"…По физиономиям этих путешественников я сужу об их стране… Приезжая из России, они веселы, радостны, довольны. Это — птицы, вырвавшиеся из клетки на свободу. Мужчины, женщины, старые и молодые счастливы, как школьники на каникулах. И те же люди, возвращаясь в Россию, становятся мрачными, их лица вытянуты, разговор резок и отрывист, во всем видна озабоченность и тревога…"
© Алекс Слонби, 1991.
Когда я вошел в салон самолета, неулыбчивая стюардесса уже раздала газеты и вместо лиц я увидел с десяток "Правд". Лишь еще один, кроме меня, не читал — дерганый какой-то, в черном драповом пальто и черном же под ним костюме, нейлоновой рубашке и неярком галстуке. Он все время порывался встать и куда-то уйти, а стюардесса его останавливала: "Вот подождите, взлетим, тогда…" "Ну как же, — страдальчески морщился пассажир, — ведь он — там, а я — здесь!"
Я вспомнил, что в аэропорту один товарищ, тоже в черном драповом пальто, хотя и в сером костюме, ругался с кем-то, что вот, мол, заказывали первый класс, а теперь что получается? А этот стоял рядом и так же нервничал. Видимо, начальника обидели, а подчиненный просто не мог себе позволить лететь классом выше. Вот и переживал, рвался поменяться.
Завыли моторы, пассажиры, быстро покончив с "Правдой", открывали лица. Все без исключения были серьезны, ни тени улыбки не мелькнуло на их сжатых губах, в глазах застыло что-то определенно тоскливое. Самолет набрал высоту, пришел начальник моего соседа, степенно занял его место, даже не сказав спасибо, а тот, склонившись: "Еще раз извините за накладочку", не дождавшись ответа, исчез. Видимо, разговор продолжится дома, в родных стенах.
Начальник сел, взял "Правду" и закрылся.
Стюардесса тем временем разнесла аэрофлотовскую пищу: кусок курицы, которую все летавшие называют "мертвой", возможно, из-за цвета, вареное мясо, копченую колбасу. Предложила напитки: водка, коньяк, сухое вино, пиво.
Сосед убрал "Правду", вытребовал пузатую рюмку коньяку и стакан пива и, получив все это, выпил в том же порядке, после чего приступил к курице.
Процесс приема алкоголя в салоне был синхронизирован до такой степени, что самолет даже слегка качнулся от одновременного движения рук, возвративших на столики пустые стаканы.
Но и после этого попутчики остались молчаливы, сосредоточенны. Они набирали калории перед возвращением домой.
Через два часа мы должны были приземлиться в "Шереметьево". В голове кинопленкой прокручивались назад города и страны. Большое, длинное путешествие. Десятки тысяч километров. И везде я встречал эти лица, как бы изначально лишенные положительных выражений лица соотечественников. Их легко распознать в самой сложной толпе, в любом городе. В глазах у них стоит постоянное ожидание неприятного. Они все время думают о том, что настанет момент и придется возвращаться домой. И эта мысль мешает им радоваться жизни.
…Водитель держал тайну, проинструктированный заранее. Похоже, что на всем маршруте африканский тамтам выстукивал предупреждение: "Не болтать лишнего! Не болтать!" И привычные наши люди замолкали, когда их спрашивали об обычных вроде бы вещах. Руководитель совучреждения в одной из стран откровенно признался: "Я всех своих предупредил: если спросят, как дела, отвечать, что все хорошо, всем довольны. А то, знаете, сморозят чего-нибудь, потом век не отмоешься".
Водитель работал на далекой стройке, сооружал огромный завод в центре Африки.
— Как работается? — спросил я его.
— Работа у нас идет отлично, — убежденно и правдоподобно начал он. — Мы всем довольны. Все у нас хорошо.
— А трудности какие-нибудь есть? — кинул я ему спасательный круг.
— Нет, трудностей у нас никаких нет, — так же солидно отвечал он. — Всем довольны.
— Скажите, — переменил я тему. — А как у вас с местными отношения? Не обижаете?
— Да что вы! — воскликнул он, как студент, которому попался счастливый билет. — Живем душа в душу! Мы к ним, как к родным, а они к нам — еще лучше!
В этот момент с нами поравнялось нечто желтое, ржавое и помятое и попыталось обойти, резко сменив ряд.
— Ах ты, паразит, черномазая сволочь! — автоматом взвился водитель. — Куда прешь, кретин, совсем ослеп, козел! Вот ведь гады, только с дерева, а туда же…
Он вдруг страшно побледнел, осекся и надолго замолчал.
Этот невольный промах, видимо, здорово его задел, и потом, вновь обретши голос, он стал врать намного меньше. Более того, он теперь говорил не переставая, рассказывая о непростой жизни советских специалистов.
Я узнал, что недавно "привезли семьсот советских жен", и жить стало намного легче и веселее. И вообще жить можно, если только по-тихому, не как один, который взял и переманил одну жену, а той понравилось, и она назад уже ни в какую, хоть и партком просил, и муж в дверь стучал. Пришлось отправить, а то ведь жили бы себе тихо, никто и слова бы не сказал, а как же иначе, ведь без баб мужику никуда, и местных приходится, а как же? И платим им тушенкой, а некоторые ребята обнаглели, вместо тушенки подсовывают зеленый горошек, а те, понятно, утром приходят к их жёнам, жалуются, что, мол, за мужики у вас такие, не нужен нам ихний зеленый горошек. А наши что, они экономят, банку тушенки на целый день поделят и живут, да еще луковицу с куском хлеба, а то и без хлеба, зато тачку потом привозят, а я не такой, а я ем, ну их, шмотки-то, я поем лучше, да с бабой погуляю, за хорошую бабу, веришь, две сотни выложил бы, а то и три, смотря какая баба. А на строительстве, там чё, там, как везде, сами знаете: того нет, сего нет, а где возьмешь, негры работать не хотят, за ними с кнутом надо ходить, а наши почти все вкалывают, ну а раз того нет, сего нет, как вкалывать-то, вот и поддают ребята…
Честный монолог шофера сразу напомнил множество историй о наших специалистах в Африке. Об "искусственном голодании" в течение всей командировки, об их детишках, ворующих из чужих холодильников, о жестоких болезнях, которые они зарабатывают таким образом жизни. О попытках толкнуть на местном рынке — столь же жадном, как и наш, — утюг или керосинку, привезенные с Родины. Лет десять назад вместе с корреспондентом центральной газеты мы залетели в лагерь советских военных специалистов на северо-западе Эфиопии. Первое, что мы увидели, были две собаки, яростно вырывавшие что-то друг у друга. Сначала мы подумали, что спор возник из-за кости или даже куска мяса. Но подойдя поближе, обнаружили, что псы дерутся из-за куска дерна.
И тогда еще у нас возникла идея создать памятник нашему специалисту в Африке, голодающему не в знак интернациональной солидарности с борющимися народами, а ради заветной тачки или видака.
И дома и за границей мы остаемся такими же, как и прежде. Мы пытаемся убежать от себя, показаться лучше, добрее, свободнее, но проклятая природа выдрессированного десятилетиями организма вставляет нас обратно в задуманную форму.
И по-прежнему одна часть того большого организма за границей, который по-сталински все еще именуют "совколонией", следит за другой частью, пытаясь изобличить ее в тех грехах, которыми сама порой занимается совершенно открыто, никого не боясь, так как грех и работа у нее часто совпадают.
Поэтому известный наш спортсмен, играющий за классную западную команду, уверяет, что "враги устроили провокацию", когда его вместе с женой застукивают на краже товаров в магазине. Дома у него находят целый склад ворованного, но он повторяет: "Это мне подбросили!" И что самое поразительное, наши пытаются его защитить, выгородить.
"Простые" граждане, попадающие в теплые места благодаря все тому же неистребимому ни при какой власти, не поддающемуся никакой перестройке блату, думают не о приобщении к мировым источникам культуры, а главным образом о накоплении капитала, что, впрочем, полностью согласуется с учением Маркса.
— Да что ты, парень! — удивлялся моей наивности дежурный комендант в одной стране. — Да на одно такое место человек двадцати претендентов, а поедет тот, у кого лапа толще.
— И что, даже в Африку?
— Да и в Африку. В Африку даже лучше, бабки целее будут — там тратить не на что.
В компании таких носителей культуры страны победившего социализма ощущаешь себя как в московском дворе после пары пива.
"Здесь все инотачки берут. А вы не берете? Зря, возьмите. Один недавно "мерседес" взял. Задешево. Я тачку через два года меняю".
"Вчера в волейбол играли. Один говорит: "А у меня день рождения". Мы ему: "Давай ставь". А сегодня голова как чугунная".
"С женой разве хороший видак купишь? Одну-другую шубу ей надо? Ну и то-сё, одно-другое-третье. Она говорит: "Ищи за три". — А за три не разгонишься".
"Мне в Африку тоже предлагали. Но я не поехал. Моя бабушка говорила: "Не уезжай далеко, надо чтоб вагончик ходил". Какой вагончик? А это, чтоб контейнер назад привезти можно было. Что хочешь можно загрузить. А так — только диван, если из мебели".
"Наш местком экскурсию в одну страну делает, а там мужик живет. Ему позвонишь: "Пригони за две". Гонит за две. Скажешь: "За три с половиной". Гонит за три с половиной. Тачки у него — что надо".
Мы остаемся такими же. Облегченный доступ к Западу делает многих еще жаднее, грубее. Они торопятся нахапать побольше, неясное предчувствие катастрофы подстегивает их.
В тех африканских столицах, где можно принимать наши телепрограммы, вся колония ежедневно смотрит "Время", постоянно ожидая "важного сообщения", которое может перевернуть всю их жизнь. Что ж, и это в нашей природе — ожидать такого сообщения, чуда, которое все изменит, причем обязательно радикально изменит. Может быть, по этой причине они и бросаются так на вещи? Заглушают страх?
Пугает то, что мы настолько свыклись с мыслью о грядущей катастрофе, что не удивимся, если она действительно произойдет. Мы легко привыкаем к самому плохому. Нам не интересно, когда хорошо.
Нас вполне устраивает самая убогая нищета — когда все равны. И это позволяет "более равным" пробиваться за границу и сразу чувствовать себя важнее и нужнее других. Или же преобразовывать свою власть в материальные блага, недоступные простым смертным. Это — все та же однолинейная программа нашего деревенского компьютера.
Но подождем осуждать нашего специалиста. Его жизнь в Африке небезопасна. Ему угрожают не только многочисленные болезни. Нестабильность режимов, гражданские войны ставят нашего соотечественника в очень трудное порой положение. За кажущееся благополучие ему иногда приходится платить здоровьем, а то и жизнью.
За опасность принято доплачивать в любом обществе. Кроме нашего. Наш специалист получает по сравнению со своими коллегами не только из европейских, но даже африканских стран жалкие гроши. Может быть, и в этом надо искать причину позорных историй с голоданием?
Причем государство не спешит прийти к нему на помощь, если его жизни грозит опасность. Главная забота у государства — не испортить отношения с тем режимом, по вине которого эта опасность создается.
Неудивительно поэтому, что акцию израильских "коммандос" по спасению пассажиров захваченного террористами "боинга" в угандийском аэропорту наши газеты называли пиратским актом", "свидетельством чудовищного нарушения суверенитета независимой страны". Характерно, что в том же, 1975 году непредсказуемый диктатор этой страны Иди Амин решил разорвать отношения с СССР и мгновенно под угрозой оказалась безопасность десятков советских граждан, работавших там. Причем Амин намекнул, что советские люди становятся как бы его заложниками, если СССР не выполнит его требования. Несколько дней правительство СССР не реагировало на эту угрозу. В одном городе штурмовики Амина окружили дом, где жили советские, и не выпускали даже женщин с детьми. Посольство молчало, Москва молчала…
Вспомним историю с погибшими советскими геологами в Мозамбике, которая замалчивалась несколько лет под предлогом того, что это "может испортить отношения" с дружественным Мозамбиком.
Мы остаемся такими же, и все больше смыкаемся не с теми, кто идет впереди, а с безнадежно отставшими нашими "классовыми" и "естественными" союзниками. Часто мы смотрим на них с презрением, осуждаем их втихую, пугаемся растущей там нищеты (как бы и нас не захватило), а сами живем ничем не лучше, по-нищенски.
Как странно все в нашей жизни. Все перевернуто с ног на голову. Из наших "почему" можно выстроить целый город вопросительных знаков.
Где то время, когда, как писал Иван Бунин, в каждом россиянине жило чувство собственного достоинства и гордости за свою державу? Куда все провалилось, измельчилось под какими жерновами, куда унеслось? Бродят по свету нищие, униженные, часто скрывающие свою национальную принадлежность, и при этом пытаются всех учить: как нужно торговать, сеять, строить лучшую жизнь, применять марксизм-ленинизм, бороться с империализмом.
Что поразительно, к их советам долгие десятилетия прислушивались миллионы совсем не наивных, а вполне серьезных людей, которые твердо верили, что та система, которая победила в стране Большого Брата, непременно возьмет верх во всем мире, и надо хорошенько подготовиться.
Ну и, ясное дело, те, кто копировал эту систему, постепенно стали превращаться в некое подобие нас, опровергнув тем самым все теории о национальных генотипах. Образовался как бы единый генотип "хомо сапиенса, строящего социализм"…
Свет погас, как только я залез в ванну и нажал на переключатель душа. Мне показалось, что липкую, жаркую темноту вызвало именно это мое движение.
Душ, по-видимому, не работал.
Не успели глаза привыкнуть, как свет возник снова, но ненадолго.
Я вспомнил, что где-то внизу, в конференц-зале, проходили правительственные переговоры. Эта мысль меня "согрела", раздражение спало. Тем более что меня ждали, нужно было спешить.
Одевшись, я нащупал дверь и вышел в коридор. Там свет горел, тусклый, неверный, и бушевал ветер, врывавшийся сквозь проем пожарной лестницы, угрожающе завывая, хлопая невидимыми ставнями, забрасывая крики веселого ужаса с улицы, где, как выяснилось, на открытом воздухе крутили кино. Он нёс песок, соленые брызги океана и капли начавшегося ливня.
Лифт, похоже, тоже не работал. В шахте кто-то стучал. Минут через пятнадцать зеленая стрелка все же зажглась, и двери лениво раздвинулись. Кабина была пуста. Я еле успел войти, как створки стремительно сомкнулись, и кабина поплыла вверх по собственной инициативе, нашла нужную себе точку и остановилась. Потом снова двинулась вниз и вернулась на мой этаж, встала и больше никуда идти не желала, несмотря на все мои старания. Было очевидно, что и лифты в этом городе вели себя совершенно независимо от заключенного в них механизма или от воли людей.
Внизу нервно прохаживался мой гид из местных. Некое высокое лицо устраивало прием, и ему было велено проводить меня в ресторан.
— Мы опаздываем, — сказал он. — Поедем на лифте.
— Может, лучше пешком? — великодушно предложил я.
Он не ответил, только осуждающе посмотрел. Белый человек — а пешком, да еще на прием. Он даже покачал головой.
Чувство любопытства заглушило поднявшийся было стыд. Лифт пришел на удивление быстро. Он нажал кнопку второго этажа, и мы поехали.
Это был торжественный, я бы даже сказал, величественный подъем, вполне достойный приема высокого лица. Лифт двигался так, как будто вез нечто чрезвычайно хрупкое или драгоценное. Он боялся доставить мне хоть малейшее неудобство. Мне это нравилось. Проводник же мой, казалось, еще больше почернел от напряжения.
Минут через семь мы уже входили в праздничный, кондиционированный зал, в середине которого под наблюдением белого метрдотеля колдовали проворные официанты, добавляя последние штрихи к великолепию яств на огромном прямоугольнике стола.
Тут были и дары щедрого Атлантического океана, виртуозно приготовленные португальскими кулинарами; прибывшая из далеких краев бледно-розовая лососина, как говорится, со слезой; понятная дорогим гостям икра, ароматный, совершенно экзотический суп, рецепт которого был рожден, как прошептал мне на ухо сосед, еще в колониальную эпоху, но вот сохранился, так мы поддерживаем все хорошее, что досталось нам в наследство от прошлого; шампиньоны, запеченные в тесте с креветками, тонкие вина, которые стоявший за спиной официант наливал каждый раз, когда бокал оказывался пустым.
В середине пира хозяин вытащил несколько листков бумаги и прочитал о дружбе, которая нас издавна связывает, о трудной борьбе его народа против наглого врага, пользующегося помощью одной державы, о необходимости увеличения нашей помощи в этой борьбе, чтобы форпост свободы остался непокоренным.
После обеда хозяева сели в "мерседесы" и унеслись в темноту когда-то блестящей столицы.
— Может, и нам проехаться по ночному городу? — спросил я своего знакомого.
— Мы же ничего не увидим, — возразил тот. — Да и не рекомендуется. Постреливают.
— А какие-нибудь ресторанчики остались? Помнишь, мы как-то нашли на набережной неплохие креветки.
— Запомни: креветки ты видел сегодня в первый и последний раз. Я тоже вижу их нечасто — только на приемах.
— Значит, ничего не меняется?
— Ничего. Только бы хуже не стало.
И мы не поехали по темным душным улицам города, который когда-то считался одним из лучших курортов мира. Новый Лиссабон — так называли португальцы Луанду — столицу своей колонии Анголы. Широкие проспекты, ряды пальм на набережной, выложенной цветной плиткой, небоскребы контор и гостиниц, уютные виллы в зелени и цветах, бесчисленные кафе и рестораны, динамичная экономика, кормившая большинство ангольцев, — все это осталось в далеком прошлом, которое жирной кровавой чертой перечеркнула так называемая война за освобождение. Ангольцы освободились — но от чего? Что они доказали своей свободой? Какое будущее ожидает их потомков?
Увы, те же вопросы можно задать и многим другим африканским народам: ради чего вы сражались? Ради того, чтобы через несколько лет страна оказалась в руинах, а голод и болезни стали собирать куда больший урожай? Чтобы не прекращались ни на день в течение многих лет братоубийственные войны, преследования политических противников, пытки, тайные убийства, геноцид против целых народов? Чтобы время остановилось?
— Все остановилось! — возмущался я. — Ничего не работает. И это называется свободой!
— Ну, ты особенно не волнуйся, — остановил меня мой знакомый. — Они действительно натворили массу глупостей, но все же приспособились. Посмотри, трупы на улицах не валяются. Детишки, вон, даже вечером смеются. Парочки ходят по улицам, заглядывают в пустые витрины. Так что жизнь идет, ты не думай.
— А на что же они живут, если ничего не работает?
— Все довольно просто. Почти как у нас, только еще проще. У них это называется "ишхема", то есть "схема". Они живут по этой "схеме" уже много лет. Секрет в том, что государство закрывает глаза на существование "черного рынка", который постепенно захватывает ведущие позиции во всех сферах. Коррумпирует аппарат и, по существу, становится регулятором не только хозяйственной, но и социальной, а иногда и политической жизни. Без взятки здесь делать нечего. Пусть у тебя много денег, но не дашь на лапу — сгниют твои деньги, ничего не получишь!
— Так жертко?
— А ты думал! Причем, беря взятку, они неизменно ссылаются на необходимость защиты революционных идеалов, борьбу против диктата неоколониализма, империализма и так далее.
— У нас, слава Богу, уже на это не ссылаются, хотя дерут больше, чем раньше.
— "Схема" действует гениально. Например, вы работаете на сигаретной фабрике. Зарплату вам не платят — денег нет. Но дают натурой. Помнишь, как у Булгакова в "Дьяволиаде" давали спичками и вином? При этом нескольких блоков хватит, чтобы прокормить семью и еще выпить с приятелями в выходной.
— А так сигареты, конечно, не купишь?
— Если под "так" ты имеешь в виду государственные магазины, то, конечно, нет. Ведь государство раздает продукцию рабочим, а те реализуют ее на "черном рынке". И все, заметь, довольны. Рабочие — потому что не надо напрягаться, они ведь еще на карточки покупают разные продукты. Правительство — потому что народ не бунтует. Даже оппозиция довольна! Ей так легче воевать.
— И подпольным дельцам это должно нравиться!
— Еще как! Для них это постоянное военное положение — просто рай! Сегодня они за ящик пива могут купить билет до Рио-де-Жанейро и обратно. Там они закупают дефицит, продают здесь по совершенно диким ценам — и снова едут, в Сингапур например.
— А что же власти?
— Да что власти… Им тоже перепадает немало. Да потом их больше всего тревожит, чтобы политический противник не набрал слишком большого влияния…
Приятель попрощался, обещав, что рано утром приедет снова. Я поднялся в номер. Свет горел, и даже работал телевизор. По внутригостиничному каналу крутили американский боевик.
А потом наступило утро, прохладное, ленивое, с пением петухов. Атлантический океан был тих, ничто не напоминало о вчерашней буре. Из окна открывалась панорама еще спящего луандийского порта.
Массивное здание портовых служб с черепичной крышей. Башня с часами, застывшими на пяти минутах второго. Остатки узорных плит набережной, которые когда-то шли на километры вдоль берега меж двух рядов красавиц пальм, теперь пожухлых, кое-где обезглавленных.
В покрытой нефтяными разводами воде играла рыба, сверкая серебристым телом.
Справа, почти на горизонте, дымились трубы нефтеперегонного завода.
В панораме, где преобладал цвет ржавчины, были еще заметны следы прошлой мощи и красоты Луанды.
Все, что построили португальцы, продолжало служить — но со скрипом, на последнем издыхании.
Я спросил моего провожатого, стоит ли еще знаменитый многоэтажный дом, недалеко от столовой советского торгпредства, в грязно-зелено-черно-коричневых подтеках? Сразу после революции туда въехали многочисленные победители с семьями, и мгновенно прекратили работать канализация, водопровод и электричество. Помои и прочее выливали из окон, благодаря чему в короткое время дом и приобрел свой нынешний вид.
— Стоит! — уверенно ответил тот. — Куда ж он денется?
— И люди живут?
— Живут, куда ж им деться?
Деться, действительно, некуда. За пятнадцать лет независимости население Луанды возросло в несколько раз. Город был рассчитан максимум на 500 тысяч жителей. Сегодня там по меньшей мере два миллиона. А за все эти годы не было построено ни одного жилого дома.
Луанда заполнена такими домами. Когда я впервые увидел все это, мне вспомнились слова Габриеля Маркеса, который назвал Луанду "раковиной, в которой погибла улитка".
Вещи здесь отказываются служить. Они устали. Видимо, и у неодушевленных предметов существует предел сопротивляемости. До какого-то времени они тянут, пока в них сохраняется память прошлого и надежда на возвращение старых добрых времен, но безысходность и безверие все больше овладевают ими, пока наконец не угасает последняя надежда.
Во всем их облике — смерть. Мертвые стены, мертвые глазницы окон, сгнившие подъезды, из темноты которых несет стойким духом могилы. Они шеренгами стоят вдоль умерших проспектов и улиц в тех позах, в которых гибель настигла их.
На их стенах — выцветшие лозунги с так похожими на наших прямоугольными рабочими, колхозницами, защитниками родины с автоматами Калашникова наперевес, что невольно возникала мысль — а не наше ли это творение? Может, экспортируем? И набор лозунгов, звавших поднять, обеспечить, не допустить, проявлять, поддержать, подняться все как один, осудить, — был совершенно наш.
В погибших домах копошатся черные и светлые люди. Они, возможно, думают, что их движения вдохнут жизнь в мертвеца. И даже смеются, бегают, любят, страдают — но все это в безжизненном пространстве, в трупе когда-то счастливого города.
Здесь впору уже производить раскопки. Память потеряла бывшие когда-то знаменитыми места. Как называлась эта площадь раньше? А этот проспект с когда-то гордыми пальмами, который сегодня зовется "проспектом Володья"? Практически ни одной значимой улицы, сохранившей прежнее название. Герои революции, которых мало уже кто помнит, герои вчерашних и нынешних идеологических битв, герои Африки и всего "прогрессивного человечества"…
А во дворе старой крепости, что стратегически возвышается над городом, в круг выставлены оставшиеся в живых статуи португальских времен. Когда-то они украшали город. Но революционная власть посчитала, что они будут оскорблять взоры победившего народа, напоминать ему о тяжелом колониальном прошлом. И их убрали туда, откуда, в сущности, начиналась Луанда и вся Ангола. Суровые воины, мускулистые юноши, гордые мореплаватели, скромные девушки и дородные матроны. Устремленные вдаль взгляды, длани, простертые куда-то в прошлое.
В крепость можно войти, но не всегда, там хозяйничают военные. Краска давно сгорела под жарким солнцем, штукатурка облупилась, обнажив древнюю кладку — крепость построили в 1482 году — уж ее-то бесхозяйственность "молодой власти" победить не в силах, разве что взорвут этот памятник "колониальной эпохи".
Мы спустились к берегу, проехали какими-то заброшенными переулками, где полуголые детишки с визгом бросались к нашей машине. В развалинах старого дома сушилось разноцветное белье. Рядом копался в съеденных ржавчиной остатках автомобиля молодой парень в синем рваном комбинезоне. Тут же искала траву тощая корова. Я подумал, что раньше журналистов, особенно наших, умиляли подобные уличные сценки. Экзотический оживляж — так это, кажется, именовалось на редакционном жаргоне. Без подобных картинок (их еще называли "зарисовками") и без умилений по поводу того, что новая власть, власть рабочих и крестьян скоро покончит с нищетой и построит новое, светлое будущее, не обходился, наверное, ни один репортаж из далекой страны.
Многократное повторение сюжета на фоне быстрого умирания городов и снижения пульса жизни до предсмертного это умиление сняло. Сегодня подобные картинки откровенной нищеты и беспомощности вызывают сожаление, смешанное с раздражением. Точно так же, как и подобные сцены у себя дома.
Итак, мы спустились к берегу, и вдруг я заметил нечто, мгновенно вызвавшее ассоциацию странной смеси Поклонной горы в Москве, Байконура и Останкинской телебашни.
— Что это?! — изумился я.
— Это памятная стела с пантеоном, где будут захоронены останки первого президента. Высота 102 метра. Сооружают наши строители.
Об этом он мог и не говорить, потому что это было заметно сразу: повсюду разбросан строительный мусор, посреди вдрызг разбитой дороги огромная лужа, скрывающая ямы; горы песка, который ветер разносит по округе.
— Говорят, что во всей Анголе такого куска дороги больше не найти, — усмехнулся мой приятель. — Зато наши говорят, что чувствуют себя как дома.
— Постой-ка, получается, что это — самая необходимая для страны стройка, в то время как который год идет война, все вокруг рушится, в Луанде, ты говоришь, не было построено ни одного жилого дома…
— Ты удивлен?
Мое возмущение улеглось. Действительно, чего я волнуюсь? Разве такое — только в Луанде? Достаточно вспомнить наш знаменитый проект переброски сибирских рек! Или собственную Поклонную гору.
Еще совсем недавно считалось "карьероносным" выдвинуть предложение о строительстве памятника Ленину в столице затерянного в джунглях государства, где и о своих-то вождях знали понаслышке. Это называлось "укрепить влияние Советского Союза и советско-африканскую дружбу". Столь же прибыльными являлись идеи об издании на языке местного племени собрания сочинений Маркса или очередной книги очередного нашего генерального секретаря. Или оказать помощь "прогрессивному режиму" в создании внушительного монумента в честь павших борцов за свободу по типу волгоградского колосса. Или, по крайней мере, отбить медаль, орден, просто значок в память годовщины революции, переворота, прихода к власти нового президента. Помню одно предложение: изготовить в виде дара одному африканскому диктатору несколько недорогих национальных орденов с небольшими бриллиантами и гранатами по золоту.
Ветер перемен иногда долетает и до Африки. Сегодня те, кто выступал с подобными предложениями, испытывают, мягко говоря, неудобства.
Что делать с памятниками Ленину? Вслед за восточноевропейцами и грузинами африканцы начинают задавать вопрос: зачем им памятники Ленину? И уже не только говорят, но и делают. В Бенине только в прошлом году поставили монумент Ильичу. Его предполагали открыть к 120-й годовщине со дня рождения вождя. И что вы думаете? Местные оппозиционеры, по-своему истолковав новое политическое мышление, попытались низвергнуть статую. Сделать им это не позволила полиция, но скульптуре все же нанесли повреждения. Пришлось поставить охрану и закрыть произведение советского автора покрывалом. Так по сей день и стоит в Бенине Ленин, скрытый от народа. Снимать покрывало небезопасно, можно вновь вызвать волнения в этой политически нестабильной стране. Да и, кроме того, уже нужен ремонт. Неужели повезут обратно? И куда его поставят?
В эфиопской столице Аддис-Абебе, где в центре города установлен 12-метровый Ленин (работа скульптора Мурадяна), тоже раздаются требования демонтировать статую. Памятник, надо признать честно, довольно сильно испортил облик этой части города. Поговаривают, что уберут и бронзовую голову Карла Маркса, подаренную правительством ГДР и установленную прямо напротив входа в университет.
Основания для таких действий имеются: в начале 1990 года со стен домов и специальных — тоже "наших" — железобетонных подставок были сняты портреты классиков марксизма-ленинизма, которым местные художники придавали черты эфиопских вождей. Догадаться, где Маркс, а где Энгельс, можно было только человеку с богатым воображением. Не забуду спор, который разгорелся в эфиопском городе Асмара, где в самом центре красовался огромный портрет кокетливого, тонкобрового, хотя и немолодого эфиопа с четырьмя звездами Героя соцтруда на пиджаке. Один из нас, знавший амхарский язык, догадался прочитать надпись. Там значилось: "Леонид Брежнев"…
— Да чего удивляться, — махнул я рукой. — Нам самим-то еще меняться и меняться, а чего ждать от них? Мне недавно рассказали, что наш посол на Мадагаскаре в конце 1989 года прислал предложение соорудить там памятник Ленину!
— Ну, вот видишь! — обрадовался приятель. — А ты нашу стелу обижаешь. Ты посмотри на нее как на неизбежное, хотя, согласен, и неприятное следствие нашей собственной идеологизированной политики.
Он помолчал.
— Знаешь, в Анголе еще ничего, здесь более открытое общество, чем в других бывших португальских колониях в Африке. Например, ты свободно можешь выехать из страны. А это много, согласись, б Мозамбике запретов намного больше, и люди там живут куда хуже.
Я вспомнил, что впервые попал в Мозамбик накануне провозглашения независимости в 1975 году. Тогда столица имела таинственное, с детства волнующее название Лоренсу-Маркиш и была шумным, праздничным городом, где, казалось, перемешались все цвета кожи и все языки. У входа в мою гостиницу днем и ночью веселилось маленькое кафе, с заходом солнца зажигались бесчисленные огни, играла музыка в ресторанах на набережной, толпы гуляющих текли по широким улицам, напоминая наши южные города.
Провозглашение независимости в Африке происходит в полночь на стадионе. В ту ночь мы собрались у португальского журналиста, его звали, если не ошибаюсь, Фернандеш, и всю ночь спорили, что ждет эту страну.
Большинство считало, что все пойдет прахом уже через несколько лет, поскольку программа ФРЕЛИМО — так называло себя движение за освобождение — требовала национализации, экспроприации и правления черного большинства.
— Это все вы их научили, Алекс! — шутливо грозил мне Фернандеш. — Не расхлебать вам эту кашу!
В ту ночь разразился ливень, и мы радовались своей находчивости и поднимали тосты за гостеприимного хозяина.
На следующий день из гостиничного окна я увидел длинную очередь у агентства авиакомпании. Очередь была совершенно "белая". К середине дня народу прибавилось.
Я позвонил Фернандешу.
— Это начало конца, — мрачно бросил он. — Слышал, как будет называться столица? Мапуту. Мне сказали, что они собираются убрать все памятники, закрыть церкви и переименовать улицы. Как только они это сделают, здесь не останется никого. Вот вы с китайцами им и помогайте.
Я позвонил другим знакомым журналистам. Все были столь же мрачны, как и Фернандеш. Лишь одна молодая американка, несколько дней назад вышедшая замуж за активиста ФРЕЛИМО, была полна энтузиазма. Она считала себя убежденной троцкисткой и верила, что именно в Мозамбике она увидит торжество почитаемых ею идей.
Фернандеш оказался прав. Новая власть действовала так, будто после провозглашения независимости ей стали подвластны законы природы, и с легкостью смотрела на бегство португальцев, у которых она старалась отнять как можно больше. "В пользу угнетенного народа" — эта фраза звучала для меня тогда так нормально, так естественно, что, когда мне говорили, что вся эта экспроприация удивительно напоминает обычный грабеж, я только возмущенно отворачивался.
— Мне ваша реакция понятна, — с горечью говорил Фернандеш. — Они же стараются все делать, как вы.
Некогда белоснежный собор Св. Антония в центре Мапуту несколько раз грабили. Причем преступники действовали средь бела дня — полиция отсутствовала. Меня поразило более всего, что кто-то ухитрился даже погнуть крест на макушке собора.
В те годы партия ФРЕЛИМО объявила себя марксистско-ленинской и утверждала атеизм, пытаясь убрать церковь с дороги.
— А как же, — говорил мне молодой активист партии. — Мы идем по пути вашей великой страны. Вы что, забыли, как Ленин боролся с религией?
Прошло всего несколько месяцев, и от Лоренсу-Маркиша осталось одно воспоминание. В его стены, в его дома пришел Мапуту и завел собственные порядки.
Город быстро опускался. Как и в Луанде, вещи переставали служить. Как и в Анголе, началась ожесточенная борьба за власть между соперничавшими группировками. Вскоре она превратилась в гражданскую войну, которая ускорила деградацию всех сфер жизни. Мозамбик сегодня — одна из самых бедных стран мира. Правительство не контролирует значительную часть своей территории. Экономика практически не работает. В этой стране стало опасно жить.
Выражение "растут цены и налоги" для сегодняшних мозамбикцев имеет убийственный смысл. Казалось бы, дальше некуда, но они все растут и растут. Жизненный уровень продолжает падать. Некоторые говорят, что в общем-то падать уже некуда, уже прощупывается дно. Другие возражают, утверждая, что можно и глубже.
Старожилы Мапуту уверяют, что в последний год "товаров стало больше". Это означает, что в прежде пустовавших витринах кое-где зажигают свет по вечерам и выставляют образцы ширпотреба, от публичной демонстрации которого горожане давно отвыкли.
Правда, они могут только полюбоваться на вернувшиеся предметы: цены такие, что лишь единицы могут себе позволить покупку в таком магазине. Поэтому-то товары и лежат, создавая видимость возвращающегося изобилия и позволяя властям говорить на встречах с иностранными делегациями, что вот, мол, сами видите, положение улучшается, хотя и медленно, поэтому так нужна ваша помощь, особенно финансовая. Если вы не поможете, то нам не удастся выполнить намеченное.
И дают, много дают. Но положение не улучшается. Спрашивается: куда уходят средства? В Мозамбике ответ на этот вопрос не вызывает сомнений. Во-первых, на содержание огромной, но неэффективной армии, на закупку дорогостоящих вооружений. Во-вторых, коррупция сжирает огромную долю средств, в том числе и поступающих из иностранных источников на цели развития.
Но и здесь, в этой нищей, прогулявшей, провоевавшей все стране найдутся люди, которые скажут вам, недоумевающему:
— А что, собственно, вас волнует? Нам все это нравится. Вы со своими европейскими мерками ничего не понимаете в африканской жизни. У нас нет недовольных. Интеллигенты — те недовольны. А простой народ, он всем доволен.
Откровенно недовольных, правда, мало. Они либо в тюрьмах, либо на том свете.
А "простой народ", действительно, поет песни, прославляющие "народную власть" и ее потрясающие успехи в строительстве новой жизни. "Простой народ" требует отдать Африку африканцам и не вмешиваться в ее внутренние дела. В марте по намибийскому телевидению я услышал одного популярного певца из Нигерии. Он пел так: "Кому принадлежит Африка? Я спрашиваю, кому принадлежит Африка? Мне принадлежит Африка… Индийцы правят в Индии… Американцы правят в Америке… Русские правят в России, аргентинцы — в Аргентине. И Африка должна управляться африканцами…"
И всей этой речитативной демагогии аплодировала тысячная толпа, подхватывала, как боевой клич: "Африку — африканцам!"
Да кто спорит? Африка уже тридцать лет как управляется африканцами. И не вызывает вопроса, кому она должна принадлежать, эта богатая, но несчастная, оскорбленная земля. Но вряд ли сейчас именно то время, когда надо выяснять, кто имеет больше прав на проживание в той или иной стране.
Африка сегодня находится на грани катастрофы, и если не начать ее спасения сегодня же, причем в основном силами самих же ее жителей, то завтра будет уже все равно, "кому она принадлежит"…
У разбитого, как после бомбежки, дома на центральной улице кучей были свалены клетки для птиц. Толстый слой пыли Лежал на всем — на клетках, на обшарпанных стенах еще целых домов, на машинах, на людях. Опустившийся, потерявший память город, похожий на старика в лохмотьях. Тут же и этот старик, вернее, старики из черного дерева, бредущие по рваной рогоже торговца экзотикой. Его товар покрыт той же серой пылью. Завидев машину, он подымается с земли, жестикулирует, показывая на скульптуры, что-то кричит, его не слышно — в нашей машине стекла закрыты, шумит кондиционер, и эта немота страшно дополняет и развалины, и пыль, и пустые клетки.
Дар-эс-Салам. "Гавань мира". Когда-то, четверть века тому назад, когда я впервые попал в этот город, он был светел, чист, опрятен, вежлив, провинциально честен и немного лукав. Большинство европейцев знали друг друга и собирались по вечерам на прохладной веранде гостиницы "Ойстер бей" — "Залив креветок", прямо на берегу океана, который, кажется, в те годы был и чище, и голубее. В маленьких ресторанчиках можно было отведать любую кухню, кроме разве что русской. Переполненные пляжи, опрятные, дешевые гостиницы, отлично вышколенная обслуга.
Время от времени я приезжал туда и с печалью в сердце отмечал перемены — явно к худшему. Вот сизалевые плантации утратили свою геометрическую точность, заросли сорняком, деградировали…. Вот перестали чинить дороги… Вот испортилась канализация… Упало промышленное производство. Земля перестала кормить.
Город умирал медленно, тихо, без криков, как умирают брошенные своими близкими, потерявшие надежду.
— Куда мне вас поселить? — задумался местный чиновник.
— "Килиманджаро", "Нью-Эфрикен", "Бахари бич", — перечислил я гостиницы, в которых когда-то останавливался.
Тот удивленно посмотрел на меня.
— Вы сколько лет не были в Даре?
Я быстро подсчитал. Оказалось, что действительно многовато.
— В городе перебои с электричеством. Поэтому кондиционеры вряд ли работают. Водой пользоваться не рекомендую. Завтрак — усваивайтесь сами.
— А как "Кундучи"? — вспомнил я еще одну довольно сносную гостиницу на океанском берегу.
— То же самое, — был ответ. — Да и дорога туда такая, что и на вездеходе не проедешь.
Ночь, проведенную в "Нью-Эфрикен", куда в конце концов меня определили, я буду вспоминать долго. Дверь не запиралась, впрочем, окно тоже. Рядом с ним проходила пожарная лестница. Лампочка свечей в двадцать скрывала грязь на полу, оборванные обои, дыры на плохо стиранных простыне и наволочке. Я повернул водопроводный кран. В ответ, проурчав, вылилось что-то коричневое. Я почему-то вспомнил, как лет двадцать назад мы заблудились в танзанийской саванне и заночевали в глухой деревне, где местный вождь отдал нам свой дом. Там было несравненно чище, если не считать двух скорпионов, поджидавших нас под кисейными пологами. "Не обращайте внимания", — успокоил нас хозяин, снял с ноги туфлю с арабским загнутым концом и ловко пришлепнул одного за другим. Зрелище это настолько нас поразило, что мы решили провести ночь в машине.
В этот раз машины не было.
Танзаниец, устроивший меня в гостиницу, оказался сердобольным человеком и пригласил на обед.
— Ну, и как же дальше? — допытывался я у него. — Неужели вот так все и будет продолжаться?
— Единственное, что я знаю, — отвечал он с улыбкой, — это то, что через год я уйду на пенсию и буду жить на своей ферме. Тут у нас у каждого ферма. Правда, моя ферма — это слишком громко. Земля есть, но нужно еще дом построить, живностью обзавестись. Знаете, сколько денег нужно.
— Сколько?
— Ой, даже сказать трудно, — засмеялся он. — Все равно ничего не выйдет. Я же чиновник. Мы работаем всегда: даже в субботу и воскресенье. Нас могут вызвать ночью. Так что возможностей для "левого" заработка решительно нет.
— Жизнь чиновника в наших системах одинакова, — подбодрил я его. — Но у нас как-то вывертываются. Слышали, наверное, о наших кооперативах?
— И у вас тоже кооперативы? Мы через это уже прошли… Пока мы держимся за однопартийную систему, а государство монополизирует все вокруг — ничего не выйдет.
— А как же социализм, который вы собирались строить? — съязвил я.
— Ну что вы, — отмахнулся он. — Кто сейчас в это верит. Вы же видите, что со страной. Нам бы до колониального уровня вернуться…
"Нам бы вернуться до колониального уровня". Эту фразу произносят так часто и с такой ностальгией, что становится удивительным, почему же те, кто довел свои народы до нынешнего состояния, не попытаются хотя бы исправить положение радикальными политическими и экономическими реформами?
Я задавал себе этот вопрос, хотя ответ был известен: они не хотят рисковать своей властью, своими привилегиями. Их пугает демократия, которую они называют "ящиком Пандоры".
И, кроме того, их пугает и наш пример. Ведь они пошли по нашей дороге и точно так же заблудились в лабиринтах истории.
Милован Джилас как-то заметил, что "нормальная жизнь не может долго выдерживать революционных порядков". С одной стороны, Африка подтверждает его слова. Но с другой — такое состояние "нищенского социализма" в условиях постоянной напряженности очень многих устраивает. И не только тех, кто стоит у власти. Мы всем довольны, повторяли мне и в Анголе, и в Уганде, и в Мозамбике. Мы всем довольны. Мы — против богатых. И против тех, кто против бедных. И вы должны нам помочь, обычно прибавляли они в таких случаях. Все должны нам помогать, потому что и вы виноваты в том, что мы такие нищие. Дайте же нам денег, технологию, оружие. Мы победим всех врагов, и вы увидите, как будем хорошо жить!
Во всех их ошибках виноват, разумеется, внешний враг. Это он режет скот, пускает под откос поезда с продовольствием, взрывает линии электропередачи, останавливает лифты в домах, напускает ржу на водопроводные и канализационные трубы, выводя их из строя. Он, коварный, в союзе с мировым империализмом, девальвирует национальную валюту, насылает засуху, наводнения.
Враг этот многолик и вездесущ. Поэтому-то и необходима повышенная бдительность и временное — временное, товарищи, как только победим, сразу отменим — подавление гражданских свобод. Кто же угрожает идеологизированным африканским странам?
1. Империализм. Он же неоколониализм, он же транснациональные корпорации, он же несправедливый международный экономический порядок. "Почему — несправедливый?" — "У них есть все, а у нас — ничего". — "Но они же вон сколько лет все создавали". — "А мы сейчас хотим, чтобы как у них".
2. Израиль и мировой сионизм, который принес столько горя африканским народам, отобрав у палестинцев землю.
3. Соседняя страна, которая так и норовит подавить национально-освободительные чувства наших народов.
4. Расизм и апартеид, которые хотят задавить всю Африку, торгуя с нами, подавляя наших братьев и сестер, у которых, правда, жизненный уровень намного выше нашего, — но мы еще им это припомним.
5. Вообще все богатые страны.
6. Перестройка в СССР, которая не дает нам спокойно претворять в жизнь начертанные нашими лидерами принципы однопартийного государства, которые единственно возможны и целесообразны и, кроме того, соответствуют африканской традиции.
Может быть, поэтому многие африканские лидеры так настойчиво рекомендуют Москве быть пожестче с радикалами, которые хотят "ввести в СССР капитализм", с сепаратистами, стремящимися "растащить великую страну по кусочкам".
Любопытно, что их советы совпадают с мнением наших собственных консерваторов. Ни те ни другие не хотят демократии.
— Вы и так уже много отдали, — укоряют они нас. — Восточную Европу, ракеты, которые и нам служили защитой, теперь теряете своПбтуко оадет в лапы империалистов. Что же тогда с нами станет?
Африка после независимости переживает то, что я бы назвал "синдромом большинства". В этом термине звучит не только привычное нам всем классовое содержание ("большинство всегда право!"), но и совершенно отчетливый расовый оттенок. Лозунг "Черное — прекрасно!" — "Блэк из бьютифул!", начертанный на знаменах освободительного движения, по-прежнему реет над толпой.
Как и у нас, это большинство создавалось и укреплялось простыми, но надежными способами. Объявляли, например, что все взрослое население обязано вступить в единственную правящую партию. Иначе не получат они приличной работы, не смогут заняться бизнесом — словом, будут неполноценными гражданами. Или создавали "добровольные" осведомительные службы, пронизывающие все общество сверху донизу. Их называли разными революционными именами и говорили, что их задача: бороться с империалистическим врагом, который, разумеется, повсюду. Или разворачивали дикий террор, даже не прибегая к помощи "добровольцев", создавая необходимую для "консолидации здоровых сил" обстановку постоянного страха. Средства массовой информации денно и нощно вели обработку населения, фальсифицируя историю и современность.
Сталинский постулат о "принуждении меньшинства к подчинению воле большинства" получил неожиданно благодатную почву в Африке. Слова о "воле большинства", "праве большинства", "правлении большинства" произносятся столь часто и воспринимаются так спокойно во всем мире, что возникает вопрос: думаем ли мы о последствиях еще одной такой победы большинства? Тем более что пошедшие по этой дороге страны показали, к каким результатам они могут привести свои народы.
Может быть, как раз поэтому не желают и слышать о требованиях белых Южноафриканцев, безусловно, составляющих меньшинство, оградить их культуру, язык, традиции от насильственной ассимиляции. Да, это меньшинство. Но какое меньшинство! Благодаря ему Южная Африка стала тем, что она есть сегодня: мощным индустриальным государством, которое по уровню жизни входит в первую половину человечества. Да, в этой стране существовала и продолжает существовать несправедливая система. Ее необходимо отменить, создать равные возможности для всех ее жителей. Но создание равных условий не должно обернуться господством большинства над меньшинством. А ведь именно в этом видят свою цель многие черные националисты. Если следовать их принципам, то после введения всеобщего избирательного права в Южной Африке необходимо будет провести "перераспределение" всех богатств — то есть проделать то, через что уже прошел и наш народ в начале века. То, что испытали уже ангольцы и мозамбиканцы, пережили народы еще десятков стран.
Но верно говорят, что чужие ошибки никого и никогда не учат. Каждый старается повторить их сам. Отказ от гарантий интересов и прав меньшинств в Южной Африке будет трагической ошибкой, которая неизбежно приведет к усилению насилия, к еще большей крови.
Африканские диктатуры манипулируют неграмотными и забитыми массами, безнаказанно расправляются со своими противниками. Страх, созданный террором, позволял выдвигать дикие "теории" перехода из родоплеменного строя непосредственно в социалистический. Парализованное общество безропотно позволяло грабить себя, заучивало и повторяло бессмысленные, непонятные им слова о "марксизме", "африканском социализме", "империализме".
"Заблудившиеся" брали пример с нас. Им было приятно, что беззаконие существует и в такой великой стране, как Советский Союз. Поэтому тот, кто вставал у власти, забирал все. А побежденные, зализывая раны, уходили в буш и готовились к новой "освободительной войне".
В некоторых странах произошло так много переворотов, что из народной памяти стерлось, с чего все начиналось. Время до независимости приобрело столь же мифический характер, как и у нас — дореволюционное. И повторяя наши "уроки", пропаганда твердила чернокожим подданным, что при колониализме все было хуже, и жизнь их была чудовищна, потому что "хозяин забирал все, а бедняку не оставлял ничего".
А они, точно мы прежде, хором, заученно отвечали, загибая свои черные пальцы: "Вот, образование дали, сыновей к ремеслу пристроил, спасибо, советские техникумы построили. Дочурка в ясли ходит. Сам вот давеча грыжей мучился, так отходили ваши врачи, дай им Бог здоровья!"
Ну и после такого сочного монолога (в вольном переводе, разумеется) следовала увенчивающая архитектурная деталь, так сказать, фронтон всей мысли: "Да разве при колониализме о такой жизни мы могли думать?! Да тогда колонизатор мог что хошь с тобой сделать. Вот что хошь! И дочку малолетнюю снасильничать, и сынка в рабы продать задешево!"
Не поэтому ли многие африканцы так любят ссылаться на опыт российской революции, ищут сходство с тем или иным периодом "Советской власти? Сравнение идет по количеству разрушенного, по количеству ложного опыта. Равенство, пресловутое равенство, так называемая социальная справедливость. Когда эта справедливость приходит естественным путем, в ходе эволюции, то за нее не надо бороться. Когда же её начинают строить на базе отнятого у других — по существу, награбленного, — начинается то, что имеем мы, что имеют те страны в Африке, которые пошли заманчивым легким путем экспроприации и национализации без выплаты компенсации.
"Мы плохо еще распределяем бывшие латифундии", — жаловался высокопоставленный чиновник правительства. И раньше эта фраза не вызвала бы у нас ничего, кроме сочувствия или даже дружеского совета: мол, действительно, плохо еще, надо поактивнее распределять, а то промедление выйдет на пути строительства светлого будущего.
Лозунг "Грабь награбленное!" неизбежно выходил на первый план, как только такое "распределение" проходило свой первый этап. После него начиналось "перераспределение", улучшение социальной справедливости одних за счет ущемления своих противников и бывших соратников. Начинался жестокий, кошмарный дележ награбленного между бывшими соратниками. Этот период обычно объявлялся борьбой против фракционизма, против агентов мирового империализма, который не спит и засылает чуму антиправительственных настроений даже в среду самых верных. Они-то, самые верные, и гибли первыми, потому что захватывали именно то, что обычно нравилось всем, желающих-то ведь много, да и моральные запреты сняты — можно убивать, это уже не считается преступлением и грехом. Напротив, тот, кто больше убил, становился героем, почитаемым человеком.
Его именем называли ту или иную мертвую улицу, мертвый дом.
"Отчего негодяи стоят за деспотизм? — записал в дневнике Лев Толстой. — Оттогд, что при идеальном правлении, воздающем по заслугам, им плохо".
Как все похоже в "заблудших странах"! И даже если скорость падения не у всех одинакова, не составляет труда предсказать, что ждет страну, решившуюся на очередной "социально-экономический эксперимент". Пока еще не было примера, чтобы страна так называемой социалистической ориентации смогла накормить своих граждан, поднять их благосостояние, стать примером мудрого правления для других.
У кого оружие — тот и прав. Это аксиома для современной африканской истории. Поэтому всегда старались накопить побольше оружия. Брали у всех, а поскольку в самом начале давали много и охотно, то брали гораздо больше, чем могло понадобиться. В результате во многих странах скопились такие арсеналы, что может хватить на долгие годы вперед. Так и произошло. Войны, начатые после независимости, не сравнимы ни по масштабам, ни по жертвам и разрушениям с тем, что когда-либо знала африканская история. Феодальные войны, истребительные войны, бессмысленные войны. Ведущиеся в то время, когда над всем континентом нависла угроза экономического коллапса, экологической катастрофы. За это прямую ответственность несут сами африканские лидеры, боровшиеся не за "народное счастье", а за собственную власть, и те державы, которые щедро снабжали их оружием и деньгами для ведения войны.
Во многих странах, которые по привычке именуются "прогрессивными", правящие режимы не контролируют значительную часть территории. Между тем они отказывают своим противникам в праве даже называть себя политической силой, не говоря уже о равноправном представительстве на возможных переговорах. Долгие годы нельзя было говорить о том, что перед этими странами стоит цель национального примирения. Сразу начинались обиды: о каком национальном примирении может идти речь? Ведь мы сражаемся против бандитов, против контрреволюционеров!
Себя же они считали истинными революционерами: что же, и в этом они не так далеко ушли от нас. В их понятии "революционер" — это тот, кто крушит все доставшееся ему в наследство, кто ведет нескончаемые войны, подавляет права человека и доводит свое население до первобытного состояния.
И совсем недаром они с радостью повторяли, что именно Октябрьская революция открыла им дорогу к светлому будущему. Это верно — к их личному светлому будущему. О народе в ходе таких революций никто не думает. Народ выступает как некая бесплотная сила, от имени которой вершатся преступления во имя той же бесплотной силы. Народ становится в ряд с языческими идолами, которым нужно приносить постоянные кровавые жертвы. Но сам же он и выступает в роли жертвы, которую его вожди приносили от его же имени и в его же интересах.
Но неизбежно наступает такое время, когда, исчерпав себя, такой режим теряет защитные реакции, и любые самые легкие болезни оказываются для него смертельными. Некоторые испускают дух довольно быстро. Затяжная агония других приносит новые, еще более жестокие испытания народам.
Именно в этот период последних конвульсий режиму приходится отвечать за содеянное. "В наших краях есть поговорка, — говорит один из героев пьесы "Диметос" южноафриканского драматурга Атола Фугарда, — "Кто первый бросит камень, тот должен отвечать и за последний".
Сегодня страх поселился в заблудившихся странах Африки! Он легко узнаваем, он нашей породы, липкий, подлый, раздваивающий, доводящий до безумия!
Именно он заставляет руководителя страны, которая называет себя демократией, выезжать ежедневно из своей укрепленной, как военная база, резиденции в сопровождении десятков до зубов вооруженных солдат и на дикой скорости пронзать улицы. И чем как не страхом объясняется отказ от введения демократических институтов, которые по знакомой нам терминологии там по-прежнему именуются "буржуазными"?
Этот страх я чувствовал и в Анголе, и в Мозамбике, и в Замбии.
Ощутил его и в Зимбабве. В Хараре, который я еще знал в его бытность Солсбери, все было узнаваемо. В отличие от Анголы или Мозамбика здесь не только сохранили все полученное от прошлого режима (если не считать неизбежного переименования улиц и сноса памятников), но и добавили, город украсился новыми зданиями, и со стороны парка, что за пятизвездной гостиницей "Мо-наматана", он даже кажется миниатюрным Манхэттеном.
И ритм жизни внешне совсем не замедлился. Но в городе явно что-то изменилось. Ощущалась потеря чего-то очень важного. Я долго не мог понять в чем дело. И только походив по улицам подольше, я понял, что мне мешало: в лицах зимбабвийцев появилась знакомая скованность, озабоченность, какая-то даже мрачность. Улыбок стало явно меньше. Я зашел в клуб, где когда-то состоял членом. Старый знакомый после нескольких кружек пива признался: "Ты знаешь, мы просто боимся громко разговаривать на улицах. Не дай Бог, скажешь что-нибудь не то. Могут взять на заметку". И он добавил: "Иногда нам становится очень страшно".
Местный чиновник доказывал мне преимущества однопартийной системы.
— Это намного лучше, — убежденно говорил он. — Во-первых, нет необходимости в борьбе за власть: если кто-то хочет выдвинуться, он это делает в установленном порядке, через парторганизацию. Во-вторых, не в африканской традиции иметь много партий. Мы в Африке привыкли к власти одного человека, одной силы. Да и кроме того, народ не готов к буржуазной демократии, дай ему волю, он, знаете, что натворит?
И он проиллюстрировал свой монолог лубочным, в стиле пропаганды той страны, рассказом о событиях в Восточной Европе.
Я позволил себе не согласиться (все-таки перестройка и гласность — великая вещь!) и изложил свое видение однопартийной системы, а также причин и целей перестройки у нас и в бывшем социалистическом содружестве. Собеседник поначалу нервничал — точно так же, как и мы в прошлом, когда с нами заводили подобные разговоры иностранцы, а потом стал бурно соглашаться, хотя и шепотом, хотя и озираясь! Он горячо и быстро говорил о том, что однопартийная система им "вот так" надоела, что она все давит, лишает свободы, обкрадывает, что коррупция достигла невероятных размеров…
Сразу стало скучно, как будто встретил соотечественника.
Первые признаки такого страха есть и в Намибии, получившей независимость последней из африканских стран, в марте 1990 года.
Накануне праздника Намибия была похожа на невесту: скоро свадьба, она загадывает желания, неясные предчувствия томят ее, а жених с компанией друзей уже в дверях, и что-то в их облике пугает ее. Ей кажется, что многие из них не скрывают зависти: хоть и позже всех пришла к венцу, а все у нее налажено, все работает, везде чистота, покой. Но сквозь зависть просвечивает злорадство: погоди, милая, и у тебя будет все так же, как и у нас.
Первая волна страха заставила выехать многие белые семьи из Намибии. Затем, после примиряющих выступлений новых властей, отъезды приостановились. Многие выжидали, что будет дальше, пойдет ли Намибия тем же путем, что и ее соседи, или попытается обойтись без ненужных губительных разрушений.
Я попал в Виндхук — главный город страны, еще до провозглашения независимости. Особой нервозности я не заметил, на улицах было много людей, много улыбок. Никакой угрозы внутриполитической стабильности не отмечалось. После четверти века вооруженной конфронтации это было удивительно и внушало надежду.
В провинциально простодушном Виндхуке все настраивало на мирный лад. Пологие холмы, с которых одноэтажная столица спускается к главной своей улице с необычным названием Кайзерштрассе. Светильники алоэ — поэтический символ города. Тенистые парки, уютные рестораны, обилие товаров в магазинах.
Вероятно, Виндхук был единственным в Африке обладателем улицы памяти императора Вильгельма II. Там же, в центре, улица Бисмарка, канцлера германской империи, пересекала проспект имени основателя Виндхука капитана германской армии Курта фон Франсуа.
К Кайзерштрассе было дозволено примыкать только самым благонадежным: Герингу, отцу печально знаменитого маршала фашистской Германии фон Бюлову, тому же фон Франсуа. Дозволено было и Лютеру. Возможно, лишь нехваткой достойных имен можно объяснить допуск к главной артерии улиц имени Ливингстона, вулкана Этны и горы Монблан.
В городе около двадцати улиц носят имена великих композиторов. Наверное, нигде в мире больше не соседствуют улицы Грига и Брамса, Шопена и Вагнера, Генделя и Штрауса. Бах и Бетховен образуют два проспекта, куда вливаются музыканты в соответствии с виндхукской табелью о рангах. Вебер петлей примыкает к Шуберту, который, пронзая Бетховена, почтительно останавливается у Баха. Коснувшись Верди, Гайдн уходит в Вебера, а Глюк соединяет Брамса и Шуберта.
Говорят, что советским дипломатам, обосновавшимся в Виндхуке весной 1989 года, предлагали купить дом на улице Любви в живописном районе на склоне одного из холмов.
Забавный город. Он, кажется, готов примирить всех — создателей атомной бомбы и великих симфоний, сказочников и коварных политиков, расистов и гуманистов.
Как это должно быть замечательно: жить на улице Любви и каждый день проходить Фрейдом через Моцарта к Брамсу!
Виндхукцы прошлого придумали очень неплохо. Город наполнился образами, приобрел музейность, странную и необычную для африканского города. Местные политики ушедших времен не тратили энергию и деньги на переименования улиц при смене правительства. И не пытались использовать свою власть, чтобы обессмертить собственное имя. Политическому деятелю, прежде чем попасть на карту, требовалось делом доказывать свои выдающиеся достоинства. Но, увы, на следующее утро после провозглашения независимости исчезли таблички с названиями центральных улиц…
Вероятнее всего, Виндхук зазвучит по-африкански, повторяя опыт большинства. Хотя, надо думать, у страны есть дела и поважнее, чем переименование улиц. Было бы жаль, если бы композиторов сменили герои освободительной борьбы, а улица Любви превратилась бы в проезд Дружбы народов.
— Нас большинство, — говорил мне молодой активист правящей партии, проживший долгие годы за пределами Намибии. — И мы будем все устраивать так, как считаем нужным. Несогласные могут уезжать, держать за руки никого не собираемся. Пройдет немного времени, и вы увидите, как мы заживем!
В его горящих глазах я прочитал уверенность и в правоте большинства, и в превосходстве черного цвета…
Наивная вера в чудо, в волшебство, которое избавит от напастей, остановит голод, прекратит войны, особенно сильна в "заблудившихся" обществах. Верят, что найдется богатая страна или сверхщедрый миллиардер, которые вдруг подарят несметные суммы. Или спишут все долги и дадут еще. Или геологи обнаружат неисчерпаемые запасы нефти, и деньги потекут рекой, как в арабских странах. Это ожидание чуда охватило всех, не исключая и власти, потерявшие способность к позитивным действиям.
Мартовское утро в Лагосе. Солнце еще не встало. На улице — не выветрившийся со вчерашнего дня смог, который густеет от выхлопных газов. Три проститутки босиком идут от гостиницы к океану. Мелкий чиновник с картонной голубой папкой голосует, опаздывает. Его подхватывает "левак". Из дома напротив слышится однообразный, гипнотизирующий мотив африканской "баблгам мьюзик" — "музыки жевательной резинки". Пляж пуст, волны накатывают еще по-ночному сонно и тяжело. Очень грязно. На песке под тростниковым навесом лежат местные обитатели — продавцы сувениров, сторожа, просто пляжная шпана.
Продавец счастья уже вытащил из корзины и разложил на большом камне свой товар. И собирался позавтракать — разогревал мясо на огне.
Его ракушки, камушки, корешки, по его словам, обладали разными волшебными свойствами.
— А это для чего?
— Если горло заболит. Натрешь немного, добавишь подсолнечного масла, зальешь кипятком, выпьешь — как рукой снимет.
— А эти ракушки?
— Это для счастья.
— Как это?
Он выбрал три ракушки — две поменьше и одну большую, и сложил их треугольником. Рядом построил еще один такой же.
— Вот и все.
— Что все? — не понял я.
— Вот так разложишь, скажешь нужные слова, и будет у тебя все — дом, машина, слуги.
— Ну хорошо. А вот это что за камень?
— И это для счастья. Вот так надо положить на стол или на полку, и сразу у тебя будет всё: дом, машина, слуги…
Я подумал, что не только этот нигериец и миллионы его соплеменников помешаны на легком счастье, на везении. Вся Африка, весь третий мир, да и мы в придачу — все мы верим в чудо, что стоит только узнать секретные слова, разложить правильно ракушки — и исчезнут наши горести, пропадут, как не бывало, наши ошибки, и мы станем молодыми, счастливыми, сразу будут у нас дом, машина…
Иногда такая вера приводит к трагедиям. В одном нигерийском городке как-то объявился "суперколдун", рекламировавший свои способности оживления мертвых.
В назначенный день на пустыре на окраине собралась довольно большая толпа. На помосте расхаживал здоровый малый с пистолетом.
— Эй, есть добровольцы? — призывал он. — Выходите и испытайте силу моего волшебства! Вот из этого пистолета я застрелю счастливчика, а через несколько минут он встанет живым, и все его болезни навсегда пропадут.
Народ смеялся, но ждал. И в конце концов какой-то оборванец крикнул: "Я!" Сначала подумали, что это — сообщник колдуна, и все кончится цирковым трюком: колдун выстрелит, "жертва" упадёт и раздавит ампулу с красной краской, а потом поднимется как ни в чем ни бывало. Послышались крики возмущения.
Появился полицейский, протиснулся сквозь толпу. Но пока ничего криминального не усматривал.
— Эй, эй, фотографировать запрещено, — всполошился колдун, увидев, что некоторые наводят фотокамеры.
Между тем доброволец забрался на помост. Колдун призвал публику к тишине. Медленно поднял пистолет, громко посчитал до трех и выстрелил прямо в лоб…
Теперь уже кричали от ужаса! Все видели, что выстрел снес у бедняги полчерепа.
Только человек с пистолетом сохранял спокойствие.
— Итак, — произнес он, и его слова были слышны далеко в полной тишине. — Теперь остается закопать тело. Ровно через пять минут разроем землю, и он встанет перед вами'как новенький!
Люди молчали, однако несколько человек вызвались помочь, опустили тело в могилу, засыпали землей.
Колдун сладил за минутной стрелкой. Все, у кого были часы, отсчитывали время. Ровно через пять минут начали разгребать землю. Показалось тело. Задние вытянули шеи, кричали: "Ну как там? Встает?"
Колдун произнес какие-то слова, встал на колени, уткнулся головой в землю, поднял руки вверх, повторил заклинание, посмотрел на труп как бы с укоризной, повторил все движения и снова призвал тело встать.
Но убитый лежал, как и полагается убитому. Народ начал роптать. Полицейский вынимал наручники.
— Не получилось! — признался колдун. — Наверное, нужно было стрелять в сердце. Может быть, повторим?
Толпа ответила ревом. В Африке скоры на расправу. Полицейскому с помощью нескольких человек с трудом удалось пробиться с арестованным сквозь ряды разгневанных невольных свидетелей убийства…
По сравнению со стареньким, опустившимся Дар-эс-Саламом, высушенным болезнями и голодом, Лагос выглядит этаким молодцом, поигрывающим мускулами, крестьянским парнем, уже вкусившим сладость городской жизни и заявляющим на нее свои права. Правда, он еще не обучен манерам, еще не знает, как нужно жить "по правилам", старается нахапать больше, чем отдать.
За последние несколько лет Лагос резко рванулся вверх и вширь, но вдоль прекрасных дорог с почти нью-йоркскими развязками — обычная для всей Африки нищета пригородов, с жестяными, картонными, дырявыми лачугами, полуразвалившимися домами без воды и канализации. Богатый Лагос с "американским" размахом, с загульной щедростью нувориша, который не знает, куда еще вложить шальные деньги, "нефтедоллары", строит там и здесь стадион, доходный дом, завод, строит быстро, потом бросает, если что-тo выходит из строя — дешевле построить новое. Старое постепенно ржавеет, покрывается песком, его заселяют бездомные, коих в этом громадном городе множество.
Кажется, что из всех лачуг, лавочек, домишек текут незримые ручейки денег в далекие небоскребы, или же наоборот — небоскребы высасывают тайной корневой системой соки из нищих районов.
На первый взгляд кажется, что в Лагосе ощущается бурное течение жизни, постоянное обновление, стремление к совершенствованию. Но не покидает одновременно чувство, что в этом движении слишком много шума и холостого хода. Ощущение, что завтра все это может кончиться, остановиться, и небоскребы Лагоса, как мираж, пропадут, сольются с победившей Сахарой…
На званом обеде в одном из дорогих ресторанов Лагоса я оказался в компании трех жен высокопоставленных чиновников. Холеные лица, бархатные обнаженные плечи, дорогие туалеты. С вежливым любопытством они расспрашивали: "Скажите, Алекс, что там у вас происходит? Что вы перестраиваете?" Вежливо выслушав и вежливо откомментировав, они с облегчением перешли к своим делам.
"Что бы они делали без женщин", — сказала одна, указав на сидевших за главным столом представительных мужчин в национальных одеждах. "И не говорите, милая, — поддержала другая. — Если мужчине дать волю, знаете, что получится?" Ее подруги закивали в знак согласия. "Смотри-ка, — сказала третья. — Твой сегодня хорошо говорит". — "Что же ты хочешь, я столько сил в него вложила!" — "Без нас они ничто, — резюмировала первая. — И они знают это. Недаром у нас было столько переворотов".
Помолчали. Полная дама слева погрузилась в размышления по поводу авангардной роли женщин. Молодая быстроглазая слева решительно придвинула свое теплое колено к моему. Сидевшая напротив вдруг встрепенулась: "Да, кстати, а вы слышали, как одна девушка зашла в туалет, а там на нее напал насильник? И представляете, ничего не сделал, только отобрал сумочку!" — "Какой нахал!" — "Раньше было намного спокойнее". — "Нет, что-то у нас все же не так".
Затем перешли к любимой теме: джу-джу. Так в Западной Африке называют колдовство, ворожбу, в общем все волшебное, что приносит удачу или беду. Оказалось, что все дамы, несмотря на то что объездили полсвета, твердо верят в существование джу-джу.
"Да если бы не было джу-джу, — сказала одна, — разве Нигерия стала бы такой богатой?"
И все дамы снова закивали, а молодая, видимо, осуждая мои сомнения, резко убрала свое колено…
На следующий день я вновь проходил мимо пляжа. Продавца ракушечьего счастья не было. На его месте мальчишка торговал сигаретами.
В жарком мареве предметы теряли стойкость, плыли, превращаясь в бесформенные дрожащие пятна.
Бешеная яркость неба сливалась с ослепительным блеском океана, и это создавало странное ощущение вневременья, Зазеркалья, где все — не так и с другой целью.
В этом яростном, торжествующем смыкании двух пространств исчезали голод и кровопролитные войны, жестокие диктаторы и их невинные жертвы, нищие строители нищего социализма с их братской помощью, недостроенными небоскребами, ржавыми танками и самолетами, исполинскими монументами.
Наступила великая тишина. Вокруг была Африка, вечная, дикая, трагически противоречивая, все еще ждущая своего часа.