Строительная лиса

Он харкнул, и в каком-нибудь дюйме от моей ноги на землю громко шлепнулся белый жирный комочек. Я уставился на харкотину, потом медленно повернулся и взглянул на него. Я прекрасно понимал, что он делает и зачем.

— Если я съезжу тебе по морде, я это почувствую?

Его правая рука с сигаретой замерла на полпути ко рту.

— А ты попробуй, срань болотная! Ну, попробуй!

В голосе его слышались вызов и угроза. В один из периодов моей истории этот голос наводил страх на половину жителей округа. Теперь же у меня только возникало желание потрепать парнишку по затылку и сказать: да ладно, малыш, что ты так кипятишься. Тебе вовсе необязательно в меня плевать, чтобы объясниться.

— Не забывай, малый, что у меня есть перед тобой преимущество: я знаю нас обоих — тебя и себя. А ты — только себя нынешнего, а не того, каким ты станешь через три десятка лет.

Он отшвырнул сигарету прочь. Она покатилась по земле, рассыпавшись дорожкой красных и золотистых искр. Когда он снова заговорил, в голосе уже не было злости — одна тоска.

— Как ты мог до такого дойти? Я сидел в этом доме и все думал: «Вот, значит, как! Вот, значит, что меня ждет. Желтенькие кресла в цветочек, журнал „Тайм“ за прошлую неделю. Билл Гейтс. Что это еще за гребаный Билл Гейтс?! Что с тобой стряслось? Что стряслось со мной?

— Ты вырос и повзрослел. Все вокруг изменилось. А какой ты себе представлял свою будущую жизнь?

Он кивнул на дом.

— Во всяком случае, не такой, это уж точно! Никаких «Папа знает лучше» и «Шоу Энди Гриффита». Что угодно, только не это!

— Что же тогда?

Он заговорил медленно, тщательно выбирая слова, мечтая вслух:

— Точно не знаю… Ну, может, шикарная квартира в большом городе. В Нью-Йорке или Лос-Анджелесе. Толстые ковры, белая кожаная мебель, крутая стереосистема. И женщины — много самых разных женщин. А ты, оказывается, женат! И на ком — на Магде Островой, господи ты боже мой! На этой вертлявой малявке Магде из десятого класса.

— Ты не находишь, что она хорошенькая?

— Она… ты чего — не понимаешь? Она женщина. Я хочу сказать, ей же лет сорок!

— Так ведь и мне тоже, братишка. Больше.

— Я знаю. Но у меня все это никак не укладывается в голове. — Он потупил взгляд, кивнул. — Слушай, ты пойми меня правильно…

— Проехали.

Идя по своей улице, я старался видеть мой мир его глазами. Насколько иначе он воспринимался тридцать лет спустя? Что здесь изменилось? Когда я думал о Крейнс-Вью, меня всегда утешало, что в нем почти ничто не изменилось, разве что в центре открылась пара новых магазинов да построили один-два новых дома. Но у него могло возникнуть впечатление, что он оказался в другом мире.

Твой дом там, где тебе всего удобнее. Но эти понятия у подростка и взрослого совсем разные. Когда я был мальчишкой, Крейнс-Вью казался мне чем-то вроде трамплина для прыжков в воду, с которого я непременно спрыгну в какой-нибудь здоровенный бассейн. Я попрыгал на краешке, проверяя упругость доски и прикидывая, каким способом буду нырять. Подготовившись, я отошел назад, разбежался и — была не была — подпрыгнул. Мне в юности было вполне удобно в Крейнс-Вью, потому что я знал: в один прекрасный день я уеду отсюда и прославлюсь на весь мир. Нисколько в этом не сомневался. Учился я паршиво, никаких правил для меня не существовало, в полиции на меня завели досье, но я был уверен, что вода, в которую я прыгну, будет приятной и теплой.

— Где отец?

— Умер четыре года назад. Он на городском кладбище, если хочешь к нему наведаться.

— А он одобрял, как ты живешь?

— Да, он был вполне мной доволен.

— А меня он всегда считал настоящим говном. — За напускной бравадой в его голосе слышались нотки сожаления.

— Так ведь ты же и был говном. Не забывай — я был с тобой. Я был тобой.

Некоторое время мы шли молча. Ночь была прохладной. Сквозь тонкую подошву туфель я ощущал холодные камни тротуара.

— А как тебе эта девчонка? Дочка Магды.

— Паулина? Очень неглупая, хорошо учится. Замкнутая.

— А чего это она среди ночи торчит перед зеркалом в чем мать родила?

— Полагаю, примеряет новые обличья.

— А она ничего себе. Особенно если сиськи чуток отрастит.

Что-то внутри меня екнуло. Мне не нравилось слушать подобные речи о моей падчерице, особенно после той неловкости, которую ощутил, увидев ее голой. Но через секунду я уже усмехался, потому что понял: я сам произношу эти слова. Я семнадцатилетний. Потом он сказал кое-что, от чего мои мысли приняли другое направление.

— Тебе придется сильно мне помочь, я же ведь ничегошеньки не знаю.

— Ты это о чем?

Остановившись, он тронул меня за руку — мимолетное прикосновение, словно против его воли, по необходимости.

— Кое-что мне известно, но совсем не так много, как ты, поди, думаешь. Ничего о том, что здесь происходило, после того как я убрался. Я знаю, что было до того, ну, когда я рос и всякое такое, а потом — ничего.

— Тогда почему ты здесь?

— Посмотри на своего кота. Он тебе рассказывает.

Смит все еще был с нами, но шел как-то странно: перебегал от меня к нему, проскальзывая между ног, как будто сшивал нас невидимой нитью. Фокус не из простых, но, глядя на него, казалось, что делает он это без труда, как и большинство котов.

— Я здесь, потому что тебе это нужно. Тебе нужна моя помощь. Сейчас налево. Нам надо к дому Скьяво.

— Но ведь ты минуту назад сказал — ты не знаешь, что происходит в городе. Так откуда ж тогда тебе известно про Скьяво?

— Слушай, я здесь уж никак не для того, чтобы тебя морочить. Я тебе расскажу, что знаю. Не поверишь — твои проблемы. О Скьяво мне вот что известно: они муж и жена и на днях исчезли из своего дома. Вот к этому-то дому мы сейчас и идем, потому как тебе там надо кое-что увидеть.

— Зачем?

— Без понятия!

— Кто тебя прислал?

Он помотал головой:

— Без понятия.

— Откуда ты явился?

— Без понятия? Из тебя. Откуда-то из тебя.

— Толку от твоих объяснений столько же, как от козла молока.

Он развернулся и пошел спиной вперед — лицом ко мне.

— Что сталось с Винсом Эттрихом?

— Бизнесмен. Живет в Сиэтле.

— А Зайка Глайдер?

— Вышла за Эдвина Лооса. Они живут в Такахо.

— Бог ты мой, так они все-таки поженились! Потрясающе! А как Эл Сальвато?

— Погиб. Он и вся его семья попали в автокатастрофу. Вблизи города.

— Сколько тебе теперь?

— Сорок семь. А то ты сам не знаешь! Разве они тебе этого не сообщили?

Он выпятил нижнюю губу.

— Ни хера они мне не сказали. Господь не указывал на меня перстом и не говорил: «Ступай!» Это тебе не «Десять заповедей». Никакой я тебе в жопу не Чарлтон Хестон с компанией, чтобы воды жезлом разделять. Просто я только что был в одном месте, а через минуту — уже здесь.

— Информация ценная, ничего не скажешь. — Я многое хотел к этому добавить, но замолчал, потому что услышал стук молота. Это в три часа ночи.

— Слышишь?

Он кивнул.

— Это там, дальше по улице. — По выражению его глаз, по тому, как он украдкой огляделся по сторонам и снова уставился на меня, я понял: парень знает куда больше, чем говорит.

— Тебе известно, что это?

— Давай-ка лучше пойдем поскорее, а? Потерпи, пока мы туда дойдем. — Продолжая шагать спиной вперед, он старался больше не встречаться со мной взглядом.

Мне стало ясно, что из него больше слова не вытянешь, и я сменил тему.

— Не возьму в толк, где ж ты все-таки обретался? Был там, вдруг очутился тут. Но где это — там?

А куда ты попадаешь, когда тебя сморит дремота? Или когда спишь ночью? Вот что-то в этом роде. Точно не знаю. Не совсем чтобы здесь, но и не так чтобы очень далеко отсюда. Все, кто мы есть и кем были, всегда где-то рядом. Не так чтобы в одной комнате, но в одном доме. В одном доме, но не в одной комнате.

Прежде чем я успел осмыслить эти его слова, мы оказались в квартале от дома Скьяво. Даже отсюда было видно, что там творятся чудные дела.

Среди ночной тьмы дом был ярко освещен со всех сторон. На здание отовсюду были нацелены лучи света. Моей первой мыслью было — катастрофа в шахте. Ну, вы понимаете, по телевизору вечно что-нибудь такое показывают: горная выработка где-нибудь в Англии, или России, или в Западной Виргинии. Где-то там глубоко под землей что-то случилось — взрыв или обрушение. Спасатели тридцать часов пробиваются к выжившим. У шахты и ночью светло, как днем. Понавезли всяких прожекторов на десять миллионов свечей, чтобы рабочим было светло.

Именно так и выглядел дом Скьяво. Это зрелище на фоне задника темной ночи было таким необычным и сюрреалистическим, что, чем бы они тут ни занимались, выглядело это все весьма подозрительно.

Да и кто они были, эти они? Рабочие. Когда мы подошли поближе, я стал вглядываться — не увижу ли знакомого лица, но такого не обнаруживалось. Одетые кто во что, парни в желто-оранжевых касках устанавливали строительные леса. Они проворно возводили вокруг дома сложную систему переплетающихся металлических груб, опор, креплений. Когда их работа будет закончена, дом окажется внутри причудливого металлического плетения, как насекомое в гигантской металлической паутине. Мы остановились на дорожке напротив дома и смотрели за их работой. Достаточно было понаблюдать за ними минут пять, чтобы понять: эти парни свое дело знают. Никаких тебе лишних движений, никакого дуракаваляния, никакого тебе «круглое таскать, плоское катать». Серьезные ребята — пришли сделать работу и не задерживаться.

Они почти не производили шума, и вот это-то и было самое странное. Для полноты странного впечатления было бы лучше, если бы они вообще не издавали никаких звуков, но дела обстояли иначе. Какой-то шум все-таки был: удары металла о металл, скрип и стон труб, прилаживаемых одна к другой, прибалчиваемых, воздвигаемых. Но при таком количестве людей и размахе работ здесь должен был бы стоять оглушительный грохот. А его и в помине не было! Да, кое-что доносилось, но не столько, чтобы поверить в реальность происходящего. Как это было возможно?

— Они совсем не шумят.

Парень потер себе нос.

— Я тоже об этом подумал. Будто на все это какой глушитель надели.

— Что это они с домом делают? Зачем эти леса? И почему — среди ночи?

— Откуда мне знать, шеф? Я должен был просто тебя сюда привести.

— Вранье! — Я не верил ни одному его слову, но спорить было бесполезно. Он скажет только то, что сочтет нужным, а об остальном мне придется догадываться самому.

Я подошел к рабочим и спросил одного из них, где найти бригадира. Тот указал на высокого смуглого мужчину, похожего на индийца, тот как раз проходил мимо в нескольких футах от нас. Сделав несколько широких шагов, я поравнялся с ним.

— Простите, можете уделить мне минутку?

Он окинул меня оценивающим взглядом, словно я был баклажаном или проституткой и он прикидывал, стоит ли тратить на меня свои деньги.

— Моя фамилия Маккейб. Я начальник полиции Крейнс-Вью.

Его это не впечатлило. Он скрестил руки на груди и ничего мне не ответил.

— Почему вы здесь? У вас есть разрешение? Что вы делаете с домом? Где Скьяво?

Он по-прежнему не произносил ни слова, разве что губы его тронула едва заметная улыбка. Словно я сказал что-то смешное. Я мысленно перемотал назад пленку и прослушал еще раз — ничего смешного.

— Я задал вам вопрос.

— Но это не значит, что у меня есть ответ. — Он говорил с сильным индийским акцентом, когда язык не шевелится во рту, как корова, разлегшаяся посреди дороги, и словам надо его обходить, чтобы выбраться наружу.

— Ты не хочешь объяснить, что здесь к чему? — Парнишка подступил к бригадиру чуть ли не вплотную. Голос его звучал абсолютно непримиримо — настоящая попытка словесного нокаута.

— Я ничего не объясняю. Я работаю! Не видишь, что ли, я занят!

— Вот врежу тебе поджопник, сразу освободишься, Гунга Дин.

Глаза индийца расширились от ярости и изумления.

— Ах ты срань…

Бах! Мальчишка таким быстрым и сильным ударом двинул ему в пах, что раздался резкий хлопок, похожий на взрыв. Хватая ртом воздух и держась руками за яйца, мужчина рухнул на землю. И парень тотчас же стал лупить его ногой по лицу — бух-бух-бух, — будто пытался открыть дверь. Бригадир, чьи руки были заняты другим, даже не успел закрыть голову, как на него обрушился град ударов.

Парень улыбнулся и раскинул руки в стороны, словно крылья, так, будто собирался исполнить греческий танец сиртаки. Грек Зорба на твою голову — бах-бах-бах. Стремительность и злость его атаки были чудовищны. Мальчишка в секунду разогрелся от нуля до ста градусов, от слов тут же перешел к делу. И этот мальчишка был я.

Видя, как он лупит бригадира, какая-то моя часть кричала: «Так его!»

Мы это теряем, оно исчезает, испаряется. Безоглядная смелость, черная ярость и самозабвение юности. Головокружение от полноты жизни. Это уходит, утекая как вода сквозь трещины, которых становится тем больше, чем старше мы делаемся. Они появляются, когда мы начинаем страховать свои жизни, берем ипотечные кредиты или узнаем о не самых благоприятных результатах медицинского обследования. Они появляются, когда теплая ванна становится не столько приятна, сколько необходима. Когда мы предпочитаем расчет — спонтанности, удобства — потрясениям. Дело не в том, что мы взрослеем, мы просто делаемся ручными, трусливыми, предсказуемыми, нерешительными, скептичными почти по любому поводу. Отнюдь не малая часть моей души любила этого отвязанного мальчишку, который принялся лупить человека всего лишь за то, что тот ответил нам нелюбезно, не так посмотрел. Эта моя часть жаждала к нему присоединиться. Стыдно ли мне в этом признаваться? Да ничуть.

Я схватил парня за шиворот и оттащил прочь от индийца. Его тело было точно наэлектризованное — сплошное высокое напряжение и несгибаемость. Силы мне не занимать, но не уверен, смог ли бы я его одолеть.

— Хватит! Довольно, говорю! Ты победил.

— Да пошел ты в жопу! — Он попытался еще раз пнуть индийца, но не достал.

— Уймись же!

— Не смей мне… — Он повернулся и сунул мне кулак в лицо. Я перехватил его руку и тем же движением заломил ее ему за спину. Другой рукой я обхватил его шею и слегка сдавил.

Без толку. Каблуком своего ковбойского ботинка он ударил меня по пальцам правой ноги. Меня точно огнем обожгло. Я разжал руки. Он отпрыгнул в сторону и, приняв боксерскую стойку, стал приплясывать вокруг меня, нанося удары по воздуху, ныряя, делая обманные движения. С кем он сражался? Со мной, с индийцем, со всем миром, с жизнью.

— Ты чего это, мудила, о себе возомнил? Думаешь, я тебе по силам? Думаешь, так вот запросто меня одолеешь? Ну, попробуй! Давай, давай!

Я стоял на одной ноге, как фламинго, тетешкая ушибленные пальцы, и наблюдал за ним. Индиец лежал на животе, руки снизу, и глухо стонал. Я-юнец продолжал пританцовывать поблизости — ни дать ни взять Мохаммед Али. Вокруг нас собрались несколько рабочих — посмотреть на наши игры. Пока я держал себя за ногу, один из них вышел из толпы и огрел мальчишку доской по голове. После этого работяга так и остался стоять со своей дубиной в руках — видок у него был глуповатый, словно он ждал: вот сейчас появится кто-нибудь и скажет, что ему делать дальше.

Мальчишка оказался на земле на всех четырех, голова низко-низко. Кто-то помогал индийцу встать на ноги. Я проверил ногу — все ли в порядке. Болела она здорово, но не смертельно.

— А теперь всем слушать меня! Кто здесь старший? Что это за строительная компания? Где разрешение на работы? Я хочу видеть все немедленно.

— Фрэнни? — позвал меня знакомый голос. Мальчишка, все еще стоявший на четвереньках, повернул голову — ведь это было и его имя. Неподалеку стоял Джонни Петанглс, держа в руках большую бутыль содовой. Он бесстрастно меня разглядывал.

— Что ты делаешь, Фрэнни?

Я посмотрел на него, потом на дом, рабочих, малыша Фрэна на земле. Мне казалось, что все смотрят на меня, но никто не издавал ни звука. И тут меня осенило. Я пальцем указал на дом.

— Что ты там видишь, Джонни? Что там такое?

Он поднес горлышко бутылки ко рту и сделал большой глоток. Опустив бутылку, он громко рыгнул и неловко вытер рот тыльной стороной ладони.

— Ничего. Вижу дом, Фрэнни. Хочешь моей содовой?

Я протиснулся к дому сквозь толпу рабочих. Здесь пахло древесной стружкой, раскаленным металлом, бензином. Пахло гвоздями, вбитыми в доски, только что выключенными электроинструментами, пропотевшей фланелью, пролитым на камни кофе. Пахло множеством мужчин, занятых тяжелой физической работой. Я ухватился рукой за один из длинных стальных стержней в лесах и стал его трясти, пока вся конструкция не начала тихонько позвякивать.

— Что это такое, Джонни? Ты это видишь?

— Я же тебе сказал — это дом.

— Ты что, не видишь строительные леса?

— Это что такое?

— Металлические решетки вокруг дома. Такие бывают на стройках, а еше когда ремонт делают.

— Не-а. Никакой здесь нет строительной лисы. Дом, и больше ничего. — Последние слова он произнес нараспев — та-та-ти-та-та-та-та — и одарил меня одной из своих редких улыбок.

Я указал на мальчишку, лежавшего на земле.

— А его видишь?

— Кого?

— Джонни не может меня видеть, я ведь тебе говорил. Никто ничего этого не видит, только ты.

— Почему?

Мальчишка вдруг замерцал — стал то исчезать, то появляться, как при помехах на телеэкране. Потом он стал блекнуть. То же произошло и с рабочими, и с металлической паутиной вокруг дома Скьяво. Все стало растворяться, тускнеть, из осязаемого сделалось бесплотным, а потом вовсе исчезло.

— Почему только я?

— Найди пса, Фрэнни. Отыщи его, тогда и поговорим.

Я хотел к нему подойти, но неудачно ступил на ушибленную ногу. Боль меня буквально ослепила.

— Какого пса? Того, которого мы похоронили? Олд-вертью?

— С кем это ты говоришь, Фрэнни?

Джонни поднес горлышко бутылки ко рту. Он дунул в нее, и послышался низкий печальный звук, с каким корабль покидает гавань.

Все пропало из виду. Металлическая паутина вокруг дома Скьяво исчезла. Никакой тебе стройки, никаких рабочих — все как всегда. С земли исчезли погнутые гвозди и стружка, инструменты, электрошнуры, пустые банки от кока-колы. Остался необитаемый дом посреди ухоженного участка на тихой улице в три часа пополуночи.

Петанглс снова дунул в бутыль.

— Как это вышло, что ты нынче здесь, Фрэнни? Сколько гуляю, никогда тебя прежде не встречал. — И снова этот звук уходящего корабля.

— Дай-ка мне эту дурацкую бутылку! — Выхватив бутыль у него из рук, я размахнулся и зашвырнул ее подальше. Но и она исчезла, потому что звука ее падения я не услышал. Я повернулся и зашагал к дому. Джонни пустился следом за мной.

— Джонни, отправляйся домой. Спать ложись. Не ходи за мной. Не следи за мной. Я тебя люблю, но не надоедай мне сегодня. Понял? Не сегодня.


Билл Пегг свернул к школьной парковке, а я смотрел в окно машины. Когда мы остановились, я протянул руку и выключил сирену и проблесковый маячок. Двигатель замолчал, но мы еще с минуту посидели в молчании, собираясь с духом для того, что нас ожидало.

— Кто эта девчушка?

— Антония Корандо, пятнадцать лет, появилась в школе в этом году. Одиннадцатый класс.

— Всего пятнадцать — и в одиннадцатом классе? Должно быть, умненькая девочка.

— Похоже, не очень.

Билл покачал головой и потянулся за блокнотом. Я вышел из машины, проверил карманы — при мне ли все то, что мне может понадобиться: записная книжка, ручка, депрессия. Сегодня утром десять минут спустя после моего прихода на службу позвонил директор школы и сообщил, что в женском туалете найдено мертвое тело. Девочка сидела на унитазе, а обнаружили ее только потому, что шприц, которым она воспользовалась, выкатился из-под двери и валялся на полу возле кабинки. Одна из учениц его заметила, заглянула под дверь и бросилась за помощью.

Мы вошли в здание школы, и меня передернуло, как всегда, стоило мне переступить этот порог. В течение шести лет моей юности это было для меня худшее место на земле. И сегодня, жизнь спустя — позади остались Гималаи юности, я давно уже шествую по равнине среднего возраста, — до сих пор, как войду сюда, у меня мурашки по коже бегут.

Директор, Редмонд Миллз, ждал нас в холле. Редмонд мне нравился. Жаль, что, когда я учился, здесь не было директора вроде него. Самым важным событием своей жизни он считал посещение Вудстокского фестиваля. От него так и веяло шестидесятыми, словно резким запахом пачули. Но по мне, так это в сто раз лучше, чем прежние фашисты, руководившие школой в мое время. Редмонду небезразличны были дети, учителя и вообще Крейнс-Вью. Я часто с ним сталкивался в закусочной напротив школы часу этак в одиннадцатом вечера — это он еще только забегал перекусить по дороге домой. Теперь на нем просто лица не было.

— Плохие вести, Редмонд?

— Чудовищно! Чудовищно! Такое у нас впервые, Фрэнни. Уже вся школа об этом знает. Ни о чем другом и не говорят.

— Еще бы.

— Вы ее знали? — мягко спросил Билл, как если бы погибшая приходилась Редмонду дочерью.

Редмонд бросил быстрый взгляд по сторонам, словно собирался сообщить что-то опасное и не хотел быть услышанным.

— Она была такой серенькой мышкой, Билл! «Прилежание» — вот как ее следовало бы назвать! Ее сочинения всегда были на десяток страниц длиннее, чем требовалось, а если она не попадала в пятерку лучших учеников, то вполне могла впасть в истерику. Вы меня понимаете? Я этого совершенно не могу взять в толк. Она учебники носила, прижав к груди, как какая-нибудь героиня телешоу пятидесятых, а когда учителя с ней заговаривали, опускала глаза — такая была застенчивая.

Он повернулся ко мне, и на его лице появилось циничное выражение. Громким, злым голосом он сказал:

— У меня в школе и сатанисты учатся, Фрэнни! У них на шеях вытатуированы свастики, а их подружки в последний раз принимали ванну в момент рождения. Вот они бы и убивали себя. Но только не эта девочка, не Антония.

Перед моим мысленным взором тут же возникла Паулина в ванной прошлой ночью, прикрытая одной лишь тушью для ресниц и жеманством. Кто знает, что делала Антония Корандо за закрытыми дверьми, когда домашние считали, что она решает задачи по математике? Кто знает, о чем она мечтала, что скрывала, какой воображала себя? И что она рассчитывала обрести, втыкая иглу с героином себе в вену, сидя на унитазе в школьном туалете?

— Ты ее не перемещал?

Перемещал ее? Зачем бы я стал это делать, Фрэнни?! Она мертва. Куда бы я ее дел — в свой кабинет?

Я похлопал его по плечу.

— Все в порядке. Не волнуйся, Редмонд.

Хотя он и был мягким человеком, глаза его к этому времени стали какими-то безумными. И не мудрено — после того, что они видели этим утром.

Мы шли по пустым, гулким коридорам. А в классах кипела жизнь — я видел это сквозь маленькие оконца в дверях. Учителя писали мелом на досках, ребята в белых фартуках и пластиковых очках колдовали над газовыми горелками. В лингафонной лаборатории валяли дурака двое, но стоило им нас заметить, как оба они исчезли из виду. В следующем помещении высокая красивая девушка в черном стояла перед классом, читая вслух из большой красной книги. Она провела рукой по волосам, и я подумал: ого, Фрэнни, каким он передо мной предстал прошлой ночью, наверняка бы в нее влюбился. Я заглянул еще в один класс и сразу же узнал моего старого учителя английского. Этот старый сукин сын однажды заставил меня выучить стихотворение Кристины Россетти, которое я по сей день не могу забыть:


Когда умру, любимый,

Печальное не пой…


Прямо в тему. У двери туалета Редмонд остановился и полез в карман за ключом.

— Не знал, что делать, и решил запереть на всякий случай.

— Единственно верное решение. Так, давайте взглянем.

Редмонд толкнул дверь, предлагая нам пройти первыми. От света, этого неестественного, яркого, жуткого света общественного туалета все выглядело еще мрачнее. Здесь ничего не спрячешь — тут нет никаких теней, все открыто. Из шести имевшихся здесь кабинок двери открыты были только у одной.

В свой последний день на земле Антония Корандо надела серую с короткими рукавами фуфайку Скидмор колледжа, черную юбку и ботинки «док мартенс». Увидев их, я вздрогнул — последний крик молодежной моды. Паулина как-то сказала с ноткой презрения, что «доки» носят в основном те, кто изо всех сил пытается казаться крутым. Бедная добропорядочная Антония, всегда добросовестно выполнявшая домашние задания, — покупка этих ботинок наверняка была для нее серьезным поступком. Ей, наверно, потребовалось немало мужества, чтобы их надеть, — ведь она знала, как придирчиво разглядывают ребята одежду друг на дружке. Может, она впервые их примерила в своей комнате за плотно закрытой дверью, прошлась взад-вперед, глядя на себя в зеркало — как она выглядит, какая у нее походка, выйдет ли из нее девчонка от Дока Мартенса.

Но хуже всего были носки — цвета пожарной машины, все в мелких белых сердечках. Кожа ее над носками тоже была белой, но иного оттенка и такой прозрачной, что под поверхностью можно было разглядеть переплетение голубоватых вен.

Я всего только полицейский из маленького городка. Но за долгие годы повидал немало смертей и насилия как здесь, так и во Вьетнаме, где был санитаром, так что знаю, о чем говорю, — в большинстве случаев от таких вот мелочей сердце и леденеет от ужаса. Мертвые — это только мертвые, и ничего больше. Но остается то, что их окружает после смерти, или то, что они взяли с собой в свое последнее мгновение. Девчонка умирает от передозировки героина, а тебя больше всего поражают ее красные носки с белыми сердечками. Отец семейства на своей серебристой машине въезжает в дерево, гибнет вместе с женой и сыном, а ты никак не можешь забыть, что из уцелевшего радиоприемника, когда ты туда подошел, неслись звуки твоей любимой песенки «Салли, обойди розы». Синяя бейсболка с надписью «Нью-Йорк Метс» в пятнах крови на полу гостиной, кошка с опаленной шерстью во дворе сгоревшего дома, Библия, которую самоубийца оставил у своей кровати открытой на Песни песней Соломона. Вот такое запоминается, потому что это последние подробности их последнего дня, последние мгновения, когда еще бились их сердца. Все это остается, когда их уже нет, последние снимки в их альбоме. Этим утром Антония подошла к своему шкафу и выбрала красные носки с белыми сердечками. Может ли это оставить тебя равнодушным, если ты знаешь, что через три часа ее уже не будет в живых?

Редмонд разрыдался. Мы с Биллом растерянно переглянулись. Я дал ему знак увести директора в коридор. Ему больше нечего было здесь делать.

— Прошу прощения. Я просто не могу в это поверить.

Мой помощник Билл Пегг хороший парень. Несколько лет назад он потерял дочь, умершую от кистозного фиброза, и горе сделало его совсем другим человеком. У него после этого появился подход к людям, потрясенным и убитым горем; он умел поддержать их в первые невыносимо тяжелые минуты, когда настоящий ужас вошел в их жизнь. Когда они пытаются понять новый для них язык скорби, а также приноровиться к потере гравитации, к этой невесомости, которая приходит с отчаянием и тяжелыми мучениям. Когда я спросил Билла, как это ему удается, он ответил:

— Просто говорю с ними. Рассказываю все, что сам об этом знаю. Больше тут ничего не поделаешь.

Когда они вышли и дверь, скрипнув, закрылась, я подошел к Антонии и опустился перед ней на колено. Если б кто-то вошел туда в этот момент, он подумал бы, что я спятил: словно делал предложение девушке, которая уснула, сидя на унитазе.

Одна ее рука свешивалась вниз. Другая лежала на коленях. Я предположил, что она правша, так что стал искать след от укола на ее левой руке. Голова ее упиралась в стену, выложенную белым кафелем. Глаза были закрыты. След от укола — маленькая красная точка — виднелся на левой руке чуть ниже локтевого сгиба. Я машинально проверил пульс. Разумеется, его не было. Потом дотронулся пальцем до красной точки.

— Вот отчего ты умерла, глупое дитя. — Держа ее одной рукой за локоть, пальцем другой я еще раз провел по небольшой выпуклости в том месте, где в ее кожу вонзилась игла. — Вот из-за этого.

— Никакая я не глупая.

Услышав мягкий призрачный голос и отказываясь верить своим ушам, я машинально перевел взгляд с ее руки на лицо.

Голова Антонии медленно перекатилась слева направо, пока не вперилась прямо в меня. Она открыла глаза и снова заговорила тем же потусторонним голосом:

— Я не должна была умереть.

— Ты жива!

— Нет. Но я еще чувствую твое прикосновение. Тепло твоего тела. — Она говорила прерывистым, затихающим шепотом. Краник ее был перекрыт, но в трубах еще осталось немного воды, которая и капала себе потихоньку. — Скажи маме, я этого не делала. Скажи ей, это все они.

— Кто это сделал? Кто такие они?

Найди пса.

Глаза ее были открыты, но пусты. В ней больше не осталось никаких следов жизни — они растворились в воздухе, возвратились в мир живых. Я видел, как они вышли из нее. Ничего особого не случилось, но я точно знал, что происходит. Жизнь вышла из нее, и теперь девочка была мертва.

По-прежнему опираясь на одно колено, я безмолвно заклинал ее вернуться, вернуться, чтобы помочь мне все понять.

— Фрэнни! — На пороге стоял Билл, придерживая дверь рукой. — Приехала «скорая», а я позвонил матери Антонии. Пойду туда. Не возражаешь?

— Конечно, иди.

— Фрэн, ты в порядке?

— Нормально. Слушай, скажи Редмонду, я хочу покопаться в ее шкафчике. А если у нее был еще и шкафчик в спортзале, пусть и его мне откроет.

Я оставался на месте, пока тело готовили к выносу. Они не торопились. Я делал записи в блокнот, когда один из санитаров ко мне обратился:

— Глядите-ка! Вот так штука!

Он держал в руке перо — то самое, которое я видел уже слишком много раз. Но все же я его у парня взял и стал разглядывать, чтобы окончательно удостовериться.

— Откуда оно взялось?

Он блудливо улыбнулся, подняв брови.

— Выпало у ней из-под юбки! Во дает! Что ж это она себе щекотала перышком там под платьем, а? — Он усмехнулся.

— Я его возьму. — Сунув перо между страниц, я захлопнул блокнот.

Парень, судя по дурацкому выражению на его физиономии, подумал, что я шучу.

— Эй, шеф, — протянул он притворно жалобным голосом, — отдайте, я первый нашел!

— Заканчивайте и катитесь отсюда в жопу.

Улыбки на лицах санитаров погасли, и они через пять минут были готовы. Я шел за носилками, которые они катили по коридору. Урок еще не кончился, и нам, к счастью, не пришлось тащиться мимо школьников с разинутыми от любопытства ртами.

Я направился в директорский кабинет. Секретарша тут же протянула мне клочок бумаги с номером шкафчика Антонии и шифром кодового замка. Она сказала, что ни у кого из ребят нет больше личных шкафчиков для спортивных принадлежностей, их попросту на всех не хватает, школа в последние годы переполнена.

На ярко-розовом листке почтовой бумаги был написан номер: 622. Секунду я молча смотрел на эти цифры, потом ощутил боль, как от удара тупоконечной туфлей: у моего персонального шкафчика, когда я был старшеклассником средней школы Крейнс-Вью, был тот же номер. Цифры внизу — кодовая комбинация замка, тоже были в точности такими же, как и тридцать лет назад.

— Это верно? Вы не ошиблись? — от волнения я чуть не кричал.

Женщина озадаченно кивнула.

— Что вы. Я десять минут назад переписала это из ее личного дела.

— Вот паскудство!

Я собирался задать Редмонду еще кое-какие вопросы, но передумал. Надо было заглянуть в ее шкафчик немедленно. От моей растерянности не осталось и следа, теперь я был уверен в себе. Моя жена говорит: берегитесь Фрэнни, когда он знает, кто враг. Антония сказала, что ее убили. Спешно покидая директорский кабинет, я с ужасом подумал: а вдруг несчастную умертвили по той лишь причине, что у нее номер шкафчика совпадал с моим. Олд-вертью, я-подросток, дом Скьяво, Антония. Кто стоит за всем этим и чего они от меня добиваются?

Прозвенел звонок с урока. Оглушительный бах-трах-тарах дверей, захлопавших повсюду и выбивавших стоны из стен. Дети гурьбой высыпали в коридоры — их переполняла сумасшедшая, неодолимая энергия, образующаяся за сорок пять минут сидения в классах на какой-нибудь скучной алгебре. Они вмиг сбивались в стайки, словно металлические стружки, притянутые магнитом, тела сталкивались или ударялись друг о друга на пути бог знает куда. Воздух наполнялся криками и свистом, оглушительным, сумасшедшим хохотом. Три минуты свободы. Ухажеры встречались, чтобы на мгновение приникнуть друг к другу, прежде чем следующий урок обратным потоком растащит их в разные стороны и забросит на разные берега страны Скучляндии еще на сорок пять минут.

Я все это хорошо помнил. Да и можно ли когда-нибудь забыть себя шестнадцатилетнего с душой, полной дерьма и надежды?

— Привет, шеф.

— Привет, мистер Маккейб!

Некоторых учеников я знал. Кое-кто из плохих ребят старался не встречаться со мной взглядом. Я подмигнул одному, сказал «привет» двум другим — и все. Те, кто со мной поздоровался, большего и не желали. Я знал кое-что о школьном этикете. Мы могли прекрасно ладить вне этих стен, но здесь была их территория и действовали их правила. Я был взрослым, к тому же — копом. То есть настоящим чужаком.

Я немного замедлил шаг, внезапно сообразив, что иду этакой странненькой походочкой — ни дать, ни взять спортивная ходьба, что видишь на летних Олимпийских играх. Не то чтобы я смотрю Олимпийские игры, просто иногда, переключая каналы, вдруг увидишь стайку взрослых, переваливающихся в своих «найках», как утки, с боку на бок. Спешить к шкафчику Антонии было бессмысленно — я не мог его открыть, пока детишки не разбегутся по классам. Я понятия не имел, что может оказаться внутри, и мне не хотелось, чтобы еще какие-нибудь жуткие сюрпризы стали достоянием посторонних глаз.

Футах в двадцати возле стены коридора я увидел Паулину. Она разговаривала с какими-то девицами. Меня она заметила, только когда я подошел к ним почти вплотную.

— Фрэнни! Это правда — насчет Антонии Корандо?

Я остановился и кивком приветствовал ее приятельниц, смотревших на меня со смесью любопытства и недоверия.

— А что вы об этом слышали?

— Что она умерла.

— Это правда.

Девушки переглянулись. Одна из них прижала ладонь к губам и закрыла глаза.

— Ты ее знала, Паулина?

— Совсем немного. У нас иногда были общие занятия в компьютерном классе. Мы разговаривали.

— Какая она была?

— Целеустремленная. Говорили, она была хорошей художницей, здорово рисовала. Но я ее почти не видела — она вечно что-нибудь зубрила.

— Совсем как некоторые! — с осуждением бросила одна из девушек, наверно, имея в виду, что Паулина грешит тем же.

Снова раздался звонок. Одна из девушек на ходу нарочито громко произнесла:

— А твой отчим очень даже ничего-о-о!

— Ну хватит тебе! — голос Паулины зазвенел от негодования.

Я стоял у окна, пока коридоры не опустели и вокруг снова не воцарилась тишина. Машина «скорой помощи» выезжала со стоянки на дорогу. Я представил себе тело девочки на носилках: ноги в ботинках «док мартенс» раздвинуты буквой «V», руки крестом сложены на груди. На левой руке чуть ниже локтевого сгиба небольшой бугорок с красной точкой — след от укола. Скажите маме, я этого не делала. Это все они.

Много лет назад, в самом начале нашего с Магдой романа, выдалось у нас с ней особо страстное свидание. Когда мы, насытившись друг другом, лежали в изнеможении в постели — удовлетворенные, потные, не в силах пошевелиться, лицом к лицу, — Магда заглянула мне в глаза, до самой души заглянула, миль на десять вглубь, и сказала: «Запомни меня такой, Фрэнни. Не важно, что будет дальше, не важно, как долго это у нас продлится. Я хочу, чтобы ты меня запомнил такой, какая я сейчас, в эту минуту».

Антония? Я навсегда запомню ее голову на фоне белой кафельной стены, медленно открывающиеся мертвые глаза, последний факт ее жизни. Я этого не делала.

Шкафчик номер 622. Однажды я целых две недели хранил там заряженный пистолет. Пистолет, коричневого смертельно ядовитого паука-отшельника в банке из-под арахисового масла, самодельный «коктейль Молотова», который я изготовил в кабинете труда и швырнул в окно учительской машины. Потом я прятал там журнал успеваемости учителя по американской истории и первое, с автографом, издание «Семи готических историй» Исак Динезен — наш учитель английского принес эту книгу в школу, чтобы показать ученикам. Подростком я крал все подряд, будучи уверен: все, что мне нравится, должно быть моим.

Я машинально взялся за замок — большим пальцем сверху, остальными снизу, набрал нужную комбинацию цифр. Как только последняя была набрана, замок тихонько щелкнул. Я повернул ручку и распахнул дверцу.

У любой ученицы шкафчик — ее святая святых. Это алтарь ее грез, ее каждодневного, ее желанного «я» — такого, каким бы она хотела его видеть. Антония Корандо не была в этом исключением. На внутренней стороне дверцы красовалась выдранная из журнала страница с черно-белой рекламой Кельвина Кляйна. На ней красавец в белоснежных трусах задумчиво смотрит в сторону горизонта. Может, прикидывает, не там ли его остальная одежка. На стенках внутри шкафчика полно других картинок: щенки, фотомодели, снимки очень скверного качества, сделанные поляроидом: семья, друзья — лица блаженные или глуповатые. Ничего особенного, но теперь, после того, что с ней случилось, все очень грустно. Кто снимет эти фотографии с дверцы и стенок — ее мать? Я представил себе, как эта несчастная женщина откроет дверцу, увидит этот трогательный маленький мирок и схватится за сердце от боли и горя — в сотый раз с тех пор, как узнала о смерти дочери. Знает ли мать, почему эти фотографии были так дороги ее Антонии? Будет ли она их хранить или избавится от них, чтобы не растравлять себе душу?

Что-то подобное случилось с матерью Магды тридцать лет назад, когда убили ее дочь. Она сохранила все. Только когда ее самой не стало, мне удалось убедить Магду сложить все вещи ее сестры в коробки и хранить их где-нибудь подальше от нашего дома и нашей жизни.

Учебник геометрии, всемирная история, ярко-голубой калькулятор, книжка комиксов под названием «Песочный человек», спортивная форма (ничего экстравагантного или дорогого), множество ручек и фломастеров-маркеров. Два компакт-диска: Вилли Девилль и Рэнди Ньюмен — занятный музыкальный вкус.

А это что еще? В самом дальнем углу я увидел большой черный скоросшиватель. Вытащив его, я решил, что это ее конспекты. Но почему тогда Антония не носила его с собой, а оставила здесь?

Судя по первым страницам, это и в самом деле были конспекты. Красивый почерк с наклоном, пространные записки (самые важные места выделены желтым маркером) о Платоне, Софокле, Византии и так далее и тому подобное. Я уже собирался закрыть папку — что мне эта доисторическая дребедень, но вдруг на одной из страниц внизу я увидел рисунок. Мозг отключился на пару минут во время урока, а рука сама, механически выводила эти линии — абсолютно точный карандашный набросок Олд-вертью. Мало того, он был запечатлен в той же позе, какую я видел на картине в доме Джорджа Дейлмвуда. Более того, на земле у передних лап собаки лежало то самое перо.

Я перевернул страницу.

Загрузка...