Андрей Рубанов

Андрей Рубанов родился 25 июля 1969 в г. Электросталь Московской области.

Служил в СА, рядовой войск ПВО.

Учился на факультете журналистики Московского государственного университета.

Работал журналистом, шофером, телохранителем, рабочим комплексной строительной бригады, государственным служащим. Занимался предпринимательской деятельностью.

В настоящее время продолжает заниматься предпринимательством.


Библиография:

«Сажайте, и вырастет», Лимбус-пресс, 2006.

«Великая мечта», Лимбус-пресс, 2007.

«Жизнь удалась», ЭКСМО, 2008.

«Готовься к войне», ЭКСМО, 2008.

«Хлорофилия», АСТ, 2009.

«Йод», АСТ, 2010.

«Живая земля», АСТ, 2010.

«Тоже родина», Лимбус-пресс, 2011.

«Психодел», АСТ, 2011.

Гонзо

Я люблю гонзо. Это весело, это отряхивает с действительности ненужную многозначительность, как сигаретный пепел с пиджака.

Писатель Уилл Селф вколол себе героин в самолете главы английского государства. Вот вам гонзо.

Кстати, а главы государств кто? Политики, публичные персоны? Билли Клинтон «курил, но не затягивался». И Барак Обама, по слухам, не чужд был бодрящих субстанций. Люди простили им это. Порочен — значит свой. Такой же, как все.

Сам термин «гонзо» изобретен Хантером Томпсоном. Он же автор лучшего романного заголовка двадцатого века. Если лучший романный заголовок в мировой истории — «Идиот» (надо быть идиотом, чтоб не прочесть роман с таким именем), то твердое второе место принадлежит Хантеру Томпсону, его книге «Страх и отвращение в Лас-Вегасе». Книга Томпсона целиком посвящена гонзо.

Словцо это веселое рождено в английском языковом пространстве, но неожиданно созвучно русскому жаргону. «Гнать» — значит врать на ходу. «Гонево» — поток сознания, бред, фантазии.

Лично я понимаю «гонзо» как любое появление в официальном месте в неофициальном состоянии. Скажем, Борис Николаевич Ельцин, великий человек, был крупным мастером гонзо.

Следственная тюрьма — очень официальное место. Там бьют сапогами за любую попытку впасть в неофициальное состояние. Тем не менее мы редко бывали трезвы. Я закидывался всем, что предлагали. Кроме героина. Процедура вонзания холодного грубого железа в собственную плоть всегда казалась мне пошлой. Есть ловкачи, которые мастурбируют, одновременно ухитряясь придушить себя веревочной петлей, для усиления эффекта. Можно представить, как это выглядит со стороны. Вот и внутривенные манипуляции, все эти жгуты и ватные тампоны, для меня столь же отвратительны.

Впрочем, я иногда курил опиум — тот же наркотик, но в меньшей концентрации. Если не было гашиша — курил опиум. Если был гашиш, а он почти всегда был — я курил гашиш. Но иногда и опиум, вместе с гашишем. Мы комбинировали, глотали, нюхали, ширялись, вдували друг в друга. Так жили.

Смысл заключался в том, чтобы не просто убиться в хлам — но убиться и при этом не прекращать движение. Всякий может покурить марихуаны и завалиться на диван. А вот если попробовать, например, покурить, а потом димедрола, а потом черного, а потом на протяжении всей ночи, с перерывами на чифир, заталкивать двадцать килограммов общего сахара в матерчатые кишки, каждая длиной в три метра, толщиной же не более водопроводного шланга (чтоб пролезало сквозь решетку), — тогда видна сила человека; кто падал последним, того уважали. Кто не умел кайфовать, кого слишком развозило, кто после двух затяжек слабенькой травки начинал хохотать или садился, с опухшими веками, смотреть телевизор — тех постепенно отдаляли от центра движения. Вкачать в себя лошадиную дозу и выглядеть абсолютно вменяемо, действовать, быть настороже, играть во все, во что играется, потом извиниться перед товарищами и проспать тридцать часов — так жили.

На третий год я заскучал. Друзья получили срока и уехали в лагеря. Все надоело. Говорят, именно третий год самый трудный, потом втягиваешься и сидишь и пять, и семь. Мучила тоска. Особенно когда засыпал или пробуждался. Промежуточное состояние меж сном и явью всегда мною трудно переживалось и одновременно притягивало. Мне кажется, именно по дороге из одного мира в другой острее чувствуешь и тот мир, и этот.

Опиум помогал. Он заменял многое. Проще всего сказать, что я хотел есть, спать, дышать свежим воздухом, смотреть на деревья, цветы или траву, купаться в море, чистого постельного белья хотел и пива холодного, но взамен имел только опиум, — однако то, чего я хотел, было здесь ни при чем. За два с половиной года, проведенных в каменных мешках различных размеров и конфигураций, я позабыл, что такое цветы или воздух, не говоря уже о пиве холодном, все осталось далеко позади; в такой ситуации честнее и благоразумнее жить с тем, что есть, полноценно существовать в предлагаемых обстоятельствах. И совсем не думать о том, чего нет. Дело не в опиуме. Он — нелишний кайф, только и всего. Есть опиум — хорошо, нет его — и черт с ним. Я его никогда не любил, от него потеешь.

Вдобавок именно в тот день я действительно очень хотел спать. Двадцать часов тому назад закинулся аминазином и ходил, словно непрерывно ударяемый по затылку тяжелой подушкой — бом, бом, бом — а когда собрался покемарить, пришлось участвовать в качалове. Разбираться с хлеборезом, уличенным в фаворитизме. Кому-то досталась пайка слишком маленькая — а другому наоборот. Я не любитель качать рамсы, я слишком мягкий, я б недовольному лучше свою пайку отдал, лишь бы не видеть всех этих искаженных голодом лиц, — одно или два еще можно стерпеть, но когда их двадцать и все меж собой похожи, как слипшиеся карамельки, причем половина делегатов подошла просто так, поглазеть, как человека будут бить по лицу, а сам ты при этом удолбан и тебя вши едят — грустно тогда тебе.

И ты куришь опиум.

Закончили к пяти утра, потом курили. А в девять меня дернули на вызов. Едва успел чаю попить.

Выводной не заметил, что я под кайфом, он сам был пьяный и путал русские и мордовские слова. А если б и заметил, ничего бы не сказал, — свой был, прикормленный. Из тех, которые «ты со мной нормально, и я с тобой нормально». Отвел в следственный корпус, запер в «трамвае».

Ходьба и любые физические действия ослабляют влияние наркотика на мозг — зато, когда вдруг оказываешься неподвижен, да еще присел у стеночки и закурил, тут же накрывает вдвойне. Во всяком случае, лично меня накрыло, вплоть до жужжания в извилинах.

Потом поднабили. Пришлось, как порядочному, встать и освободить лишние три квадратных дециметра пространства. Ко мне притиснуло грузина, с которого еще не везде сошел вольный жирок; волосатый и унылый, он пыхтел и потел — было градусов тридцать пять — и я, неожиданно обуянный человеколюбием, затеял умеренно шутливую беседу, назвал его «генацвале» и беззлобно мучил фразами типа «а прикинь, братан, сейчас бы хороший стакан холодного белого вина, или лучше два стакана, три стакана, а потом сверху рюмку коньяку…» Грузин не обиделся. А если бы и обиделся — мне без разницы. Я хотел человеку дух поднять. Опиум поместил меня внутри уютного пузыря, и все, что не являлось мною, мерцало снаружи, колебалось, подмигивало и не представляло опасности.

Спустя минуту или полчаса — времени я не чувствовал — затолкали новую порцию полуголых или почти совсем голых злодеев, один был вовсе в трусах, плюс обувь: зимние ботинки с вываливающимися языками. Пришлось глубоко вдохнуть, чтобы отгородить собственной грудной клеткой немного личной территории. Печального генацвале отдавило вбок, теперь рядом оказался крупный желтый мужчина с бесстрастным лицом. Я впервые видел двухметрового азиата и спросил:

— Откуда ты, большой человек?

— Вьетнам, — без акцента ответил сосед.

— Здоров ты для вьетнамца.

— У вас, — вежливо ответил великан, — все думают, что мы маленькие. А мы большие. Маленькие — те, кто в деревнях живут. А я городской, из Сайгона. У вас ничего про нас не знают. А мы — сильная страна, нас восемьдесят миллионов. У нас своя нефть, и наши пляжи одни из лучших в мире.

Мы поговорили. Гигант оказался умным и взрослым, ветераном еще войны с американцами. Четырнадцатилетним мальчиком убивал янки из русской гаубицы. Награжден медалями. Отвоевав, получил выбор: или ехать в Америку, к родственникам, и работать в прачечной, или — в СССР, учиться на инженера. Выбрал второе. Иногда жалеет. Я вспомнил «Однажды в Америке» и спросил про опиумные курильни. Ветеран стеснительно улыбнулся.

— Конечно, мы курили. После каждого боя. После боя хорошо опиум курить. Но не каждый день. Как победили — я почти не курил. Ну, может, раз в месяц.

— А тут, в Москве? Есть ли курильни? Настоящие? С лежанками и занавесками? И чтоб тебе бесшумный старик массаж делал, пока ты в ауте?

— Конечно есть. У нас тут все есть.

— А как туда попасть?

— Никак. Ты не найдешь. Только для своих. Китайские — для китайцев. Вьетнамские — для вьетнамцев. Русские не понимают опиум. Русские любят героин. Но героин — дрянь, химия, концентрат. А опиум — смола. Опиум надо мало-мало курить, а потом много отдыхать. Чай пить и спать.

— Ах, вот оно что, — сказал я и опять набрал воздуха. — Слушай, а в джунглях, наверное, так же жарко и влажно, как в тюрьме?

— Нет. Там жарче. Но там воздух свежий, а здесь…

— А здесь, — сбоку перебил грузин, — его нету.

Прошел еще час, или пять минут, и меня вывели.

Со следователем мы были приятели. Если встречаться еженедельно по два часа на протяжении двух лет, поневоле установишь приятельские отношения с кем угодно. Думаю, грешники, вечно поджариваемые в кипящем масле, первое время очень страдают, но со временем налаживают с бесами-истопниками хороший контакт. Ты со мной нормально — и я с тобой нормально. Следователю я симпатизировал, он был не сволочь, и мы давно обо всем договорились: я сижу, он шьет дело, у меня своя дорога, у него своя. Периодически — наверное, после начальственного нагоняя — он приходил злой, официальный. Так случилось и в этот раз. Но мне, сквозь опиумный туман, его проблемы не показались существенными. Первым делом я метнулся к окну — в «Матросской тишине» окна следственного корпуса выходят на волю, и можно узреть удивительные для арестанта картины — в частности проход девчонки в юбчонке.

Мучитель мой пенял мне на то, что я не даю показаний, жаловался на сложности с установлением «истины по делу», а я закурил тогда сигарету с фильтром, сел на жопу ровно и стал многословно гнать.

Опиум вполне креативный наркотик, я гнал вдохновенно, употребляя красивые деепричастные обороты и фонетически сложные термины.

«Мы не знаем и не узнаем», — так говорили древние римляне об истине. Поправьте меня, если я ошибаюсь, гражданин начальник. Какой сегмент конечной истины составляет эта ваша «истина по делу»? Не есть ли это сама конечная истина, юриспруденциально препарированная? Вам кажется, что показания свидетелей и обвиняемых продвигают вас к истине? А это камни, которые тянут вас на дно океана незнания. Пройдет время — вы скомпилируете из этого обвинение. Свяжете своей логикой субъективные картинки произошедшего когда-то. Мой адвокат сочинит свою компиляцию. Причем картинки, заметьте, субъективизируются неоднократно — сначала сознанием допрашиваемого, в данном случае моим, а потом вашим. Какое отношение это все имеет к истине? Если истина дискретна — она дискредитирована…

У тебя что-то глаза красные, озабоченно перебил гражданин начальник.

Бывает, ответил я; вши замучили. Сижу ни за что, обидно до слез.

Как так «ни за что» — а неуплата налогов?

О, налоги! Так это очень старая история. Описанная в одной известной книге. Кое-что я наизусть помню. Дословно там сказано так: «И когда вошел он в дом, то Иисус, предупредив его, сказал: как тебе кажется, Симон? Цари земные с кого берут подати или пошлины? С сынов ли своих? Или с посторонних? Петр говорит ему: с посторонних. Иисус сказал ему: итак, сыны свободны»…

Я две ночи не спал, я был в хлам убитый. Вдобавок я третий год сидел за то, чего не делал. Почему я не мог исполнить гонзо в тот июльский день? Поиздеваться то есть над насупленной, затянутой в мундир, кирзой провонявшей системой, кувалдой бьющей по живым людям (отпрыгнул — живи, не успел — сам виноват)? У меня не было никаких прав, кроме моральных. Я не мог даже справить нужду по-людски. Там, где я испражнялся, в стене имелась особая дыра, дабы представитель закона мог беспрепятственно контролировать состояние моего заднего прохода — вдруг я вытащу оттуда пистолет и нападу?

Поэтому я продолжал захлебываться слюной, ерничать и умничать. Гнать.

Обратимся к Луке, гражданин начальник. У него читаем: «Начали обвинять его, говоря: мы нашли, что он развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, — то есть налоги платить, — называя себя Христом-царем». А после было «распни, распни его»… Вот они как его на самом деле — из-за денег, понимаете? Все они там вокруг него крутились, удочки забрасывали. А как научишь нас насчет того, платить ли налоги? Провоцировали! А мытари, мытари — все время рядом с ним мытари, то есть налоговые инспектора, говоря современным языком! Они в те времена были среди людей отверженные. Презираемые общественным мнением из-за многочисленных бессовестных злодеяний. Мытарем человека назвать тогда — все равно что сейчас «гондоном конченым»…

Конечно, в какой-то момент следователь догадался, что я не в себе, но вида не подал, молодец; а мог бы уличить, доложить, организовать мне карцер. И когда я понял, что он понял, я устыдился и одновременно почувствовал, что действие отравы прекращается, но эпизод надо было доиграть до конца. Пришлось добавить темпа.

И вот закручивается так, что появляется Иисус, а они — вокруг него! Рефрен одинаковый во всех синоптических текстах — «мытари и грешники». Образующие как бы особую группу отъявленных богоотступников. А один из них, Левий Матфей, сын Алфея, примерно через девять лет после гибели Иисуса записал все события. Создал первое канонизированное Евангелие. Понимаете, первым автором священной книги всех христиан был налоговый инспектор! Там, у Матфея, все сказано хорошо, все-таки человек многое понимал и столкновение разных финансовых интересов вскрыл. Все должно быть определено, говорил Иисус, и вы берите только то, что определено, а сверх того, что определено, ничего не берите. У Луки так об этом сказано: «Пришли и мытари креститься, и сказали ему: учитель! Что нам делать? Он отвечал им: ничего не требуйте более определенного вам». Конечно, ему сразу ласты завернули! Воду мутит, ведет разговоры подозрительные о системе налогообложения, в результате чего налоговые инспектора бросают свою работу и толпами за ним ходят, раскрыв рот. А в городе Иерихоне целый начальник местных мытарей, именем Закхей, все бросил, зарыдал и за ним отправился! Можете вы себе представить, гражданин начальник, чтобы сейчас глава налоговой полиции, скажем, города Саратова, по должности — генерал, примкнул вдруг к новой вере, бросил свою службу, семью и ушел вслед за учителем своим? Опаснейший, стало быть, человек этот Иисус, подумали они тогда. Может нанести вред системе. Потом Иисуса тащат к Пилату, а тот сидит, как глыба: наместник Римской империи, ничего себе! С правительством Рима в постоянном контакте! А тут какой-то копеешный расклад, дидрахмы, оборванцы грязные — Пилат, конечно, ничего не понял. Финансовый механизм, к которому он привык с детства, был на три порядка более совершенным. В чем дело, думает он, чего хотят эти аборигены, сверкая своими глазами? Когда у них тут все будет налажено, как в Риме, — дороги, почта, полиция — тогда их проблемы разрешатся сами собой. Что надо конкретно? Санкционировать ликвидацию? Казнь? За что? Смутьян? Царь иудейский? Сын божий? Допустим. Что еще? Массовая неуплата налогов и пошлин в результате специальной пропаганды? Развал системы налогообложения? Возможен паралич всего фискального механизма? Да, это серьезно. Назначить следствие. И так далее! Короче говоря, все они считали себя умными и дальновидными людьми, и они убили его…

Следователь покивал.

— Все ясно, Андрей, — сказал он. — Тебя не убьют, не бойся. Отсидишь свое, и только. А сейчас иди с Богом. В смысле, в камеру. Но напоследок я тебе расскажу свой пример из истории. Однажды жил на свете человек, который тоже умел любить, как Иисус Христос. Только не людей, а деньги. Из-за них он убивал. Направо и налево. Самые крутые убийцы, бандиты, беспредельщики считали его зверем. Деньги убитых он забирал себе и вскоре стал богат. Потом он нанял помощников, бизнесменов, бухгалтеров — они приумножили его капитал. Он подмял под себя многомиллионный город. Любил славу, шикарно одевался. Умнейшие люди не могли придумать, как найти на него управу… Но нашли. Перевернули вверх дном всю его бухгалтерию, проверили, перепроверили и снова проверили все цифры, нашли ошибки и неточности…

Аль Капоне! — догадался я. — Аль Капоне!

— Они посчитали — и нашли двести пятнадцать тысяч долларов недоплаченных налогов за период двадцать четвертый — двадцать девятый годы. За это его судили и дали одиннадцать лет каторги. Он отсидел от звонка до звонка и прожил, выйдя на свободу, только семь лет, а потом умер от сифилиса… Но наше российское законодательство гораздо гуманнее американского. У нас дают за налоги всего пять лет.

— Ну и пусть, — сказал я. — Вот вам компания: Христос, Аль Капоне и аз, грешный.

— Знаешь, что? Иди-ка ты в камеру, грешный. С тобой что-то не так.

— Со мной? Все так, гражданин следователь. Все как надо.

Носки

Мы — трое — пили всю ночь.

Один из нас, по слухам, недавно убил человека, и теперь излучал ауру трагедии. Второй жил карточной игрой и аферами, он был тих, немногословен и вел себя как малый, знающий все на свете. Такой многоопытный скромник есть в любой компании, — как правило, он на два или три года старше остальных, и часто его речи снисходительны.

Третий участник застолья считался наивным новичком, так было всем удобнее, в том числе и ему самому. По большей части он молчал и слушал.

Так бухают за липким столом портового притона три пирата, едва сошедшие со своей неказистой, но быстроходной посудины; добыча на сей раз невелика, но ее хватило на несколько бутылок вина и несколько ломтей хлеба; подергивают засаленные манжеты, скалят желтые зубы, раскуривают трубки черного табака и смотрят друг на друга взглядами приязненными, но и настороженными.

Ну, я не курил. Считал себя спортсменом. И не налегал на спиртное. Молчал и слушал.

— Да ты много не пей, — усмехались двое других. — Тебе утром ехать.

В ответ я кивал и смотрел в окно на дома напротив. Число их этажей не поддавалось счету. Город был огромен, он возбуждал меня. Размах — вот ради чего я сюда перебрался.

Над столом повисали фразы, почти всегда небрежно-многозначительные. Говорили о том, кто кому должен. Кто отдает и кто не отдает. Кто хочет отдавать, но не может, а кто чересчур много о себе возомнил и не желает отдавать, хотя вполне способен. Иногда я не все понимал. Многие важные слова, существительные и глаголы, маскировались жаргоном или жестами. Уловив два или три раза одну и ту же непонятную формулу, я по контексту угадывал значение, незаметно радовался и вслушивался дальше.

К полуночи я четко понимал, что такое «вилы», «швырялово» и «клюшка с брюликами». В половине первого мне стало стыдно: как я дожил до своих двадцати лет, ничего не зная про «швырялово»? Это же так просто.

Я вырос в маленьком городе. Там жили без размаха. Тоже пили ночами напролет — но говорили главным образом о том, кто с кем переспал. Громко бранились, били стаканы. Часто пьянки заканчивались драками. Оказавшись меж новых друзей, я увидел разницу. Новые друзья из большого города разговаривали очень тихо. Чтобы никто не подслушал. Пили много, но редко, никогда не опускаясь до дурного куража.

— Ты много не пей. Коньяк не трогай. Хлебни вина — и ложись спать. В семь утра поедешь.

Из нас троих я один имел водительские права, и назавтра предполагался дальний перегон машины.

Опрокинув по третьей, они научили меня:

— Ты пьяный. Поймают — отберут права. Поэтому через город не езжай. Езжай вокруг. Так длиннее, но проще. Там три поста будет. На выезде, на Кольцевой дороге — и на въезде. Не гони. Темных очков не надевай. Побрейся. Метров за двести перед постом притормози, дождись грузовика побольше — и в его тени проскочишь.

Я слушал внимательно. Такую науку не преподают в университетах. Это очень ценная наука, ей тысячи лет, она передается устно от одного к другому, и каждый обогащает ее чем может. Фолкнер сказал: «Человек не только выживет, но и восторжествует». В девяносто первом году все вокруг меня стремились выжить, но я хотел не только выжить, но и восторжествовать; в молодости очень хочется восторжествовать; сейчас, когда мне растолковывали, каким образом можно быстро и безопасно восторжествовать, я запоминал дословно.

Во втором часу ночи они меня отругали:

— Тебе же говорили, не пей. Ты никакой уже. Ляг и поспи. Мы тебя разбудим часов в шесть. Примешь душ, позавтракаешь, брюки погладишь и поедешь…

Этих двоих я любил как раз за их вкус. Они не выдвигались из дома, не приняв душ, не погладив брюки и не позавтракав, даже если завтрак состоял из сигареты без фильтра. Бывают люди, обладающие талантом жить здесь и сейчас, обращающие в приключение каждый мельчайший поступок, даже поход в сортир. Мне исполнилось двадцать, и мне казалось, что таких вот людей, или примерно таких, я всегда искал. Они жили очень плотно и утром не знали, где окажутся вечером: в Петербурге, в Бутырке, в травматологии, в постели с женщиной.

Иногда они прерывали разговор, чтоб сыграть в «железку»: один доставал крупную купюру, помещал на стол и накрывал ладонью. Второй говорил: «Четвертая — четная». Или: «Шестая — нечетная». Изучали серийный номер радужной бумажки, и угадавший забирал ее себе. В два часа ночи первый выиграл у второго сумму, равную четырем моим зарплатам корреспондента многотиражной газеты «Огни новостроек», или двенадцати университетским стипендиям.

В половине третьего второй отыгрался, посмотрел на меня и покачал головой:

— Да ты в хлам совсем. Иди спать.

— Тише, — перебил первый. — Дайте песню послушать.

Он прибавил громкость радиоприемника, прикрыл глаза и улыбнулся своим мыслям. Второй тут же поджал губы. Меж ними ощущалось интимное взаимопонимание подельников.

А пуля-дура прошла меж глаз

Уже на закате дня.

Успел сказать он и в этот раз:

«Какое мне дело до всех до вас,

А вам — до меня?»

Они были суеверны, — когда первый уронил нож, второй покачал головой и пошел проверять дверные замки.

— Интересные люди, — думал я. — Пьют стаканами коньяк и одновременно обсуждают дела. Вдобавок, несмотря на глубокую ночь, периодически телефонируют в Одессу и Игарку. Вот мне, например, телефонировать некуда. Я живу без размаха, и у меня нет ничего, кроме спортивного костюма. А они снимают двухкомнатную квартиру, пьют «Варцихе» и катаются на машине с музыкой.

В пустой комнате я лег на узкую кровать. С потолка на толстом изогнутом проводе свисала лампа без абажура, такие свисающие голые лампы всегда вызывали у меня ощущение тревоги, и я вспомнил другую комнату, свою, в родительском доме, вдумчиво обустроенную: портреты Высоцкого и Масутацу Оямы, полки с книгами, ящики стола, битком набитые рукописями, перед столом — кресло с подлокотниками и вертикальной спинкой, очень удобное с точки зрения тех, кто считает писательский труд сидячим; гитара в углу, гриф перетянут струбциной, как горло — шарфом; напротив — печатная машинка на обтянутом кожей табурете; на гвоздях висят два кимоно, одно для тренировок, второе — парадное, в нем я экзамены сдавал; полупустой платяной шкаф; тайничок для денег, в котором никогда нет денег; подоконник, заваленный старыми кассетами, лукаво торчат из них петли зажеванной пленки. Тихая, теплая, удобная комната. Я больше туда не вернусь.

Когда меня разбудили, в окне я увидел огромный желтый диск, от него ко мне шел самый первый и самый прозрачный утренний свет. Некие картинки, пейзажи или же интерьеры, живут внутри нас как мечты, и когда внешний мир уподобляется этим мечтам, — нам хорошо тогда. Мне часто хотелось проснуться однажды в комнате с окнами без штор, и чтобы с другой стороны переливалось синее небо в редких облаках; все цвета ясные, без полутонов, синий, белый, желтый. Полторы или две секунды — после того, как проснулся, но еще до того, как ударила в голову похмельная дурь — я ощущал счастье.

— Пора, брат. Кофе готов.

— Слушай, запах от него страшный. Перегар.

— Согласен.

— Пусть идет в душ. И пусть пожует зубной пасты.

— И кофейных зерен.

— Ему надо что-то съесть. Пожарь ему хлеба.

— У нас есть сыр.

— Вот: дай ему хлеба и сыра. Ты в порядке, брат?

— Да, — ответил я и встал, излишне бодро дергая плечами.

— Сигарету?

— Я не курю.

— Он спортсмен.

— Это ненадолго.

— Отстань от человека. Пойдем доиграем.

Если много выпить и не успеть потом проспаться, впадешь в особенное состояние полуидиота. За руль, конечно, нельзя. Лучше ездить пьяным, нежели наполовину протрезвевшим. В моей голове гудели колокола, мысли оформлялись кратко и неряшливо: «хуево» менялось на «пиздец, как хуево» и обратно.

Жгло десны. Частицы кофейных зерен скрипели на зубах.

— Если не сможешь откупиться, — напоследок сказали мне, — тогда разводи. Рыдай, импровизируй. Клянись мамой, фуфайку рви. Дави на жалость.

— Я не умею.

— Захочешь — сумеешь. Ты ж каратист. Слышал про дзенский способ научиться рубить мечом?

— Да, — ответил я. — Берешь меч и рубишь, пока не научишься…

— Слушай, ты забыл надеть носки.

— Ну и черт с ними.

Машина стояла на лучшем месте, в двух метрах от двери подъезда. Белая, красивая. Чья-то собака уже успела обоссать колесо.

Залез в прохладный, после ночи, салон. Завелся, поехал. От бензинно-резиновых запахов подташнивало.

Привычно усмехнулся — в тридцатый раз за последние тридцать дней. Много лет я был равнодушен к автомобилям и никогда не предполагал, что именно четырехколесные железные механизмы, столь обожаемые обывателями, изменят всю мою судьбу.

Месяц назад я разбил машину своего отца. Взялся доехать до гаража, пятьсот метров по прямой, и на трехсотом метре протаранил корму чужого авто. Вечером в пахнущей старыми тряпками квартире пострадавшего, развязного бодрого старика, оговорили сумму ущерба. Когда вернулись домой и рассказали матери, она выронила сковородку. Три тысячи рублей; сто долларов; годовой доход всех членов семьи. Ночью я позвонил в большой город и попросил взаймы, и немедленно назавтра получил все, что просил. Вернуть долг я мог только одним способом: отработать.

Я сказал: покажите яму, я буду копать. Покажите мешки, я буду таскать. Новые друзья посмеялись, их беззаботность внушала уважение.

— У него есть водительские права, — сказал один другому. — И черный пояс по каратэ.

— Черного нет, — сказал я. — Только синий.

— Это неважно.

— Ни о чем не переживай.

— Мы давно присматривались к тебе.

— Хочешь, поедем к твоему потерпевшему и заберем назад твои деньги.

— Каким образом? — спросил я.

— Это наше дело.

— Не хочу.

— Это твое дело. Пойдем вино пить.

— К черту вино, — мрачно сказал я. — Давайте работу, я начну немедленно.

Они переглянулись.

— Работы немерено. Работы столько, что у тебя крыша поедет. Поэтому пойдем вино пить.

Вспотевший от жары и переживаний, я попросил:

— Лучше пиво.

— Пиво — бухло для быдла. Мы пьем вино. Холодное. Белое. Пойдем. Успокойся. Придумал тоже: «мешки», «ямы»… Пойдем, брат.

Первый пост, на выезде, я ловко проскочил. Инспектор в лихо заломленной фураге издалека выцеливал меня, но в решающий момент я сделал вид, что зеваю, и растер пятерней лицо, слегка отвернувшись в сторону. Неизвестно, насколько натурально это выглядело, но свистка я не услышал. Повеселел. Наддал. Хороший плавный поворот с Мичуринского проспекта на Кольцевую дорогу пролетел с визгом колес. Крен, вираж, восторг, удар солнца по глазам, — вышел на прямую уже свободным от похмельной дурноты, как будто искупался.

Шоссе, почти пустое, гладкое, пепельно-серое, тянуло и звало, месяц назад я был равнодушен к автомобилям, а теперь — наоборот.

Среди многих не самых худших людей любовь к скорости, к дороге, к колесам считается мальчишеством. И даже чем-то неприличным, дешевым. Но ведь я и есть мальчишка. И я бы предпочел оставаться им как можно дольше. Я еще успею повзрослеть. Мне двадцать лет, я бы не хотел взрослеть еще года два или три. Не желаю быть серьезным, благоразумным, уравновешенным или как там еще ведут себя взрослые люди. Взрослым принадлежит весь мир. Зато мне сейчас принадлежит асфальт и педаль газа.

Вон они, взрослые. Прокуренные и мрачные, вращают огромные штурвалы грузовиков. Катятся размеренно, серьезно. Никуда не спешат. Дорога выбрана. Цена установлена. Одного я обогнал излишне резко. По крайней мере, он так решил. Он гудит мне вслед и даже рукой машет. Ругается. Лучше бы себя поругал. Пролетая на бреющем, я заметил, что его левое заднее колесо не в порядке. Полуспущено. Эй, дядя, ты аварийный, я исправный — кто кого ругать должен?

Ревет мотор. Говорят, есть машины с практически бесшумными двигателями. Разве это машины? Еще говорят, что есть места, где люди всегда пристегиваются ремнями безопасности. Ходят слухи, что в иных странах принято соблюдать рядность. Что в некоторых человеческих сообществах считается шикарным не уметь водить машину. Что медленная езда считается аристократичной. Ну, аристократов можно понять, им спешить некуда, им все досталось от мамы с папой. А мне достались только руки, ноги, голова и яйца. И я, в общем, не в обиде.

Слишком поздно вспомнил, что друзья рекомендовали не хулиганить на дороге. Быть как все. Скромно, в общей массе. Легко сказать. Невозможно за короткий месяц научиться имитировать законопослушность. Пришлось срочно тормозить, но полосатый жезл уже был направлен прямо в меня.

Лейтенант был помят и недружелюбен. Едва я приблизился, как он сложил грубое лицо в гримасу отвращения и торжества.

— Хо-хо-хо! Вот это запах! Ты попал, парень!

— В каком смысле?

Лейтенант рассвирепел практически без перехода.

— Ах, «в каком смысле»? Пройдите на пост, товарищ водитель!

Драматически напрягшись, я повиновался. Инспектор вошел в пыльную будку сразу вслед за мной. Его напарник мощно расчесывал лохматую голову.

— От него, — сурово сказал лейтенант, — несет так, что мне уже хочется закусить!

Напарник потянул носом и брезгливо кивнул.

— Я трезвый.

— Какой, нахуй, «трезвый»?! — грянул грубый лейтенант. — Да ты пил всю ночь! И не водку! Ты — коньяк пил! И вино! А потом наелся зубной пасты! И кофейных зерен! Он еще возражает!

Второй плюнул на пальцы и ловко извлек бланк протокола. У них дуэт, понял я. Роли распределены, все налажено.

— Машину изымаем, водителя — на освидетельствование!

— Накажите рублем, — попросил я.

— Хо-хо-хо! Рублем! Да у тебя денег не хватит! Да ты знаешь, кто я? Да я только неделю как из Чечни! Я знаешь, какой злой? У меня с такими, как ты, разговор короткий. Ишь, рублем решил отбиться!

— А пусть попробует, — кашлянув, предложил второй.

Я достал деньги и показал.

— Хо-хо-хо! Да ты издеваешься! Ты хоть мои звезды посчитал? Или не умеешь? В армии служил? А? Или откосил? Оформляй его!

— Нет, — сказал я. — Не оформляй.

— Не понял!?

— Машину — не отдам. Штаны — отдам, рубаху отдам, все деньги отдам, паспорт отдам. Хочешь — зубы выбей и забери. Ногти выдерни. Уши отрежь. Но машину оставь.

Чеченский ветеран прищурился.

«Рви фуфайку», говорили они. «Импровизируй».

Я потратил минут двадцать. Вытирал сопли и воздевал руки к небу. Проклинал судьбу и выл, как пес. Никогда так не врал. Яростно и точно. Вдохновенно и изощренно. Красиво и весело. Многословно и мелодично. Про то, как проигрался в карты, страшно, в дым, в пух и прах, и вот теперь еду отдавать машину, карточный долг — долг чести, машина, любимого дедушки подарок, — это все, что есть, больше ничего нет. Денег нет. Носков — и тех нет.

Иллюстрируя, поддернул штанины. Ветеран посмотрел, подумал.

Уговорив и отдав всю наличность, я вернулся в спасенное от поругания авто и перевел дух. Но грубый лейтенант вышел на крыльцо и сделал мне знак. Передумал, ужаснулся я и на слабых ногах подошел.

Он протянул мне мои деньги.

— Держи. Купи себе носки.

Загрузка...