Книга первая ЛЮДИ ДЕРЕВНИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Анна Упениек в клетчатой косынке, с корзиной грибов на руке, стоит на Глиняной горке со стороны сосняка и смотрит вниз, на серую от пыли дорогу. С горки вся окрестность видна как на ладони. Поросшая ольховыми, березовыми, ивовыми купами низина, а за ней — до самого подернутого дымкой горизонта — котловина: моховое болото, поросшее кустиками осоки и багульника, с чахлыми сосенками, корявыми березками и осинками, у которых зябко подрагивают на ветру листья. По обе стороны дороги, прямо перед девушкой, точно неровно выкрашенные полосы на огромной юбке, характерные для Латгале чересполосные нивы, клочки земли шириной в десять шагов; пониже, за перелеском, за березами, дубами и серебролистыми ветлами, прячется небольшая латгальская деревушка, каких немало в этом озерном краю. Между взгорьями, пригорками, болотами, лесами, рощами и речками на юго-востоке Латвии, от берегов Даугавы до самой границы с Россией.

Только в других местах такие деревни не называются островами, как эта — остров Пушканы. Это и понятно. Деревня Пушканы раскинулась на пригорке еще в те времена, когда болото простиралось далеко на восток. Одинокими островами казались клочки сухой земли, окруженные ржавыми водами луговин. Пушканы — деревня Анны Упениек. Ей там знаком каждый уголок; даже прикрыв глаза, она точно опишет любое место. Словно она ходит по хозяйствам селян, снует по истоптанным дворам, где так тесно, что даже придорожная трава пробивается там с трудом. Огрубевшими от работы, но еще не окрепшими руками Анна словно отворяет подвешенные на веревочные петли или железные крюки калитки деревенских дворов.

Сколько Анна себя помнит, остров Пушканы всегда был таким. Когда она еще только начинала бегать босиком, в посконной рубашке, когда парни еще не заигрывали с ней, не искали ее расположения.

Почти все дома в деревне Пушканы, кроме покрытой изнутри сажей и копотью лачуги вдовы кузнеца Русина на берегу болота, испокон века выглядят одинаково: посеревшие от времени, поблекшие под солнцем и дождем, с заросшими травой и мхом крышами. Часть домов — с резными ставнями и фронтонами, у некоторых стены, обращенные к улице, обшиты досками. Дворы в деревне Пушканы тоже устроены все одинаково. Обычно к жилой части лепится хозяйственная пристройка. Хлев под лубяной или соломенной крышей, на фундаменте из дубовых колод или крупных камней, рядом постройка из жердей для кур и дров или же сарай для рабочего инструмента, телег, саней, кузовов. На другой стороне двора, напротив жилого здания, поднимается амбарчик на высоком фундаменте, с широким навесом над дверью, за сараем — большие приземистые постройки — второй сарай и рига. За домом — палисадник с цветочными клумбами, несколькими яблонями, сливами, рябиной и горько пахнущими кустами черемухи. А уже за ними, перед хлевом и ригой, точно большое покрывало, раскинулся огород: длинные, резко очерченные, как козлиные хребты, украшенные золотистыми головками подсолнечника капустные, тыквенные, морковные, бобовые и луковые грядки с маками в междурядьях. Еще дальше баньки, в которых по субботам моются с полсотни взрослых и маленьких пушкановцев; закоптелые, они маячат на самом берегу болота, ржавая болотная вода у некоторых из них уже подмывает фундаменты.

Через деревню тянется наезженная, вся в рытвинах дорога — улица, осенью и весной превращающаяся в грязное месиво. Пешеходы, хватаясь за плетни, еще как-то пробираются, но возницам надо немало попыхтеть, чтобы телега не застряла. Иной коняга топчется на месте, пока не потеряет в глинистой каше подковы. Летом, когда подсохшая глина рыхлеет, деревенские подростки выкапывают их из дорожных рытвин и тайно продают скупщику щетины и тряпья Иоське. Они только и ждут, когда в деревню, громыхая, вкатит перетянутая веревками с узлами телега коробейника.

В конце деревни, обращенном к Глиняной горке, у дороги, обнесенная крашеной изгородью, в солнечные дни бросает длинную тень святыня деревни: Христос на большом деревянном кресте. Весной девушки украшают его гирляндами из цветов и зелеными ветками, каждые несколько лет мужики заменяют подгнившие заборные колья новыми и время от времени перекрашивают изгородь то в более темный, то в более светлый цвет, в зависимости от того, какая краска окажется на полке у пурвиенского лавочника.

Зимой деревня утопает в снежных сугробах, весной страдает от заморозков, которые в иные годы случаются вплоть до самого Янова дня. Частенько подвешенной простыней над деревней стелется холодный туман, из которого лишь торчат трубы домов, точно пни на лесной вырубке после первого снега.

Анна Упениек уже довольно долго оставалась на склоне Глиняной горки. Бродила без дела туда и обратно, кого-то поджидая. Все снова и снова перекладывала с руки на руку корзинку, посматривала на солнце, которое, курясь, все выше поднималось на небосводе, быстро прогоняя прохладу влажного утра.

— Где она пропадает? — вполголоса сказала девушка, словно обращаясь к невидимому собеседнику.

Сюда из сосновой рощицы ее недавно послала напарница, вместе с которой они ходили по грибы. «Ступай прямо к опушке и жди меня там», — сказала Ядвигина мать и опять повернула в сторону чащи… Куда идет она, Анне не сказала, но девушка поняла и сама.

«Это большая, очень большая тайна, — шепнула однажды Анне школьная подруга Ядвига, давно и тяжело болевшая. — Ты подруга мне, да? Так поклянись, что никому, никому ничего не скажешь. Ни в коем случае? Аннушка… моя мать, мы с ней… Ну, попросту говоря, моей матери иной раз надо сходить к зарослям Зеленой крепи. Там люди прячутся от легавых, доносчиков, фараонов. Они за справедливость, как наш учитель Малкалн. Они очень добрые. Но им нужна еда, кое-какая одежда. Так мать им помогает. Только одной ей это трудно. Из меня сейчас никакая не помощница… Может быть, ты, Аннушка, сделаешь это за меня?.. Пойдешь, как все, вроде бы собирать прошлогоднюю клюкву. Да и грибы кое-какие уже поспели. Походи-ка вместе с матерью… Поняла меня, Аннушка?»

Так сказала тогда Ядвига. И вот уже в который раз Анна шла вместе с ее матерью в сосняк, в приболотные заросли, на берег Большого болота. И сделала вид, что нисколько не сомневается в словах подругиной матери, вот как объяснившей, почему у нее две корзины — одна пустая, а другая полна, накрыта платком: «У меня там теплый жакет да теплые чулки, чтоб надеть, если похолодает». И Анна не стала спрашивать, почему Ядвигина мать ни разу не надела теплую одежду, даже когда по утрам, действительно, было холодно.

Доверенную Ядвигой тайну Анна хранила и соблюдала, как великую клятву: «Никому ничего не скажу, ни у кого ни о чем не спрошу».

Но сдержать такое обещание не так-то просто. Прямо язык чешется спросить, кто они такие, те что в лесу, к тому же стали девчонки приставать: «Чего это ты в лес бегать повадилась, да еще тайком от всех? Жениха себе подыскала, а?»

Попробуй-ка незамеченной выбраться в нужное время из дому. Да еще мать Ядвиги живет не в Пушканах, а в баньке богатея Пекшана, с ней сговориться не то же, что через улицу в соседний дом шмыгнуть. Хотя бы и сегодня утром…

Да, но куда все же Ядвигина мать запропастилась? Опять дома влетит. Ведь у Тонслава сегодня толока, навоз вывозят. Недавно, когда поднималась на Глиняную горку, снизу, из деревни, доносился тележный грохот.

Наконец в соснах мелькнула темная тень, появилась женщина средних лет в сером крестьянском платье, с двумя корзинами в руках. Хотя коричневая косынка почти закрывала лицо, еще издали видно было, что от быстрой ходьбы она раскраснелась, как от огня.

— Заблудилась я… — скорее выдохнула, чем произнесла она. — Будто леший меня попутал. Как пошла обратно к Моховому болоту, мне точно мешок на голову накинули. Плутала, плутала… Теперь беги, дочка, домой…

— Да-да, — ответила Анна и помчалась прочь.

Вдоль межи, вдоль ржаного поля, перепрыгивая картофельные борозды — только зеленая ботва со свистом хлестала по ногам. Скорей, скорей! Ну и попадет ей дома! Достанется и от отца, и от матери. Особенно от матери! Та всегда больнее колотит. Отец ударит раз своей тяжелой рукой и отстанет, а мать дерется и дерется. Оттаскает за волосы, выпорет розгами или прутом, потом еще словами проберет. Когда мать рассердится или, как она сама говорит, вспылит, лучше всего скорей с глаз долой. И как можно быстрей. Пока Петерис на заработки не ушел, мать вымещала свое негодование на обоих поровну. Но вот уже сколько времени матери на дворе Упениеков, кроме Анны, колотить некого.

Да к тому же в отсутствие Петериса дочь прогневила мать, непочтительно отозвавшись о поучениях ксендза. «Эти байки о рае, чистилище и аде — просто выдумка», — сказала она вслух то, что думала. Как раз в то время, когда по деревне прошел слух о предстоящем посещении прихода новым викарием.

«Вот как!» — мать схватила розгу. И потом еще несколько дней сряду не переставала костить дочь: «Беспутница! Антихристово отродье! Тебе место там же, где красным, — в остроге!»

Участи пушкановского кузнеца Русина (зимой приехали белые и расстреляли кузнеца на глазах у всей деревни) мать дочке остереглась пожелать, проворчала только, что дочь посадят в погреб на хлеб и воду, как в свое время засадили батраков фольварка Пильницкого, создавших в девятнадцатом году коммуну.

Анна могла бы вести себя и посдержаннее. Прикинуться смирной и покорной, как другие деревенские девки, которые избегали раздоров с родителями. Но в Анне тлел уголек непонятного беспокойства. Тлел и жег. И не давал примириться с тем, что, как ей казалось, было неверно.

«Откуда во мне это?» — спрашивала себя Анна. Видно, год в советской школе, у учителя Малкална, открыл перед ней совершенно новые горизонты.

2

Почти в тот же миг, как Анна ступила на усеянную кирпичной крошкой и мусором улицу деревни Пушканы, там появилась и ее мать. Уже совсем готовая к толоке — в светлой кофте, клетчатой воскресной юбке, белой косынке, в руках навозные вилы с новым, недавно закрепленным черенком. Заложив засовом калитку двора Упениеков, или Гаспаров, как обычно их называли в деревне, она, уже с вилами на плече, повернулась, чтобы отправиться в другой конец деревни, откуда доносились громкие голоса собравшихся на толоку к Тонславу.

Но, завидев дочь, она решила ее подождать.

— Явилась все же, бродяжка! — прошипела Гаспариха. — По грибы ходила, видали ее! Я вот этими вилами тебе так бока намну, что век меня помнить будешь! — Она угрожающе тряхнула вилами. И замахнулась, но тут же заговорила уже спокойнее: — За какие грехи ты, пресвятая богородица, так покарала меня, послала мне это дитё? Пропадает невесть где! Я тут на части разрываюсь, а она… Сейчас же по-человечески оденься, чтоб не стыдно было на людях показаться!

Раз мать бранится, Анне ясно: на сей раз без побоев обойдется. Главное, поскорее скрыться с ее глаз. И быстро сказав «да-да», Анна толкнула калитку в огород, побежала к амбару, где Упениеки летом хранили хорошую одежду. Скинула мокрое от росы платье, надела полосатую юбчонку, сменила темную кофточку на светлую, повязала белый фартук. Пускай, раз такой приказ!

Мать ждала на улице на том же месте.

— Чего косынка-то на самом затылке? Солдатская шлюха ты, что ли? — пробурчала, уже ковыляя вниз по улице.

Когда мать с дочкой явились на толоку, женщины, раскидывавшие навоз, уже прошли угол пашни почти с пурвиету[1]. На сером пару мелькали разбросанные бурые комья навоза, распространяя едкий, острый запах. Две Аннины сверстницы — Габриела Дабран и Езупате Спруд — энергично расшвыривали только что сваленную кучу, а старшие женщины, сбившись, что-то обсуждали.

— Бог в помощь! — Анна вонзила вилы в навоз.

— Лучше бы сама помогла! — ответили девушки. — Да пошевеливайся!

— А то как бы нам перед возчиками не осрамиться, — добавила Езупате. — Мы сегодня вроде бы за главных. Матерям, как видишь, поговорить надо. А тут еще Езуп…

— Тонславиха даже не хотела толоку затевать, — перебила ее соседка, грузноватая, но подвижная Габриела Дабран. — Да сам Тонслав настоял. Из-за какого-то дурного приказа, из-за каких-то дурных бумаг балтийцев[2] не оставит же он землю необработанной.

— Ничего не понимаю. — Анна опустила вилы. — Чего загадками разговариваете? Какие бумаги? И при чем тут Езуп?

Лишь теперь она заметила, что на толоке на этот раз не видно обычного оживления. Правда, настоящее веселье всегда начинается лишь после застолья, однако обычно и возчики проворнее, и женщины, раскидывающие навоз, разговорчивее, и те и другие настроены по-праздничному.

— Как? — широко раскрыла глаза Езупате. — Ты ничего не знаешь?

— Не видела, как десятский приходил?

— Нет.

— Проспала, что ли? — допытывалась Габриела Дабран.

— Не проспала. По грибы ходила.

— Там, наверно, и заснула?

— Да ну вас — проспала, заснула! — рассердилась Анна. — Заладили, как гусыни.

— Ты, Анна, не дуйся. — Габриела принялась рассказывать: — Утром десятский принес из волости приказ явиться Езупу Тонславу в волостную военную комиссию. Таких, как Езуп, забирают в солдаты. Десятский сказал, опять война будет. Опять какой-нибудь Бермонт или другой генерал объявится. И заставит наших вместе с ним коммунистов бить. За это обещают землю имения нам отдать, ну, это еще вилами на воде писано. Только ясно: балтийцы хотят латгальцев ухлопать, чтоб им самим побольше досталось. Что-что, а на это они мастаки. Ну, а наши пушкановцы… Можешь представить себе…

— Еще бы.

Но разговаривать уже было некогда. Ребята подогнали четыре полных воза. Женщины также бросили судачить, явился и сам хозяин толоки Тонслав. Все медные пуговицы на жилете расстегнуты, грудь распахнута, шапка нахлобучена так, что только видны усы, пухлая нижняя губа да выдающийся подбородок.

Взяв у мальчугана, правившего первым возом, вожжи и ткнув три-четыре раза вилами, опорожнил телегу и повернул ее обратно, а сам отступил, пошел смотреть, как девушки раскидывают навоз.

— Надо плуг принести, — крикнул он жене, гнувшей спину вместе с остальными женщинами. — Начнем дерн поднимать.

Женщины, выпрямив спины, глянули на него, затем на Тонславиху, которая почему-то притворилась, что мужа не слышит.

Тонслав крякнул, повернулся кругом и широко зашагал обратно в деревню.

— Мать Езупа все еще сердится, — зашептала молоденькая, как Анна, Езупате, кивнув на хозяйку. — Не дай бог тронуть ее сейчас…

— Совсем как моя… — сказала Анна. — Понимаешь, моя…

Но мамаша Упениек тут как тут. И было разумнее убраться поближе к только что подкатившему возу, который разгружал Изидор Спрукст.

Чуть погодя подошли пахари, таща на спинах плуги. Трое: хозяин, его восемнадцатилетний сын Езуп, неуклюжий паренек с взлохмаченным чубом, и Станислав Спруд, долговязый веснушчатый подросток. Шли, наступая друг другу на пятки.

На краю поля старший Тонслав первым запряг в плуг лошадь, воткнул в землю лемех, перекрестился и громко сказал: «Ну, так начали с божьей помощью!» За отцом важно, С серьезным видом последовал Езуп, за ним — брат Езупате, Станислав. Вместе с ним в поле пришло и веселье. Станислав шагал за плугом, как бы пританцовывая, держась рукой лишь за одну чапыгу, и глядел больше на раскидывавших навоз женщин, чем на лошадь. Поравнявшись с девушками, он пропел тоненьким голоском:

У Грабите, сестренки,

Красненькие щечки…

Вчера брат козла резал,

Кровью она нарумянилась.

— Ну погоди! — враз погрозили ему девушки вилами. — Ну погоди… погоди ты!

Но пока они щебетали, решая, с какого задиристого куплета начать и на какой мотив, мамаша Спрудов и старая Лидумиха вонзили вилы, подбоченились и, разворачиваясь в такт песне то вправо, то влево, начали печально, как на похоронах:

Ты, паренек пушкановский,

Много водки не пей!

А то к девкам пойдешь,

Да к свиньям попадешь!

— «К свиньям попадешь!.. К сви-иньям по-па-дешь…» — подхватили девушки припев как можно громче.

Получил парень! Не в бровь, а в глаз! А теперь еще о кривых ногах и что не умеет плуг держать. Припев подхватили и женщины. Мамашу Спрудов Лидумиху поддержали все.

Женщины двигались плотным рядом, чтобы, когда пахари пойдут обратно, их встретить еще более хлесткой песней. А мужчины остановились и уставились на дорогу. С горки спускались двое. Ступали прямо по яровым, а за собой волокли палки, приминая зеленя.

— Откуда нехристи эти взялись? По хлебу бредут, точно дурные.

— Волдис Озол и ксендзов Юзис, — разглядела мамаша Спрудов приближавшихся мужчин.

— Что с таких возьмешь… — Тонслав с силой вонзил в дерн лемех плуга.

Видно, предстоял неприятный разговор, так что лучше заранее приготовиться к этому. Старший работник с ксендзовской мызы Юзис, коренастый мужик в господском картузе с маленьким блестящим козырьком, шел и глядел себе под ноги, а Волдис — сын богатого хозяина-балтийца — в зеленом военном френче и военной фуражке того же цвета, шагал, важно покачиваясь, слегка приподнимаясь на носках.

— Здорово! — Волдис поднес к фуражке один палец. — Толоку затеяли?

— Надо, — ответил Тонслав, исподлобья косясь на Волдиса. — Когда же затевать, коли не в страду?

— И то верно! — Волдис обвел окружающих беглым, холодным взглядом. — Почти два года промитинговали…

— До отвала намитинговались… Хих, хи, хи! — посмеялся Юзис. — Теперь с этим покончено. Навсегда. Сейчас и за нынешнее, и за прошлое подналечь придется. Долги отрабатывать. Вот так-то, шабры. Из-за вашего долга мы и пришли.

— Из-за долга? — от удивления Тонслав широко раскрыл глаза.

— С шестнадцатого года Пушканы должны хозяину «Озолов» за молотилку. — У Волдиса будто что-то в зубах застряло, он принялся ковырять в них ногтем мизинца. — Одних процентов несколько сотенок набежало. Отработать придется. Послезавтра с самого утра пускай пушкановские женщины придут огороды полоть.

— Погоди, погоди! — оживился Тонслав. — Кажись, господин Озол что-то напутал. Новый долг я уплатил, а в прошлом году господин Озол в волостном правлении мне лично сказал, что старый прощает.

— Ска-зал! — точно присвистнув, протянул Волдис. — Мало ли что в прошлом году сказано было. У хозяина «Озолов» на руках ваши расписки. А это что банковский вексель. Отработаете, расписки обратно получите! Не забывайте только, что у каждого векселя свой срок выкупа. Вовремя не уплатите, долг взыщут. Через полицию!

— А святой отец на Пойненном лугу сено косить будет, — подхватил ксендзов Юзис, объясняя цель своего прихода. — Так что на будущей неделе, во вторник, все на толоку. С косами и граблями, работать будете, пока все не скосите и не сложите.

— Так что женщинам — в «Озолы», — повторил Волдис. — И тем передайте, которых нет здесь! Чтоб непременно все были! Пошли, Юзис!

— Ах да, вот еще! — Озол вернулся. — Флаг, государственный флаг чтоб у каждого был! Посреди белый, а по краям — красный. В государственные праздники, особо восемнадцатого ноября, каждому вывешивать на доме, на видном месте!

На этот раз они не вернулись.

— Чтоб ты сквозь землю провалился! — Тонслав всем весом навалился на чапыги. — Заноза, каких мало… Долг отрабатывай! Эй, Алоиз, — крикнул он подъехавшему только что с полным возом Алоизу Спрауниеку, — стань-ка на мое место! А ты, старуха, пива неси! Только побольше. Душу разбередили, дьяволы этакие…

3

Управившись с работой на дворе и в хлеве, Анна Упениек надела воскресную юбку и пошла в избу Тонслава, где вечером для толочан будет гулянка. Гармонь Адама Пурвиниека с тремя рядами блестящих пуговок еще с полудня стояла на сундуке Тонславихи и, несмотря на то, что старики проклинали балтийцев и прочих кровососов, несмотря на беду с Езупом, гармонь была тут, и танцы так или иначе будут. Раз пиво сварено, то иначе и быть не может. Надо думать, что отцы тем временем уже успели до чего-то договориться.

Однако отцы так ни к чему и не пришли. Когда Анна переступила высокий порог избы Тонслава, спор у мужчин был в самом разгаре. За столом с мисками мяса, надрезанными и разрезанные серыми пшеничными хлебами, глиняными кувшинами мужчины покачивались и пошатывались, точно созревшие ржаные колосья на ветру. Аннин отец что-то выкрикивал, ему отвечал Юрис Сперкай, поднявшись на ноги и тряся рыжеватой бороденкой.

— Обман! И то, что балтийцы землю дать обещают, тоже обман! Эти нечестивцы только и думают, как бы головы людям затуманить. От господ, неважно, польские паны ли это или балтийцы Озолы, батраку ничего хорошего ждать не приходится. Ничегошеньки. Не ради нас они это белое латвийское государство делали. Не ради нас! Потому чулисам[3] этим сказать надо: не нужно нам от вас ничего! Ни забот ваших, ни долги вам платить. Ни даром на земле ксендза спину гнуть, как при господах.

— Ксендз тут ни при чем! — поднялся Гаспар. — Ксендз — католический священник.

— Господин он, такой же, как все. Потому и церковным господином считается.

— Юрка! — растопырив локти, Гаспар протиснулся в конец стола. — Юрка, ты на веру…

— Тихо, шабры! — бросился Тонслав разнимать разгорячившихся спорщиков. — Не надо ссориться. Лучше посоветуйте мне, несчастному, как с Езупом-то быть. Не позволяет сердце его нехристям[4] в солдаты отдать.

— Что верно, то верно. Грех нехристям отдать.

— Еще против своих пошлют!

— А как же иначе!

— Ну и не отдадим, и баста! — Гаспар с такой силой стукнул кулаком по столу, что подскочили кружки. — Спрячем в Зеленой крепи на острове, как скотину прятали при немцах. Болото в сплошных бочагах, чужому там не пройти.

— Живого человека на болоте вечно держать не станешь, — возразил Тонслав. — Когда-нибудь ему на берег все равно выйти надо.

— Если нельзя иначе, так женим. — Гаспар так посмотрел на дочь, что та вся запылала. — Пускай мою Аню берет! В пост ей уже семнадцатый год пошел. Взрослая она, работать может. А детскую блажь муж вышибет из нее.

— Ничего, шабер… — тяжело вздохнул Тонслав. — Семейных в солдаты не брали, а чульские нечестивцы всех подряд забривают. В циркуляре сказано…

— При русских все по-другому было, — тяжело вздохнул Юрис Сперкай. — Весь мир открыт был, езжай, ступай на заработки, куда глаза глядят. А теперь…

— Черти они, истинные черти! — сказал Юрис Спруд, первый силач на острове, и попытался грудью отодвинуть стол. — Стукнуть бы таких по башке, говорю, сбить с ног! Подняться всем миром и очистить мир от гадов этих!

— А чем это Езупу поможет? — вставил кто-то с конца стола.

— Верно, чем это Езупу поможет? — согласился Спруд.

— Я знаю! — за спиной Анны отозвался из сеней энергичный голос. — Факт!

Анна обернулась. В дверях, расставив ноги, стоял плечистый парень весь в черном, с пышным чубом. Антон Гайгалниек. Сосед Тонслава.

— А-а, Антон! Смотри, из кругосветного странствия воротился!

— Как же ты жил? Дальние дороги исходил? Счастье нашел?

— Нашел.

— Ну-у! И впрямь нашел? Хе, хе, хе!

Все рассмеялись, потому что знали Антона как облупленного. И его отец был человеком ветреным, а сын свихнулся вовсе. Заносчив, как петух. Словно хозяин невесть какого богатого хутора, словно он разъезжает на линейке, а в амбарах у него закрома от зерна ломятся, как у Муктупавела, как у балтийцев Озола и Пекшана. И одевается: деревенский парень, а на шее крахмальный платок, из нагрудного кармашка пиджака цветастый шелковый платочек торчит. И усы у него тоже не как у порядочных людей, а на чужой манер кверху закручены. Послюнявит два пальца и пошел усы крутить-вертеть. А болтун, пустозвон! Один он только людей, свет повидал. Послушать его, так второго такого умника, как он, не сыскать.

— Факт! — Антон прищурился. — Я все что хотите знаю.

— Знает он! — посмеялся Сперкай.

— Коли знаешь, так чего молчишь, будто язык проглотил? — бросил Гаспар.

— Факт! Как скажу, вы все только рты разинете!

— Говори, только глупостей не болтай! Вздумаешь дурачить нас, так знай: рука у меня тяжелая!

— Факт! Раз чулисы в солдаты берут, то и женатых непременно.

— Сами знаем.

— Факт! Ясно, что Езупа и после свадьбы призовут.

— Нам, Антон, не до твоих шуток теперь!

— Факт! Только чулисам, как и русскому царю, такие, что малость того, не годятся. Сам видел, как недавно немцы в Елгавине свихнувшегося дома оставили, хоть и приказ был всем идти траншеи рыть. И ксендз говорит, что богом обиженных нельзя обижать!

— Чего зря трепаться-то! Ведь Езуп не тронулся!

— Факт! Но может тронуться.

— Хватит, Антон!

— Факт! Ну, скажем, лишь малость, настолько, чтоб в солдаты не забрили.

— Пресвятая богородица, смилостивься над ними! — Женщины повскакали с мест, как потревоженная стайка птиц. — Что за страшные речи! Крещеного человека сумасшедшим объявить!

— Тихо, бабы, когда мужики толкуют! — поднялся Гаспар, тяжелый, как намокшая в мочиле коряга. — Ты, Антон, старух не слушай! О деле говори! Только поберегись деревню высмеивать!

— Факт! Зачем высмеивать? Езупа надо спасти. Всем кагалом к мировому пойдем и покажем. Но сперва попросим ксендза словечко замолвить. Так и так, мол, Езуп господом покаран. Потребуют, чтоб поклялись, поклянемся. А чего не поклясться? Я сам уже не раз перед судом клялся. Если надо, так могу хоть прямо тут, на месте, поклясться.

— Н-да… — Люди оживились. — А если и впрямь попытаться… Вот и разбирайся на самом деле!

— Не больно все это разумно… — пробурчал Сперкай. — На ребяческое дурачество смахивает. Но коль шабры так решат…

— На! — Гаспар протянул бахвалу кувшин с пивом. — Садись к мужчинам! Потолкуем. Когда у тебя не один ветер в голове, так и что-нибудь путное скажешь. Почаще бы так. Самому полегче жилось бы, и деревне спокойнее было бы. Ты ведь знаешь, нам всем друг за друга стоять надо!

— Факт! — Антон улыбался и подкручивал усы. — Знаю. Я все знаю. Я раз в Риге в большом Эрманском парке за одним столиком с важными господами водку пил, из рюмки. Вот из такой большой! И пока мы пили, под навесом, вот таким, как у сарая Сперкая, сорок музыкантов в трубы дули — у них прямо щеки лопались. И тогда я… Факт! А знаете, что со мной этой весной было? Мост под Елгавиней соорудил. Тридцать саженей длиной, на шести столбах. С дугами вроде церковных сводов. Мне за работу десять тысяч полагалось. Одну я там же на месте пропил, две другие — в дороге, три тысячи мне еще с подрядчика причитаются. Съездить за ними надо. Когда уходил я, у подрядчика не хватило денег. Не рассчитывал, что я так скоро управлюсь. Факт! Но я за деревню держусь, как дите за родную мать. Адам, Адам! Растяни-ка свой орган! Дерни вальсок! А куда же эта знаменитая плясунья делась? Аня, иди сюда!

Антон Ане, конечно, не нравился, но уж очень ей нравилось танцевать. Кроме того, она была благодарна Антону за то, что спас ее от замужества, от Езупа.

— Пошли, Антон!

Какое-то время в избе стоял гул, как на базаре. Заливалась гармонь, стучали ногами танцоры, перекликались мужики, смеялись бабы, распевали подростки. Девчонки, рассевшись возле лежанки, тянули длинную однообразную песню про красотку Розите и хвастливого мужлана Онтона Гулавниека. В песне было куплетов двадцать. Девушки все пели, пели и никак не могли допеть ее.

— Хватит! — остановился вдруг Антон и, держа девушку за плечи, сказал так, чтобы все слышали: — Аня, я хочу на тебе жениться!

— Что? — от неожиданности она даже забыла закрыть рот.

— Факт! Хочу тебя в жены взять. Хибара есть у меня, деньги будут, а моя полоса земли почти рядом с полем Гаспара.

— Да ну тебя к лешему!

— Что? Что ты сказала? Гаспар, поди сюда! Факт!

Но Упениек уже не слушал Антона так внимательно, как недавно.

— Что такое?

— Я, Гаспар, на твоей дочке жениться хочу.

— Ну-у? — растерялся Гаспар. — Разве ты?.. — начал он, но тут же стоявшая Анна закричала во все горло:

— Отец, убей меня, если хочешь, но ни за какого Антона я не пойду! Скорее повешусь или в пруду утоплюсь!

— Аня, что с тобой? Факт! — очень удивился Антон.

Гаспару тоже показалось, что это уж чересчур. Собственная дочь вздумала перечить отцу, слово которого в семье закон! Упениек локтями отстранил сидевших рядом и, тяжело ступая, подошел к дочке.

— Это ты мне, мелюзга, грозишь?

— Вот, вот! — поддержал Антон.

— Да ну тебя! — Анна резко отвернулась. И не успел отец что-то предпринять, как она уже была за дверью.

— Вот тебе! Факт! — прошипел Антон. — Но я тебя, девка, догоню… Ей-богу, догоню!

Выбежав во двор, Анна услышала, как стукнула дверная ручка, как в сенях скрипнула надтреснутая половица. Ах, так? Антон догонит ее, отведет обратно в избу? Врешь, Антон! И не с такими она управлялась! Усатого немца прошлой зимой так вилами огрела, что тот по сей день, наверно, помнит ее. Аня любому в руки не дастся…

Она побежала по дороге, затем вдоль болота, прямо к хутору Пекшана. За спиной, как в тумане, таял крик Антона:

— Аня, Аннушка, не беги! Факт! Чтоб тебя тысяча чертей побрали!..

Какое ей дело до каких-то Антонов? Она все бежала и бежала, пока, вконец запыхавшись, не свернула с дороги и не упала под ивовым кустом. Ищи теперь ветра в поле!

А дальше что? Как ей быть? Ведь она не птица, которая, как только на земле становится трудно, расправляет крылья и улетает. Ведь Анна точно путами связана. Была бы мужиком, как брат Петерис. Ушла на заработки — и живи среди хороших людей. Не везде ведь так, как в Пушканах. А она что? Помогает отцу и матери копаться в их шести пурвиетах. В прошлые зимы ходила в волостную школу. Кончила. И больше уже, наверно, учиться не будет. Как примириться с этим? Ей так хочется учиться, так хочется. Неужели ей плестись по жизни, как плетешься за пущенным на залежь стадом? А что, если отец будет настаивать на замужестве? Обещает отдать ее какому-нибудь Езупу или дурному Антону? Нет и нет, будь что будет, но она не поддастся. Не поддастся и… и…

4

Огороды богатого хозяина Озола занимали широкий склон за коровником — высоким каменным строением с коричневой дранковой крышей и скрипучим флюгером на коньке. На склоне, пропитанном навозной жижей, земля была тучной и плодородной.

Свекла, брюква, репа и морковь тут разбухали прямо на глазах и осенью тяжелели, как коряги, и нелегко было выдергивать их из земли. Убранные корнеплоды скотницы Озола парили, крошили и сыпали в кормушки коровам и свиньям весь год, скотина богатого хозяина отправлялась на пастбище, тяжело посапывая, и весною какую-нибудь траву просто не замечала. Сыта была. Потому-то хозяйка Озолов каждый четверг возила на рынок тридцать и более фунтов обернутого пергаментной бумагой желтого, пахучего масла, которое охотно разбирали городские барыньки и скупщики из Риги, платя гораздо больше, чем женам селян за комья масла, завернутые в льняные тряпицы и листья кувшинки. В волости считали, что в год Озол за одно масло выручает не меньше, чем другие хозяева за зерно, лен и свиней вместе взятых. Эти крупные доходы хозяину-балтийцу обеспечивали обширные огороды, грядки с сочной свеклой, репой, морковью на обильно унавоженной почве.

Но корнеплоды требуют тщательного ухода, пожалуй, не менее тщательного, чем ребенок. Потому Озол, кроме батраков и батрачек, нанятых на год или полгода, летом и осенью брал еще поденщиков. Где-нибудь в Курземе или Видземе, где люди больше стремятся работать в городе, в нужное время найти рабочие руки посложнее, но в Латгале иначе. Незанятых деревенских женщин, парней и подростков здесь хоть отбавляй. Притом — дешевых работников. Обычно мужику, у которого всего лишь несколько пурвиет земли, зимой недоставало крупы, или приправы, или же возка соломы — корове подкинуть, пока весной солнце не растопит серые болотные кочки и на них не пробьются глинистые пузыри. Каждую весну тому или иному жителю деревни приходилось занимать то пуд зерна, то пятерку или десятку деньгами. Их можно было раздобыть только у крупных хозяев. И такой господин Озол пушкановцам на самом деле казался хорошим соседом. Он одалживал, но, занимая, надо было и честь знать: пособить благодетелю на спешных работах. Отплатить трудом задарма, просто в благодарность за выручку прислать жену или подростков.

Уважая местные обычаи, крупные хозяева Пурвиенской волости не гнушались и толоками. Как и ксендз, который землю своей мызы обрабатывал руками толочан, так и землевладельцы-балтийцы созывали в определенный день мужиков и баб деревни пособить. А на толоках, как известно, селяне сами друг друга подгоняют.

При красных, правда, подобных проделок себе не позволяли. В советских канцеляриях сидели безземельные крестьяне да всякие голодранцы, и хозяина, собравшего толоку, могли объявить эксплуататором, приравнять к владельцам мыз. Поэтому-то хозяин Озолов в советское время поспешил заявить, что все долги селян перечеркивает, однако, едва войска красных отошли по резекнеской дороге на восток, как он о своем заявлении сразу забыл. Мамаша Озолов — так называли хозяйку, — правда, сомневалась, наберется ли достаточно полольщиц, но хозяин с сыном Волдисом уверяли, что нечего опасаться. Разве не были селяне должниками и разве смогут они впредь прожить, не одалживаясь?

И так несколько недель, по два-три дня кряду, Цезарь на дворе Озолов, пугая пришедших, метался на цепи и лаял до хрипоты. Пока хозяин, хозяйка и Волдис не уводили барщинников в поле, пока латгальские женщины и девушки не принимались полоть и рыхлить овощные грядки.

Девушками деревни Пушканы распоряжалась сама хозяйка Озолов — болезненного вида расплывшаяся женщина с грубым, как у мужика, голосом.

— Отсюда начинайте! Будете полоть и рыхлить. Но так, чтоб на бороздах корней сорняков не осталось, а морковочки не повыдергали.

— И до полдника чтоб поле было, как подметенное, — добавил сын хозяина Волдис. — А ты, красотка, держись, будь и в работе первой! — Глядя на Анну, он от удовольствия прищелкнул языком.

— Пускай налегает, пускай налегает! — отозвалась Тонславиха. — Еще посмотрим, угнаться ли ей за старухами…

— Такая девка любую старуху за пояс заткнет! — Волдис локтем слегка ткнул Анну в бок.

— Чего это он липнет к тебе? — спросила Анну половшая рядом Езупате, когда хозяева ушли. — Кто ты ему такая?

— Никто, — отрубила Анна, не поднимая головы. — Нужен он мне, как собаке палка.

— Хорек! Нашелся бы кто да перешиб ему ноги, не носился бы повсюду как угорелый.

— Уж лучше хребет.

— В прошлом году, когда такое время было, богатеньким и впрямь хребет перешибить следовало, — сказала половшая за девушками жена батрака Курситиса с мызы Пильницкого. Съежившись, как пастушка под дождем, она полола обеими руками, кидая сорняк в карман фартука, чтобы через какое-то время, когда разогнет спину, отнести на край поля и уже потом лишний раз не нагибаться.

На дворе опять неистово залаял Цезарь. Прибыли еще две работницы: старая Гайкалниечиха и Ядвигина мать.

— Ядвигина мать тоже? — обернулась Анна, чтобы посмотреть, где та устроится.

— Чего заспалась так? — не вынимая рук из карманов, спросил хозяин Озолов опоздавшую.

— Идти далеко. А все силы по чужим полям да хлевам растрачены…

— Ну, ну… — Хозяин выпятил живот. В глотке у него что-то зашевелилось, словно он пытался проглотить жесткий, сухой кусок. — Ты еще не одну девку обставишь. Глаза у тебя как у молодого ястреба.

Ядвигина мать взяла себе борозду за Анной. Гайкалниечиха ушла в другой конец огорода. Анна собрала выполотый сорняк, отнесла в кучу на краю поля и, когда снова принялась за работу, расстояние между ней и Ядвигиной матерью уже сильно сократилось. Чуть погодя они оказались так близко друг от друга, что могли переговариваться.

— Ядвига опять всю ночь прокашляла. И чаем из грудного мха поила, и теплое на грудь клала — никак не унять. Аптечного лекарства надо бы, так Арцимович в местечке за маленький пузырек целых пятьдесят рублей запросил.

— Господи Иисусе, господи Иисусе! — вздохнула Тонславиха, унося охапку сорняка. — Нехристи, мучители… Гору бед на бедняков навалили. Вот Езуп тоже… — Она, видно, хотела завести длинный разговор, но там же, на всполье, болтались хозяева и их младшие отпрыски: девочка в темной юбчонке и в сверкающем белизной воротничке и полный мальчуган в черном костюмчике. Гимназисты… На каникулы или за снедью пожаловали.

— Барчуки… — криво улыбнулась Ядвигина мать. И поскольку Тонславихи и Езупате поблизости не было, наклонилась к Анне и зашептала: — Ко мне больше не ходи! И другим скажи. Ночью фараоны увели пекшанского работника. Будто в какой-то видземской волости в исполнительном комитете состоял. И ко мне приставали. Где мой муж, чего шатаюсь по округе? Должно быть, следят за мной. Пекшан мне на это намекнул. Прогнать, видно, собрался со своей земли.

— И что ты, мамаша, делать думаешь?

— Мне-то что? Соберу свои пожитки и — куда глаза глядят. В местечко или в город. Вместе с Ядвигой.

— А как же я? — грустно спросила Анна.

— Ты, дочка, уже взрослая. Пробивайся сама, собственными силами!

— Пробивайся… — прошептала пересохшими губами Анна. — Точно это так легко и просто.

Отерев передником руки от земли и зелени, Анна сдвинула косынку на затылок, села и безразлично уставилась в другой конец прополотой борозды. Сквозь низкие, быстро бегущие облака на миг блеснуло солнце. Далекое и неласковое. Совсем как поле Озола.

После обеда, на который батрачка Озолов прямо в поле подала пропольщицам ржаного хлеба с творогом и кувшин холодного снятого молока, в Озолах затарахтели дрожки на желтых колесах. Высокую сверкающую коляску тащила чалая лошадь, которой правил почтенного вида человек в зеленой шляпе и пыльнике пепельного цвета. Волостной старшина Муктупавел.

— Что ему тут понадобилось? — Полольщицы зашевелились, как болотная трава на ветру.

Не успели они оправиться от удивления и взяться по-настоящему за работу, как на дороге к усадьбе Озолов появилась другая коляска. На козлах сидел кучер, а в кузове — одетый в черное человек.

— Ксендз… И этот туда же?

— Святому отцу все дороги святы, — пробормотала Ядвигина мать. — Мне один человек сказывал, в Аташиене дело было. Там-то вообще народ поумней нашего. Ну вот… — Она огляделась вокруг, как бы убеждаясь, внимательно ли слушают ее, и — замолчала.

От мызы Пильницкого, опираясь на палку, межой шел человек. Степенный и почтенный, но вместе с тем и суровый на вид. Настоящий богатый хозяин. В темном суконном пиджаке, сапогах и черном, сдвинутом на затылок картузе. Он дымил трубочкой, заложив одну руку за спину. Словно прятал что-то в ней от посторонних.

Хозяин Ядвигиной матери — Пекшан.

Подойдя к прополотым грядкам, поковырял палкой в борозде, словно убедился, достаточно ли рыхлая земля, и даже не удостоил притихших женщин взглядом. Попыхивая трубкой, стал не спеша подниматься в гору, к усадьбе Озолов.

— Ясно, сбор у них, — решила Тонславиха. — Трое больших хозяев и ксендз…

— Торг. — Ядвигина мать встала и стряхнула с фартука землю. — Договорятся, сколько с кого сдерут.

— Ну ксендз тут уж ни при чем! — Этакая ересь задела Тонславиху за живое. — Ну и люди! Никак этих сумасшедших времен не забудут. Никак за ум не возьмутся.

— За какой еще ум? — бросила Ядвигина мать. — Разве правду говорить грех? Разве ксендз не из главных пайщиков в лавке и на кирпичном заводе? И против тех, кто за справедливость для бедняков…

— Против бунтарей, против антихристов он! — на подмогу Тонславихе кинулась мамаша Спруд. — Против таких, каким был Русин на нашем острове. Разве то, что кузнец тогда делал, разумно было? Порядочных хозяев на посмешище выставлял. А сколько честного народа попутал! Сколько людей из-за него в беду попало?

— Русина ты, соседка, лучше не трогала бы. — Анна заметила, как Ядвигина мать потемнела лицом. — Русин был честным человеком. С добрым сердцем. Только кровососам слишком много воли давал. Тогда разве кого-нибудь судили или пытали, как теперь?

— Верно! Верно! Правда! Неправда! Зачем ксендза поносить? Зачем над верой глумиться, — зажужжали полольщицы, как осиный рой. Иные — заодно с Ядвигиной матерью, иные — против них.

Анне и Езупате ничего другого не оставалось, как съежиться и побыстрей ползти вперед по борозде. А что, если матери так разойдутся, что сцепятся друг с дружкой, как это бывает в деревне? В таких схватках больше всего достается человеку стороннему. Словно именно он бросил в толпу камень раздора.

Сверху, со двора Озола, вдруг донесся страшный рев. Крик, ауканье, свист на мотив солдатской песни. Затрещали выстрелы. Три, пять, семь; словно преследовали беглеца. Полольщицы притихли, упали на колени.

— Напились, — перекрестилась Тонславиха. — И ксендз там.

— Смотри, и нам угощение несут! — закричала Курситиха.

И в самом деле! С жестяным ведром в одной руке и с кружкой — в другой спускалась по тропинке к полольщицам хозяйка Озолов. Вместе с младшим озоловским отпрыском — гимназистом Артуром в черной круглой шапочке. Хозяйка поставила в конце огорода ведро, зачерпнула в нем кружкой и ласково крикнула:

— Эй, женщины, сюда идите!

Полольщицы с минуту помялись, затем женщины, что постарше, начали вставать и отряхиваться, вытирать о фартуки руки.

— Выпейте по кружке, погибче пальцы станут! — подчеркнуто любезно потчевала хозяйка. На щеках играли глубокие ямочки. — Выпейте за наше здоровье! Хозяин посылает. И знайте: панская водяная мельница с шерсточесальней опять завертится. Наш хозяин, Муктупавел, ксендз и Пекшан основали компанию, которая купит у государства мельницу. С пилорамой и поставом для пшеничной пеклеванки. Всей волости польза будет.

— А вам — богатство, — не дождавшись своей очереди за кружкой пива, Ядвигина мать вернулась к борозде.

За ней и Анна с Езупате. Они обошли хозяйского сынка, который, расставив ноги, загораживал дорогу, что-то жуя и причмокивая. Под черным пиджаком у него на груди торчала книга в синей обложке с косматой надписью «Пан».

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В воскресенье утром Анна встала на рассвете. Спустив ноги с кровати, пригладила руками свалявшиеся волосы. Вчера в бане не удалось как следует прополоскать. Не хватило дождевой воды. Мыться пришлось последней, в глубокой темноте, и кадку уже успели вычерпать. Попасть в баню раньше она не могла — отец послал в Розгали за керосином и спичками, а от Пушканов до Розгалей целых семь верст. Если же пойти окольной дорогой, и более того. Она выбрала окольную. Должна же она узнать, как живут Ядвига и ее мать.

— Надо поторапливаться… — глубоко вздохнула Анна. Успеть собраться в церковь, а до службы переделать уйму дел! О том, чтобы не пойти, остаться дома, нечего и думать. Отец пригрозил ремнем и карой по-страшней прежних.

Девушка обвела взглядом комнату. В утреннем свете та показалась неуютной и грязной. У печи куча сношенных лаптей и постол, на лежанке грязные онучи. Глиняный пол замусорен, на столе немытая посуда, над которой жужжат назойливые мухи. Целый рой мух. Ни вчера, ни позавчера никто их не гонял. Березовые ветки, которыми, закрыв окна и двери, пушкановцы бьют обычно мух на стенах и потолке, валяются, увядшие, за дверью. Пока помогали на толоке Тонславу и гнули спину на Озола, домашним размахивать прутьями было некогда.

Анна глянула в сторону запечья, на желтую спинку кровати с мужской и женской одеждой на ней. Оттуда доносится клокочущий, смешанный храп. Отец и мать спят. Пока не проснутся, Анне надо управиться в хлеву и на дворе.

Она надевает юбку и босиком выходит во двор, снимает с забора подойник, открывает дверь в хлев:

— Доброе утро, Толите! Пора хорошей коровке доиться!

Анна выпускает Толите и овец в загон. На пастбище их погонит мамаша Сперкая, сегодня ее день. Затем настает черед кур, подсвинка. Потом подметает метлой сени, приносит от колодца в ведрах воду. Так. Теперь можно заняться собственными туфлями.

У Анны Упениек, как у взрослой уже девушки, собственные праздничные туфли. Поношенные, и вид у них не из лучших. Но Анна ими гордится. Кожа мягкая, каблук довольно высокий, вдоль швов дырочки, узоры, а для шнурков четыре медных, звездчатых пистона. Мать выменяла их у городских мешочников, которые шатаются по деревням, клянча муку и сало. В мешках у них случаются хорошие господские вещи.

Особенно много мешочников из Даугавпилса появилось этой весной. Приносят и меняют на провизию одежду, обувь, часы. Цветастые шелковые ткани и тонкие, блеклые чашечки, звенящие от одного прикосновения кончиком ногтя. Было бы у крестьян что дать взамен, набрали бы всякого добра полные сундуки и комоды. Но откуда латгальскому мелкому крестьянину взять свиную грудинку, муку и крупу, когда с самого Сретения господня мяса ни крошки, а зерно занимают у богатых соседей? Хозяева-балтийцы и другие богатеи, правда, наменяли у горожан всякого добра, которого хватит на много лет.

— Х-ху! — Анна подышала на щетку и принялась наводить блеск. Красивые все-таки! Вот в таких бы в школу…

В школу! Да, в школу… Всякий раз, когда Анна вспоминает школу, в груди словно что-то обрывается. Анне так хочется учиться, читать книги. Но отец об этом и слышать не хочет. Говорит, школа не для бедняков. Школа стоит денег… нужен капитал. Плата в среднюю школу за одну зиму все хозяйство Гаспара сожрет. Не одно Аннино приданое и ее долю наследства. А если б Анна от своей доли отказалась? Если б все, что ей полагается, оставить Петерису?

О школе она думает часто. Мысли вокруг школы вьются и накручиваются, точно нити пряжи в клубок. Ох как ей хочется учиться!

На улице загрохотала телега. Грохот все нарастал. Затем чуть ли не под самым окном Упениеков громко заплакали дети.

Должно быть, опять переселенцы с заречья. «У нас, ремесленников, в арендованных лачугах все прахом пошло. Работы почти никакой, а новые власти, точно скаженные, платежи взвинтили. Нам ничего другого не остается, как спасаться в чужой стороне!» Анна помнит разговор пушканцовцев с такими вот ремесленниками. Подходит к окну, видит: по улице, покачиваясь, удаляется телега, груженная узлами и всяким скарбом. За ней бредут девочка-подросток с баулом и женщина с младенцем, укутанным в платок.

Родители уже проснулись и захлопотали. Мать ломала хворост и кидала в топку, отец, сидя на скамеечке, старался обуть сапоги. Натягивал засохшие, рыжеватые кожаные голенища и бормотал слова утренней молитвы. Временами обрывал молитву, призывая жену помолиться вместе с ним. Поддержать его хоть словами покаяния: «Смилостивься над нами…»

— Пресвятая богородица, помилуй, заступись за нас грешных… — твердил Гаспар и обеими руками изо всех сил тащил сапог. Ссохшийся за неделю, тот никак не хотел поддаваться.

— Коряга этакая! — Топнул ногой об пол, сапог поддался. Прилив ярости прошел, теперь он молился в мирном расположении духа. — Святой Донат, архангел Михаил и все святые стражи душ наших, прошу вас… — Наконец молитва окончена. Сказав «аминь», Гаспар повернулся к углу комнаты, где висели на стене две украшенные бумажными цветами картины, изображавшие богоматерь, перекрестился и, пригладив ладонями волосы, сел на скамью. — Завтракать давай, — сказал жене. — А ты, — это относилось уже к дочери, — живо на пастбище, за лошадью! После принарядишься…

2

Верстах в четырех за старообрядческой деревней, где на повороте растут большие липы, повозка Упениеков догнала направлявшиеся в церковь телеги, вереница которых вилась по большаку насколько хватало глаз. По обе стороны дороги по тропинкам двигались пешие. Женщины босиком, неся завернутые в платок туфли, молитвенник и четки; мужчины — кто в сапогах, кто в желтых постолах и онучах, налегке. У большинства телеги с деревянными осями. Мужчины сидят лицом к лошади, женщины — спиной. Среди повозок встречаются крашенные в черный и желтый цвет брички, дрожки на железных осях. Они, правда, не тащатся в общем ряду, а резвой рысью мчатся мимо остальных.

«Поди знай, который час теперь?» — Анна из-под ладони посмотрела на солнце. Она сидела на мешке, набитом соломой, рядом с матерью, спиной к лошади. В прошлое воскресенье, когда солнце сияло над самой вершиной сосны, что на горке деревни Гайгалниеки, было восемь часов. Сейчас, казалось, больше. Солнце уже слепит глаза, трудно наверх взглянуть. А есть люди, которые смотрят на солнце. Говорят, ученые наблюдают его при помощи подзорных труб и без них. Училась бы Анна в школе, и она, может быть, умела бы смотреть на солнце…

— Отец, может, мне осенью все же удастся в школу пойти? Если я оставлю Петерису свою долю наследства…

— Сперва добудь, что наследовать, тогда о своей доле и говори. Но-о, егоза, тащишься, как неживая! — Гаспар, встав на колени, принялся хлестать кобылку кнутом. Та подпрыгнула, вырвалась из ряда тихо катившихся повозок и, дергая телегу из стороны в сторону, увязалась за рысаками, впряженными в барские брички.

Гаспар догнал кучку пеших, шедших тропинкой сосняка, среди них и Антона Гайгалниека. Его можно было узнать еще издали: шел размахивая руками и гоготал во все горло. Завидев Гаспаров, Антон остановился.

— Здорово, тесть! Прокатишь? Факт!

Но Гаспар словно вдруг оглох и Анниного жениха не услышал. Промчался мимо, оставив Антона на обочине дороги.

Аня засмеялась. Так тебе и надо, Антоша! Будешь еще приставать ко мне!

Когда Упениеки подъехали к церкви, до начала богослужения оставалось еще больше часа. Достаточно времени побродить просто так, без дела. И только родители заговорили со знакомыми, как Анна проворно шмыгнула в маленькую калитку церковного двора. Помчалась вдоль длинной каменной ограды, быстро — вниз с горки, к ближней Пурвиене. К местечку — как говорили тут.

Пурвиена — что-то вроде маленького поселка, не больше трех-четырех латгальских деревень. Как и в деревне, по ее центру проходит единственная прямая улица, правда, вымощенная булыжником. Кое-где от большой улицы ответвляются короткие переулки, упирающиеся в огороды горожан или межи крестьянских полей. Лавки, уличная торговля и мастерские ремесленников расположены только на Большой улице, которая начинается у трактира Сполена, возле самой дороги на Даугавпилс (у Сполена можно на господский манер выпить рюмку водки или кружку пива и закусить колбасой или жареной рыбой с булкой), и упирается прямо в Рижское шоссе. Как обычно по воскресеньям, когда жители окрестных деревень стекаются в церковь на богослужение, двери всех лавок открыты настежь, и стоящие на крыльце лавочники зазывают прохожих.

«Сюда-сюда! Заходи! У меня самый хороший товар. Самый хороший и самый дешевый!»

Анна остановилась перед витриной. В буром домишке помещалась лавочка, торговавшая мелкими товарами, книгами, изображениями святых. Тут продавались косынки, средства от глистов, гармошки, балалайки, ремни с медными пряжками, голубая и розовая бумага — цветы делать, конверты с синими голубками в верхнем углу и большие листы бумаги для прошений. Можно было приобрести молитвенники, четки. Единственная лавка в Пурвиене, снабжавшая католиков ближайших общин всем необходимым.

Однако эти святыни предлагал не единоверец, а пришлый человек, из Видземе, балтиец Крусткалн. Нехорошо, конечно, было, что католики вынуждены покупать у нехристя-иноверца. Но другой лавки в Пурвиене не было. К тому же у Крусткална все необходимое имелось в большом выборе, а торговаться, сбивать цену было принято до потери сознания. Хоть полцены сбавляй — тебя за дверь не выставят. Помимо всего, Крусткалну благоволил ксендз. Больше того, советовал верующим не покупать изображения святых и четки у старичка из Прейлей, который в базарные дни раскладывал в палатке на подстилке свой товар: крестики с цепочками, лики чудотворцев, ладанки, четки.

Убедившись, что знакомых поблизости нет, Анна припала к стеклу витрины. Так повелось еще со школьных лет. Девочки, приходя в местечко, имели привычку припадать к окнам лавок. Правда, больше к таким, где выставлены конфеты в ярких обертках; желтые, как цветы калужницы, ленты; крохотные зеркальца в красных и блестящих оправах и другие соблазнительные вещички.

В витрине лавки Крусткална можно было любоваться всевозможными бумажными цветами, кукольными головками, лентами и книжками катехизиса, которые, точно маленькие кирпичики, лежали грудами, чуть не наполовину закрывая часто читаемую на крестьянских дворах книгу «Душа человека и дьявол». Чтобы привлечь внимание прохожих к любимой книге, выведенная на клочке бумаги черная стрела указывала на обложку с изображением разных добродетелей и пороков: веры, смирения, дружбы, прилежания, порядочности и нечестивости, высокомерия, лукавства. Пороки в душу человека вселял сам князь тьмы Вельзевул с трезубцем в руке. Все это Анна видела и раньше. Но сегодня она обнаружила кое-что новое. Две книги: «Сказки» в грязно-желтом переплете и книга «Джунгли», на серой обложке которой в красном углу был нарисован черный, согбенный человечек.

Знать бы, про что там… Анна сжала лицо ладонями. Должно быть, светские книжки. «Сказки» уж наверняка святыми притчами не назовешь. А «Джунгли»? Она такого слова еще и не слышала. Джунгли… Джунгли… Что это могло означать? Книга написана по-балтийски… Может, что-нибудь из премудростей высшей школы? А что, если купить ее? В затянутом на платочке узле спрятаны полтора рубля. Она выручила их за тайно проданные Иоське щетину и конский волос. Дома про эти деньги никто не знает. Ничего страшного, она их как добыла, так и потратит. Только не слишком ли дорогие эти «Джунгли?»…

Заметив, что Анна все не отходит от витрины, лавочник вышел на крыльцо. Стройный шустрый лысый человек с испитым лицом.

— Хочешь купить что-нибудь?

Анна оторвалась от витрины.

— Нет, я так просто…

— Почему — так просто? Заходи, потолкуем!

— Да не надо!

— Посмотреть денег не стоит — смелей! — Крусткалн попятился обратно в лавку. — Что дать? Бумагу на цветы? Ленты для волос?

— Ленты для волос не надо… Я хотела бы книгу.

— Книжку отречений?

— «Сказки» или эту, «Джунгли».

— Смотри-ка! Высоко берешь. Ну что ж, на, взгляни!

Девушка повертела в руках одну книжку, другую. «Сказки» — тоненькая тетрадка на латгальском диалекте. «Джунгли» — пухлая книга, напечатанная по-балтийски.

— Верно, дорогие очень?

— «Сказки» полтинник.

— Ой, как дорого! А эта сколько?

— Рубль семьдесят.

— Тогда ничего не получится… — Анна стыдливо отступила. — У меня полтора рубля всего-то.

— Плохо дело. — Крусткалн костлявыми пальцами приглаживал загнувшиеся углы книжных обложек. — Самим в рубль шестьдесят пять копеек обошлась. А еще из Риги железной дорогой везли. Хорошую вещь даром отдать не могу. Так и разориться недолго.

— Тогда ничего не выйдет. — Анна собралась уходить.

— Погоди! — Лавочник ловко перемахнул через прилавок. — Не будем торговаться! Подумаем. Мы не рвачи какие-нибудь. У нас книги эти уже которую неделю стоят. Привез себе на беду. А у тебя на самом деле всего-навсего полтора рубля? Ладно, мы вот как договоримся. Давай свои полтора рубля и бери книжку, а в доплату, за долг, соберешь мне корзину брусники. Одну корзину. Ты из Пушканов ведь? Ты, по-моему, зимой ходила сюда в школу?

— Да, — подтвердила она. — Только как это так — в долг?

— Я тебе доверяю. — Лавочник сунул ей в руку желанную книгу. — Знаю, ты меня не обманешь.

Смахивая с разгоряченного лица пряди волос, Анна побежала обратно в церковь. «Какое счастье! Такую дорогую книгу приобрела!»

Завернув покупку в косынку, Анна смешалась с богомольцами. Как раз из дома ксендза вышел викарий, чтобы произнести проповедь. Сосредоточенный, даже сурово торжественный, духовный пастырь встал перед прихожанами. Одетая во все черное старушка рядом с Анной вздохнула. Перекрестилась, снова вздохнула, затем, увидев, что девушка внимательно разглядывает юношей впереди себя, ткнула Анну в бок, призывая ко вниманию.

Зазвенел колокольчик, и в полумраке раздалось всем знакомое покашливание, которым ксендз обычно предварял свою проповедь.

Анна сидела среди женщин и слушала, как все суровее и суровее звучали слова ксендза. Его возмущение постепенно достигло апогея.

— Католики! Что вы творите? Отвернулись от своей церкви, ступили на путь неверия. Посещаете мирские сборища, читаете нечестивые писания. Прошлой ночью прислужники сатаны опять сделали свое пагубное дело. Купленные иноземными злодеями, они прошли по божьей земле и раскидали антихристовы листки. И никто не встал на их пути. Католиками называетесь, перед богородицей крестным знамением осеняете себя, а живете как скоты. Только и знаете сивуху ведрами черпать, драться да в грязи валяться.

— Ишь как сурово, — сказал один из юношей и двинулся к выходу. За ним последовал стоявший за колонной смуглый мужчина, а за тем — третий. Под влиянием какого-то неожиданного внутреннего побуждения Анна тоже стала пробираться вслед за парнями.

Трое замеченных ею парней прошли по двору, затем — между повозками богомольцев и разлеглись на одной из телег. Неподалеку от повозки Гаспара.

Анна тайком сунула купленную книгу под солому на телеге отца, забралась на нее и, лежа на мешке, следила за парнями. Она была готова поспорить, что эти люди имеют прямое отношение к тому, чем возмущался только что ксендз.

Но парни разговаривали тихо. Поднявшееся на небосклоне солнце припекало все сильнее. Яркий свет резал глаза. Анна прикрыла веки и отдалась ласковому теплу. Она вскочила от пинка матери. Отец и остальные прихожане уже распутывали вожжи. Стало быть, богослужение кончилось.

— Лежебока! — бранилась мать. — Ни стыда, ни совести. В церковь, наверно, и ногой не ступала?

— В церкви я была…

— Была… — ворчала мать. — Уж дома ты у меня получишь… Ну, слазь с телеги! Идти пора!

— Куда это?

— К ксендзу, за Езупа просить.

— А мне-то зачем?

— Не твое дело. Сказали тебе, идти надо, и все тут. Как же быть? — обратилась она уже к мужу. Лошадь все-таки жалко гонять.

В приемной ксендза уже ждали Тонславы, Спрукст и Антон Гайгалниек. Подошли Упениеки и еще кое-кто. У мужчин и женщин за пазухой свертки, которые они оставляли в маленькой каморке, где в дверях сновала экономка ксендза Апале.

Езуп Тонслав с Антоном Гайгалниеком стояли у длинного покрытого белой скатертью стола.

Смешавшись с остальными, Анна слышала, как Антон поучал Езупа:

— Факт! О чем бы ни спросили, отвечай: «Живот болит, голова от смеха звенит…»

В другом конце дома стукнула дверь, прогудели тяжелые шаги, и в приемной вдруг стало так тихо, что слышно было, как на дворе кудахчет курица. И тогда в двухстворчатых дверях, ведших к домашнему алтарю, возник ксендз. Теперь он казался меньше ростом, чем в церкви.

Ксендз обвел взглядом присутствующих, слегка кивнул и устало произнес:

— Слава господу Иисусу!

— Во веки веков! — ответили ему собравшиеся.

— На что жалуетесь? — Викарий подошел к столу, задрал полу сутаны и зашарил в невидимом кармане. — Что гнетет души ваши, что лишает их покоя? — Пола сутаны скользнула вниз; тихо звякнув, на стол упала связка ключей, и пастырь пурвиенского прихода степенно уселся в кресло. Его широкая короткопалая ладонь с поблескивающими розовыми ногтями опустилась на край стола. Так верующим удобнее будет прикладываться к рукаву сутаны своего пастыря. — На что жалуетесь, спрашиваю я! — повторил ксендз.

Перед креслом опустился на колени Тонслав. Звонко чмокнув рукав сутаны, он скрестил на груди руки и уставился на ксендза взглядом, полным болезненного отчаяния.

— Спасите, святой отец, помогите! Замолвьте свое святое слово! Добрый, милосердный наш пастырь…

— А-а, Тонслав? Ну, чего тебе? Говори так, чтобы можно было понять!

— Факт! Преподобный отец, Тонславу надо помочь. — Антон Гайгалниек толкнул вперед Езупа. — Сына Тонслава хотят в солдаты забрать. Уже бумагу прислали. А Езуп не в своем уме. Факт! Было бы великим грехом такого из дому отпустить. Мы все у господина мирового поклясться готовы, чтоб Езупа не забрали. И просим вас, святой отец, замолвить свое веское слово!

— Как? — Белая рука скользнула со стола. — От защиты отечества отвертеться хотите?

— Нет, святой отец, этого мы не хотим. — Антон проворно сунул на стол царский серебряный рубль. — Мы не против защиты отечества. Факт! Мы только не хотели бы, чтобы больного, убогого человека… Мы, святой отец, все как надо, как истинные католики. Мы сейчас же всей деревней, как один, придем к вам сено косить. Только больного Езупа спасти надо. Вся деревня об этом просит. Мы все тут: Сперкай, Спруд, Упениеки…

— Н-да… — протянул викарий. Глянул еще раз на серебряную монету, заманчиво сиявшую в лучах полуденного солнца, глянул на двери смежной комнаты, в которой, широко расставив ноги, засунув руки под фартук, дородная Апале благосклонно смотрела на собравшихся. Ксендз словно погрузился в раздумье. Затем обратился к Анне: — Как тебя, дочка, зовут? Ах, Анна… Ну, подойди поближе! Скажи, чего ты больше всего желала бы?

— Я, святой отец, хотела бы пойти в школу, — вырвалось у девушки. — Получить среднее образование.

— Ах, в школу? — Лицо святого отца вытянулось, стало неестественно длинным. — А кто же дома жить будет, кто в поле работать будет? Ученые люди землю не пашут, хлеб не растят. Мужик и жена мужика, они хлеб нам дают. Ну, ступай! — Викарий, помрачнев, повернулся к Тонславу и Антону Гайгалниеку.

К Анне подошел неизвестный, еще молодой, одетый по-городскому мужчина. Он появился в комнате сразу за ксендзом, но, поскольку остался стоять за пушкановцами, просившими за Езупа, его никто не заметил. Наверно, из соседнего прихода. Или новый служка церковный. В последнее время немало развелось новых людей.

— Можно и в школу пойти, — начал незнакомец. — Только в настоящую, католическую школу. У нас, у католиков, в Аглуне скоро своя гимназия будет. Учителя-ксендзы будут там обучать молодежь из верующих латгальцев.

— В Аглуне? — Анна пытливо посмотрела на незнакомца. Бледное, словно усталое лицо, холодные глаза.

— В Аглуне. Гимназия скоро откроется. Я послан латгальской католической партией. Должен основать общество католической молодежи. И тебе, девочка, хорошо бы записаться в него.

— Не знаю. Как отец скажет… — оглянулась Анна. Пушкановцы свой разговор уже закончили. Кланяясь, они пятились от ксендзова стола.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

В полдень, когда над деревней Пушканы царил глубокий покой и люди отдыхали, всех растревожили громкие детские крики.

— Барбала, Барбала! — Малыши бежали, вызывая на двор родителей.

— При-шла Бар-бала!

— Прочитала перед распятием длинную молитву, а сейчас на дворе Сперкаев песню поет.

— Так она на дворе Сперкаев?

Застучали огородные калитки. Любопытные женщины первыми, а за ними мужья и отцы кинулись на улицу ко двору Сперкаев.

— Господи Иисусе! — Тонславиха, как на беду, надела длинную юбку, теперь та путалась в ногах. В такой ни побежать, ни наклониться. Придерживая рукой юбку, она одна вертелась среди мужчин, которые переругивались с Антоном Гайгалниеком. Он, как всегда, все знал лучше других. Сам еще недавно побывал на видземской стороне. И без Барбалы знает хорошо все, что творится на свете. В тех же Скриверах один умный знатный человек доверил ему большую тайну. Он знает… Факт!

— Хоть бы раз свою трещотку придержал! — рассердился Юрис Спруд и перешел на другую сторону улицы.

А на дворе Сперкаев, сидя перед избой на скамеечке, местная нищенка уже выкладывала свои новости. На нищенке был рыжеватый длинный мужской пиджак, из-под полы которого свисали клочья подкладки, иссиня-черная юбка, на голове — залатанная клетчатая косынка, обута Барбала в худые, поддерживаемые пакляной веревкой лапти. Через плечо висели две торбы: большая, в синюю полоску — для хлеба и серая поменьше — для другой снеди и всяких подаяний. Изодранный шерстяной платок Барбала положила на скамеечку рядом с собой. По увядшему, серо-бурому, морщинистому лицу казалось, что нищенка уже живет жизнью третьего поколения, хоть она в иной день и проходила по десять верст. Никто не знал, сколько Барбале лет, да и не пытался выяснить.

Но все знали: у Барбалы есть душевная рана — рожанский Казимир. Стоит назвать это имя, как у нее помрачается рассудок.

Все несчастья Барбалы начались с Казимира Дексниса, он стал ее нищенским посохом. Беда стряслась в молодости. Тогда Барбала, внебрачная дочь экономки рожанской панской мызы, наследовала от матери пять пурвиет хорошей пахотной земли у Бебрского затона. Овес рос там крепкий, как ива, у ржи в колосе вызревало по шестнадцать зерен, а лен давал такое волокно, что скупщик Борух, не торгуясь, платил самую высокую цену. К богатой наследнице стали ходить женихи — и молодые парни, и зрелые мужчины, у которых от упорного и тяжелого труда на ногах разбухли темные, налитые кровью жилы. Попытал счастья даже богач Юрка со Скунстниекского острова. Но Барбала всем отказывала, даже непьющим, работящим парням. Ей, видите ли, приглянулся Казимир Декснис, непутевый Казимир. Против ее выбора были все. Казимир — отпетый забулдыга, гуляка и волокита. В одном только их приходе четырем девицам пришлось по милости Казимира из волости бежать, чтобы на чужой стороне скрыть свой позор. Отправляясь на заработки, он и в чужих краях обманул не одну легковерную девчонку. Но Барбале на все это было наплевать. Она увивалась вокруг парня, где и как могла, вертелась до тех пор, пока не увлекла его. И вот Барбала в брачном венце стояла в церкви, а рядом с ней — Казимир.

На деньги, подаренные паном, Барбала у Бебрского затона поставила домик. Декснисы перешли жить туда. А спустя совсем немного времени внебрачную дочь рожанского пана, изгнанную, рыдающую нашли на дороге в деревню Старую. Сосед отвел Барбалу к мужу, пристыдил Казимира, пригрозил ксендзом, но это не помогло. Казимир теперь числился законным хозяином земли у Бебрского затона, и когда окружающие стали слишком надоедать, тайно продал хозяйство брату богатея Муктупавела и ушел по белу свету. Сказав больной жене одну только фразу: «Меня от тебя тошнит».

Барбалу приютила дальняя родственница. Ухаживала, кормила, пока не поставила на ноги. Родственница и знакомые ходили к уряднику, к ксендзу, просили вмешаться, чтоб обманщика заковали в кандалы, но уже ничем нельзя было помочь. Казимир исчез, а земля у Бебрского затона принадлежала новому хозяину.

Оправившись, Барбала стала ходить с торбой через плечо. Иногда помогала хозяйкам полоть огороды, осенью собирала ягоды и грибы, но только иногда. Скиталась по дворам, твердила молитвы и побиралась. Молилась в церкви за своих благодетелей и, заходя в деревни, отдыхая, рассказывала, что где видела, слышала и что нового в волости, в чулисовских округах.

Ни на больших ярмарках, ни осенью в церкви на исповеди не услышишь, не узнаешь столько нового, сколько могла поведать Барбала. А особенно в последние годы, когда повсюду одни неурядицы да смена порядков. И не только в Пурвиенской волости, по всей стране жизнь бродила, как тесто в квашне, которое, взойдя, вот-вот перевалит через край. В Пушканах газет не читали, потому что газеты стоили денег да и грамотных-то в деревне было раз два и обчелся.

Протиснувшись сквозь стайку детей, Тонславиха уселась рядом с нищенкой. Люди поймут, почему она так поступила. Может, в какой-нибудь другой волости стряслось такое же несчастье, как у Тонславов с Езупом? Может, и там собираются к мировому, чтобы поклясться, что парень, призванный чулисами в солдаты, не в своем уме?

— Ну как ты шла? Неужто всю дорогу босиком пробежала? Лапти-то совсем и не обносились.

— Я ведь умею плотно плести их, — застенчиво улыбнулась Барбала. — Деру лыко с трехлетних липок, очищаю, средние полотна наискось обрезаю. Лапти плести меня в детстве рожанский Гриван научил. Лапти у него чуть ли не пол-лета не продирались. В этот раз я, правда, все больше босиком шла. А к Геркановским горкам пришла, там на дороге глина от колес ссохлась, острая, точно роговица. Пришлось обуться.

— Так ты и в Герканах побывала? — Тонславиха подвинулась поближе. — А там что? Чулисы и там тоже сыновей вызывают к воинскому начальнику?

— Там — нет. Но у лютеран, за Крейцбургом, где богатые хозяева, у которых каменные хоромы и в земле, перед амбарами, погреба, где по воскресеньям на гулянках играют трубачи, там в солдаты идут. Парни в зеленых одеждах с медными пуговицами, ремни на груди, на плечах ружья. По дорогам ходят, пачпорта спрашивают, точно как раньше стражники. Порой соберутся вместе да начнут палить. Айзсаргниками называются.

— Айзсаргами. Я знаю. Факт! — не мог промолчать Антон Гайгалниек.

— Не мешайся, Антон! Так ты, Барбала, говоришь, что в Крейцбурге сыновей в айзсарги берут?

— Берут, берут. — Барбала перекрестилась. — Не каждого. Перво-наперво тех, у кого земли побольше, кто против красных шел.

— Так нашего Езупа не должны бы… — начала Тонславиха, но ее перебил резкий женский голос из-за плетня.

— Не должны бы, и никто его туда и не взял бы. Айзсарги — это войско богатеев, что против нас, бедных людишек.

Русиниха, вдова кузнеца Русина. Вернулась, стало быть. Ее почти две недели в деревне не видели. Поговаривали, что в Даугавпилс уехала или даже куда-то подальше.

— Барбала права: айзсарги новые стражники и есть. Только повредней царских они, — добавила Русиниха уже уходя. Видно, она прямо с дороги. На плечах большой платок, в руках — узлы.

— Довольно болтать! — передернулся Антон Гайкалниек. — Я… Факт!

— А еще что, милая Барбала? Еще что? — завидев Сперкаиху с ломтем хлеба, Тонславиха поспешила опередить ее и положила нищей в подол свою лепту. — Расскажи, милая Барбала, что хорошего люди говорят?

— Чего уж там рассказывать-то! — Видно, вмешательство Русинихи и Антона не пришлось ей по душе. — Разве людям рот заткнешь, болтунов всех в мешок запихнешь! Про всякие божьи чудеса рассказывают…

Но долго молчать она была не в силах.

— Ну что, что? — волновались женщины.

— Землю делить будут.

— Какую еще землю?

— Всю, которой владели господа и государственный банк. На хутора поделят и тем дадут, у кого совсем земли нет или очень мало ее.

— У нас, в нашей стороне тоже?

— Сказывают, скоро варкавскую мызу делить начнут. Кому кусок хорошей земли, а кому — на мшистом болоте.

— Пресвятая богородица! — всплеснула руками Гаспариха. — Возможно ли?

— А то? О дележе земли и в газетах уже пишут. Депутаты, которых весной выбирали, тоже говорят, что землю поделить надо. И чтоб хутора строили. Чтоб каждый сам по себе старался! Кто пошустрей и прилежней, жить будет, а тому, кто поленивей, туго придется. Не то что теперь в деревнях. Разве весной, когда на собрания тащили, землю не сулили?

— Сулили, ну и что с того, а другие так же сердито говорили, что ничего из этого не выйдет. Землю отнимать нельзя. И ксендз… — вздохнула Урзула, жена Юриса Сперкая.

— Сколько раз слова ксендза уже переиначивались? — кинулась Гаспариха защищать приходского пастыря. — Да разве мало слышащих то, чего никто и не говорил?

— Кое-где в Видземе и Курземе землю уже выделяют, — продолжала Барбала. — Кто успеет первым, тот лучший кусок отхватит.

— Эти разговоры о разделе земли я за чистую монету не принимаю. — Сперкаиху нельзя было переубедить. — С чего это вдруг такие золотые времена настали, что беднякам и поденщикам землю раздавать начнут?

— Ты хочешь всех умней быть! — рассердилась Барбала. — Если неправду говорю, так чего ради крейцбургские лютеране затеяли господские земли перемерять?

— Стало быть, в Крейцбурге уже господские земли мерят? — Гаспар протиснулся вперед… — Тогда уж… Тогда, конечно. Надо бы подумать. — Гаспар погладил заросший щетиной подбородок. — Как ты, Сперкай, считаешь?

— Как будто надо бы.

— Конечно, надо бы, — согласился и Тонслав.

— Может, к отцу писаря сходить, к старому Спарныню? По субботам писарь приезжает отца проведать… Если старому четвертинку отнести…

— Юрка Сперкай мог бы сходить…

— Мог бы, конечно.

— Дадим Юрке каждый по гривеннику. И на выпивку, и на табак хватит. К Спарныню он со стороны местечка пойдет, по дороге в Старую, мимо лавки Бартулана. Если у Бартулана четвертинки не найдется, так из большой бутыли нальет. Только мерку прихватить надо. А то поди знай.

— Старуха! — крикнул Гаспар жене. — Принесла бы Барбале и от нас! Сейчас же!

— Ох, господи, бог ты мой… — пыхтя, поднялась Гаспариха. — Как тяжело встать-то, как тяжело с места стронуться! Крестец болит, ноги болят, под ложечкой сосет… Аня, идем, принесешь, что я дам.

Когда Аня чуть погодя вернулась на двор Сперкаев с лукошком крупы и отрезанным во весь каравай ломтем черного хлеба, слушательницы нищенки уже разошлись. Остались лишь Курситиха и дети.

Анна положила хлеб Барбале в подол, помогла перевязать тряпицу, в которой нищенка хранила завернутую снедь, засыпала крупу в торбу и помогла Барбале привести себя в порядок. Поди знай, может, та еще что-нибудь расскажет. Вдруг про школы. В балтийских волостях, говорят, школ полно.

— Аня, Аннушка! — раздался с соседнего двора молодой женский голос.

— Моника!

За забором мелькнула полная, коричневая по локоть голая рука. И затем видна стала плотная девица с круглым лицом, выцветшими на солнце бровями и волосами.

— Ты — дома? Я сейчас, — Анна кинулась к калитке.

— Знаешь, ты ничуть не изменилась, — деловито сказала Анна, разглядев подругу, а про себя подумала, что Моника не только сама красива, но и красиво одета. Блузка в синюю полоску, юбка из купленной материи и белый фартучек. Да, суженая брата Петериса в самом деле красива.

— Останешься у нас насовсем или опять куда-нибудь уйдешь?

— Наверно, придется остаться. Курземские и видземские богатеи стали привередничать, батраков выбирают с оглядкой. В городах крупные фабрики закрылись, люди идут в деревню поденщиками.

— Нет, ты все же худее, чем прошлой весной. — Анна еще чуточку отступила назад и, скосив голову, рассматривала подругу.

— Болела. — По лицу Моники скользнула быстрая тень. Может, от дыма, низко валившего из трубы Сперкаев? И, видно, желая избежать лишних расспросов, она спросила сама. — А ты как живешь? В школу еще не попала?

— Да где там! Ради школы я готова отказаться от своей доли наследства. Может, когда Петерис вернется… он согласится…

— Ну, а что Петерис? Давал знать, когда дома будет? — словно между прочим спросила Моника.

— Ровно ничего. Знаешь, он писать не мастак.

— Не мастак, это точно… Ну ладно, об этом потом. Я прямо с дороги. — Моника вдруг заторопилась. — Мне еще по дому кое-что…

«Изменилась она все же… — Анна открыла калитку на улицу. — Раньше Моника другая была. Видно, боится чего-то, что-то скрывает».

2

От писаря Юрис Сперкай вернулся еще до захода солнца. Анна Упениек как раз шла с подойником из загона, когда он, потный, разопрев в толстом суконном пиджаке, толкнул калитку во двор.

— Скажи отцу, что я зайду, — постучал он суковатой палкой по плетню, завидев Анну. — И Тонславу скажи. Приду, только переоденусь с дороги.

— Антону тоже надо бы сказать! — Старый Упениек, узнав, что Сперкай вернулся, принялся искать под кроватью постолы. Он уже разулся, разделся, остался в одной рубахе. — Слыхала, что тебе сказали?

— Слыхала, — ответила Анна уже от двери. Ну, к Гайгалниеку она во двор не пойдет. Только постучит по забору.

У Тонславов ссорились. Сам с ремнем в руке угрожал Езупу, мать, прижимая обеими руками к подбородку фартук, что-то бессвязно бормотала и испуганными глазами смотрела на сына.

— Из-за военной службы, — шепнула Моника и за руку потащила Анну в клеть. — Езуп не хочет к ксендзу и мировому идти. Говорит, уж лучше в солдаты. За человека хотя бы считать будут. — В клети пахло слежавшейся соломой, сырой овчиной и плесенью. — Против отца пошел. Не хочу, говорит, посмешищем в глазах людей быть. Не свихнулся я, и пускай не пытаются дурачка из меня сделать. Велика беда, говорит, в солдаты пойти. Послужит несколько лет, ничего у него от этого не отвалится. Сыт будет, и одежа тоже целой останется. Хозяева теперь работникам онучей больше не дают, ничего, кроме жалованья. А в солдатах он на всем готовом жить будет. А все разговоры о войне — одна пустая брехня. И Барбала сказала, что на балтийской стороне не слышно, чтоб Россию завоевывать готовились. Гайгалниеку, который придумал его дурачком объявить, Езуп грозится ребра переломать.

— Молодец!

— Послушай, — переменила Моника разговор. — Мать мне говорила, что этот ветрогон за тобой увивается. Не будь овцой, помелом его огрей! Чего вздумал, старый козел, молодая девчонка понадобилась ему! Я ему, негодяю, давно на дверь показала бы!

— Да разве я не показала?

— Слышала, тебе в приданое полоса земли достанется. Мать Антона, Салимона…

— Так Салимона тоже? Ну знаешь!

— Мо-оня! — позвали из избы. — Моня, где ты? Почему воду скотине не налила?

— О боже! Надо бежать…

— Мне тоже.

— В будущее воскресенье по ягоды пойдем, — сказала Моника вернувшись. — Тогда и поговорим. Ладно?

— Ладно.

Когда Анна управилась в хлеву, у Гаспара уже собрались все приглашенные. Кто-то принес бутылку горькой, и мать уже приготовила закуску: нарезала хлеба, начистила луку.

— Из-за Езупа я не настаиваю! — сердито сказал Антон. — Хочет в огонь броситься, пускай бросается себе на здоровье. Факт!

— Но ты ведь говорил, что стоит только у мирового поклясться, как все уладится. — Тонслав встал. — Сейчас ты у меня…

— Оставь… оставь его… — кинулись Гаспар и Сперкай унимать Тонслава.

— Надо прямо решить: напишем о земле или ждать будем?

— Напишем, надо написать! Землю дать могут… ты понимаешь, землю! — Тонслав вскинул руки со стиснутыми кулаками и потряс ими. — Если землю делить будут, если такой закон издали…

— Издать-то издали, — отозвался Сперкай, не отдаляя от губ бутылку с водкой. — Спарнынь сказал, землю выделят борцам за буржуазную свободу, таким, как в нашей волости Урбан. А что останется, поделят между желающими. Между безземельными, мелкими хозяевами. Сказал: мызу папа Пильницкого на хутора поделят. Это так же верно, как «аминь» в церкви.

— Тогда уж, тогда уж конечно.

Анна, которой в избе делать было нечего, хотела уйти, но Сперкай вернул ее от двери.

— Аня, Аня, погоди! Гаспар, твоя Аня в начальной школе училась лучше всех.

— Пойди сюда! — воскликнул отец. — Чем писать у тебя есть?

— Есть, отец.

— И большой лист, на каком прошения пишут? — спросил Сперкай.

— Пол-листа.

— Негоже это, но уж как-нибудь обойдемся.

— Тащи все это сюда и пиши! — И Гаспар принялся убирать на конец стола кружки, лук, хлебные крошки. И крикнул жене: — Старуха! Полотенце! И лампу!

— Да, лампу надо. При таком хитром деле хорошо видеть надо. — Тонслав подвинулся на середину скамейки.

Анна достала чернила, ручку с пером, лист белой бумаги, сложила все это возле лампы.

— Что писать?

— О земле. — Гаспар уселся рядом с дочерью. — Прошение писать будем. Чтобы нам выделили землю мызы! Не разбили ее на хутора, а целиком всей деревне дали. А кому, собственно, писать-то?

— Я знаю. — Антон навалился на стол. — Пиши! «От бедняков деревни Пушканы Пурвиенской волости. Покорная просьба. Пан давно уже тут не живет, и большая часть мызы заросла бодяком. Мы, пушкановцы, обязуемся всю землю обработать. Вспахать и засеять рожью, ячменем и овсом. Горохом и клевером. От этого государству будет выгода». Факт! Ну, почему не пишешь?

— В прошении не полагается писать, что землю пахать будут и что именно на ней сеять будут.

— Как не полагается?

— Просто — так властям не пишут.

— Много ты знаешь!

— Знаю, что прошения полагается писать коротко и ясно. Надо сказать: мы такие-то и такие-то, просим, согласно закону правительства, присоединить к деревне землю мызы Пильницкого. Подписываемся и прилагаем гербовые марки.

— Ты мне не морочь… Факт!

— Девушка права, — отстранил Спрукст Антона. — Прошение надо писать покороче. Моего старика, когда тот еще парнем был, за длинную писанину выпороли. Готовил прошение о разделе земли. Дал какому-то дурню написать все, что в голову взбрело. Тот целый лист исписал, а господа, читая, так разгневались, что присудили просителю розги.

— Потому как старик всякую чушь наболтал… — никак не унимался Антон. — Ясно написать совсем другое дело.

— Пиши, Анна, так, как надо. По закону… — решил спор Гаспар. — Проси, чтобы господа землемеров прислали. Сейчас же, этой же осенью. Но как мы, шабры, передадим прошение в нужные руки?

— Самим и передать надо! — отозвалась Спрукстиха. — Тонславу так или иначе в Даугавпилс ехать — из-за Езупа. Заодно пускай Гаспар и бумагу отвезет. И третьему, скажем, Антону, поехать не худо бы.

3

Анна поднялась на самое высокое место на болоте, называемое Большим островом. Она оставила за собой неровный, как неумело проложенная борозда, след. Кусты и травы пахли по-осеннему горько: жалобно и протяжно перекликались птицы. Анна поставила корзинку под ореховым кустом и, взобравшись повыше, глазами отыскивала Монику Тонслав. Только что та была тут и вдруг точно в воду канула.

«Должна же она прийти сюда…» — решила Анна и села в тени. Уже осень, а все еще душно. Особенно здесь, на острове. Как на горячей сковородке.

«Большой остров. Большой остров… — мысленно повторяла она и легла на спину. — Какая тишина!»

Большой остров находился верстах в трех от деревни Пушканы, на самой середине Мохового болота. За Большим островом, с полверсты на юг, — Ореховый остров, за ним — несколько меньших, а еще дальше — заросший деревьями Волчий. С Волчьего острова можно пройти до Ницгале. По дороге в Ницгале, правда, надо местами пробираться между бочагами, по тонущим в иле кочкам и траве. Человеку стороннему трудно нащупать тут надежную тропу. Стоит невнимательно ступить в сторону, извозишься в иле по уши.

На Большом острове пушкановцы бывали довольно часто. Ходили за липовым лыком, за лозой, по орехи, ягоды и еще косить сено. Не на самом острове, конечно, его клеверные просторы принадлежали ксендзу и лесничему, а вокруг острова, на местах, поросших осокой, мать-и-мачехой и кувшинками. Скошенную или, как говорили сами косцы, «срубленную» болотную траву пушкановцы несли на сушу. Иной раз, попав под хорошее настроение господ, бедняки выпрашивали позволения сметать стожок накошенной осоки на острове. В деревню ее перевозили зимой, в морозную пору. Если, разумеется, нехватка корма не вынуждала семью косца доставить укос прямо в хлев.

Насколько помнят люди, на болотных островах часто скрывались от преследователей беглецы. Во времена дедов здесь прятались грабители, снабжавшие гибнущих порою от голода крепостных панским хлебом и другой снедью; после польского мятежа на островах скрывались от царских солдат повстанцы, после пятого года там прятались вырубщики панских лесов. В войну там спасали от реквизиции скотину и хлеб. После падения Советов сюда уходили не успевшие отступить красные стрелки и вообще сторонники советской власти.

Болотные острова также использовались как дороги. Во времена войн. Так в восемнадцатом году островами отходили на восток русские войска, а в девятнадцатом, на Рождество, Юстин Бирзак провел красноармейский отряд в тыл белым. Красные до последнего человека истребили сброд из курземского баронья и русских беляков. Только когда в Бирзаки ворвались грохочущие бронемашины ландесвера вместе с полуротой головорезов барона Таубе, красные оставили деревню. Отступили той же дорогой, что пришли, — по Моховому болоту. Стреляя им вслед, белые разворотили полболота — воронки от снарядов, точно колодцы, зловеще чернели на снегу до самого Большого острова. На болоте, сраженный пулей, остался проводник красных Бирзак. Потом белые судили и расстреляли его родственников.

Моника подошла и поставила рядом с Анной корзину.

— Устала как собака, пока искала тебя… — Моника тяжело дышала. — Не могла поаукать?

— Но, Моня, ты же сама… Ей-богу…

— Ей-богу, ей-богу, я никуда в другой раз с тобой не пойду.

Моня уселась на кочке поодаль от орехового куста, обхватила руками коленки, уставилась не то на облака, скользившие по горизонту, не то на купы деревьев, видневшиеся за Пушканами, и молчала. Молчала и Анна.

Но долго ли просидеть как немым?

— Моня!

— Что? — отозвалась девушка, но головы не повернула.

— Моня, не будем дуться друг на друга.

— Мы и не дуемся.

— Хотела поговорить с тобой по душам…

— Поговорить по душам?

— Знаешь, хочу уйти из деревни.

— Куда?

— По свету.

— По свету пойдешь… Ты ни света не знаешь, ни людей.

— Но и так жить я больше не могу.

— Как — так?

— Мои в школу меня не пускают, насильно дома держат…

— Насильничать в природе человека, — вздохнула Моника.

— И против этого ничего сделать нельзя?

— Ты слишком не воображай. Я пыталась. Отбивалась, когда студент Дижвавар накинулся на меня. Пожаловалась в суд. А его там правым признали, меня же — виноватой. Будто сама ему навязалась. Он еще на меня в суд за оскорбление чести подал.

— Моня, ты! — Анна вскочила и в растерянности замолчала.

Да что тут скажешь?

Но тут же девушкам показалось, что за ближним кустом будто скользнула тень.

— Моня… там кто-то ходит…

— Где?

— Вон за тем кустом.

Девушки на носках приблизились к кусту. Раздвинув листву, показался парень и, согнувшись, направился к чаще.

— Эй! Кто такой?

Парень присел, словно его хватил удар, остановился. Повернул к девушкам лицо. И тут Анна чуть не вскрикнула от удивления. Перед ней был один из трех юношей, которых она приметила в воскресенье в церкви. Это он о чем-то разговаривал с двумя остальными, когда она забралась на телегу и заснула на солнышке. Тот самый смуглый парень.

— Чего тебе тут надо? К нам подкрадываешься? — спросила Моника.

— Я не подкрадываюсь. Я… пробираюсь с той стороны.

— Скрываешься?

— Скрываюсь. За мной гонятся.

— Кто же?

— Ну те самые, с ружьями которые. — Парень огляделся. — Волдис Озол и другие.

— Ты… из лесных братьев? — уже совсем тихо спросила Моника.

— Не твое это дело.

— А это ты напрасно. Мы тебе можем помочь.

— Вы?

— Да, мы… Аня, ты останься тут и задержи их, если припрутся. Нагороди им что-нибудь и задержи! А ты, — обратилась она к незнакомцу, — скинь пиджак, сними шапку! И возьми мою корзинку! Пошли! Только побыстрей!

Анна развязала соскользнувшую косынку и принялась вытряхивать ее. Почему-то перестали слушаться пальцы. Оказалось, что она больше не в состоянии сложить собственную косынку.

В чаще со стороны Даугавы затрещала ветка. Раз, другой. Да, это они: Волдис Озол и незнакомый Анне худощавый человек с узким лицом и лохматыми усами. Волдис Озол в зеленой шапке, на отворотах пиджака — блестящие дубовые листья, другой — в темной фуражке. Оба при ружьях.

— Эй, ты! — крикнул худощавый.

— Что такое? — Анна ухватилась за корзину.

— Что делаешь тут?

— Ягоды собираю.

— И еще что?

— Больше ничего.

— Так, так… — протянул худощавый. И вдруг оглушительно завопил: — Врешь! Бандитка ты!

— Постой, постой! — вмешался Волдис Озол. — Аня моя соседка, Анну я знаю. Поговорим разумно! Анна, — торжественно начал он, — смотри мне прямо в глаза и отвечай без уверток: ты не видела тут чужого человека?

— Нет… — Анна почувствовала, что ей не хватает воздуха.

— А кто это там на тропе, вон, в направлении бочажины? — Худощавый взял ружье наперевес.

— Вон те? Так это же дочка нашего Тонслава со своим… — она хотела сказать «отцом», но в последний миг осеклась и закончила: — …братом.

— Тонслава?

— Ну пушкановского Тонслава. Живут через двор от нас… Моника Тонслав недавно из Курземе вернулась.

— А кроме них никого не видела? — не унимался усач.

— Нет.

— Куда же это он провалился, черт подери? Еще уйдет, лягушонок паршивый!

Волдис Озол с наглой назойливостью потянулся заглянуть за вырез Анниной блузки:

— Ты где ночью спишь? В клети?

— А тебе-то что?

— Ну, где тебя можно встретить?

— Нигде. — Недавнюю Аннину робость как рукой сняло. — В клети я не сплю и с нахальными парнями не вожусь.

— Вот как!

— Да, так!

С корзинкой ягод на руке она уверенно и степенно ступила на пушкановскую тропу. За теми двумя вслед, что уже скрылись в сосновых зарослях.

4

После обеда по дороге на Прейли зазвучала гармошка. Густо вздохнула мехами и замолкла, снова вздохнула и снова замолкла, словно ее невзначай коснулась неумелая рука. Но уже чуть погодя звонко залилась, и ее поддержали мужские голоса.

Бабы в поле и на дворах приостановили работу. Освободив от косынки уши, кто склонив голову, а кто высоко задрав ее — гадали, кто же это поет. И пахавшие стерню мужики осадили лошадей и уставились в сторону большака.

— То ли наши, то ли не наши? — рассуждали женщины. — Может, чужие. Кто теперь только не шатается тут.

Когда первая, незнакомая в пурвиенской стороне песня заглохла и на пушкановской дороге зазвучала всем знакомая песня, раздался общий радостный возглас: «Наши!» — и люди кинулись навстречу пришельцам.

— С заработков! Скитальцы наши! — задержавшаяся Урзула Сперкай выбежала со двора. Приподняв длинную, надставленную внизу рубаху, которая в теплую погоду заменяла ей и блузку, и юбку, Урзула со всех ног неслась по дороге. — Пресвятая дева, богородица! — кричала Урзула. — Заждались мы вас! Скитальцы вы наши!

Пришельцы в самом деле были с Пушкановского острова — парни и мужики, которые ранней весной, как только снег на лугах потемнел, посерел, ушли на заработки. Взвалили на плечо мешки с одежкой, лопатой и инструментом и, покачиваясь, как журавли на болоте, отправились в дальний путь.

Уход на заработки, или в скитания, как здесь принято говорить, был главным подспорьем для большинства жителей Латгале. Землица в три, самое большее — шесть пурвиет прокормить семью не могла. Еще хорошо, если на полосках земли родилось столько картошки, чтобы зимой было что в печи испечь, а в ларе до Агафии-Коровятницы оставалось ячменя на кашу. Семьи у латгальцев большие, едоков за столом много. Поэтому добывать хлеб приходилось на чужбине. А где еще всякие волостные и государственные поборы да налоги? За землицу, за скотину, подушная подать за себя, за жену, за детей. Не успеешь за одно расплатиться, глядишь, уже за другое плати. А не рассчитаешься в положенный срок с государством, уездом, с волостью, к тебе вскоре волостной полицейский с аукционистом нагрянут. Ворвутся во двор на крестьянской подводе или верхом, потребуют от женщин чистого полотенца — табурет и стол вытереть, раскроют папки, набитые бумагами, и, кинув хозяину измазанное полотенце, скажут: «Ну, мы к тебе. Сам скажи — за что из твоего хлама можно сколько-нибудь выручить? »

Латгалец должен подрабатывать не только ради брюха и налогов. Мало ли разного рода издержек в крестьянской жизни: на плуг новый лемех нужен, на бороне вместо утерянного новый зуб поставить надо, топор перековать, напильник купить, чтоб косу затачивать, подковы приобрести. И еще аптечные капли и снадобья, когда к самим или к скотине какая хворь пристанет. Иметь бы гектаров десять, пятнадцать, как другие, а что из жалкого пятачка выжмешь?

Единственный выход — податься на заработки к богатым хозяевам или строить фабрики, ставить дома, прокладывать дороги.

Весной мужики брали с собой в дорогу завернутые в тряпицы, упрятанные глубоко за пазухой десяток-другой рублей, которые и домашним бы пригодились, но еще более необходимы уходящим на заработки, чтобы добраться до зажиточных хозяйств. В заплечный мешок укладывались харчи на первое время: каравай черного хлеба, ком соленого, затверделого творога и несколько кусочков сахара или немного медовой гущи, чтобы пригубить, потягивая кипяток. Редко у кого в мешке был кусок свинины.

В иной год на заработки уходили все сильные мужчины, и в деревне оставались одни старики, хворые бабы, подростки и дети.

В поисках заработков латгальцы шли по видземским холмам, брели по глиняному месиву курземских низин, стучались в фабричные ворота в Риге и Лиепае, брались за самую тяжелую и хуже всего оплачиваемую работу: толкали тачки с известью, таскали по лесам кирпичи на третий, на пятый этаж, прорывали канавы в низменных и болотистых местах.

Старики выдавали себя за ремесленников, молодые — за их подручных, учеников. Старые считали себя плотниками, каменщиками, гончарами, но их использовали главным образом как простых землекопов и чернорабочих. Каждую весну уходили попытать счастья тысячи мелких крестьян Даугавпилсского, Резекнеского, Луданского и Балвского уездов. Уходили, разбредались по стране. С тех пор как латвийские земли опоясала государственная граница, с тех пор как дороги в Россию были перекрыты плотными проволочными заграждениями, латгалец мог искать работу только в западных или северо-западных округах. У видземских или курземских хозяев латгальцы стелили новые полы в коровниках, бетонировали овощные и молочные погреба или перестраивали сараи под зерно. Реже ставили новые жилые дома, окна которых отражали золотистые пшеничные поля и самодовольную улыбку богатого хозяина.

Почти никогда не удавалось получить работу на фабрике. Корпуса крупных рижских и лиепайских фабрик заглохли или были полуразрушены, в городах появились свои горемыки, искавшие работу, — безработные. Поэтому большинство латгальцев, уходивших на заработки, рыли канавы. В Видземе, Курземе и Земгале хозяева культивировали луга и пастбища, для их осушки требовалось много рабочих рук. Землекопы ютились в шалашах, на сеновалах, в сараях, где они, промокнув за день, ночью дрожали на сквозняках. Питались хлебом, луком и зацветшим шпиком, изредка хлебали какую-нибудь бурду, потому что было не до стряпни — работали от зари до зари.

Уходили весной на заработки без какой-либо уверенности, что работа найдется. Случалось, через месяц или два, голодные и оборванные, возвращались с пустыми карманами. И напрасно мерили сотни верст, напрасно стучались в двери богатых хозяев, напрасно упрашивали городских господ.

Но тот, кому везло, возвращался домой победителем: покупал себе сшитый в городе пиджак и сорочку с отложным воротником, фуражку с высокой тульей, а то и сапоги. Это была его доля. Домашним счастливчик приносил набитый гостинцами мешок и кое-что в кармане. Оставив рабочий инструмент на железнодорожной станции или в местечке у знакомого еврейского торговца, счастливые добытчики под звуки гармошки шли через всю волость. Смотрите, мол, и завидуйте! Вот мы, добытчики, благодетели, кормильцы… Удачников выбегали встречать раскрасневшиеся от волнения сестры и невесты, останавливали деревенские ребятишки, обнимали матери и отцы. Короче говоря, возвращение счастливых добытчиков было в деревне большим событием, чем приезд епископа.

Обычно пушкановцы поджидали своих родственников у распятия. Так повелось издавна.

Как всегда, ребятишки побежали вперед, за поворот дороги, но вскоре примчались обратно, чтобы сообщить, кто из вернувшихся веселее всех поет, у кого гармошка и как кто одет.

— У Андрея Лидумниека на груди брошь — огромная бабочка! — Ребятам это показалось самым важным… — Шевелится, как живая!

У распятия песни замолкли. Старший сын Тонслава Казимир первым снял шапку и поздоровался:

— Здорово живете!

— Здорово, здорово! — ответили хором встречающие. И кинулись обнимать родных.

— Здорово, отец, здорово, мать! Здорово, брат!

— Радость-то какая! — чуть не плакала Гаспариха, красными, потрескавшимися руками обнимая плечи сына. — Радость-то какая! Петерис, сынок, опять ты дома…

Гаспариха, как любая мать, провела немало беспокойных дней и ночей в думах о сыне. Как он там, на чужбине? Ведь сын у них главный кормилец, он же и будущий хозяин дома.

— Радость-то какая, радость-то какая! — повторяла она, целуя сына.

— Пусти же, мать, пусти! — Рослый парень высвободился из объятий матери. — Чего ревешь? Пропал бы куда или без руки или ноги вернулся, тогда слезами заливалась бы. А я здоров как бык! Дай же хоть мешок с гостинцами снять.

Упоминание о гостинцах остановило слезы матери. Раз Петерис о гостинцах заговорил, стало быть, хорошо заработал.

Петерис наконец мог поздороваться и с остальными. С Анной. С отцами соседей. Затем подошел к Монике, стоявшей позади остальных. Невеста Петериса, сложив руки под передником и слегка склонив голову, смущенно смотрела на жениха сквозь ресницы.

— Здорово, Моника!

— Здорово, Петерис! — Девушка словно нехотя подняла голову.

— Как жила все это время?

— Слава богу, хорошо. А ты как жил?

— Слава богу, хорошо.

Поздоровались более чем скупо. Они на самом деле хотели бы сказать друг другу совсем другое. Но сейчас вокруг были люди, сейчас полагалось сдерживаться. Разговаривать о главном они могли только глазами.

У Анны в груди как-то заныло. Чуть-чуть, словно слегка натянутая жилка. Глянь-ка: брат называется! Почти ни слова ей, а сразу к чужой девице. И Анне расхотелось здесь оставаться. Будто у нее по дому работы не хватает.

Спустя полчаса в избу вернулась и мать с Петерисом. Анна отступила от плиты, подошла к окну. Улица была полна народу. Носились дети, перекликались взрослые.

— Стало быть, отец в Даугавпилсе? — повернулся Петерис к матери. — Жаль, право. Я отцу дорогой табак привез. Только большие господа такой курят. В Лиепае около корабля купил. Жаль, право, жаль, что отца нет.

— Уехал батюшка, уехал. — Мать завозилась с мешком сына. Еще по дороге она выхватила у Петериса мешок, перевязанный крест-накрест, и никак не могла дождаться минуты, когда его развяжет.

— Стало быть, без отца гостинцы раздавать придется. Кто знает, когда он вернется. — Петерис сам принялся распутывать узлы.

Отцу он привез бутылку спирта, пачку табака в желтой блестящей обертке и вязаную фуфайку. Матери Петерис подал полушелковый платок и цветастую кофту. Сунув себе за пазуху небольшой сверток в мягкой бумаге, Петерис подозвал Анну. Ей досталась белая шелковая косынка с бахромой, красная лента для волос и книга.

— Ты все у других книги клянчишь, — улыбнулся брат, вертя в руке небольшой томик. — Ну так я в Риге на толкучке купил тебе. Один образованный соблазнил… Бледный, худой как жердь, молодой, а с длинными, по плечи, волосами; читал на базаре вслух людям. И так складно, я аж прослезился. Стихотворения Пушкина. Пушкин у русских самый первый сочинитель.

— Опять какую-нибудь ерунду притащил, — заворчала Гаспариха. — А эта еще дурней станет, чем была. Еще неизвестно, что об этой книге отец скажет.

— Пускай что хочет говорит! Хорошая книга повредить не может.

И Петерис с подчеркнутой торжественностью вручил подарок Анне.

— На, береги…

— Сколько же денег ты, милый Петерис, привез? — Гостинцы уже розданы, пора спрашивать о самом главном.

— Две тысячи пятьсот.

— Сколько? — Мать повернулась ухом к сыну.

— Две тысячи пятьсот.

— О господи! — вздохнула она.

— Что такое? Что значит — о господи? — вскинул сын густые брови.

— Мало, больно мало… — Гаспариха потерла руки о передник. — Батюшка считал, что нам надобно тысячи три с половиной, а то и все четыре. Налоги, долг лавочнику Мойше. За луг не плачено. Да и ксендз ждать не станет. Соберется церковь украсить — на это понадобятся большие расходы.

— Хочешь, стало быть, чтоб я и ксендзов сундук набил?

Анна улыбнулась. Смотри-ка, в Упениеках еще один ксендза не боится. Но мать, оправившись от удивления и испуга, сурово предостерегла:

— Берегись, Петерис, церковь не уважать и ксендза не слушать! На нашем дворе этого не позволят. Времена красных, когда над верой глумились, прошли. — И она опять заговорила о самом для нее сокровенном.

— Кто из вас еще такие деньги принес?

— Андрив Лидумниек. Без малого три с четвертью.

— Андрив Лидумниек, стало быть? А ты как же так? Всегда побольше других приносил…

— Всегда. Какого черта заработаешь, когда до самой Троицы настоящей работы-то и не было. Думаешь, на чулисовской стороне сплошные золотые горы? Подходи да греби! И разве мало я привез?

— Привез-то привез… Но как же Андриву Лидумниеку удалось?

— Оставь меня со своим Андривом Лидумниеком! — Петерис резко повернулся. — Андрив Лидумниек с барином заодно был. Своих же гонял. Вот как Андрив эти деньги добыл!

Мать поахала, улыбнулась и с подарками сына пошла в запечье. Собственными пальцами каждый шов прощупать.

Анне стало жаль брата.

— Петерис, — зашептала она, — ты из-за материных речей не огорчайся.

— Не огорчайся… Как не огорчаться-то, когда вот так пилят.

— И меня пилят. Не переставая пилят.

— Не переставая, говоришь? — Петерис пристально посмотрел на сестру. — Эх, люди, люди, — сказал он, сжимая в руке шапку, и пошел к двери.

Мать высунула из запечья голову.

— Куда ты, Петерис?

— В кабак — гулять!

— Пресвятая богородица! Деньги-то дома оставь!

— Деньги я сам заработал и что захочу, то с ними и сделаю, — отозвался сын из сеней.

— Вот я тебя палкой, охальник этакий, тогда ты у меня увидишь! — Кинувшись к мешку сына, мать погрозила Анне: — Вечно ты язык распускаешь. А если он и впрямь деньги пропьет?

— Уж я тут ни при чем.

— Что ты сказала? — у Гаспарихи задрожали руки. — Что ты ему тут за столом шептала?

— Что надо было, то и шептала. — Анна вскинула голову. — И вот что я тебе, мать, скажу: не хочу я больше твою брань выслушивать! Немало дорог на свете — могу и уйти.

— Вот как! — Мать опустилась на скамейку. У нее вдруг перехватило дыхание.

Однако сердиться было некогда. Увидев неразвернутый сверток, принесенный сыном, она кинулась к нему. Должна же посмотреть, что там. Господи милосердный! Скользкая, плотная ткань с красивыми цветами.

— Шелковый сатин, не иначе. Потому и так мало денег принес. Невесте купил… Не худо это. За Моникой немалое приданое будет. Если Петерис женится на ней, Упениекам несколько полос земли отойдет. А если хозяину удастся в Даугавпилсе клочок панской земли заполучить, тогда…

Ради Моники можно и в самом деле потерпеть. И не слушать, что болтают люди. Будто не повезло ей в батрачках… Такое может случиться. Моника в самую страду в Пушканы вернулась… У хорошей бабенки ничего от этого не отвалится. А Упениеки на Монике только выгадают. Лошадь, трехгодовалая дойная корова, пять пурвиет пойменных лугов, полный сундук одежи…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Из Пурвиены пушкановцы выехали еще до завтрака, но поезд был не из быстрых, тащился не скорей бегущей рысцой крестьянской лошадки, несколько раз набирал в дороге дрова, долго пыхтел на станциях, и в Даугавпилс они прибыли в сумерки. Спешившие пассажиры со всех сторон толкали Гаспара и Тонслава, оба растерялись, даже испугались. Им начало казаться, что толкают их нарочно — норовят забраться к ним в карман и корзинки. Да разве мало наслышались такого.

— Покрепче вещи держи! Береги карманы! — крикнули они Антону Гайкалниеку и Езупу, которых тоже увлек людской круговорот.

— За меня не беспокойся! — махнул рукой Антон. — Я знаю! — прокричал он на весь перрон. — Я тут все, как свой собственный карман, знаю. Факт!

— Будет тебе болтать! — сердился Гаспар. — Чего его, черта, в самое пекло несет?

— Ветрогон! — Тонслава беспокоил сын, и он старался не упускать Антона из виду.

Вскоре толпа заметно поредела. Большинство приезжих протолкнулось к двери на улицу и исчезло во мраке. В зале ожидания осталось совсем немного народу, видимо, все больше таких же неискушенных путешественников, как пушкановцы. Пока они соображали, на какой из скамей им расположиться, все места уже заняли другие, так что им пришлось устроиться в углу на полу, рядом с мешочниками, скитальцами послевоенных лет. Теперь они смотрели, как буфетчица из третьего класса, позевывая, запирает свои шкафы.

Появился усатый железнодорожный полицейский, повертелся и принялся вышагивать из одного конца зала ожидания в другой. На боку у полицейского висели тяжелый револьвер и резиновая дубинка, то и дело он поправлял сползавшую с плеча портупею: для ответственного блюстителя порядка безупречная форма — признак его власти. Полицейский посматривал то направо, то налево, но ни с кем в разговоры не вступал, ни к кому не подходил. Только постукивал сапогами английского образца по пятнистому кирпичному полу. Десять шагов к буфету, десять — к кассовым окошкам. Ни более ни менее, словно он после каждого поворота отсчитывал шаги.

Пушкановцам надо было решиться, как быть. Протомиться ночь в полудреме тут же на вокзале, страшась воров, или же искать кров в городе.

— Лучше посидим тут. — Тонслава город не привлекал. — Куда ты в этакой непроглядной тьме попрешься? Еще на какого-нибудь жулика нарвешься.

— Разумного человека жулику не обмануть! — Антон Гайгалниек, узрев в плотной буфетчице родственную душу, принялся накручивать усы. — Факт! Лапотники мы, что ли, какие-нибудь, которым только в углу и место?

— Тогда пошли сразу. — И Гаспару неохота было всю ночь торчать на вокзале.

— Поначалу обмоем приезд… — Антон подался к буфету.

— Мы уже не торгуем, — широко зевнула буфетчица. — После отхода поезда не отпускаем. Жоржик, — обратилась она к полицейскому, — ты подождешь? Зажарю тебе яичницу со шпиком.

— Фефела! — Антон громко высморкался, повернулся к своим и властно распорядился: — Берем манатки — и айда!

На улице их окутал густой мрак. Пока глаза не привыкли, пушкановцы, спотыкаясь, едва поспевали за Антоном Гайгалниеком.

— Боязно, право, в чужом месте. Еще леший пристанет, да и обчистить могут, — опасался Тонслав.

— Какой еще леший, — засмеялся Антон. — В городе никаких леших не бывает, в городе, братец, за всем следит полиция. Только какой-нибудь объявится, свистнут, и в кандалы его. Факт!

Постепенно они начали различать тротуар и отдельные лачуги, столбы и деревья. Чем дальше шли, тем становилось светлее — начались дома в несколько этажей, окна которых немного освещали улицу.

Возле русской церкви навстречу пушкановцам двинулась тень.

Гаспар остановился, с ним и остальные. Нет, город все же полон страхов.

Тень оказалась обычным человеком, только в необычно длинном пальто.

— Добрый вечер, паны. — Незнакомец остановился и поздоровался на ломаном языке. — Паны, наверно, ночлег ищут? Сама заступница небесная послала меня панам. Паны могут пойти ко мне, в мою гостиницу. У меня мягкие постели. Панам только надо пройти вон до того висячего фонаря.

— Не надо нам, — отказался Гаспар Упениек.

— А куда паны ночью денутся? — не отставал незнакомец. — Панов завтра в городе ждут, наверно, важные дела. У господ судей или у банковских господ, или же у земельных господ. Чтобы с барами толковать, панам ясная голова нужна, а голова яснее всего бывает, когда выспишься хорошо. У меня паны будут спать как у Христа за пазухой. И всего лишь двенадцать рублей.

— Слишком дорого! — не выдержал Антон Гайгалниек. — Слишком дорого!

— Ах, богородица милосердная! Паны говорят, а не знают, в какую комнату они попадут. Не комната, а церковь. Заходите, девиц пригласите, что поют и пляшут. Я знаю хоро-шеньких…

— Не такие мы люди, — сурово ответил Тонслав. — Гаспар, Езуп, пошли!

Незнакомец понял свою промашку. И поспешил исправиться:

— Я, паны, не говорю, что вы обязаны девиц позвать. Бог мне свидетель. Я понимаю, паны как истые христиане бережливо с рублями обращаются. У меня никакой расточительности на мирское не будет. Покой, хорошая постель, горячий крепкий чай, за который отдельно платить не придется. Сахару купил — и хоть целый самовар выпей. Как богатый даугавпилсский купец Грибков.

— Нам не надо. — Гаспар хотел идти дальше.

— Почему не надо? — вмешался Антон. — Человеку сон слаще меда. А перед важным делом уж непременно выспаться надо. Факт!

— Не думаешь ли ты заманить нас в какой-нибудь темный угол? — Тонслав вглядывался в незнакомца.

— Ой, панове! Это тут же рядом, в десяти, ну в пятнадцати шагах отсюда. Вон там, где фонарь над мостиком.

— Но мы больше десяти рублей не заплатим!

— Паны хотят меня нищим сделать. Меньше двенадцати невозможно.

— Десять. — Тонслав переложил торбу на другое плечо.

— Паны, вы разоряете меня.

— Десять.

— О боже, боже мой! Ну так идемте!

Вскоре пушкановцы вошли через широкие двери в двухэтажный дом. В сенях на стене горела яркая керосиновая лампа. Прямо против входных дверей винтовая лестница вела на второй этаж, справа от нее — широкая дверь с матовыми стеклами в какое-то большое, освещенное помещение. Оттуда доносились звон посуды и невнятное пение. Грустно играла гармонь.

— Понимаете, этот подлец кабак устроил… — Перед лестницей проводник пушкановцев остановился и впервые повернулся к ним лицом. Сухонький, сморщенный, остроносый старичок с бегающими глазами и тонкими, бесцветными губами. На нем черное, как у ксендза, пальто с отложным воротником, на голове — маленькая, темная, круглая шапчонка. — Негодяй! — Старик воздел руки. И сползшие рукава обнажили неестественно бледные и костлявые руки. — Ну истинный негодяй! Под суд бы такого… Моих гостей совращает, а на меня составляют протоколы за то, что без разрешения спаиваю постояльцев меблированных комнат. Он виноват, а Болех плати. У Болеха кроватные места для приезжих и чай, а полиция штрафует Болеха за то, что в этом доме прохвост Стефаницкий под вывеской «столовая» держит кабак и спаивает каждого, кто войдет туда. Какое мошенство, какая несправедливость! И это потому, что Болех честный человек — не дает взяток полицейскому. Кинув осуждающий взгляд на застекленные двери заведения негодяя Стефаницкого, старик проводил пушкановцев на второй этаж. В сенях, а затем в низком коридоре на стенах висели керосиновые лампочки с пузатыми, густо закопченными стеклами.

— Прошу, паны! — Болех отворил дверь в самом центре коридора.

Маленькая, как мякинник, комнатка с тремя кроватями. У единственного окна — столик с двумя табуретками, за дверью — жестяная печурка. Шаткий, щелястый пол. Стены комнаты обклеены газетами, с которых навстречу вошедшим кричали их названия и заголовки над столбцами на русском, польском и немецком языках.

— Разве не шикарно? — Хозяин самодовольно выпятил грудь. — Целые три кровати. Ах да, ведь вас четверо… Ну, четвертому пану принесем тюфяк. На пол положим. Вот здесь! А теперь попрошу уплатить за ночлег!

— Уплатить? — удивился Гаспар. — Ведь мы еще не спали.

— Но будете спать. Уплатить можно и потом, но тогда вы должны мне сдать свои паспорта.

— Я паспорта не дам! — попятился Тонслав к двери.

— Тогда уплатите!

— Вперед?

— Да чего там столько разговаривать. — Торг этот был Гаспару не по душе. — Из комнаты мы уже все равно не уйдем.

— Пан разумно говорит, — поклонился хозяин Гаспару. — Сразу видно, пан кое-что повидал в жизни. Так, спасибо. — Получив деньги, он снова поклонился. — А теперь позвольте спросить: по какому это делу паны в Даугавпилс пожаловали? Может быть, за ссудой на постройку разрушенного в войну дома? Знаю одного хорошего адвоката, который такую бумагу составит, что господа чиновники уж никак не откажут вам.

— У нас судебное дело, — бросил Антон.

— И в суде адвокат, если с головой он, может очень помочь. Хороший адвокат черное тебе за белое выдаст, а белое — за черное. Самое ясное дело хороший адвокат так повернет, что самый умный судья дара речи лишится. И все так решит, как адвокату захочется.

— У нас свое, особое дело… — Не станет же Гаспар каждому выкладывать что и как.

— Постой! — Тонславу пришло что-то в голову. — Скажи, адвокат твой и впрямь так умен? Только не вздумай врать.

— Да покарай меня господь… Зачем Болеху врать? Золотая голова, а не адвокат. Все рижские, все петербургские адвокаты ему в подметки не годятся. У вас дело о дележе имущества?

— Вон парня суд должен ненормальным признать. Он такой и на самом деле и поэтому не может к чулисам в солдаты идти. У мирового были, так тот говорит, в высший суд обратитесь.

— Факт, в высший, — поспешил подтвердить Антон, чтобы хозяин не подумал, что он тут только сбоку припека.

— О-о, тяжкое это дело. — Хозяин почесал подбородок. — Тяжкое дело, тяжкое. Есть над чем голову поломать. В таком деле бумаги должен умный человек составить и еще более умный взяться в суде выступить. Вот так. Но я уже кое-что придумал для вас. Сейчас здесь, в гостиной, сидит один очень умный человек. Принимает приезжих из деревни.

Тонслав и Гаспар переглянулись.

— Не знаю, а что, если… — откашлялся Тонслав. Но этим вопрос уже был решен.

Хозяин понимающе кивнул и пригласил панов пойти за ним.

Гостиная оказалась не намного больше, чем отведенная пушкановцам комнатенка. Светловыкрашенное помещение, под потолком лампа с большим, словно раскрытый зонтик, розовым абажуром. Посреди комнаты длинный стол, вокруг него полдюжины стульев. У наружной стены — буфет, на нем — стаканы, кружки, бутылки, кренделя и початый каравай белого хлеба.

За большим столом два крестьянина пили пиво, за одним из маленьких ужинал еще не старый, одетый по-городскому брюнет с густой, рыжей бородой. Бородач ел медленно, не спеша действовал вилкой и ножом, словно подчеркивал этим, что рабочий день кончился и можно неторопливо, в свое удовольствие поесть.

Пушкановцы сели за второй меньший стол. Болех принес им по стакану чая и кусочку сахара, спросил, не угодно ли откушать чего-нибудь покрепче, но, получив отказ, ушел к бородачу и, наклонившись к нему, начал что-то говорить. Тот, какое-то время послушав, повернулся к пушкановцам и сделал им знак, чтобы подошли.

— Рад познакомиться, шабры, — поздоровался бородач по-латгальски, быстро освободив место для стаканов. — Как живете? Как с работами управляетесь? Будем знакомы: я брат депутата Варны. Частный поверенный. Веду судебные дела, составляю прошения, даю советы в судебных делах. У вас, как я слышал, тоже какое-то судебное дело?

— А как же. — Антон крепко пожал бородачу руку. — Только не знаю, господин хороший, по силам ли вам такое важное дело…

— Мне? — переспросил густым басом судебный деятель. — По силам ли мне? Я уже сказал: я брат депутата Варны. Депутата! Нет такого дела, с которым мне не управиться. Да скажите мне — что у вас… в окружном суде вы уже были?

— Нет, господин, — ответил Тонслав.

— Понимаю, все понимаю. Стало быть, у вас судебное дело. Да-а, судебные дела надо вести с умом. Надо знать, кого в свидетели брать, каких пособников искать. По правде говоря, в суде выигрывает только тот, кто хорошо с судьями знаком. А у меня такие знакомства имеются. Мой брат — депутат, мне первому становится известно все, что правительство решает. Я об этом — судье, а судья поможет мне… Так мы друг друга выручаем. Иначе тебя могут вокруг пальца обвести.

— Факт, что могут. — У Антона прямо язык чесался от желания показать себя.

— Обманут, и все! — Брат депутата сделал вид, что не замечает Антона. — В любом деле надо действовать с головой и — не скупиться. Дай его долю председателю суда, не пожалей и судье, писаря тоже не забудь. В наше время самые влиятельные люди писари. Как писарь напишет, так и будет. Стоит ему между строк что-то переиначить — и ты пан или пропал. Судьи судят, адвокат выступает, а писарь пишет. А пишет он так, как ему собственная рука велит. А руке велит то, что та получает.

— Мы люди бедные… — откашлялся Тонслав. — Землицы у нас мало, налоги большие.

— Неважно, богат ты или беден, была бы у тебя душа щедрая, — поучал бородач. — Но совсем без денег тоже нельзя. Разве не так?

— Известно, что так. Только мы поначалу послушать хотим, что люди скажут.

— Люди? Да разве могут люди больше опытного судебного ходатая знать?.. Могу помочь вам, — с минуту помолчав, заговорил вполголоса брат депутата. — Могу судебному писарю словечко замолвить, могу на машинке бумагу отстукать.

— У господина, стало быть, и машинка есть? — благоговейно спросил Тонслав.

— И какая еще! Вон какие буквы пишет. Ну а за написание прошения я беру всего лишь одну сотню.

— Сотню! — простонал Тонслав.

— Нашим надо бы уступить. Говорю, надо, — Антону Гайгалниеку почему-то хотелось поспорить с братом депутата.

— Завтра утром приходите после восьми часов в мою контору, там и договоримся. — Брат депутата встал из-за стола. — Против дамбы, на Устьевой улице, дом номер пять. — Он поднял руку, словно прощаясь, а пушкановцам делая знак оставаться на местах.

— Из порядочных как будто… — почесал Гаспар за ухом.

— Сдается, что так, — согласился Тонслав. — Денег вперед не попросил, не то что здешний хозяин.

2

Контора Варны помещалась в богатом каменном доме, недалеко от Даугавы. В открытое окно видно было, как по насыпи набережной катят легковые извозчики, гарцуют всадники, прогуливаются офицеры в высоких фуражках и зеленоватых френчах с яркими петлицами.

В конторе брата депутата уже ждал пугливый мужичок. Поставил на пол, к ногам, плетеный камышовый туесок, теребил натруженными пальцами шапку и потел. За широким столом барышня с необыкновенно светлыми волосами постукивала по клавишам большой, грохочущей пишущей машинки. За спиной барышни белела низкая дверь — там, должно быть, сидел брат депутата. Оттуда показался неестественно высокий человек с абсолютно лысым черепом.

Кивнул барышне и как-то деревянно вышел вон.

Пушкановцы встали, но брат депутата что-то быстро шепнул барышне на ухо и снова исчез в своей комнате.

— Факт! Нас позовут. — Антон Гайгалниек подошел к барышне.

— Немного подождите. — Она повернулась к пушкановскому аристократу. — Скажу, когда можно. Только, как пойдете, сперва вон об ту тряпку ноги вытрите.

Брат депутата принял их торжественно. Скрестив на груди руки, как повернувшийся к алтарю ксендз. Долю торжественности придавала частному поверенному и высокая, коричневого дерева конторка, на которой стояло чучело сокола с расправленными крыльями и холодными, стеклянными глазами.

— Прошу садиться! — указал Варна на табуретоподобные сиденья, отступил и церемонно опустился в черное высокое кресло. — Скоро барышня кончит печатать вашу бумагу, — медленно говорил Варна. — Прошение я составил еще сегодня рано утром. По тому, что сказали мне вы и что говорил мне хозяин гостиницы. Пошлем самому начальнику уездного суда. С судебным писарем я уже договорился. Уплатите теперь двести рублей и завтра днем ступайте за ответом..

— Завтра? А сегодня никак нельзя? — спросил Тонслав.

— Сегодня нельзя. Бумагу в суд отнести надо, писарю надо с господами переговорить. Хорошо, если завтра успеем.

— Надо бы сегодня, господин хороший, — поддержал Гаспар Тонслава. — Сейчас у крестьян самая страда. Каждый упущенный день — убыток. Еще не знаем, как с прошением о земле будет.

— Так у вас и земельное дело? — оживился Варна. — Наследство, что ли?

— Нет, нам надо подать прошение из-за земли.

— Расскажем господину Варне все как есть! — не утерпел Антон. — Мы, видите, приехали насчет дележа земли. Говорят, скоро панскую землю делить начнут, а в границах Пушканов панская мыза находится. Ну так мы прошение написали, чтоб эту землю нашей деревне выделили.

— Так скоро землю делить еще не будут. Мой брат, депутат, сам в учредительном собрании заседает. Земельный закон еще окончательно не принят.

— Принят. В Крейцбурге уже землю делят. И у писаря нашей волости закон уже на руках.

— Покажите-ка ваше прошение. Вот оно что! — Спрятав глаза за прошение, чтоб решили, что он изучает его как судебный ходатай, Варна стал соображать, как ему сейчас поступить. Инстинктивно он догадывался, что слепой случай привел его к денежной жиле. Только надо найти верный подход. Раз крестьяне в город ездят прошения подавать, значит тут пахнет жареным. В таких делах частный поверенный Варна редко ошибался, накопил опыт еще в войну, когда он вместе с братом подвизался на снабжении армии. И также в знаменитой сделке с обменом денег и прошениями в связи с вкладами царского времени. Даже прожженные воротилы тогда завидовали ему. На делах с распределением земли можно очень неплохо руки погреть. Это так же верно, как «аминь» в церкви. — Ну да-а. — У него в голове уже созревал план. — Комиссия по земельным делам Даугавпилсского уезда сейчас… То есть комиссия полностью еще не создана, еще неизвестно, кто решающее слово иметь будет. Стало быть… Ну, к счастью, я знаком с писарем главной комиссии. Мне сегодня как раз в ту сторону идти, так что по дороге могу и ваше прошение занести, показать секретарю. А завтра уже что-то решать будем.

— Могли бы и сами сходить. — Антона такой поворот дела не удовлетворял. Опять без него обойтись хотят. Но поскольку остальные не хотели огорчать господина Варну, то согласился и Антон.

— Так что завтра в полдень. — После того как Тонслав и остальные подписали какую-то бумагу на двух страницах, господин Варна, пожав каждому руку, простился.

Еще только полдень, а пушкановцам делать сегодня уже было нечего.

Постояв на дамбе и покурив, они медленно пошли в сторону крепости.

— Западный ветер, — сказал Гаспар, глядя на бегущие облака. — Пригонит дождь.

— Как бы града не было, — заопасался Тонслав, — Огурцы отцвели, капуста завилась. Случится град, все погибнет. Худо, что нам еще оставаться тут. Ох, как обратно домой надо…

— Ну чем ты там помог бы? — Гаспар застегнул пиджак. — Сам видишь, какие дела тут.

— Спросить бы умного человека. Может быть, господинчик этот нас за нос водит? — рассуждал Тонслав.

— Кого ты спросишь? На кого ты можешь положиться? — с горечью в голосе говорил Гаспар. — Господ много, а правды мало.

— Тесть, — Антон остановился, — ты говоришь, точно Русин при большевиках. Коли бог такой порядок завел, так…

— Бог? Где ты божий порядок видел? — отмахнулся Гаспар. Повернулся и по откосу дамбы спустился к течению. Ему вдруг захотелось ополоснуть лицо.

3

Ничего хорошего пушкановцы не дождались и на другой день. «Еще не решено. Завтра зайдите!» — ответили в суде. И о разделе земли брат депутата тоже ничего путного не сказал.

— Деньги брать они умеют, а ты и не жди, чтоб тебе что-нибудь сделали вовремя, — возмущался Тонслав, поднимаясь по лестнице ночлежки Болеха. — Господину Варне вчера две сотни отвалили, сегодня сотню, этому длинному в суде — полторы. Дойных коров нашли.

— Я ведь говорил, — вздохнул Упениек, — нет правды.

Антон Гайгалниек тоже сердился. Чего ради он с этими старыми скупердяями в уездный город поехал и с этим мальчишкой? Чтобы тащиться за ними на толкучку, шататься по улицам, песок загребать на окраинных улицах? Слушать болтовню стариков и смотреть, как они робеют перед каким-нибудь шутом гороховым? Нет, Антон Гайгалниек большего стоит. Если шабры не уважают его, если все одергивают, как мальчишку, не дают слова сказать, то он с ними не ходок больше. Пускай сами все, как хотят, расхлебывают.

— Дохляки! — крикнул Антон вслед соседям с перекрестка улиц, сдвинув шапку на затылок, как те удалые юнцы, что но вечерам, насвистывая, утюжат Рижскую улицу.

Тюфу! Словно груз с плеча скинул… Каким дурнем он был, что все время шатался вместе с этими тремя. Эх, будь у него в кармане побольше денег! Завалился бы в первоклассный ресторан, уселся бы за столик! Сотню музыкантам, пускай для него одного играют! Бутылку, нет, три бутылки самой крепкой водки. Рядом все время стояла бы официантка, прислуживала ему! И девочка развлекала бы его. Одна — нет… По крайней мере, две, тогда они норовили бы перещеголять друг дружку, каждая по-своему угодить.

Ей-богу, были бы деньги, так он уж сумел бы по-настоящему жизнью насладиться! Как летом в Елгаве, когда кончил мост строить. Из Аннинской корчмы он на пароконной упряжке отправился в привокзальный ресторан. Рядом сидела красотка Хермина в задравшейся выше колен юбке. Задравшейся? Да нет! Эта стерва сама юбку задрала. Хотела парня распалить, чтоб напился, чтоб его карманы потом почистить… Истинная чертовка! А Антону Гайгалниеку так хотелось приехать в деревню с шикарной женой под руку…

Вспомнив о том, что было позже, Антон сплюнул.

На набережной Даугавы, по ту сторону дамбы, стояло одноэтажное здание красного кирпича с длинной жестяной вывеской над карнизом. На одном краю вывески намалевана бутылка с длинным горлышком, на другом — бочонок, а на нем верхом — маленький красноносый человечек. Посередине надпись — «Трактир». Трактир Ионте. Когда-то Антон пил тут.

«Эх, на стопку хватит! И невелика беда, если потом придется в Пурвиене пешком топать!»

В трактире Антона обдало теплым кабацким духом и гомоном голосов. Антон взглядом знатока обвел зал распивочной. Вообще — ничего. Посетителей достаточно, чтобы уютно было. На стойке граммофон, можно и пластинку запустить. Девушки-официантки, точно ласточки, проворно снуют между столиками. Все одинаково одетые: в зеленые кофточки, белые фартучки, на головах — нарядные наколки.

— Стаканчик горькой, охотничью колбаску и бутылку пива! — Антон уселся за свободный столик поближе к буфету.

«Славная штучка, — закручивая кончики усов, смерил он взглядом девушку, принимавшую заказ. — Но не для меня. Факт! Простая официантка…»

Официантка принесла заказанное и, поставив на стол, сказала, сколько платить. Правда, сделала она это весьма деликатно: вступил, мол, в силу новый акцизный налог, и гостю платить столько-то и столько-то, — но это замечание все же сильно повредило вкусу водки. Мрачный, Антон быстро осушил бутылку пива, и ему уже ничего другого не оставалось, как присматриваться к посетителям трактира. Не нуждается ли кто-нибудь в его обществе? Однако на этот раз тут таких не было. Те три подростка с девчонками заигрывают, два бородача пьют одно пиво, у лопоухого, того, с зелеными нашивками, голова к столу клонится. С военными, что сидят около большого цветочного горшка, лучше и не связываться. Да, а почему у офицера за отдельным столиком такая странная форма? Зеленый френч и петлицы со сверкающими листьями.

Офицер заметил, что на него смотрят, и заерзал на стуле. Глянул раз, другой, поставил на стол только что наполненный стакан и громко крикнул:

— Чего пялишься?

Прежде чем Антон сообразил, что крикнули именно ему, подростки фыркнули и один из них, оскалясь, бросил:

— Пялится на овечьего стража!

Офицер поднялся и подошел к Гайгалниеку:

— Спрашиваю, чего ты пялишься?

— Я, господин, просто так… — Антону стало ясно, что он сглупил, зайдя в трактир.

— Как это — просто так? Чего глаза на меня вылупил?

— Я, я… знать хотел, какой господин офицер части.

Подростки опять фыркнули.

— На что тебе это?

— Я, господин, разбираюсь в русских, немецких и польских чинах. И латвийских… А таких петлиц, как у вас, еще не видел.

— Я командир айзсаргов. — Суровый господин в форме понял, что у любопытного крестьянского парня нет никаких дурных намерений.

— Айзсаргов? — переспросил Антон.

— Да, айзсаргов! — подтвердил офицер. — А ты знаешь, кто это такие?

— Факт! Стражи государственного порядка.

— Стражи государственного порядка и безопасности, — уточнил офицер и хотел вернуться на свое место, но передумал и уселся против Антона. — Из какой ты волости?

— Из Пурвиенской.

— С окраины. Ну как там у вас дела идут? Айзсаргов много?

— Совсем мало. Сын богатого хозяина, господина Озола Волдис числится как будто, но он так не одет.

— В вашей волости еще нет айзсаргского отряда, — пояснил офицер. Затем повернулся к буфету и мизинцем поманил официантку: — Девочка, стакан и… Позволите? — спросил он Антона, приподняв бутылку с водкой.

— Премного благодарен! — Антон от счастья покраснел до корней волос. Какая честь! Позволит ли он господину офицеру налить ему водки? Как жаль, что Тонслава и Упениека нет поблизости!

— Вот это вещь! Отечественная… Факт!

— За отечество, за наше государство! — Айзсарг чокнулся с Антоном. — В отечестве наша сила, человек без отечества ничто. А если у человека есть отечество, есть государство, тогда… — Офицер осушил свою рюмку, и Антон Гайгалниек так и не узнал, что тогда… Но это ничуть не огорчило его. Господин айзсарг снова взялся за бутылку, и теперь для Антона Гайгалниека было главным угодить тому, кто угощал его.

— Это правда. Истинная правда. Факт!

— И закуску надо бы! — пробурчал офицер и заказал закуску. Кинул в рот кружок огурца и, жуя его, спросил: — А как у вас с красными обстоит? Еще поднимают головы?

— Ни-чего особенного… — Но затем Антону пришло что-то в голову и он подвинулся поближе к офицеру: — Никто не говорит откровенно, что думает. Побаиваются. А что у кого на уме, можно только окольными путями выведать. Понемногу. С умом. Факт!

— Верная мысль! — Айзсарг, не мешкая, сразу наполнил рюмку. — Это интересно, окольными путями выведать. Да я вот что хотел спросить… Сколько земли у вас?

— Четыре десятины. Жилой дом — три сажени по стене и белая труба.

Офицер поморщился:

— Четыре десятины? Только и всего… А в армии? Был?

— Как же! — Гайгалниек гордо откинулся на стуле. — При царе. В ту войну траншеи рыл. Когда войска мост через Даугаву строили и лежневую дорогу прямо на Резекне прокладывали. Я господину полковнику кое в чем помогал, понравился ему, при себе меня оставил до самого прихода немцев. Ну потом, как царя скинули и Ленин с Гинденбургом мир заключили, я в Варкавах оказался, в имении, где большие склады с военным имуществом были. Помогал сжечь их, чтобы пруссакам не достались.

— Это к делу уже не относится. — Рюмка Антона теперь осталась пустой. — Значит, в освободительной войне не участвовал?

— Не участвовал. Но мог бы и участвовать! Факт!

— Значит, все же хочешь айзсаргом стать?

— Айзсаргом? — Антон от неожиданности так и остался сидеть с открытым ртом. Значит, офицер думает его в айзсарги взять. Это, право, чего-то стоит. — Хотел бы, как же нет, господин офицер! Государственных преступников ловить… Я и ружьем владею, и форма мне идет. Факт! Если, господин офицер… Если вступлю, то смогу и форму с погонами, и ремень носить?

— А как же! — засмеялся офицер. — Полную форму. Френч с петлицами, шапку, портупею, брюки с кантами. У пехотинцев — красные, у кавалеристов — желтые. Погоди, лошадь у тебя справная?

— Так себе. — Антон опустил глаза. Черт побери! Его одру уже давно на живодерню пора. — Я охотнее пехотинцем. Если господин офицер считает, что я мог бы…

— Может, и мог бы. — Айзсарг побарабанил пальцами по столу. — Мыслишь ты как будто по-государственному. И в Пурвиенской волости отряда нет. Знаешь что, завтра с утра приходи к уездному начальнику! На Солнечную улицу. Буду там в канцелярии. Капитана Виксну спросишь. Посмотрим, послушаем, что начальник скажет. Ну, за удачу!

Теперь можно было опять чокнуться. Казалось, водка стала еще приятнее и хмельнее. Совсем не такой, как обычно. Какой-то возвышающей, точно некое таинство. Может быть, из-за нахлынувшей радости оттого, что у него, Антона Гайгалниека, единственного на всю деревню Пушканы будет форменная одежда, шапка, ремни и петлицы. И ружье, которое сможет куда угодно с собой таскать. И на гулянки под открытым небом, и на вечера танцев. Любая девица покраснеет от волнения, когда Антон Гайгалниек в полном вооружении пригласит ее танцевать. А этих государственных преступников, этих красных, он одного за другим вытащит из нор, упрячет в тюрьму.

Он — Антон Гайгалниек…

4

В канцелярии уездного начальника Антона встретили недружелюбно.

— Вступать в айзсарги? Получить форму и ружье? Спятили вы? Здесь правление уездного начальника! — сурово отрубил сержант с торчащими, как у ежа иглы, волосами, когда Антон самодовольно, по-военному крикнув «здравия желаю!», изложил цель своего прихода. Собираясь сюда, он уже успел похвастать своим, с каким блеском, с какой славой вернется в Пушканы, и вдруг: «Оставьте помещение! Не мешайте!»

— Но мне вчера офицер, господин капитан Виксна, велел явиться сюда, — сказал он с отчаянием, когда сержант взялся за ручку двери. — Факт, велел!

— Господин капитан Виксна совещается. — Но дверь в сени все же отворилась. — Мне о вас ничего сказано не было. Но можете подождать в коридоре, там есть скамейка, — проворчал сержант, снова кинув на посетителя малоодобрительный взгляд. Голодранец какой-то! В пиджачке из домотканого сукнишка, на голенища набегают мешковатые штанины. — Ждите!

Ждать было неприятно. Торчи в узком полутемном коридоре и боязливо поглядывай на высокие двери, которые то и дело открываются, но только не для тебя. В коридор входят и выходят из него важные люди, и в форме, и в штатском. Здороваются, разговаривают друг с другом, смеются, закуривают, только ты для них пустое место. Тебя не замечают даже тогда, когда невзначай заденут локтем или коленом. Потому что ты сидишь на скамье для ожидающих, для просителей.

«А что, если капитан Виксна забыл про меня? Если он вчера в трактире говорил о зачислении в айзсарги лишь потому, что выпил?»

Антон Гайгалниек уже не мог усидеть на месте. Он встал, подошел к двери канцелярии и снова постучал, напомнил о себе. Теперь в канцелярии были еще двое в айзсаргской форме.

— Чего пристали? — Сержант с раздражением бросил закуренную папиросу в пепельницу. — Господин капитан совещается. — Но он все же встал, поправил ремень и вошел в соседнюю комнату. Вернувшись, он подал Антону Гайгалниеку пол-листа линованной бумаги и какой-то напечатанный наполовину листок: — Напишите прошение! И ответьте на все вопросы, что на этом листе. Садитесь за тот столик, там есть перо и чернила, пишите!

— Ах, писать… — растерялся Антон.

— Ну конечно, писать. А вы думаете, вопрос решат без заявления?

— Но мне, но я… Я очень плохо пишу. Не могли бы вы мне помочь? — Сказать это было невыразимо трудно, от волнения и стыда сдавило горло. Но что поделать, когда вот такая беда.

— Ах плохо пишешь? — поиздевался сержант. У него во рту оказались серебряные зубы, которые, когда он смеялся, поблескивали, точно шляпки гвоздей.

Антону казалось, что сейчас они вонзятся ему в руку.

— Тому, кто не умеет как следует писать, не место среди стражей государственного порядка! — Сержант уже хотел взять обратно бумаги, которые только что дал.

— Погодите! — воскликнул один из айзсаргов. Мрачный, солидный человек со шрамом во всю левую щеку. Антон увидел у него на погонах две звездочки. — Если господин Виксна велел подготовить документы, то его распоряжение надо выполнить. Идемте со мной!

Айзсарг вывел Антона на лестничную клетку, они поднялись на второй этаж и остались наедине в небольшой комнатке с канцелярским столом, пишущей машинкой, телефоном и огромным шкафом — до самого потолка.

— Сядьте и расскажите о себе все: кем были, что делали! С самого детства по сей день. Только берегитесь утаить что-нибудь или, упаси бог, солгать! Вы знаете, что грозит за ложные показания?

— Божья кара. — Антон провел ладонью по взмокшему лбу.

— Божья кара — это уже потом, после смерти. А на этом свете — военный суд и тюрьма. — Айзсарг посмотрел на Гайгалниека ледяным взглядом. — Дача заведомо ложных сведений о своей личности — государственное преступление.

— Ничего не скрою. Святая богоматерь мне свидетельница…

— Тогда говорите! Сколько вас детей у родителей? Где теперь братья, сестры, остальные родственники?

— Братьев нет. Были две сестры. — Антон словно проглотил сухой комок. — Одна еще молодой умерла от оспы, другая — когда третьего ребенка родила.

— В Совдепии, по ту сторону Зилупе, родственников нет?

— Нет.

— Ладно, рассказывайте все по порядку!

Однако рассказывать все по порядку было не так-то легко. Антон Гайгалниек никак не мог отличить важное от маловажного, рассказ его затянулся, и айзсаргу ничего другого не оставалось, как спрашивать самому. Спрашивая, он также хотел выяснить, почему крестьяне деревни Пушканы в страду целыми днями пропадают в Даугавпилсе.

— Значит, хотели военнообязанного освободить от выполнения долга, — холодно сказал айзсарг. — Не по-государственному мыслите, гражданин Гайгалниек. Совсем не по-государственному. Вам чуть было не доверили обязанности стража порядка, а вы ради какой-то там деревенской общины участвуете в преступном деле. Может быть, вы и в айзсаргскую организацию проникнуть хотите, чтобы использовать это на благо деревенской общины? В свободной Латвии не может быть никаких общин, не отвечающих национальным интересам. Не может быть интересов родственных, соседских, а только высокие общегосударственные интересы. Айзсаргу отец не отец и брат не брат, если они не мыслят национально, у айзсарга есть только мать Латвия, и ее именем приказывает ему ближайший начальник.

Айзсарг взял лист бумаги и быстро вышел из комнаты. Антон слышал, как зловеще проскрипели сапоги в коридоре, затем на лестнице.

«Конец! Прощай, форма!» Ах, почему он так глупо поступил? Зачем связался с Тонславом? Зачем вздумал спасать Езупа? Если бы можно было случившееся сделать не случившимся, он первым сказал бы высоким начальникам: «Схватите Езупа!»

Через какое-то время айзсарг вернулся. Прошел вплотную мимо Антона, сел на стул и поднял глаза на отчаявшегося парня.

— Напишем прошение и ответим на вопросы. Предупреждаю: в волости вы везде и всегда должны будете подчиняться господину Озолу и, конечно, начальнику полиции.

— Я без их ведома шагу не ступлю! — Антон вскочил на ноги.

— Айзсарг в волости — око и ухо государственной власти. Он все видит, все слышит и все запоминает! Помнит каждое слово, сказанное в защиту красных, помнит, кто сказал его.

— Буду помнить, господин начальник!

— А об этом парне, об этом Езупе, когда спустимся вниз, вы еще раз расскажете уездному начальнику. Может быть, начальник найдет целесообразным на какое-то время его призыв в армию отложить. Ибо важно и то, чтобы окрестные жители айзсаргу доверяли. Вы понимаете?

— Так точно! — Антон поднес руку к голове, желая козырнуть, но тут же отдернул. Черт подери! Ведь без шапки он.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Уже второй день шел дождь. Тихий и мелкий осенний дождь. Крохотные водяные синички, друг дружку догоняя, отвесно падали с неба. И земля казалась такой же неприветливой, как скользившие над ней свинцово-серые облака.

В дождь вся деревня Пушканы погружается в усталый покой. Люди остаются в избах или под навесами. Иной чинит сломанный рабочий инструмент, иной возится с упряжью, а иной латает обувь. Делают это не спеша и, кончив работу, забираются на скирду сена, на сеновал поспать, укрывшись пиджаком или другой одеждой. На некоторых дворах в дождь спит вся семья. Только пастушок, накинув на плечи лоскутное одеяло, бредет в дождь за стадом и, дрожа от сырости, поглядывает в сторону деревни. Не вспомнит ли кто о нем из домашних? Не подменит ли, не отпустит ли погреться?

«Надо бы пастушку Апале сменить. Она уже второй раз пасет под дождем». Анна задумчиво смотрит в окно поверх улицы. Из дома Гаспаров виден край пастбища на берегу болота со сбившимся в кучу стадом и съежившейся под кустом пастушкой.

— Надо бы, — повторила она вполголоса, но тело так сковала усталость, что не хватало воли шевельнуться. Причина усталости не только долгий дождь. Причина в ней самой, в ее сердце.

Анну гнетет чувство одиночества, покинутости. Ядвига с матерью из деревни уехали. Со здешней молодежью у Анны нет близости. Может, потому, что на уме у Анны школа и книги. А ее сверстники, кажется, со своей судьбой смирились и поступают так, как велит отец или хочет мать. Анна так ждала возвращения Петериса, а теперь, когда он дома, она чувствует себя такой же одинокой, как раньше.

Вот Петерис идет улицей. Прошлепал мимо дома, отставил калитку в огород, свернул на тропу к риге. И вдруг Анна вспомнила, что утром оставила там на колосниках «Джунгли». Не спрятала. Увлеклась и читала, пока не позвала мать. А если Петерис найдет книгу? Еще своей Монике отнесет.

На цыпочках, стараясь не разбудить уснувшую мать, Анна подошла к печи, сняла еще сырой большой платок и выскользнула во двор.

Дверь в ригу открыта, значит, Петерис не ушел еще.

Анна осторожно ступала по гумну. Брата там не было. В риге тоже. Черная, вся в саже дверь была плотно заперта на крючок, позади Анны в пыли глинобитного пола виднелись лишь ее собственные следы.

Книга лежала там, где Анна оставила ее. Завернув в тряпицу, она сунула книгу в тайник — в щель за печь — и хотела выйти вон. Но вдруг услышала приглушенные голоса. Мужской и женский. Где это? Над ригой или же в какой-нибудь пристройке?

Анна подкралась к люку. Осторожно, чтобы никого не вспугнуть, она чуть отодвинула черную досочку люка так, что образовалась маленькая щелка.

— Клянусь тебе, — слышит Анна голос Моники Тонслав. — У меня к нему душа не лежала. Заманил меня, сладкой водкой напоил, я охмелела, и тогда это случилось.

— Потаскуха! — Да, мужчина, ее брат Петерис. — Оправдываться еще будешь! Какой черт заманит девку, если та не дастся?

— Петерис, милый, послушай меня!..

— Не называй меня милым! — Анна слышит: Петерис говорит сквозь зубы. — Не милый я тебе! Милашка чулисовского господчика!

— Петерис! — воскликнула Моника так пронзительно и с таким отчаянием, что Анна испугалась и полностью раскрыла люк.

— Что ты Монике сделал? — чуть не плача спросила она брата, столкнувшись с ним перед гумном.

— А тебе-то что?

— Что ты с ней сделал? — Анна готова была броситься на него с кулаками. — Почему Моника так кричала?

— Кричала, потому что хотела. Не твое это дело! Уходи и не суйся не в свое дело!

— Буду соваться! Ты не смеешь трогать ее! — не унималась сестра.

— Уходи! — топнул ногой Петерис. — Иди! Я… И я пойду, — сказал он уже совсем мирно. — Смотри, отец и Тонслав возвращаются.

Ездившие в Даугавпилс, все четверо гурьбой шли по улице. Поникшие, промокшие, черные, как землекопы.

— Пойду, — кивнула она брату. — Но и ты сейчас же иди!

Первое, что Анне бросилось в глаза, когда она открыла дверь в избу, — волнение матери. Прямо с кровати, в длинной рубахе, она металась между плитой, устьем печи и скамьей, что у стола, все повторяя: «О господи! Пресвятая дева!.. Отец…»

Скинув пиджак и сняв шапку, Гаспар сидел на скамейке и сматывал с ног бурые, словно задубевшие портянки. Сапоги лежали на глинобитном полу, вокруг них натекла темная лужица.

— Здорово, отец! — поздоровалась Анна.

— Здорово! — проворчал Гаспар, кивнув на валявшиеся сапоги. — Поставь сушить.

Анна отыскала в поленнице две длинные лучины, сунула их в голенища и прислонила сапоги к лежанке. Когда высохнут, придется основательно пропитать мазью или салом.

— Дома, стало быть? — Петерис, войдя, подал отцу руку. — Ну как управились с делами?

— Как делали, так и управились, — пробурчал отец. Встал, покачиваясь, подошел к столу и приказал жене: — Дай поесть!

Глава семьи ел, а домашние, рассевшись кто где, молча следили за движениями его рук и губ. Смотрели, как отец карманным ножом отрезает хлеб, как впивается зубами в ломоть, черпает из миски похлебку, облизывает ложку. Надо ждать. Когда отец поест, он расскажет, как шли дела в городе.

Мать все же не выдержала и, едва муж заморил червячка, спросила:

— Как же с Езупом вышло? Забраковали его?

— Нет. Не забраковали.

— Господи! Стало быть, парню в солдаты идти!

— Может, идти, а может, и не идти.

— Как же так?

— Так. Запишется овец сторожить. В этакие домашние солдаты. Как наш дурной Антон. Теперь и из таких солдат делают. Антону ружье выдадут.

— На что?

— За порядком следить. За нами всеми. И черт знает за кем еще… — Гаспар, злой, бросил ложку.

— Чулисам служить пойдет? — переспросила жена.

— В том-то вся и беда. Свяжут нас, католиков, с нехристями этими, хоть пой, хоть плачь. У уездного начальника наш Антон снюхался с каким-то офицером, Тонславу прямо сказал: или твой сын в айзсарги пойдет, и ему призыв отложат, или в тюрьму его посадят. Кто же по доброй воле родного сына даст в тюрьму засадить, а Езуп заартачился, как шальной. Поглядеть, так парень прав. Эти городские господчики только и норовят обмануть нас. Когда земельную бумагу принимали, более трех сотен содрали. В долги я влез. — Отец кинул беглый взгляд на сына.

— А мызу делить будут? — не терпелось узнать Гаспарихе.

— Обещали ведь. Надо землемеров ждать Вы с Аней, — отец повернулся к сыну, — в клеть сходите и пуры полторы ячменя отсыпьте. Солодить будем. Землемеры приедут, их с почетом принять надо. Придется и овцу не пожалеть.

— А если все эти угощения напрасными окажутся? — не удержался Петерис. — И мы из-за этих господ в еще большие долги влезем?

— Это уже не твое дело! — Со всей суровостью главы семьи Гаспар крикнул детям: — В клеть, сказал я!

2

Человек посторонний, случайно попав в сентябре тысяча девятьсот двадцатого года в Пушканы, решил бы, что люди здесь запутались в календаре. В самую осеннюю пору, когда в поле еще много несвезенного хлеба и едва начали откармливать кабанов, люди готовились пировать. И никаких примет, что в деревне вскоре ожидаются крестины или большая толока.

Из риг, банек и изб шел сладкий дух молодого пива, трубы домов дымились, как накануне большого праздника, в клетях и погребах пахло свежим мясом, а собаки таскали по дворам и полям кости недавно заколотых свиней, телят и ягнят. Из дверей некоторых домов лился запах жженого цикория и пшеницы — более искушенные хозяйки жарили кофе, без которого, как известно, не обходится ни одно настоящее торжество. Люди варили пиво, месили тесто, жарили, тушили мясо и прибирали избы, и за всем этим порою забывали перевести на другое место лошадь или корову, и скотинка, выщипав вокруг кола траву, тянула шею и в отчаянии взывала к хозяйскому милосердию.

Да, пушкановцы готовились как к празднику, готовились к большому событию в жизни деревни: к приезду землемеров. Хоть Тонслав с Гаспаром, привезшие из Даугавпилса эту важную весть, ни о каких угощениях соседям даже не заикнулись, каждый хозяин понимал сам: таких господ, как землемеры, с пустыми руками не встретишь. Притом Упениек, Тонслав и Гайгалниек замочили ячмень на солод и привезли из местечка мешки пеклеванной муки. Ясно было, что они собирались угощать землемеров, а на это такое же право имел каждый пушкановец. Уж хотя бы потому, что гостеприимство в Пушканах — стародавний обычай, а обычаи, как известно, следует уважать.

Этим и объяснялось предпраздничное оживление в Пушканах.

Взрослые пушкановские девицы проверяли свои лучшие наряды, если требовалось — подправляли их, чтобы, как только жданные гости появятся в границах деревни, сразу принарядиться.

— Чтоб ты у меня красивой была! — первым предупредил Гаспар свою дочь. — Землемеры придут к нам в дом откушать. Господам нравится, когда им прислуживают нарядные девицы. Они непрочь и за мягкое место ущипнуть.

— Что? — удивленно посмотрела Анна на отца. — Я принаряжусь, чтобы какой-то господинчик щипал меня?

— Молчать! — Гаспар в ярости схватил с крючка ремень. — Отцу перечить вздумала!

— Только тронь меня! — Анна выскочила во двор.

Вскоре уже вся деревня знала о стычке отца и дочери Упениеков, и остальные отцы и матери тоже захотели принарядить своих дочерей.

От этого могла быть своя польза при дележе земли…

Однако все сборы и приготовления оказались напрасными. Господа землемеры, которых так ждали пушкановцы, не оказались ни волокитами, ни обжорами, ни выпивохами. Ни старший из них, полный дяденька, ни его помощник, стройный и очень серьезный молодой человек с квадратной бородкой.

Землемеры прибыли в пятницу вечером — без всякого шума, точно бедные родственники в первое воскресенье после свадьбы. По тому, что говорил Антон Гайгалниек, пробуя пиво соседей, те должны были прибыть в деревню на автомобилях или, по крайней мере, на линейках, в сопровождении конного эскорта, вроде отца епископа, навестившего приход.

Антон говорил: о предстоящем прибытии землемеров заранее оповестит полицейский на велосипеде, или конный айзсарг, или же специальный волостной посыльный. А господа прибыли без всяких курьеров, их привез прейльский извозчик Мойша на своей обшарпанной пролетке. Миновав распятие на окраине деревни, Мойша у первого двора осадил свою кобылку, помог господам слезть, снял с повозки чемоданы, длинный шест в черно-белых полосах и тут же развернул лошадь в обратную сторону. Дальше господа понесли свои вещи сами.

Завидев приезжих, Упениек, как был босиком, кинулся им навстречу, крикнув жене и дочке:

— Поживей стол накрывайте! И белые полотенца на стенах чтобы были!

Господа шли медленно. В сенях долго вытирали ноги о хвойную подстилку, о чем-то говорили между собой и лишь после повторного приглашения переступили порог.

— Здравствуйте! — здороваясь, старший поднес пальцы к шляпе.

— Здравствуйте! Прошу, господа, прошу, присаживайтесь! — кланяясь, предлагал Гаспар землемерам пройти. И едва женщины кончили накрывать стол, притащил полную пива посудину. — Или господа, может, белого сперва отведают?

— Да не надо, — вежливо отказался толстяк.

Младший поддержал его:

— Мы же не в гости приехали.

— Но, господа… — Гаспар прикинулся несчастным и огорченным. — Дело делом, но обижать себя тоже не следует. Перед работой беспременно подкрепиться надобно. Чем бог послал…

— Ну разве что перекусить. Только ничего такого… — погрозил пальцем старший. — И людей оповестите!

— Может, господа повременят оповещать до утра? Неплохо бы господам с дороги отдохнуть.

— Неплохо бы конечно, только долг на первом месте. Долг превыше всего, — повернулся старший к своему товарищу.

— Да, да, именно так он сказал, — подтвердил молодой человек и предложил хозяину поскорей созвать народ.

Первым, как и следовало ожидать, явился Антон Гайгалниек. В сапогах, с блестящими дубовыми листьями на отворотах пиджака, с напомаженными усами, широким шагом он вступил в избу Упениека и, приложив руку к шапке, громко поздоровался:

— Здравия желаю, господа государственные землеустроители!

Анне показалось, что приезжие обменялись испуганными взглядами. Но деревенский айзсарг так дружелюбно уставился на них, что они сразу улыбнулись ему и предложили разделить с ними трапезу.

— С глубокой благодарностью… — Антон сразу потянулся за пивом. — Я господам завсегда послужить готов. Факт! Помогать — мне государством поручено. Самим господином уездным начальником. Факт! Пока вы работать будете, я завсегда… Только скажите! А если колья вам понадобятся, так их у меня под навесом целая куча. Хоть сейчас межевые столбы ставь.

— Межевые знаки ставить не будем, — пояснил старший, жуя ливерную колбасу мамаши Упениек, — сначала только, так сказать, правовую сторону дела уладим. Посмотрим, какие у кого из претендентов на землю бумаги на руках.

— Правовую часть — прежде всего, а как же иначе, — подтвердил младший землемер, тот, что с бородкой. — И бумаги. Бумага, братец, это великая сила. Землемер должен выслушать каждого просителя, изложить все на бумаге и сначала показать земельной комиссии. Та решит, что выгоднее: на хутора делить или на всю деревню прирезать землю. Может статься, что даже в самую главную комиссию писать придется. Это, конечно, тоже стоить будет… — Он коротко откашлялся.

— Немного стоить будет, — добавил старший. — И чтоб дело быстро и гладко пошло, чтоб никто из посторонних не пытался помешать, изменить что-то: на свете ведь немало всяких мошенников, норовящих повсюду урвать что-нибудь. Пускай никто в деревне о том, что мы делаем, никому ни слова не говорит. Ни в волости, ни еще где-нибудь. И вам, господин айзсарг, придется позаботиться…

— Я уже позабочусь! Факт! И мышь не пискнет… — не успел Антон договорить, как в сенях уже застучали шаги и чья-то беспокойная рука нащупала дверную ручку.

Пушкановцы шли длинной вереницей. Один за другим, через каждую минуту, словно по уговору. Переступали порог, останавливались, снимали шапки и торжественно изрекали:

— Будьте здоровы!

Поздоровавшись, делали несколько шагов вперед и останавливались. У Гаспара в избе мало табуреток, к тому же кто решит, кому полагается, а кому не полагается сидеть.

Один Тонслав был уверен в своем праве. Смело подошел к столу, поздоровался с господами за руку и уселся рядом с Гаспаром и Антоном. Он мог себе это позволить, никто против этого и не стал бы возражать. Ездил в Даугавпилс, прошение отвозил, толковал и договаривался с господами…

Когда какое-то время с улицы никто больше не подходил, старший землемер, повернувшись лицом к собравшимся, вопросительно посмотрел на своего товарища:

— Ну что? Начнем, пожалуй?

— Как будто пора. Сколько еще можно ждать? Только надо гражданам напомнить: разговор будет вестись в узком кругу. С хозяевами, главами семейств.

— С хозяевами дворов, — объяснил старший. — Если возникнет необходимость в родственниках, пригласим потом. Но пока, думаю, обойдемся без них.

Это относилось и к членам семьи Упениека. Анна, правда, охотно послушала бы, о чем тут будут говорить, но раз господам так угодно…

— Выгнали… — Петерис, выходя во двор, шумно хлопнул дверью. — Подождем, пока позовут, или, может, заберемся на скирду сена? Думаю, умней было бы полежать. Все равно никто нашего совета не спросит.

— Аня, ты поможешь мне за столом, — попыталась Гаспариха вернуть дочку, но Петерис увлек сестру за собой.

— Еще обихаживать этих! Идем, и все!

На другое утро, как только брат с сестрой вышли из сарая во двор, там появились оба землемера. Уже одетые, с рабочим инструментом. Младший с длинным шестом в черно-белых полосах, толстяк — с высоким треножником и чем-то вроде морского бинокля.

— Молодой человек, — обратился старший к Петерису, — вы, как я помню, приходитесь сыном хозяину этого дома?

— Сыном, — пробурчал Петерис.

— Границы деревни и мызы знаете?

— Знаю.

— Пойдем с нами. А ты, барышня, — обратился он к Анне, — скажи отцу, чтоб часа через три опять созвал всех. И у каждого чтоб с собой документы были, как мы вчера говорили. Кроме того, пускай нам обеспечат подводу. Лошадь, хорошую телегу и возницу. Сейчас же пускай запрягает!

— Чего ты несешь? — Слушая дочь, Гаспар почесывал волосатую грудь. Чтобы землемерам удобнее и спокойнее было, они с женой ушли спать в клеть. Хоть и пива вчера было выпито совсем немного, голова все же отяжелела, и спросонья он никак не мог понять, что говорит Анна. — До чего чудные господа! Совсем чудные! Словно под ногами у них горит. Не поймешь их. То землю на хутора прирезать будут, то всем вместе, то готовые сделают планы, то в большой земельный комитет писать собираются. И во сколько все это деревне влетит, тоже непонятно. Посидели бы, как люди, за столом, выпили, рассказали бы что и как. А то за весь вечер не больше двух кружек пива пропустили…

Гаспар дошел до калитки, откуда были видны пушкановские поля и границы панской земли, и, поднося к глазам щитком ладонь, какое-то время смотрел, как оба чужих и его сын гнули там спины, переставляя черно-белую палку.

— Работящие, правда, — Гаспар повернулся к избе. — Должно быть, поскорей управиться хотят, чтобы самим побольше досталось. Это и понятно: лишний рубль зашибить каждому хочется. А за то, что до угощений они не охочи, обижаться на господ нечего.

Через какое-то время пушкановские хозяева опять собрались во дворе Упениека. Теперь они были еще неразговорчивее, чем вчера. Расселись кто где: иной на скамеечке перед избой, иной у клети, иной около колодца. Лениво вертели в руках трубки, кисеты с табаком и молчали.

Войдя в избу, Анна увидела, как отец считает деньги. Мать стояла возле накрытого еще вчера стола и грустно смотрела, как отец раскладывает по кучкам большие и меньшие бумажки.

«Землемерам даст… Отдаст не жалея».

Сегодня не был черед Упениеков пасти скотину, но Анна ушла с коровами на заросшие кустами луга. Анна не хотела видеть, как родители отдавали доставшиеся с таким трудом деньги. Ведь их заработал Петерис…

Когда она вернулась, землемеры уже садились на повозку, собираясь уезжать. Лошадью правил Тонслав, пушкановские хозяева, сняв шапки, желали господам счастливого пути.

— Господа, поскорей земельные описи подготовьте. Чтобы нам еще до больших морозов успеть вспахать малость…

— Как обратно поедете, дайте мне знать! Опять за порядком присмотрю! — Какое-то расстояние Антон Гайгалниек пробежал за повозкой. — Я завсегда услужить готов. Факт.

3

Вечером, возвращаясь с уборки картофеля на поле Озола, Анна перед лачугой Русинихи увидела чужого, по-городскому одетого мужчину. Он смотрел на улицу.

— Добрый вечер, — приблизившись, поздоровалась Анна.

— Добрый вечер, — ответил мужчина.

Голос показался знакомым, она остановилась.

— Викентий!

Это в самом деле был Викентий Русин, Анин друг детства, они вместе пасли скот, ходили в школу. В прошлом году, когда пришли белые, ему надо было бежать из Пушканов. За этот год Викентий сильно возмужал и изменился. Высокий, плечистый, с усиками, густые волосы зачесаны назад. Руки у парня сильные, жесткие. Приятно, когда пальцы твои сжимает такая мужественная ладонь.

— Долго мы не виделись… — Парень словно не хотел выпускать Анину руку.

— Приехал?

— Приехал… На великий праздник… — усмехнулся он.

— На праздник? Вот как! — Анна поняла, что он имел в виду, и тоже улыбнулась: — Опоздал. Важные гости уже уехали, пиво выхлестали сами, пироги дети съели.

— Стало быть, не повезло. Что же нам делать?

— Я и не знаю. Была бы постарше да поумней…

— Так тебе хотелось бы быть постарше да поумней?

— Почему бы нет?

— Ну, конечно, у каждого свое желание… Не зашла бы ко мне? — тихо спросил Викентий. — Ненадолго.

— Можно.

Анна уже давно не была в избе кузнечихи. Кроме сына, у вдовы никого не было. Викентий жил где-то далеко в городе, знать о себе давал редко. К тому же кузнечиха неохотно звала к себе соседей. После смерти мужа она жила замкнуто, с людьми была неразговорчива и резка.

Свет в избу кузнеца проникал через окно, выходившее во двор. Другое окно, с улицы, было занавешено одеялом, и в избе царили глубокие сумерки. Вошедшему с улицы светили лишь покрытый белой скатертью стол да кровать, застланная светлым покрывалом у задней стены.

Русиниха сидела за прялкой, нажимала ногой на педаль и пальцами сучила пряжу.

— Смотри, к нам гостья? — Она подняла голову. — Сама пришла или ты позвал?

— Сама, сама. — Викентий поспешил принести табуретку. Поставив ее, парень взял Анну за локти и, нежно сжав их, усадил ее.

— Ах ты! — Приличие требовало, чтобы девушка этому воспротивилась, а на самом деле ей это было даже приятно.

— Что нового у вас дома? — спросила Русиниха.

— Как будто ничего.

— Ну да, ну да.

А Викентия интересовало, как живет Анна. Она же в свою очередь стала выспрашивать, как он жил после ухода из деревни. На слесаря, стало быть, учится? И ему платят за это?

— Платят… — усмехнулся Викентий. — Копейки. Если бы не мать, если не помогала бы она…

— Выучишься, будешь ей помогать.

— Выучусь… Выучусь, так сначала надо будет работу найти. А где? В Даугавпилсе начали сносить сарай бывших железнодорожных мастерских. Сейчас расширять какое-либо дело никто не думает.

— Ты к матери надолго? — Анна заметила, что парню разговор о работе неприятен.

— На несколько дней. У моего мастера семейный праздник, он отпустил меня.

— Так ты скоро опять уедешь?

— Скоро!

Разговор иссяк. Русиниха сучила пряжу, молодые молчали.

— Пора домой. — Еще чуть посидев, Анна поднялась с табуретки.

— Погоди! — вскочил Викентий. — Мне надо тебе еще что-то сказать. Видишь, Анна, хочу тебя кое о чем попросить.

— О чем же?

— Не знаю, с чего начать… — Он посмотрел на мать, словно обратился к ней за помощью. — У меня дело к тебе… Но только никому об этом ни слова… Не могла бы ты передать Габриеле Дабран и Петерису Спруду, что я хотел бы повидать их?

— А сам зайти к ним не хочешь?

— Мать тоже так считает…

— Мать ничего не считает, — перебила Русиниха сына. — Я говорила, в Пушканах почти не осталось порядочной молодежи. Только и умеют, что на распятие креститься да на танцульки бегать.

— Ты, мать, не права, — с жаром возразил Викентий. — Не верю, чтобы дети бедняков забыли Советы. Они оторваны от товарищей. С ними никто не разговаривает, не помогает им.

— Это верно! — отозвалась Анна. — Мы сами… с Моникой Тонслав недавно на Большом острове спасли одного чужого от ищеек.

— Вот видишь… Но об этом никому не надо говорить! — Викентий приблизился к Анне. — Ты могла бы условиться с Габриелой и Петерисом? Чтобы пришли завтра вечером после захода солнца в осинки. Сделаешь?

— Ладно, Витя! — Она обратилась к нему как в детстве. — Я попытаюсь.

4

Когда Анна перед ригой запрягала лошадь в большую телегу, со стороны двора Тонславов затрещал частокол, и через него, точно вымокший боров, перевалился Антон Гайгалниек. Без шапки, босой, в штанах, подвязанных вокруг лыток зелеными тесемками. Завидев в лебеде колоду с клиньями, сделанную недавно Петерисом для молотьбы на курземскии манер, подошел поглазеть, но только Анна взялась за вожжи, как он крикнул ей:

— Эй, постой!

— Некогда. — Анна забралась на телегу.

— Факт, постой! Мне нужно поговорить с тобой.

— Отец ждет меня со льном.

Гайгалниек взял лошадь под уздцы.

— Ударю! — Анна схватила с телеги веревку и замахнулась. — Заигрывать вздумал, бесстыдник этакий!

— Аня, — не унимался Антон, — факт, мне надо у тебя что-то спросить.

— Ну говори, в чем дело.

— Видишь, Аня, — он подошел вплотную к телеге, — мы иной раз цапались с тобой. Иной раз я чересчур горяч был…

Смотри как… Что-то на бахвала Гайгалниека совсем не похоже. Что он хочет сказать?

— Аня, ты вчера заходила к соседям?

— Заходила, так что?

— Разговаривала с ними?

— Разговаривала. А тебе-то что?

— Понимаешь, мне знать надобно… Понимаешь, я слышал… Факт, мне сказали, что Викентий Русин опять в деревне.

— И у тебя из-за этого голова болит?

— Я уже сказал, цапались мы с тобой, но могли бы и друзьями быть.

— Больше с женитьбой приставать не будешь? — у нее появилось желание подразнить засидевшегося в женихах парня.

— Опять ты… Факт, с парнем Русинихи не виделась?

— И это для тебя страшно важно?

— Факт. Знаешь, мне как айзсаргу уездные господа поручили в волости за порядком следить. Мне надо знать, что в волости делается, кто что думает. Сдается, что с парнем Русинихи не совсем ясно. Факт! Почему людей чурается, к шабрам не ходит, как все порядочные люди? Сдается мне, за этим кроется что-то. При красных вместе со стариками на собрания эти бегал…

— Так тебя это заботит? — процедила Анна сквозь зубы.

— Факт! Знаешь, ты могла бы хорошее дело сделать. Могла бы почти как я подняться. Когда я в Даугавпилсе водил повсюду Тонслава и твоего отца, мне один большой начальник сказал, что у айзсаргов и женские отряды будут. Айзсаргши. Для них уже форма придумана, с погонами и блестящими пуговицами, почти как у мужиков.

— Езупа Тонслава тебе в твоих айзсаргах мало?

— Да что Езуп! — презрительно махнул рукой Антон. — Разве этот дурень смыслит что-нибудь? Вот вчера хотя бы. Посылаю его к соседям послушать, о чем там толкуют. Теперь разное ведь болтают. А этот — как баран. У тебя же светлая голова. Знаешь, начнут в айзсаргши записывать, я за тебя поручусь.

— Лучше за себя поручился бы!

Анна махнула вожжами. Лошадь рванула с места, и телега, грохоча, покатилась со двора. Анна не видела, зацепило ли Гайкалниека колесом или слегой, трясшейся на телеге, только Антон прихрамывая поплелся к забору. И вроде бы крикнул ей вслед несколько не очень лестных слов.

«Негодяй, подумать только, какой негодяй! — Анна, сердитая, тряслась на телеге по чересполосным полям и жнивью, на котором Упениеки скатывали разостланный лен. — Шпионку сделать из меня вздумал. Захотел обещаниями с толку сбить. Увижу Викентия, скажу, что тот болтал. Пускай остережется!»

К Русинихе она забежала только вечером, когда лен уже был собран и с болота привезен воз расколотых на дрова сухих пней.

— Викентий дома? — едва открыв дверь, спросила она.

Лампа в избе кузнечихи не горела, только плита бросала слабый багряный отсвет. Вдова кузнеца сидела перед печью на табуретке и чистила картошку.

— Недавно вышел. Не вернулся еще.

— Ну что ж… — Анна, помявшись на месте, собралась уходить.

— Погоди, — Русиниха подняла голову. Отсвет огня упал на изборожденное следами тяжелых переживаний и боли лицо со спокойными глазами. — Посиди, гостьей будешь!

— Спасибо, но мне некогда. Я лишь на минутку. Наши собираются затопить ригу. Будут лен сушить и два колосника ячменя. Отец хочет цепами обмолотить. Когда землемеры приезжали, почти весь ячмень засолодили, а теперь на крупу не хватает.

— Ты Викентию сказать что-нибудь хотела? — Русиниха, видно, поняла, что Анна пришла неспроста.

— Ничего особенного… Сегодня утром ко мне Гайгалниек пристал… — неуверенно начала она, но вскоре рассказала все до конца.

— Так вот оно что! Ладно, я Викентию скажу. Спасибо, Анна!

Она назвала ее полным именем — Анна, будто разговаривала со взрослой.

5

Опять отворилась дверь в большую комнату Глемитиса, и опять Антон Гайгалниек вскочил на ноги, но и на этот раз вышла только прислуга Глемитиса с подносом. Пока женщина в белом фартуке выносила груду посуды, дверь оставалась открытой, и пушкановский айзсарг успел взглянуть, как обедает его высокий начальник — помощник командира полка. Грузный и важный, с запихнутой за воротник белой салфеткой, спадающей на грудь, он впивался зубами в крыло птицы, держа его пальцами обеих рук, и одобрительно кивал своим сотрапезникам. Те сейчас не ели и, откинувшись на стульях, слушали чужого господина с необычно длинным лицом.

Дверь закрылась, и Гайгалниек продолжал ждать. Ничего другого ему не оставалось. Он, рядовой айзсарг, явился к старшему полицейскому некстати — у Глемитиса были гости: уездные и волостные заправилы. Они толковали об основании важного общества.

«Страшно важное общество хотят основать. По борьбе с коммунизмом, — шепнул недавно Антону пурвиенский полицейский. И назвал господ, которые соберутся для этого: — Господин из Риги, помощник командира айзсаргского полка, волостной старшина Муктупавел, хозяин Озолов, управляющий Розгальской мызой, мировой судья…»

— Ты к Глемитису теперь лучше не приставай, — предупредил полицейский Антона, напрасно пытаясь узнать, зачем все же пушкановскому айзсаргу так спешно понадобился Глемитис. — Если у тебя тайна, так подожди, пока старший полицейский освободится. Хотя сегодня ты можешь спокойно топать обратно в деревню и прийти в другой день.

Но отложить дело Антона на другой день нельзя. То, что доложит Гайгалниек, более чем важно. Разве у уездного начальника в Даугавпилсе, где его зачислили в айзсарги, ему не наказали о любой подозрительной личности сразу, по горячему следу, доносить начальству? А Викентий Русин не только подозрительная, но и очень опасная птица. Вчера вечером Антон подглядел, как тот, вернувшись из русской деревни, забрался за баньку и запихнул что-то под навес. Ночью Антон прокрался туда, обыскал навес и нашел… четыре подстрекательских бумажки. Теперь они у него в кармане, и он почти не снимал с них руки, опасаясь, как бы не потерялись. Такое надо вручить высшему начальнику прямо в руки, потому-то Антон Гайгалниек, узнав, что начальники соберутся у господина Глемитиса обедать, чуть ли не силой ворвался в дом старшего полицейского и терпеливо ждал, пока сердитая хозяйка позволит войти в комнату.

Громко постучали в калитку. Служанка загремела засовами, и в сенях, размахивая коричневыми перчатками с раструбами, появился круглолицый человечек в галифе, кавалерийских сапогах и фуражке с широкой тульей.

— Шесть часов, господа… Шофер прибыл. — Человечек приоткрыл дверь в комнату.

— Сейчас едем! — тоненьким голоском отозвался из-за стола незнакомый длиннолицый человек. — Подай машину к дверям!

— О господи! — вырвалось у Антона. Господин уезжает, а у него донесение… Важное донесение и вещественное доказательство…

За дверью, прикрытой только что шофером, зашаркали ногами, что-то сухо застучало, — должно быть, отодвигали стулья. Гости Глемитиса собирались уходить! Может быть, и помощник командира айзсаргского полка с ними… Да так и не узнает, какой старательный страж государственного порядка Антон Гайгалниек.

«Не стану ждать! — решил он. — Доложу, пока все еще вместе».

И, вытянувшись, как только что шофер, Антон распахнул дверь.

— Извиняйте! Айзсарг деревни Пушканы Антон Гайгалниек. Разрешите войти! — как можно громче отрапортовал он по-военному. Помощник командира полка и Глемитис как раз помогали рижскому господину надеть пальто, Озол и Муктупавел застегивали пиджаки, управляющий Розгальской мызой и мировой судья, стоя за столом с уже пустыми рюмками, тянулись за закуской.

— Что случилось? — помощник командира полка взглянул на Глемитиса.

— Что тебе надо? — спросил старший полицейский.

— Извиняйте! — Пушкановский айзсарг, сжимая в руке антигосударственные листовки, приблизился к нему с торжественным видом. — Айзсарг Пурвиенской волости Антон Гайгалниек прошлой ночью нашел это в Пушканах, под навесом баньки Русинихи. Извлек собственноручно. И преступник известен. Факт!

— Что там такое? — Рижский господин протянул руку, растопырив, как ножницы, два длинных пальца.

— Прошу! Я сам нашел! Факт!

— Какой факт? — Рижанин как-то неестественно широко раскрыл правый глаз.

— Это у айзсарга Гайгалниека такое выражение, ну, привычка, что ли, — объяснил Глемитис. И, пробежав глазами одну из листовок, сказал: — Такие же найдены около станции.

— Против деления деревни?

— А где задержанный преступник? — сурово спросил помощник командира полка.

— Извиняйте! Он не задержан. Не было приказа. Но я знаю, где он.

— Преступника надо было арестовать на месте! — резко бросил помощник командира и повернулся к Глемитису: — Надо быстро действовать. Я позвоню. Узнайте, что, собственно, этот дурень может сказать еще.

— Господин командир! — Такой оборот событий чуть не сбил Антона с ног. — Господин командир!

— Ступай, дурень, ступай в канцелярию! — Глемитис толкнул айзсарга к боковой двери. — Я сейчас приду.

— Господа, вы к этому деревенскому патриоту, по-моему, немного несправедливы, — услышал пушкановский айзсарг, ища в сенях свою шапку; это сказал рижский господин… — При латгальской тупости так сориентироваться в ситуации! Знаете, это уже что-то. Я, если делил бы хутора, такого старательного человека имел бы в виду…

— Да чего он там сориентировался… — возразил Муктупавел.

Хозяйка прикрыла дверь, и Антон уже ничего больше не услышал. Но слова рижского господина воодушевили его.

6

На дороге, шедшей вдоль поля и мимо русской деревни, три оборванных мальчугана гоняли обруч.

Гоняли его на самом деле только двое меньших. Старший держался поодаль, то ободряя обоих пацанов, то одергивая их. Но едва в стороне Пушканов или на большаке, что в километре, или чуть севернее он замечал повозку или велосипедиста, как поворачивался к деревушке и звонко запевал «Коробочку». Он пел так громко, что с ним не мог бы потягаться даже очень голосистый мужик, и его наверняка слышно было на всех дворах русской деревни. И конечно же в смахивавшей на баньку лачуге на опушке молодняка.

Солнце клонилось к закату. В ближнем вуценском леске уже потемнели, похолодели и сонная хвойная зелень, и бурые сосновые стволы. Мальчишки продолжали гонять обруч. Только теперь оба меньших часто останавливались, не слушали старшего, было видно, что им надоело играть здесь.

Спустя полчаса из лачуги Изота выбрались двое и быстро скользнули в молодняк. Тот, что повыше, обернулся возле первых осинок и помахал мальчуганам шапкой.

— Все! — сказал парнишка. — Сбегаю к нему, а вы останьтесь! Как свистну протяжно, тогда…

— Как свистнешь протяжно… — высморкались пацаны. Но все же чувство товарищества взяло верх, и они послушались старшего.

В осиновой чаще Мишу ждали одетый по-городскому русский парень и Викентий Русин. У Викентия на плече набитый инструментом мешок с привязанными крест-накрест веревками, чтобы нести его на спине, как у отправляющегося на заработки крестьянина. На голове — солдатская фуражка старой русской армии с надломленным козырьком, какие в девятнадцатом году носили многие латгальские парни.

Викентий задумчиво, даже озабоченно смотрел на свои ободранные ботинки и слушал — вполголоса, но энергично говорившего русского парня.

— За мать не беспокойся. Она не из тех, что стонут. И я тебе как куму говорю: наши не забудут ее!

— Спасибо… — Викентий в нерешительности потоптался на месте. — Я ведь не об этом.

— Так чего же медлить? Чем быстрей скроешься, тем лучше. У тебя все собрано. Каждую минуту этот дурень может со шпиками ворваться и в нашу деревню. Думаешь, он не пронюхал, куда ты делся?

— Наверное.

— Миша!

— Да?

— Миша, тебе еще одно задание. — Русский парень, словно желая опереться на мальчика, положил ему на плечо руку. — Отведешь моего друга до болотной дороги. До бочагов, по эту сторону Большого острова. Пойдешь на некотором расстоянии впереди и будешь наблюдать за окрестностью. Если заметишь кого-нибудь поблизости, начинай насвистывать. Понял?

— Понял. — Миша повернул назад к опушке молодняка.

— Эй, куда ты?

— Фомку с Игнатом отпустить.

— Я сам им скажу. Будь здоров, Витя!

— Бывай здоров!

Листва зашевелилась, и оба путника исчезли в чаще берез и осин. Русский парень какое-то время еще постоял, затем повернулся и, раздвигая руками трескучие деревца, начал продираться туда, откуда доносился стук и звон — ребята гоняли обруч.

7

Упениеки молотили. Навалили в риге на колосники под самый потолок хлеба, до вторых петухов топили сухими поленьями похожую на черную гряду печь, затем повесили на гумне фонарь, накидали на глинобитный пол хрусткий ячмень и, ступая по нему, молотили цепами до тех пор, пока не выбили самые последние никудышные зернышки. Молотили втроем: отец, Петерис и Анна. Мать пришла помогать копнить солому и веять зерно, и все в спешке — у нее постоянно одна работа другую подгоняла: на скотном дворе, на овощных грядках, у печи или плиты. Молотьба длилась несколько дней и ночей, и лишь когда последнюю сметенную мякину засыпали в мякинник, у Анны выпала минута, чтобы пробраться к Русинихе. Но не успела она миновать двор Тонслава, как навстречу ей вышла Моника, словно она подкарауливала Анну. Позвала в избу.

«Чего ей? Из-за Петериса, должно быть. Будто у меня над ним власть какая, будто Петерис меня слушать станет».

Но Моника настояла на своем. Вошла в сени, захлопнула открытую вьюшку дымохода.

— Если ты к Русинихе, так скорей возвращайся!

— Почему это?

— Там обыск, фараоны… — зашептала Моника и толкнула ее поглубже в угол, откуда разило кислым и помоями.

— Обыск?

— Викентия ищут. А дома у вас никто ничего не знает? Ну и люди. Понаехали полные роспуски народу. И с бляхами на шапках, и обычно одетые. И дурень этот, Антон, с ними.

— А Викентий?

— Должно быть, ушел. А то чего бы они так долго копошились там? Курситисовские малыши пошли посмотреть, так их дальше ворот не пустили. На дворе усач стоит с револьвером и караулит, никого из любопытных не пускает.

— Слава богу, что Викентий…

— Что Викентий ушел, слава богу. Но мои говорят, что этим не кончится. Теперь начнут выслеживать всех подряд. Когда на курземской, чулисовской, стороне работала, там за одним батраком тоже охотились. Поймали его и всех остальных тоже обыскивали до тошноты. Кровати, сундуки, тюфяки — все это вверх дном перевернули. У жены одного батрака искромсали свежеиспеченные караваи хлеба. Решили, что она в тесте бомбы или еще что упрятала.

— Думаешь, они и к нам с обыском придут? — Анна вспомнила спрятанную над клетью книгу «Джунгли». Найдут, что тогда? Даром что в лавке куплена. Спрятана, и все… Хоть бы удалось Викентию уйти! А если он где-то прячется? Парень же мог выйти на двор, увидеть преследователей и шмыгнуть в какую-нибудь баньку или сарай. Может, забился, съежившись, на полок спрудовской баньки, как в детстве, когда с деревенскими ребятами в прятки играл… А если они из дома в дом шнырять станут?

Анна уже подумывала, как бы пробраться на нижнюю окраину деревни, в баньку Спрудов, когда в сени, постукивая деревянными башмаками, вошла Тонславиха, а за ней и Езуп.

— Отвязали лошадей… Уезжают! — пробурчала Тонславиха и заковыляла во двор.

— А с собой ничего не забрали? — спросила Моника, уже не задерживая Анну.

— Как будто ничего… — Езуп спрятался за дверной косяк. Чтобы не попадаться на глаза полицейским и Гайгалниеку. Давеча они звали его с собой, а он в запечье — под ложечкой, мол, болит.

Повозка на железных осях, покачиваясь, приближалась ко двору Тонслава. На телеге, свесив через край ноги, сидели два полицейских и штатский в черной, как у ксендза, шляпе, за телегой шагали Волдис Озол, кто-то чужой в грязно-синем пальто и зеленой узкополой шляпе и Антон Гайгалниек. Викентия среди них не было.

— Слава богу, не нашли! — вздохнула с облегчением Анна.

— Загадили деревню, — сплюнула Тонславиха. — Дурной Антон загадил…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Почти каждый день кто-нибудь из пушкановских мужиков бывал на границе мызы Пильницкого. Пройдется от столбика к другому, третьему, глянет на кривые полосы деревенской пашни, посмотрит на сплошные, ровные поля имения, постоит недолго, словно подождет, чтобы его кликнул кто-то. Иной раз взберется на межевой бугор в надежде увидеть что-то невиданное в заросших купами деревьев панских постройках, но так ничего нового и не разглядев, вернется домой. Если случается, что к границе мызы придут сразу несколько жителей деревни, они направятся на залежные поля мызы, потычут палкой или карманным ножом дерн, возьмут горсть земли, поплющат ее на ладони, размельчат пальцами, будут разминать глинистые комочки, точно первые выковырянные из колосьев зрелые зерна. Вместе вспомнят, когда, в каком году на этом поле лучше удалась рожь, в какой год — картошка и лен, что когда-то велел сеять управляющий мызой, как поступали тут арендаторы, когда полоумный пан швырял деньгами в Петербурге и Варшаве, и где здесь осенью надо бы пахать пароконным, а где однолемешным плугом. Прикинут, какую площадь выровняли бы и засеяли толокой за один день. Хоть поскорей бы земельную опись прислали, поскорей натыкали бы границы.

— Страшно долго тянут, — сокрушались пушкановцы. — Давно уже все провернуть надо было. Ударят морозы, выпадет снег, что тогда на заледеневшей земле делать будем.

— Может, в Даугавпилс грамотку отписать? Или самим съездить?

— Да кто же его знает, как лучше… — Судили, рядили, но к общему мнению так и не приходили. Надо все же обождать.

И вдруг десятский оповестил об очередном циркуляре волостных начальников, и закрутилась сумасшедшая круговерть.

— Начнут делить землю! В волости проводят раздел земли! Господи Иисусе, пресвятая богородица, что сейчас в Равиене творится! Все заметались, пишут прошения. На прошлой неделе землеустроительный комитет назначили, которому решать вопрос о панских имениях и казенных землях. Желающим земли надо подавать комитету прошения, как уже в циркуляре сказано. На гербовой бумаге. Каждая бумага стоит рубль. В волости говорят, что комитет и мызу Пильницкого поделит.

— Что, мызу Пильницкого? — всполошились пушкановцы. — Нашу мызу! Шабры, тут что-то неладно! Земля Пильницкого принадлежит нам! Но, поди знай, может, землемеры опись раздела большим начальникам еще не передали. Ведь они так строго наказывали никому ничего не говорить.

Нечего делать, надо идти в Пурвиену и заявить в волости о своих правах. Иначе всякие там безголовые из волостного комитета вздумают кромсать то, что пушкановцам принадлежит. На свете всегда хватало недотеп. И потому надо пойти и все прямо выложить.

На другой день из деревни Пушканы в Пурвиену уехали шесть крестьян, добивавшихся для деревни права собственности на мызу Пильницкого. Айзсарга Гайгалниека среди них не было. Антон куда-то исчез.

Они обступили волостного писаря Спарныня. Что, мол, здесь творится? Однако Спарнынь ни в какие разговоры не вступал. Если пушкановцам что-нибудь неясно, так пускай обращаются туда, где земельные дела улаживают — на Большую улицу. В кирпичный дом, к господам из комиссии.

— Видишь, нам ведь только описи из Даугавпилса получить. — Тонслав вспомнил, что писарь еще никогда им в совете не отказывал.

— С земельными делами — в комиссию! — бросил Спарнынь. — У них там свои начальники, свои писаря.

— Стало быть, и писаря свои?

— Чудеса какие! Господин Спарнынь все волостные дела улаживал, разъяснял законы, циркуляры, а по земельным делам — другие писаря, оказывается. Нет, пускай что хотят говорят, а тут что-то не так.

Писарь комиссии, бывший делопроизводитель городской управы Шапкин, был человек деловой.

Значит, они по общему делу своей деревни? Значит, они хотели бы обеспечить себе одну из подлежащих разделу площадей? Где бланки с их запросом? Не у них? Ну в таком случае семерым хозяевам, то есть семерым просящим землю, надо купить семь бланков для заявления. И на каждый наклеить гербовую марку достоинством в пять рублей. Запомните: прошение без марки недействительно!

— Лист для запроса можете купить тут же, у барышни Маран, что вон за тем столом сидит. — Писарь указал на переднюю комнату. — Что угодно господину офицеру? — Он уже обратился к офицеру, только что вошедшему бренча шпорами в присутственное место.

— Из-за нескольких рубликов с голоду не помрем. — Получив листы для прошений, Тонслав предложил соседям перейти улицу и в волостном правлении попросить заместительницу писаря заполнить листы запроса. — Весной, когда переписывали посевы, Саулите приезжала в нашу деревню, и мы славно угостили ее.

— Пускай пишет Саулите…

И они гурьбой повалили к столу заместительницы. А народу там набралось страх сколько! И, видно, всем землю надо. У всех в руках те же бланки для прошений.

Когда пушкановцы с заполненными бумагами вернулись в землеустроительную комиссию, они там застали и волостного начальника Муктупавела, и молодого Озола.

— А-а! Мои шабры! — радостно воскликнул Озол, словно он именно их ждал. — Хотите, чтоб вам на Зеленой болотине землю прирезали?

Пушкановцы переглянулись. Слышишь — Зеленую болотину предлагает… Болото — им! Хотя, по правде говоря, они и от куска болота не отказались бы. Были бы пни на дрова и ранней весной мать-и-мачеха, чтоб коровок попасти. Владельцы мызы Пильницкого и болотом не побрезгуют.

— Надо подумать… — Юрис Спруд вопросительно посмотрел на соседей.

— Ну так думайте, думайте, пока еще не поздно. — Озол взял со стола комиссии длинную, как льнотрепалка, книгу и вышел в дверь рядом.

Дождавшись очереди, пушкановцы подали писарю свои прошения. Все враз. Писарь от удивления широко раскрыл глаза, долго зажигал папиросу; когда та наконец загорелась, отогнал ладонью дым и взял первый лист. Взглянул, поморщился, раскрыл второй, вытащил самый нижний и еще пуще поморщился. Поднялся и понес всю кипу бумаг Муктупавелу.

— Мызу Пильницкого просят.

— Мызу Пильницкого выделят борцам за свободу первой категории. Мызу на прирезки делить не будут. — Волостной начальник повернулся к пушкановцам. — Ради этой мызы вы, шабры, зря государственные бланки тратите. Попросили бы край на Зеленой крепи.

— Ты, начальник, только прими! Чтоб эти наши бумаги здесь, в комитете, были! Чтоб в шнуровые книги записаны были, чтоб были печати и номера. — До Юриса Спруда не дошло еще, что произошло.

— Какая вам от этого польза? Я сказал: мызу Пильницкого на прирезки делить не будут.

— Уж, начальник… уж как-нибудь, начальник, — уговаривали пушкановцы, не сказав до конца всей правды. Из поколения в поколение крестьяне привыкли не доверять господам.

— Мне-то что. — Муктупавел бросил прошения пушкановцев писарю. — Гербовой сбор уплачен, запиши в регистр входящих.

— Ну вот и порядок. — На дворе волостного правления крестьяне повернули лошадей к воротам. Подтянули подпруги, сгребли раскиданную у коновязи сенную труху и, как обычно перед обратной дорогой, закурили.

— С этим как будто покончено… Только бы эти даугавпилсские землемеры не подвели…

— Где это Гайгалниек шатается? — заметил Сперкай. — Антон без бумаги остался.

— Что с него, с ветрогона, возьмешь! — попыхал трубочкой Тонслав. — А землемерам надо было бы депешу послать. Вечером велю Анне написать.

— Да-да, депешу, прошение побыстрее чтоб…

2

В деревне Пушканы ждали письма. Всей деревней ждали ответа даугавпилсских землемеров. Письмо им написала Анна Упениек вечером того же дня, в который пушкановцы подали в Пурвиене в землеустроительную комиссию гербовые бумаги. Депеша получилась длинная: целый большой лист, в ней пушкановцы не раз напоминали даугавпилсским господам землемерам о своем существовании, а также выразили недовольство тем, что на полях мызы Пильницкого еще по сей день не поставлены межевые столбы новых хозяев и они не знают, что кому полагается. Еще добавили, что до их земли сейчас появились чужие охотники. Так как даугавпилсских землемеров рекомендовал брат депутата Варны, письмо послали в его контору. Депешу доставил на пурвиенскую почту Ивгулис Дабран, которому доверили самую резвую лошадь деревни. Пушкановцам была выдана почтовая квитанция об оплате отправленного письма. Так что были все основания ждать быстрого ответа. Известно: в конторах почтовые бумаги записываются в шнуровые книги и против записи отмечается дальнейшая судьба бумаги.

Да, в деревне Пушканы ждали ответа…

Всякий раз, как только на большаке со стороны Пурвиены показывался всадник или велосипедист, в деревне начинали гадать: почтальон это или же волостной посыльный. И ни в одной волости, наверно, так не следили за десятскими с циркулярами, как сейчас в Пушканах.

Однако письмо задерживалось, зато появилась нищенка Барбала с мешком новостей. Пробормотав привычную молитву, она без всякого понукания принялась выкладывать новости, одну другой страшнее.

В Межмуйже шалят неуловимые конокрады. У многих хозяев с пастбищ увели лучших рысаков, прямо вместе с железными путами. Отомкнули недавно купленные замки на цепях. В Трепе появился антихристов прислужник с машиной призраков. Показывает за деньги на стене живые картинки — войну, королей, беспутных женщин и другие пакости. А в Аулее стряслось кое-что пострашней. На прошлой неделе стражники схватили там крупных жуликов. За государственных землемеров выдавали себя, прирезали полосы от панских земель и казенных лугов, делали фальшивые описи хозяйств и с каждого, кто хотел землю получить, сдирали по пять и более сотен деньгами и всякое другое добро. Полволости надули, пока на умного человека не напоролись, который позвал полицейского, и тот потребовал предъявить документы. Жулики бросились бежать, но их поймали. Пытались, правда, вывернуться, врали, но их заковали в кандалы да в Даугавпилс, в острог спровадили.

— Говорят, мошенники делали все заодно с депутатом чулисовской власти Варной или с его родственником. Богоматерь милосердная, каких только жуликов Антихрист не насылает, — Барбала перекрестилась. — А что в вашей стороне нового? Не ожидаете ли вскорости свадьбы на каком-нибудь дворе или, может, собираетесь женщине какой баню истопить, чтоб мальчика родила?

— Ничего такого… все по-старому… — Пушкановцы вдруг стали необычно сдержанными. И никаких разговоров больше, никаких угощений. Людей словно ветром сдуло. Едва Барбала закончила о мошенниках-землемерах, как все мужики исчезли, а за ними, точно склевавшие в кормушке все зерно куры, разбрелись и жены, и матери. Нищенке почти ничего не перепало. Разве что детишки подали божьей страннице ломоть хлеба, малость творога и скупую горсть крупы, вот и все.

Если бы не Анна Упениек, Моника Тонслав и Езупате Спруд, которые сунули Барбале в торбу по ломтику хлеба, по комку конопляного масла, нищенка ушла бы из Пушканов с пустыми руками.

Пока приходская нищенка вешала на шею свои торбы с подаяниями, с разных концов деревенской улицы раздались шаги, стук оглобель; завидев своих кормильцев, ржали на полях и пастбищах лошади; со скрипом отворялись на дворах ворота, и вскоре по улице покатилась вереница легких повозок.

— В волостное правление умчались. Про мошенников выяснять, — проводив отца, сказал Петерис. Он зыркнул на сестру и Монику, словно именно они невесть как обидели его. — Пустые головы, вот что! — Он изо всех сил толкнул ворота.

— Думаешь, те, что пойманы в Аулее, и наших обманули? — спросила Анна.

— А то нет? Мои денежки жуликам пошли… — Петерис быстро зашагал прочь. — Иди переоденься, молотить будем! — распорядился он. — Ничего другого нам не остается, как цепами махать!

Уже давно на пушкановских дворах были заперты клети и хлева, спущены с цепей собаки, погашены в топках огни, и только в избах уехавших хозяев тускло горели прикрученные до предела фитили ламп и домашние, борясь со сном, томились на лежанках.

Хозяева вернулись с громким криком. Поносили лошадей, ставших вдруг почему-то тупыми и дурными, стучали по воротам, ругали за радостный лай собак. Коротко говоря, подняли на ноги всю деревню.

— Гульнули! Как же иначе! — Петерис шлепнул шапку о подоконник, затем надел ее. — Горе топили! — бросил он и пошел распрягать отцову лошадь.

Чуть погодя заскрипели ворота, раздалось протяжное «но-а!» отца, застучали колеса и что-то оглушительно затрещало так, что изба содрогнулась.

— Господи Иисусе, что же это такое? — Мать, чуть не повалившись на лежанку, перекрестилась.

— На воротный столб наскочил. — У Анны в горле застрял горький комок. — Старики, сделав глупость, а потом ее осознав, ничего умнее не придумают, как напиться.

— Что ты сказала? — повернулась к ней мать. — Ты про кого это? — Она, горбясь, потянулась к дочери. Не столько расстроенная, сколько разъяренная.

— Про того, кто напился, — попятилась Анна.

— Бесстыдница! — Мать так ударила дочь по лицу, что Анна стукнулась головой об стенку. Рот моментально вспух, словно его исхлестали крапивой.

Вскоре открылась дверь и, поддерживаемый Петерисом, в избу ввалился пьяный отец. В чем-то измазанный, без шапки. Видно, мужчины уже объяснились еще на дворе. Петерис был мрачен и делал вид, что не слышит, о чем бормочет отец.

— Спруд всю вину на меня одного валит! На меня. А задира этот, Юрис Сперкай… Задира… Все они свиньи! И наши, и чулисы. Брат депутата Варны католик, а жулик… первостатейный. В уездном циркуляре сказано было… Чего вы? — Он не мог понять, почему сын и жена так упорно норовят уложить его на кровать в запечье. — Ч-черти! Прочь от меня! — Сильным толчком он высвободился из рук жены и сына и заковылял в другой конец избы. Увидел Анну.

— Анна, дочка! Хорошая моя! Умница… ты моя… Ты плачешь? Почему ты плачешь? Потому, что над твоим отцом мошенники поглумились; над всей деревней! Не плачь! Мы… Я им еще покажу!

Ничего ты им не покажешь! — Петерис потащил отца в запечье. — Ты по дурости своей и дочь в школу не пустил.

3

Пушкановские хозяева читали на дворе Спруда новый волостной циркуляр. Почти целую неделю они ходили набычившись, ни дать ни взять норовистые быки, бросали соседям через забор язвительные и обидные слова, запрещали детям и женам останавливаться у ворот соседей. Наконец порывы ярости улеглись, и люди пришли к разумному выводу, раздорами не поможешь. Разбежавшемуся во все стороны стаду даже молодой волчонок навредить может, а когда оно вместе держится, к нему и седой хищник не подступится. Зачем грызться друг с другом? Зачем доискиваться, кто больше, кто меньше в несчастье виноват? До сих пор они все вместе и мед ели, и горе мыкали, а потому хватит раздоров, общими силами они одолеют свалившееся на них несчастье. Теперь пушкановские мужики опять собрались на дворе Спруда. Расселись на скамейке под навесом, курили и слушали Андрива Лидума, читавшего циркуляр волостных властей.

— «Нумер третий… — Андрив затянулся трубкой. — В местечке Гротены Даугавпилсского уезда открывается средняя школа для латгальских детей, окончивших полную шестиклассную школу. Малоимущие, несостоятельность которых удостоверит волостное правление, освобождаются от платы за обучение. При школе будут открыты места ночлега для мальчиков и девочек».

— Гаспар, это как раз для твоей Анны! И не очень далеко. По хорошей дороге на лошади за день доедешь… — кивнул Юрис Сперкай Упениеку.

Это был явный шаг к примирению, ибо в крупной стычке после посещения в Пурвиене волостного правления Сперкай яростнее остальных накинулся на Гаспара. Упениек, поняв это, примирительно ответил:

— За день доеду, это уж точно. Был бы только капитал.

— Так ты ведь слышишь: у кого волостная бумага, тому за обучение платить не надо, — Тонслав тоже счел нужным вставить доброжелательное слово: — Голова у твоей Анны хорошая.

— О голове и говорить нечего. Видел, как красиво она грамотки господам землемерам написала… — начал было Гаспар и тут же осекся. Ведь господа землемеры оказались жуликами, из-за них-то и столько шуму было.

— Н-да… — Соседи, опять помрачнев, слушали, что Андрив читал дальше.

— «Нумер четвертый. Во исполнение распоряжения волостного правления починка и содержание грунтовой дороги от Пурвиены до Розгали настоящим возлагается, в порядке повинности, на местных крестьян. Утром двенадцатого октября сего года от деревень Пушканы, Дзени и Берзаки надлежит явиться по десять человек от каждой в Розгальскую мызу, где им будут указаны участки дороги для починки. Каждому хозяину иметь при себе по колышку в два с половиной фута длиной, с одним заостренным концом для обозначения границ».

— Вот тебе, Мадаля, и блин! — воскликнул Спруд. — Еще один хомут на него! А ты жди, чтобы они бедняку порядочный кусок выделили. Горки, места посуше богатеям достанутся, это уж не сомневайтесь.

— А ты как думал? — оживился Сперкай. Но, увидев на дороге к деревне повозку, вскочил и кинулся к забору.

— Пекшан. Богатей Пекшан, и на бричке у него бочонок!

— Черт подери!

Богатый хозяин осадил лошадь, кинул вожжи на выкрашенную в желтый цвет бричку, качнулся в кузове и проворно соскочил на землю, неожиданно легко для своего грузного тела.

— Добрый день, соседи! — Пекшан улыбался. И пнул ногой калитку. — Добрый день всем!

— День добрый, день добрый!

— Вы что, перед толокой собрались? — Пекшан достал из наружного кармана пиджака плотно набитый кисет из мягкой кожи. Развязал, взял двумя выпрямленными пальцами основательную щепотку табака и запихнул ее в изогнутую трубку, затем протянул не-завязанный кисет Спруду. — Закурим, сосед! От хорошего курева и мысли хорошие.

— Ну не всегда, — отозвался Петерис Упениек. Он пришел сюда прямо из риги, за отцом. — От хорошего курева иной раз нехорошие слова с языка срываются.

— Видал? — словно удачной шутке посмеялся Пекшан. — И это говорит мой сосед Петерис? Здорово, герой! — И хотя Пекшан ни с кем из стариков за руку не поздоровался, он сыну Упениека крепко пожал руку. — Дома живешь, а?

— Дома.

— Закури! — В кармане пиджака богатого хозяина оказалась и пачка недавно появившихся папирос «Тип-Топ».

— Спасибо! — Петерис не спеша потянулся за папиросой.

— Что у тебя, Петерис, стряслось? Раскис ты, может, заболел? А я-то надеялся, у меня хороший подавальщик будет.

— Надеялся… а не спросил, захочу ли я на твою молотилку стать.

— Господь с тобой! Петерис! — взмахнул Пекшан медвежьими лапами. — Не захворал ли? Болезнь запускать нельзя. Болезнь вытравлять надо. Шабры, — кивнул он пушкановцам, — ведите мою лошадь во двор. У меня на бричке бочонок с лекарством. Ты, папаша Спруд, не против?

— С чего бы это мне против быть?

Несколько пар услужливых рук кинулись поднимать крюки на воротах. Земля загудела, колеса скрипнули, и богатый хозяин покатил трехведерный дубовый бочонок:

— Помогите через край поднять!

Бидон, кружку и молоточек — выбить из бочки затычку — Пекшан прихватил из дому, в ивовой корзинке с крышкой оказался круг уже нарезанного и плотно завернутого сыра.

— Отведаем, что бог дал! — Пекшан поднес к губам кружку пенящегося пива. — Ваше здоровье!

— Пей на здоровье!

— Так как же, соседи? — спросил богатый хозяин, когда большая кружка уже пошла по третьему кругу. — Придете завтра молотить помогать? Сами видите, пиво у меня не слабое. Три пуры ячменя солодил. Бутыль белой тоже найдется. Сегодня утром подсвинка заколол. Как скажете?

— Так чего там еще? — Спруд считал, что дела лучше улаживать под крышей, за столом, и пригласил гостя вместе с угощением в избу.

— Правильные слова, — Пекшан ухватился за початый бочонок. — Ну, Петерис, много у тебя еще сил в мослах? Стоит ли тебя на будущий год старшим работником нанимать?

— Не стоит. Не нанимаюсь я.

— Почему это?

— Потому что я батрачить на мироеда больше не стану.

— На мироеда?

— Ну на богатея. — Но бочонок он все же взвалил на плечо.

После такого объяснения разговоры в избе уже так не ладились, как недавно на дворе. Пушкановцы потягивали пиво, заедали его сыром, толковали о приметах ранней и поздней зимы, расспрашивали, с какого поля хлеб Пекшан в этом году собирается молотить сперва, как солому скирдовать будет, но в вопросах и ответах не было живости, обычно возникающей, когда вкушают хорошо выбродивший ячменный напиток. Во всем был виноват Петерис Упениек: втащил в избу бочонок, а сам смылся.

Пиво уже было почти допито, когда на дворе яростно залаял Волк Сперкая.

— Кого там еще несет?

Но не успел Сперкай дойти до порога, как в сени ввалились Волдис Озол, Антон Гайгалниек и полицейский Глемитис.

Оба айзсарга при ружьях.

— Гражданин деревни Пушканы Езуп Тонслав здесь? — спросил Волдис Озол.

— А что надо? — отозвался папаша Тонслав.

— У нас приказ на арест. Как дезертира, уклоняющегося от службы в армии.

— Что-о?

— То есть, господа граждане! — выступил вперед полицейский Глемитис. — Гражданин Езуп Тонслав не явился отбыть обязательную воинскую повинность, так что мы должны задержать его.

— Мы пришли, чтобы Езупа увести, — вмешался Гайкалниек. — Факт! Езуп — преступник!

— Но послушай! — тяжело пошатываясь, Тонслав приблизился к пришедшим за его сыном. — Ну зачем так нехорошо шутить? Из-за Езупа мы, Антон, с тобой в Даугавпилс ездили. Сам уездный начальник велел спокойно домой ехать. А вы вдруг вот как! Ты, Антон, ведь сам слышал!

— Айзсарг Гайкалниек слышал, как начальник отпустил Езупа Тонслава — временно. Чтоб вступил в волостные айзсарги. А Езуп Тонслав вернулся в деревню и начал путаться со всякими подозрительными бродягами. С врагами государства, вроде Викентия Русина и Питера Спруда.

— Антон! — повернулся Юрис Спруд к Антону. — Я научу тебя языком трепать! Шабры, Антон против деревни. Проучить его надо!

— А этого не хочешь? — Антон вскинул винтовку. — Только подойди!

— Спокойно, господа! — Полицейский Глемитис заслонил собой Антона. — Советую вести себя тихо. За бунтарство грозит военный суд. Пускай Езуп Тонслав идет с нами, а вы разойдитесь. Поели, попили, а теперь ступайте с миром! Иначе составлю протокол по случаю противозаконного пивоварения. Думаю, что разрешение уездного начальника вы мне предъявить не сможете…

— Мы о таком разрешении и не слыхали!

— Не слыхали, так теперь услышали, — сурово сказал полицейский. Не позволит же он оспаривать установленные государством порядки.

— Пиво, что мы на этом дворе пили, я варил. — Пекшан встал. — Имею же я право соседей угостить.

— Имеете, господин Пекшан. — В голосе Глемитиса суровости как не бывало. — Почему не имеете? Ведь вы не какой-нибудь темный, безответственный мужичок…

— Не темный? — Пушкановцам был брошен вызов. — Может, скажешь — не чангал?[5]

— Что вы, что вы… — всполошился Глемитис. — Граждане соседи…

— Тонслав! — Волдис Озол понял, что мешкать сейчас опасно. — Гражданин Тонслав, следуйте за нами!


Спустя полчаса в сторону Пурвиены загрохотала телега с четырьмя седоками — с возчиком, выполнявшим в волости гужевую повинность, а также Глемитисом и Волдисом Озолом, между коими сидел Езуп Тонслав. За телегой месил грязь пушкановский айзсарг Гайгалниек с ружьем на плече. Со дворов и из дверей изб жители деревни мрачными взглядами провожали телегу. Всхлипывала Езупате Спруд. Женщины знали, что она уже приготовила прощальные песни ко дню их с Езупом свадьбы.

Как увозили Езупа, видели Гаспар с Анной. Петерис хлопотал на риге, мать вместе со старой хозяйкой Спрудов стерегла деревенское стадо.

— Аня, — повернулся Гаспар к дочке, когда повозка с арестованным Езупом исчезла за Глиняной горкой, — скажи мне… Ты… в той школе высшей ступени могла бы в грамоте от чулисовских господчиков… от богатеев не отставать?

— Па-па! — Вопрос этот оказался столь неожиданным, что она даже не нашлась с ответом.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Наконец на воз погружено все, что Анна берет с собой. В коричневом, перевязанном накрест гарусным пояском сундучке — белье, постельные принадлежности, праздничная одежда и только что пошитые, еще пахнущие дратвой туфли. Спальный мешок, до краев набитый съестным, так тяжел, что поднять его впору только мужчине. На Анне платье из домотканого сукна с белым отложным воротничком. Праздничная шубейка, которую еще мать носила в молодости, платок с бахромой в крупную, как филенка амбарных дверей, клетку. В руке Анна держит узел с книгами и тетрадями еще из волостной школы, которые непонятно, — брать или не брать с собой.

Анна забежала в избу, обошла печь, словно могла там еще прихватить что-то забытое, потом глянула в окно. На дворе ветер гонял первые снежинки. Редкие и легкие, как пух. Видно, зима уже не за горами. Может быть, в дороге настигнет ранняя метель.

Щелкнула дверная ручка. Мать…

— Все прочитала? — спросила она.

— Что все?

— Пресвятая богородица! Я спрашиваю, прочитала ли молитвы?

Верно! Ей велели читать молитвы, отсчитывая их по четкам. Как положено доброй католичке. Необходимое количество «Славься» и «Отче наш». А она четки запихала в тюк с одеждой.

— Прочитала, — попыталась Анна скрыть смущение. И выскользнула из комнаты. — Я маленький молитвенник в клети забыла. Его тоже надо с собой взять.

В распахнутых воротах гаспаровского двора сгрудилась деревенская детвора, закутанная в пиджаки и полушубки взрослых — старших братьев и сестер — малышня. С визгом толкая друг друга, они кинулись к Анне. Анна первой из пушкановских девушек отправлялась в школу высшей ступени, куда принимают самых старательных из старательных и где обучение стоит страшных денег.

Когда Маша, выгнув шею, потащила телегу за околицу, из ворот соседних дворов выглянул кто-то из взрослых: Тонславы, Спруды, Дабраны. В том числе Антон Гайгалниек, только без айзсарговской форменной шапки, но в зеленом суконном френче и широких галифе.

— Ну так с богом! — перекрестился Упениек и уселся рядом с дочкой, опустив через край телеги правую ногу, чтобы на случай, если телега перевернется, было на что опереться.

— Прощайте! — Анна оглянулась и помахала провожатым.

Когда вышла мать, телега катилась уже мимо дверей Гайгалниека, в них, расставив ноги, стоял Антон, он презрительно крикнул:

— Смотри, как бы тебя от знаний не расперло, еще лопнешь!

— Скорее ты от зависти лопнешь.

Все громко рассмеялись. Маша фыркнула и побежала рысью.

Снег теперь сыпал крупными хлопьями. Когда Анна чуть погодя снова оглянулась, она уже с трудом различила очертания деревни Пушканы.

Загрузка...