.
Следовал протокол допроса с комментариями Роллана. После этого он прервался, глядя на крыши в позолоте утреннего солнца. У него была, как он прекрасно знал, прочная и заслуженная репутация сдержанного и отнюдь не склонного к преувеличениям человека. Поэтому он тщательно взвесил каждое слово заключительного абзаца:
«Поиски дополнительных фактов, подтверждающих наличие предполагаемого заговора, ведутся в данный момент. Следует заметить, что в случае, если таковые обнаружатся, заговор этот представляет, на мой взгляд, еще небывалую опасность для жизни президента Франции. Если мои предположения верны, если некий убийца-иностранец нанят с целью произвести покушение на президента и в настоящее время это покушение подготавливает, то считаю своим долгом сообщить, что необходимы чрезвычайные меры общегосударственного масштаба».
Против всякого обыкновения полковник Роллан сам переписал докладную на машинке, вложил ее в конверт, оттиснул на сургуче свою личную печать и поставил штемпель, означавший высшую степень секретности. Он сжег рукописный черновик докладной над раковиной рукомойника в углу кабинета и смыл пепел.
Затем он вызвал к себе в кабинет связного-мотоциклиста, а заодно попросил принести ему яичницу, булочку с маслом, еще кофе — на этот раз большую чашку с молоком — и, наконец, аспирину: у него разболелась голова.
Он вручил связному запечатанный конверт, объяснил, куда и кому его доставить, съел яичницу с булочкой и уселся допивать кофе на подоконник у распахнутого окна в сторону Парижа. За несколько миль видны были шпили собора Парижской богоматери, а еще дальше, в разогретом мареве над Сеной, очертания Эйфелевой башни.
Был десятый час утра, и, должно быть, горожане, отрываясь от обыденных дел, чертыхались вслед завывающей сирене и мотоциклисту в кожаной куртке, который мчался в обгон и наперерез машинам к Восьмому округу Парижа.
В то же самое утро, ближе к полудню, министр внутренних дел Франции сидел за столом у себя в кабинете и угрюмо смотрел из окна на залитый солнцем овальный двор. В дальнем конце его были резные чугунные ворота с гербами Французской республики на створках, а за ним шумела площадь Бово: потоки машин выплескивались на нее с Фобур Сент-Оноре и с авеню Мариньи, образуя гудящий водоворот вокруг возвышавшегося в центре регулировщика.
Услышав за спиной шелест бумаги, министр крутнул кресло и повернулся лицом к столу. Его визави закрыл папку и почтительно положил ее на стол перед министром. Оба молча смотрели друг на друга, и слышно было лишь тиканье золоченых каминных часов против входной двери да отдаленный гул транспорта с площади Бово.
— Так что же вы думаете?
Комиссар Жак Дюкре, начальник личной охраны президента де Голля, был крупнейшим во Франции специалистом по всем вопросам безопасности, и особенно по части предотвращения покушений на убийство. Поэтому он и занимал свой пост, и поэтому же шесть организованных до того времени заговоров с целью убийства президента Франции закончились провалом либо были задушены в зародыше.
— Роллан прав, — сказал наконец Дюкре. Он произнес это ровным, спокойным, непререкаемым тоном, словно речь шла о заведомом исходе очередного футбольного матча. — Если все обстоит, как он пишет, то заговор представляет исключительную опасность. Иностранец, привлечен со стороны, действует в одиночку, без помощников, на собственный страх и риск. Вдобавок еще и профессионал… Против такого человека бессильны вся наша агентура, все нынешнее осведомители в ОАС, бесполезны тут и досье всех французских служб безопасности. Как сказано у Роллана… — Он полистал докладную шефа Аксьон сервис и прочел вслух: — «опаснейший умысел террористов», опаснее и быть не может.
— Ну, что ж, — после долгого раздумья сказал министр, снова обозревая слепящий двор, — необходимо поставить его в известность.
Полицейский промолчал. В положении технического исполнителя имелись преимущества: он делал свое дело, а руководящие решения принимали другие, за то им и деньги платили. Ему незачем было лезть вперед с дурными вестями. Министр обернулся к нему.
— Хорошо. Благодарю, комиссар. Постараюсь сегодня же попасть на прием и доложить президенту. — Он заговорил сухо и решительно. Делать так делать. — Вряд ли стоит напоминать вам о необходимости соблюдения строжайшей тайны до тех пор, пока я не ознакомлю президента с ситуацией и не получу соответствующих указаний.
Комиссар Дюкре встал и пешком отправился восвояси через площадь; оттуда до ворот Елисейского дворца оставалось метров сто. После его ухода министр внутренних дел придвинул к себе перламутрового цвета папку и еще раз внимательно перечел докладную. Роллан, несомненно, делал правильные выводы, Дюкре их подтвердил, и теперь деваться было некуда. Опасность существует, опасность серьезная, отмахнуться от нее нельзя, и президент должен знать о ней.
Он как бы нехотя нажал на рычажок диктофона: пластмассовый ящик тут же ожил, и министр распорядился:
— Соедините меня с генеральным секретарем Елисейского дворца.
Не прошло и минуты, как зазвонил красный телефон рядом с ящиком. Роже Фрей изложил свое дело в двух словах.
— Весьма и весьма срочно, Жак… Да, понимаю, но что поделаешь. Буду ждать. Пожалуйста, позвоните мне тотчас же.
Звонок воспоследовал примерно через час. Аудиенция была назначена на четыре, сразу после президентской сиесты. Министра потянуло было протестовать: листки с бювара взывали о деле поважнее сиесты, но он сдержался. В окружении президента все знали, как нежелательно пререкаться с этим обходительным служакой, вхожим к президенту в любое время дня и ночи и копившим на всех материалы интимного свойства, о которых поговаривали с опаской.
Без двадцати четыре Шакал вышел из ресторана «Каннингэм» на Керзон-стрит, изысканно и роскошно отобедав рыбными блюдами — лучшими, какие готовят в Лондоне. В конце концов, рассудил он, выезжая на Саут Одли-стрит, видимо, в ближайшее время пообедать в Лондоне не удастся, и это стоило как-то отметить.
В тот же самый момент из ворот французского министерства внутренних дел на площади Бово выехал черный лимузин «DS-19». Полицейские у чугунных ворот окликнули регулировщика, и он приостановил движение транспорта с прилегающих улиц, щелкнул каблуками и взял под козырек.
Через сотню метров «ситроен» свернул к серому каменному порталу Елисейского дворца. Постовых жандармов оповестили, и движение было опять-таки перекрыто; лимузин беспрепятственно развернулся и заехал под редкостно узкую арку. Двое республиканских гвардейцев у сторожевых будок по обе стороны портала дружно хлопнули белыми перчатками по карабинам, взявши «на караул», и министр въехал во двор.
На выезде из-под арки путь лимузину преградила низко свисавшая цепь; подошел дежурный инспектор, подчиненный Дюкре, и мельком заглянул в машину. Он поклонился министру, тот кивнул в ответ. Инспектор подал знак, цепь опустили на землю, и «ситроен» с хрустом проехал по ней. От ворот до фасада дворца было метров тридцать рыжеватого гравия. Водитель принял вправо и, обогнув двор против часовой стрелки, доставил своего шефа к подножию шестиступенчатой гранитной лестницы.
Дверцу распахнул швейцар в черном фраке, с серебряной цепочкой на животе. Министр выбрался из машины и взбежал по ступенькам. У стеклянных дверей его встретил старший служитель и провел внутрь. В вестибюле они задержались под огромной люстрой, свисавшей из-под свода на золоченой цепи, пока служитель звонил по телефону с мраморного столика слева от входа. Положив трубку и обернувшись, он раздвинул губы в улыбке и проследовал величественной неспешной походкой налево, вверх по устланным ковром гранитным ступеням.
На втором этаже они спустились по нескольким широким ступеням, и на площадке над холлом служитель мягко постучал в дверь слева. Изнутри донеслось: «Войдите!» — служитель распахнул дверь и отступил, пропуская министра в церемониальный зал.
Теплый солнечный свет струился из обращенных к югу широких окон и заливал ковер. Дальнее, во всю стену, окно было раскрыто, и из сада слышалось голубиное воркование. В пятистах метрах, отгороженные раскидистыми липами и буками, шумели Елисейские поля, но гул моторов доносился еле-еле, не громче того же воркования. В южной части Елисейского дворца коренному горожанину г-ну Фрею всякий раз казалось, что он перенесся в какой-то заброшенный замок в деревенской глуши. Президент, известное дело, большой любитель природы.
Дежурил полковник Тессер. Он поднялся из-за столика.
— Полковник… — Г-н Фрей повел головой влево, в сторону дверей с золочеными ручками. — Обо мне доложили?
— Разумеется, господин министр. — Тессер прошел в конец зала, постучал, приоткрыл створку и остановился на пороге.
— Господин президент, министр внутренних дел.
Из-за двери донесся одобрительный рокот. Тессер отступил, улыбнулся министру, и Роже Фрей прошел мимо него в личный кабинет Шарля де Голля.
Министр давно заметил, что в отделке и обстановке этого кабинета во всех мелочах виден его владелец. Справа были три высоких красивых окна, тоже выходивших в сад. Одно из них было раскрыто, и голубиное воркование, приглушенное на проходе, снова слышалось в полную силу.
Где-то между липами и буками укрылись стрелки с парабеллумами, вслепую пробивающие с двадцати метров пикового туза. Но беда, если кого из них заметят из окон второго этажа! Если бы им пришлось постоять за него, они стояли бы насмерть, но по дворцу ходили легенды о том, как гневался охраняемый, когда узнавал или замечал, как его охраняют. Тяжкий крест нес на себе Дюкре, исполнявший незавидные обязанности по охране человека, которому всякая охрана казалась унизительной.
Слева, рядом с застекленными книжными полками, стоял стол эпохи Людовика XV с часами эпохи Людовика XIV. Паркет был устлан ковром «савонри», вытканным на королевской мануфактуре Шайо в 1615 году. Президент как-то объяснил, что прежде там вытапливали мыло, потом стали ткать ковры, но они по-прежнему назывались «са-вонри» — с мыловарни.
Всюду — простота, вкус и достоинство; все напоминало о величии Франции. Таков же, по мнению Роже Фрея, был и человек, который поднялся из-за письменного стола и приветствовал его с обычной подчеркнутой любезностью.
— Дорогой Фрей!
— Мое почтение, господин президент! — министр пожал протянутую руку. Президент усадил его в гобеленовое кресло «бове» времен Первой империи. Пристроив гостя, Шарль де Голль уселся напротив, спиной к стене. Он откинулся на сиденье и возложил пальцы на полированную крышку стола.
— Мне передали, дорогой Фрей, что вы хотели видеть меня по срочному делу. Итак, что же вы имеете сообщить?
Роже Фрей набрал в грудь воздуху и приступил к делу. Он изъяснялся скупо и кратко, памятуя, что де Голль позволяет многословие только себе, и то лишь на официальных церемониях. В обиходе же генерал ценил краткость, в чем довелось убедиться кой-кому поречистее из его подчиненных.
Слово за словом слушатель министра все больше настораживался. Он глубже и глубже утопал в кресле и при этом как будто вырастал, а нос его казался командной высотой, с которой он взирал на доверенного слугу, ненароком протащившего к нему в кабинет какую-то пакость. Впрочем, Роже Фрей знал, что за пять метров президент еле-еле различает его лицо: он был близорук и скрывал это от посторонних, надевая очки лишь при надобности зачитать торжественную речь.
Министр внутренних дел говорил немногим больше минуты, упомянул под конец Роллана и Дюкре и закончил словами: «Докладная Роллана у меня с собой».
Без единого слова президент протянул руку через стол. Фрей передал извлеченную из портфеля докладную.
Шарль де Голль достал очки из нагрудного кармана, водрузил их на нос, развернул папку и углубился в чтение. Голубь за окном как будто понял, в чем дело, и перестал ворковать. Роже Фрей посмотрел на деревья, потом перевел взгляд на медную настольную лампу возле бювара. Это был изящный светильник, Фламбо де Вермей эпохи Реставрации с вмонтированной электрической лампочкой. За пять лет президентства де Голля этот светильник озарил не одну тысячу бумаг, чередой ложившихся на бювар главы государства.
Генерал де Голль читал быстро. На докладную Роллана ему не понадобилось и трех минут. Он неторопливо закрыл папку и скрестил поверх нее ладони.
— Итак, любезный Фрей, чего же вы от меня хотите?
Роже Фрей снова перевел дыхание и принялся кратко перечислять предполагаемые меры. Дважды он повторил: «…полагаю, господин президент, что в целях предотвращения опасности придется…» На тридцать третьей секунде он произнес: «Интересы Франции требуют…»
Продолжить ему не пришлось. Президент прервал его, и слово «Франция» раскатилось величественным эхом, как имя божества: так благоговейно оно не звучало ни до, ни после де Голля.
— Интересы Франции, любезный Фрей, требуют, чтобы Президент Франции не шарахался перед лицом какого-то жалкого наймита, к тому же… — Он сделал паузу, и в кабинете сгустилась атмосфера презрения, — иностранца.
Роже Фрей понял, что проиграл. Генерал не вышел из себя, как можно было опасаться. Он заговорил ясно и строго, словно втолковывая что-то собеседнику. Сквозь раскрытое окно отдельные слова доносились до полковника Тессера.
— Франция не может допустить… поступиться достоинством и величием из-за презренных угроз какого-то… какого-то Шакала.
Через две минуты Роже Фрей вышел от президента. Он сдержанно кивнул полковнику Тессеру, миновал церемониальный зал и спустился в вестибюль.
— Ого, — подумал старший служитель, проводив министра с крыльца к «ситроену» и глядя ему вслед, — видно, задали человеку задачу. Интересно, чего ему наговорил Старик. — Но он был в должности, и за двадцать лет здешней службы на лице его запечатлелось незыблемое спокойствие дворцового фасада.
По возвращении из Елисейского дворца министр тотчас вызвал своего ответственного секретаря, он же заведующий кадрами. Александр Сангинетти был родом с Корсики. Последние два года он, по поручению министра, организовывал и координировал действия органов французской государственной безопасности, чем и стяжал себе громкую репутацию, которую всякому предоставлялось оценивать сообразно своей политической принадлежности и представлению о гражданских правах.
Крайне левые ненавидели и опасались его: им не нравилось ни создание военизированных отрядов КРС,[38] ни те методы, какими действовали эти сорок пять тысяч отборных молодцов при разгоне всех и всяческих демонстраций.
— Невероятно, просто невероятно. Невозможный человек. Мы его охраняй, а он будет связывать нам руки. Уж как-нибудь добрались бы мы до этого Шакала. И вот вам, пожалуйста — никаких контрмер. Что же прикажете делать? Дожидаться выстрела? Сидеть и дожидаться?
Министр вздохнул. От своего ответственного секретаря он иного и не ждал, но криком делу не помогаешь. Он уселся за стол.
— Погодите, Александр. Начать с того, что правота Роллана все-таки еще под вопросом. Он делает свои выводы из бессвязных фраз этого… Ковальского. Может быть, Роллан и ошибается. В Вене еще не закончена проверка данных. Я узнавал у Гибо: он ожидает результатов нынче к вечеру. И надо признать, что пока нет особого смысла устраивать общегосударственную облаву на иностранца, о котором ничего не известно, кроме клички. Тут я согласен с президентом.
Затем у нас есть его инструкции… его прямые предписания. Повторю еще раз. Никакой гласности, никакого общегосударственного розыска, никакой утечки информации за пределы очень узкого круга лиц. Президент считает, что если пресса о чем-нибудь дознается, то у нас поднимется дикий вой, заграница начнет злорадствовать, и любые дополнительные меры безопасности и здесь, и там истолкуют так, будто какой-то иностранец в одиночку нагнал страху на президента Франции.
Этого он не потерпит, категорически не потерпит. Скажу больше… — министр поднял для пущей выразительности палец, — он ясно дал мне понять, что если по нашей милости хоть что-нибудь выйдет наружу, если в воздухе хоть что-то почувствуется, то мы люди конченые. И поверьте, он был тверд, как никогда.
— Но президентский регламент, — запротестовал чиновник-корсиканец, — его-то придется пересмотреть. Пока тот тип на свободе, надо отменить все публичные выступления. Должен же он…
— Ничего он не отменит. Даже не передвинет — все пойдет минута в минуту. Мы должны действовать в полном секрете.
— Как же действовать, если нам все запрещено?
— Этого я не говорил, — возразил Фрей. — Я сказал, что нам запрещено действовать в открытую. Все должно делаться втайне. У нас остается только один выход. Надо провести секретное расследование, установить личность убийцы, разыскать его — будь то во Франции или за границей — и немедля уничтожить.
— …немедля уничтожить. Такова, господа, единственная альтернатива.
Министр внутренних дел многозначительно помолчал и обвел взглядом участников совещания, сидевших за столом в конференц-зале. Всего собралось четырнадцать человек.
Министр стоял во главе стола. Справа от него сидел ответственный секретарь, слева — префект полиции, ее политический руководитель.
Правее Сангинетти занимали места начальник СДЕКЕ генерал Гибо и шеф Аксьон сервис полковник Роллан: экземпляр его докладной лежал перед каждым из присутствующих. Возле Роллана сидел начальник личной охраны президента комиссар Дюкре, а рядом с ним — сотрудник из Елисейского дворца, полковник авиации Сен-Клер де Виллобан, рьяный приверженец де Голля и, по достоверным сведениям, еще более рьяный честолюбец.
Слева от префекта полиции г-на Мориса Папона находился Морис Гримо, генеральный директор государственного криминального ведомства Сюрте насьональ, далее, один за другим, руководители пяти подведомственных ему управлений.
На страницах романов Сюрте насьональ — гроза преступного мира, на самом же деле так называется учрежденьице с небольшим штабом, которое координирует работу пяти управлений, действительно имеющих дело с преступниками. Функция Сюрте, как, кстати, и легендарного Интерпола, чисто административная, и в штате его нет ни одного детектива.
Весь сыскной аппарат Франции был в подчинении у соседа Мориса Гримо слева — Макса Ферне, начальника ПЖ — Уголовной полиции. Главное управление Уголовной полиции занимает громадное здание вдоль набережной Орфевр: его не сравнить со скромным домом на улице Соссэ, за углом от министерства внутренних дел, где находится Сюрте. Главное управление ведает семнадцатью областными филиалами, по числу полицейских округов французской метрополии. Кроме этого, существуют национальная жандармерия и дорожные патрули, поддерживающие порядок в сельской местности и на дорогах. Во многих районах жандармов и полицейских из практических соображений расквартировали в одних и тех же зданиях. Таким образом, под началом Макса Ферне в 1963 году состояло свыше десяти тысяч полицейских.
Третьим слева от Ферне сидел начальник Direction de la surveillance du territoire, ДСТ, — французской контрразведки, в обязанности которой входит также и постоянное наблюдение за аэродромами, морскими портами и границами Франции. На всех пограничных пунктах регистрационные карточки перед отправкой в архив поступали на просмотр к тамошнему дежурному офицеру ДСТ, и тот фиксировал прибытие во Францию нежелательных лиц.
Вереницу высокого начальства замыкал глава КРС, того самого сорокапятитысячного корпуса, который стараниями Александра Сангинетти снискал за последние два года особую известность и дурную славу.
Начальнику КРС сбоку места не хватило, и он сидел прямо напротив министра. Между ним и полковником Сен-Клером, на самом углу стола, стояло еще одно кресло. Его занимал грузный мужчина флегматичного вида, дымивший трубкой и тем явно раздражавший утонченный вкус полковника. Привел его Макс Ферне по специальному указанию министра. Это был комиссар Морис Бувье, глава Уголовного розыска.
— Вот так обстоят наши дела, господа, — продолжал министр. — Докладная полковника Роллана перед вами, вы все с нею ознакомились. Мы должны предотвратить угрозу. Однако вы слышали, какие жесткие условия президент счел нужным нам поставить ради соблюдения престижа Франции. Еще раз подчеркиваю, что как само расследование, так и любые проистекающие из него акции должны быть строго секретны.
Я созвал вас потому, что, на мой взгляд, все ваши учреждения раньше или позже окажутся тут при деле, и вам как руководителям надо знать, что к чему. В любую минуту может потребоваться личное и безотлагательное участие каждого из вас. Подчиненным нельзя перепоручать ничего, кроме заданий второстепенных, не наводящих на догадки.
Он опять помолчал. Кое-кто степенно кивнул. Другие выжидательно смотрели на министра или разглядывали свою копию досье. Комиссар Бувье на дальнем конце стола обозревал потолок и попыхивал трубкой, выпуская дым короткими струйками, словно подавал сигнал на манер индейца в дозоре. Сидевший рядом с ним полковник недовольно морщился.
— А теперь, — продолжал министр, — слово за вами. Полковник Роллан, удалось ли вам что-нибудь выяснить в Вене?
Глава Аксьон сервис поднял глаза от собственной докладной и покосился на шефа СДЕКЕ, но тот и бровью не повел.
Роллан с утра самочинно использовал для выяснений венскую агентуру СДЕКЕ, и генералу Гибо пришлось полдня успокаивать начальника своего третьего разведывательного отдела. Генерал этого не забыл, и теперь взгляд его был неподвижен.
— Да, — ответил полковник. — Во второй половине дня наши оперативники закончили расспросы в «Пансионе Клейст» — есть такой маленький частный отель на Брукнер-аллее. Их снабдили фотографиями Марка Родена, Рене Монклера и Андре Кассона. Снимков Виктора Ковальского в Вене под рукой не оказалось, а передать мы не успели.
Дежурный припомнил двоих, но кто они, сказать затруднялся. Ему сунули взятку, и он согласился просмотреть регистрационную книгу с 12 по 18 июня — 18-го все трое главарей ОАС поселились вместе в Риме.
В конце концов он заявил, что помнит в лицо Родена, который 15-го снял номер на имя Шульца. По словам дежурного, в номере происходила какая-то деловая встреча, а на другое утро Шульц уехал.
Запомнился он в особенности потому, что у него был дюжий и угрюмый спутник. С утра в номер явились какие-то двое, и началось совещание. Вероятно, это были Кассон и Монклер. Их снимки были ему предъявлены, и одного из них он как будто припоминает.
Они якобы весь день просидели в номере, только Шульц и верзила — так он окрестил Ковальского — днем отлучались куда-то на полчаса. Еды в номер никто не заказывал, в ресторан не спускались.
— Четверо, а пятого не было? — нетерпеливо вмешался Сангинетти.
Роллан продолжал все тем же ровным тоном.
— Вечером к ним на полчаса наведывался еще кто-то. Дежурный его запомнил, потому что человек этот вошел быстрым шагом и сразу направился к лестнице, промелькнул перед глазами. Он было подумал, что это кто-нибудь из постояльцев со своим ключом, но в спину ему все-таки посмотрел. Через несколько секунд тот вернулся в холл, и дежурный узнал его по одежде.
Он позвонил по внутреннему телефону и спросил Шульца из 64-го. Сказал что-то по-французски, положил трубку и снова пошел наверх. Через полчаса он спустился и вышел, не сказав ни слова. Примерно час спустя ушли поодиночке и оба других посетителя. Шульц с верзилой переночевали, позавтракали и отбыли.
Вечернего посетителя дежурный описывает так: высокий, неопределенного возраста, черты лица как будто правильные — впрочем, на нем были темные круговые очки — бегло говорит по-французски, блондин, волосы длинные, зачесаны назад.
— А нельзя ли с помощью дежурного сделать фоторобот этого блондина? — спросил префект полиции Папон.
Роллан покачал головой.
— Мои… наши агенты прикинулись венскими сыщиками. По счастью, один из них может сойти за венца. Но затягивать этот маскарад нельзя. Его и расспрашивать-то приходится на рабочем месте.
— Нужны приметы поточнее, — жестко заметил начальник архивного управления. — А как насчет имени или фамилии?
— Не упоминались, — сказал Роллан. — Это все, что удалось выжать из дежурного за три часа. По каждому пункту его расспрашивали снова и снова. Больше из него не вытянешь. В дополнение к этим приметам можно рассчитывать разве что на фоторобот.
— Почему бы вам не похитить его, как Аргу, и не изготовить фоторобот здесь, в Париже? — поинтересовался полковник Сен-Клер.
Вмешался министр.
— Хватит с нас похищений. Из-за Аргу у нас до сих пор нелады с министерством иностранных дел ФРГ.
— Но ведь положение серьезней некуда, а дежурный — не Аргу, его исчезновение особого шума не наделает, — возразил начальник ДСТ.
— Кроме всего прочего, — спокойно заметил Макс Ферне, — от опознавательного фото человека в круговых темных очках пользы маловато. Видели его мельком и вполглаза два месяца назад: портреты в таких случаях выходят самые приблизительные, и пойманные преступники на них, как правило, непохожи. Подозреваемых окажется с полмиллиона, и хорошо еще, если фото не будет сбивать с толку.
— Значит, кроме покойного Ковальского, который выложил то немногое, что ему было известно, только четверо во всем мире знают, кто этот Шакал, — сказал комиссар Дюкре. — Он сам и те трое, в римском отеле. А как бы нам заполучить одного из них?
Министр снова покачал головой.
— На этот счет мне сказано прямо. Похищения исключаются. Итальянское правительство из себя выйдет, если кого-нибудь начнут похищать в двух шагах от виа Кондотти. К тому же это вряд ли удалось бы. Как вы считаете, генерал?
Генерал Гибо поднял глаза.
— По сведениям моих агентов, которые не спускают глаз с Родена и его подручных, заслон там такой мощный, что о похищении и думать нечего, — сказал он. — Оборону держит отборная восьмерка бывших легионеров — семерка, если Ковальского не заменили. Стерегут все входы и выходы, лифты, пожарную лестницу и крышу. Чтоб взять хоть одного из главарей живьем, понадобится нешуточная пальба, придется пустить в ход пулеметы и дымовые шашки. А вдобавок и итальянцы вскинутся — и где ж тут доставить его за пятьсот километров во Францию. По таким делам у нас есть первейшие в мире специалисты; они говорят, что без десантных отрядов здесь нипочем не обойтись.
В зале воцарилось молчание.
— Что ж, господа, — сказал министр, — давайте думать дальше.
— Ясно одно — этот Шакал должен быть найден, — подал голос полковник Сен-Клер. За столом переглянулись; кое-кто вскинул брови.
— Что ясно, то ясно, — как бы соглашаясь, процедил министр. — Осталось только решить, с учетом нашего стесненного положения, как мы это сделаем и соответственно — кто этим займется.
— Защита президента республики, — провозгласил Сен-Клер, — при любом повороте событий зависит в конечном счете от личной охраны президента и его секретариата. Смею вас заверить, министр, что мы выполним свой долг.
В зале сидели опытнейшие знатоки своего дела, и многие из них брезгливо сощурились. Комиссар Дюкре метнул на полковника совершенно убийственный взгляд.
— Видно, забылся, думает, что перед Стариком, — едва слышно буркнул Гибо Роллану.
Роже Фрей пристально поглядел в глаза сановнику из Елисейского дворца и лишний раз доказал, что не зря он назначен министром.
— Разумеется, полковник Сен-Клер совершенно прав, — мягко проговорил он. — Все мы выполним свой долг. И полковник, конечно, понимает, что если чье-то ведомство будет в ответе за эту задачу и не справится с ней, и даже если дело по чьей-либо небрежности просто получит нежелательную огласку, то с руководителя ведомства взыщется, и боюсь, довольно строго.
Угроза повисла в воздухе над длинным столом явственней, чем сизая пелена дыма из трубки Бувье. Бледная и тощая физиономия Сен-Клера заметно вытянулась, и в глазах его мелькнула тревога.
— Всем здесь известно, что личная охрана президента имеет свою ограниченную специфику, — без обиняков заявил комиссар Дюкре. — Наше дело — неотлучно находиться возле президента. Расследование же явно потребует самых разносторонних усилий, и мои сотрудники не могут ради него отвлекаться от своих прямых обязанностей.
Никто не возразил: начальник президентской охраны говорил сущую правду. Однако взгляда министра все как-то избегали. Роже Фрей обвел сидящих взглядом и выбрал комиссара Бувье, восседавшего в дыму на дальнем конце стола.
— Что скажете, Бувье? Вас мы еще не слышали.
Детектив вынул трубку изо рта, ловко пустил напоследок смачную струю дыма под нос обернувшемуся Сен-Клеру и размеренно заговорил, как бы перечисляя очевидные для него простые факты.
— Я так полагаю, господин министр, что СДЕКЕ не может отыскать этого человека через своих агентов в ОАС — в ОАС ведь его тоже не знают; Аксьон сервис не может обезвредить его — неизвестно, кого надо обезвредить. ДСТ не перехватит его на границе — кого им хватать? — а архивисты не подберут о нем сведения — откуда им знать, что за сведения требуются? Полиция его не арестует — неизвестно, кого арестовывать, а КРС не изловит — было бы кого ловить. Нет имени — и парализована вся служба безопасности Франции. Вот я и полагаю, что на первый случай нам нужно выяснить имя — без него ни в каких мерах смысла нет. Есть имя — будет человек, где человек — там и паспорт, где паспорт — там и арест. А чтобы втайне выяснить имя, это уж задача для детектива.
Он замолк и снова прикусил трубку. Все обдумывали его слова. Возражений не находилось. Справа от министра утвердительно склонил голову Сангинетти.
— А кто, по-вашему, комиссар, лучший детектив у нас во Франции? — поинтересовался министр.
Бувье поразмыслил и потом опять извлек трубку изо рта.
— Лучший детектив во Франции, господа, мой заместитель, комиссар Клод Лебель.
— Вызовите его, — сказал министр внутренних дел.