Отдохнуть Лебелю не удалось. Едва он заснул, как в половине второго его разбудил Карон.
— Простите, шеф, но я тут кое-что надумал. У этого Шакала, у него теперь датский паспорт, верно?
— Ну и что? — Лебель встряхнулся.
— Ну и либо он фальшивый, либо краденый. Раз он покрасился, значит, наверно, краденый.
— Значит, ну и что?
— В июле он съездил на разведку в Париж, а так-то все был в Лондоне. Стало быть, украл паспорт здесь или там. А датчанин что сделает, коли у него пропал паспорт? Он, датчанин, обратится в свое консульство.
Лебель вскочил на ноги.
— Да ты, друг Люсьен, пожалуй, далеко пойдешь. Звони в Лондон Томасу домой, а потом звони здешнему датскому генеральному консулу.
Битый час он провел у телефона — и уговорил обоих встать и поехать на службу, а сам снова улегся около трех. В четыре его разбудил звонок из префектуры: им в полночь и в два доставили девятьсот с лишним регистрационных карточек датчан-постояльцев, и они теперь их сортируют: «вероятные», «возможные» и «прочие».
До шести он не ложился и как раз пил кофе, когда позвонили перехватчики из ДСТ, которым Лебель дал инструкции в начале первого. Перехватили. Через пять минут они с Кароном мчались в машине по светлым безлюдным улицам, к Управлению ДСТ. В подвальной лаборатории они прослушали запись разговора.
Вслед за громким щелчком послышалось верещание: набирали семизначный номер. Затем протяжный гудок и снова щелчок: сняли трубку.
Сипловатый голос сказал: «Алло?»
Женский голос сказал: «Ici Jacqueline».
Мужской отозвался: «Ici Valmy».
Женщина быстро проговорила:
— Они знают, что он — датский пастор. В полночь, а потом в два и в четыре они соберут по гостиницам регистрационные карточки всех датчан в Париже. Потом всех проверят.
После паузы мужской голос сказал: «Merci», и раздались один за другим два щелчка.
Лебель глядел на медленно вращающиеся бобины.
— Номер засекли? — спросил он.
— Конечно. Определяется по возврату диска. Молитор пять-девять-ноль-один.
— Адрес узнали?
Связист протянул ему листок бумаги. Лебель взглянул на листок.
— Пойдемте, Люсьен. Надо навестить господина Вальми.
В семь часов, когда учитель готовил на конфорке утренний кофе, в дверь постучали. Он нахмурился, прикрутил газ и пошел открывать. В дверях стояли четверо: он сразу, понял, кто они и зачем пришли. Двое в форме подались вперед, однако низенький человечек добродушного вида сделал им знак подождать.
— Ваш телефон прослушивали, — спокойно сказал он. — Вы — Вальми.
Учитель ничуть не смутился и отступил, пропуская незваных гостей.
— Можно одеться? — спросил он.
— Да-да, конечно.
Под присмотром двух полицейских он натянул поверх пижамы рубашку и брюки. Молодой человек в штатском оставался в дверях. Старший прошелся по квартире, оглядывая кипы книг и папок.
— Да тут за сто лет не справишься, а, Люсьен? — сказал он.
— Слава богу, это не наша забота.
— Вы готовы? — обратился он к учителю.
— Да.
— Отведите его в машину.
Комиссар остался один в квартире и принялся просматривать бумаги, разложенные на столе. Это были правленые экзаменационные сочинения. Видимо, учитель брал работу на дом, чтобы не отлучаться: ведь Шакал мог позвонить в любое время суток. В 7.10 телефон зазвонил. Секунду-другую Лебель колебался, затем рука его точно бы сама протянулась и сняла трубку.
— Алло?
Послышался ровный, тусклый голос:
— Ici Chacal.
Лебель лихорадочно соображал.
— Ici Valmy, — сказал он и замолк. Никакие слова не шли на ум.
— Что нового? — спросил голос.
— Ничего. Они потеряли след в Коррезе.
Лоб его покрылся испариной. Главное — чтобы Шакал еще несколько часов не трогался с места. Раздался щелчок, и телефон заглох. Лебель положил трубку и стремглав кинулся по ступенькам вниз, к машине у тротуара.
— Обратно! — сердито крикнул он водителю.
А в вестибюльчике маленькой гостиницы на берегу Сены Шакал задумчиво глядел сквозь стекло телефонной будки. Ничего нового? Что-то сомнительно. Комиссар Лебель отнюдь не растяпа. Наверняка они отыскали таксиста в Эглетоне, наверняка выследили его до Верхнего Шалоньера. И убитую, конечно, нашли, и «рено» хватились, а потом обнаружили машину в Тюле, выспросили станционную охрану. Да они почти наверняка…
Он прошел от телефонной будки к окошечку администратора.
— Пожалуйста, счет, — сказал он. — Я спущусь через пять минут.
В 7.30 Лебель вошел в свой кабинет, и тут же позвонил главный инспектор Томас.
— Уж извините, — сказал он. — Этих датчан пока добудишься, да пока они раскачаются… Словом, вы в точку попали. 14 июля датский пастор доложил в консульство о пропаже паспорта. Подозревал, что украли из номера, но доказать не мог — и не стал жаловаться в полицию, на радость хозяину отеля. Пастор Пер Иенсен из Копенгагена. Шесть футов ростом, голубые глаза, седоватый.
— Он, это он, спасибо, инспектор, — Лебель положил трубку. — Звони в префектуру, — велел он Карону.
Четыре полицейских фургона остановились у отеля на набережной Гран Огюстен в 8.30. Номер 57-й они переворотили сверху донизу.
— Прошу прощения, господин комиссар, — обратился владелец гостиницы к невзрачному сыщику, который руководил обыском, — но, если позволите, господин Иенсен уже час как съехал.
Шакал подхватил такси и поехал на Аустерлицкий вокзал, куда прибыл накануне вечером, рассудив, что уж там-то его искать не станут. Он сдал в камеру хранения чемодан с винтовкой, шинелью и прочим облачением Андре Мартена и оставил себе другой — личину и бумаги американского студента Марти Шульберга, а также саквояж со всякой всячиной.
С чемоданом и саквояжем в руках, в темном костюме и белом пуловере, скрывавшем пасторскую манишку, он заявился в жалкую привокзальную гостиницу. Дежурный сунул ему бланк регистрации, а паспорта не спросил, так что даже и Пера Иенсена среди жильцов не оказалось.
У себя в номере Шакал тут же начал менять внешность. Он промыл растворителем седые волосы и снова сделался блондином, а затем — шатеном, под стать Марти Шульбергу. Голубые глаза он оставил, а очки в золотой оправе сменились другими — в массивной роговой, на американский манер. Черные туфли, носки, рубашку, манишку и строгий костюм он уложил в чемодан заодно с паспортом пастора Иенсена из Копенгагена. И, надев другие носки, джинсы, мокасины, безрукавку и штормовку, превратился в молодого американца, студента из города Сиракузы, штат Нью-Йорк.
Около десяти утра преобразившийся Шакал положил в один нагрудный карман американский паспорт, а в другой — пачку французских франков. Чемодан с облачением пастора Иенсена он запер в платяном шкафу, а ключ от шкафа спустил в унитаз. Удалился он пожарной лестницей — только его здесь и видели. Через несколько минут он сдавал саквояж в камеру хранения на Аустерлицком вокзале, и вторую квитанцию положил к первой, в задний карман джинсов. Затем переехал в такси на левый берег, вышел на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Юшетт — и затерялся в бурливой толпе студенческой молодежи, заполняющей Латинский квартал.
За дешевым обедом в прокуренном подвальчике Шакал размышлял, где бы ему переночевать. Он ничуть не сомневался, что пастора Пера Иенсена Лебель уже ищет, а Марти Шульберга начнет искать через сутки, не больше.
— Чтоб он сдох, этот Лебель, — злобно подумал он и, широко улыбнувшись официантке, сказал:
— Спасибо, деточка.
Лебель позвонил Томасу в десять часов: тот глухо застонал и вежливо ответил, что сделает все, что сможет. Положив трубку, Томас вызвал старшего инспектора, который занимался делом Шакала всю прошлую неделю.
— Садитесь, садитесь, — сказал он. — Лягушатники не отстают, они его опять упустили. Теперь он у них болтается в Париже и снова, понимаете, сменил физиономию. А наше дело телячье: обзвонить все лондонские консульства, узнать, у кого пропали или украдены паспорта с первого июля. Негры и азиаты не в счет, из прочих считаются только мужчины выше пяти футов восьми дюймов ростом. Приступайте немедля.
Дневное совещание в министерстве перенесли на 14.00. Лебель докладывал, как всегда, негромко и монотонно, и на него были устремлены холодные, невидящие взгляды.
— Черт побери! — воскликнул министр, прерывая доклад на полуслове. — Ну и везет же этому мерзавцу!
— Нет, господин министр, то есть ему, конечно, везет, а иной раз не очень, но не только в этом дело. Он, понимаете, отлично осведомлен о каждом нашем шаге, знает, что мы предпринимаем. Поэтому он и навострил лыжи из Гапа. Поэтому же убил баронессу де ля Шалоньер и едва-едва успел выскользнуть из силка. Дело в том, что я каждый вечер докладывал вам о своих делах и планах. Мы его три раза ну чуть не настигли. Нынче-то его всполошил арест Вальми, да я вот не сумел ему толком ответить по телефону. Это, конечно, только все-таки в первом и во втором случаях он именно что рано поутру узнал о грозящей опасности.
Вокруг стола презрительно безмолвствовали.
— Если я не ошибаюсь, комиссар, вы уже однажды высказывали подобное предположение, — сухо сказал министр. — Надеюсь, на этот раз оно не голословно?
В ответ Лебель поставил на стол магнитофончик, нажал клавишу — и в тишине конференц-зала зловеще проскрежетал перехваченный разговор. Все замерли в жутком недоумении, не сводя глаз с умолкнувшего аппарата; лишь полковник Сен-Клер, посерев, дрожащими руками засовывал свои бумаги в папку.
— Чей это был голос? — спросил наконец министр. Лебель промолчал. Сен-Клер медленно поднялся, и все оглянулись на него.
— К сожалению, должен сообщить вам… господин министр, что этот голос… это моя близкая знакомая. В настоящее время она живет у меня. Прошу прощения.
Он поспешно вышел и отправился в Елисейский дворец — подавать заявление об отставке. Никто не поднимал глаз.
— Ну что ж, комиссар, — как нельзя более спокойно произнес министр, — продолжайте, прошу вас.
Лебель доложил о запросе в Лондон относительно утраченных за последние пятьдесят дней паспортов.
— Надеюсь, — заключил он, — что к вечеру у меня останется одна или две фамилии с паспортными описаниями, подходящими для Шакала. И я тут же запрошу в соответствующих странах их фотографии: уж наверно, Шакал будет теперь больше похож на своего нового двойника, чем на Калтропа, Дуггана или Иенсена. Даст бог, завтра к полудню и фотографии будут.
— Я же со своей стороны, — сказал министр, — хочу проинформировать вас об имевшей место беседе с президентом де Голлем. Он наотрез отказался менять что бы то ни было в своем расписании из-за какого-то убийцы. Собственно, этого и следовало ожидать. Но все же одной уступки я от него добился: ситуацию разрешено приоткрыть. Ведь теперь Шакал, кроме всего прочего, — обыкновенный преступник. Он был застигнут за кражей драгоценностей, убил баронессу де ля Шалоньер, сбежал и, по-видимому, скрывается в Париже. Версия ясна, господа?
Сегодня же она попадет в вечерние выпуски газет. Как только вам, комиссар, станут известны его точные приметы и теперешняя фамилия — пусть даже две-три фамилии, — вы их сообщите прессе. Таким образом, утренние газеты снова поднесут публике всю эту историю. А если завтра утром вы действительно получите фотографию того разини-иностранца, у которого украли паспорт, то ее поместят в вечерних газетах — завтра — и покажут по телевидению, так что убийство с погоней опять-таки освежится в памяти.
Кроме того, приказываю сразу по выяснении фамилии вывести весь личный состав парижской полиции и КРС на улицы и начать поголовную проверку документов.
Префект полиции, шеф КРС и начальник Уголовного розыска черкали у себя в блокнотах. Министр продолжал:
— ДСТ вместе с архивистами возьмут на учет всех известных нам сторонников ОАС; за их жилищами установить неусыпное наблюдение. Выполнимо?
Глава ДСТ и заведующий архивом согласно кивнули.
— Всех детективов снять с других заданий и подключить к розыску убийцы.
Кивнул Макс Ферне.
— Попрошу впредь оповещать меня заранее и заблаговременно о каждом шаге и всяком намерении президента; сам же он не должен знать о чрезвычайных мерах по обеспечению его безопасности. Мы рискуем вызвать его гнев, но в данном случае приходится идти на такой риск. И разумеется, я полагаюсь на сугубую бдительность службы президентской охраны, комиссар Дюкре.
Начальник личной охраны де Голля Жан Дюкре слегка наклонил голову.
— Сыскная бригада, — министр поглядел на комиссара Бувье, — несомненно, имеет среди уголовников уйму платных осведомителей. Сообщите им фамилию и приметы преступника, пусть следят в оба.
Морис Бувье нехотя кивнул. Ему все это очень не нравилось. Видывал он облавы на своем веку, но это уж едва ли не слишком. Чуть не сто тысяч человек, от агентов тайной полиции до уголовников, враз кинутся рыскать по улицам, гостиницам, барам и ресторанам: потом расхлебывай.
— Н-ну вот, пожалуй, и все. Комиссар Лебель, теперь нам нужны от вас лишь имя, приметы и фотография. Думаю, после этого Шакал и шести часов не прогуляет на свободе.
— Собственно, у нас есть еще целых три дня, — вдруг заметил Лебель, почему-то уставившись в окно. На него изумленно обернулись.
— Собственно, почему вы так думаете? — спросил Макс Ферне.
Лебель растерянно замигал.
— Ну да, извините, конечно. Очень глупо с моей стороны, мог бы и раньше догадаться. Я… это… уж неделю как уверен, что у Шакала нашего есть план и что свой день он выбрал, подобрал заранее. Почему вот он, сбежавши из Гапа, не сделался тут же пастором? Что бы ему сразу поехать в Валанс и сесть на парижский экспресс? Почему он, как вы думаете, целую неделю прожил во Франции, словно турист?
— Ну, и почему же? — спросил кто-то.
— Да потому, что день у него определенно намечен, — сказал Лебель, — и торопиться ему вовсе незачем. Вот, комиссар Дюкре, президент, он как, собирается сегодня, завтра или в субботу выезжать из дворца?
Дюкре покачал головой.
— А в воскресенье, 25 августа?
Послышался общий вздох, словно колосья зашелестели на ветру.
— Еще бы, — выговорил за всех министр, — да это же День Освобождения! Мы ведь здесь, боже мой, почти все были тогда с ним, в сорок четвертом, в день освобождения Парижа!
— Вот-вот, — сказал Лебель. — Видите, какой он, Шакал, психолог. Он сообразил, что есть один день в году, ну так сказать, главный день, когда генерал де Голль уж непременно предстанет перед парижанами. Этого-то дня он и дожидается.
— В таком случае, — оживился министр, — его песенка спета. Связного мы взяли, и теперь этому Шакалу в Париже укрыться негде, кто станет на свою голову прятать убийцу и грабителя? Попался он, попался. Комиссар Лебель, мы ждем от вас его новой фамилии.
Клод Лебель встал и направился к дверям. Участники совещания выходили из-за стола: пора было обедать.
— Да, погодите, — окликнул Лебеля министр, — как же вы догадались, что надо прослушивать именно домашний телефон полковника Сен-Клера?
Лебель обернулся в дверях и развел руками.
— Я не строил догадок, — сказал он. — Прошлой ночью все ваши домашние телефоны прослушивались. Всего хорошего, господа.
В пять часов вечера Шакал — в таких же темных очках, как и все кругом в этот солнечный день, — сидел на террасе кафе возле площади Одеон; и при виде двух мужчин, прогуливающихся по улице, ему наконец представился возможный выход из положения. Он заплатил за пиво, встал и удалился, а ярдов за сто от кафе сделал кое-какие закупки в парфюмерном магазине.
В шесть часов в типографиях срочно набирались новые заголовки: они кричали с первых страниц вечерних выпусков газет Assassin de la belle Baronne se refugie a Paris;[43] под заголовками — одна и та же фотография, снимок пятилетней давности из парижской светской хроники, обнаруженный в архивах фотоагентства.
В восемь часов позвонил из Лондона главный инспектор Томас. Голос у него был усталый: хлопотный выдался день. В одних консульствах охотно шли навстречу, в других отнекивались.
За последние пятьдесят дней заявили о пропаже или краже паспортов, не считая женщин, негров, азиатов и низкорослых мужчин, восемь человек. Такие-то: фамилии, номера паспортов, приметы.
— А теперь давайте работать методом исключения, — предложил он Лебелю. — Трое потеряли свои паспорта, когда еще Шакала, он же Дугган, в Лондоне не было. До первого июля все по всем спискам проверено — не было его. Восемнадцатого он вечером вылетел в Копенгаген. А дальше БЕА сообщает, что он слетал в Брюссель — никаких чеков, заплатил наличными — и оттуда обратно в Англию шестого числа.
— Сходится, — сказал Лебель. — Мы тут, между прочим, выяснили, что он часть этого времени был вовсе не в Брюсселе, а в Париже. С двадцать второго по тридцать первое июля.
— Ну, так стало быть, — дальний голос из-за Ла-Манша чуть-чуть похрюкивал, — не будем, что ли, считать три паспорта, которые за это время не то пропали, не то украдены?
— Не будем, — согласился Лебель.
— Тогда остаются пятеро пострадавших, из них один — громадина, шесть футов шесть дюймов, по-вашему, больше двух метров. К тому же он итальянец, а это значит, что рост его обозначен в метрах и сантиметрах и любой французский таможенник, едва раскрыв паспорт, тут же заметит несообразность — разве что Шакал ваш странствует на ходулях.
— Высоковат, вы правы. Бог с ним. А прочие четверо?
— Один — толстяк, весит двести сорок два фунта, то бишь свыше ста килограммов. Это вашему Шакалу надо так утяжелиться, что он и шагу не ступит.
— Тоже не годится. Ну, а остальные?
— Еще один староват. Рост в самый раз, но на восьмом десятке. Конечно, можно загримироваться, только нужен под рукой первоклассный гример.
— Нет, нет, — сказал Лебель. — Там вроде еще два?
— Ну да, норвежец и американец, — подтвердил Томас. — Оба как на заказ: высокие, широкоплечие, возраст подходящий — двадцать тире пятьдесят. Норвежец по двум статьям сомнителен. Во-первых, блондин: вряд ли Шакал, который только что накололся под видом Дуггана, останется в той же — в своей! — масти. Опять выходит Дугган, зачем ему это. А во-вторых, норвежец заявил своему консулу, что паспорт он потерял, катаючись с девушкой на лодке по серпантину в Гайд-парке. Точно, говорит, знаю, что был в кармане, когда свалился в воду, а когда вылез, хватился минут через пятнадцать — его нет как нет. Американец, наоборот, оставил письменное заявление в полиции лондонского аэропорта, что паспорт у него был в саквояже, а саквояж увели, пока он зевал по сторонам. Кто вам больше нравится?
— Будьте добры, — сказал Лебель, — вышлите мне данные на этого американца. Фотографию я сам запрошу из Вашингтона, из паспортного отдела. И большое вам еще раз спасибо за все ваши хлопоты.
В министерстве состоялось второе совещание на день — в десять вечера. Оно было очень короткое. За час до этого всем, кому надо, разослали паспортные описания Марти Шульберга, подозреваемого в убийстве прекрасной баронессы. Вскорости ожидалась фотография: ее должны были опубликовать на первых полосах вечерних газет, которые поступят в продажу часам к десяти утра.
Министр выпрямился во весь рост.
— Господа, как вы помните, когда мы собрались впервые, комиссар Бувье предположил, что выявление убийцы под кличкой Шакал — дело уголовного розыска. Задним числом не могу с этим не согласиться. И по счастью, за эти десять дней провел большую работу комиссар Лебель. Несмотря на то, что убийца трижды сменил облик: из Калтропа он стал Дугганом, из Дуггана — Иенсеном, из Иенсена — Шульбергом, и невзирая на прискорбную утечку информации из этого зала, комиссару все же удалось идентифицировать преступника и выследить его до самых пределов Парижа. Принесем же ему благодарность за его неусыпные труды.
Министр слегка поклонился Лебелю; тот смущенно поежился.
— Но теперь, господа, вся ответственность ложится на наши плечи. Нам известны фамилия, приметы, номер паспорта, национальность. Через несколько часов у нас будет и фотография преступника. Мы располагаем достаточными силами, и я убежден, что его поимка — дело ближайшего будущего. Уже сейчас парижская полиция, КРС и все сыщики получили соответствующие инструкции. Наутро, самое позднее — к полудню он окажется в наших руках.
Позвольте же еще раз поздравить вас с успехом, комиссар Лебель, и освободить вас от тяжкого бремени вышеупомянутой ответственности. В дальнейшем ваше неоценимое содействие более нам не понадобится. Ваша задача выполнена, и выполнена отлично. Спасибо вам.
Закончив речь, он как бы выжидал. Лебель подумал, поморгал и поднялся. Он искоса обвел взглядом собрание хозяев жизни, которым подвластны были тысячи и тысячи человек, которые ворочали миллионами и миллионами франков. Они ему улыбались. Он повернулся и вышел из зала.
Впервые за десять дней комиссар Клод Лебель отправился домой — спать. Ключ повернулся в замке, жена разразилась накопленными попреками, часы пробили полночь. Настало 23 августа.
Шакал вошел в бар за час до полуночи и, сощурясь, огляделся в полутьме. Слева, за длинной стойкой, тянулись зеркально удвоенные ряды разноцветных бутылок. Бармен сразу во все глаза уставился на незнакомца.
Справа, за узким проходом, стояли маленькие столики; дальше, в большом салуне, четырех- и шестиместные. И за столиками, и на высоких табуретах у бара сидели вечерние завсегдатаи; свободных мест почти не было.
Ближние к дверям оборачивались; понемногу стихали остальные, и вскоре все до единого разглядывали высокого, стройного новичка. Порхнул шепоток, кто-то хихикнул. Шакал заприметил незанятый табурет у дальнего конца стойки, не спеша подошел к нему и ловко уселся. За его спиной проворковали:
— Oh, regarde-moi ca![44] Боже, что за мускулы, это же с ума можно сойти!
Бармен скользнул вдоль стойки, торопясь присмотреться поближе. Его подкрашенные губы кокетливо улыбались.
— Bonsoir, monsieur.[45]
Позади дружно и пакостно захихикали.
— Donnez-moi un Scotch.[46]
Бармен восторженно протанцевал к бутылкам. Ой, мужчина, мужчина, мужчина пришел. Ах, вот уж нынче будет переполох! Не зря, небось, petites folles[47] за теми столиками коготки навострили. Они-то все больше поджидают своих обычных самцов, но есть там и такие, что пришли подкадриться. Ну, какой новый мальчик, подумал он, ну это прямо ой что будет, что будет!
Сосед Шакала обратил на него томный взгляд. Златокудрый, напомаженный, с изящным начесом на лоб — юный греческий бог, да и только… с подведенными глазами, подкрашенными губами и припудренными щеками. Впрочем, из-под маски проступало пожилое, увядшее лицо, жадно поблескивали голодные глаза.
— Tu m'invites?[48] — по-девически пролепетали яркие губы.
Шакал медленно покачал головой. Педераст повел плечиком и отвернулся: снова послышались шепотки и взвизги, насмешливо-укоризненные. Шакал снял куртку, потянулся за стаканом — и на его плечах и спине под безрукавкой заиграли мускулы.
Бармен умирал от восхищения. Неужели «мужик»? Да нет, какой мужик, он и не пришел бы сюда — зачем? И не самочку подыскивает — иначе с чего бы он так обидел бедняжку Коринну, когда она всего-то попросила поставить ей стаканчик? Нет, он… ой, какая прелесть! Он наш, красавчик самец, и нужна ему краля, он на дом хочет. Вот уж вечерок нынче выдался, о-ой!
Самцы прибывали один за другим после полуночи, рассаживались за столиками, оглядывали присутствующих, иногда подзывали бармена — пошептаться. Тот возвращался за стойку и делал знак кому-нибудь из «девочек».
— Мсье Пьер хочет с тобой перемолвиться словечком, лапонька. Только будь умницей и не плачь, как прошлый раз, ладно?
В начале первого Шакал сделал свой выбор. Его уже несколько минут оглядывали двое мужчин. Они сидели за разными столиками и друг друга явно терпеть не могли. Оба пожилые: один тучный, с крохотными глазками, поблескивавшими из-под тяжелых век, с толстыми складками на жирном затылке. Ни дать ни взять — сидячий боров. Другой — стройный, щеголеватый, жилистая шея слегка изогнута, лысина аккуратно прикрыта зализанными прядями. Костюм от портного, брюки в обтяжку, из-под рукавов пиджака — манжетные кружева; шелковый шейный платок затейливо повязан. Артист, подумал Шакал, а может быть, модельер или парикмахер.
Жирный подозвал бармена и что-то шепнул ему на ухо. В тесный брючный карман заползла крупная купюра. Возвратившись за стойку, бармен с ухмылкой тихо сообщил Шакалу:
— Мсье приглашает вас распить с ним за компанию бокал-другой шампанского.
Шакал поставил стакан с виски на стойку.
— Передайте мсье, — раздельно сказал он, и «девочки» у стойки сладостно насторожились, — что он меня не волнует.
Кто-то ахнул от ужаса, и шустрые, тоненькие молодые люди соскользнули с табуретов и на всякий случай подобрались поближе. Бармен испуганно разинул рот.
— Миленький, ну почему же не выпить с ним шампанского? Он не какой-нибудь, он набит деньгами. Не упускай случая.
Вместо ответа Шакал соскочил с сиденья, взял свое виски и направился ко второй крале.
— Можно я сяду за ваш столик? — спросил он. — А то ко мне пристают.
«Артист» был на седьмом небе, а разобиженный толстяк вскоре злобно удалился, между тем как соперник его невзначай поглаживал костлявой старческой рукой кисть своего новоявленного юного друга и вполголоса сетовал на невыносимую, ну просто, знаете, невыносимую человеческую бестактность. Они покинули бар в начале второго ночи; за несколько минут до этого Жюль Бернар дружески спросил Шакала, где он остановился, и тот застенчиво ответил, что нигде, что он студент, остался на мели и не знает, как дальше-то и быть. Бернар едва поверил своему счастью. Вот уж тут, сообщил он юному другу, ему и беспокоиться нечего, у него, Бернара, как раз совершенно очаровательная квартирка, очень удобная, очень тихая, никто не помешает, даже и соседи, он с ними, кстати, давно рассорился, они такие, знаете, приставучие. И пока Мартен — можно вас так называть? — в Париже, то, пожалуйста, он будет очень рад. Шакал изобразил неописуемую благодарность и согласился. Перед самым уходом он наведался в уборную (уборная была только одна) и появился оттуда с накрашенными ресницами, напудренными щеками и намазанными губами. Бернар, по-видимому, очень расстроился, но до поры предпочел смолчать и лишь на улице возмутился:
— Ну зачем вам все это? С кого вы берете пример — с этих шлюх у стойки? Вы такой красивый молодой человек, вам вовсе не нужно мазаться.
— Ой, ради бога, простите, Жюль, а я думал, вам понравится. Сейчас приедем, и я все-все смою.
Бернар смягчился и пошел к машине. По дороге домой надо было еще заехать на Аустерлицкий вокзал за вещами нового друга — он попросил. На первом же перекрестке им преградил путь постовой. Едва он наклонился к водителю, как Шакал включил в машине свет. Полицейский взглянул на него и гадливо отпрянул.
— Allez! — скомандовал он без лишних слов и добавил вслед им: — Sales pedes.[49]
Еще раз остановили перед самым вокзалом и спросили документы. Шакал кокетливо хихикнул.
— Душка, милый, документы — и все? — спросил он, вытянув губы.
— А ну вас к чертям, — и полицейский отошел.
— Да не дразните вы их, — вполголоса попросил Бернар. — Еще арестуют, чего доброго.
Шакал забрал свои вещи под брезгливым взглядом кладовщика и бросил их на заднее сиденье.
За двести-триста метров от дома Бернара, на перекрестке, их опять остановили: патруль КРС, рядовой и сержант. Рядовой прошел к дверце, поглядел на Шакала и отшатнулся.
— Господи, боже ты мой. Куда едете? — рявкнул он.
Шакал поджал губы.
— Тебе, котинька, непонятно, куда?
Патрульный передернулся.
— Есть же на свете погань. Езжайте…
— Надо было у них все-таки документы спросить, — сказал сержант, когда красные огоньки уже исчезли за поворотом.
— Да ладно тебе, начальник, — отмахнулся тот, — так тоже нельзя. Ведь мы кого ищем? Который затрахал и прикончил баронессу, при чем тут педики?
К двум часам Бернар с Шакалом были на месте. Шакал попросил постелить ему на кушетке в гостиной, и Бернар спорить не стал, хоть и подглядывал в щелочку из спальни, когда гость раздевался. Мускулы какие, прямо стальные. Да, видно, нелегко будет его соблазнить, но дело того стоит.
Ночью Шакал обследовал холодильник в уютной, по-женски опрятной кухоньке и решил, что еды, пожалуй, хватит на три дня на одного, но на двоих — едва ли. Поутру Бернар хотел сходить за молоком, однако Шакал не пустил его — зачем, не надо, он больше любит сгущенное. Они поболтали, потом Шакал попросил включить телевизор, посмотреть полуденные новости.
Сообщили о розыске убийцы баронессы де Шалоньер, убитой двое суток назад. Жюль Бернар испуганно взвизгнул.
— Ой, не могу я все эти ужасы…
Экран заполнило лицо, приятное лицо молодого человека в массивных роговых очках, с темно-каштановой шевелюрой — вот он, убийца, американский студент по имени Марти Шульберг. Всех, кто его видел или что-нибудь о нем знает, просят…
Бернар, сидевший на кушетке, обернулся, поднял голову и подумал напоследок, что вовсе не голубые глаза у Марти Шульберга: глаза, глядевшие на него, когда стальные пальцы сдавили ему горло, были серые…
Через несколько минут тело бывшего Жюля Бернара, всклокоченного, с перекошенным лицом и вывалившимся языком, было запихнуто в стенной шкаф в прихожей. А Шакал присмотрел журнал на полке и уселся в кресло — ему надо было еще переждать два дня.
За эти два дня Париж перевернули вверх дном: такого еще не бывало. Проверили все гостиницы — от самых роскошных до самых паскудных, — да что гостиницы: все бордели, пансионы, общежития, ночлежки. По всем барам, ресторанам, ночным клубам, кабаре и кафе рыскали агенты в штатском, предъявляя фотографию и расспрашивая официантов, барменов, вышибал. Были задержаны семьдесят с лишним молодых людей, отдаленно похожих на убийцу, — потом их, извинившись, отпустили, поскольку все они оказались иностранцами, а с иностранцами, известно, разговор особый.
Останавливали прохожих на улицах, задерживали такси и автобусы, у всех проверяли документы. Въездные пути в Париж перегородили заставами; а ночным гулякам никакого житья не стало.
Сто тысяч государственных служащих — от инспекторов уголовного розыска до рядовых жандармов — были подняты на ноги. Примерно пятьдесят тысяч уголовников и иже с ними уясняли встречных и поперечных. В студенческом кафе, барах и клубах, на любых собраниях и встречах было полным-полно молодых и моложавых шпиков. Агентства по размещению иностранных студентов на частных квартирах получили соответствующие предупреждения.
Вечером 24 августа комиссара Клода Лебеля, который пребывал на субботнем отдыхе и, облачившись в поношенный свитер и латаные штаны, копался у себя в садике, вызвали по телефону к министру. Машина пришла за ним в шесть часов.
При виде министра Лебель слегка оторопел. Полновластный охранитель французской государственной безопасности выглядел усталым и измученным. Казалось, он состарился за двое суток: черные тени легли под бессонными глазами. Он указал Лебелю на стул перед столом; сел и сам в свое кресло-вертушку, в котором любил оборачиваться к площади Бово за широким окном. На этот раз он к окну не оборачивался.
— Не можем мы его найти, — обронил он. — Исчез этот ваш Шакал, точно сквозь землю провалился. И в ОАС наверняка знают не больше нашего, где он прячется. И уголовники ничего не разнюхали.
Он замолк и тяжело вздохнул, глядя через стол на невзрачного сыщика: тот лишь растерянно моргал.
— Боюсь, мы за целых две недели толком не поняли, с кем имеем дело. А вы думаете, где он?
— Здесь, в городе, — сказал Лебель. — Как вы распорядились назавтра?
Лицо министра болезненно перекосилось.
— Президент категорически не желает ничего отменять или изменять. Я разговаривал с ним нынче утром, он был очень недоволен и лишний раз подчеркнул, что завтра все пойдет по намеченному. В десять он зажигает вечный огонь у Триумфальной арки. В одиннадцать — торжественная месса в соборе Парижской богоматери. В двенадцать тридцать он будет возле усыпальницы героев Сопротивления в Монвалерьене; потом возвращается во дворец, на обед и на отдых. Отдохнув, вручит медали десяти ветеранам, о которых наконец-то вспомнили.
Это будет в четыре, на площади перед Монпарнасским вокзалом, так он приказал. Через год, вероятно, вокзал уже снесут, это в последний раз.
— С толпой как будет? — спросил Лебель.
— Мы это все вместе продумали. Публику будут держать дальше обычного. И стальные барьеры будут поставлены за несколько часов до каждой церемонии, а внутри оцепления все обыщут, вплоть до канализации. Каждый дом, каждую квартиру. Перед каждой церемонией и во время ее на крышах разместят наблюдателей. За барьеры пропускаются только должностные лица — те из них, кто принимает участие в церемониях.
Мы приняли чрезвычайные меры. Даже на карнизах собора будут расставлены полицейские: на крыше и у шпилей — тоже. Священников, служек и певчих обыщут всех до единого. Полиции и агентам КРС завтра утром будут розданы особые значки — вдруг он попробует между ними затесаться.
А за последние сутки мы еще надумали поставить ему в «ситроен» пуленепробиваемые стекла. Вы, кстати, об этом молчок, даже президент не должен об этом знать, он просто в ярость придет. Машину ведет, как всегда, Марру, ему сказано ехать побыстрее, а то как бы наш голубчик не вздумал обстрелять машину на ходу. Дюкре подобрал рослых ребят, чтобы получше прикрыть генерала незаметно от него.
Что же еще — ну в пределах двухсот метров всех велено обыскивать — всех без исключения. Дипкорпус, конечно, вой поднимет, и пресса грозит скандалом. Опять-таки завтра рано поутру всем сотрудникам прессы и дипломатам обменяют пропуска — это на случай, если Шакал вздумает затесаться среди них. И уж само собой, любого с какой-нибудь поклажей, тем более — с продолговатым свертком велено тут же хватать без всяких и волочь в участок. Вы что-нибудь еще можете предложить?
Лебель немного подумал, заложив сплетенные руки между колен, точно школьник перед учителем. По правде говоря, он никак не мог притерпеться к величественным порядкам Пятой республики: он-то был всего-навсего обыкновенный полицейский, и ловил он преступников лучше других просто потому, что глаз не смыкал, когда не надо, вот и все.
— По-моему, извините, — сказал он наконец, — Шакал этот никак подставляться не станет. Он ведь наемник, за деньги работает. Ему надо как-нибудь смыться, а там уж и деньги тратить в свое удовольствие. Все у него продумано заранее, план разработан за последнюю июльскую неделю. И вот ежели бы он хоть чуть сомневался, что не выйдет у него убийство или не получится удрать, то он бы уже и сейчас смотался.
Значит, нет, значит, он себе на уме. Он так это, знаете, сообразил, что в этот самый день, ну в День освобождения, генерал де Голль ни за что не станет прятаться, наплюет на любую опасность. Он, этот Шакал, видите ли, господин министр, он, особенно когда его обнаружили, принял во внимание все ваши мероприятия. И все-таки продолжает.
Лебель встал и, забыв про всякий чиновный этикет, прошелся туда-сюда.
— Продолжает все-таки. И продолжит. А почему? А потому, вы знаете, что думает — получится, и сойдет с рук. Стало быть, как? — он, значит, чего-то такое надумал, что думает всех обойти. Либо что-нибудь взорвет издали, либо выстрелит. Взрывчатка — это, пожалуй, нет, найдут взрывчатку, и дело с концом. Стало быть, будет стрелять. Потому он и во Францию приехал на автомобиле. Там-то она и винтовка была — приварена к шасси или к обшивке.
— Но к де Голлю-то он с винтовкой близко не подойдет! — воскликнул министр. — К нему никакого подступу нет, считанные люди, да и тех обыщут. Как же он, как вы думаете, проникнет с ружьем за наши барьеры?
Лебель остановился напротив министра и пожал плечами.
— Вот уж не знаю. Но он-то думает, что проникнет, и он, заметьте, промашки пока не дал, хотя счастье его по-разному оборачивалось. Нашли мы его, охотятся за ним две лучшие в мире полицейские службы, а он — вот он, и где — неизвестно. Ружье при нем, он прячется, новая, стало быть, личина и новые документы. Вот что я вам скажу, господин министр. Завтра он, как ни крути, появится, где-нибудь да появится. А появится — тут-то его и прихлопнуть. Словом, только одно и остается: разевай глаза.
Ну что же еще вам предложить, господин министр? Насчет мер безопасности вы здорово все придумали, чего ж бы еще. Можно, я у вас там всюду буду ходить, вдруг подвернется этот-то. А больше чего же думать? Пожалуй, все.
Министр был разочарован. Помнится, две недели назад Бувье порекомендовал этого типа как лучшего сыщика во Франции: что же он — какая-нибудь хотя бы догадка, какое-нибудь такое откровение. Разевай, изволите видеть, глаза. Министр встал.
— Насчет этого будьте уверены, — холодно сказал он. — Но и вы соизвольте действовать, господин комиссар.
В тот же вечер, попозже, Шакал заканчивал свои приготовления в спальне Жюля Бернара. На постели были разложены стоптанные черные туфли, серые шерстяные носки, поношенные брюки и рубашка с открытым воротом, а также длиннополая солдатская шинель с орденскими ленточками и черный берет — принадлежности французского ветерана Андре Мартена. А поверх всего — брюссельские фальшивые документы, скреплявшие новый облик.
Рядом он положил легкий сетчатый бандаж, изготовленный в Лондоне, и пять стальных — а по виду алюминиевых — трубок, содержавших приклад, ствол с патронником, глушитель и оптический прицел снайперской винтовки. И возле них — черный резиновый наконечник с пятью начиненными ртутью патронами. Из двух патронов он вынул пули плоскогубцами, обнаруженными на кухне, в хозяйственном ящике, затем извлек стерженьки кордита, а гильзы вместе с пулями бросил в мусорное ведро. Осталось три патрона: больше и не надо.
Он не брился два дня и зарос желтоватой щетиной. Завтра ее надо будет грубо сбрить опасной бритвой, купленной сразу по приезде в Париж. Подле опасной бритвы на полочке стояли две склянки из-под лосьона: в них была серая краска, уже пригодившаяся, и растворитель. Каштановую краску, приличествующую Марти Шульбергу, он уже смыл с волос и, сидя перед зеркалом в ванной, обстригался все короче и короче, и наконец его голова обрела вид плохо подстриженной ежиком.
Он еще раз проверил, все ли готово к утру; потом изжарил себе омлет, уселся перед телевизором, посмотрел варьете и лег спать.
В воскресенье 25 августа 1963 года было очень жарко. Это была самая середина летнего зноя, точно как за год и три дня до того, когда полковник Жан-Мари Бастьен-Тири и его сообщники попытались убить Шарля де Голля на дорожной развилке у Пти-Кламара. В тот вечер, в 1962 году, никому из заговорщиков и в голову не приходило, что из-за них начнется такая катавасия, настоящий конец которой придет лишь в это душное воскресенье, в праздничном Париже.
Однако же в этом Париже, который праздновал девятнадцатую годовщину освобождения от гитлеровцев, семьдесят пять тысяч человек обливались потом в своих голубых саржевых блузах и тяжелых мундирах — они поддерживали порядок. Газеты старательно разблаговестили о торжествах и созвали на них несметные толпы народу. Мало кому довелось хоть мельком увидеть главу государства за плотными рядами охранников и полицейских.
Загораживали его от взглядов и целые когорты офицеров и чиновников, весьма польщенных неожиданной близостью к светилу и ничуть не подозревавших, что они подобраны всего-навсего по росту и служат внешним живым щитом президента; внутренним служили четыре телохранителя.
По счастью, будучи близорук и не желая при этом носить очки на публике, президент почти ничего не видел дальше своего носа и уж вовсе не замечал окружавшие его могучие туши Роже Тессье, Поля Комити, Рэймона Сасия и Анри д'Жудера.
В газетах их называли «гориллами», и с виду они эту кличку как будто вполне заслуживали. Между тем их вид и походка объяснялись очень просто. Кряжистые и мускулистые, они владели всеми навыками рукопашного боя и держали врастопырку руки с полураскрытыми ладонями; к тому же под левой мышкой у каждого был пистолет, который мог в любую секунду понадобиться.
Но пистолеты не понадобились. Церемония у Триумфальной арки проходила в точности по-намеченному, между тем как на крышах зданий вокруг площади Звезды за трубами скрючились сотни охранников-наблюдателей с биноклями и винтовками. Когда наконец президентский кортеж умчался по Елисейским полям к собору Парижской богоматери, они, облегченно вздыхая, стали спускаться вниз.
В соборе тоже все обошлось как нельзя лучше. Обедню служил архиепископ парижский; и он, и вся его пышная свита облачались под бдительным надзором. На хорах — о чем не знал и сам архиепископ — сидели двое с винтовками. Среди паствы было полным-полно полицейских в штатском, которые не преклоняли колен и не смыкали вежд, но про себя молились так же истово, как от века молятся полицейские: «Пронеси, Господи, пока я на посту!»
Двух подозрительных сцапали метров за двести от портала, когда они полезли за пазуху. Один чесал под мышкой, другой доставал портсигар.
И все было тихо-мирно. Не щелкнул выстрел с крыши, не разорвалась бомба. Полицейские косились друг другу на лацканы со значками, выданными утром, дабы Шакал не смог прикинуться блюстителем порядка. Патрульного КРС, который потерял значок, живо сгребли, отобрали карабин и погрузили в «воронок», а отпустили только вечером, когда человек двадцать его опознали и поручились за него.
Особенно взволнованы все были в Монвалерьене — все, кроме президента, который сохранял полнейшую невозмутимость, а если и заметил общее волнение, то виду не подал. Эксперты рассудили, что в самом склепе генералу ничего не угрожает, но по дороге, на узких улочках рабочего предместья и особенно на перекрестках, где машина сбавляла скорость, убийца мог улучить момент. Однако Шакала в Монвалерьене не было.
Пьеру Вальреми все это осточертело. Жара донимала его, блуза промокла хоть выжимай, и ремень карабина натер плечо, горло пересохло, время было обеденное, а обеда не предвиделось. И черт его дернул пойти служить в КРС!
Оно вроде показалось заманчиво, когда его в Руане поперли с завода из-за реконструкции, а чиновник на бирже труда показал ему на плакат, с которого улыбчивый молодец в форме КРС сообщал всем и каждому, что за свое будущее он спокоен и живет дай бог всякому. Мундир у парня на плакате, и правда, был такой, словно его кроил сам Балансиага. И Вальреми завербовался.
Это уж потом он отведал казарменной жизни — что твоя тюрьма, да в этих казармах раньше тюрьма и была. Зверская муштра, ночные учения, колкая саржевая блуза, часы за часами в холод и в жару на уличных перекрестках: вот-вот, мол, арестуешь Того Самого, но арестовать ему никого не довелось. И бумаги у всех прохожих были в порядке, и спешили они по своим безобидным делам — словом, в пору запить, да и только.
Теперь вот их наконец вывезли из Руана, и не куда-нибудь, а в Париж. Он-то надеялся хоть столицу, что ли, посмотреть, да где там! Сержант Барбише — он как в казарме раскомандовался, так и тут не унимается. Вальреми, говорит, видишь барьер? Вот и стой возле него, как штык, следи, чтоб никто не просочился, понял? Вот тебе какой пост доверен, смотри у меня, парень!
Да уж, пост, нечего сказать! Видно, они все тут с ума посходили со своим Днем Освобождения. Это же надо, сколько тысяч понагнали отовсюду на помощь парижским. Из десяти городов у них в казармах вчера перезнакомились ребята. Вроде ожидается в Париже какая-то катавасия, а то зачем бы им столько постовых. Слухи разные ходят, именно что слухи. А толку-то!
Вальреми обернулся и взглянул на улицу Ренн. Барьер, он барьер и есть — ну, протянули здоровенную цепь через улицу, метров за двести пятьдесят от площади 18 Июня. Фасад вокзала был еще двумястами метрами дальше, а перед ним площадочка, там ходили разметчики и размечали, где стоять ветеранам, где начальству, где оркестру республиканской гвардии. Три часа еще, не меньше, а то и… Боже, конец-то этому будет?
За барьером начали собираться зрители. Вот, ей-богу, набрались терпения, подумал он. Это ж те же три часа проторчать на солнцепеке и углядеть, если повезет, за триста метров толпу вокруг де Голля — он там где-то такое внутри. Ну, им бы только разок еще поближе оказаться к старику Шарлю.
Собралась сотня-другая народу, и какой-то старикан, здравствуйте, приковылял, еле на ногах держится. Берет на голове промок от пота, шинель к ногам липнет. А на груди целая выставка медалей. Его пропускали и жалостно косились.
Носится это старичье со своими медалями, подумал Вальреми: ладно, у них и в жизни-то, небось, ничего другого не осталось. Особенно ежели ногу отстрелили на войне. Небось, в свое-то время бегал на двух ногах не хуже другого, подумал Вальреми, глядя на старикана, теперь не побегаешь. Вот так, вспомнил он, чайка одна ни за что не хотела подыхать, видел такую на море, в Кермадеке.
Нет, это не приведи бог ковылять до могилы на одной ноге, подпираясь алюминиевым костылем. Старик подошел поближе.
— Je peux passer?[50] — робко спросил он.
— Погоди, папаша, у тебя документы как?
Ветеран порылся где-то под рубашкой, которую сильно не мешало бы постирать, вытащил два удостоверения и протянул их Вальреми. Андре Мартен, французский гражданин, пятьдесят три года, родился в Кольмаре, Эльзас, живет в Париже. На втором удостоверении сверху была надпись: «Инвалид войны».
«Да, брат, что инвалид, то инвалид», — подумал Вальреми.
Он рассмотрел фотографии: он самый, только в разное время снимали. И поднял глаза на инвалида:
— Сними-ка берет, папаша.
Старик сдернул берет и скомкал его в руке. Вальреми поглядел ему в лицо, потом еще раз на фотографию: ну да, он самый. Только наяву чуть постарше и больной, что ли. За бритьем, видать, порезался, промокал кровь туалетной бумагой. Серое, потное, сальное лицо. Разлохмаченные, кое-как подстриженные волосы торчат во все стороны. Вальреми отдал ему удостоверения.
— Тебе туда зачем надо-то?
— Да живу я там, — сказал старик. — Вышел на пенсию и живу. Мансарду вот снял.
Вальреми взял обратно удостоверение личности: адрес — дом 154, улица Ренн, Шестой округ. Он поднял голову, взглянул на табличку: дом 132. Все правильно, 154-й, значит, в конце улицы. Такого приказа не было, чтоб стариков домой не пускать.
— Проходи, давай. Только сиди дома и не высовывайся. Сюда через два часа сам Шарло нагрянет.
Старик, пряча документы, улыбнулся, переступил с ноги на костыль и чуть не растянулся — Вальреми его поддержал.
— Знаю, — проговорил старик. — Один мой старый друг сегодня медаль получает. Я-то свою давно получил, два года назад, — он тронул на груди медаль «За освобождение», — мне ее министр навесил, а ему вот сам президент.
Вальреми пригляделся к медальке. Скажите на милость, медаль! За освобождение! Пустячный кругляшок, а за него подавай ногу. Он вспомнил, что он не кто-нибудь, а постовой, и коротко кивнул. Старик медлительно заковылял по улице. Вальреми перехватил ловкача, который вздумал пробраться под шумок.
— Ну-ну, нечего. Ступайте, ступайте обратно.
И обернувшись на старого солдата в долгополой шинели, увидел, как тот исчез в подъезде неподалеку от площади.
Мадам Берта изумленно подняла глаза от вязанья, когда на нее упала чья-то тень. Денек выдался просто ужас, полицейские расхаживали по всему дому, и бог еще знает, что сказали бы жильцы — спасибо, почти все поразъехались на отдых.
Когда полицейские закончили обход и обыск, она снова уселась у подъезда и принялась вязать. Предстоящая церемония за сто с лишним ярдов на привокзальной площади ее ничуть не интересовала.
— Excusez-moi, madame…[51] я просто… мне бы стаканчик воды, если можно. А то еще долго ждать и жарко очень…
Она окинула взглядом старика в шинели, как у покойного мужа, с медалями под левым отворотом. Он тяжело опирался на костыль, из-под шинели виднелась одна-единственная нога. Лицо у него было потное, измученное. Мадам Берта свернула вязанье и положила его в карман фартука.
— Oh, mon pauv' monsieur.[52] Такая жара, вы так тепло одеты, а начнется-то часа через два, не раньше… Проходите, проходите…
И она заторопилась к себе за стаканом воды для усталого ветерана. Тот ковылял следом.
Она отвернула кухонный кран и за шумом хлынувшей воды не услышала, как плотно притворилась наружная дверь, и совсем уж незаметно, совсем неожиданно охватили ее шею длинные, цепкие пальцы левой руки, а правый кулак ударил костяшками пониже уха. Водяная струя и стакан рассыпались в ее глазах красно-черными осколками, и обмякшее тело было тихо опущено на пол.
Шакал распахнул шинель, отстегнул сзади за поясом бандаж и высвободил правую ногу, туго притянутую к ягодице. Потом с гримасой боли распрямил ногу и разогнул затекшее колено. Он переждал минуту-другую, пока кровообращение восстановится, и осторожно ступил на ногу.
Через пять минут бесчувственное тело мадам Берты, крепко связанное по рукам и ногам найденным под кухонной раковиной бельевым шпагатом, было упрятано в буфетной. Рот ее Шакал заклеил широким куском пластыря.
Квартирные ключи обнаружились в ящике стола. Застегнув шинель, он взял наперевес костыль, на который опирался две недели назад в аэропортах Брюсселя и Милана, и выглянул за дверь. Вестибюль был пуст. Он запер квартиру консьержки и взбежал по лестнице.
На седьмом этаже он, подумавши, постучал в дверь мадемуазель Беранже. Никто не откликнулся. Он выждал и постучал еще раз. Ни звука в ответ — ни оттуда, ни из соседней квартиры супругов Шарье. Шакал перебрал связку, нашел ключ с фамилией «Беранже» и вошел в квартиру, заперши дверь за собой.
Потом осторожно подошел к окну. Напротив, на крышах, рассаживались полицейские: успел, значит, в самый раз. Стоя боком, он отпер шпингалет и тихо отворил створки вовнутрь до отказа, еще немного посторонившись. На ковер лег большой квадрат солнечного света; остальная комната была в тени.
Только не попасть в этот квадрат, и наблюдатели тебя не заметят.
Он глянул в щель между задернутыми занавесями: наискосок внизу отлично была видна за сто тридцать метров залитая светом привокзальная площадь. Шакал передвинул и установил небольшой столик футах в восьми сбоку от раскрытого окна; снял вазон с искусственными цветами и скатерть и положил две подушки с кресла: хороший упор для ствола.
Затем сбросил шинель, закатал рукава и принялся разбирать костыль, для начала отвинтив черный резиновый наконечник. Блеснули капсюли трех оставленных патронов. Из двух других он съел кордит, и тошнота только-только начала отступать, пот уже не так прошибал.
Бесшумно выскользнул глушитель, за ним — оптический прицел и, наконец, из самой толстой части костыля — ствол с казенником.
Из костыльной рамы появились и были тут же свинчены прикладные штыри, а плечевой упор, никак не скрытый, но скрывавший под кожей спусковой крючок, встал на свое место.
Он собирал винтовку любовно и бережно — накрепко приладил к стволу с патронником приклад и затыльник, навинтил глушитель и спуск. И наконец очень тщательно вставил и закрепил прицел.
Поудобнее усевшись на стуле, пристроив винтовку на верхней подушке, он заглянул в прицел — и четко увидел солнечную площадь пятьюдесятью футами ниже. Показалась — примерно там, где нужно, — голова подготовителя церемонии. Он повел за ним дуло: голова видна была ясно и отчетливо, ни дать ни взять арбуз в Арденнском лесу.
Все было готово, все правильно; и Шакал выстроил рядком три патрона, нежно отвел затвор большим и указательным пальцами и вставил первый из них. Должно хватить и одного, а ведь еще два в запасе. Он двинул затвор вперед — донышко гильзы скрылось, — тихонько повернул его и запер. Осторожно уложив винтовку на подушке, он достал сигареты и спички.
Потом глубоко затянулся, откинулся на спинку стула и приготовился ждать еще час и три четверти.
Комиссару Клоду Лебелю еще никогда в жизни так не хотелось пить. Гортань его пересохла; язык не то что прилип, а был точно припаян к небу. Но отнюдь не только из-за жары: впервые за многие-многие годы он по-настоящему перепугался. Что-то непременно вот-вот должно было стрястись, это он чуял, но где и как — не знал.
Был он утром у Триумфальной арки, потом в соборе и в Монвалерьене — и ничего не стряслось. За обедом он оказался среди уже привычных комитетских лиц — последнее заседание комитета провели в министерстве рано поутру — и слушал, опустив глаза в тарелку, как у них смятение и злоба сменялись восторженным самодовольством. Оставалась всего-навсего пустячная церемония на площади 18 Июня: и уж тут-то, будьте уверены, все было прочесано и наглухо запечатано.
— Да нет, он смылся, — сообщил Роллан на выходе из гриль-бара близ Елисейского дворца — сам генерал обедал во дворце, — обделался и смылся. Ну, то-то. И все равно он где-нибудь да объявится, не уйдет от моих молодцов.
После этого Лебель, мало на что надеясь, обходил посты за двести метров от бульвара Монпарнас — площадь оттуда и видно-то почти что не было. И полицейские, и постовые КРС, точно сговорившись, отвечали одно и то же: нет, мол, как барьеры в двенадцать поставили, так никто-никто не проходил.
Улицы, переулки, ходы-выходы — все было перекрыто. На крышах посты, а уж на вокзале, бесчисленные окна и оконца которого глядели на площадь, — там агентов было видимо-невидимо. Они засели и на крышах огромных пустых паровозных депо, и над платформами, благо поездов нынче нет, все отведены на вокзал Сен-Лазар.
И внутри, как проверишь, все было прочесано, от чердака до подвала. Квартиры-то большей частью пустовали: разъехались люди на отдых, кто в горы, кто к морю.
Короче, затиснули площадь 18 Июня, как сказал бы Валантэн, «уже мышкиной жопки». Лебель улыбнулся, вспомнив распорядительного полицейского из Оверни, но улыбку точно стерли с его лица: какой ни есть Валантэн, а Шакал-то его объегорил.
Лебель прошел переулочками, предъявляя свой на все годный пропуск, — и вышел на улицу Ренн, и там было то же самое. Улица перетянута цепью метров за двести от площади, за цепью — толпа, на улице — никого, кроме патрульных КРС. Лебель, собравшись с силами, снова принялся расспрашивать.
Никого такого не заметили? Нет, сударь, не заметили. Кто-нибудь проходил за барьер? Никто, сударь, не проходил. Вдали, на привокзальной площади, послышались нестройные звуки — оркестранты, наверно, приготовляются. Лебель взглянул на часы. Да, сейчас приедет. Здесь никто не проходил? Нет, сударь, здесь — никто. Ладно, вы свое дело знаете.
Перед вокзалом кто-то гулко скомандовал, и президентский кортеж вылетел на площадь 18 Июня. Вон они свернули к вокзалу. Полиция навытяжку, честь отдает. Толпа глядит, распялив глаза, на черные лощеные лимузины. Он посмотрел на крыши: ну вот, молодцы ребята. Вниз и глазом не косят, скрючились и глаз не спускают с крыш и окон напротив; чуть что, они тут как тут.
Лебель дошел до западного конца улицы Ренн. Паренек из КРС стоял, властно расставив ноги, у барьера от номера 132. Он показал удостоверение, парень вытянулся.
— Проходил здесь кто-нибудь?
— Никак нет.
— Давно стоишь?
— С двенадцати, сударь, как закрыли проход.
— И никто-никто за цепь не проходил?
— Никак нет, сударь. Хотя… прошел один калека-старичок, больной совсем, он там живет.
— Что за калека?
— Да что, сударь, старик. Еле на ногах держался. Все я у него проверил — и удостоверение, и инвалидную карточку. Адрес — улица Ренн, 154. Как было его не пропустить, сударь, еле, говорю, с ног не падает, ну совсем больной. И то сказать — как он в своей шинели вообще не умер. Совсем, видать, обалделый.
— В шинели?
— Ну. В длинной, знаете, шинели старого образца. В такой-то шинели да в такую жару.
— С ног падает?
— Я же говорю, жара, а он в шинели!
— Я не про то. Он что, покалеченный?
— Одна нога, сударь, другой нет. Ковыляет, знаете, с костылем.
С площади послышался звонкий трубный глас: «Allons, enfants de la patrie, ie jour de gloire est arrive…»[53] В толпе подхватили знакомый запев Марсельезы.
— С костылем? — Лебель едва узнал свой далекий голос. Постовой участливо поглядел на него.
— Ну. С костылем, а как же ему иначе. С алюминиевым костылем…
Лебель помчался по улице, крикнув парню, чтобы он не отставал.
На солнечной площади все выстроились угол к углу. Машины стояли одна за другой вдоль вокзального фасада. А напротив машин, у ограды, замерли в строю десять ветеранов, которым глава государства должен был сам навесить медали. Справа подровнялись чиновники и дипломаты в костюмах маренго, там и сям расцвеченных розетками орденов Почетного легиона.
Слева стеснились сверкающие каски и красные плюмажи республиканских гвардейцев; оркестр стоял немного впереди почетного караула.
Возле одного из лимузинов сгрудились чиновники и дворцовая челядь. Оркестр продолжал Марсельезу.
Шакал поднял винтовку и сощурился, оглядывая привокзальный дворик. Он взял на прицел ближнего ветерана, которому награда причиталась первому. Толстенький, невысокий, вытянулся в струнку. Прекрасно просматривалась его голова. Еще несколько минут — и примерно на фут выше в прицеле появится другая голова — горделивый профиль и кепи цвета хаки с двумя золотыми звездами.
«Marchons, marchons, qu'un sang impur…» Трам-бам-ба-ба-ба-бам. Замерли последние звуки государственного гимна, и воцарилась тишина. Послышалась зычная команда: «Внимание! НА-КРАУЛ!» Раз-два-три — и руки в белых перчатках перехватили карабины, щелкнули каблуки. Толпа возле машины расступилась надвое. Выделилась высокая фигура, твердо шествующая к строю ветеранов. За пятьдесят метров от них свита остановилась: рядом с де Голлем пошел министр по делам фронтовиков, который должен был представить одного за другим ветеранов президенту, и чиновник, который нес на бархатной подушке десять медалей и десять цветных ленточек. Эти двое и де Голль — и все.
— Здесь, что ли?
Лебель, вконец запыхавшись, остановился у подъезда.
— Да вроде здесь, сударь. Ну да, второе от площади. Сюда он зашел.
Коротышка-сыщик бросился в подъезд, и Вальреми последовал за ним — слава тебе, господи, от жары отдохнешь. Тем более что и начальство, стоя навытяжку у ограждения, начало не по-хорошему коситься на их беготню. Ну ладно: он в случае чего скажет, что гонялся за этим, будто бы полицейским комиссаром.
Тот, между прочим, ломился в квартиру консьержки.
— Где консьержка? — кричал он.
— Вот уж не знаю, сударь.
И не успел он рот разинуть, как тот, коротышка, локтем вышиб матовое стекло, сунул руку внутрь и отпер дверь.
— За мной! — приказал он и ринулся в чужую квартиру.
Да уж конечно, за тобой, подумал Вальреми, следуя за ним. Ты, братец, свихнулся, кто тебя знает, чего натворишь.
А сыщик был уже у двери буфетной. Заглянув ему через плечо, Вальреми увидел консьержку, связанную и все еще бесчувственную.
— Ну и ну! — Он вдруг сообразил, что этот коротышка-то — не шутник. Он и правда сыщик, они правда бегут за преступником. Вот и пожалуйста, мечтал и получил, только лучше бы этого не было, а он был бы обратно в казарме.
— На верхний этаж! — заорал коротышка и припустился по лестнице прытко на диво; Вальреми поспешал за ним с автоматом наготове.
Между тем президент Франции остановился возле первого в шеренге ветерана и преклонил слух к речи министра: тот поведал о воинских подвигах девятнадцатилетней давности. Когда министр закончил, президент кивнул ветерану, повернулся к чиновнику с подушкой и взял первую медаль. Оркестр отнюдь не в полную силу заиграл что-то вроде «Маржолены», и долговязый генерал нацепил медаль на выпяченную грудь пожилого героя. Потом он отступил назад и взял под козырек.
На высоте седьмого этажа, в ста тридцати метрах от происходящего, Шакал, сощурясь, выровнял прицел. Лицо было отлично видно: затененный козырьком лоб, гордо выпученные глаза, здоровенный носище. Вот и рука опустилась от козырька, висок поймался на скрещенье нитей… Шакал мягко, плавно спустил курок.
Не веря глазам своим, он глядел на привокзальную площадь. В ту малую долю секунды, когда пуля вылетала из ствола, президент Франции вдруг резко опустил горделиво закинутую голову. В недоумении смотрел убийца, как он расцеловал ветерана в обе щеки. Ритуал обычный для Франции и некоторых других стран, но англосаксам непонятный.
Словом, президент не вовремя нагнулся.
Потом установили, что пуля чиркнула едва-едва поверх головы президента. Слышал он ее смертельный свист или не слышал — это уж и вовсе неизвестно. Виду, во всяком случае, не подал. Министр и чиновник ничего не слышали, а об охране за пятьдесят метров и говорить нечего.
Пуля впилась в размякший от жары термакадам, и страшный разрыв ее никому не повредил. Оркестр по-прежнему играл «Маржолену». Президент окончил целование ветерана, выпрямился и передвинулся к следующему награждаемому.
А Шакал, сжимая в руках винтовку, тихо и яростно выругался. Ни разу в жизни он еще не промазал за сто пятьдесят ярдов по неподвижной цели. Выругался и успокоился: ладно, еще не вечер. Он отвел затвор, выбросив на ковер пустую гильзу, взял второй патрон, сунул его в казенник и задвинул шпенек.
Клод Лебель, хватая ртом воздух, вбежал на седьмой этаж: сердце его, казалось вот-вот выскочит из груди. Окнами на улицу две квартиры. Он посмотрел на одну, на другую дверь, и как раз подбежал паренек из КРС, с автоматом у бедра.
Пока Лебель раздумывал, из-за двери послышался хлопок. Он ткнул туда пальцем.
— Стреляй, — велел он и отступил. Мальчик расставил ноги и разнес замок длинной очередью. Брызнули в разные стороны щепки, осколки, расплющенные пули. Дверь перекосилась и мотнулась внутрь. Вальреми вбежал первым, Лебель — за ним.
Растрепанные седые вихры Вальреми узнал, а больше узнавать было нечего. Обе ноги у мужика в целости, шинель он скинул, винтовку держал в мускулистых молодых руках. И времени ему никакого не дал: вскочил из-за стола, пригнулся и выстрелил от бедра. Выстрел был неслышный, у Вальреми в ушах еще не отзвучала его собственная автоматная очередь. Пуля впилась ему в грудь, разорвалась и разнесла грудную клетку. Больно было невыносимо, боль разрывала; потом боль тоже пропала. Свет померк, словно лето превратилось в зиму. И ударил его в щеку ковер, он уже лежал на ковре. Потом омертвели живот и ноги, грудь и шея. Последнее, что осталось, — соленый вкус во рту, морской вкус, вроде как на берегу в Кермадеке после купанья, еще одноногая чайка сидела на столбе. И обрушилась вечная темнота.
А Клод Лебель поднял глаза над его трупом. Сердце было уже ничего, уже не билось сердце.
— А, Шакал, — сказал он.
— А, Лебель, — отозвался тот. Он спокойно оттянул затвор: гильза блеснула и упала на пол. Взял что-то со стола и заправил в казенник. Серые глаза его разглядывали Лебеля.
«Это он меня завораживает, — подумал Лебель, точно в кино. — Зарядил, выстрелит. И убьет меня».
Он оторвал глаза, поглядел на пол. Скрючился мертвый мальчишка из КРС; автомат его лежал у ног Лебеля. Он машинально упал на колени, схватил автомат, нащупывая спуск. И нащупал — как раз когда Шакал щелкнул затвором. И нажал на спуск.
Треск автоматной очереди огласил комнату и был слышен на площади. Потом журналистам объяснили, что где-то там какой-то дурак завел, понимаете, мотоциклет. А Шакалу разорвали грудь чуть не двадцать девятимиллиметровых пуль: он вскинулся и рухнул на пол в дальнем углу, у софы, неопрятным трупом. За ним упал торшер. И в это самое время внизу оркестр заиграл «Mon Regiment et Ma Patrie».[54]
В шесть часов вечера инспектору Томасу позвонили из Парижа. Он вызвал старшего группы.
— Все, отбой, — сказал он. — Взяли они его там, у себя в Париже. Конец — делу венец, только вы все-таки съездите к нему на квартиру, малость там разберитесь.
В восемь часов, когда инспектор перебрал все до тряпочки и собрался уходить, в раскрытую квартиру кто-то вошел. Инспектор обернулся. На пороге стоял крепкий, коренастый мужчина.
— Вам здесь чего надо? — спросил инспектор.
— Да нет, извините, это я не понимаю, чего вам тут надо. Вы здесь с какой стати?
— Тихо, тихо, — сказал инспектор. — Вы кто такой?
— Я-то Калтроп, — ответил тот. — Чарлз Калтроп. Это вот моя квартира. Ну-ка, а вы кто такой?
Инспектор очень пожалел, что у него нет с собой пистолета.
— Ладно, — сказал он как можно осторожнее. — Пойдемте, пожалуйста, в участок, там разберемся…
— Пойдемте, пойдемте, — громогласно согласился Калтроп. — Вы мне там объясните, по какому праву…
Объяснять пришлось все-таки Калтропу. Мало того, его еще задержали на двадцать четыре часа, пока три депеши из Парижа не подтвердили, что Шакал мертвее мертвого, а пять барменов из Сазерлендского графства в Шотландии не удостоверили, что Чарлз Калтроп как есть провел три предыдущие недели за альпинизмом и рыбной ловлей — и он им лично известен.
— Ну, ежели Шакал — не Калтроп, — сказал Томас, когда Калтроп, наконец отпущенный, хлопнул дверью, — то кто же такой Шакал?
— Даже и речи не может быть, — заявил на другой день полицейский уполномоченный начальнику Диксону и помощнику Томасу, — чтобы наше, Ее Величества правительство признало этого какого-то Шакала своим подданным. По-видимому, некоторое время некий англичанин находился под некоторым подозрением. Нынче подозрений нет. Известно, впрочем, что так называемый англичанин, так сказать… м-м-м… пребывая во Франции, воспользовался фальшивым английским паспортом. Мало ли — он выдавал себя, как известно, за датчанина, американца и за француза, имел два краденых паспорта и французские удостоверения личности. Насколько нам известно — вот так вот, мы установили, что некий, как выяснилось, убийца путешествовал во Франции с фальшивым паспортом на имя Дуггана и под этим именем его проследили до… как там он у них называется? Гапа. Вот и все. Дело кончено, джентльмены.
Наутро на кладбище Пер-Лашез похоронили безымянного мертвеца. Свидетельство о смерти гласило, что похоронен иностранный турист, погибший 25 августа 1963 года в автомобильной катастрофе. На похоронах присутствовали: священник, полицейский, регистратор и два могильщика. Равнодушными взглядами проводили они в могилу простой некрашеный гроб. Был там еще, правда, некто в штатском. Тот немного призадумался. Отказавшись назваться, он повернулся и пошел по кладбищенской тропке домой: к жене и детям.
День Шакала закончился.