В один из последних дней апреля 1839 года, в десять часов утра, гостиная г-жи Марион, вдовы управляющего окладными сборами департамента Об, являла собою странное зрелище. Из всей обстановки на месте остались только оконные занавеси, каминные принадлежности, люстра и чайный столик. Обюссонский ковер, снятый на две недели раньше обычного времени, загромождал ступеньки крыльца, а паркет был только что нещадно натерт, хотя и не стал от этого светлее. Это было своего рода домашнее предзнаменование готовившихся по всей Франции выборов. Зачастую неодушевленные предметы столь же одарены разумом, как и люди, что является некоторым доказательством в пользу оккультных наук.
Старик слуга полковника Жиге, брата г-жи Марион, старательно выметал последние остатки пыли, приставшей за зиму к паркету. Горничная и кухарка с усердием, говорившим о том, что их рвение не уступает их преданности, выносили стулья из всех комнат и, опрокидывая, ставили их в саду.
Заметим кстати, что деревья в саду уже распустились, и сквозь листву синело безоблачное небо. Весенний воздух и совсем майское солнце позволяли держать открытыми и стеклянную дверь и оба окна гостиной, имевшей форму длинного прямоугольника.
Указав рукой в глубину комнаты, г-жа Марион велела расставить стулья в четыре ряда так, чтобы между ними остался проход примерно в три шага. Вскоре каждый ряд, состоявший из десяти сборных стульев, выстроился в одну прямую линию. Еще ряд тянулся вдоль обоих окон до застекленной двери. На другом конце гостиной, против этих четырех рядов, хозяйка поставила чайный столик, покрытый зеленой скатертью, и водрузила на него звонок.
Старик полковник Жиге прибыл на это поле боя как раз в ту минуту, когда его сестра, решив заполнить пустое пространство с обеих сторон камина, распорядилась принести из прихожей две обитые плюшем скамьи, хотя за двадцать четыре года службы обивка их совершенно вытерлась.
— Мы можем усадить семьдесят человек, — с гордостью сказала она брату.
— Дай бог, чтобы у нас оказалось семьдесят друзей, — ответил полковник.
— Вот уже двадцать четыре года, как у нас каждый вечер собирается весь свет Арси-сюр-Об. Кто же из наших постоянных посетителей осмелится не явиться в такой день... — угрожающе проговорила старуха.
— Посмотрим, — пожимая плечами, прервал ее полковник. — Я вам насчитаю десяток людей, которые не могут прийти и не придут. Прежде всего, — начал он, загибая пальцы, — Антонен Гулар, супрефект — раз! Королевский прокурор Фредерик Маре — два! Его помощник, господин Оливье Вине — три! Следователь господин Мартене — четыре! Судья...
— Я не настолько глупа, — в свою очередь, прервала его г-жа Марион, — чтобы жаждать присутствия чиновников на собрании, которое намерено провести в палату еще одного представителя оппозиции... Впрочем, Антонен Гулар, друг детства и школьный товарищ Симона, будет очень рад, если Симон пройдет в депутаты, ведь...
— Подождите, сестрица, позвольте и нам, грешным, делать свое дело. А где же Симон?
— Он одевается, — отвечала г-жа Марион. — Хорошо, что он воздержался от завтрака. С его нервами... Хотя наш молодой адвокат и привык выступать в суде, он так волнуется, как будто на этом собрании его поджидают враги.
— Клянусь честью, мне частенько приходилось выдерживать огонь неприятельских батарей, и духом, не скажу телом, я всегда был несокрушим. Но если бы я очутился здесь, — продолжал старый вояка, усаживаясь за чайный столик, — лицом к лицу с этими сорока буржуа, которые будут торчать прямо против меня, разинув рты и выпучив глаза, в ожидании моей сладкогласной и закругленной речи, то, наверное, я бы десять потов спустил, прежде чем рот открыть.
— И все же необходимо, дорогой папенька, чтобы вы это сделали ради меня, — сказал Симон Жиге, входя через маленькую приемную. — Едва ли в нашем округе найдется человек, чье слово было бы столь веским, как ваше. В тысяча восемьсот пятнадцатом году...
— В тысяча восемьсот пятнадцатом году, — прервал его этот на диво сохранившийся старик, — я не разглагольствовал, а просто-напросто составил коротенькое воззвание, в одни сутки поднявшее десять тысяч человек. Одно дело — подписать воззвание, которое прочтет весь округ, другое — выступать перед несколькими десятками избирателей. На этом потерпел поражение сам Наполеон. После восемнадцатого брюмера он в Совете Пятисот болтал только глупости.
— Но, дорогой папенька, дело ведь касается всей моей жизни, моего состояния, моего счастья. Знаете, что я вам скажу? Смотрите на кого-нибудь одного из присутствующих и представьте себе, что вы обращаетесь только к нему... и вы справитесь...
— Господи, я всего-навсего женщина и старуха, — вмешалась г-жа Марион — но при таких обстоятельствах и зная, в чем дело, даже я стала бы красноречивой.
— Может быть, слишком красноречивой! — ответил полковник. — Хватить через край — не значит достигнуть цели, — продолжал он, взглянув на сына. — Вот уже два дня, как вы толкуете об этой кандидатуре. Ну что ж? Если мой сын не будет выбран, тем хуже для Арси. Вот и все.
Эти слова, достойные любого отца, были в полном соответствии со всей жизнью того, кто их произнес. Полковник Жиге, один из наиболее уважаемых офицеров великой армии, был известен как человек неподкупной честности, соединенной с особой щепетильностью. Никогда он не лез вперед, награды сами должны были приходить к нему, поэтому он и провел одиннадцать лет капитаном гвардейской артиллерии, и только в 1813 году его назначили командиром батальона, а в 1814 — он получил чин майора. Его почти фантастическая привязанность к Наполеону не позволяла ему служить Бурбонам после первого отречения. Наконец, его преданность императору в 1815 году была такова, что он был бы изгнан, если бы граф Гондревиль не вычеркнул его имени из списков и не добился для него пенсии и чина полковника при его отставке.
У г-жи Марион, урожденной Жиге, был еще один брат, служивший жандармским полковником в Труа, куда она с ним и уехала в свое время. Там она вышла замуж за г-на Мариона, инспектора окладных сборов в Об.
Брат г-на Мариона был председателем одного из императорских судов. Этот чиновник, простой адвокат из Арси, был во время террора подставным лицом знаменитого Малена из Об, народного представителя, который приобрел поместье Гондревилей. Таким образом, все влияние Малена, ставшего сенатором и графом, было к услугам семьи Марион. Благодаря ему брат адвоката получил место инспектора окладных сборов в Об в то время, когда правительству не то что приходилось выбирать из тридцати кандидатов, а оно радо было найти хоть одного, который согласился бы занять столь ненадежное место.
Марион, инспектор окладных сборов, получил наследство после своего брата, председателя, а г-жа Марион — после своего, который был жандармским полковником. В 1814 году г-н Марион стал жертвой превратностей судьбы. Он умер вместе с Империей, но остатки нескольких нажитых им состояний все же обеспечивали его вдове пятнадцать тысяч франков дохода. Жандармский полковник Жиге, узнав о том, что его брат, артиллерист, в 1806 году женился на одной из дочерей богатого гамбургского банкира, завещал свое состояние сестре. Всем известно, каким успехом пользовались в Европе блистательные наполеоновские солдаты.
В 1814 году г-жа Марион, почти разорившись, вернулась в свой родной город Арси, где и приобрела на Большой площади один из самых красивых домов, его местоположение явно указывало, что он некогда принадлежал к замку. Привыкнув принимать в Труа большое общество, в котором главенствовал ее муж, она и теперь открыла свою гостиную для влиятельных представителей либеральной партии Арси. Женщина, привыкшая царить в салоне, не легко откажется от этого преимущества.
Сначала бонапартист, потом либерал, ибо вследствие одной из самых странных метаморфоз почти все солдаты Наполеона сделались ярыми приверженцами конституционного строя, полковник Жиге во время Реставрации, естественно, стал во главе арсийских заправил, то есть нотариуса Гревена, его зятя Бовизажа и Варле-сына, лучшего врача в Арси, шурина Гревена, — людей, которым предстоит играть роль в этой истории — для наших политических нравов, увы, слишком правдивой.
— Если нашего дорогого мальчика не выберут, — сказала г-жа Марион, сначала заглянув в прихожую и в сад, дабы убедиться, что их никто не может услышать, — то прощай мадемуазель Бовизаж: лишь в случае успеха его кандидатуры он получит руку Сесили.
— Сесили? — переспросил старик, оторопело взглянув на сестру.
— Только вы один во всей округе способны позабыть, какое приданое и какое наследство ожидают ее.
— Она самая богатая наследница в департаменте Об, — подтвердил Симон Жиге.
— Но, мне кажется, и мой сын кое-чего стоит, — подхватил старый вояка, — он ваш наследник, уже сейчас он распоряжается имением своей матери, да и я, в свою очередь, рассчитываю оставить ему еще кое-что, кроме моего имени.
— Все вместе это составляет тридцать тысяч франков дохода, и уже находились люди с такими средствами, да еще занимавшие определенное положение в обществе, которые старались получить ее руку.
— И что же?
— И получили отказ.
— Чего же хотят Бовизажи? — спросил полковник, глядя то на сестру, то на сына.
Может показаться удивительным, что полковник Жиге, брат г-жи Марион, у которой арсийское общество собиралось изо дня в день двадцать четыре года, из чьей гостиной разносились по городу слухи, сплетни и пересуды со всей округи и где их, быть может, даже и стряпали, — чтобы он не знал происшествий и фактов подобного рода; но его неведение окажется естественным, если принять во внимание, что этот благородный обломок старой наполеоновской фаланги вставал и ложился спать вместе с курами, как все старики, желающие дожить до конца отпущенный им срок. Поэтому он никогда не присутствовал на этих, так сказать, задушевных беседах.
Ведь в провинции разговоры бывают двоякого рода: одни ведутся открыто в присутствии всех, когда гости сидят за карточным столом; другие же происходят позднее, — когда у камина остаются три-четыре друга, на которых можно положиться. Эти разговоры ведутся неторопливо и смакуются, как изысканные кушанья; и то, что собеседники услышат, они передадут только своим домашним и, может быть, трем-четырем верным приятелям.
В течение девяти лет, после того как восторжествовали те политические идеи, каких придерживался полковник, он почти не бывал в обществе. Он всегда вставал с восходом солнца и тотчас же отправлялся в сад. Он обожал цветы, но разводил только розы. Руки у него были загрубевшие, как у настоящего садовника; он бережно ухаживал за своими клумбами.
Клумбы! Их квадраты напоминали ему каре солдат в разноцветных мундирах, выстроенных на полях сражений. Он постоянно совещался со своим садовником, но редко появлялся в гостиной, особенно за два последние года, так что с гостями он сталкивался только случайно. С семьей он встречался лишь за обедом, ибо вставал слишком рано, чтобы завтракать с сыном и сестрой. Его стараниям мы обязаны появлению знаменитой розы «Жиге», хорошо известной всем любителям. Этого старика, ставшего домашним идолом, само собой разумеется, извлекали на свет только в самых важных случаях. Иные семьи охотно обзаводятся таким полубогом, который, подобно титулу, служит им украшением!
— Мне кажется, — ответила полковнику г-жа Марион, — что со времени Июльской революции госпожа Бовизаж мечтает жить в Париже. Она была вынуждена оставаться здесь до конца жизни своего отца и поэтому перенесла свои честолюбивые замыслы на будущего зятя, — эта особа, по-видимому, мечтает блистать в политических сферах.
— Ты любишь Сесиль? — спросил полковник сына.
— Да, отец.
— Ты ей нравишься?
— Кажется... Но ведь нужно еще понравиться мамаше и деду. Хотя почтенный Гревен противится моему избранию, но мой успех заставит госпожу Бовизаж принять меня, ибо она надеется, что будет вертеть мною, как ей захочется, что я буду только называться министром, а распоряжаться будет она, прикрываясь моим именем.
— Неплохая шутка! — воскликнула г-жа Марион. — За кого она нас принимает?
— Кому же она отказала? — спросил полковник сестру.
— Говорят, вот уже три месяца, как Антонен Гулар и королевский прокурор господин Фредерик Маре получили одинаково уклончивый ответ, который может означать все, что угодно, только не да.
— О боже, — воскликнул старец, воздевая руки, — в какие времена мы живем! Ведь Сесиль — дочь чулочника и внучка фермера. Или госпожа Бовизаж хочет иметь зятем графа Сен-Синь?
— Не издевайтесь, братец, над Бовизажами. Сесиль достаточно богата и сможет найти себе мужа где угодно, даже в том обществе, к которому принадлежат Сен-Сини. Но там уже звонят, пришли избиратели. Я покидаю вас и очень жалею, что не услышу, о чем вы будете говорить...
Хотя 1839 год в политическом отношении весьма отличен от 1847 года, все же и сегодня стоит вспомнить выборы, породившие коалицию — эту тщетную попытку палаты осуществить угрозу парламентского правительства: угрозу в духе Кромвеля, но которая без такого деятеля, как Кромвель, и при государе, не терпящем мошенничества, не могла окончиться не чем иным, как торжеством нынешней системы, когда обе палаты и министры — всего лишь марионетки из театра Гиньоль, разыгрывающие представление по воле своего хозяина к неизменному удовольствию зевак.
Округ Арси-сюр-Об находился тогда в своеобразном положении — он считал себя независимым в выборе депутата. С 1816 по 1836 год здесь неизменно выбирали одного из наиболее влиятельных ораторов левой, одного из тех семнадцати, которых либеральная партия называла великими гражданами, — словом, знаменитого Франсуа Келлера, из банкирского дома «Братья Келлер», зятя графа де Гондревиля. Гондревиль, одно из великолепнейших поместий во Франции, расположено в четверти лье от Арси. Этот банкир, незадолго до того получивший звание графа и пэра Франции, по-видимому, рассчитывал передать по наследству свой депутатский мандат сыну, достигшему в ту пору тридцати лет, дабы открыть ему дорогу к пэрству.
Шарль Келлер, принадлежавший к партии сторонников короля-гражданина, был уже командиром эскадрона генерального штаба, когда получил титул виконта. Самая блистательная судьба, казалось, была уготована молодому человеку, безмерно богатому, исполненному отваги, отличавшемуся своей преданностью новой династии, внуку графа де Гондревиля и племяннику г-жи Карильяно, супруги маршала; однако избрание в палату, столь необходимое для его будущего, встречало немалые препятствия.
Со времени прихода буржуазии к власти город Арси испытывал смутное желание показать свою независимость. Поэтому последние выборы Франсуа Келлера были омрачены выходками кучки республиканцев, хотя их красные шапки и развевающиеся бороды не слишком устрашили жителей Арси. Пользуясь настроениями округа, кандидату-радикалу удалось собрать голосов тридцать — сорок. Некоторые арсийцы, обиженные тем, что их город числился в ряду «гнилых местечек» оппозиции, присоединились к демократам, хотя и были врагами демократии. Процесс выборов во Франции порождает особые политико-химические соединения, опровергающие законы избирательного сродства.
Избрать в парламент в 1839 году молодого офицера Келлера, после того как в течение двадцати лет избирался его отец, значило проявить подлинное избирательное рабство, против чего восставала гордость некоторых разбогатевших буржуа, которые почитали себя ничуть не хуже и г-на Малена графа де Гондревиля, и банкиров братьев Келлер, и родовитых Сен-Синей, и даже самого короля Франции! Поэтому многочисленные приверженцы старого Гондревиля, полновластного владыки департамента Об, ожидали нового доказательства его столь испытанной ловкости. Чтобы не уронить престиж своей семьи в округе Арси, этот многоопытный государственный муж, вероятно, выдвинет кандидатуру кого-нибудь из местных жителей, с тем чтобы тот уступил свое место Шарлю Келлеру и сам принял на себя какую-нибудь государственную должность, — случай, предусматривавший перевыборы народного представителя.
Когда Симон Жиге стал нащупывать почву у бывшего нотариуса Гревена, преданного друга графа де Гондревиля, старик отвечал, что, не зная намерений графа, он наметил своим кандидатом Шарля Келлера и употребит все свое влияние, чтобы его выбрали. Как только ответ почтенного Гревена стал известен в городе, против бывшего нотариуса поднялось всеобщее возмущение. Невзирая на то, что он занимал эту должность в течение тридцати лет, что этот Аристид[1] Шампани пользовался неизменным доверием жителей Арси, что он был мэром города с 1804 по 1814 год, а также во времена Ста дней; невзирая на то, что оппозиция считала его своим главой вплоть до победы в 1830 году[2], когда он, сославшись на преклонный возраст, отказался от чести быть мэром, и его сограждане, желая выразить ему свои чувства, избрали мэром его зятя, господина Бовизажа, — теперь, невзирая на все это, арсийцы против него восстали, а некоторые молодые люди даже позволили себе обозвать его старым болтуном. Сторонники Симона Жиге обратили свои надежды на мэра Филеаса Бовизажа и без труда привлекли его на свою сторону, ибо хотя мэр был и не в плохих отношениях со своим тестем, он все же изо всех сил старался подчеркнуть свою независимость и даже холодность, в чем хитрый тесть ему, однако, не препятствовал, видя в этом превосходный способ воздействовать на обитателей Арси.
Мэр, с которым беседовали накануне на городской площади, заявил, что скорее будет голосовать за первого попавшегося в списке кандидата от Арси, чем отдаст свой голос Шарлю Келлеру, к которому, впрочем, питает безграничное уважение.
— Арси больше не будет гнилым местечком, — заявил он, — или я перееду в Париж.
Угождайте злободневным страстям, и вы станете героем повсюду, даже в Арси-сюр-Об.
— Господин мэр, — говорили в городе, — показал себя, как всегда, человеком непреклонной воли.
Ничто не развивается так быстро, как узаконенный мятеж. В тот же вечер г-жа Марион и ее друзья условились созвать на завтра независимых избирателей, чтобы поддержать кандидатуру Симона Жиге, сына полковника. Это завтра только еще забрезжило, а уже в доме все было поставлено вверх дном — готовились к приему друзей, на независимость коих рассчитывали.
Симон Жиге, словно предназначенный самой природой быть кандидатом от маленького городка, ревниво жаждавшего избрать одного из своих сынов, тотчас воспользовался этим брожением умов, чтобы сделаться представителем интересов и нужд Нищей Шампани. Правда, семейство Жиге всем своим богатством и почетом было обязано графу де Гондревилю. Но когда дело касается выборов — тут уж не до чувств!
Эта Сцена написана в назидание тем странам, которым, на их беду, неведомы благодеяния национального представительства и которые поэтому не знают, ценою каких междоусобиц, ценою каких жертв, достойных Брута, маленький городок рождает на свет депутата! Зрелище величественное и вместе с тем естественное, которое можно сравнить только с родами: те же потуги, и грязь, и муки, и торжество.
Может показаться странным, каким образом Симон Жиге, единственный сын, молодой человек, имевший приличное состояние, был всего-навсего скромным адвокатом в захолустном городке, где адвокатам и делать-то нечего.
Здесь следует сказать два слова о кандидате. У полковника Жиге с 1806 по 1813 год — его жена скончалась в 1814 году — родилось трое детей; старший, Симон, пережил обоих младших, умерших один в 1818, другой в 1825 году. Симона, когда те еще были живы, воспитывали так, чтобы обеспечить молодому человеку доходную профессию. Однако, когда он оказался в положении единственного сына, судьба нанесла ему жестокий удар. Г-жа Марион сильно рассчитывала на то, что ее племяннику достанется наследство деда, гамбургского банкира; но этот немец, умерший в 1826 году, оставил своему внуку Симону всего-навсего две тысячи франков ренты. Банкир, известный своей плодовитостью, вознаграждал себя за докуку коммерческой деятельности радостями отцовства; поэтому он осчастливил семьи своих одиннадцати детей, которые были в одном городе с ним и весьма убедительно внушали ему, что Симон Жиге и так будет богат.
Полковник настаивал на том, чтобы его сын избрал свободную профессию. И вот почему: при Реставрации семейство Жиге не могло рассчитывать ни на какие милости. Если бы даже Симон не был сыном ярого бонапартиста, то он все же принадлежал к семье, члены которой вполне заслуженно навлекли на себя ненависть Сен-Синей своим участием в знаменитом процессе братьев Симезов, осужденных в 1805 году за похищение сенатора графа де Гондревиля, в чем они были совершенно неповинны; жандармский полковник Жиге, дядя Симона, и Марионы, а также г-жа Марион выступили на этом процессе свидетелями обвинения. Бывший представитель народа, Гондревиль ограбил семью Симезов, и в те времена, когда продажа национального имущества была сугубо политическим актом, виновность наследников ни в ком не вызывала сомнения (см. «Темное дело»).
Нотариус Гревен был в этом деле не только одним из главных свидетелей, но и одним из самых рьяных участников его расследования. Процесс Симезов и посейчас разделял округ Арси на две партии, первая из которых стояла за невиновность осужденных и, следовательно, за Сен-Синей, вторая — за графа де Гондревиля и его приверженцев.
Если при Реставрации графиня де Сен-Синь благодаря возвращению Бурбонов снова приобрела влияние и всем заправляла в департаменте Об, то граф де Гондревиль нашел способ противодействовать этому. Он оказывал тайное давление на местных либералов через нотариуса Гревена, полковника Жиге и своего зятя Келлера, несмотря на все препятствия, которые ему чинили Сен-Сини, неизменно проходившего в парламент от Арси-сюр-Об; кроме того, Гондревиль умело пользовался своим влиянием в королевских советах, где он сохранял прочное положение, пока был жив Людовик XVIII. Только после смерти короля графине де Сен-Синь удалось добиться назначения Франсуа Мишю председателем суда первой инстанции в Арси. Она желала этого назначения потому, что Франсуа был сыном человека, павшего жертвой своей преданности семье Симезов и погибшего на эшафоте в Труа; его портрет во весь рост украшал гостиную графини и в Париже и в замке Сен-Синей. До 1823 года граф де Гондревиль был достаточно влиятелен, чтобы препятствовать назначению Мишю.
Именно по совету графа де Гондревиля полковник Жиге и сделал своего сына адвокатом. Симон должен был преуспеть в округе Арси, тем более что он оказался там единственным адвокатом; в таких захолустьях стряпчие обычно сами берут на себя ведение дел в суде. Симон одержал несколько побед в суде департамента Об, тем не менее он служил мишенью для насмешек Фредерика Маре, королевского прокурора, Оливье Вине, его помощника, и председателя Франсуа Мишю — трех юристов, считавшихся в суде самыми умными и призванных сыграть видную роль в избирательной драме, первое действие которой еще только начиналось.
Симон Жиге, как, впрочем, едва ли не все люди, платил обильную дань великой силе смешного. Он благоговейно слушал самого себя, разглагольствовал по всякому поводу, торжественно разматывая клубок многословных и пустых фраз, что в среде высшей буржуазии Арси почиталось за красноречие. Бедняга принадлежал к той разновидности скучных людей, которые готовы все разъяснять, даже самое очевидное. Он объяснял дождь, он объяснял причины Июльской революции. Он объяснял также и все непостижимое: он объяснял Луи-Филиппа, господина Одилона Барро, господина Тьера, он объяснял восточные дела, объяснял Шампань, 1789 год; он объяснял таможенные пошлины и гуманитарные теории, притягательную силу цивильного листа и его сокращения.
Этот молодой человек, с землистым цветом лица, сухопарый, несуразно длинный, что до некоторой степени свидетельствовало о его недалекости, — ибо очень высокие люди редко отличаются какими-либо возвышенными качествами, — утрировал пуританизм представителей крайней левой, и без того слишком чопорных, подобно скромницам, за которыми водятся грешки. Одет он был всегда в черное и только шею повязывал белым галстуком. А так как он все еще носил высокие накрахмаленные воротнички, к счастью ныне изгнанные модой, то его лицо точно было всунуто в фунтик из белой бумаги. Его панталоны и фраки казались всегда слишком просторными. Он обладал тем, что в провинции называют чувством собственного достоинства, то есть держался очень прямо, и наводил на всех скуку. Антонен Гулар, его друг, обвинял его в том, что он подражает господину Дюпену. В самом деле, адвокат слишком часто щеголял в туфлях и плотных чулках из черного шелка. Рассчитывая на всеобщее уважение, которым пользовался его старик отец, и на влияние своей тетки, в чьем доме вот уже двадцать четыре года собирались наиболее почтенные жители городка, и, кроме того, располагая уже сейчас, сверх адвокатского гонорара, рентой в десять тысяч франков, к которой должно было прибавиться тетушкино состояние, — Симон Жиге не сомневался в своем избрании.
Тем не менее, когда прозвенел колокольчик, возвещавший о прибытии наиболее влиятельных избирателей, этот звон тревожно отозвался в душе честолюбца и зародил в нем смутные опасения. Симон не обманывал себя ни относительно ловкости старика Гревена, ни относительно его огромного влияния, он также был уверен, что министерство пустит в ход весь свой авторитет для того, чтобы поддержать кандидатуру молодого и храброго офицера, находившегося в ту пору в Африке при особе принца, к тому же сына одного из бывших великих граждан Франции и племянника супруги маршала.
— Мне кажется, — сказал он отцу, — у меня начинаются колики в желудке. Я чувствую какое-то жжение под ложечкой и тошноту, и меня точно обдает жаром...
— Даже старые солдаты, — ответил полковник, — испытывали это в первые минуты сражения, когда, бывало, загромыхают пушки.
— Что же будет со мной в палате?.. — спросил адвокат.
— Граф де Гондревиль рассказывал, — продолжал полковник, — что со многими ораторами приключаются те маленькие неприятности, которые для нас, старых закаленных вояк, знаменовали начало сражения. И все это по случаю праздной болтовни! Но ведь ты же хочешь быть депутатом, — закончил старик, пожимая плечами, — ну так и будь им!
— Отец, моя победа на выборах — это Сесиль Бовизаж! Сесиль — это огромное состояние! А нынче огромное состояние — это власть!
— О, как изменились времена! При императоре нужна была храбрость!
— Каждая эпоха может быть выражена в одном слове, — сказал Симон, повторяя замечание графа де Гондревиля, довольно точно рисующее этого старца. — Во времена Империи, когда хотели уничтожить человека, говорили: «Он трус!» Нынче говорят: «Он мошенник!»
— Бедная Франция, до чего тебя довели! — воскликнул полковник. — Пойду займусь моими розами.
— Ах, останьтесь, отец! Ведь вы наша главная опора!
Мэр, господин Филеас Бовизаж, явился первым в сопровождении преемника своего тестя Гревена, самого известного нотариуса в городе, Ахилла Пигу, чей дед занимал должность судьи в Арси во времена Революции, затем Империи и в первые дни Реставрации.
Ахилл Пигу, которому было тридцать два года, прослужил восемнадцать лет писцом у старика Гревена, без всякой надежды самому стать нотариусом. Его отец, сын арсийского судьи, умерший якобы от апоплексии, оставил свои дела в весьма запутанном состоянии.
Граф де Гондревиль, с которым судья Пигу был связан событиями 1793 года, одолжил Ахиллу деньги, чтобы внести залог, и таким образом с его помощью нотариальная контора Гревена была куплена внуком того самого судьи, который производил первое дознание в процессе Симезов. Ахилл обосновался в доме на Церковной площади, принадлежавшем графу де Гондревилю, причем пэр Франции сдавал его столь дешево, что всем было ясно, как важно для этого хитрого политика держать в руках первого нотариуса Арси.
Молодой Пигу, маленький, сухонький человечек, чей взгляд словно просверливал насквозь зеленые стекла очков, отнюдь не смягчавших его насмешливости, был хорошо осведомлен о делах всей округи и слыл зубоскалом, так как благодаря своей профессии нотариуса приобрел известную бойкость языка и уснащал свою речь острыми словечками более успешно, чем прочие жители Арси. Ахилл Пигу был еще холостяком и надеялся, что покровительство Гревена и графа де Гондревиля поможет ему выгодно жениться. Поэтому адвокат Жиге не мог скрыть своего изумления, увидев Ахилла рядом с Филеасом Бовизажем. Тщедушный нотариус, на лице которого было столько оспенных рябин, что оно казалось покрытым белой сеткой, представлял полную противоположность дородной особе господина мэра, чья физиономия напоминала полную луну, но притом луну веселую.
Лилии и розы, расцветавшие на щеках Филеаса, еще сильнее подчеркивались приветливой улыбкой, происходившей не столько от благодушия, сколько от необыкновенной пухлости губ, из-за которых ему даже придумали прозвище: «пончик». Филеас Бовизаж был до такой степени доволен собой, что улыбался всем и каждому и при всех обстоятельствах. Его пухлые губы, кажется, улыбались бы даже на похоронах, и удивительная живость, сиявшая в его младенческих голубых глазах, вполне соответствовала неизменной и невыносимо приторной улыбке. Это самодовольство тем легче могло сойти за любезность и приветливость, что Филеас выработал себе особый язык, примечательный неумеренным употреблением учтивых и елейных оборотов. Он всегда «имел счастье», осведомляясь о здоровье отсутствующих лиц, он неизменно пользовался такими выражениями, как «дражайший», «любезнейший», «милейший». Он щедро расточал соболезнования и поздравления по поводу малейших горестей или радостей человеческой жизни. Так он прикрывал этим потоком общих мест свое ничтожество, свое глубокое невежество и совершенную бесхарактерность, которую можно определить лишь несколько устаревшим словом: флюгер.
Впрочем, успокойтесь: осью этого флюгера была г-жа Бовизаж, прославленная на весь округ красавица Северина Гревен. Северина, узнав о том, что она называла предвыборной авантюрой г-на Бовизажа, в день собрания сказала ему: «Вы поступили похвально, выказав независимость, но к Жиге вы пойдете только в сопровождении Ахилла Пигу, которому я велела зайти за вами». Однако приставить к Бовизажу в качестве ментора Ахилла Пигу не значило ли ввести на собрание к Жиге соглядатая из партии Гондревиля? Поэтому нетрудно представить себе гримасу, исказившую пуританскую физиономию Симона, вынужденного оказать любезный прием постоянному гостю тетушки де Марион, влиятельному избирателю, в котором он тогда видел врага.
«Ах, — сказал он себе, — я поступил весьма опрометчиво, не дав ему денег на залог, когда он просил об этом. Старик Гондревиль оказался умнее меня...»
— Здравствуйте, Ахилл, — приветствовал он нотариуса, приняв развязный вид, — вы пришли испортить мне все дело?
— Я полагаю, что ваше собрание не является заговором против свободы наших выборов, — отозвался нотариус, улыбаясь. — Мы ведь играем в открытую?
— Конечно, в открытую! — повторил Бовизаж и засмеялся тем ничего не выражающим смехом, каким некоторые люди завершают все свои фразы и который является всего лишь ритурнелью к разговору. Затем господин мэр принял положение, которое можно было бы назвать «третьей позицией», то есть выпрямился, выпятил грудь, заложил руки за спину. Он был в черном фраке и таких же панталонах, в великолепном белом жилете, полурасстегнутом так, что можно было видеть две бриллиантовые запонки стоимостью в несколько тысяч франков. — Мы будем драться и все же останемся добрыми друзьями, — снова начал Филеас. — В этом вся суть конституционных нравов (хе! хе! хе!). Вот как я понимаю союз монархии и свободы (ха! ха! ха!)...
Здесь господин мэр взял Симона за руку и сказал:
— Как поживаете, дорогой друг? Надеюсь, ваша добрейшая тетушка и наш достойный полковник чувствуют себя сегодня так же хорошо, как и вчера... По крайней мере я так думаю (хе! хе! хе!)... — прибавил он с блаженным видом, — разве что они слегка обеспокоены предстоящей церемонией... Да, да, молодой человек, итак, мы начинаем политическую карьеру (ха! ха! ха!). Вы сделали первый шаг... отступать поздно... Это — важное решение, и я предпочитаю, чтобы вы, а не я ринулись в бушующие пучины палаты (хи! хи! хи!), как бы ни было приятно олицетворять своей особой одну (хи! хи! хи!) четыреста пятьдесят третью часть высшей власти во Франции (хи! хи! хи!).
Голос Филеаса имел приятную звучность и вполне гармонировал с округлостями его лица, напоминавшего светло-желтую тыкву, с его жирной спиной и широкой выпуклой грудью. Этот голос, по своей мощи приближавшийся к басу, имел баритональную бархатность, а в смехе, которым Филеас заканчивал свои фразы, приобретал почти серебристую звонкость. Если бы господь бог, дабы пополнить свой земной рай новыми видами, пожелал поместить туда провинциального буржуа, то даже он не создал бы тип более законченный, более совершенный, чем Филеас Бовизаж.
— Я восхищаюсь самопожертвованием тех, кто способен ринуться в бури политической жизни (хе! хе! хе!), но для этого нужны более крепкие нервы, чем мои. Кто бы сказал в тысяча восемьсот двенадцатом или в тысяча восемьсот тринадцатом году, что мы достигнем таких успехов... Я лично готов сему поверить в наш век, когда асфальт, каучук, железные дороги и пар изменяют почву, сюртуки и расстояния (хе! хе! хе!).
Последние слова были обильно сдобрены смехом — мы его берем в скобки, — каким Филеас имел обыкновение подчеркивать свои пошлые шуточки, доставляющие большое удовольствие буржуа. Он сопровождал эти шутки особым жестом, а именно — весело потирал руки, сжимая правый кулак горстью левой. Этот прием сопутствовал смеху; чаще всего он прибегал к такому жесту, когда, по его мнению, ему удавалось сказать что-нибудь остроумное, и он сам же первый покатывался с хохоту. Быть может, излишне добавлять, что Филеас слыл в Арси человеком любезным и обаятельным.
— Я постараюсь, — ответил Симон Жиге, — достойно представлять...
— Баранов Шампани, — живо подхватил Ахилл Пигу, прерывая своего друга.
Кандидат молча проглотил насмешку, так как ему пришлось поспешить навстречу двум новым избирателям.
Один из них был хозяин «Мула», лучшего трактира в Арси, стоявшего на Большой площади, на углу Бриеннской улицы. Этот почтенный трактирщик, по фамилии Пупар, был женат на сестре знаменитого Готара, верного слуги графини де Сен-Синь, одного из действующих лиц процесса Симезов. В свое время Готар был оправдан. Пупар, правда, принадлежал к числу обитателей Арси, наиболее преданных семье Сен-Синь, но лакей полковника Жиге в течение двух дней так ловко и усердно обрабатывал трактирщика, что тот решил пустить в ход все свое влияние в пользу кандидатуры Симона, уверенный, что этим он подстроит каверзу врагу Сен-Синей, и уже успел потолковать в этом смысле с аптекарем Фромаже. Последний же, не будучи поставщиком замка Гондревиль, с радостью воспользовался случаем, чтобы затеять интригу против семьи Келлера.
Благодаря своим многочисленным связям эти представители мелкой буржуазии могли воздействовать на известное число колеблющихся избирателей, ибо с ними советовалось немало арсийцев, для которых политические убеждения кандидатов не играли роли. Поэтому адвокат завладел Пупаром, предоставив аптекаря Фромаже своему отцу, который вышел приветствовать явившихся избирателей.
Младший инженер округа, делопроизводитель мэрии, четыре судебных пристава, трое стряпчих, секретарь окружного суда и секретарь местного суда, регистратор и сборщик налогов, два врача — соперники Варле, шурина Гревена, мельник, два помощника Филеаса, издатель-типограф и еще с десяток буржуа города Арси гуськом вошли в сад и, разбившись на кучки, принялись прогуливаться по аллеям в ожидании, пока соберется достаточно народу, чтобы открыть собрание. Наконец, около полудня, пятьдесят человек, вырядившиеся по-праздничному, — причем большинство явилось скорее из желания поглядеть богатые парадные комнаты г-жи Марион, о которых шло столько россказней во всей округе, — расселись на стульях, приготовленных хозяйкой. Окна оставили открытыми, и вскоре воцарилась столь глубокая тишина, что слышно было шуршание шелковой юбки г-жи Марион, которая не устояла перед соблазном — спустилась в сад и уселась в таком месте, откуда можно было слышать все, что происходило в гостиной. Кухарка, горничная и лакей собрались в столовой и волновались не меньше своих хозяев.
— Господа, — начал Симон Жиге, — некоторые из вас пожелали оказать честь моему отцу, предложив ему председательствовать на этом собрании, но полковник Жиге поручил мне передать его извинения и выразить при этом его благодарность, ибо в вашем пожелании он видит награду за свои заслуги перед отечеством. Мы собрались в его доме, поэтому он считает своим долгом отказаться от обязанности председателя и предлагает вместо себя всеми уважаемого коммерсанта, которому вы доверили высшую должность в городском самоуправлении, — господина Бовизажа.
— Браво! Браво!
— Я думаю, мы все согласны с тем, что нам необходимо на нашем собрании — в высшей степени дружеском... но вместе с тем совершенно свободном и которое ни в какой мере не предвосхищает предвыборного собрания, где вы будете предлагать вопросы кандидатам и взвешивать их заслуги... необходимо, говорю я, соблюдать конституционные... формы... палаты представителей.
— Да! Да! — закричали все в один голос.
— Итак, — снова начал Симон, — согласно воле собрания, я имею честь просить господина мэра занять председательское кресло.
Филеас встал и прошел через всю гостиную, чувствуя, что покраснел, как вишня. Потом, когда он уселся за стол, то увидел перед собой не сотню глаз, а сто тысяч свечей. Ему даже почудилось, будто солнце зажгло в гостиной пожар, и он ощутил, по его собственному выражению, что в горле у него сухо, как в соляной копи.
— Поблагодарите, — шепнул ему Симон.
— Господа...
Воцарилось столь напряженное молчание, что Филеас почувствовал резь в животе.
— Что нужно сказать, Симон? — спросил он вполголоса.
— Ну, что же вы молчите? — обратился к нему Ахилл Пигу.
— Господа, — сказал адвокат, возмущенный дерзким возгласом нотариуса, — честь, которую вы оказали господину мэру, быть может, застала его врасплох, но едва ли удивила.
— Вот именно, — подхватил Бовизаж, — я так тронут вниманием моих сограждан, что не могу не чувствовать себя крайне польщенным.
— Браво! — крикнул один только нотариус.
«Да будь я проклят! — сказал про себя Бовизаж. — Если меня еще раз заставят выступать с речью...»
— Угодно ли господам Фромаже и Марсело взять на себя обязанности счетчиков? — спросил Симон Жиге.
— Было бы правильней, — заявил Ахилл Пигу, вставая, — если бы собрание само наметило двух членов президиума, раз уж мы решили следовать примеру палаты.
— В самом деле, так будет лучше, — сказал тучный г-н Молло, секретарь окружного суда, — иначе все это собрание — просто комедия, и его участники не свободны. Тогда уж давайте и дальше все делать так, как хочется господину Симону.
Симон шептал что-то Бовизажу, после чего тот встал и разразился возгласом: «Господа», который должен был привлечь «внимание всего зала».
— Простите, господин председатель, — сказал Ахилл Пигу, — но вам надлежит председательствовать, а не совещаться...
— Господа, если мы хотим действовать... сообразуясь... с парламентскими правилами, — начал Бовизаж, повторяя то, что ему подсказывал Симон, — то я бы просил... высокочтимого господина Пигу подойти к этому столу и говорить отсюда.
Пигу ринулся к столику, выпрямился и, опершись на него кончиками пальцев, заговорил без малейшего стеснения, почти как прославленный господин Тьер.
— Господа, не я внес предложение подражать палате, ибо до сегодняшнего дня палаты действительно казались мне неподражаемыми; тем не менее я вполне согласен, что собрание из шестидесяти с лишним видных жителей Шампани должно обзавестись председателем, ведь не бывает стада без пастуха. Если бы мы прибегли к тайному голосованию, то я уверен, что имя нашего уважаемого мэра было бы названо единогласно; противодействие, которое он оказывает кандидатуре, поддерживаемой его семьей, убеждает нас, что он обладает величайшим гражданским мужеством, ибо сумел пренебречь крепчайшими узами, узами семьи! Поставить отечество выше семьи — это требует величайших усилий, и на них способен только тот, кто неустанно повторяет себе, что Брут с высоты своего судилища взирает на нас вот уже две с половиной тысячи лет, и даже больше. Нашему уважаемому господину Жиге кажется естественным, поскольку он сумел предугадать наши желания относительно выбора председателя, руководить нами и в выборе счетчиков; но, поддержав меня, вы тем самым решили, что одного раза достаточно, и вы совершенно правы! В противном случае могло бы показаться, что наш общий друг Симон Жиге, которому надлежит выступать здесь в роли кандидата, ведет себя, как указчик, а это ослабило бы благоприятное впечатление, производимое на нас скромностью его высокочтимого отца. Что же делает наш достойный председатель, соглашаясь руководить собранием по тому принципу, который предложил ему кандидат? Он посягает на нашу свободу! Я спрашиваю вас, правильно ли действует избранный нами председатель, предлагая нам выбрать вставанием двух счетчиков? Ведь это значит, господа, заранее предопределить наше решение. Будем ли мы свободны в своем выборе? Можно ли не встать, когда встает сосед? Если бы выдвинули меня, все, вероятно, встали бы из вежливости; и так как за каждого из нас вставали бы все, то никаких выборов не получилось бы, ибо все неизбежно голосовали бы за всех.
— Он прав! — сказали все шестьдесят слушателей.
— Итак, пусть каждый из нас напишет на листке бумаги два имени, и тогда те, кто воссядет по обе стороны господина председателя, с полным правом будут считать себя украшением общества. Они будут правомочны, совместно с господином председателем, устанавливать большинство, когда мы будем голосовать вставанием наши предложения. Мы пришли сюда, я полагаю, чтобы обещать кандидату нашу посильную поддержку на предвыборном собрании, куда явятся все избиратели округа. Я позволю себе утверждать, что это шаг чрезвычайной важности. Разве дело не касается одной четырехсотой доли власти, как некогда выразился господин мэр со свойственным ему остроумием, которое мы так высоко ценим в нем.
Полковник Жиге принялся разрезать на полоски листок бумаги, а Симон послал за пером и чернильницей. Собрание было прервано. Этот предварительный спор по формальному вопросу сильно встревожил Симона, ибо все шестьдесят собравшихся здесь буржуа насторожились. Наконец приступили к заполнению бюллетеней, и хитрому Пигу удалось провести г-на Молло, секретаря суда, и г-на Годиве, регистратора. Их избрание, естественно, вызвало неудовольствие аптекаря Фромаже и стряпчего Марсело.
— Вы помогли нам показать нашу независимость, — сказал им Ахилл Пигу, — и вы должны испытывать бóльшую радость оттого, что вас отвергли, чем если бы вы были избраны.
Все рассмеялись.
Как только Симон Жиге попросил слова у председателя и тот, уже весь взмокший от пота, собрав все свое мужество, произнес: «Слово предоставляется господину Симону Жиге», — в зале наступила тишина.
— Господа, — начал адвокат, — разрешите мне поблагодарить господина Ахилла Пигу, который на нашем собрании, хотя оно и является совершенно дружеским...
— Но это предварительное собрание перед большим предвыборным собранием, — вставил стряпчий Марсело.
— Именно это я и хотел сказать, — продолжал Симон. — Прежде всего я благодарю господина Ахилла Пигу за то, что он напомнил нам о строгом соблюдении парламентских форм. Впервые избирательный округ Арси свободно...
— Свободно? — переспросил Пигу, прерывая оратора.
— Свободно! — воскликнуло собрание.
— Свободно, — повторил Симон, — воспользуется своими правами в той великой битве, какую представляют собой всеобщие выборы в парламент; а так как через несколько дней состоится собрание, на котором будут присутствовать все избиратели, дабы оценить по достоинству выдвинутых кандидатов, то мы должны почитать себя счастливыми, что нам дана возможность здесь, в тесном кругу, привыкнуть к порядку таких собраний. Благодаря этому мы сможем успешнее решить будущую политическую судьбу города Арси, ибо речь идет о том, чтобы в палате были представлены интересы не одной семьи, а всего города, не одного человека, а целого округа...
После этого Симон изложил историю выборов в Арси за двадцать лет. Одобрив неизменное переизбрание Франсуа Келлера, он заявил, что все же настало время свергнуть иго дома Гондревилей. Арси больше не должен быть ни вотчиной либералов, ни вотчиной Сен-Синей. Сейчас во Франции возникают передовые течения, которых Келлеры не представляют. С тех пор как Шарль Келлер стал виконтом, он принадлежит двору и уж, конечно, не сможет поступать независимо; ибо выставляющие здесь его кандидатуру видят в нем прежде всего преемника его отца и будущего пэра Франции, а не преемника депутата, и т. д. и т. д. Словом, Симон представлялся своим согражданам в качестве достойного кандидата, обязующегося восседать в палате рядом со знаменитым господином Одилоном Барро и никогда не изменять славному знамени прогресса.
Прогресс — это одно из тех слов, за которыми в ту пору стояли не столько идеи, сколько лицемерные и честолюбивые замыслы; ибо после 1830 года оно уже не выражало ничего, кроме притязаний неких изголодавшихся демократов. Но на жителей Арси это слово все еще производило сильное впечатление и придавало вес тому, кто писал его на своем знамени. Объявить себя сторонником прогресса означало быть во всем философом, а в политике — пуританином. Вы тем самым подтверждали, что стоите за железные дороги, макинтоши, исправительные тюрьмы, деревянные мостовые, освобождение негров, сберегательные кассы, башмаки без шва, газовое освещение, асфальтированные тротуары, всеобщее избирательное право, сокращение цивильного листа. И наконец, что вы против договоров 1815 года, против старшей ветви Бурбонов, против Северного Колосса, коварного Альбиона, против всех, хороших или плохих, мероприятий правительства. Итак, слово «прогресс» могло в равной мере означать и «да» и «нет»... Это был как бы реставрированный либерализм, новый лозунг для новых честолюбцев.
— Насколько я понимаю, — сказал Жан Виолет, чулочный фабрикант, купивший два года тому назад дело Бовизажа, — мы пришли сюда затем, чтобы пообещать всеми доступными нам средствами помогать избранию в палату господина Симона Жиге вместо графа Франсуа Келлера. Если мы все согласны объединиться для этой цели, то нам остается только сказать «да» или «нет».
— Это было бы слишком поспешно! Политика так не делается, иначе это уже не политика! — вскричал Пигу, в то время как в зал входил его дедушка, старик восьмидесяти шести лет. — Предыдущий оратор уже предрешает то, что, по моему слабому разумению, должно сегодня только еще обсуждаться. Прошу слова.
— Слово предоставляется господину Ахиллу Пигу, — сказал Бовизаж, которому наконец удалось произнести эту фразу со всем своим муниципальным и конституционным достоинством.
— Господа, — начал маленький нотариус, — если есть в Арси дом, где не следовало бы восставать против влияния графа де Гондревиля и Келлеров, то именно этот дом... Достойный полковник Жиге здесь единственный, кто может считать себя ничем не обязанным сенатору, ибо, разумеется, он ни о чем не просил графа де Гондревиля, тот сам вычеркнул его из списка осужденных на изгнание в тысяча восемьсот пятнадцатом году и выхлопотал ему пенсию, которой полковник пользуется и поныне, — и все это без каких-либо шагов со стороны высокочтимого господина Жиге, красы и гордости нашего города...
Эти лестные для старца слова были встречены одобрительным шепотом.
— Но, — продолжал оратор, — милости графа так и сыпались на семью Марион. Без его покровительства покойный полковник Жиге никогда бы не командовал жандармерией департамента Об. Покойному господину Мариону не быть бы председателем суда, если бы не поддержка графа, перед которым я лично всегда буду чувствовать себя в долгу... Поэтому вас не удивит, что я здесь, перед этим собранием, выступаю в его защиту! И во всем нашем округе не много найдется людей, которые бы не пользовались благодеяниями этой семьи... (Глухой ропот.) Перед нашим собранием предстает кандидат в депутаты, и я вправе рассмотреть его жизнь, прежде чем облечь его моим доверием, — с жаром продолжал Ахилл. — Я не хочу, чтобы моим избранником был человек неблагодарный, ибо неблагодарность подобна несчастью — одна неблагодарность влечет за собой другую. Мы служили, говорите вы, трамплином для Келлеров? А то, что я здесь слышал, заставляет меня опасаться, как бы мы не стали трамплином для Жиге. Мы живем в век положительных знаний, не правда ли? Так вот, рассмотрим, каковы будут для округа Арси последствия избрания Симона Жиге. Вам говорят о независимости? Симон, которого я отвергаю в качестве кандидата, — мой друг, он друг всех, кто здесь слушает меня, и я лично весьма был бы рад видеть его оратором левой, восседающей между Гарнье-Паже и Лафитом; но что от этого выиграет наш округ?.. Ничего. Округ потеряет поддержку графа де Гондревиля и Келлеров. А мы все на протяжении пяти лет будем постоянно нуждаться в этой поддержке. Когда мы хотим освободить от воинской службы какого-нибудь парня, вытащившего несчастливый номер, мы идем к госпоже де Карильяно, супруге маршала. Мы нередко прибегаем также к авторитету Келлеров и многие дела предпринимаем по их указанию. Старый граф де Гондревиль ни разу не отказывал нам в своей помощи; достаточно быть уроженцем Арси, чтобы проникнуть к нему, не дожидаясь часами в прихожей. Эти три семейства известны всем жителям... А где казна дома Жиге и каково будет его влияние в министерстве?.. Каким кредитом будет он пользоваться на парижской бирже? Если мы захотим вместо нашего дрянного деревянного моста построить каменный, сумеет ли Жиге добиться от департамента и от правительства необходимых средств?.. Избрав Шарля Келлера, мы продолжим тот дружественный союз, который до сих пор приносил нам столько выгод. Избрав достойнейшего Симона Жиге, моего дорогого друга и школьного товарища, мы будем терпеть убытки до тех пор, пока он не станет министром! Но я, зная его скромность, уверен, что он не станет спорить, если я позволю себе усомниться в его назначении на этот пост! (Смех.) Я пришел на это собрание, чтобы воспротивиться шагу, который считаю пагубным для всего нашего округа. Шарль Келлер, скажут мне, приверженец королевского двора! Тем лучше! Нам не придется тратиться, чтобы воспитывать из него политика; он знает дела и нужды нашего края, знает все, что необходимо знать в парламенте, и более подходит для роли государственного деятеля, чем мой друг Симон, который не претендует на то, чтобы играть роль Питта или Талейрана в таком глухом городишке, как наш Арси...
— Дантон был из Арси! — воскликнул полковник Жиге, приведенный в ярость этой меткой импровизацией.
— Браво!.. — Его возглас послужил знаком для овации: все шестьдесят избирателей зааплодировали.
— Умный старик мой отец, — шепнул Симон Жиге Бовизажу.
— Не понимаю, — сказал, весь побагровев и порывисто вставая, старик полковник, — для чего нужно из-за этих выборов копаться в наших отношениях с графом де Гондревилем. Мой сын получил свое состояние от матери, он ничего не просил у графа де Гондревиля. И без графа Симон был бы тем, что он есть: сыном артиллерийского полковника, награжденного чинами за боевые заслуги, адвокатом, который никогда не изменял своим убеждениям. А я сказал бы графу де Гондревилю прямо в лицо: «Мы выбирали вашего зятя в течение двадцати лет, а нынче мы хотим показать, что делали это по доброй воле, и обращаемся к уроженцу Арси, дабы все видели, что былой дух революции тысяча семьсот восемьдесят девятого года, которому вы обязаны своим богатством, все еще жив на родине Дантонов, Маленов, Гревенов, Пигу и Марионов...» Вот оно как!
И старик сел. В зале поднялся невообразимый гам. Ахилл открыл рот, намереваясь возразить. Бовизаж, который не чувствовал бы себя председателем, если бы не звонил беспрерывно в колокольчик, только усиливал шум, требуя тишины. Было уже два часа.
— Я беру на себя смелость указать уважаемому полковнику Жиге, чьи чувства легко понять, что он самовольно взял слово, а это противно парламентским правилам, — заявил Ахилл Пигу.
— А я не считаю нужным призывать полковника к порядку, — отозвался Бовизаж. — Ведь он — отец... (Снова воцарилась тишина.)
— Мы не за тем пришли сюда, — воскликнул Фромаже, — чтобы подпевать во всем господам Жиге, отцу и сыну...
— Нет! Нет! — зашумели собравшиеся.
— Плохо дело! — сказала г-жа Марион своей кухарке.
— Господа, — продолжал Ахилл, — я ограничусь тем, что категорически потребую от моего друга Симона Жиге ответа на вопрос: что он намерен предпринять в наших интересах?
— Да, да.
— С каких это пор, — ответил Симон Жиге, — честные граждане, а таковы наши арсийцы, решили превратить священную миссию депутата в торговую сделку?
Трудно себе представить, какое действие оказывают возвышенные чувства на людское сборище. Люди рукоплещут великим идеям и тем не менее голосуют за то, что унижает их страну; они подобны каторжнику, который, глядя на представление в театре, жаждет, чтобы кара постигла Робера Макэра, а сам, не задумываясь, убьет какого-нибудь господина Жермейля.
— Браво, — вскричали несколько избирателей. — Вот это Жиге!
— Вы пошлете меня в палату, — если пошлете, — чтобы я представлял там определенные принципы, принципы тысяча семьсот восемьдесят девятого года, чтобы я, хотя бы в качестве ничтожного винтика оппозиции, голосовал вместе с нею, просвещал правительство, вел воину с злоупотреблениями и добивался прогресса во всем...
— А что вы называете прогрессом? Для нас прогресс — это расцвет культуры в нашей Нищей Шампани, — сказал Фромаже.
— Прогресс! Я вам сейчас объясню, что я понимаю под прогрессом, — воскликнул Жиге, взбешенный тем, что его прервали.
— Это граница Франции на Рейне, — сказал полковник, — и уничтожение договоров тысяча восемьсот пятнадцатого года!
— Это продажа зерна по дорогой цене и покупка хлеба по дешевой, — насмешливо крикнул Ахилл Пигу, который, желая сострить, выразил одну из распространенных во Франции нелепых идей.
— Это всеобщее благо, достигнутое победой гуманитарных учений.
— А что я вам говорил? — сказал хитрый нотариус своим соседям.
— Ш-ш! Тише! Внимание! — воскликнул кое-кто из присутствующих, которым хотелось послушать.
— Господа, — заявил толстяк Молло, улыбаясь, — прения разгораются, не мешайте оратору, дайте ему высказаться.
— Во все переходные эпохи, господа, — торжественно продолжал Симон Жиге, — а мы живем именно в такую эпоху...
— Бээээ... бээээ... — заблеял один из друзей Ахилла Пигу, обладавший (незаменимым в деле выборов) даром чревовещания. Все присутствующие, истые жители Шампани, покатились со смеху. Симон Жиге, скрестив руки, ожидал, пока не смолкнет этот ураган смеха.
— Если меня хотели отчитать здесь за то, — начал он, — что я принадлежу к стаду славных защитников прав человека, тех, что не устают выступать с призывами, пишут книгу за книгой, что я иду с бессмертным пастырем, ратующим за спасение Польши, с мужественным памфлетистом, надзирающим за цивильным листом, с философами, требующими честности от наших учреждений, — то я благодарю неизвестного, прервавшего меня. Для меня прогресс — это осуществление всего, что было нам обещано Июльской революцией, это избирательная реформа, это...
— Так, значит, вы демократ! — сказал Ахилл Пигу.
— Нет, — возразил кандидат. — Разве желать постепенного, законного развития наших учреждений — значит быть демократом? Для меня прогресс — это восстановление братства среди всех членов нашей великой французской семьи, и мы не должны скрывать от самих себя, что многие наши страдания...
В три часа Симон Жиге все еще разъяснял, что такое прогресс, и кое-кто из присутствующих уже мирно похрапывал, погрузившись в глубокий и крепкий сон. Коварный Ахилл Пигу призвал избирателей благоговейно внимать оратору, увязавшему в бесконечных фразах и парафразах...
В это время несколько буржуа — избирателей и неизбирателей — стояли группами перед замком Арси, ограда которого выходит на площадь — сюда же выходит и подъезд особняка Марионов.
К этой площади ведут несколько улиц и проезжих дорог. На ней расположен крытый рынок, а прямо против замка, с другой стороны площади, которая не замощена и не утрамбована и где дожди успели размыть немало мелких рытвин, тянется великолепный бульвар, именуемый Аллеей Вздохов — к чести обитательниц города или в осуждение им — неизвестно. Это двусмысленное название, вероятно, плод присущего здешним жителям остроумия. Две поперечные аллеи, обсаженные старыми, очень густыми липами, ведут от площади к круглому скверу, который невероятно запущен, как все провинциальные скверы, и где преспокойно лежит всякий мусор и, в противоположность Парижу, очень мало гуляющей публики. В самый разгар прений, которые Ахилл Пигу искусно драматизировал с хладнокровием и отвагой, достойными оратора в парламенте, четыре человека прогуливались под липами Аллеи Вздохов. Дойдя до площади, они останавливались, словно по уговору, и окидывали взглядом жителей Арси, жужжавших перед замком, словно пчелы, когда они вечером возвращаются в свой улей. Эти четыре человека составляли всю министерскую партию Арси: супрефект, королевский прокурор, его помощник и следователь г-н Мартене. Председатель суда, как уже известно, был приверженцем старшей ветви и преданным слугой Сен-Синей.
— Нет, я не понимаю правительства, — повторил супрефект, показывая на группы буржуа, к которым присоединялись все новые арсийцы. — В таких важных обстоятельствах оставить меня без указаний!
— В данном случае — это судьба многих! — улыбаясь, ответил Оливье Вине.
— В чем, собственно, вы можете упрекнуть правительство? — спросил королевский прокурор.
— Министерство в большом затруднении, — продолжал молодой Мартене, — там знают, что наш департамент до известной степени — вотчина Келлеров, и побоятся идти против них. Приходится считаться с единственным в своем роде человеком, которого можно сравнить с господином Талейраном. Вам следовало бы послать полицейского комиссара не к префекту, а к графу Гондревилю.
— А пока, — заметил Фредерик Маре, — оппозиция поднимает голову, и вы видите, каково влияние полковника Жиге. На этом предварительном совещании председательствует наш мэр, господин Бовизаж.
— В конце концов, — лукаво заметил Оливье Вине, обращаясь к супрефекту, — Симон Жиге — ваш друг, ваш школьный товарищ; он принадлежит к партии Тьера, и вы ничем не рискуете, содействуя его избранию.
— Раньше чем выйти в отставку, нынешний министр может меня сместить. Но если мы знаем, когда нас хотят сместить, нам совершенно неизвестно, когда нас восстановят в должности, — сказал Антонен Гулар.
— Бакалейщик Кофине!.. Вот и семьдесят седьмой избиратель вошел в дом полковника Жиге, — проговорил г-н Мартене, который и тут был верен своей профессии следователя и считал избирателей.
— Если Шарль Келлер — правительственный кандидат, — снова начал Антонен Гулар, — то надо было меня вовремя предупредить, а не предоставлять Симону Жиге возможность воздействовать на избирателей!
Четыре человека медленно дошли до конца бульвара, где уже начиналась площадь.
— Господин Грослье! — воскликнул следователь, заметив приближавшегося всадника.
Это был полицейский комиссар; он увидел представителей арсийской администрации, стоявших на проезжей дороге, и направился к четырем чиновникам.
— Ну что, господин Грослье? — спросил супрефект и отошел на несколько шагов от трех остальных, чтобы поговорить с комиссаром.
— Сударь, — сказал полицейский, понизив голос, — господин префект поручил мне сообщить вам печальную новость: виконт Шарль Келлер скончался. Известие получено третьего дня в Париже по телеграфу, и оба Келлера, граф де Гондревиль, супруга маршала Карильяно, словом, все семейство со вчерашнего дня в Гондревиле — Абд-эль-Кадир[3] пошел в наступление в Африке, и там началась кровопролитная война. Несчастный молодой человек стал одной из первых жертв этой войны. А относительно выборов, сказал мне господин префект, вы получите здесь, на месте, указания, не подлежащие разглашению.
— Указания? От кого? — спросил супрефект.
— Если бы я знал, то это не было бы тайной, — ответил комиссар, — сам господин префект ничего не знает. Это останется, сказал он мне, между вами и министром.
И комиссар отправился дальше, заметив, как супрефект с довольным видом приложил палец к губам, в знак того, что советует ему помалкивать.
— Ну, какие же новости в префектуре? — спросил королевский прокурор Антонена Гулара, когда тот вернулся к трем чиновникам.
— Ничего особенно приятного, — с таинственным видом ответил Антонен, ускоряя шаг и словно желая отойти от них.
Трое чиновников, обиженных поспешностью супрефекта, направились, почти не разговаривая, к середине площади, как вдруг г-н Мартене заметил старуху Бовизаж, мать Филеаса, окруженную почти всеми проживавшими возле площади буржуа, которым она, видимо, что-то рассказывала. Некто Сино, ходатай по делам, клиентами которого были роялисты арсийского округа и который предпочел воздержаться от присутствия на собрании у Жиге, отделился от этой группы, почти бегом направился к дому Марионов и решительно позвонил у входа.
— Что случилось? — спросил Фредерик Маре, опустив свой лорнет и указывая супрефекту и следователю на звонившего Сино.
— Случилось то, господа, — ответил Антонен Гулар, — что Шарль Келлер убит в Африке, а это событие дает Симону Жиге огромные шансы. Вы знаете Арси, здесь не могло быть иного кандидата правительственной партии, кроме Шарля Келлера. Против всякого другого восстали бы наши местные патриоты, которые на все смотрят только со своей колокольни.
— И такой болван, как Жиге, будет избран? — подхватил Оливье Вине, смеясь.
Помощник прокурора, молодой человек лет двадцати трех, старший сын одного из самых известных окружных прокуроров, получившего назначение после Июльской революции, благодаря влиянию своего отца попал в прокуратуру. Окружной прокурор, неизменный депутат от города Провена, был одним из главарей центра в палате депутатов. Поэтому сын, — мать его была урожденная Шаржбеф, — отличался и на службе и в жизни большой самоуверенностью, которую ему придавало положение отца. Свое мнение о людях да и другие свои суждения он высказывал не стесняясь, ибо надеялся, что застрянет в Арси ненадолго и вскоре сделается королевским прокурором в Версале, откуда был всего один шаг до судебной должности в Париже. Развязность молодого Вине и своеобразное судейское фатовство, порождаемое уверенностью в том, что он сделает карьеру, раздражали Фредерика Маре тем сильнее, что его подчиненный обладал весьма бойким умом, дававшим ему некоторое право на эти притязания. Королевский прокурор, человек сорока лет, положивший во время Реставрации шесть лет на то, чтобы добиться должности первого помощника, и, несмотря на восемнадцать тысяч дохода, забытый Июльской революцией в арсийском суде, постоянно колебался между желанием заслужить благоволение окружного прокурора, который не сегодня-завтра мог стать министром юстиции, как многие другие юристы-депутаты, и необходимостью блюсти свое достоинство.
Оливье Вине, щуплый блондин, с бесцветной физиономией, которую оживляли зеленоватые лукавые глаза, принадлежал к числу тех молодых насмешников и любителей удовольствий, которые, однако, умеют напускать на себя чопорный, спесивый и педантичный вид, какой обычно принимают юристы за судейским столом.
Рослый, толстый, плотный и важный королевский прокурор за последние несколько дней, наконец, придумал, как ему быть с этим невыносимым Вине, — он обращался с ним, как отец с балованным ребенком.
— Оливье, — обратился он к своему подчиненному, похлопывая его по плечу, — вы человек дальновидный и, вероятно, понимаете, что достоуважаемый господин Жиге имеет шансы стать депутатом. Вы могли бы сказать свое веское слово и перед жителями Арси, а не только среди друзей.
— Имеется кое-что и против Жиге, — заметил, в свою очередь, г-н Мартене.
Этот молодой человек, на вид довольно неловкий, но весьма способный, сын провенского врача, был обязан своим назначением окружному прокурору Вине, который много лет занимался адвокатурой в Провене и так же покровительствовал уроженцам Провена, как Гондревиль — уроженцам Арси.
— Что же? — спросил Антонен.
— Местный патриотизм избирателей, когда им навязывают не того человека, — страшная вещь, — пояснил судья, — но если нашим дорогим арсийцам придется выдвинуть одного из своих, ревность и зависть окажутся сильнее даже этого патриотизма.
— Все это очень понятно, — заметил королевский прокурор, — и так оно и есть... Если вам удастся объединить пятьдесят голосов правительственной партии, то вы, по всей вероятности, окажетесь хозяином здешних выборов, — добавил он, взглянув на Антонена Гулара.
— Достаточно противопоставить Симону Жиге кандидата с такими же данными, — сказал Оливье Вине.
На лице супрефекта мелькнуло выражение явного удовольствия, которое не могло ускользнуть от его сотоварищей, — кроме того, они отлично понимали друг друга. Все четверо были холосты, все довольно состоятельны и с самого начала образовали как бы союз, чтобы спастись от провинциальной скуки. Трое чиновников уже успели заметить ту особого рода зависть, которую Жиге внушал Гулару и которая будет понятна, если мы коснемся их прошлых отношений.
Сын доезжачего Симезов, разбогатевший на покупке национальных имуществ, Антонен Гулар был, как и Симон Жиге, уроженцем Арси. Его отец, старик Гулар, покинул аббатство Вальпре (искаженное Валь-де-Пре) и, переехав после смерти жены на жительство в Арси, отдал Антонена в императорский лицей, куда полковник Жиге уже поместил своего сына Симона. Земляки, оказавшись школьными товарищами, вместе изучали в Париже право и продолжали дружить, предаваясь юношеским развлечениям. Когда впоследствии они пошли разными дорогами, то обещали друг другу взаимную поддержку. Но судьбе было угодно сделать их соперниками. Несмотря на довольно существенные преимущества Антонена и на украшавший его петлицу крест Почетного легиона, выхлопотанный ему графом Гондревилем взамен повышения, ему тем не менее вежливо отказали, когда он за полгода до начала этой истории втайне от всех явился к г-же Бовизаж предложить руку и сердце ее дочери.
Попытки подобного рода в провинции недолго остаются тайной. Прокурор Маре, у которого, как и у Антонена Гулара, были и состояние и орденская ленточка, три года назад также получил отказ, со ссылкой на слишком большую разницу в летах.
Поэтому супрефект и королевский прокурор держались по отношению к Бовизажам в границах холодной учтивости, а в своей компании издевались над ними. И сейчас, прогуливаясь по городской площади, они поделились друг с другом своими догадками о тайном замысле Симона Жиге, ибо только накануне узнали, какие надежды питает по этому случаю г-жа Марион. Их объединяло чувство, которое обычно приписывают собаке на сене: каждый втайне решил любой ценой помешать адвокату жениться на богатой наследнице, в чьей руке им было отказано.
— Дай бог, чтобы я стал вершителем судеб на выборах, — заявил супрефект, — и чтобы граф де Гондревиль назначил меня префектом, потому что мне хочется остаться здесь не больше, чем вам, хотя я и уроженец Арси.
— Вам представляется прекрасный случай, дорогой мой, попасть в депутаты, — сказал Оливье Вине, обращаясь к Маре. — Отправляйтесь к моему отцу, который, наверное, через несколько часов прибудет в Провен, и мы попросим его выдвинуть вас кандидатом от министерства.
— Оставайтесь здесь, — прервал его Антонен, — у министерства свои виды на выборы в Арси.
— Ах, вот как! Но ведь есть два министерства — одно мнит, что оно решает судьбу выборов, другое — что воспользуется их результатами, — заметил Вине.
— Не будем усложнять трудностей Антонена, — ответил Фредерик Маре, подмигнув своему помощнику.
Четыре судейских чиновника миновали Аллею Вздохов и были уже на площади, но, заметив Пупара, который вышел от г-жи Марион, остановились у постоялого двора «Мул». Из ворот дома г-жи Марион высыпали шестьдесят семь заговорщиков.
— Значит, вы все-таки побывали там? — спросил Пупара Антонен Гулар, указывая на садовую ограду Марионов, тянувшуюся вдоль бриеннской дороги против конюшен «Мула».
— Я туда не вернусь, господин супрефект, — ответил хозяин постоялого двора, — сын господина Келлера умер, и мне там больше делать нечего. Господу было угодно освободить место...
— Каково! Недурно, Пигу? — заметил Оливье Вине, увидев всю оппозицию, шествующую с собрания у Марионов.
— Да, недурно, — отозвался нотариус, вспотевший лоб которого свидетельствовал о его рвении. — Сино сообщил нам новость, которая всех примирила! За исключением пяти отколовшихся: Пупара, моего деда, Молло, Сино и меня, — все собравшиеся поклялись, как в Зале для игры в мяч[4], приложить все усилия к тому, чтобы победил Симон Жиге, мой смертельный враг. Да, мы здорово сразились! Я всячески подбивал сторонников Жиге, чтобы они дали выход своим чувствам против Гондревилей. Уж теперь-то старый граф будет на моей стороне. Не позже завтрашнего дня он узнает все, что говорили о нем, о его лихоимстве и его подлостях наши так называемые патриоты Арси, жаждущие избавиться от его покровительства, или, как они выражались, от ига.
— Они проявили полное единодушие, — смеясь, сказал Оливье Вине.
— На один день, — вставил г-н Мартене.
— О, — вскричал Пигу, — общее желание арсийцев — выбрать местного уроженца! Кого же вы хотите противопоставить Симону Жиге, — человеку, который разглагольствовал битых два часа, объясняя слово прогресс?
— Мы разыщем старика Гревена! — воскликнул супрефект.
— У него нет честолюбия, — ответил Пигу, — но прежде всего нужно посоветоваться с графом Гондревилем. Посмотрите, как почтительно Симон провожает эту раззолоченную тупицу Бовизажа, — сказал он, указывая на адвоката, который держал мэра за локоть и нашептывал ему что-то. Бовизаж раскланивался направо и налево, здороваясь со всеми жителями, смотревшими на него с тем почтением, с каким провинциалы относятся к самому богатому человеку в городе.
— Еще бы ему не ухаживать за папашей Бовизажем, — заметил Вине, — как можно не проводить с честью мэра и тестя.
— О, напрасно он старается и лебезит перед Бовизажем, — отозвался Пигу, уловив скрывавшуюся за этой шуткой мысль помощника. — Согласие Сесили не зависит ни от отца, ни от матери...
— В таком случае от кого же?
— От моего бывшего хозяина. Если даже Симон и пройдет в депутаты Арси, симпатий его жителей он не завоюет.
Как ни расспрашивали Пигу супрефект и Фредерик Маре, тот не пожелал объяснить им свое восклицание, которое справедливо показалось им намеком на важные события и обнаружило его знакомство с кое-какими планами семейства Бовизаж.
Весь город заволновался — не только из-за горестной утраты, постигшей Гондревилей, но также вследствие важного решения, принятого в доме Жиге, где в это время трое слуг и г-жа Марион усиленно приводили в порядок комнаты, готовясь к обычному вечернему приему гостей, которые из любопытства, несомненно, должны были собраться в большом количестве.
Шампань производит впечатление бедного края, и действительно это бедный край. Пейзаж его печален, всюду — однообразные равнины. Всюду, где бы вы ни проезжали, в деревнях и даже в городах, вы видите только деревянные или глинобитные домишки; кирпичные дома — это уже роскошь. Камень идет лишь на общественные строения. Так, в Арси только замок, здание суда и собор сложены из камня. И все-таки в Шампани, или, вернее, в департаментах Об, Марны и Верхней Марны, с их богатыми, всему миру известными виноградниками, осталось до сих пор немало процветающих предприятий.
Не говоря уже о реймских мануфактурах, почти вся вязальная промышленность Франции, — притом весьма крупная, — сосредоточена в округе Труа. Сельская местность, на десять лье в окружности, населена ремесленниками, и, проезжая деревни, вы видите в открытые двери домов, каким ремеслом они занимаются. Кустари имеют дело с посредниками, а те со спекулятором, именуемым фабрикантом. Этот фабрикант поставляет готовые изделия парижским фирмам или мелким лавочникам, причем у тех и у других та же вывеска: «Производство вязальных изделий». Но ни те, ни другие сами не занимаются изготовлением чулок, ночных колпаков, носков. Вязаные изделия поступают главным образом из Шампани, хотя есть и в Париже кустари, соперничающие с шампанцами.
Посредничество между производителями и потребителями составляет печальную особенность не одного только чулочно-вязального дела: оно существует в большинстве отраслей торговли, причем на товар накидывается та сумма, которая составляет прибыль посредника. Уничтожение этих дорогостоящих перегородок между ремесленником и покупателем, наносящих большой ущерб ремесленникам, явилось бы важным делом, которое по своим результатам могло бы стоять рядом с крупными политическими событиями. Действительно, производство в целом от этого бы только выиграло, установив внутри государства те дешевые цены, которые столь необходимы с точки зрения внешних отношений, ибо дают возможность побеждать в промышленной войне с заграницей; а это бой не менее кровопролитный, чем бои на ратном поле.
Однако современные филантропы не стремятся покончить с подобными злоупотреблениями, ибо это не сулит им ни той славы, ни тех преимуществ, какие дает, например, бесконечная полемика по поводу упразднения рабства или карательной системы в судах; поэтому контрабандистские действия банкиров торговли еще долго будут тяготеть и над производством и над потреблением. Во Франции, столь интеллектуальной стране, принято считать, что упростить — значит разрушить. Революция 1789 года и поныне внушает здесь страх.
По одному тому, какую мощную промышленную энергию развивают там, где природа оказывается мачехой, мы видим, насколько улучшилось бы земледелие, если капитал согласился бы вложить деньги в почву, которая в Шампани ничуть не хуже, чем в Шотландии, а там капиталы творят чудеса. Таким образом, в тот день, когда земледелие завоюет и бесплодные земли этого департамента, когда промышленность вложит какие-то средства в разработку меловых залежей Шампани, процветание увеличится в три раза. Сейчас эта область не знает изобилия, людские жилища убоги, а тогда в них проникнет английский комфорт и начнется тот быстрый оборот денег, который уже составляет половину богатства и теперь осуществляется во многих областях Франции, где до сих пор царил упадок.
Писатели, государственные деятели, церковь со своих кафедр, печать со столбцов своих газет, все те, кому случай предоставляет возможность влиять на массы, должны неустанно твердить одно: держать деньги в кубышке — общественное преступление! Неразумная бережливость провинции задерживает развитие промышленной жизни и вредит здоровью нации.
Итак, маленький городок Арси, не имеющий ни транзита, ни путей сообщения и как будто обреченный на полнейший социальный застой, на самом деле — город относительно богатый, который изобилует капиталами, медленно накопляющимися в вязальном производстве.
Господин Филеас Бовизаж был в этой области Александром или, если хотите, Аттилой. Вот каким образом этот почтенный промышленник одержал победу над хлопком.
Из всех детей Бовизажа Филеас был единственный, оставшийся в живых. Сам Бовизаж арендовал доходную ферму «Белаш», стоявшую на земле Гондревилей; в 1811 году родители за большие деньги откупили сына от рекрутского набора. После этого овдовевшая г-жа Бовизаж благодаря влиянию графа Гондревиля в 1813 году еще раз избавила своего единственного сына от призыва в народное ополчение... Филеас, которому тогда исполнился двадцать один год, уже в течение трех лет мирно торговал изделиями вязальной промышленности. К этому времени кончился срок аренды на ферму «Белаш», и старуха арендаторша не пожелала возобновить договор. Она полагала, что ей на старости лет хватит дела, если она хочет извлекать доход из своих угодий. Желая спокойно дожить свою жизнь, она решила с помощью г-на Гревена, городского нотариуса, привести в порядок наследство своего супруга, хотя сын и не требовал у нее отчета. Оказалось, что она ему должна около ста пятидесяти тысяч франков. Почтенная старушка не хотела продавать землю, большая часть которой в свое время принадлежала несчастному Мишю, бывшему управляющему Симезов, и вручила сыну всю сумму чистоганом, предложив ему купить предприятие его патрона, сына судьи г-на Пигу, дела которого настолько ухудшились, что он, как подозревали его сограждане и о чем уже было упомянуто, покончил жизнь самоубийством. Филеас Бовизаж, юноша рассудительный, глубоко почитавший мать, не откладывая, заключил сделку со своим патроном, а так как он унаследовал от родителей шишку, знаменующую собой, по мнению френологов, склонность к стяжательству, то со всем пылом юности ринулся в эту торговлю, которую почитал необычайно выгодной и которую решил расширить путем спекуляции. Имя Филеас может показаться необычным, но это одна из бесчисленных странностей, которыми мы обязаны Революции. Будучи приверженцами Симезов, а следовательно, верующими католиками, Бовизажи пожелали окрестить своего ребенка. Духовник Сен-Синей, аббат Гуже, запрошенный фермерами, посоветовал им избрать покровителем их сына святого Филеаса, чье греческое имя вполне удовлетворило бы муниципалитет; ибо этот ребенок родился в ту пору, когда детей записывали в акты гражданского состояния, давая им причудливые имена из республиканского календаря.
В 1814 году торговля вязаными изделиями, дело в обычные времена вполне надежное, была подвержена всем неожиданным колебаниям, которые испытывали тогда цены на хлопок. А цены на хлопок зависели от успехов и поражений императора Наполеона, ибо противники его, генералы английской армии, распоряжались в Испании так: «Город взят, подвозите товары...»
Пигу, бывший хозяин молодого Филеаса, поставлял сырье ремесленникам, работавшим на него по деревням. Перед тем как он продал свое предприятие сыну Бовизажа, — у него была закуплена большая партия хлопка по высокой цене, — а в это время, согласно знаменитому декрету императора, в империю из Лисабона уже везли тюки хлопка по шесть су за килограмм. Последствия, к которым привел во Франции этот массовый ввоз хлопка, явились причиной смерти Пигу, отца Ахилла, но они же положили начало процветанию Филеаса, ибо он не только не потерял голову, как это случилось с его патроном, но сумел установить, выгодную для себя, среднюю цену, покупая по дешевке вдвое больше товара, чем его предшественник. Эта нехитрая выдумка позволила Филеасу расширить свое производство втрое против прежнего, выставить себя благодетелем в глазах ремесленников и, кроме того, дала ему возможность торговать прибыльно своими изделиями и в Париже и по всей Франции, тогда как и самые удачливые торговцы вынуждены были сбывать товар по себестоимости. К началу 1814 года Филеас распродал все, что у него лежало на складах. Перспектива войны на территории Франции и все сопряженные с войной бедствия, которые грозили обрушиться главным образом на Шампань, заставили его быть осторожным: он не делал никаких заказов и, обратив свои капиталы в золотую монету, приготовился ко всем неожиданностям.
Таможенные границы в то время охранялись плохо. Наполеон, ведя войну на собственной территории, не мог обойтись без своих тридцати тысяч пограничников. Хлопок, проникая через тысячи брешей в сторожевой заставе наших границ, появлялся на всех французских рынках. Трудно даже и вообразить, какой пронырливостью и прыткостью отличался в то время хлопок и с какой алчностью набрасывались англичане на страну, где бумажные чулки стоили шесть франков пара, а коленкоровые рубашки считались предметом роскоши. Второразрядные фабриканты и крупные ремесленники, полагаясь на гений Наполеона, скупили хлопок, пришедший из Испании. Пустив его в дело, они надеялись, что в дальнейшем смогут диктовать свои условия парижским купцам. Филеас внимательно наблюдал за всем происходившим, а затем, когда война опустошила Шампань, стал орудовать между фронтом французской армии и Парижем. После каждого проигранного сражения он являлся к ремесленникам, которые прятали свои изделия в бочках, в картофельных ямах, и, расплачиваясь золотой монетой, этот атаман чулочного дела скупал за безделицу по деревням целые возы товара, который мог со дня на день сделаться добычей врагов, ибо ноги их не меньше нуждались в чулках, чем их глотки в шампанской влаге.
В этих тяжелых обстоятельствах Филеас проявил, пожалуй, не меньше энергии, чем сам император. Сей чулочный генерал проводил свою торговую кампанию 1814 года с неслыханной доселе отвагой. Орудуя на одно лье позади, там, где генерал маневрировал на одно лье впереди, он пожинал в своих успешных операциях вязаные колпаки и чулки, подобно тому как император в своих фланговых кампаниях пожинал лавры бессмертия. В гениальности они не уступали друг другу, но каждый проявлял ее в своей области, и в то время как один старался покрыть побольше голов колпаками, другой стремился побольше срубить голов. Вынужденный изыскивать средства передвижения, дабы вовремя вывозить огромные запасы своих товаров, которые он хранил на складах одного из парижских предместий, Филеас нередко прибегал к реквизиции лошадей и фургонов, как будто речь шла по меньшей мере о спасении империи. Но разве величие коммерции уступало величию Наполеона? И разве английские купцы, взявшие на откуп Европу, не сломили сопротивление колосса, который угрожал их лавкам? В тот день, когда император подписывал отречение в Фонтенебло, Филеас праздновал победу и диктовал свои законы на чулочном рынке. С помощью искусных маневров он поддерживал низкую цену на хлопок и удвоил свое состояние, меж тем как другие фабриканты рады были отделаться от своих товаров за полцены. Филеас вернулся в Арси с капиталом в триста тысяч франков, половину его он поместил в государственные бумаги в шестидесятифранковых облигациях, что доставило ему пятнадцать тысяч франков годового дохода; сто тысяч пошли на удвоение оборотных средств, необходимых для его предприятия. Остальное он употребил на постройку, отделку и обстановку роскошного дома в Арси на площади дю-Пон.
По возвращении победоносного чулочника г-н Гревен, естественно, оказался посвященным во все его дела. У нотариуса в то время была на выданье единственная дочь, девица двадцати лет. Старик, тесть Гревена, бывший в течение сорока лет лекарем в Арси, еще здравствовал. Гревен, который к тому времени уже овдовел, был хорошо осведомлен насчет капиталов мамаши Бовизаж. Он поверил в энергию и способности молодого человека, у которого хватило отваги проделать такую кампанию в 1814 году. Северина Гревен получила в приданое от матери шестьдесят тысяч франков — что мог оставить Северине старик Варле? Самое большее — такую же сумму. Гревену уже стукнуло пятьдесят. Он боялся умереть; у него не было никаких надежд во времена Реставрации выдать замуж дочку так, как ему хотелось, — а во всем, что касалось дочери, он был полон самых честолюбивых мечтаний. Взвесив все эти обстоятельства, он поступил предусмотрительно, заставив Филеаса просить руки Северины.
Северина Гревен, хорошо воспитанная, красивая молодая девушка, считалась одной из самых завидных невест в Арси. И конечно, сын фермера Гондревиля не мог не считать для себя честью породниться с близким другом сенатора и пэра Франции графа де Гондревиля. Вдова Бовизаж пошла бы ради этого на любые жертвы, но, узнав об успехах сына, она сочла излишним выделять ему что-либо из своего капитала, — мудрая осторожность, — ее примеру последовал и сам нотариус. Итак, сын фермера, некогда столь преданного Симезам, соединился брачными узами с дочерью одного из их злейших врагов. Быть может, это единственный случай, когда знаменитое изречение Людовика XVIII: «Единение и забвение» — осуществилось на деле.
После вторичного возвращения Бурбонов старик доктор, г-н Варле, умер, дожив до семидесяти шести лет; он оставил после себя двести тысяч франков золотом, припрятанных в подвале, а кроме того, недвижимое имущество примерно на такую же сумму. Таким образом, Филеас с женой, начиная с 1816 года, располагали тридцатью тысячами франков годового дохода, не считая торгового дела; ибо приданое дочери Гревен решил поместить в недвижимость, и Бовизаж против этого не возражал. Капитал, доставшийся Северине Гревен в наследство после деда, приносил всего лишь пятнадцать тысяч франков дохода, несмотря на все старания старика Гревена поместить его как можно выгоднее.
В первые же два года г-жа Бовизаж и Гревен убедились в непроходимой глупости Филеаса. Сбитый с толку коммерческой хваткой Бовизажа, которая показалась ему каким-то выдающимся даром, старик нотариус принял молодость Филеаса за силу, а его удачу — за гений дельца. Но Филеас, даже если он умел читать, писать и недурно считал, никогда в жизни не брал книги в руки. Говорить с ним было не о чем, ибо он отличался крайним невежеством и на все отвечал набором избитых фраз, которые старался преподносить как нельзя более любезно. При всем том, будучи сыном фермера, он был не лишен чисто практической смекалки. Люди, которые вели с ним дела, должны были обращаться к нему с ясными, краткими и вполне понятными предложениями, но сам он никогда не отвечал тем же своим конкурентам. Добрый и даже мягкосердечный, Филеас проливал слезы, стоило ему услышать какой-нибудь жалостный рассказ. Эта же доброта проявлялась в его почтительном отношении к жене, чье превосходство вызывало у него самое искреннее восхищение. Северина, женщина, не лишенная фантазии, по мнению Филеаса, знала решительно все. Ее суждения отличались тем большей проницательностью, что она обо всем советовалась с отцом. При этом она еще обладала твердым характером, благодаря чему стала полновластной хозяйкой у себя в доме. После того как она этого добилась, старик нотариус уже не так сильно огорчался, глядя на свою дочь; он видел, что Северина счастлива своим владычеством, ибо власть всегда приносит удовлетворение женщинам с таким характером; но ведь она была женщина. И вот что, как рассказывают в Арси, обрела женщина.
В период реакции 1815 года в Арси на должность супрефекта назначили виконта де Шаржбефа, отпрыска обедневшей линии старинного аристократического рода. Он получил это назначение по протекции своей родственницы маркизы де Сен-Синь. Молодой человек просидел в супрефектах целых пять лет. Говорят, столь затянувшееся пребывание виконта в этой должности, отнюдь не способствовавшее его карьере, было в какой-то мере связано с прекрасной г-жой Бовизаж. Впрочем, считаем своим долгом заметить, что все эти слухи отнюдь не подтверждались ни одним из тех скандалов, с помощью коих в провинции изобличают пылкие чувства, которые так трудно скрыть от аргусов маленького городка. Если Северина и любила виконта де Шаржбефа и виконт любил Северину, все это было в высшей степени благородно и благопристойно, как говорили друзья Гревена и друзья Марионов. А эта двойная клика умела диктовать свои мнения всей округе. Но ни Марион, ни Гревены не имели ни малейшего влияния на роялистов, а роялисты называли супрефекта счастливчиком и говорили, что ему повезло.
Как только до маркизы де Сен-Синь дошли разговоры, которые велись в светских гостиных о ее родственнике, она вызвала его в Сен-Синь, и так непреодолимо было ее отвращение ко всем тем, кто хоть в какой-либо мере был связан с участниками судебной драмы, столь роковой для ее семьи, что она заставила виконта покинуть Арси. Она добилась, чтобы ее кузена назначили супрефектом в Сансер, и пообещала ему сделать его префектом. Некоторые наблюдатели, не лишенные тонкости, утверждали, будто виконт нарочно разыграл из себя влюбленного, чтобы сделаться префектом, ибо он знал, как ненавистно маркизе имя Гревена. Другие замечали, что появления виконта де Шаржбефа в Париже неизменно совпадали с поездками, которые совершала туда г-жа Бовизаж под самыми пустячными предлогами.
Беспристрастному историку было бы весьма затруднительно составить мнение по поводу этих фактов, погребенных в прошлом вместе с другими тайнами личной жизни. Казалось, только одно обстоятельство могло дать некоторый повод к злословию. Сесиль-Ренэ Бовизаж родилась в 1820 году, в тот самый год, когда виконт де Шаржбеф оставил должность супрефекта, а одним из имен осчастливленного супрефекта, оказывается, было также имя Ренэ. Это имя было дано Сесили ее крестным отцом графом де Гондревилем. Если бы мать воспротивилась тому, чтобы дочь ее носила это имя, она бы в некотором роде подтвердила существовавшие подозрения. Но так как свет, вопреки всему, всегда хочет остаться правым, то все сочли, что это просто хитрая выдумка старого пэра Франции. Г-жа Келлер, дочь графа, носившая имя Сесиль, была крестной матерью. Что же касается родственного сходства Сесили-Ренэ Бовизаж, оно было прямо поразительно. Эта юная особа ничем не напоминала ни отца, ни мать, а со временем стала живым портретом виконта, от которого она унаследовала его аристократические манеры. Впрочем, это двойное сходство, духовное и физическое, никак не могло быть подмечено жителями Арси, ибо виконт туда более не показывался.
Северина все же сумела сделать Филеаса по-своему счастливым. Он любил хорошо поесть и не отказывать себе во всяких благах жизни; она держала для него тончайшие вина, стол, достойный самого епископа; у них была лучшая повариха во всем департаменте, но все это безо всяких претензий на какую-то роскошь, ибо Северина поставила свой дом, как полагалось, строго следуя всем правилам буржуазного уклада жизни в Арси. Арсийцы так и говорили, что обедать надо у г-жи Бовизаж, а вечера проводить у г-жи Марион. Господство дома Сен-Синей в департаменте Арси, вновь обретенное им благодаря Реставрации, естественно, повело к еще более тесному сближению всех тех семей, которые имели касательство к уголовному процессу по делу похищения де Гондревиля. Марионы, Гревены, Жиге объединились тем теснее, что успех их так называемой конституционной партии на выборах требовал полного единодушия.
Северина из расчета заставила Бовизажа вести торговлю чулочными изделиями, от чего всякий другой на его месте, разумеется, отказался бы. По ее настоянию он поддерживал торговые связи с Парижем, разъезжал по деревням. Таким образом, вплоть до 1830 года Филеас, которому предоставлялась возможность удовлетворять свои стяжательские наклонности, выручал из года в год столько же, сколько они проживали, не считая процентов, нараставших на капитал; и занимался он своим предприятием не всерьез, а как говорят в просторечье — походя. Проценты с капитала супругов Бовизажей, превратившиеся за шестнадцать лет благодаря стараниям Гревена в солидный капитал, составляли в 1830 году пятьсот тысяч франков. Таково было к тому времени приданое Сесили, которое старый нотариус поместил в трехпроцентные облигации по курсу в пятьдесят франков, что приносило тридцать тысяч франков дохода в год. Таким образом, можно было безошибочно определить, чему равнялось состояние Бовизажей, ибо оно приносило им в то время восемьдесят тысяч франков дохода в год. В 1830 году они продали свое чулочное предприятие торговому агенту Жану Виолету, внуку одного из главных свидетелей обвинения в процессе Симезов, и поместили свои капиталы, достигшие к тому времени трехсот тысяч франков, в государственные бумаги. Но у супругов Бовизажей была, кроме того, перспектива получить наследства — от старика Гревена и от старухи фермерши Бовизаж, причем каждое должно было прибавить к их доходам от пятнадцати до двадцати тысяч франков в год. Крупное состояние в провинции — это результат, который получается от умножения времени на бережливость. Тридцать лет старости — верный капитал.
Назначив в приданое Сесили-Ренэ пятьдесят тысяч франков ренты, супруги Бовизаж оставляли себе эти два наследства, тридцать тысяч франков ренты и дом в Арси. После смерти маркизы де Сен-Синь Сесиль, разумеется, могла бы выйти замуж за молодого маркиза, но цветущее здоровье этой женщины, которая в шестьдесят лет все еще была чуть ли не красавицей, подрывало в корне все надежды, если даже они и успели пустить ростки в сердцах Гревена и его дочери, как утверждали некоторые добрые люди, не скрывавшие своего удивления по поводу того, что даже такие достойные претенденты, как супрефект и прокурор, получили отказ.
Дом Бовизажей, один из самых красивых в Арси, стоит на площади дю-Пон, там, где улицу Видбурс пересекает улица дю-Пон, выходящая на Церковную площадь. Хотя при доме нет ни двора, ни сада, как у многих провинциальных домов, он все же имеет довольно внушительный вид, невзирая на свои безвкусные украшения. Низкая двустворчатая дверь выходит на площадь. Из окон нижнего этажа, что глядят на улицу, видна гостиница «Почтовая», а из тех, что обращены к площади, открывается довольно живописный вид на реку Об, по которой ниже моста уже ходят суда. На том берегу, за мостом, видна другая площадь, поменьше, где живет г-н Гревен; оттуда начинается дорога на Сезанн. И со стороны улицы и со стороны площади дом Бовизажей, аккуратно выкрашенный белой краской, производит впечатление каменного. Высокие решетчатые ставни, резные наличники на оконных рамах — все придает этому жилищу какой-то своеобразный характер, не лишенный известного благородства, которое отличает его от жалких домишек Арси, в большинстве случаев деревянных, но покрытых какой-то особой штукатуркой, затем чтобы дерево не уступало в прочности камню. Впрочем, дома эти не лишены некоторой простодушной наивности хотя бы потому, что каждый строитель или каждый владелец старался по-своему решить задачу, которую представляет собой постройка подобного рода. На обеих площадях, раскинувшихся одна против другой по обе стороны моста, можно видеть образцы этой характерной для здешнего края архитектуры.
Среди ровного ряда домов, что стоят на площади, налево от дома Бовизажей виднеется выкрашенная в темно-красную краску с зелеными ставнями и наличниками невзрачная лавочка Жана Виолета, внука знаменитого фермера из Груажа, одного из главных свидетелей в деле похищения сенатора; после 1830 года Бовизаж передал ему свое предприятие, свою клиентуру и, говорят, даже снабдил его деньгами.
Мост через реку в Арси деревянный. В ста метрах от этого моста, вверх по течению реки Об, виднеется другой мост — плотина с высокими деревянными сооружениями водяной мельницы о нескольких поставах. Пространство между городским мостом и мостом-плотиной, принадлежащим частному владельцу, представляет собой широкую запруду, по берегам которой стоят большие дома. В просвете между домами и над крышами виден холм; на нем высится замок Арси, с парком, садами, каменной оградой и вековыми деревьями, господствующими над верховьями Обы и над тощими лужками на левом ее берегу.
Шум реки, прорывающейся из-за плотины через мельничные колоды, пение колес, взметающих бурливую пену, плеск воды, низвергающейся водопадом, — все это придает оживление улице дю-Пон и представляет резкий контраст со спокойной гладью реки, которая чуть пониже течет между садом г-на Гревена, чей дом стоит у моста, на левом берегу, и пристанью на правом берегу, где разгружаются барки и лепятся у самой воды бедные, но живописные домики. Реку Об видно далеко, она бежит, мелькая между деревьями, которые то стоят одиночками, то сходятся стеной, — большие, маленькие, разнолиственные, самые разнообразные, в зависимости от прихоти хозяев, чьи владения тянутся по берегам.
Дома здесь так непохожи один на другой, что путешественник найдет среди них любые архитектурные образцы всех стран. Так, на северной стороне, на берегу пруда, где полощутся утки, виден дом совершенно южного типа, с покатой желобчатой черепичной крышей, как у итальянских домов; он стоит в глубине маленького садика, разбитого по самому краю обрывистого берега; в саду растут виноградные лозы, два-три деревца и виднеется увитая виноградом беседка. Этот дом напоминает какой-то уголок Рима, — там на берегу Тибра попадаются иной раз вот такие домики. Напротив, на той стороне пруда, стоит большой дом с выступающей крышей, с крытыми галереями, очень похожий на швейцарское шале, а в довершение сходства между домом и прудом расстилается широкий луг, обсаженный по краям тополями, и через него вьется дорожка, усыпанная песком. А там дальше массивные стены замка, который рядом с этими скромными жилищами кажется еще более внушительным, возвращают нас к пышному великолепию старинных домов французской знати.
Несмотря на то, что через обе прилегающие к мосту площади проходит дорога на Сезанн — прескверное шоссе в отвратительном состоянии, — и несмотря на то, что эта площадь — самая оживленная часть города, ибо на улице Видбурс помещается камера мирового судьи и мэрия Арси, — парижанин, попавший сюда, сказал бы, что это удивительно уединенная сельская местность. В этом пейзаже столько наивной простоты, что, например, на площади дю-Пон, прямо против «Почтовой гостиницы», красуется обыкновенный деревенский колодезь. Впрочем, примерно такой же колодезь красовался когда-то на великолепном дворе Луврского дворца.
Самая отличительная черта провинциальной жизни — это необычайная тишина, в которую погружен городок и которая царит всюду, даже в самой оживленной его части. Нетрудно представить себе, какое смятение вызывает здесь всякий приезжий, хотя бы он задержался в Арси всего лишь на несколько часов, с каким жадным вниманием следят за ним высунувшиеся из каждого окошка лица и с какой самозабвенной страстью неустанно шпионят друг за другом обитатели городка. Жизнь здесь подчинена таким монастырским строгостям, что, кроме как в воскресные и праздничные дни, проезжий не увидит ни души ни на бульваре, ни в Аллее Вздохов, ни даже на улице. Теперь всякому будет понятно, почему нижний этаж дома Бовизажей находился на одном уровне с улицей и площадью. Площадь заменяла ему двор. Сидя у окна, бывший чулочник мог одним взглядом окинуть сразу и расстилающуюся перед ним Церковную площадь, и обе площади у моста, и дорогу на Сезанн. Ему видно было, как к «Почтовой гостинице» подъезжают нарочные, как высаживаются путешественники. И наконец, в присутственные дни он мог наблюдать оживленную толкотню возле суда и мэрии. Поэтому Бовизаж не променял бы свой дом и на замок, несмотря на его барский вид, каменные стены и роскошное местоположение.
Войдя в дом Бовизажей, вы оказываетесь в просторной передней, в глубине которой виднеется лестница. Дверь направо ведет в большую гостиную, оба окна которой глядят на площадь, а налево — в роскошную столовую с окнами на улицу. В бельэтаже помещаются жилые комнаты.
Несмотря на богатство Бовизажей, вся их домашняя челядь состояла только из кухарки да горничной — деревенской девушки, в чьи обязанности вменялось глазным образом стирать, гладить и убирать комнаты, а не одевать барыню и барышню, которые, чтобы скоротать время, сами одевали друг друга. Расставшись со своим чулочным предприятием, Филеас расстался также и со своей лошадкой и шарабаном, стоявшим обычно на конюшне «Почтовой гостиницы»; он продал и то и другое.
Когда Филеас вернулся к себе домой, его жена, уже осведомленная о решении, принятом на собрании в доме Жиге, только что надела ботинки и накинула на себя шаль, собираясь пойти к отцу, ибо она не сомневалась, что г-жа Марион не преминет сегодня вечером посвятить ее в свои планы относительно Сесили и Симона. Рассказав жене о смерти Шарля Келлера, Филеас простодушно спросил: «Ну, а ты что скажешь, женушка?», показывая этим, до какой степени он привык во всем считаться с мнением супруги. Засим он уселся в кресло и расположился поудобней, ожидая, что она ему скажет.
В 1839 году г-же Бовизаж было сорок четыре года, но она так превосходно сохранилась, что вполне могла бы дублировать мадемуазель Марс. Если припомнить самую очаровательную Селимену на сцене Французского театра, это даст нам ясное представление о внешности Северины Гревен: те же роскошные формы, то же прелестное личико, та же четкость линий. Но только жена чулочника была маленького роста, и это лишало ее той величественной грации, того кокетливого изящества а ля Севинье, которыми великая актриса запечатлелась в памяти людей, видевших Империю и Реставрацию. Жизнь в провинции и некоторая небрежность в туалете, к которой мало-помалу привыкла Северина за последние десять лет, наложили отпечаток грубости на этот прекрасный профиль, на эти прелестные черты, а излишняя полнота изуродовала ее фигуру, отличавшуюся такой красотой форм в первые двенадцать лет замужества. Но все эти недостатки Северины искупались величественным, надменным и повелительным взором и какой-то особой манерой гордо закидывать голову. Волосы ее, еще черные, длинные и густые, были уложены высокой короной, и эта прическа удивительно молодила ее. У нее были белоснежные плечи и грудь, но все так расплылось и разбухло, что казалось, она с трудом может повернуть шею, ставшую чересчур короткой. И руки у нее были такие же полные и округлые, с красивой, но чересчур пухлой кистью, с маленькими, толстенькими пальчиками. Это было такое обилие пышущей жизнью и здоровьем плоти, что она выпирала даже из ее ботинок, тесно облегавших ее пухлые ноги. Большие серьги в виде колец, по тысяче экю каждая, украшали ее уши. На ней был кружевной чепец с розовыми бантами, платье в талию из тонкой шерстяной матерки в розовую и серую полоску, отделанное внизу зеленой каймой, и с расходящимися полами, из-под которых выглядывала юбка с кружевными оборками. На плечах — зеленая кашемировая шаль, расшитая пальмовыми листьями, конец которой сзади спускался до полу. Башмачки из коричневатой кожи были ей, видимо, несколько тесноваты.
— Я думаю, вы еще не успели проголодаться, — сказала она, бросив взгляд на Бовизажа, — и можете подождать полчаса. Отец уже пообедал, а я не могу есть спокойно, не узнав, что он обо всем этом думает и нужно ли нам ехать в Гондревиль?
— Иди, иди, душенька, я подожду! — отвечал чулочник.
— Ах, неужели я никогда не отучу вас от этой привычки говорить мне «ты», — сказала она, выразительно передернув плечами.
— Да ведь на людях этого со мной никогда не случается чуть ли не с тысяча восемьсот семнадцатого года.
— Вечно это с вами случается, и перед прислугой и перед дочерью.
— Как вам будет угодно, Северина... — грустно ответил г-н Бовизаж.
— Главное, не говорите Сесили ни слова о том, что решили эти избиратели, — добавила г-жа Бовизаж, глядя на себя в зеркало и поправляя шаль.
— Может быть, ты хочешь, чтобы я пошел с тобой к отцу? — спросил Филеас.
— Нет. Оставайтесь с Сесилью. Кстати, кажется, Жан Виолет собирался принести вам сегодня остаток долга? Ведь он должен вам двадцать тысяч франков. Вот уже три раза он оттягивает платеж и каждый раз на три месяца. Не давайте ему больше отсрочки. А не может заплатить, отнесите его вексель судебному приставу Куртелю: будем действовать по правилам, подадим в суд. Ахилл Лигу объяснит вам, как получить наши деньги. Этот Виолет, видно, достойный внучек своего дедушки. Я считаю, что он вполне способен ради наживы объявить себя несостоятельным! У него нет ни стыда, ни совести.
— Он очень неглупый человек, — сказал Бовизаж.
— Вы уступили ему клиентуру на тридцать тысяч франков и заведение, которое во всяком случае стоит не дешевле пятидесяти тысяч. А он за восемь лет выплатил вам всего десять тысяч...
— Никогда я ни с кем не заводил тяжбы, — отвечал Бовизаж. — По мне, уж лучше деньги потерять, чем донимать судом бедного человека...
— Человека, который насмехается над вами!
Бовизаж промолчал. Он не нашелся, что ответить на это жестокое замечание, и, опустив глаза в пол, стал разглядывать паркет своей гостиной. Быть может, постепенное ослабление умственных способностей Бовизажа, а также и его воли объяснялось тем, что он слишком много спал. Он неизменно укладывался спать в восемь вечера, вставал в восемь утра и, таким образом, вот уже двадцать лет спал по двенадцати часов в сутки, никогда не просыпаясь ночью; а если когда-нибудь и случалась с ним такая оказия, — это было для него целое событие, нечто совершенно необычайное, и он весь день только об этом и говорил. Примерно около часу уходило у него на одевание, потому что жена приучила его являться к завтраку не иначе, как чисто выбритым, вычищенным и тщательно одетым. Когда у него еще было торговое предприятие, он тотчас же после завтрака уезжал по делам и возвращался только к обеду. После 1832 года эти деловые поездки заменились визитом к тестю, к кому-нибудь из знакомых или прогулкой. Во всякое время года, в любую погоду, он ходил в сапогах, в синих суконных брюках, белом жилете и синем сюртуке, чего опять-таки требовала его жена. Белье его отличалось удивительной тонкостью и еще более удивительной белизной, ибо Северина приучила его менять белье каждый день. Привычка заботиться о своей внешности, которую редко кто соблюдает в провинции, способствовала тому, что Филеас считался в Арси образцом элегантности, точь-в-точь как какой-нибудь светский щеголь в Париже. Итак, всем своим внешним видом почтенный торговец вязаными изделиями производил впечатление важной особы, ибо супруга его была достаточно сообразительна и никто никогда не слышал от нее ничего такого, что могло бы позволить обывателям Арси догадаться об ее разочаровании или заподозрить ничтожество ее супруга, который своими любезными улыбками, предупредительными фразами и замашками богача заслужил себе репутацию солидного человека. Говорили, что Северина так ревнует его, что никуда не пускает по вечерам, а Филеас тем временем отлеживал себе бока и портил свой лилейный цвет лица, предаваясь блаженным сновидениям.
Словом, Бовизаж жил так, как ему нравилось, жена ухаживала за ним, обе его служанки служили ему исправно, дочка ластилась к нему, он считал себя самым счастливым человеком в Арси, да, пожалуй, и был им. Чувство Северины к этому ничтожному человеку не было лишено некоторой покровительственной жалости, с какой мать относится к своим детям; когда ей надо было отчитать его, проявить строгость, она старалась сделать это в шутливом тоне. Трудно было представить себе более мирное супружество, а то, что Филеас испытывал отвращение ко всяким светским сборищам, где он неизменно засыпал от скуки, так как не умел играть в карты и никому не мог составить партию, позволяло Северине свободно распоряжаться своими вечерами.
Появление Сесили вывело Филеаса из замешательства.
— Да какая ты сегодня красавица! — воскликнул он.
Госпожа Бовизаж тотчас же обернулась и бросила на дочь пронизывающий взор, от которого Сесиль вспыхнула.
— Что это вы вздумали так нарядиться, Сесиль? — спросила мать.
— Но ведь мы же сегодня собирались к госпоже Марион. Вот я и оделась, мне хотелось посмотреть, идет ли мне новое платье.
— Сесиль! Сесиль! — сказала Северина. — Хорошо ли это, обманывать свою мать? Я недовольна вами. Вы что-то задумали и скрываете от меня.
— А что она такое сделала? — спросил Бовизаж, любуясь своей нарядной дочкой.
— Что она сделала?.. Мы с ней об этом поговорим потом... — ответила г-жа Бовизаж, погрозив пальцем своей единственной дочери.
Сесиль бросилась к матери на шею и, обняв ее, стала ласкаться к ней, что для единственных дочек является верным способом доказать свою правоту.
Сесиль Бовизаж, юная девятнадцатилетняя особа, была в шелковом платье светло-серого цвета, с фестонами из темно-серой тесьмы; оно было сшито в талию; лиф с маленькими пуговками и кантом заканчивался спереди мыском, а сзади зашнуровывался как корсет. Эта имитация корсета изящно обрисовывала ее спину, бедра и бюст. Юбка с тремя рядами оборок ложилась очаровательными складками, и ее элегантный покрой свидетельствовал о высоком мастерстве парижской портнихи. На плечи была накинута хорошенькая кружевная косынка, а на шейке милой наследницы был повязан красивым бантом розовый платочек. Соломенная шляпка с пышной розой, черные ажурные митенки, коричневые башмачки завершали ее наряд; если бы не возбужденно-праздничный вид Сесили, эта изящная фигурка, похожая на картинку из модного журнала, казалось, должна была восхитить ее родителей. К тому же Сесиль была прекрасно сложена — среднего роста, удивительно гибкая и стройная. Ее каштановые волосы были причесаны по моде 1839 года, — две толстые косы, заплетенные у висков, спускались ей на щеки, а сзади были заколоты узлом. В этом свежем, здоровом личике с прелестным овалом было что-то аристократическое, чего Сесиль никак не могла унаследовать ни от отца, ни от матери. Ее светло-карие глаза были совершенно лишены того мягкого, кроткого и чуть ли не грустного выражения, столь свойственного молодым девушкам.
Но все, что было романтического и необычного в ее внешности, бойкая, живая, пышущая здоровьем Сесиль портила какой-то мещанской положительностью и развязностью манер, присущей избалованным детям. Однако супруг, способный перевоспитать ее и уничтожить все следы, которые успела наложить на нее провинциальная жизнь, мог бы сделать из этого сырого материала совершенно очаровательную женщину. Сказать правду, Северина так гордилась своей дочерью, что это чувство возмещало тот ущерб, который она наносила ей своей любовью. У г-жи Бовизаж оказалось достаточно мужества для того, чтобы хорошо воспитать свою дочь. Она приучила себя обращаться с ней с притворной строгостью и таким способом добилась повиновения и подавила те зачатки зла, которые обретались в этой натуре. Мать и дочь никогда не разлучались, и благодаря этому Сесиль сохранила то, что далеко не так часто, как мы думаем, встречается у юных девиц, — чистоту мысли, истинное простосердечие и живую непосредственность чувств.
— Ваш наряд внушает мне подозрения, — заметила г-жа Бовизаж, — может быть, Симон Жиге сказал вам вчера вечером что-то такое, что вы от меня скрыли?
— Ну что ж! — вмешался Филеас, — человек, который вот-вот получит мандат депутата от своих граждан...
— Мамочка, дорогая, — зашептала Сесиль матери на ухо, — он скучный, надоедает... Но ведь, кроме него, для меня никого нет в Арси.
— Ты правильно о нем судишь, но подожди, пока не выскажет своих намерений дедушка, — отвечала г-жа Бовизаж, целуя дочку, чье признание обнаруживало большой здравый смысл, но вместе с тем показывало, что мысль о браке уже успела смутить ее невинный покой.
Дом Гревена на углу маленькой площади за мостом, на правом берегу Обы, — один из самых старинных домов в Арси. Он сбит из теса, и промежуток между его тонкими стенами засыпан щебнем; сверх того он покрыт толстым слоем штукатурки и выкрашен серой краской. Несмотря на весь этот кокетливый грим, он все же напоминает карточный домик.
Сад Гревена разбит по берегу Обы и со стороны обрыва огорожен низкой каменной стеной, на которой стоят горшки с цветами. Все окна дома защищены плотными ставнями, выкрашенными в такой же серый цвет, как и его стены, а простота убранства этого скромного жилища вполне соответствует его непритязательной внешности. Входя в маленький, усыпанный щебнем дворик, вы видите в глубине его зеленую ограду, за которой начинается сад. Прежнее помещение конторы в нижнем этаже теперь превращено в гостиную, окна которой выходят на реку и на площадь. Здесь стоит старинная мебель, обитая совершенно вытертым зеленым утрехтским бархатом. Из прежнего кабинета бывший нотариус сделал столовую. Все здесь свидетельствует о глубокой философической старости, о мирном существовании, которое течет себе изо дня в день, как вода в лесном ручейке, и нередко вызывает зависть разных политических фигляров, разочаровавшихся в блеске и славе общественной жизни и бессмысленных попытках противостоять путям человечества.
В то время как Северина идет через мост, стараясь разглядеть издали, поднялся ли из-за обеденного стола ее отец, нам не мешает поинтересоваться характером, жизнью и взглядами этого старика, которому его дружба с графом Маленом де Гондревилем снискала уважение всего округа.
Вот простая и нехитрая история этого нотариуса, бывшего, можно сказать, долгие годы единственным нотариусом в Арси. В 1787 году двое молодых людей из Арси отправились в Париж с рекомендательными письмами к некоему адвокату в совете, по имени Дантон. Прославленный патриот был родом из Арси; здесь еще сохранился его дом и живет кто-то из его семьи. Этим можно было бы объяснить и то влияние, которое оказала революция на этот уголок Шампани. Дантон устроил своих земляков на службу к некоему прокурору в Шатэле, прославившемуся своей тяжбой с графом Мортон-де-Шабрианом из-за ложи на первое представление «Женитьбы Фигаро»; в дело вмешался парламент, который счел себя обиженным в лице своего прокурора, и выступил на его стороне.
Один из этих молодых людей был Мален, другой — Гревен. Оба — единственные сыновья у своих родителей. Отец Малена был владельцем того самого дома, где и поныне живет Гревен. Молодые люди питали друг к другу крепкую привязанность. Мален, юноша изворотливый, хитрый, честолюбивый, обладал даром красноречия. Честный, трудолюбивый Гревен нашел свое призвание в том, чтобы восхищаться Маленом. После того как разразилась революция, они вернулись к себе на родину, один был назначен адвокатом в Труа, другой — нотариусом в Арси. Гревен, смиренный слуга Малена, помог ему сделаться депутатом Конвента, а Мален, в свою очередь, сделал Гревена главным прокурором Арси. Член Конвента Мален пребывал в полной безвестности вплоть до 9 термидора; он всегда держал сторону сильного, помогая таким образом сокрушить слабого; но Тальен убедил его в необходимости свалить Робеспьера. Вот тут-то, во время этой страшной, парламентской битвы, и отличился Мален — храбрость его оказалась весьма своевременной. С этой минуты начинается политическая роль этого человека, одного из тех героев, чья деятельность протекает незримо. Порвав с партией термидорианцев, он примкнул к партии клуба Клиши[5] и был выбран членом Совета старейшин. Сблизившись с Талейраном и Фуше, он вместе с ними участвовал в заговоре против Бонапарта, а после победы Бонапарта при Маренго стал, подобно им, одним из самых горячих его приверженцев. Выбранный трибуном, Мален одним из первых вошел в Государственный совет, участвовал в составлении Кодекса и одним из первых удостоился звания сенатора, получив при этом титул графа де Гондревиля. Такова политическая сторона его жизни, а вот сторона финансовая.
Гревен в Арсийском округе оказался как нельзя более деятельным и ловким посредником, содействовавшим обогащению графа де Гондревиля. Поместье Гондревиль принадлежало Симезам, старинному аристократическому роду, из которого многие погибли на эшафоте, а оставшиеся в живых наследники — двое молодых людей — служили в армии Конде. Поместье было продано с торгов как национальное имущество и заботами Гревена было приобретено для Малена на имя г-на Мариона. Гревен скупил для своего друга лучшую часть церковных угодий, проданных Республикой в департаменте Об. Мален посылал Гревену необходимые суммы для всех этих сделок, не забывая при этом и своего поверенного. Во времена Директории, когда Мален играл видную роль в советах Республики, все эти покупки были уже переведены на его имя. Гревен стал нотариусом, а Мален — государственным советником. Затем Гревен сделался мэром Арси, а Мален — сенатором и графом де Гондревилем. Мален женился на дочери поставщика-миллионера, а Гревен — на единственной дочке г-на Варле, лучшего доктора в Арси. Граф де Гондревиль имеет триста тысяч франков годового дохода, у него особняк в Париже и роскошный замок де Гондревиль. Одну из своих дочерей он выдал замуж за видного парижского банкира из дома Келлеров, а другую — за маршала, герцога Карильяно.
У Гревена — пятнадцать тысяч годового дохода и дом, где он мирно доживает свои дни, экономя на всем и делая сбережения. Он управлял делами своего друга, и тот продал ему этот дом за шесть тысяч франков.
Графу де Гондревилю восемьдесят лет, а Гревену — семьдесят шесть. Пэр Франции прогуливается у себя в парке, а бывший нотариус — в садике, принадлежавшем отцу Малена. И тот и другой ходят в толстых суконных сюртуках и копят денежки. Никогда никакая тень не омрачала этой дружбы, которая длится вот уже шестьдесят лет. Нотариус всегда признавал превосходство члена Конвента, государственного советника, сенатора и пэра Франции. Однажды, после Июльской революции, Мален, будучи проездом в Арси, спросил Гревена: «Хочешь получить крест?» — «А на что он мне?» — отвечал Гревен. Ни один из них никогда не отступался от другого, они во всем советовались и всегда поверяли друг другу свои дела, — один безо всякой зависти, другой без малейшего высокомерия или каких-либо обидных претензий. Малену всегда приходилось самому заботиться о Гревене, ибо вся гордость Гревена заключалась в графе де Гондревиле. Гревен был столько же графом де Гондревилем, насколько им был сам граф де Гондревиль.
Но вскоре после Июльской революции Гревен почувствовал, что он стареет, ему стало не под силу управлять графскими делами, да и граф начал замечать, что на нем тоже сказываются годы и пережитые политические бури, и его потянуло к спокойной жизни — и вот оба старика, по-прежнему уверенные друг в друге, но уже не столь нуждавшиеся один в другом, почти что перестали встречаться. Приезжая к себе в поместье или возвращаясь в Париж, граф по пути заглядывал к Гревену, а тот во время пребывания графа в Гондревиле навешал его раза два. Дети их никогда не встречались друг с другом. Ни г-жа Келлер, ни герцогиня Карильяно не имели никаких отношений с мадемуазель Гревен ни до, ни после ее брака с чулочником Бовизажем. Это пренебрежение, нечаянное или намеренное, очень удивляло Северину.
Гревен, будучи во времена Империи мэром Арси, старался услужить всем, и за те годы, что он пребывал на этом посту, ему удалось уладить и предотвратить множество всяких недоразумений. Его прямота, добродушие, честность завоевали ему уважение и любовь всей округи; к тому же всякий почитал в нем человека, пользовавшегося милостью, доверием и поддержкой графа де Гондревиля. Тем не менее, после того как его деятельность как нотариуса и всякое связанное с ней участие в общественных и в частных делах прекратились, жители Арси за какие-нибудь восемь лет совершенно забыли старика, и все только ждали, что не сегодня-завтра услышат о его смерти. Гревен, следуя примеру своего друга Малена, отошел от жизни, ибо жизнь его стала похожа на растительное существование. Он нигде не показывался, копался у себя в садике, подстригал деревья, следил, как принимаются овощи, как наливаются почки, и по-стариковски примеривался понемножку к состоянию трупа. Жизнь этого старца, перевалившего за семьдесят лет, отличалась строгой размеренностью. Подобно своему другу, полковнику Жиге, Гревен вставал на рассвете, укладывался спать в девятом часу и во всем проявлял умеренность и воздержанность скупца. Вина он пил очень мало, но вино это было отменного качества. Он не употреблял ни кофе, ни ликеров; единственное физическое усилие, которое он позволял себе, была работа по уходу за садом. Одевался он всегда одинаково в любую погоду: смазанные оливковым маслом сапоги на толстой подошве, грубые крестьянские чулки, серые суконные брюки на пряжке без подтяжек, синий жилет из тонкого сукна с костяными пуговицами и серый сюртук из той же материи, что и брюки. На голове он всегда носил круглый маленький картуз из норки и не снимал его даже дома. Летом картуз заменялся бархатной черной ермолкой, а вместо толстого суконного сюртука надевался тонкий, шерстяной, светло-серого цвета. Росту Гревен был пять футов четыре дюйма и отличался дородностью здорового, крепкого старика; это делало его походку несколько грузной, а у него и без того была привычка ходить медленно, присущая всем людям, которые ведут сидячий образ жизни.
С раннего утра он тщательно одевался и приводил себя в порядок; брился он сам, затем выходил в сад поглядеть, какая сегодня погода, шел взглянуть на барометр и сам открывал ставни своей гостиной. Затем он брался за лопату, перекапывал грядку, обирал гусениц или полол сорняки, и так у него всегда находилось какое-нибудь дело до завтрака. После завтрака он сидел часов до двух, не вставая с места, переваривая пищу, и думал о чем-нибудь, что придет в голову. Почти каждый день от двух до пяти его навещала внучка; иногда ее приводила служанка, иногда она приходила с матерью. Бывали дни, когда этот точно заведенный порядок жизни нарушался: старик принимал арендную плату и плату натурой; все взносы натурой тут же немедленно продавались. Но эти маленькие треволнения случались только в рыночные дни, раз в месяц. Что он делал с деньгами, этого не знал никто, даже Северина и Сесиль. На этот счет Гревен словно связал себя обетом молчания. Однако все чувства старика к концу жизни сосредоточились исключительно на его дочери и внучке. Их он любил больше, чем свои деньги.
Этот чистенький семидесятилетний старичок с круглой физиономией, высоким облысевшим лбом, голубыми глазами и седой головой отличался удивительной цельностью натуры, что удается сохранить людям, которым никто и ничто в жизни не становилось поперек дороги. Единственный его недостаток, таившийся очень глубоко — Гревену никогда не представлялось случая его обнаружить, — было страшное злопамятство, обидчивость, которую Мален никогда не задевал. Если Гревен оказывал услуги графу де Гондревилю, у него никогда не было повода упрекнуть Малена в неблагодарности; Мален ни разу не обидел, не оскорбил своего друга, которого он знал в совершенстве. Они и теперь говорили друг другу «ты», как в юности, и так же горячо трясли друг другу руки при встрече. Ни разу сенатор не дал почувствовать Гревену разницу в их положении, он всегда старался предупредить желания своего друга детства и не упускал случая предложить ему все, хорошо зная, что тот удовольствуется немногим. Гревен, любитель классической литературы, поклонник чистоты стиля, отличный администратор, обладал серьезными и глубокими познаниями в законоведении; он много потрудился для Малена в этой области: и именно его работа и положила начало славе графа де Гондревиля в Государственном совете как составителя Кодекса. Северина была очень привязана к отцу. Она сама с дочкой чинила его белье; они вместе вязали ему чулки на зиму, заботились обо всех его нуждах, не упуская из виду ни одной мелочи, и Гревен знал, что их чувства к нему лишены всякой корысти: потеряв его, они не утешились бы и миллионным наследством. Старики очень чувствительны к бескорыстной ласке. Каждый день, уходя от отца, г-жа Бовизаж и Сесиль заботились о его обеде на завтра и всегда посылали ему самые ранние фрукты и овощи.
Госпоже Бовизаж всегда очень хотелось, чтобы отец ввел ее в замок Гондревиль и помог ей подружиться с графскими дочками, но мудрый старик много раз объяснял дочери, как трудно было бы ей, жене чулочника из Арси, поддерживать сколько-нибудь прочные отношения с герцогиней Карильяно, которая жила в Париже и только изредка появлялась в Гондревиле, или с блестящей г-жой Келлер.
— Твоя жизнь прожита, — говорил Гревен дочери, — теперь у тебя одна радость — Сесиль, и она, конечно, будет достаточно богата, чтобы предоставить тебе, когда ты прикроешь дело, другие условия, блестящую светскую жизнь, на которую ты имеешь право. Подыщи в зятья человека со средствами, честолюбивого, и тогда ты сможешь уехать в Париж, оставив здесь дурачка Бовизажа. Если я доживу до того, что моя внучка выйдет замуж, я поведу ваш корабль в плавание, минуя подводные камни политических дрязг, как когда-то вел корабль Малена, и вы займете положение не хуже того, какое занимают Келлеры.
В этих скупых словах, которые старый нотариус обронил как-то давно, еще до революции 1830 года, спустя год после того как он удалился на покой в этот домик, мы находим объяснение его растительного существования. Гревен хотел жить, он хотел добиться блестящего положения в обществе для своей дочери, внучки и будущих правнуков. Честолюбие старика простиралось вплоть до третьего поколения. В то время, к которому относятся эти слова, он мечтал выдать Сесиль замуж за Шарля Келлера, и вот теперь он оплакивал свои разрушенные надежды и не знал, что ему предпринять. Не имея никаких связей в парижском свете и не видя в департаменте Об ни одного подходящего жениха для Сесили, кроме молодого маркиза де Сен-Синя, он сомневался, удастся ли ему с помощью золота преодолеть те препятствия, которые Июльская революция воздвигла между убежденными роялистами и их победителями... Счастье его внучки, которой пришлось бы зависеть от гордой маркизы де Сен-Синь, казалось ему до такой степени сомнительным, что он решился положиться в этом деле на друга стариков — на Время. Он надеялся, что его главный враг, маркиза де Сен-Синь, умрет, а тогда, может быть, ему удастся соблазнить ее сына при помощи деда маркиза, старика д'Отсэра, который жил в то время в Сен-Сине и, как полагал Гревен, мог по своей скупости оценить преимущества этого выгодного предложения. Когда течение событий приведет к развязке драмы в замке Сен-Синь, мы объясним, каким образом дед маркиза носил другое имя, чем его внук.
Гревен рассчитывал, что в крайнем случае, когда Сесили исполнится двадцать два года, он обратится за советом к своему другу, де Гондревилю, и тот выберет ему в Париже среди герцогов империи подходящего мужа для внучки, такого, который пришелся бы ему по вкусу и отвечал бы его честолюбивым замыслам.
Северина застала отца в саду, он сидел на скамье под цветущим кустом сирени и пил кофе, так как было уже половина шестого. По его огорченному лицу она сразу увидела, что ему уже все известно. Действительно, старый пэр Франции только что прислал к нему слугу с просьбой навестить его. До сих пор старик Гревен избегал поощрять честолюбие дочери, но сейчас, поглощенный горьким раздумьем и одолеваемый самыми противоречивыми мыслями, он нечаянно проговорился и выдал свой секрет.
— Дитя мое, — сказал он, — у меня были самые широкие и блестящие планы относительно твоего будущего. И вот теперь с этой смертью все рухнуло. Сесиль была бы графиней Келлер, потому что Шарль благодаря моим стараниям прошел бы в депутаты от Арси и в будущем унаследовал бы от своего отца звание пэра. Ни Гондревиль, ни его дочь, госпожа Келлер, не отказались бы от шестидесяти тысяч франков ренты, составляющих приданое Сесили, тем более что в перспективе имеется еще сто тысяч, которые вы когда-нибудь да получите. Ты жила бы с дочерью в Париже и как теща Шарля пользовалась бы всеобщим уважением в большом свете. (У г-жи Бовизаж вырвался восхищенный жест.) Но на нас обрушился удар судьбы, смерть скосила этого прекрасного юношу, сумевшего уже снискать дружбу принца из царствующего дома... А вот теперь этот Симон Жиге пытается вылезти на политическую арену, а ведь он же дурак, да еще опасный дурак, ибо воображает себя орлом... Вы слишком тесно связаны с Жиге и с домом Марионов, и потому надо соблюсти все приличия и постараться найти самую учтивую форму отказа, — но отказать надо...
— Мы, как всегда, сходимся с вами во мнениях, папа.
— Так вот, из-за всего этого мне надо повидаться со стариком Маленом прежде всего, чтобы его утешить, а потом и посоветоваться. Ведь и ты и Сесиль чувствовали бы себя несчастными в старинной родовитой семье из Сен-Жерменского предместья; вам всеми способами старались бы дать почувствовать ваше происхождение; надо нам поискать какого-нибудь разорившегося герцога, из тех, что выскочили при Бонапарте, и тогда мы заполучили бы для Сесили завидный титул, дав ей приличное приданое с раздельным от мужа владением имущества. Ты можешь говорить всем, что я уже обещал руку Сесили; таким образом мы избавимся от всяких дурацких предложений и претендентов вроде Антонена Гулара. Разумеется, молодой Вине тоже метит в женихи, и, пожалуй, он получше всех прочих, что будут зариться на ее приданое: он способный, проныра и родня Шаржбефам по матери, но уж очень характер у него крут... наверняка будет командовать женой, и молод еще, может влюбить ее в себя; и вот тогда ты и не выдержишь, ведь я тебя наизусть знаю.
— Мне сегодня будет очень неловко у Марионов, — сказала Северина.
— А ты, дочка, пришли госпожу Марион ко мне, — отвечал Гревен, — я сам с ней поговорю.
— Я знала, отец, что вы заботитесь о нашем будущем, но я никак не ожидала, что оно сулит нам такие блестящие перспективы, — сказала г-жа Бовизаж, поднося к губам руки отца.
— Я так тщательно все это обдумал, — отвечал Гревен, — что в тысяча восемьсот тридцать первом году купил особняк Босеан.
Госпожа Бовизаж чуть не подскочила от удивления при таком неожиданном открытии, ибо до сих пор отец держал это в строжайшем секрете, но она не сказала ни слова, не решаясь прервать его.
— Это будет мой свадебный подарок, — продолжал Гревен. — В тысяча восемьсот тридцать втором году я сдал его на семь лет каким-то англичанам за двадцать четыре тысячи франков в год; я обделал недурное дельце, потому что он обошелся мне всего в триста двадцать пять тысяч франков, и я таким образом вернул около двухсот тысяч. Срок найма кончается в нынешнем году, пятнадцатого июля.
Северина расцеловала отца в обе щеки и в лоб. Этот секрет, в который он ее посвятил, открывал перед ней такие великолепные перспективы, что у нее даже голова закружилась. «Я посоветую отцу оговорить в завещании, — рассуждала она сама с собой, идя по мосту, — что внукам переходит только право владения на этот особняк, а право пользования остается за мной; я не хочу, чтобы моя дочь и зять выгнали меня когда-нибудь из дому: пусть живут у меня».
За десертом, когда прислуга отправилась к себе в кухню обедать и г-жа Бовизаж могла быть совершенно уверена, что никто ее не подслушивает, она сочла необходимым сделать Сесили маленькое наставление.
— Дочь моя, — сказала она, — вы должны вести себя сегодня вечером, как подобает хорошо воспитанной девице. И вообще, начиная с этого дня, старайтесь держаться более положительно, не болтайте пустяков, не прогуливайтесь наедине ни с господином Жиге, ни с господином Оливье Вине, ни с супрефектом, ни с господином Мартене — словом, ни с кем, даже с Ахиллом Пигу. Вы не выйдете замуж ни за кого из здешних молодых людей, ни из Арси, ни из нашего департамента. Вам суждено блистать в Париже. Поэтому вы теперь каждый день должны одеваться как можно изящней, чтобы приучиться быть элегантной. Мы постараемся переманить к себе горничную от молодой герцогини де Мофриньез и тогда узнаем, где шьют себе наряды княгиня Кадиньян и маркиза де Сен-Синь. Я хочу, чтобы в вас не осталось ничего провинциального, ни малейших следов. Вы будете по три часа в день заниматься игрой на рояле, я приглашу господина Моиза из Труа, он будет приходить каждый день, пока мне не удастся выписать учителя из Парижа. Вы должны совершенствовать все ваши таланты, потому что вам уже недолго оставаться в девицах, самое большее год. Так вот, я вас предупредила, и посмотрим, как вы будете вести себя сегодня вечером. Вы должны держать Симона на расстоянии и не забавляться им.
— Можете быть совершенно спокойны, мама. Я сегодня же примусь обожать незнакомца.
Это слово, вызвавшее улыбку на губах г-жи Бовизаж, требует объяснения.
— Я его еще и не видал, — сказал Филеас, — а все только о нем и говорят. Когда мне понадобится узнать, что это за птица, я пошлю к нему кого-нибудь из полиции либо господина Гролье, чтобы они проверили его паспорт.
Нет во всей Франции такого городка, в котором рано или поздно не разыгралась бы какая-нибудь комедия или драма с участием незнакомца. Очень часто незнакомец оказывается авантюристом, который одурачивает людей, а затем исчезает, похитив репутацию женщины или состояние какой-нибудь семьи. Еще чаще незнакомец — это действительно никому неведомое лицо, и его жизнь долгое время окружена такой тайной, что весь городок начинает интересоваться каждым его шагом. Так вот, надо сказать, что вероятное возвышение Симона Жиге было не единственным важным событием в городе. Вот уж два дня, как внимание жителей Арси было приковано к некоей персоне, появившейся три дня тому назад и оказавшейся первым незнакомцем за много лет. Этот таинственный незнакомец обсуждался теперь на тысячу ладов и служил неистощимой темой для разговоров в каждом доме. Точь-в-точь как тот чурбан, который упал с неба в лягушачье царство.
Местоположение городка Арси-сюр-Об вполне объясняет то впечатление, которое неизменно производит здесь всякое новое лицо. Не доезжая шести лье до Труа по большому Парижскому тракту, как раз напротив фермы «Ясная Звезда», начинается казенная шоссейная дорога, которая ведет в город Арси, через гладкую равнинную местность, где бежит Сена, образуя узкую зеленую долину, окаймленную тополями и резко выделяющуюся среди белой меловой почвы Шампани. Дорога, соединяющая Арси с Труа, тянется всего на шесть лье и образует хорду дуги, на концах которой находятся Арси и Труа; так что самый короткий путь из Парижа в Арси это и есть та самая шоссейная дорога, которая начинается от фермы «Ясная Звезда». Об, как мы уже говорили, судоходна только ниже Арси и дальше до своего устья. Таким образом, этот городок, расположенный в шести лье от большого тракта и отделенный от Труа голыми равнинами, лежит среди пустынной местности, где нет ни торговли и никаких путей сообщения, ни по воде, ни по суше. В самом деле, взять хотя бы Сезанн, что находится всего в нескольких лье от Арси на той стороне реки Об, — через него проходит большая дорога, и по ней можно сэкономить ровно восемь перегонов по сравнению со старинной дорогой, ведущей через Труа в Германию. Но Арси отовсюду отрезан, через него нет никакой езды, и он сообщается с Труа и с почтовой станцией в «Ясной Звезде» только посредством нарочных. Все обитатели городка знают друг друга в лицо, знают даже всех коммивояжеров, наезжающих сюда по торговым делам разных парижских фирм, и, как во всех таких захолустных провинциальных городках, всякий приезжий, естественно, вызывает толки по всей округе и разжигает воображение жителей, в особенности если он пробудет в городе больше двух суток и никому не известно, как его зовут и зачем он сюда явился.
Так вот, поскольку за три дня до того рокового утра, когда волею сочинителя стольких историй началась и эта и городок Арси еще пребывал в полном спокойствии, все видели, как по дороге от «Ясной Звезды» подъехал какой-то неизвестный в красивом тильбюри, запряженном породистой лошадью, и в сопровождении крошечного грума ростом с кулачок. Нарочный, через которого поддерживается связь между Арси и конторой почтовых дилижансов в Труа, доставил из «Ясной Звезды» три сундука, отправленные из Парижа без адреса и принадлежащие незнакомцу, который остановился в «Муле».
Вечером в Арси все уже решили, что этот неизвестный приехал с намерением купить в Арси участок, и во многих семействах уже начали поговаривать о нем, как о будущем богатом помещике, владельце замка. Его экипаж, сам он, его лошади, его слуга — все указывало на то, что этот человек пожаловал сюда из самых что ни на есть высших сфер. Незнакомец, разумеется, устал с дороги и не появлялся; а может быть, ему требовалось некоторое время на то, чтобы устроиться по своему вкусу в комнатах, которые он себе выбрал, предполагая, видимо, пожить здесь некоторое время. Он настоял, чтобы ему показали, какое место в конюшне отведут его лошадям, и проявил при этом крайнюю требовательность, распорядившись поставить своих лошадей отдельно от хозяйских и от всех других, которые будут стоять на конюшне. Судя по всем эти претензиям, хозяин гостиницы «Мул» решил, что приезжий, должно быть, англичанин. В первый же вечер кое-кто из любопытных сунулся было в «Мул» в надежде что-нибудь выведать. Но никому так и не удалось ничего добиться от маленького грума, который не желал вести никаких разговоров о своем хозяине, причем вовсе не отделывался молчанием или говорил «да» и «нет», а отвечал на все расспросы таким ехидным зубоскальством и такими шуточками, которые отнюдь не подобали его возрасту и свидетельствовали о глубокой испорченности.
Незнакомец, совершив тщательнейшим образом свой туалет и пообедав, часов около шести отправился верхом в сопровождении своего тигра по дороге в Бриенн, а вернулся уже совсем поздно.
Хозяин, его жена и служанки, обследовав сундуки и вещи незнакомца, не нашли в них ровно ничего, что могло бы удовлетворить их любопытство относительно имени, звания, положения или намерений таинственного постояльца. Все это произвело необычайный эффект. Высказывались тысячи всяких соображений и догадок такого невероятного свойства, что дело, казалось, явно требовало вмешательства самого прокурора.
Когда незнакомец вернулся, к нему постучалась хозяйка гостиницы, чтобы вручить ему книгу для приезжих, в которую, согласно распоряжениям полиции, каждому вновь прибывшему полагалось вписать свое имя, звание, цель прибытия в город и место, куда он намеревается отбыть.
— Ничего я не буду писать, — сказал он хозяйке. — Если вас станут беспокоить по этому поводу, скажите, что я отказался, и пришлите супрефекта ко мне, потому что у меня нет никакого паспорта. К вам, разумеется, будут приставать с разными расспросами на мой счет, — продолжал он, — но вы, сударыня, можете отвечать на них как вам угодно; мне угодно, чтобы вы ничего не знали обо мне, даже если вам что-нибудь и удастся выведать помимо меня. Если же вы будете меня беспокоить, я перееду в «Почтовую гостиницу» на площадь дю-Пон; и заметьте, что я рассчитываю пробыть здесь по крайней мере недели две... Мне это было бы крайне неприятно, потому что я знаю, ведь вы сестра Готара, одного из главных участников процесса Симезов.
— Слушаю, сударь, — отвечала ему сестра Готара, управляющего из замка Сен-Синь.
После того как он обронил это замечание, незнакомцу не стоило ни малейшего труда задержать хозяйку и, потратив примерно часа два, выспросить у нее все, что она знала об Арси, о доходах здешних жителей, о том, кто чем занимается, и обо всех чиновниках. На другой день он снова ускакал верхом в сопровождении своего тигра и вернулся уже за полночь.
Таким образом, становится понятной шутливая фраза Сесили, которая г-же Бовизаж показалась лишенной смысла. Выслушав с удивлением новое расписание дня, объявленное Севериной, Бовизаж и Сесиль остались очень довольны. Покуда его жена переодевалась, чтобы идти к г-же Марион, отец сидел с дочкой, и та делилась с ним разными предположениями, которые так естественно возникают у молодых девушек в подобных случаях. Затем, как только жена с дочерью ушли, Филеас, утомившись за день, тотчас же улегся спать.
Всякий, кто знает Францию или Шампань, — что вовсе не одно и то же, — или, вернее, всякий, кто знает захолустные городки, может догадаться, что у г-жи Марион в этот вечер собралась масса народу. Успех сына Жиге рассматривался как решительная победа над графом де Гондревилем, и независимость Арси в проведении выборов казалась теперь прочно и навсегда обеспеченной. Известие о кончине бедного Шарля Келлера было воспринято как перст божий и заставило притихнуть всех конкурентов. Антонен Гулар, Фредерик Маре, Оливье Вине, г-н Мартене — словом, все представители власти, посещавшие до сих пор этот салон, который, казалось, никак нельзя было заподозрить в несогласии с правительством, избранным волею народа в июле 1830 года, пришли, как всегда, но снедаемые страстным любопытством, — им не терпелось посмотреть, как отнесется ко всему этому семейство Бовизажей.
В гостиной, где все было приведено в порядок, не наблюдалось ни малейших следов того собрания, которое, казалось, решило судьбу молодого Симона. В восемь часов на четырех ломберных столах — за каждым партия по четыре игрока — уже шла игра. В маленькой гостиной и в столовой было полным-полно народу. Никогда еще, если не считать бальных вечеров или каких-нибудь торжественных празднеств, г-же Марион не приходилось видеть в дверях своей гостиной такой огромной толпы, которая, вытягиваясь, подобно хвосту кометы, медленно вливалась в столовую.
— Смотрите, вот заря успеха, — сказал Оливье, показывая ей на это пышное зрелище, столь отрадное для хозяйки дома, которая любит устраивать приемы.
— Кто знает, Симон может далеко пойти... — отвечала г-жа Марион. — Мы живем в такое время, когда люди настойчивые и осмотрительные могут добиться всего...
Эти слова предназначались не столько для Вине, сколько для г-жи Бовизаж, которая как раз в эту минуту появилась с дочкой и подошла поздравить свою приятельницу.
Чтобы уклониться от всяких окольных выспрашиваний и не слышать никаких замечаний, сделанных в сторону, мать Сесили направилась к ломберному столу и села играть в вист с твердым намерением выиграть сто фишек. Сто фишек — это пятьдесят су! Когда кому-нибудь из игроков случится проиграть такую сумму, в Арси об этом идут разговоры целых два дня.
Сесиль принялась оживленно болтать с мадемуазель Молло, одной из своих близких подруг, к которой она, казалось, воспылала необыкновенной нежностью. Мадемуазель Молло считалась самой красивой девушкой в Арси, так же как Сесиль считалась самой богатой наследницей.
Господин Молло, секретарь суда города Арси, жил на главной площади, и дом его был расположен примерно так же, как дом Бовизажей на площади дю-Пон. Г-жа Молло, имевшая обыкновение сидеть целыми днями у окна своей гостиной, в нижнем этаже, была подвержена в результате такого сидения острым приступам нестерпимого любопытства, которое со временем перешло у нее в хронический, неизлечимый недуг. Г-жа Молло предавалась подглядыванию с такой же страстью, с какой нервическая дама рассказывает из кокетства о своих воображаемых болезнях. Стоило только какому-нибудь крестьянину подъехать к площади по дороге, ведущей из Бриенна, как она, уже не отрываясь, следила за всеми его движениями, стараясь угадать, зачем это он приехал в Арси? И она не успокаивалась до тех пор, пока ей не удавалось разузнать про этого крестьянина все, что только можно было узнать. Жизнь ее проходила в том, что она разбирала по косточкам все, что бы ни случилось в Арси, каждое происшествие в каждом доме и каждого человека в отдельности. Эта высокая, сухопарая особа, дочь судьи из Труа, принесла в приданое г-ну Молло, бывшему в то время старшим клерком у Гревена, довольно солидное приданое, позволившее ему купить себе должность секретаря суда. Известно, что секретарь окружного суда приравнивается к судье, подобно тому как в королевском суде главный секретарь суда приравнивается к советнику. Своим положением г-н Молло был всецело обязан графу де Гондревилю, которому достаточно было замолвить словечко в министерстве юстиции, чтобы уладить дело старшего клерка Гревена. Все мечты семейства Молло, отца, матери и дочери, сходились на том, чтобы Эрнестина Молло, единственная дочка, вышла замуж за Антонена Гулара. А потому отказ, которым ответили Бовизажи на поползновение супрефекта, еще прочнее скрепил дружеские узы, связывающие семейство Молло с семьей Бовизажей.
— Посмотри, как ему не терпится! — сказала Эрнестина Сесили, показывая на Симона Жиге. — Ему хочется поболтать с нами, но всякий, кто ни приходит, считает своим долгом поздравить его и вступить с ним в разговор. По-моему, я уже раз пятьдесят слышу, как он отвечает: «Я полагаю, что пожелания моих сограждан обращены не столько ко мне, сколько к моему отцу, но во всяком случае вы можете быть уверены, — я буду отстаивать не только наши общие интересы, но и ваши собственные...» Смотри, я уже могу угадать эти слова по движению его губ, — и при этом он каждый раз смотрит на тебя взглядом мученика...
— Эрнестина, — сказала Сесиль, — не отходи от меня сегодня весь вечер, я не хочу выслушивать его объяснений в любви, приправленных всякими туманными фразочками, которые начинаются с «увы» и перемежаются вздохами.
— Так ты, значит, не хочешь быть женой министра юстиции?
— Ах, вот как! А выше они еще не забрались? — расхохоталась Сесиль.
— Нет, право же, уверяю тебя, — продолжала Эрнестина, — вот только что перед твоим приходом господин Миле, регистратор, с восторгом заявил, что не пройдет и трех лет, как Симон станет министром юстиции.
— Уж не по протекции ли графа де Гондревиля? — спросил супрефект, который подошел к молодым девушкам, угадав, что они подшучивают над его другом Жиге.
— Ах, господин Антонен, — сказала красотка Эрнестина, — а ведь вы обещали маме узнать, кто этот прекрасный незнакомец. Что же вы нам можете сообщить нового?
— События сегодняшнего дня, мадемуазель, гораздо более значительны, — усаживаясь рядом с Сесилью, отвечал Антонен, который, подобно дипломату, обрадовался случаю ускользнуть от общего внимания, занявшись болтовней с молоденькими девушками. — Вся моя будущность на поприще супрефекта или префекта поставлена на карту...
— Как? Разве вы не выбираете вместе со всеми вашего друга Симона?
— Симон мой друг, но хозяин, которому я служу, — это наше правительство. И я собираюсь сделать все, что только в моих силах, чтобы помешать пройти Симону. А вот и госпожа Молло, я надеюсь, что она не откажется поддержать меня как супруга человека, которому его долг службы повелевает хранить верность правительству.
— Мы очень рады, что у нас с вами одинаковые взгляды, — отвечала супруга секретаря суда. — Молло рассказывал мне, что здесь творилось нынче утром, — продолжала она, понизив голос. — Какой стыд! Один только человек и показал себя даровитым и выступал дельно — Ахилл Пигу; все говорят, что это будет выдающийся оратор, который еще прославится в палате. И хотя у него нет ни гроша за душой, а наша дочь — это наше единственное дитя и у нее шестьдесят тысяч франков приданого, уж не говоря о том, что и после нас ей кое-что достанется, и она еще получит наследство от дядюшки Молло, мельника, и от моей тетушки из Труа, госпожи Ламбер; так вот я прямо вам скажу, — если бы господин Пигу сделал нам честь и попросил ее руки, я бы не отказала ему, ну, конечно, если бы он нравился моей дочери; но наша дурочка хочет выйти замуж только за того, кто ей будет по душе. И это все мадемуазель Бовизаж забивает ей голову такими фантазиями... — Супрефект выдержал эту двойную атаку, как подобает человеку с тридцатью тысячами франков дохода и с префектурой впереди.
— Мадемуазель права, — заметил он, поглядывая на Сесиль. — Но она достаточно богата и может позволить себе брак по любви...
— Не надо говорить о браках, — сказала Эрнестина, — вы огорчаете мою дорогую, мою бедненькую милочку Сесиль, она только сейчас призналась мне, ей так хочется, чтобы на ней женились не из-за денег, а ради нее самой, она мечтает встретиться с каким-нибудь незнакомцем, который ничего не знал бы ни об Арси, ни о наследствах, ни о том, что она будущая леди Крез, и чтобы у них завязался роман, конечно, с счастливой развязкой... чтобы он ее полюбил и женился на ней ради нее самой...
— Прелестно придумано! Я всегда знал, что у мадемуазель Сесили ума не меньше, чем денег! — воскликнул Оливье Вине, подсаживаясь к группе молодых девиц, высмеивающих почитателей Симона Жиге — сегодняшнего кумира.
— Вы видите, господин Гулар, — сказала, улыбаясь Сесиль, — вот мы и опять незаметно вернулись к нашему разговору о незнакомце.
— Его-то она и выбрала в герои романа, который я вам только что рассказала, — добавила Эрнестина.
— Ка-ак? — воскликнула г-жа Молло. — Пятидесятилетнего мужчину! Фу, на что это похоже!
— Откуда вы знаете, что ему пятьдесят лет? — спросил, усмехаясь, Оливье Вине.
— Сказать вам правду, — призналась г-жа Молло, — меня нынче утром до того разобрало любопытство, что я вооружилась лорнеткой...
— Браво! — воскликнул окружной инженер, который мечтал заполучить дочку и потому ухаживал за матерью.
— И тогда я увидела, как он собственноручно бреется, — продолжала г-жа Молло, — а бритва у него просто игрушка: вся отделана золотом или, может быть, позолоченным серебром...
— Золотом, золотом! — подхватил Вине. — То, чего не знаешь, всегда надо воображать как можно прекраснее! Вот я, например, в глаза не видал этого господина, но я совершенно убежден, что это какой-нибудь сказочный принц!
Все засмеялись. Этот маленький кружок, в котором так веселились, вызвал зависть пожилых матрон и привлек внимание кучки мужчин в черных фраках, столпившихся вокруг Симона Жиге. Что же до самого адвоката, он был в отчаянии, что ему никак не удается подойти к Сесили и сложить свой успех и свое будущее к ногам богатой наследницы.
«Ах, отец! — воскликнул про себя помощник прокурора, видя, что слова его поняты превратно. — В каком суде заставляешь ты меня выступать?» — Сказочные принцы, сударыни, бывают не только в сказке, — это может быть какой-нибудь прекрасный незнакомец, который поражает всех своей аристократической внешностью, осанкой и окружающей его роскошью, — словом, то, что называется светский лев, денди, «желтые перчатки».
— У него, господин Оливье, прелестнейший тильбюри в мире! — сказала Эрнестина.
— Как? Антонен, что же ты мне не сказал, что у него свой тильбюри, когда мы с тобой говорили утром об этом заговорщике? Ведь тильбюри — это смягчающее обстоятельство, — значит, он уж наверняка не республиканец.
— Сударыни, — заявил Антонен Гулар, обращаясь к молодым девушкам, — чтобы доставить вам удовольствие, я готов на все. Мы сейчас выясним, граф это или нет, и вы тогда сможете продолжать вашу сказку о незнакомце.
— И, может быть, из нее даже выйдет какая-нибудь история, — заметил окружной инженер.
— В которой придется разбираться супрефекту, — прибавил Оливье Вине.
— А каким же способом вы это узнаете? — спросила г-жа Молло.
— А вы попробуйте спросить у мадемуазель Бовизаж, кого бы она взяла себе в мужья, если бы ей пришлось выбирать только из присутствующих, — она вам ни за что не ответит, — возразил супрефект, — так вот, люди, облеченные властью, тоже иной раз не прочь пококетничать. Будьте покойны, сударыня, через каких-нибудь десять минут вам будет известно в точности — граф ваш незнакомец или просто коммивояжер.
Антонен Гулар отошел от группы девиц, где, кроме мадемуазель Бертон, дочери сборщика налогов, бесцветной молодой особы, вечно жавшейся к Сесили и Эрнестине и состоявшей при них в качестве немой фигуры, была еще мадемуазель Эрбело, дочь младшего нотариуса в Арси, тощая, сухая старая дева лет тридцати, одетая, как полагается старой деве: на ней было платье из зеленого алепина, а поверх него вышитая косынка, завязанная крест-накрест на талии, что было весьма модно во времена террора.
— Жюльен! — сказал супрефект в передней своему лакею, — ты полгода служил у Гондревилей, знаешь ты, как выглядит на гербе графская корона?
— У нее девять зубцов, унизанных жемчугом.
— Так вот, сбегай-ка поскорей в «Мул» и постарайся разглядеть тильбюри господина, который у них остановился. А потом возвращайся и расскажи, что там на нем изображено. Да постарайся разузнать все, что можно, послушай, что говорят о приезжем. А если увидишь его слугу, спроси, в котором часу господин граф может принять завтра супрефекта, — это, конечно, в том случае, если действительно окажется корона с девятью зубцами и жемчугом. Не пей, не болтай лишнего, а когда вернешься, выгляни в дверь гостиной, чтобы я тебя увидал.
— Слушаю, господин супрефект.
Гостиница «Мул», как мы уже говорили, стоит на площади, а прямо напротив, через дорогу, которая ведет на Бриенн, выходит углом садовая ограда дома г-жи Марион, так что на разрешение загадки требовалось немного времени. Антонен Гулар вернулся в гостиную и снова уселся около мадемуазель Бовизаж.
— Мы вчера столько говорили здесь об этом незнакомце, — рассказывала г-жа Молло, — что он мне сегодня всю ночь снился...
— Вот как! — заметил Вине. — Вам все еще снятся незнакомцы, сударыня!
— Вы грубиян! Да стоит мне только захотеть, вы думаете, я не заставила бы вас видеть меня во сне, — возразила она. — Так вот, сегодня утром, когда я вставала...
Считаем не лишним заметить, что г-жа Молло слывет в Арси весьма остроумной женщиной, — это значит, что она за словом в карман не лезет и даже злоупотребляет своим красноречием. Парижанину, попавшему в эти края, подобно нашему незнакомцу, она, вероятно, показалась бы просто несносной болтуньей.
— Я, разумеется, как всегда, встаю и занимаюсь своим туалетом, а сама машинально гляжу прямо перед собой...
— В окошко! — подсказал Антонен Гулар.
— Ну, конечно, окно моей туалетной комнаты выходит на площадь. Вам, должно быть, известно, что Пупар поместил незнакомца в одну из тех комнат, у которых окна смотрят прямо в мои.
— В одну из комнат, мама? — возмутилась Эрнестина. — Да граф занимает три комнаты! В одной поместился его маленький слуга, который ходит весь в черном, вторая у него что-то вроде гостиной, а третья служит спальней.
— Он что же, занял половину всех комнат в «Муле»? — спросила мадемуазель Эрбело.
— Ну какое это имеет отношение к его особе! — раздраженно ответила г-жа Молло, недовольная тем, что ее перебивают девицы. — Речь идет о нем самом.
— Не прерывайте оратора, — сказал Оливье Вине.
— И вот, когда я нагнулась...
— Сидя! — ввернул Антонен Гулар.
— Мадам находилась в том положении, в каком ей надлежало находиться, — заметил Оливье Вине. — Она совершала свой туалет и поглядывала на «Мула». — В провинции подобные шутки в ходу, потому что здесь так давно все сказано и пересказано, что не грех иной раз и посмеяться над какой-нибудь чепухой, как смеялись когда-то наши родители, пока в страну не проникло английское ханжество — товар, против которого бессильны таможенные заставы.
— Не прерывайте оратора! — сказала мадемуазель Бовизаж, улыбаясь и переглядываясь с Вине.
— Взгляд мой нечаянно упал на окно той самой комнаты, где накануне ночевал незнакомец... В котором часу он лег, этого я уж не могу сказать, хотя сама я заснула уже долго спустя после полуночи... Я, на свое несчастье, состою в супружестве с человеком, который так громко храпит, что пол ходуном ходит и стены дрожат... Хорошо, если я засну первая, ну тогда у меня такой крепкий сон, что я ничего не слышу, но если Молло захрапит первый, для меня вся ночь пропала!
— А разве вам не случается иной раз всхрапнуть дуэтом? — спросил Ахилл Пигу, подсаживаясь к этой веселой компании.
— Замолчите вы, негодник! — кокетливо отмахнулась от него г-жа Молло.
— Ты понимаешь? — шепнула Сесиль на ухо Эрнестине.
— Во всяком случае в час ночи его еще не было! — продолжала г-жа Молло.
— Значит, он вас провел! — воскликнул Ахилл Лигу. — Ухитрился вернуться так, что вы не заметили! Вот ловкач! Как бы он нас всех не зажал в кулак да не сунул за пазуху, чтобы потом продать по рыночным ценам.
— Кому же это? — спросил Вине.
— Ну, какой-нибудь афере, выдумке или какой-нибудь системе, — отвечал нотариус, перехватив многозначительную улыбку помощника прокурора.
— Так вот, представьте себе мое удивление, — продолжала г-жа Молло, — когда я вдруг увидела необыкновенно роскошную материю, такой изумительной красоты и блеска... что я тут же подумала: должно быть, это у него халат из той узорчатой материи, какую мы видели на Выставке промышленных изделий. Ну, тут уж я бросилась за своей лорнеткой, чтобы как следует разглядеть... и — боже мой! — что же я вижу! Поверх этого самого халата, на том месте, где у него должна быть голова, я вижу что-то огромное, гладкое, похожее на коленку! Нет, я даже вам не могу передать, какое меня разобрало любопытство!
— Представляю себе, — заметил Антонен.
— Нет, вы не представляете себе, — возразила г-жа Молло, — потому что эта самая коленка...
— Ах, понял! — воскликнул Оливье Вине, покатываясь со смеху. — Незнакомец тоже совершал свой туалет, и вы увидели обе его коленки.
— Да нет же! — воскликнула г-жа Молло. — Вы заставляете меня говорить бог знает что! Незнакомец стоял выпрямившись во весь рост и держал губку над громадным тазом, и с вашей стороны просто гадко так шутить, господин Оливье, потому что, если бы это было то, что вы думаете, я бы сразу узнала!
— Как узнали, сударыня, — вы же себя компрометируете! — сказал Антонен Гулар.
— Ах, дайте же мне договорить! — вскричала г-жа Молло. — Это была его голова! Он мыл голову, и она у него совершенно лысая, без единого волоска.
— Какая неосмотрительность! — заметил Антонен Гулар. — Но тогда, значит, он приехал сюда не за тем, чтобы жениться. У нас, чтобы жениться, обязательно надо иметь волосы. На них у нас большой спрос.
— Так вот и выходит, я права, когда говорю, что нашему незнакомцу по меньшей мере пятьдесят. Никто раньше этого возраста парика не наденет. И потом, в самом деле, после того как он окончил свой туалет, я отошла и смотрю — он открыл окошко, и тут уж у него была великолепная шевелюра. А когда я вышла на балкон, он уставился на меня в монокль. Так вот, дорогая моя Сесиль, вряд ли этот господин годится в герои вашего романа.
— А почему бы и нет? Не стоит пренебрегать и пятидесятилетним, если это граф, — сказала Эрнестина.
— А может быть, у него еще есть волосы, — лукаво заметил Оливье Вине, — и тогда это вполне подходящий муж. Тут надо выяснить, действительно ли он показал госпоже Молло свою лысую голову или...
— Да замолчите вы! — сказала г-жа Молло.
Антонен Гулар, чтобы ускорить дело, послал в «Мул» слугу г-жи Марион, чтобы он немедленно разыскал Жюльена.
— Ах, боже мой! Ну какое это имеет значение, возраст мужа! — промолвила мадемуазель Эрбело.
— Главное, чтобы муж был, — съязвил помощник прокурора, которого многие побаивались за его злоязычие и ехидство.
— Ну, знаете, — возразила старая дева, почувствовав иронию, — я бы предпочла пятидесятилетнего человека, доброго, снисходительного и внимательного к своей жене, какому-нибудь бессердечному юнцу двадцати пяти лет, который старается уязвить каждого, даже собственную жену.
— Это все хорошо на словах, — сказал Оливье Вине, — но, для того чтобы предпочесть пятидесятилетнего молодому, надо, чтобы было из кого выбирать.
— Ах, — вмешалась г-жа Молло, желая положить конец этой перепалке между старой девой и молодым Вине, имевшим обыкновение заходить слишком далеко, — всякая женщина, если у нее есть кой-какой жизненный опыт, знает, что между пятидесятилетним и двадцатипятилетним мужем нет, в сущности, никакой разницы, если подходить к этому только... Главное в браке — это те преимущества, которые он может вам предоставить. Если мадемуазель Бовизаж хочется поехать в Париж, блистать в свете, — а я на ее месте так бы и рассуждала, — я бы, конечно, не стала искать себе мужа в Арси. Будь у меня такое состояние, какое будет у нее, я бы, конечно, вышла замуж за какого-нибудь графа, то есть за человека, который доставил бы мне положение в обществе, и я, право, не стала бы требовать метрической выписки о его рождении.
— Вам было бы достаточно увидать его за туалетом, — тихонько шепнул г-же Молло Оливье Вине.
— Но ведь графов, сударыня, делает король, — вмешалась г-жа Марион, которая вот уж несколько минут прислушивалась к разговору девиц.
— Ах, сударыня! — возразил Вине. — Есть юные девицы, которые любят уже готовых сказочных принцев...
— Так как же, господин Антонен, — сказала Сесиль, посмеиваясь над колкостями Вине, — десять минут уже прошло, а мы так и не знаем, граф наш незнакомец или нет.
— Слово представителя власти должно быть нерушимо, — добавил Вине, поглядывая на Антонена.
— И я сдержу свое слово, — отвечал супрефект, увидев голову Жюльена, мелькнувшую в дверях гостиной.
И, вскочив со своего кресла, стоявшего около Сесили, он вышел из комнаты.
— Вы говорите о приезжем? — спросила г-жа Марион. — Ну, что же? Известно о нем что-нибудь?
— Нет, сударыня, — отвечал Ахилл Пигу, — но он сам, того не зная, уподобился силачу в цирке: на него устремлены взоры двух тысяч жителей. Я-то кое-что знаю, — добавил маленький нотариус.
— Ах, расскажите нам, пожалуйста, господин Ахилл! — взмолилась Эрнестина.
— Его слугу зовут Парадиз[6]...
— Парадиз! — воскликнула девица Эрбело.
— Парадиз! — повторили все хором.
— Но разве может быть такое имя, Парадиз? — оказала только что подошедшая г-жа Эрбело, усаживаясь рядом со своей невесткой.
— По-видимому, если надо показать, что хозяин слуги не кто иной, как Ангел, — отвечал нотариус. — Потому что, когда Парадиз провожает его, они идут, ну вы же понимаете сами...
— По райской дорожке! Мило придумано, очень мило, — сказала г-жа Марион, которой хотелось привлечь Ахилла Пигу на сторону своего племянника.
— Тильбюри, сударь, с гербами! — докладывал тем временем в столовой слуга Антонена своему хозяину.
— С гербами?
— Да, сударь, и какие-то чудные гербы. Наверху корона с девятью зубцами, унизанными жемчугом...
— Значит, граф!
— А под ней какое-то крылатое чудовище, которое несется сломя голову, словно курьер, потерявший свою сумку... А вот что написано на гербовой ленте, — добавил он, доставая бумажку из-за пазухи. — Анисета, горничная княгини Кадиньян, только что приехала в карете (карета из замка Сен-Синь и сейчас стоит у ворот «Мула»!) и привезла письмо приезжему господину, она мне это и переписала.
— Ну-ка, дай сюда!
И супрефект прочел: «Quo me trahit fortuna»[7]. И хотя Антонен был не настолько сведущ во французской геральдике, чтобы распознать род, которому был присвоен сей славный девиз, все же он подумал, что вряд ли Сен-Сини предоставили бы свою карету, а княгиня Кадиньян стала бы посылать нарочного, если бы этот господин не принадлежал к высшей знати.
— А ты, значит, знаком с горничной княгини Кадиньян? Везет тебе... — сказал Антонен своему слуге.
Жюльен, малый из здешних мест, прослужил полгода у Гондревилей, а потом поступил к господину супрефекту, которому хотелось иметь хорошо вышколенного слугу.
— Да ведь Анисета, сударь, крестница моего отца. Отец жалел девочку, ее-то родители померли, вот он и отправил ее в Париж учиться на швею, потому что мать моя терпеть ее не могла.
— А девочка хорошенькая?
— Да ничего себе, сударь, коли судить по тому, что в Париже с ней беда приключилась. Но она ловкая девка, все умеет, и шить и прически делать, вот она и поступила к княгине по рекомендации господина Марена, старшего лакея герцога Мофриньеза.
— А что она тебе рассказывала про Сен-Синь? Много там народу?
— Много, сударь. Там сейчас княгиня и господин д'Артез... герцог Мофриньез с герцогиней и молодой маркиз. Полон замок народу. А сегодня вечером ждут еще епископа из Труа.
— Его преосвященство господина Трубера? Ах, вот это мне важно было бы узнать, долго ли он там у них пробудет?
— Анисета думает, что погостит... Она думает, что их преосвященство приедут из-за этого самого графа, который остановился в «Муле». И еще ждут гостей... Кучер говорил — все что-то о выборах толкуют... Господин председатель Мишю тоже должен приехать на несколько дней...
— Постарайся-ка заманить эту горничную в город, ну, выдумай там, — может быть, ей что-нибудь купить надо... У тебя как... есть на нее виды?
— Да, будь у нее хоть что-нибудь за душой, я бы не прочь... девчонка хоть куда!..
— Ты ей предложи прийти к тебе на свиданье в супрефектуру.
— Хорошо, сударь, я мигом...
— Да не говори ей ничего обо мне. А то она не придет; скажи, что есть место выгодное...
— Будьте покойны, сударь! Сообразим. Я ведь у Гондревилей служил.
— А ты не знаешь, для чего этот нарочный из Сен-Синь, да еще в такой поздний час? Ведь сейчас уж половина десятого!
— Да уж, видно, какие-то важные дела, коли так загорелось. Ведь и граф-то сам только что из Гондревиля приехал.
— Как? Приезжий был в Гондревиле?
— Как же, он там обедал, сударь. Да вот бы вы поглядели, истинная потеха! Этот его мальчишка, слуга, насосался, простите за выражение, вдрызг. Столько вылакал шампанского в буфетной, что едва на ногах стоит. Наверно, его там для смеху подпоили.
— Ну, а что же граф?
— Граф-то уж был в постели, когда письмо принесли, а как прочел, так сразу вскочил. Сейчас одевается. Ему экипаж заложили. Он проведет вечер в замке Сен-Синь.
— Так, видно, это какая-то важная персона?
— Да, да, сударь! Готар, управляющий Сен-Синей, приезжал сегодня утром к своему зятю, Пупару, и советовал ему держать язык за зубами, не болтать ничего про этого господина и служить ему, как самому королю!..
«Неужели Вине прав? — подумал супрефект. — Может быть, тут и впрямь какой-нибудь заговор?..»
— Готар приезжал в «Мул» по поручению герцога Мофриньеза. А то, что Пупар нынче утром явился на собрание, так это ему граф велел. А прикажи этот граф Пупару поехать сегодня в Париж, он тут же поскачет. Готар велел своему зятю ни в чем не отказывать этому господину да подальше отваживать всех любопытных.
— Если тебе удастся заманить Анисету, сейчас же дай мне знать, — сказал Антонен.
— Так уж, коль на то пошло, я бы мог наведаться к ней и в Сен-Синь, ежели бы вам угодно было, сударь, послать меня в Вальпре.
— Это мысль! И ты ведь можешь поехать с ней в их карете. Ну а что ты скажешь об этом мальчишке, о его слуге?
— Отчаянный малый, сударь! Вы подумайте только, господин супрефект, ведь он еле на ногах держится, а поскакал сейчас сломя голову на призовой английской лошадке своего хозяина, а ведь это породистая лошадка, она семь лье в час делает, — письмо какое-то повез в Труа, чтобы оно завтра же в Париже было... Ведь ему еще и десяти лет нет! Что ж это будет, когда ему двадцать стукнет?
Супрефект рассеянно слушал эти поучительные сплетни; Жюльен говорил без умолку еще несколько минут. Антонен Гулар слушал его, а сам думал о незнакомце.
— Подожди-ка здесь, — сказал супрефект своему лакею.
«Что за чудеса! — думал он, медленно возвращаясь в гостиную. — Обедает человек с графом де Гондревилем, а ночует в замке Сен-Синь... таинственная история!»
— Ну? Что? — встретили его дружным хором в кружке мадемуазель Бовизаж, едва только он появился в гостиной.
— Так вот... это граф, и из самых что ни есть родовитых. За это могу поручиться.
— Ах, как бы мне хотелось его увидать! — воскликнула Сесиль.
— Мадемуазель! — сказал Антонен, поглядывая с хитрой улыбкой на г-жу Молло. — Он высокого роста, статный, и он не носит парика. Его мальчишка-слуга насосался сегодня, как губка, его напоили шампанским в буфетной Гондревиля, — так вот этот девятилетний малютка, когда Жюльен заговорил с ним о парике его хозяина, ответил ему с высокомерием старого лакея: «Парик? У моего хозяина? Да разве я бы стал у него служить? Хватит и того, что он красит волосы».
— Ваша лорнетка сильно увеличивает предметы, — сказал Ахилл Пигу г-же Молло, которая только расхохоталась в ответ.
— И вот этот маленький тигр прекрасного графа, как он ни пьян, поскакал сейчас верхом в Труа с каким-то письмом, и, хотя на дворе ночь, ни зги не видно, он мчится сломя голову.
— Хотел бы я посмотреть на этого тигра, — заметил Вине.
— Если незнакомец обедал в Гондревиле, — сказала Сесиль, — мы узнаем, кто он такой, этот граф. Мой дедушка поедет туда завтра с утра.
— А вот что вам всем покажется странным, — продолжал Антонен Гулар, — из замка Сен-Синь только что прислали к незнакомцу горничную княгини Кадиньян, прелестную Анисету, с приглашением на вечер.
— Вот как! — воскликнул Оливье Вине. — Ну тогда, значит, это не человек, а какой-то дьявол или оборотень. На дружеской ноге с обеими семьями! Каково! Утром жуировать...
— Ах, сударь, что за выражение! — возмутилась г-жа Молло.
— Жуировать, сударыня, — это чистейшая латынь! — важно возразил ей помощник прокурора. — Так вот, значит, утром — жуировать у короля Луи-Филиппа, а вечером — метать банк в Холи-Руд у Карла Десятого. Есть только одна-единственная причина, которая может позволить христианину принадлежать одновременно к двум лагерям: и к Монтекки и к Капулетти... А-а! Догадался, я знаю, кто этот незнакомец!
— Да кто же? Кто? — посыпалось со всех сторон.
— Директор каких-нибудь железных дорог: из Парижа в Лион, или из Парижа в Дижон, или из Монтеро в Труа.
— Верно! — поддержал Антонен. — Вы угадали. Только банк, промышленность или биржевые аферы могут быть желанными гостями повсюду.
— Да! В наше время носители знатных имен, старинных фамилий, старые и новые пэры — все жаждут войти в какое-нибудь предприятие, — сказал Ахилл Пигу.
— Франков привлекают франки[8], — без тени улыбки сострил Оливье Вине.
— А вы, господин Оливье, совсем не похожи на оливковую ветвь мира, — заметила, улыбаясь, г-жа Молло.
— Но разве это не развращающий пример, когда такие имена, как Верней, Мофриньез и Эрувиль, красуются рядом с какими-то господами Тийе и Нусингенами во всяких биржевых спекуляциях?
— А в самом деле, должно быть, наш незнакомец — это действительно какое-нибудь железнодорожное акционерное общество в зачаточном состоянии.
— Тогда, значит, завтра же в Арси поднимется настоящий содом! — сказал Ахилл Пигу. — Да я сам сейчас же отправлюсь к этому господину и предложу ему взять меня в нотариусы. Ему ведь придется выпустить две тысячи акций!
— А наш роман станет просто паровозом... — грустно сказала Эрнестина Сесили.
— Граф, да еще подбитый акциями железной дороги, — сказал Ахилл Пигу, — это тем более завидный супруг. А он не женат?
— Это я узнаю завтра же от дедушки! — с притворным жаром воскликнула Сесиль.
— Ах, что за шутница! — промолвила г-жа Марион, выдавив насильственную улыбку. — Как, Сесиль, душенька моя, вы мечтаете о незнакомце?
— А почему же мне не помечтать о нем? — спросила Сесиль. — Что тут дурного? И потом все говорят, что это или какой-нибудь крупный биржевик, или очень знатный господин. Сказать правду, мне подходит и тот и другой. Я люблю Париж, я хочу, чтобы у меня был свой выезд, особняк, ложа в Итальянской опере... и все прочее.
— Верно! — поддержал Вине. — Уж если мечтать, так не надо ни в чем себе отказывать. А если бы я имел счастье быть вашим братом, я выдал бы вас за молодого маркиза де Сен-Синя; мне кажется, этот молодчик умеет сорить деньгами и не придает никакого значения антипатиям своей бабушки к участникам знаменитой драмы, в которой так печально погиб отец нашего председателя.
— Скорее вы станете премьер-министром! — сказала г-жа Марион. — Никогда внучке Гревена не быть женой Сен-Синя.
— Ромео чуть-чуть не женился на Джульетте! — заметил Ахилл Пигу. — А мадемуазель гораздо красивее, чем...
— Ну, если уж пошли разговоры из оперы... — простодушно заметил нотариус Эрбело, только что кончивший партию в вист.
— Мой собрат не слишком силен в истории средних веков, — сказал Ахилл Пигу.
— Идем, Мальвина, — позвал жену толстый нотариус, пропустив мимо ушей замечание своего молодого коллеги.
— Скажите, пожалуйста, господин Антонен, — обратилась Сесиль к супрефекту, — вы тут говорили об Анисете, горничной княгини Кадиньян, — а вы ее знаете?
— Нет. Ее знает мой Жюльен. Она крестница его отца. И они, кажется, друзья.
— Ах, постарайтесь, пожалуйста, через Жюльена уговорить ее перейти к нам! За жалованьем мама не постоит.
— Слушать — значит повиноваться, мадемуазель! Так отвечают повелителям Азии, — отозвался супрефект. — Вы сейчас сами увидите, что для вас я готов на все...
Он вышел и приказал Жюльену отправиться в карете, которая возвращалась в Сен-Синь, и во что бы то ни стало переманить Анисету.
В эту минуту Симон Жиге, который только что кончил раскланиваться и любезничать со всеми сколько-нибудь влиятельными людьми в Арси и теперь уже совершенно уверенный в своем избрании, присоединился к кружку, собравшемуся около Сесили и мадемуазель Молло. Время было довольно позднее. Пробило десять часов. Поглотив массу пирожных, оршаду, пунша, лимонаду и всяких иных напитков, те из гостей, которые пришли сегодня к г-же Марион исключительно из политических соображений и чувствовали себя несколько непривычно и стесненно в этом чересчур великосветском для них обществе, стали поспешно расходиться, тем более что они не привыкли ложиться так поздно. Остался тесный круг своих, близких людей. Симон Жиге, надеясь, что теперь ему, наконец, удастся поговорить с Сесилью, окинул ее взглядом победителя. Сесиль почувствовала себя задетой этим взглядом.
— Ты, милый мой, — сказал Антонен Симону, заметив торжествующее выражение на лице своего друга, — являешься к нам как раз в такую минуту, когда все наши обитатели Арси окончательно помешались.
— Да, да, окончательно... — подхватила Эрнестина, которую Сесиль тихонько толкнула локтем. — Сесиль и я, мы обе без ума от незнакомца, мы прямо вырываем его друг у друга.
— Во-первых, это уже не незнакомец, — заявила Сесиль, — мы знаем, что он граф.
— Какой-то проходимец! — презрительно проронил Симон Жиге.
— А вы бы позволили себе, господин Симон, — накинулась на него возмущенная Сесиль, — сказать это в лицо человеку, к которому княгиня Кадиньян присылает нарочных, который сегодня обедал в Гондревиле, а вечером будет у маркизы де Сен-Синь?
В голосе Сесили слышалось такое негодование, такая подчеркнутая резкость, что Симон пришел в полное замешательство.
— Ах, мадемуазель! — вмешался Оливье Вине. — Если бы мы все говорили друг другу в лицо то, что мы говорим за спиной, какое же у нас было бы общество. В обществе, а особенно в провинции, только и удовольствия, что позлословить.
— Господин Симон ревнует, ему не нравится, что ты так восхищаешься каким-то неведомым графом, — сказала Эрнестина.
— Мне кажется, — возразила Сесиль, — что господин Симон не имеет никакого права ревновать меня, как бы я к кому ни относилась.
С этими словами, сказанными совершенно уничтожающим тоном, Сесиль поднялась с места; все расступились, давая ей пройти, а она направилась через всю комнату к матери, которая подсчитывала свой выигрыш в вист.
— Милочка моя! — вскричала г-жа Марион, догоняя богатую наследницу. — Мне кажется, вы чересчур жестоко обошлись с моим бедным Симоном!
— А что же она такого сделала, эта проказница? — спросила г-жа Бовизаж.
— Мама! Господин Симон оскорбил моего незнакомца, он обозвал его проходимцем.
Симон последовал за своей тетушкой и вместе с ней подошел к карточному столу. Итак, все четыре действующих лица, чьи интересы были столь сильно затронуты, сошлись вместе посреди гостиной: Сесиль с матерью — по одну сторону стола, а г-жа Марион с племянником — по другую.
— Сказать по правде, сударыня, — заговорил Симон Жиге, — только тот, кто хочет непременно придраться, может рассердиться на то, что я сказал о господине, который остановился в «Муле», — о нем сейчас говорит весь город.
— Уж не думаете ли вы, что он собирается соперничать с вами? — шутливо промолвила г-жа Бовизаж.
— Я бы, конечно, никогда не простил ему, если бы он оказался причиной хотя бы самого ничтожного недоразумения между мадемуазель Сесиль и мной, — сказал кандидат, глядя на молодую девушку умоляющим взглядом.
— У вас был такой решительный тон, сударь, не допускающий никаких возражений, когда вы изрекли этот ваш приговор, что сразу можно сказать, — вы будете ужасным деспотом; впрочем, вам это подобает, потому что, раз вы собираетесь стать министром, вы и не должны допускать никаких возражений.
Между тем г-жа Марион, взяв под руку г-жу Бовизаж, увлекла ее к дивану. Сесиль, видя, что она осталась одна, тотчас же вернулась к своему прежнему кружку, не желая слушать того, что ей собирался ответить Симон. И кандидат в депутаты, оставшись в преглупом положении, один-одинешенек, возле пустого стола, начал машинально переставлять разбросанные на сукне фишки.
— Бывает иногда, что фишки приносят счастье, — заметил Оливье Вине, наблюдавший эту маленькую сценку. И хотя это было сказано вполголоса, Сесиль все же услышала и громко расхохоталась.
— Вы видите, дорогая, — тихонько уговаривала между тем г-жа Марион г-жу Бовизаж, — теперь уж ничто не может помешать избранию моего племянника.
— Я от души рада и за вас и за палату депутатов, — отвечала Северина.
— Мой племянник, дорогая, далеко пойдет... И вот почему: его состояние, то, что ему отойдет после отца, и мое дадут ему примерно около тридцати тысяч франков дохода; а будучи депутатом, с таким состоянием можно рассчитывать на все...
— Мы будем в восторге, сударыня, и искренне желаем ему всяких успехов на политическом поприще. Но...
— Я не прошу у вас ответа! — поспешно перебила г-жа Марион свою приятельницу. — Я только прошу вас подумать об этом предложении. Подходят наши дети друг другу? Можем мы их поженить?.. Мы стали бы жить в Париже во время сессий. И кто знает, может быть, депутат от Арси выдвинется со временем на какой-нибудь высокий пост... Посмотрите, какую карьеру сделал господин Вине из Провена! Все осуждали мадемуазель де Шаржбеф, когда она выходила за него, а вот теперь она скоро станет женой министра, и господин Вине, стоит ему только захотеть, сделается пэром Франции.
— Не в моей власти, сударыня, выдать мою дочку за того, кто мне по душе. Во-первых, и отец и я, мы предоставляем ей полную свободу выбора. Даже если бы ей и впрямь вздумалось выйти замуж за незнакомца, будь он только порядочный человек, мы не отказали бы ей в нашем согласии. Ну, а потом, ведь Сесиль полностью зависит от своего дедушки, он ей дает при заключении брачного контракта дом в Париже — особняк Босеанов, который он купил для нас десять лет тому назад, ему сейчас цена — восемьсот тысяч франков. Это один из самых роскошных особняков в Сен-Жерменском предместье. А сверх того он отложил для нее еще двести тысяч франков на обстановку и устройство. Ну, вы сами понимаете, дедушка, который так печется о внучке, да к тому же еще хочет уговорить и мою свекровь выделить ей кое-что и тем помочь сделать хорошую партию, должен иметь право голоса...
— Безусловно... — ответила г-жа Марион, потрясенная этим признанием, которое отнюдь не облегчало для ее племянника возможность брака с Сесилью.
— Но если бы даже Сесиль и не рассчитывала получить что-либо от своего дедушки Гревена, — продолжала г-жа Бовизаж, — все равно она не выйдет замуж, не посоветовавшись с ним. Человек, которого отец прочил себе в зятья, умер, а есть ли у него сейчас другие планы, я не знаю. Если у вас имеются какие-нибудь предложения, вам лучше всего пойти и поговорить с моим отцом.
— Ну что же, я пойду, — сказала г-жа Марион.
Госпожа Бовизаж поманила Сесиль, и они вместе покинули гостиную.
На другой день Антонен и Фредерик Маре, встретившись по своему обыкновению после обеда с г-ном Мартене и с Оливье в Аллее Вздохов, прогуливались все вместе под липами, покуривая сигары. Эта прогулка принадлежит к числу тех скромных удовольствий, которые разрешают себе наши провинциальные власти, когда между ними царит полное согласие.
Пройдясь несколько раз взад и вперед, они встретили Симона Жиге, и тот, взяв под руку своего школьного товарища Антонена, увел его в дальний конец аллеи, выходивший на площадь, и сказал с таинственным видом:
— Ты должен быть верен старому товарищу, он постарается добыть тебе орден и префектуру...
— Я вижу, ты уже начинаешь свою политическую карьеру, — смеясь, отвечал Антонен, — ты хочешь подкупить меня, мерзкий пуританин!
— Так ты меня поддержишь?
— Дорогой мой! Ты же знаешь, что Бар-сюр-Об будет голосовать у нас. Как можно при таких обстоятельствах поручиться за большинство? Мой коллега из Бар-сюр-Об сейчас же донесет на меня, если я не буду делать того, что надлежит нам обоим в прямых интересах правительства. И твои посулы — это то ли будет, то ли нет, а вот что я полечу с места, это уж наверняка.
— Но у меня же нет никаких конкурентов.
— Ты так думаешь? — сказал Антонен. — Но знаешь песенку...
Они вот-вот появятся, остерегись, мой друг!
— А тетка все не идет, ведь знает, что я как на иголках! Ах, эти три часа, какая пытка! Они мне стоят больше, чем три года!
И он нечаянно выдал свой секрет. Он рассказал своему приятелю, что г-жа Марион отправилась к старику Гревену сватать его в женихи Сесили.
Тем временем они вышли на дорогу, ведущую в Бриенн, и остановились против гостиницы «Мул». В то время как адвокат поглядывал на сбегающую вниз уличку, на которой, перейдя мост, должна была появиться его тетушка, супрефект рассматривал глубокие рытвины, размытые дождями на площади. Улицы в Арси не вымощены ни щебнем, ни песчаником, потому что на равнинах Шампани не водится никакого материала, пригодного для мощения, а тем более крупных камней, чтобы сделать булыжную мостовую. Кое-где, на двух-трех улицах, есть какое-то подобие мостовой, все же остальные просто утоптаны, и можно себе представить, что здесь творится во время дождей. Супрефект сделал вид, что все его внимание поглощено этим неприятным обстоятельством, а сам с интересом наблюдал за исказившимся лицом своего друга, невольно выдававшим его мучительные переживания.
В это время на дороге появился незнакомец, возвращавшийся из замка Сен-Синь, где он, по-видимому, провел ночь. Гулар решил, что сейчас сам выяснит эту тайну, окутывающую незнакомца, который и в самом деле кутался в редингот из толстенного сукна, носивший название пальто и бывший в то время в большой моде. На коленях у него лежал плащ, который мешал разглядеть его фигуру, а громадный шарф из красного кашемира закрывал его лицо до самых глаз. Однако шляпа, небрежно сдвинутая набок, не давала никаких поводов для насмешек. Трудно было вообразить себе более закутанную и столь загадочно укрытую тайну.
— Берегись! — звонко крикнул тигр, скакавший верхом впереди тильбюри. — Эй, папаша Пупар, откройте! — завопил он еще более пронзительно.
Трое слуг «Мула» кинулись к воротам, и экипаж вкатил во двор с такой стремительностью, что никто так и не успел разглядеть ни одной черты незнакомца. Супрефект последовал за тильбюри и остановился на пороге гостиницы.
— Госпожа Пупар! — сказал Антонен. — Не угодно ли вам будет спросить вашего постояльца, господина... господина...
— Я не знаю, как их зовут, — отвечала сестра Готара.
— Напрасно. На этот счет существуют совершенно точные распоряжения полиции. И господин Гролье шутить не любит, как и все полицейские комиссары, которым нечего делать.
— Во время выборов хозяева гостиниц ни за что не отвечают! — вмешался тигр, соскакивая с лошади.
«Непременно повторю это Вине», — подумал супрефект. — Поди-ка, любезный, спроси у своего барина, не угодно ли ему будет принять супрефекта города Арси.
И Антонен Гулар вернулся к своим приятелям, которые, дойдя до конца аллеи, остановились, видя, что супрефект вступил в разговор с тигром, уже успевшим прославиться на весь Арси и своим именем и своим зубоскальством.
— Барин просит господина супрефекта пожаловать к нему. Он будет очень рад видеть вас у себя, — сказал Парадиз, появившись через несколько секунд.
— Послушай, малыш, — спросил Оливье, — а сколько же твой хозяин платит такому смышленому и зубастому мальчугану, как ты?
— Платит, сударь? За кого вы нас принимаете? Господин граф позволяет обсчитывать себя, с меня хватит...
— Этот мальчишка прошел хорошую школу, — сказал Фредерик Маре.
— Высшую школу, господин прокурор, — поправил Парадиз, изумляя своим апломбом всех пятерых друзей.
— Экий Фигаро! — воскликнул Вине.
— Напрасно вы нас принижаете, — возразил Парадиз, — мой барин зовет меня Робер Макэр-младший. А с тех пор как у нас завелись доходы, мы стали Фигаро, но только с деньгами...
— И намного ты его облегчаешь?
— Бывают заезды, когда мне перепадает и тысяча экю. Но я не продаю моего господина...
— Бесценный малютка! — воскликнул Вине. — Он разбирается в лошадках!
— И в благородных ездоках, которые загребают денежки, — отпарировал мальчишка, повертываясь к Вине и показывая ему язык.
— По этой Парадизовой дорожке можно далеко уйти, — заметил Фредерик Маре.
Хозяин гостиницы проводил Антонена Гулара в комнату, в которой приезжий устроил себе гостиную, и Гулар, войдя, увидел бесцеремонно направленный на себя монокль.
— Сударь! — не без некоторой важности произнес Антонен Гулар. — Я только что узнал от жены хозяина, что вы отказываетесь подчиняться распоряжениям полиции. И так как я не сомневаюсь, что вы человек почтенный, я почел за благо явиться сам, чтобы...
— Вас зовут Гулар? — невозмутимо спросил незнакомец.
— Я здешний супрефект, сударь, — отвечал Антонен Гулар.
— Ваш отец, кажется, служил у Симезов?..
— А я, сударь, служу моему правительству, — времена меняются.
— У вас есть слуга по имени Жюльен, который собирается сманить горничную княгини Кадиньян?
— Я, милостивый государь, никому не позволю разговаривать со мной в таком тоне! — сказал Гулар. — Вы, по-видимому, еще не знаете моего характера...
— А вам, я вижу, не терпится ознакомиться с моим, — отпарировал незнакомец. — Так вот, позвольте отрекомендоваться. Можете записать в книге вашей гостиницы: «Наглец... приехал из Парижа... пристает с расспросами, возраст неизвестен... путешествует для собственного удовольствия». А знаете, это было бы очень недурно завести у нас во Франции такой же обычай, как у англичан, там людям разрешается приезжать и уезжать куда им вздумается и не пристают к ним на каждом шагу с требованием документов... Вот... у меня, например, нет паспорта... Ну-с, что же вы со мной сделаете?
— Господин прокурор города Арси здесь неподалеку: вон там, под липами, — отвечал супрефект.
— А, господин Маре!.. Кланяйтесь ему от меня.
— Но кто же вы, наконец?
— Да все, что вам будет угодно, дорогой господин Гулар, — отвечал незнакомец, — ибо это вам предстоит решить, что именно буду я представлять собой в вашем округе. Подумайте и дайте мне хороший совет. Вот вам, читайте.
И незнакомец протянул супрефекту письмо следующего содержания:
«ПРЕФЕКТУРА ДЕПАРТАМЕНТА ОБ
(Секретно)
Господин супрефект!
Вам надлежит договориться с подателем сего относительно выборов в Арси и неукоснительно следовать всему, что он сочтет нужным потребовать от вас. Предлагаю вам соблюдать во всем, что касается этого лица, строжайшую секретность и оказывать ему внимание и уважение, подобающие его сану».
Письмо было написано и подписано рукой самого префекта.
— Вот видите, вы, сами того не подозревая, говорили прозой[9], — сказал незнакомец, пряча письмо.
Антонен Гулар, совершенно сбитый с толку аристократическим видом и надменными манерами незнакомца, принял почтительный тон.
— Как так, сударь? — спросил он.
— Да вот, вашими попытками совратить Анисету... она пришла и рассказала нам о поползновении вашего Жюльена, которого вам теперь следует называть не Жюльеном, а Юлианом-Отступником, ибо он потерпел поражение и сдался моему тигру, юному Парадизу, признавшись в конце концов, что вы поручили ему переманить Анисету в дом самой богатой семьи в городе. А так как первые богачи в Арси — это Бовизажи, то у меня нет никаких сомнений, что не кто иной, как мадемуазель Сесиль, жаждет завладеть этим сокровищем.
— Да, сударь...
— Так вот. Анисета сегодня же перейдет в услужение к Бовизажам. — Он свистнул. Парадиз появился столь молниеносно, что незнакомец сказал ему: — Ты подслушивал!
— Нечаянно, господин граф. Перегородки картонные. Если господину графу угодно, я могу подняться этажом выше.
— Нет. Можешь подслушивать. Это — твое право. Это я должен говорить тише, когда мне не угодно, чтобы ты был осведомлен о моих делах. Ты сейчас вернешься в Сен-Синь и передашь от меня вот эту монетку в двадцать франков крошке Анисете... Пусть думают, будто Жюльен соблазнил ее за ваш счет. Этот золотой означает, что она может последовать за Жюльеном, — объяснил незнакомец, оборачиваясь к Гулару. — Анисета может оказаться весьма полезной для успеха нашего кандидата.
— Анисета?
— Да, господин супрефект. Вот уже тридцать два года, как я пользуюсь услугами горничных... Первое мое похождение было у меня в тринадцать лет, точь-в-точь как у принца-регента, прапрапрадедушки нашего короля... А вам известно, каков капитал у этой девицы Бовизаж?
— Трудно определить, сударь. Потому что как раз вчера у госпожи Марион мадам Северина рассказала, что дедушка Сесили, господин Гревен, собирается поднести своей внучке особняк Босеанов и двести тысяч франков в качестве свадебного подарка.
В глазах незнакомца не выразилось ни малейшего удивления, можно было подумать, что такое приданое кажется ему совершенно ничтожным.
— Вы хорошо знаете Арси? — спросил он Гулара.
— Я — супрефект и родился в этих краях.
— Так вот, скажите, как можно было бы здесь провести любопытных?
— Да только удовлетворив их любопытство. У господина графа, конечно, есть имя, которое он получил при крещении. Запишите его в книгу для приезжих вместе с вашим титулом.
— Хорошо: граф Максим...
— А если господину графу угодно предстать перед нами в качестве директора железнодорожной компании, Арси будет вполне удовлетворен. Ему этой погремушки хватит по крайней мере недели на две...
— Нет, я предпочитаю что-нибудь по части орошения, это как-то менее заурядно... Я приехал сюда с целью поднять цены на земли в Шампани... Вот вам и предлог, господин Гулар, пригласить меня завтра обедать вместе с Бовизажами. Мне надо увидать их, присмотреться к ним.
— Я чрезвычайно польщен и сочту за честь принять вас у себя, — сказал супрефект, — но заранее прошу снисхождения к моему убогому жилищу и более чем скромной обстановке.
— Если я добьюсь успеха на выборах в Арси, согласно желанию тех, кто послал меня сюда, вы, мой дорогой, будете префектом, — сказал незнакомец. — Вот вам еще, почитайте! — сказал он, протягивая Антонену два письма.
— Отлично, господин граф, — сказал Гулар, возвращая ему письма.
— Вы должны проверить и подсчитать все голоса, которыми располагает правительство. Но самое главное, помните, у нас с вами нет ничего общего. Я биржевик, и мне нет никакого дела до ваших выборов.
— А вот я пришлю к вам полицейского комиссара, чтобы заставить вас вписать ваше имя в книге гостиницы Пупара!
— Отлично. До свиданья, сударь! Ну и дыра, черт возьми! — воскликнул незнакомец. — Шагу нельзя ступить без того, чтобы все, вплоть до супрефекта, не наступали тебе на пятки.
— Вам, милостивый государь, придется иметь дело с начальником полиции, — сказал Антонен.
Спустя двадцать минут у г-жи Молло уже шли оживленные разговоры о столкновении, которое произошло между незнакомцем и супрефектом.
— Ну, из чего же он сделан, этот чурбан, который слетел с неба в наше болото? — спросил Оливье Вине Гулара, когда тот вышел из «Мула».
— Какой-то граф Максим, приехал сюда для геологических изысканий в Шампани, надеется, по-видимому, открыть здесь какие-то минеральные источники, — пренебрежительным тоном отвечал супрефект.
— Вернее, источники дохода? — поправил Оливье.
— И что же, он надеется собрать капиталы в наших краях? — спросил Мартене.
— Сомневаюсь, чтобы наши роялисты клюнули на такую наживку, — заметил, усмехнувшись, Оливье Вине.
— А что вы можете заключить по выражению лица и по жестам госпожи Марион? — спросил супрефект, прерывая разговор и показывая на Симона, объяснявшегося со своей теткой.
Симон, увидав издали г-жу Марион, бросился к ней навстречу, и теперь они стояли на площади и разговаривали.
— Если бы его приняли, я думаю, она могла бы сообщить ему об этом одним словом, — сказал прокурор.
— Ну что? — воскликнули в один голос оба чиновника, когда Симон присоединился к ним под липами.
— Что же... тетушка говорит, что можно надеяться. Госпожа Бовизаж и старик Гревен, который сейчас уезжает в Гондревиль, ничуть не удивились нашему предложению; поговорили о том, какое у каждого из нас состояние; они предоставляют Сесили полную свободу выбора. Одним словом, госпожа Бовизаж сказала, что с ее стороны нет решительно никаких возражений против этого брака, она очень польщена предложением, но пока что хочет подождать с ответом до выборов и, может быть, до моего выступления в палате. А старик Гревен думает посоветоваться с графом де Гондревилем, потому что он никогда не принимает никаких важных решений без его совета.
— Так, — спокойно заключил Гулар, — не жениться тебе на Сесили, мой милый.
— Почему это? — насмешливо спросил Жиге.
— А потому, дорогой мой, что госпожа Бовизаж бывает у твоей тетки четыре раза в неделю, с мужем и дочкой. Твоя тетка — самая почтенная женщина в Арси, и, хотя между ней и госпожой Бовизаж двадцать лет разницы, госпожа Бовизаж ей завидует, — ну, так как же ты думаешь, разве она позволит себе отказать ей, не позолотив пилюлю?
— Не сказать ни да, ни нет, — подхватил Вине, — это все равно что сказать нет, принимая во внимание тесные отношения ваших семейств. Если госпожа Бовизаж — первая богачка в Арси, то госпожа Марион — самая уважаемая особа в нашем городе, потому что, если не считать жены нашего председателя суда, а ее никто не видит, — это единственная женщина, у которой действительно настоящий салон. Она королева Арси. Госпожа Бовизаж просто старается придать своему отказу как можно более учтивую форму, вот и все.
— Мне думается, старик Гревен надсмеялся над твоей теткой, — сказал Фредерик Маре.
— Ведь вы вчера напали на графа де Гондревиля, вы проезжались на его счет, вы оскорбили его, так что даже Ахилл Пигу бросился его защищать. А теперь с графом будут советоваться относительно вашего брака с Сесилью.
— Н-да, папаша Гревен — лукавый старик, другого такого не сыщешь, — заметил Вине.
— А госпожа Бовизаж — дама честолюбивая, — подхватил Гулар, — и она отлично знает, что у дочки ее будет два миллиона; ей хочется стать тещей какого-нибудь министра или посланника, чтобы царить в Париже.
— Ну что ж! А почему бы и нет? — сказал Симон Жиге.
— Желаю тебе от всей души! — отвечал супрефект, и, переглянувшись с помощником прокурора, он отошел с ним на несколько шагов, и оба расхохотались. — Не попадет он даже и в депутаты, — сказал супрефект г-ну Оливье, — у правительства свои виды. Вас ждет дома письмо от вашего отца, он предлагает вам проверить подведомственных вам лиц, чьи голоса должны принадлежать правительству. От этого будет зависеть ваше повышение; засим он рекомендует вам держать все это в строжайшем секрете.
— А за кого же должны будут голосовать наши судебные приставы, наши присяжные, судьи, нотариусы? — спросил прокурор.
— За кандидата, которого я вам назову.
— А вы-то откуда знаете, что отец прислал мне письмо и о чем он там пишет.
— От незнакомца.
— От этого изыскателя-геолога?
— Друг мой Вине! Мы ничего не должны о нем знать, он для нас незнакомец. Проезжая через Провен, он виделся с вашим отцом. И только сейчас этот человек передал мне послание префекта касательно выборов в Арси; мне предписывается подчиняться всем указаниям, которые соизволит сделать граф Максим. Я так и знал, что без драки дело не обойдется. Пойдемте-ка обедать и проверим как следует наши силы; для вас это перспектива стать главным прокурором в Манте, а для меня — стать префектом. И мы должны держать себя так, как будто нам нет никакого дела до этих выборов. Ибо мы с вами находимся между молотом и наковальней. Симон выставлен кандидатом от партии, которая пытается свалить нынешнее правительство, и, может быть, ей это и удастся. Но для людей умных, как мы с вами, существует только один путь...
— А именно?
— Служить тем, которые сами ставят и сваливают правительства. А письмо, которое мне показали, написано одним из тех, кто сочувствует незыблемому положению вещей...
Прежде чем продолжать наш рассказ, необходимо пояснить, кто был этот изыскатель и что намеревался он откопать в Шампани.
Приблизительно за два месяца до победы Симона Жиге на предвыборном собрании, в одиннадцать часов вечера, в одном из особняков предместья Сен-Оноре, за чаем у маркизы д'Эспар, ее деверь, кавалер д'Эспар, поставив чашку на стол и глядя на расположившихся у камина гостей, сказал:
— Максим был очень мрачен сегодня, не правда ли?
— Да, — ответил Растиньяк, — но его мрачность легко объяснить: ведь ему сорок восемь лет, — в этом возрасте не заводят новых друзей; со смертью де Марсе Максим потерял единственного человека, который понимал его, оказывал ему услуги и умел пользоваться его услугами...
— Наверно, у него есть неотложные долги, не можете ли вы помочь ему уплатить их? — сказала маркиза Растиньяку.
В ту пору Растиньяк был во второй раз министром, он только что, почти против своего желания, получил графский титул; его тесть, барон де Нусинген, был назначен пэром Франции; брат его был епископом, а зять, граф де ла Рош-Гюгон, посланником; и считалось, что в будущих правительственных комбинациях без него не смогут обойтись.
— Вы всегда забываете, дорогая маркиза, — ответил Растиньяк, — что наше правительство обменивает свои сребреники только на золото; в людях оно не разбирается.
— Способен ли Максим пустить себе пулю в лоб? — спросил дю Тийе.
— Ага! Тебе бы очень этого хотелось, мы были бы квиты, — ответил банкиру граф Максим де Трай, к изумлению присутствующих, уверенных, что граф уже покинул гостиную.
И граф, поднявшись с глубокого кресла, которое стояло позади кавалера д'Эспар, возник перед гостями, как привидение. Все рассмеялись.
— Хотите чаю? — обратилась к нему молодая графиня де Растиньяк, которую маркиза просила заменить ее за чайным столом.
— С удовольствием, — ответил граф, подходя к камину.
Этот человек, король парижских прожигателей жизни, до сих пор сумел сохранить то привилегированное положение, которое занимали денди, именовавшиеся тогда «желтыми перчатками», а потом «львами». Нет надобности рассказывать историю его юности, полную любовных похождений и отмеченную тяжелыми трагедиями, в которых он всегда умел сохранять внешнюю благопристойность. Для него женщины всегда были только средством, он так же мало считался с их страданиями, как и с их радостями; он видел в них, как и покойный де Марсе, просто капризных детей. Промотав свое состояние, он пустил по ветру и состояние известной куртизанки, прозванной «прекрасной голландкой», матери знаменитой Эсфири Гобсек. Это он поверг в бездну несчастий г-жу де Ресто, сестру г-жи Дельфины де Нусинген, матери молодой графини де Растиньяк.
Парижский свет полон невообразимых странностей. Баронесса де Нусинген находилась в этот вечер в гостиной г-жи д'Эспар вместе с виновником всех страданий ее сестры, с убийцей, который, впрочем, убил только счастье женщины. Поэтому-то, вероятно, он и мог быть здесь. Г-жа де Нусинген обедала у маркизы со своей дочерью, год тому назад вышедшей за графа де Растиньяка, который начал свою политическую карьеру с должности помощника секретаря в знаменитом министерстве покойного де Марсе, единственного крупного деятеля, созданного Июльской революцией.
Никто, кроме самого Максима де Трай, не знал, сколько бедствий он причинил; но ему всегда удавалось избежать осуждения общества, ибо он неизменно придерживался кодекса мужской чести. Хотя он промотал в своей жизни больше денег, чем за то же время награбили будущие обитатели четырех каторжных тюрем Франции, правосудие относилось к нему почтительно. Ни разу не нарушил он правил чести. Карточные долги он платил с щепетильной пунктуальностью. Изумительный игрок, он садился за карточный стол с самыми родовитыми аристократами и посланниками. Он бывал на обедах у всех членов дипломатического корпуса. Он неоднократно дрался на дуэли и отправил на тот свет двух-трех противников, можно сказать, попросту убил их, так как отличался непревзойденной ловкостью и хладнокровием. Никто из молодых людей не мог сравниться с ним в умении одеваться, в тонкости манер, в изяществе речи, в непринужденности, во всем, что когда-то считалось высшим аристократизмом. Будучи пажом императора, он с двенадцатилетнего возраста упражнялся в верховой езде и слыл одним из самых искусных наездников. Граф всегда держал пять лошадей, которых пускал на скачки, и всегда был законодателем мод. И, наконец, он был самым неутомимым за ужином в компании молодых людей; пил больше, чем самые выносливые его собутыльники, и вставал из-за стола бодрый, готовый хоть сейчас начать сызнова, точно кутеж был его родной стихией. Максим принадлежал к тем презираемым людям, которые умеют подавлять это презрение наглостью и внушать людям страх, но он отнюдь не заблуждался относительно своей репутации. В этом была его сила. Люди сильные всегда первые критикуют самих себя.
При Реставрации он довольно удачно извлекал выгоду из своего звания пажа императора; он приписывал своим якобы бонапартистским взглядам ту неприязнь, с которой его встречали в различных министерствах, когда он предлагал свои услуги Бурбонам; ибо, несмотря на большие связи, родовитость и опасные таланты, Максим де Трай не достиг ничего, и тогда он принял участие в заговоре, который вызвал падение старшей ветви Бурбонов. Максим принадлежал к сообществу, затеянному поначалу ради забавы, случайно (см. «История тринадцати»), и которое впоследствии, естественно, обратилось к политике всего за пять лет до Июльской революции. Когда младшая ветвь вслед за народом Парижа двинулась на старшую ветвь и завладела троном, Максим снова пустил в ход свою приверженность к Наполеону, о котором помышлял столь же мало, сколько о своей первой любовной шалости. Он оказал тогда весьма важные услуги, признававшиеся, впрочем, с крайней неохотой, так как он слишком уж настойчиво требовал вознаграждения от людей, знавших счет деньгам. При первом же отказе Максим занял враждебную позицию, угрожая разгласить некоторые малоприятные подробности, ибо у молодых династий, как и у младенцев, пеленки в пятнах.
Когда де Марсе получил пост министра, он исправил ошибку тех, кто не сумел оценить этого человека; он стал давать ему тайные поручения, для которых нужна совесть, обработанная молотом нужды, ловкость, готовая на все, бесстыдство и особенно хладнокровие; нужны дерзость и верный глаз, присущие бандитам мысли и высокой политики. Подобные люди, способные служить ее орудиями, столь же редки, сколь необходимы. Ради своих целей де Марсе ввел Максима в высшее общество; он изобразил его как человека, созревшего в страстях, умудренного опытом, знающего жизнь и людей, которому путешествия и известная наблюдательность помогли изучить европейские дела, политику иностранных кабинетов и связи всех влиятельных семей в Европе. Де Марсе убедил Максима в необходимости создать для себя собственный кодекс чести; он показал ему, что умение молчать есть не столько добродетель, сколько расчет; что правители никогда не откажутся от услуг человека солидного и ловкого, надежного и гибкого.
— В политике шантаж действителен только один раз, — сказал он Максиму, порицая его за то, что тот прибег к угрозе.
Максим был человеком, способным оценить всю глубину этих слов.
Когда де Марсе умер, граф Максим де Трай вернулся к прежней жизни. Каждый сезон он ездил на воды, чтобы играть, а зимой возвращался в Париж; но если он иногда и получал значительные суммы из весьма ревниво охраняемых кошельков, то эта полуподачка, эта плата за бесстрашие человеку, который мог пригодиться в любую минуту и, кроме того, был посвящен в секреты тайной дипломатии, являлась недостаточной для пышной и расточительной жизни, какую вел король всех денди, тиран нескольких парижских клубов. Поэтому вопрос о деньгах часто причинял графу Максиму сильное беспокойство. Не владея недвижимостью, он, сделавшись депутатом, был лишен возможности укрепить свое положение; не занимая определенной должности, он не мог приставить нож к горлу какому-нибудь министру, чтобы вырвать у него звание пэра Франции. А он уже чувствовал на себе неумолимую работу времени, ибо излишества истощили и его самого и разнообразные источники его доходов. Невзирая на свой внешний блеск, он знал себя и не обманывался на собственный счет; он чувствовал, что пора всему этому положить конец и — жениться.
Как человек умный, он отлично разбирался в своем положении и понимал, что оно весьма сомнительно. Поэтому он не мог рассчитывать найти себе жену ни в высшем парижском обществе, ни в буржуазной среде; требовалось необычайное коварство, притворное добродушие и умение услужить, чтобы его терпели, ибо все желали его падения, и малейшая неудача могла его погубить. Попади он в тюрьму Клиши или в изгнание из-за каких-нибудь просроченных векселей, он уже не мог бы подняться со дна этой пропасти, где обретается столько политических мертвецов, которые вряд ли способны утешить друг друга. В настоящее время он опасался, как бы на него не обрушилась часть того грозно нависшего свода, которым долги нависают над головой многих парижан. Он сидел мрачный, нахмуренный, отказался играть в карты, в беседе с дамами обнаружил какую-то странную рассеянность и, наконец, совсем замолчал, погруженный в свои думы, удобно устроившись в глубоком кресле, откуда он сейчас внезапно поднялся, подобно призраку Банко[10]. Стоя посреди комнаты, спиной к камину, в ярком свете канделябров, освещавших его с обеих сторон, граф Максим де Трай чувствовал, что взоры всех присутствующих прямо или украдкой обращены на него. Те несколько слов, которые он услышал о себе, обязывали его принять горделивую позу, но он был достаточно умен, чтобы держаться без вызова и вместе с тем показать себя выше подозрений.
Живописец не мог бы более удачно выбрать минуту, пожелай он запечатлеть облик этого, без сомнения, незаурядного человека. Разве не исключительные качества нужны для того, чтобы играть подобную роль, чтобы в продолжение тридцати лет неизменно покорять женщин, чтобы решиться применить свои таланты только за кулисами, то подстрекая народ к возмущению, то перехватывая секреты коварной политики, одерживая победы только в дамских будуарах или в кабинете министра. Разве нет своего рода величия в том, кто, поднявшись до самых сложных расчетов высокой политики, снова бесстрастно погружается в пустоту рассеянной жизни? Какой железной волей должен обладать тот, кого не могут сломить ни переменчивое счастье игрока, ни крутые повороты в политике, ни жестокие требования моды и света, ни расточительство, к коему вынуждают необходимые для карьеры любовные связи, — кто постоянно прибегает к разным уловкам и обманам, кто так искусно прячет свои намерения, скрывает столько коварных замыслов, столько различных махинаций под непроницаемым изяществом манер? Если бы ветер фортуны надул эти всегда поднятые паруса, если бы счастливый случай помог Максиму, он стал бы Мазарини, маршалом Ришелье, Потемкиным или, скорее, быть может, Лозеном, но без тюрьмы Пиньероль.
Хотя граф был довольно высокого роста и сухощав, у него уже намечалось брюшко, но он не позволял ему, по выражению Брийа-Саварена, переступать границы благородной величавости. Впрочем, фраки Максима де Трай были так превосходно сшиты, что его фигура еще сохраняла юношескую стройность, легкость и гибкость, которыми он, вероятно, был обязан постоянным физическим упражнениям, фехтованию, верховой езде и охоте. В наружности Максима было то пленительное изящество и обаяние, которые присущи аристократу, и они еще подчеркивались гордой осанкой. Его продолговатое лицо, чертами напоминавшее фамильный тип Бурбонов, было обрамлено бородой и бакенбардами, тщательно завитыми, подстриженными по моде и черными как смоль. Этот цвет, равно как и цвет пышной шевелюры, поддерживался при помощи весьма дорогого индийского косметического средства, применяемого в Персии; Максим хранил его секрет в строгой тайне. Таким образом ему удавалось скрыть седину, уже давно убелившую его голову. Особенность этого средства, которым персы красят бороду, заключается в том, что оно совсем не придает никакой жесткости чертам лица; прибавляя или убавляя в его составе индиго, можно менять оттенок краски в соответствии с цветом кожи. Вероятно, эту операцию и увидела в окно г-жа Молло; однако гости до сих пор поддразнивают ее, спрашивая, что именно она увидела. У Максима был прекрасный лоб, голубые глаза, греческий нос, красивый рот и резко очерченный подбородок; глаза были окружены сетью тоненьких черточек, словно наведенных лезвием бритвы, и настолько неприметных, что издали их не было видно. Такие же черточки проступали и на висках. Все лицо также было изрезано мелкими морщинками. Глаза, как у всех игроков, проводящих ночи за карточным столом, сверкали каким-то стеклянным блеском; и от этого взгляд, хотя и потускневший, был еще страшнее, он внушал ужас. В этом непроницаемом взгляде чувствовался скрытый огонь, лава неугасших страстей. Рот, некогда столь свежий и алый, теперь уже потерял свою яркость; линия губ перекосилась, правый угол рта опустился. Эти искривленные черты как бы говорили о лживости. Порок наложил на них свою печать; но прекрасные зубы сохранили свою ослепительную белизну.
Эти следы времени исчезали в общем впечатлении от лица и фигуры. Весь облик его был по-прежнему столь привлекателен, что ни один из молодых людей не мог соперничать с Максимом на прогулках верхом в Булонском лесу, где он казался более юным, более изящным, чем самые изящные и юные из них. Этой привилегией вечной молодости обладали некоторые люди того времени.
Граф был тем более опасен, что производил впечатление человека покладистого, беспечного и ничем не обнаруживал тех страшных замыслов, которые руководили им во всем. В этом чудовищном безразличии, которое позволяло ему с одинаковым искусством сеять смуту в народе и участвовать в придворной интриге с целью укрепить королевскую власть, было даже какое-то своеобразное обаяние. Внешнее хладнокровие, сдержанность поведения никогда не кажутся подозрительными, особенно во Франции, где люди привыкли поднимать шум из-за любой безделицы.
Граф, как того требовала мода в 1839 году, был в черном фраке, темно-синем кашемировом жилете, вышитом голубыми цветочками, в черных панталонах, серых шелковых чулках и лакированных туфлях. Часы, лежавшие в одном из жилетных карманов, были прикреплены к петлице изящной цепочкой.
— Растиньяк, — сказал он, принимая чашку чая из рук миловидной г-жи де Растиньяк, — поедемте со мной в австрийское посольство?
— Дорогой друг, я слишком недавно женат, чтобы возвращаться к себе врозь с женой.
— Значит, в будущем... — проговорила молодая графиня, обернувшись и посмотрев на своего мужа.
— Кто думает о будущем? — ответил Максим. — Но если вы разрешите мне обратиться с петицией к графине, я не сомневаюсь в успехе.
Мягким движением Максим отвел графиню в сторону и шепнул ей несколько слов; а она взглянула на свою мать и сказала Растиньяку:
— Если хотите, поезжайте с господином де Трай в посольство, матушка проводит меня домой.
Несколько минут спустя баронесса де Нусинген и графиня де Растиньяк вышли вместе. Максим и Растиньяк спустились вслед за ними и уселись в карету барона де Нусингена.
— Чего вы от меня хотите? — спросил Растиньяк. — Что случилось, Максим? Вы меня просто за горло хватаете... Что вы сказали моей жене?
— Что мне нужно поговорить с вами, — ответил г-н де Трай. — Вы-то счастливец! Вы в конце концов женились на наследнице миллионов Нусингена, правда, вы это заслужили... двадцатью годами каторги!
— Максим!
— А я... я, по-видимому, внушаю всем какие-то странные подозрения, — продолжал он в ответ на восклицание Растиньяка. — Ничтожество, какой-то дю Тийе смеет спрашивать, хватит ли у меня духу покончить с собой! Пора остепениться. Возможно, от меня хотят отделаться? Или нет? Вы можете это узнать, вы это узнаете, — сказал Максим, жестом останавливая Растиньяка. — Вот мой план, выслушайте меня. Вы должны оказать мне услугу, я уже вам оказывал их и еще могу оказать. Жизнь, которую я веду, наскучила мне, я хочу на покой. Помогите мне вступить в брак, который даст мне полмиллиона; когда я буду женат, назначьте меня посланником в какую-нибудь захудалую американскую республику. Я останусь на этом посту столько, сколько понадобится, чтобы можно было получить назначение на такого же рода пост в Германии. Если я чего-нибудь стою, меня вытащат оттуда; если ничего не стою, мне дадут отставку. Быть может, у меня родится ребенок, я воспитаю его в строгости; у его матери будет состояние, я сделаю из него дипломата, он может стать послом.
— Вот мой ответ, — сказал Растиньяк. — Между властью в пеленках и властью малолетней идет борьба более ожесточенная, чем предполагают простаки. Власть в пеленках — это палата депутатов, и не будучи сдерживаемой палатой пэров...
— Ах, да! — сказал Максим. — Ведь вы пэр Франции.
— Разве я теперь не был бы пэром при любом режиме? — спросил Растиньяк. — Но не прерывайте меня, ведь вся эта неразбериха и вас касается. Палата депутатов неизбежно станет полновластной, как и предсказывал де Марсе, единственный человек, который мог бы спасти Францию, или, вернее, кабинет министров, — ибо народы не умирают: они либо порабощены, либо свободны, вот и все. Малолетняя власть — это король, получивший корону в августе тысяча восемьсот тридцатого года. Нынешний кабинет побежден, он распустил палату и хочет провести выборы, чтобы их не провел будущий кабинет; но он не верит в успех. Если он одержит победу на выборах, династия будет в опасности; если же кабинет окажется побежденным — династическая партия еще сможет успешно бороться. Ошибки палаты пойдут на пользу воле одного, воле, которая, к несчастью, в сфере политики — все. Если один человек становится всем, как это было с Наполеоном, то наступает момент, когда нужно себя заместить, но так как все талантливые люди отстранены — великое «все» не находит себе заместителя. Заместитель — это то, что называют кабинетом министров, а во Франции нет кабинета, есть только преходящая воля одного. Во Франции ошибаться могут только люди, стоящие у власти. Оппозиция же не может ошибаться, она может проиграть все сражения, но ей достаточно, как союзникам в тысяча восемьсот четырнадцатом году, победить один-единственный раз. И тогда в «три славных дня» она сокрушает все. Поэтому, чтобы унаследовать власть, нужно не управлять, а выжидать. По своим личным убеждениям я принадлежу к аристократии, а по своим общественным взглядам — к Июльской монархии. Орлеанский дом помог мне восстановить состояние моего дома, и я навсегда останусь ему предан.
— Ну, это «навсегда» господина Талейрана, разумеется, — сказал Максим.
— В настоящий момент я ничего не могу для вас сделать, — продолжал Растиньяк, — через полгода мы уже не будем у власти. Да, эти полгода будут агонией, я это знал. Мы предвидели нашу участь, когда составлялось министерство, наш кабинет — это временная затычка. Но если вы отличитесь во время предстоящей предвыборной борьбы, если вы привлечете на сторону династии один лишний голос, одного надежного депутата, то ваше желание будет исполнено. Я могу сказать о ваших благих намерениях, я могу заглянуть в кое-какие секретные документы, в не подлежащие оглашению отчеты и найти для вас какое-нибудь дело потруднее. Если оно вам удастся, я могу указать на ваши таланты, вашу преданность и потребовать для вас награды. Взять себе жену, дорогой мой, вы можете только в семье какого-нибудь падкого на титулы фабриканта, и то в провинции. В Париже вас слишком хорошо знают. Значит, нужно найти миллионера, выскочку, у которого есть дочь и которого снедает желание покрасоваться в Тюильри.
— А до тех пор пусть ваш тесть даст мне взаймы двадцать пять тысяч франков; тогда он будет заинтересован в том, чтобы в случае успеха от меня не отделались одними обещаниями, и, кроме того, будет содействовать моему браку.
— Вы хитры, Максим, вы мне не доверяете. Но я люблю умных людей, я займусь вашим делом.
Они подъехали к посольству. Войдя в гостиную, Растиньяк подошел к министру внутренних дел и отвел его в сторону. Граф Максим де Трай, казалось, был всецело занят старухой графиней де Листомер, но на самом деле следил за беседой двух пэров Франции; он ловил каждый жест, старался понять выражение их лиц и наконец перехватил благосклонный взгляд, брошенный на него министром.
В час ночи, когда Максим и Растиньяк, выйдя из посольства, остановились на крыльце, прежде чем сесть каждый в свою карету, Растиньяк сказал:
— Зайдите ко мне, когда дело будет ближе к выборам. За это время я разузнаю, где оппозиция имеет меньше всего шансов и какую выгоду можем мы с вами извлечь из этого.
— Двадцать пять тысяч франков нужны дозарезу, — ответил ему де Трай.
— Ну так скройтесь.
Однажды на рассвете, спустя полтора месяца, граф де Трай тайно, в наемном экипаже прибыл на улицу Бурбонов. У подъезда роскошного особняка, купленного бароном де Нусингеном для своего зятя, он отпустил экипаж, оглянулся, не следят ли за ним, и, войдя в дом, стал ждать в маленькой гостиной пробуждения Растиньяка. Несколько минут спустя лакей провел Максима в кабинет, куда уже вышел этот государственный муж.
— Мой друг, — сказал ему Растиньяк, — я могу сообщить вам тайну, которая через два дня будет разглашена всеми газетами и из которой вы сможете извлечь выгоду. Бедняга Шарль Келлер, который так ловко танцевал мазурку, убит в Африке, а он был нашим кандидатом в округе Арси. Его место не должно остаться пустым. Вот копии с двух донесений — помощника префекта и полицейского комиссара, — предупреждающие министра, что избрание нашего бедного друга натолкнулось бы на некоторые препятствия. В донесении полицейского комиссара содержатся сведения об Арси, которых такому человеку, как ты, будет вполне достаточно; соперник покойного Шарля притязает на звание депутата, ибо рассчитывает жениться на богатой наследнице... Для умного человека этим сказано все. Поместья Сен-Синей, княгини де Кадиньян и Жоржа де Мофриньеза — в двух шагах от Арси; вы сумеете, если понадобится, заполучить голоса легитимистов. Итак...
— Не трать лишних слов, — сказал Максим. — Полицейский комиссар там все тот же?
— Да.
— Достань мне письмо к нему.
— Здесь, мой друг, — сказал Растиньяк, вручая Максиму целую папку, — вы найдете два письма к графу Гондревилю. Вы были пажом, он сенатором, вы сговоритесь. Жена Франсуа Келлера весьма набожная дама, вот для нее письмо от госпожи Карильяно, супруги маршала. Она стала сторонницей династии, она горячо рекомендует вас и, кстати, едет в Арси следом за вами. Еще одно слово: остерегайтесь супрефекта, он способен козырнуть этим Симоном Жиге и заручиться поддержкой бывшего председателя совета министров. Если вам понадобятся письма, полномочия, рекомендации — пишите мне.
— А двадцать пять тысяч франков? — спросил Максим.
— Подпишите этот вексель на имя дю Тийе — вот деньги.
— Я не сомневаюсь в успехе, сказал граф, — вы можете обещать королю, что депутат округа Арси будет предан ему душой и телом. Если я не пройду, бросьте меня на произвол судьбы.
Час спустя Максим де Трай в своем тильбюри катил по дороге в Труа.