В сердцах многих европейцев самой Европе отведено точно такое же место, как школе, — ее любят и ненавидят одновременно. Уроженцу Европы ничто не заменит ее обычаев, а тайные интимные радости европейской жизни не воссоздать на более широких выгонах; но все-таки кажется, будто строгие законы ее зиждутся на незыблемом основании фанатизма, а образ действий определяется вековой глупостью. Каждые лет двадцать зов трубы, привычный, как бой часов, обязывает всех здоровых мужчин собираться на вокзалах и отбывать к границам под печальные взмахи бесчисленных белых платочков и рев военных маршей из трескучих репродукторов. К каким границам? К любым, ибо они изменчивы, как приливы и отливы. Политики именуют их историческими, генералы — стратегическими, простой люд — обрыдлой неразберихой.
Иржи Половичку от всего этого просто тошнило. Его начало тошнить еще в тысяча девятьсот тридцать девятом, а уж теперь — и подавно. Родившись в тысяча девятьсот четвертом году от чеха и словачки, он по окончании первой мировой войны оказался венгерским подданным, а все потому, что отец его обосновался не на том берегу реки. В конце концов старый пан Половичка решил вернуться на родину, поскольку у национальных меньшинств в Центральной Европе были свои проблемы. Желая удалиться от Венгрии так далеко, как только позволят весьма причудливые географические очертания Чехословакии, он открыл небольшую бакалейную лавку в Тешине, шахтерском городке на польской границе. Жизнь шла относительно спокойно вплоть до тревожных событий конца тридцатых годов, когда за одну ночь семья Половичков стала польской.
О том, чтобы эмигрировать снова, не могло быть и речи: семья вложила все состояние в оспариваемый город. Что бы ни говорили патриоты, открывая памятники, угроза голодной смерти куда более мощный аргумент, чем абстрактное чувство привязанности к родным местам. Да и все равно в скором времени Гитлер превратил все высокие чувства в ничто. Иржи и двух дней не прослужил в польской армии, среди людей, язык которых с трудом понимал, как оказался вместе с ними в плену, перенося бессмысленные тяготы по прихоти «расы господ».
Некоторое время он копал картошку на полях добродушного фермера-силезца, потом занятию этому помешало предложение вступить в Богемско-моравскую бригаду, предназначенную в соответствующий момент затыкать бреши на Восточном фронте. А когда приглашение было отклонено с великой вежливостью, немецкое правительство восприняло это как личное оскорбление, и Иржи предоставили возможность посетить Равенсбрюк; визит был прерван лишь полтора года спустя в связи с переводом Иржи в Освенцим. В гестапо ему ясно дали понять, что рассматривают его попытку прикинуться поляком как стремление умышленно ввести их в заблуждение; будучи чехом, заявили они, Иржи находится теперь под протекторатом рейха, и, стало быть, его служба в иностранной — в данном случае польской — армии есть не что иное, как измена.
К счастью для Иржи, у гестаповцев ушло несколько лет на определение точной степени его вины, и он выжил, переводимый из одного лагеря в другой, пока его не освободили русские. Он вернулся в Чехословакию.
Отец его исчез бесследно, то же случилось и с матерью. Семейной лавки больше не существовало. Сорокадвухлетний Иржи чувствовал себя сиротой, несчастным, безразличным ко всему, опустошенным, у него не было сил даже на самоубийство. Жалеть себя в такой ситуации было бы смешно. Слишком долго пребывал он в апатии, слишком глубока и чиста была нанесенная ему рана. Хотелось просто ходить, двигаться, снова дышать свободно: вдох, выдох, вдох, выдох.
Некоторое время он работал ночным сторожем на колбасной фабрике. Он привык к одиночеству и, в сущности, ця людях чувствовал себя потерянным. А к свободе все еще не привык; каждую ночь варил он себе чудовищный на вкус кофе, и каждую ночь ему казалось чудом, что такое вообще возможно: захотеть кофе и сварить его. В эти ночи он постепенно оттаивал. И понемногу осмеливался думать. Со временем он даже отважился испытывать сомнения. Как будто медленно и болезненно оправлялся от травмы, травмы души.
Вскоре он был уже в состоянии обдумать и оценить свое положение. Вспомнился вдруг с какою-то даже надеждой дальний родственник в Америке… Америка — симфония «Из Нового Света» Дворжака. Там, считал вроде бы Дворжак, чех — под эгидой конституции — может быть чехом. Следующая мысль Иржи была: а ему-то самому, Иржи Половичке, ясно, чех он в этом смысле или не чех? Он ведь стремился лишь к одному — существовать, ну и, пожалуй, вдобавок найти повод, чтоб больше не быть пессимистом. И потому страстно желал очутиться в каком-нибудь месте без всяких традиций, бежав от оранжерейных нравов Европы.
Случайная фраза, подслушанная на работе, внушила ему мысль об Австралии. И еще в кабинете директора-распорядителя фабрики висела на стене карта, усеянная маленькими флажками, отмечавшими места, где был хороший сбыт колбасных изделий.
Болгария, если карта эта заслуживала доверия, не потребляла ничего, кроме колбасы. Венгрия имела тенденцию производить свою собственную, зато Греция и Турция оказались на удивление хорошими рынками. В нижней части карты, в правом углу притаилась Австралия, девственная земля, где о чешской колбасе никто и слыхом не слыхал, земля таинственная и далекая от терзавших Иржи кошмаров. Посреди нее на многие-многие мили вроде не было видно даже названий городов. Вот место как раз для него. Все ночи просиживал он в кабинете директора-распорядителя, не сводя взгляда с огромного острова ка карте, рисуя в воображении центральные его пространства — пустынные, необжитые, первозданные. А там, где нет людей, не может быть и бесчеловечности.
И вот однажды он инстинктивно понял: момент великого переселения настал. А уж ему, после всех перенесенных мытарств, не доверять своей интуиции было бы противоестественно. Он отправился в Австрию. В венском Международном эмиграционном центре его ожидало открытие: срочно требуются рабочие на стройки гидроэлектрических станций в горах австралийского штата Новый Южный Уэльс.
Две недели спустя Иржи был на борту итальянского парохода «Сальватор Роза», идущего к Суэцу и далее — к земле обетованной. Море было спокойным и ласковым. Иржи являл довольно нелепое зрелище, стоя на палубе в своей толстой рубахе без воротника и глазея на золотистую воду, словно это было жидкое пламя, источник фантастических феерий. Но он вовсе не грезил, да и о чем было грезить ему?
Реальность всегда была чересчур жестока к нему, чтобы он смог от нее отвлечься. Солнце никогда не было таким жарким, оно наводило на Иржи легкую дрему, сладостное ощущение благополучия, которое всем своим видом выражают собаки, отыскав особенно уютную выемку в земле и улегшись наконец, не в силах поднять век и ожидая, когда же их сморит сон. Иржи был счастлив как никогда. Жаль только, он не мог закатать рукава рубашки из-за выжженного на руке номера — памятки о высокой административной квалификации нацистов.
Одиночество и толкнуло их с Идой друг к другу. Ида была блондинкой в том уже возрасте, когда за женщиной прочно утверждается репутация старой девы. Она подавала крепчайший чай в не очень чистых чашках в «Кафе Анзак»[22] — деревянном сарае, — достаточно веселом и бесшабашном, чтоб стало заметней царившее вокруг запустение.
Цвет волос Иды вовсе не был таким от рождения, и кожу ее покрывал слой пудры, намекавший, сколь решительно противоборствовала Ида черствости природы и бессердечию времени. Мощный орлиный нос и до смешного низко посаженные водянистые голубые глаза придавали ей сходство с некоей захудалой немецкой принцессой, связанной побочными узами с королевскими фамилиями начала девятнадцатого века. Но с другой стороны, если отвлечься от ее обличья и неблагозвучного, скрипучего голоса, Ида обладала пышным, богатым телом, на что Иржи обращал внимание всякий раз, как объемистая грудь склонялась, волнуясь, над его столом. Он все с большим и большим трудом сосредоточивался на скудном меню.
Ида не оставалась безразличной к его знакам внимания. Она то и дело бросала доведенные до совершенства мимолетно-равнодушные взгляды в сторону этого жалкого маленького человечка с глазами цвета иссохшего камня, который был так робок, что даже не смел повысить голос, заказывая свой чай. Но у него была приятная улыбка, и походка его тоже нравилась Иде — он входил в кафе легким, беспечным шагом человека, за хрупкостью которого угадывалась неожиданная сила. А шея у него была как у недокормленного юнца — тонкая и беззащитная.
Со временем взаимные их улыбки, раздумья над выбором блюд, неуклюжие шутки над его ломаным английским вошли в привычку, и довольно скоро они покинули кафе вместе. Иржи знал по опыту, когда закрывается кафе, и стал намеренно являться ужинать все позже и позже. И вот однажды они оказались на тротуаре бок о бок. Уже стемнело, и Ида взяла Иржи под руку. Пройдя несколько шагов, они поцеловались, и в их поцелуе было больше изумления, чем страсти. Ведь оба давным-давно оставили всякую надежду.
Она лежала рядом с ним в своей узкой кровати, вся живая, теплая, страстная. Закрывая глаза, он знал, что обладает самой прекрасной — женщиной в мире, а он — самый желанный в мире мужчина.
Иллюзия совершенства имеет много ступеней и, будучи иллюзией, покорна рассудку.
Романтики хватило ненадолго. Оба были не в том возрасте, чтобы уж очень растягивать рацион расхожей поэзии, выжатой из наличия луны в ночи, чересчур холодной для поцелуев. Им было слишком поздно распалять друг друга двусмысленными словечками из модных песенок, этих полуфабрикатов пикантных яств практического обольщения, круглосуточно исторгаемых радио — нашим всенародным Казановой[23]. Их тешили иные мимолетные радости: ласковый огонь очага, шуршанье газеты, звяканье чашки о блюдце, пение чайника, возникавшее при этом чувство, будто они знакомы давным-давно, чуть ли не с юных лет, — ощущение уверенности и покоя. Однако, будучи женщиной, и вдобавок женщиной крупной, Ида вскоре начала проявлять те неистовые и порой зловещие качества, которые так эффективно пускали в ход ее сестры Мессалина, Далила и леди Макбет в более бурные исторические эпохи. Хотя еще совсем недавно они оба, она и Иржи, были вынуждены довольствоваться лишь простым выживанием, она гораздо быстрее, чем посмел это сделать Иржи, стала воспринимать новообретенное счастье как нечто само собой разумеющееся и принялась объяснять ему, что работа на строительстве гидроэлектростанции ниже его достоинства.
— Но деньги хорошие, — пытался возражать Иржи, — шестьдесят австралийских фунтов за неделю!
— Ты не какой-нибудь работяга, — следовал ответ Иды, в голосе ее постоянно звучала страсть, бессмысленная и пугающая. — У тебя есть класс. Посмотри, какие чуткие у тебя руки. И ты хочешь по гроб жизни корячиться в этом тоннеле сейчас, когда у тебя есть я? Да только в прошлую пятницу там в куски разнесло еще одного итальяшку. Милый такой был паренек и пел чудесно. Ничего странного, что хорошие деньги, — работа-то опасная. Нет, Джорджи, тебе теперь есть за что в жизни отвечать, пора быть самому себе хозяином.
К чему она клонит? Иржи взглянул на свои руки и никакой особенной чуткости в них не узрел: десять лопатообразных пальцев с заскорузлыми ногтями. Не забыть бы их почистить. За неимением других аргументов, он повторял только одно: «Деньги хорошие».
— Послушай, — мягко отвечала Ида, меняя свои женские уловки с грацией паровоза, — ты ведь знаешь Альдо Зенони. Он тоже начинал в тоннеле, как и все новые австралийцы. А потом стал латать ребятам продранные робы. Они к нему валом валили. Он, понимаешь, работал здорово. И вот взял и женился на одной ирландке из местных. Она помогла Зенони поверить в себя, этого-то ему и не хватало. Вот зачем нужны жены. Он ушел из тоннеля и открыл мастерскую. Теперь у него магазин мужского и женского платья «Венеция» здесь, в Билливанге, и филиал в Канберре, продающий свитера посольствам.
— Да, но это только один случай, — отвечал несчастный Иржи.
— Один случай? Ты что, ни разу не видел на улице трехосные грузовики с именем владельца на кабине? Поляк какой-то, фамилию и не выговоришь. Крупнейший транспортный подрядчик во всей округе. А начинал с чего? С тоннеля. Но глядел в оба. Заметил, транспорта не хватает. Раздобыл один довоенный грузовик, а сейчас у него их тридцать, все новехонькие. Или возьми немцев. Держатся друг за дружку, как евреи. Фабрика «Старый Гейдель бергский ликер», «Деликатесы Отто», «К. К. Химчистка», новый гараж на углу Сноуи-ривер-стрит и Имперской дороги, где обслуживают «фольксвагены», — везде хозяева немцы, и все начинали в тоннеле. Там, в горах, остаются вкалывать самые безголовые. Да, зарабатывают они хорошо, а дальше что? Спускаются по выходным сюда, в город, у каждого в кармане полсотни, а то и все семьдесят фунтов, шастают всюду — только бы женщину подцепить. А женщин мало. В Билливанге на одну женщину десять мужчин. Тебе-то повезло, у тебя есть я. Ну а эти напьются, передерутся и в понедельник тащатся назад в тоннель без гроша за душой. Говорю тебе, Джорджи, этим лоботрясам из тоннеля деньги девать некуда. Вот те, кто пооборотистей, и открывают в городе заведения. Как тут не разжиться, когда все вокруг набиты деньгами, а тратить их негде.
Однажды Ида добавила к своему обычному каталогу искушений любопытную деталь.
— Надо бы, — сказала она, — свести тебя с немцами, они самые лучшие работники.
Иржи уже однажды сводили с немцами, и он не имел ни малейшего намерения повторять этот опыт, но что бы он ни говорил, Ида его не слушала. У нее была подруга, чуть помоложе, но такая же невзрачная и так же отважно пустившаяся в дальние края, влекомая неосознанным стремлением отыскать менее взыскательных мужчин.
Особа эта, ее звали Флосс, вышла замуж за одного из членов немецкой колонии Билливанги, герра Вилли Шумахера, ныне мистера Билла Шумейкера, предприимчивого иммигранта, основавшего радиоремонтную мастерскую, к которой он добавил затем магазин спортивных товаров и даже небольшое предприятие по производству газированных напитков.
Честолюбивой Иде понадобилось немного времени, чтобы не только заморочить голову Флосс, но и успешно преодолеть препоны, за которыми укрывался осторожный Билл Шумейкер. Ида намеревалась открыть ресторан, которым бы управляли они с Иржи на паях с Шумейкерами.
— Мне не хочется влезать в дело, которого я не знаю, — сказал Билл со своим своеобразным акцентом — наполовину австралийским, наполовину северонемецким.
— Разве вы разбирались в ремонте радиоаппаратуры, когда открыли мастерскую? — как всегда напористо возразила Ида.
— Да. Я умел чинить приемники.
— Вы разбирались в охотничьих ружьях, всяких спортивных играх и надувных лодках?
— В ружьях — да.
— Но разве вы что-нибудь понимали в шипучем лимонаде и во всех этих жульнических напитках, которые выпускаете? Что до меня, то я разбираюсь в ресторанном деле, а Джорджи работал на колбасной фабрике у себя в Чехословакии. В нашей Билливанге есть сирийская кофейня, какая-то югославская харчевня, итальянская обжорка — и ни одного немецкого заведения, хоть ваша колония и самая большая среди новых австралийцев. Позор, вот что это такое!
— Какая женщина! — воскликнул Билл и причмокнул, а Флосс глянула на подругу с нескрываемой ревностью.
Билл был шафером на бракосочетании Иржи и Иды, последовавшая затем вечеринка состоялась в свежеокрашенной раковине ресторана «Золото Рейна». Это был день радости, хотя Иржи смущало, что всякий раз, глядя на Билла, он испытывал ощущение, будто где-то встречал его раньше. Неприятных ассоциаций у него это ощущение не вызывало, напротив, у Шумейкера было довольно симпатичное лицо с длинным вздернутым носом и весело поблескивающими голубыми глазами, волосы, склонные кучерявиться, и большой рот, вечно готовый расплыться в улыбке. У него всегда была наготове пословица на любой случай, и выбор, который он делал из своего обширного компендиума банальностей, оказывался так удачен, а быстрота, с которой он надергивал свой простонародный комментарий, столь ошеломляюща, что это придавало его личности ореол иронии, выделявший его из рядов страждущего человечества.
Казалось, он наблюдал и оценивал необычные жизненные ситуации с положительной точки зрения, и это вызывало к нему доверие. Иржи восхищался этим человеком.
— Пью за наших новых партнеров Джорджи и Иду или, наверно, я должен сказать Иду и Джорджа Полленов? — сказал Билл, поднимая бокал с австралийским шампанским, и, утихомирив жестом восторженные аплодисменты присутствующих, продолжал: — Я приветствую тот факт, что в Билливанге, ставшей домом для столь многих из нас, появился наконец настоящий немецко-чешский центрально-европейский ресторан, где вы сможете собираться по вечерам и с наслаждением поесть Bratwurst, Konigsberger Klopse, Kasseler Kippenspehr[24] и все прочие блюда, полюбившиеся и запомнившиеся нам по нашим родным городам. Мы обеспечим вам качество и доступные цены, сервис и улыбки. Знаю, я могу рассчитывать на вас как на постоянных клиентов. А теперь прошу мистера Виктора Людлова поднять тост за новобрачных.
Мистер Виктор Людлов, прибывший в Сидней Витольдом Любомирским, произнес красноречивый спич о Джордже Поллене, изобразив его как символ новой Австралии, подобно фениксу восставший из пепелища отчаявшейся Европы; все это щедро запечатлевал на пленку мистер Берни Питерс, урожденный Братислав Петрасевич. Иде показалась весьма романтичной роль иммигрантки, и под вечер она попыталась в подпитии исполнить сербский народный танец под аккомпанемент аккордеона, флейты и двух суповых ложек, заменивших кастаньеты. Когда банкет подошел к концу, в глазах у многих стояли слезы. Он вызвал отчасти чувство единения, отчасти — тоску по привычной тесноте Европы здесь, в стране бескрайних просторов.
Дела шли хорошо. Да иначе вряд ли и могло быть. Единственную проблему представляли пьяницы по выходным и законы о лицензиях. Билл получил лицензию на торговлю вином и пивом, но продажа крепких алкогольных напитков в «Золоте Рейна» не разрешалась. И все равно по субботам и воскресеньям в ресторан настойчиво ломились одинокие люди, требуя выпивки на всевозможных языках, и не всегда легко было отказать им. Строгое соблюдение закона могло повредить бизнесу. Никому, кроме полиции, не люб хозяин, испортивший настроение клиенту. «Золото Рейна» в скором времени смогло позволить себе обзавестись музыкальным трио, которое исторгало созвучия под звяканье ножей и вилок, как оркестры в ресторанах всего мира, не давая перемолвиться словом тем, кому есть о чем побеседовать, и избавляя от необходимости разговаривать тех, кому нечего друг другу сказать.
Поскольку понедельник обычно был день не очень-то бойкий, Билл с Джорджем отправлялись на охоту, подобно джентльменам Старого Света. Во время одной из охотничьих экспедиций Джордж и сказал Биллу о своем ощущении, будто они уже встречались где-то раньше.
— Забавно, — ответил Билл. — У меня самого точно такое же чувство. Вы долго пробыли в Сиднее?
— Один день.
— Ну тогда, конечно, не там.
— Может, в Европе? — подумал вслух Джордж.
— Сомневаюсь. Я там мало где бывал. Сразу, как кончилась война, сложил вещи — и сюда.
— А во время войны?..
— Нет. Это исключено. Кстати, где вы были в те годы?
— Я? Ох, — вздохнул Джордж. — Вам и вправду хочется знать?
— Не спрашивай, и тебе не солгут — вот мой девиз.
— Мне скрывать нечего, — сказал Джордж. — Я был в Освенциме, Равенсбрюке, Бельзене, Дахау, Маутхаузене и еще кое-каких местах.
— Но вы ведь не еврей? — спросил Билл и вскинул ружье.
— Нет, а что?
— Многие из них, бедняги, кончили свои дни в лагерях. Во всяком случае, я так слышал.
— О, не одни лишь евреи.
— Да? Что ж, я знаю все только с чужих слов. Лучше б тех лет не было вовсе. Все вели себя по-свински. Что мы, что союзники… Я и не думаю никогда об этом.
— А вы где были тогда?
Билл опустил ружье.
— Я? А где бы бы думали? В армии. Санитаром. Послали меня в Грецию. Потом — в Северную Африку. Мухи досаждали там куда больше противника. А потом я вообще от всего от этого отделался.
— Как?
— Язва.
— У вас была язва?
— Да нет, — улыбнулся Билл.
Джордж бросил на друга полный восхищения взгляд: уже тогда он проявлял задатки великого бизнесмена.
— Если уж столько времени помогаешь врачам, чему-нибудь да научишься, — мягко пояснил Билл.
День, когда Ида объявила о своей беременности, пришелся на пятницу. Новость казалась невероятной, однако доктор Чолкбернер, в прошлом Калькбруннер, категорически подтвердил ее. Снова пили шампанское, и Джордж сделал первый взнос за небольшой современный коттедж. Он купил также американскую машину — старую, но очень большую. Услыхав новость, его друг Билл преподнес ему великолепное охотничье ружье. Джордж, принимая подарок, лишился дара речи. И ради всего доброго, что было ему когда-нибудь ведомо, напрягал ум, пытаясь вспомнить, где же встречал он своего друга.
А «Золото Рейна» расширялось. Там было уже почти тридцать столиков. Когда у Иды приблизился срок родов, наняли дополнительную прислугу. Уровень сервиса чуть понизился, но клиенты этого не замечали. Ресторан имел прочную репутацию самого изысканного места для встреч в Билливанге.
И вот однажды утром, когда Джордж уже сидел на работе, проводя переучет, зазвонил телефон. Это был доктор Чолкбернер: Иду, сообщил он, срочно отвезли в местную больницу и нет никаких поводов для беспокойства. Джордж немедленно позвонил Биллу. Билл предложил ему закрыть ресторан и встретиться в больнице.
— Мы не можем позволить себе только из-за этого закрывать ресторан, — сказал Джордж, когда Билл вошел в приемный покой. — Сегодня суббота, лучший день недели.
— Слушай, ты не каждый день становишься отцом, — ответил Билл. — Помню, когда у нас родился Джон, я был на грани разорения. У меня ничего тогда не было, кроме радиомастерской, и дело мы поначалу поставили плохо. Но я все равно закрыл в тот день мастерскую. И только собрался в больницу, пришла клиентка. Но я завернул ее с ходу.
— Все равно — суббота.
Билл добродушно рассмеялся:
— Если ребенок родится прямо сейчас, мы успеем открыть ресторан вечером. Не беспокойся об этом. Вот, я принес бутылку шнапса. Настоящий немецкий шнапс. Как раз то, что нам нужно.
Они пили шнапс, и Джорджа охватили противоречивые чувства: и радость, и глубокая необъяснимая грусть. Он боялся за жену. Все здесь, в приемном покое, было таким деловым, таким обыденным. И день выдался серый. Совсем неподходящий фон для столь великого и волнующего события.
— Как ты назовешь ребенка? — спросил Билл.
Джордж был благодарен за проявленный им такт. Билл, казалось, хорошо понимал, какая боль охватила его сердце. Слова друга были для Джорджа камнями, по которым он переходил через пучину.
— Если девочка — Идой. Если мальчик — Малькольмом.
— Почему Малькольмом? — искренне удивился Билл.
— Не знаю. Хорошее имя. Совсем не похоже на обычные имена. Когда я думаю о своей жизни, не пойму, как я пришел ко всему этому: вот-вот отец, женат, имею машину, и дом, и дело. А лагеря, это же был конец света…
— Верно, верно, — довольно резко перебил его Билл, — но не думай о них сейчас. В этой нашей Австралии ни у кого нет прошлого, есть только будущее. Я и видеть больше не хочу Европу. Да, я знаю, там лучше еда, выше квалификация у всех. Там больше развлечений и нет законов о лицензиях, но и хочу, чтобы б будущем у детишек моих было КС то, что видел я сам. Когда они доживут до моих лет, жизнь здесь будет стоящая, и одному богу известно, на что станет похожа Европа.
— Я спрашиваю себя, почему мы всегда говорим на английском. Мы оба лучше разговариваем на немецком, — сказал Джордж.
Билл отказался возвращаться домой обедать. И к середине дня, по мере того как шнапс в бутылке убывал, отношения между ними стали теплее, чем когда бы то ни было.
— Даже не знаю, как я смогу тебя отблагодарить, Билл.
— Не надо мне никакой благодарности. Ты — хороший работник, хороший работник — хороший партнер, а с ними обоими имеешь хороший бизнес. У нас хорошие жены. Они некрасивые, но от красивых жен одни неприятности. Жена должна быть хорошей стряпухой, хорошей хозяйкой, хорошей матерью и быть хороша в постели. Вот и все, чего я прошу.
— Все хорошо.
— Все хорошо, — как эхо откликнулся Билл.
В это самое мгновение вошла сестра и объявила с заученными интонациями стюардессы, что родился мальчик. На свете, а точнее — в Австралии появился Малькольм Поллен.
Джордж и слышать не желал о том, чтобы закрыть на вечер ресторан; его открыли к ужину, и вскоре зал был полон. Ближе к ночи, как всегда, стали забредать пьяные, требуя выпивки. Особенно буйно вели себя двое. Один был чех, другой — немец. Они стучали кулаками по столу и грозились запеть. Потом потребовали, чтобы оркестр сыграл «Лили Марлен».
Джордж пытался урезонить одного из них по-чешски. Без толку. Чех разрыдался, твердя, как далеко занесло его от дома. Чего же он хочет? Сливовицы — вспомнить родной дом. К столу подошел Билл. Упившийся немец начал поносить Австралию и требовать выпивки. Любой, какая есть.
— Лучше подать им сливовицы в кофейных чашках, может, угомонятся, — тихо сказал Билл.
— Дашь им, а они начнут все крушить, мы и полицию звать не сможем. Нет у нас лицензии, — возразил Джордж.
— Скажем, они уже пришли сюда пьяные.
— Ладно, как хочешь.
Минуту спустя Билл мельком взглянул из-за кассы на пьяных. Они больше не пили и украдкой писали что-то на клочках бумаги. Он перевел взгляд на дверь буфетной и увидел вышедшего оттуда официанта с двумя кофейными чашками на подносе. Билл бросился между столиками ему наперерез и секундой раньше, чем тот успел обслужить пьяных, выбил поднос у него из рук, закричав;
— Идиот неуклюжий, не соображаешь, куда прешь?
Джордж, услыхав шум, вышел в зал и увидел, как Билл извиняется перед пьяными.
— Поднимите-ка с полу эту чашку, — сказал один пьяный другому, мгновенно протрезвев.
Билл раздавил чашки ногой.
Джордж сразу понял: никакие это не пьяные, а сыщики из двадцать первого отдела, своеобразного летучего подразделения провокаторов, используемого правительством Нового Южного Уэльса, чтобы ловить с поличным рестораторов, нарушающих закон о лицензиях. Притворное опьянение было одним из их наиболее успешных стратегических приемов, причем полиция не гнушалась использовать агентов различных национальностей, играя на патриотических чувствах, тоске по родине и, самое худшее, добросердечии хозяев-иммигрантов.
Джордж хорошо представлял себе, что за типы эти немцы или чехи, покинувшие родину лишь для того, чтобы стать где-нибудь полицейскими. Самому ему казалась бессмысленной такая цель добровольного их изгнания, но он знал: есть на свете люди, чувствующие себя потерянными без мундира или хотя бы смирительной рубашки дисциплины и власти вышестоящих.
Бесцеремонно объяснив, кто он такой, сыщик-немец по-немецки потребовал предъявить ему для осмотра разбитую кофейную чашку. Билл побелел от гнева и начал выкрикивать оскорбления тоже по-немецки. На виске его вздулась и затрепетала огромная вена, похожая на древесный ствол. В какой-то момент показалось, будто приступ охватившей его ярости выльется в эпилептический припадок. Оба сыщика в ответ заорали на него. Кое-кто из ужинавших встал из-за стола, чтобы подкинуть спорящим свои веские доводы.
Джордж никогда раньше не слышал, как Билл говорит, а тем более кричит по-немецки. Санитар? Перед глазами Джорджа возникла комната, битком набитая обнаженными людьми, мужчинами и женщинами, одни отощавшие — кожа да кости, другие опухшие от голода. В воздухе запахло тленом. Голос Билла перенес его назад в этот полумрак, где виднелись белые халаты врачей и пергаментная желтизна обнаженной плоти, поблескивавшие стекла очков, заставил пройти снова всю рутинную процедуру кошмара. Дородный доктор Тихт, бесстрастно наполняющий шприц, протирающий место укола ватным тампоном, протягивающий короткие пухлые руки за инструментами. «Кашляйте, — говорит он. — Кашляйте… Дышите… Глубже… Уберите его. К использованию непригоден»… Тихий деловой голос. А за спиной доктора еще один человек в коричневом мундире и коричневой фуражке истерично вопит, и на виске его пульсирует огромная вена, похожая на древесный ствол: «Still stehen! Schweine! Schweine! Idische Rassenschänder!»[25]
Крик становится все громче. Шатаясь, Джордж добрел до кухни, там его вырвало прямо на пол. Теперь он вспомнил своего друга. Когда он вернулся к себе, дом был пуст. Ида спала в больнице, сморенная болью и радостью. Он включил свет. Стало слишком светло. Он щелкнул выключателем. Теперь слишком темно. Он открыл окно. Слишком холодно. Джордж открыл другое окно и уставился в ночную тьму. Его бросило в жар. Он должен убить своего партнера, убить ради памяти тех… бессмысленно погибших. Сначала он должен пытать его. Джордж мысленно проиграл сцену пыток раз сто, совершенствуя и оттачивая их. Он представлял себе, как Билл вопит, извивается, молит на все лады о пощаде. Но пощады не будет. Джордж пристрелит его из подаренного им же ружья. Какая ирония!
Но зачем все эти подарки? Почему этот зверь был так добр к нему? Возможно ли, чтобы в нем проснулась хоть капля совести? Неужели Билл узнал его еще при первой их встрече в Австралии? Одного из тех миллионов, что прошли через руки Билла в Маутхаузене? Едва ли. Но даже если он, Джордж, был для него всего лишь символом раскаяния, то, возможно, грань между добром и злом еще не стерлась в этом несчастном сердце, и благодаря Джорджу Поллену Билл снова обрел способность смотреть людям в глаза? Чепуха! Билл давно уже уютно по-деловому обосновался в Билливанге без всякого подобного подспорья.
«В этой нашей Австралии ни у кого нет прошлого, есть только будущее». Какая удобная позиция! И сделали ее удобной сами австралийцы. Джордж вспомнил слухи, ходившие в Вене. Австралийцы были готовы впустить в страну кого угодно. Кто знает, какие ядовитые семена разнесло по этой пустыне?
Мысль об убийстве успокоила Джорджа, и он попытался уснуть на диване. Он задремал и проснулся от собственных криков. Джордж посмотрел на часы. Он спал всего десять минут.
Где-то вдали пропел петух, залаяла собака. Джордж вышел в темноту и зашагал прочь. Он понятия не имел, куда завела его проселочная дорога, когда забрезжил рассвет, но внезапно, после мимолетной серо-голубой печали, над черными деревьями победно вспыхнуло огромное солнце, и птичий базар загомонил среди ветвей. Казалось, земля перевернулась на другой бок в своем легком сне, и ночь мгновенно и безболезненно умерла.
На солнце почти сразу же стало жарко, хотя в тени еще было холодно. Джордж смотрел во все глаза на эту необычную землю, на причудливые валуны, разбросанные вокруг со времен какой-то доисторической судороги планеты.
Погибающие камедные деревья стояли среди мертвых стволов, как среди белых незахороненных трупов, оставшихся на поле брани. Снова Маутхаузен. Горы трупов. Джорджу хотелось ударить себя. Прорвалась жалость к самому себе, привычка чрезмерно все драматизировать. Деревья погибли не от злого умысла, а просто от небрежения, что было еще хуже. Им позволили умереть, разрешение умирать было пожаловано им всем. А те, что еще жили, пребывали в ожидании…
Джордж содрогнулся. Жизнь сама по себе была ценностью, и все в ней имело значение. Рядом с его ступней муравьиная цивилизация создавала свою империю, и каждая часть ее была столь же значительна, как Австралия или Чехословакия, — мир малых величин, но тем не менее целый мир. Трудясь над чем-то, муравьи облепили большой камень. Строят свою гидростанцию… Он улыбнулся едва заметно этой своей мысли, потом нахмурился, поняв, что один его шаг может уничтожить целые полчища муравьев.
И он в состоянии сделать это с такой легкостью, без малейших угрызений совести, потому что не имел возможности общаться с ними. Человек не может испытывать симпатии к муравью. Как несовершенна жизнь!
«Still stehen! Schweine!»
В первый и, без сомнения, единственный раз в жизни он стал отцом — отцом, когда ему давно перевалило за сорок. Это день особой значимости, день радости. А он здесь обдумывает планы мести. О, что же делать? Он обхватил голову руками и вдруг зевнул. Он очень устал. Когда человек подавлен, растерян, природа непочтительно и насмешливо решает все за него. Сунув руки в карманы, Джордж побрел обратно в город.
Если он расторгнет партнерство, придется отказаться и от дома. Но теперь он, пожалуй, слишком стар для тоннеля. Все придется начинать сызнова, с нуля. Будет ли это справедливо по отношению к Иде или Малькольму? Тут ему в голову пришла новая мысль. А что, если он ошибся насчет Билла? Ведь прошло столько лет. И за свою жизнь он слышал столько крика. Голоса путались, походили один на другой. Так всегда бывает. Голосовые связки не так типичны, как лица, и куда меньше возможностей различить их. Но в глубине души он знал: ошибки здесь нет.
Придется вернуть ружье. Надо же придумать — подарить ему именно ружье! Но как вернуть его, ничего не объяснив? Объяснение будет означать конец партнерству. Он должен либо все напрочь разрушить, либо оставить все как есть. Муравьи.
Десять минут спустя Джордж был у дома. Он взглянул на свой дом: нечто, возникшее из ничего. И увидел в окно подушку на диване, хранившую еще след его головы. Он отворил парадную дверь. В холле стояла сверкающая новенькая коляска. Между колесами все еще висел ярлычок с ценой. Он услыхал шорох у себя за спиной. Ух ты, перед дверью, виляя хвостом, навострив уши, поводя добрыми, лихорадочно горящими глазами, стояло рыжее привидение — один из великого множества бродячих псов Билли-ванги, вечно гонявшихся за машинами по главной улице.
Джордж считал этих псов несносными.
— Погоди-ка, — сказал Джордж и принес ему с кухни изрядную порцию еды.
В одиннадцать он пошел в «Золото Рейна», сопровождаемый рыжим привидением. Вскоре явился Билл, осунувшийся, присмиревший.
— Эта история обойдется нам в тридцать фунтов штрафа, — сообщил он. — Да еще могут предъявить обвинение в словесном оскорблении и угрозе насилием. Ну и пусть, если б мне снова представился случай, я бы все повторил этим мерзавцам на том же языке.
— Этим Schweine, — ответил Джордж по-немецки.
— Ja, ja, Schweine. Schweinehunde[26],— рассеянно ответил Билл.
Джордж продолжал говорить по-немецки.
— Прямо гестапо, — сказал он.
— Genau. Die selbe Mentalität. Daß die Australische Regierung hier so etwas erlaubt![27]
— Их везде хватает, — сказал Джордж снова по-немецки, — и в полиции, и вообще. Суть не в мундире, суть в складе ума. Есть созидатели и разрушители. Господа и рабы. Подчиненный может быть господином, а начальник — рабом; точно так же в полицейском может скрываться добрая душа, а человек, о котором ничего такого и не подумаешь, окажется сущим полицаем. Все зависит от склада ума.
— Да, пожалуй, в этом что-то есть, — пробормотал Билл и вдруг быстро поднял на него глаза, в которых мелькнуло затравленное выражение. — Почему мы говорим по-немецки? — спросил он.
— О-о, сам не знаю… Сила привычки, надо полагать.
— Сила привычки?
Нервно моргая, Билл жадно всматривался в лицо Джорджа. И вдруг стал удивительно жалким, до того сильно угадывалось в нем желание нравиться. Каждый жест его был взяткой — и ружье, и шнапс, — очередным взносом в погашение долга.
— Да, — подтвердил Джордж, — сила привычки. Я скоро вернусь. Схожу в банк.
— В банк?
Но он молча покинул Билла, чувствуя на себе взгляд, которым тот провожал его сквозь окно ресторана. После недолгого посещения банка он купил букет цветов и отправился в больницу, все так же сопровождаемый собакой.