Глава седьмая

Утро сюрпризов!

Сани на улицах Берлина. Давно исчезли сани из городского пейзажа, но грянула забастовка транспортников, и вернулись они на улицы столицы. Вид этих больших открытых карет, с облупившейся краской, спешно извлеченных из старых складов, привлекал всеобщее внимание – особенно лошади. Морды их погружены в кожаные маски, тела обтянуты желтой тканью, вожжи и сбруя увешаны весело звенящими колокольчиками, они тяжело дышат, белый пар из горячих ноздрей и ртов вырывается в студеный воздух, кнуты посвистывают, и так весело-весело! Точно, как в рассказах деда о сверкающих белых зимах в добрые старые времена.

Только дед рассказывал, что тогда кареты на полозьях ожидали пассажиров на всех перекрестках главной улицы, и кучер не трогался с места, пока карета не наполнялась пассажирами. Кучер стоял около своей зимней кареты, покрытой блестящим черным или белым лаком. На голове его был высокий цилиндр, на плечах широкая серая накидка, руки в белых перчатках, и голова наклонялась в сторону прохожих, приглашая к поездке, как бы говоря: «Садитесь ко мне, господин, нам недостает еще одной печальной души, чтобы тронуться в путь». И всегда дед оказывался той недостающей печальной душой во спасение остальных пассажиров, которых ожидание вгоняло в депрессию. Потому все кучера на всех углах города кланялись ему до земли дважды. Деду всегда было, куда и к кому ехать. Одна его знакомая, по имени Анна, очень любила кататься на санях. Родственники у деда были на каждой улице и в каждом квартале. Был у него дядя, брат матери, по имени Аарон. Этот дядя торговал коврами, был богачом, отцом восемнадцати сыновей от двух жен. И все эти сыновья были долгожителями, и тоже обзавелись многими детьми, как их отец. Умер дядя Аарон в доброй старости, девяноста шести лет от роду, оставив после себя целую династию сыновей, внуков, правнуков и праправнуков, и все потомки, появившиеся на свет в год его кончины, были названы его именем, и всего их было пятьдесят. И дед скользил на санях по белу снегу, навещая всех пятьдесят последышей, и нет такого квартала в Берлине, где бы ни проживал кто-либо из этих родственников. А они были связаны со всеми делами, вершившимися в огромном городе. Когда он хотел узнать, как обстоят дела в бизнесе, какой-либо Аарон ему нашептывал последние новости. Все политические новости и сплетни передавал ему другой Аарон, вхожий в коридоры парламента. В случае грабежа или убийства, дед жаждал узнать подробности до мелочей, и на этот случай находился Аарон, знающий все в о мире преступности. Если он хотел посетить новый спектакль, и все билеты были проданы, третий или пятый Аарон доставал ему контрамарку. И для покупки нового модного пальто он даже пальцем не шевелил без Аарона, специалиста по верхней одежде. Потому для деда не было более приятного развлечения, чем скольжение на санях от Аарона к Аарону.

– Ах! – вздыхала Иоанна. Как бы она хотела делать то же самое, что и дед. Но нет кучеров с белыми перчатками, приглашающих ее с поклонами, как «недостающую душу». На головах кучеров, управляющих старыми потертыми каретами на полозьях нет блестящих цилиндров, а обычные кепки, а под ними – толстые шерстяные платки, окутывающие головы и лица. Сегодняшние кучера не кланяются пассажирам и не посвистывают кнутами, а только громко орут: «Не втискиваться! Не набиваться! Вы мне разнесете сани, волчья стая!» Да и не собирается Иоанна навещать какого-либо Аарона. Она бы хотела навестить графа-скульптора в старой части Берлина. Это ее большая тайна. В дни, когда она должна пройти облучение кварцем для загара у доктора Вольфа, она едет к графу-скульптору и позирует ему долгие часы, ибо он пишет маслом ее портрет. Вот, и сегодня она обещала придти, поэтому не могла согласиться на предложение Эдит, и перенести процедуру на послеполуденные часы. Тут же, когда Эдит довезла ее на своей машине до ворот школы, она бегом бросилась на площадь, к ближайшей бастующей трамвайной остановке, где останавливаются кареты и набирают пассажиров и катят по тому же трамвайному маршруту. У остановки длинная очередь, и уже видна приближающаяся карета, начинается толкотня, крики и ругань.

Уже более часа топчется Иоанна на остановке и не может втиснуться в карету. Лицо ее и уши посинели от стужи, которая щиплет кожу. И вдобавок к этому доводят ее полы юбки. Это синяя юбка, красивей и новей всех остальных, в нее Иоанна любит наряжаться для графа. Но так как подол юбки распоролся, Иоанна, торопясь , закрепила его булавками, И теперь, когда она перебирает ногами, стараясь согреться, при каждом движении булавки колются.

– Дайте мне забраться в сани, – кричит Иоанна в отчаянии, – мне надо добраться до школы! Я тороплюсь в школу!

И как укол булавки в ногу, колет ее сердце ложь. Но она не помогает. Острые локти отталкивают ее назад, и нет у нее шансов добраться до лестницы кареты. Глаза ее наполняются слезами и... Господи Боже! За пеленой слез она видит в санях сидящего на облучке «графа Кокса», того самого, из старого еврейского двора! И хотя отношения с ним у Иоанны не совсем нормальны с тех пор, когда она пошла с графом-скульптором хоронить порванный еврейский молитвенник, граф Кокс смотрит на нее сердито, она все же кричит:

– Граф Кокс! Гра-а-аф Кокс!

– Иисусе! Черная девочка графа! Поднимайся и садись рядом со мной на облучок.

И не только приглашает ее, а помогает взобраться на высокий облучок. Лицо ее искажено гримасой, булавки впиваются в ноги.

– Куда? – спрашивает ее граф Кокс.

– К Нанте Дудлю, – мямлит Иоанна, бормотаньем скрывая правду. Но граф Кокс равнодушно произносит:

– Ну, к графу-скульптору. Иисусе, дорога слишком далека. Ты замерзнешь от стужи, пока доедешь, – и он милосердно покрывает голые коленки Иоанны одеялом.

И вправду далека дорога к графу. Сани скользят вдоль всей реки Шпрее, останавливаясь, время от времени. Что делать, чтобы не чувствовать длительность дороги? О чем думать? Конец любого размышления... граф. А дороге нет конца. Внезапно, приходит идея в голову Иоанны: она двинется по стопам деда, как бы от Аарона к Аарону. Каждая остановка – Аарон. Пока дойдет до пятидесяти, доедет до графа, в старый Берлин. Разве она не знает бесконечное число баек об этих родственниках деда по имени Аарон? И словно бы она знает лично каждого из них, стучит в их двери, входит в их дома, ведет с каждым из пятидесяти нескончаемые беседы, несмотря на то, что дед никогда не брал ее ни к одному Аарону. Весьма редко она видела кого-то из них в отчем доме. Кто-то из них посетил дом после смерти отца, тогда она впервые их увидела. Да и дед уже не навещает их. Не только потому, что исчезли сани с улиц Берлина, и не столь радостна поездка от Аарона к Аарону, какой была раньше, но потому, что последние из них не те, какими были раньше. Часть из них ушла мир иной, и о них дед рассказывал с печалью: они не удостоились долголетия, отличавшего их семью. Часть умерла обычной смертью, некоторые погибли на последней войне, а оставшиеся в живых, вернулись домой слепцами, инвалидами. Некоторые тронулись умом от грохота пушек. Эти в большинстве, все же, пришли в себя после войны. Богатство их было потеряно при инфляции, и с тех пор они все вспоминают те хорошие дни, и считают себя ужасно несчастными, а дед не уважает несчастных людей, даже если они родственники.

Иоанна видит вдоль долгой дороги бесконечный ряд окон. Лица людей несчастны, и ей очень жаль тех последних родственников, потерявших свои богатства. Чтобы отвлечься от бед, Иоанна решает посетить до следующей остановки одного из родственников, по имени Аарон. Но дойдя до первого, останавливается у дверей. Этот Аарон был тайным советником. Последние из этой плеяды были не только советниками деда, но также советниками кайзера Вильгельма. Любил кайзер всякие высокие степени и щедро раздавал их своим подопечным, тем, которых уважал. Последние все были советниками: по торговле, тайные, советники правительства. Каждый последний Аарон – со своей степенью. Хотя Иоанна не такая революционерка, как Саул, но против кайзера Вильгельма она решительно выступает. Нет! Не пойдет она на встречу с советником кайзера Аароном, на порог его не ступит, даже если, именно, благодаря мыслям о нем, доберется до графа.

Еще одна остановка. И граф Кокс орет во все горло:

– Что за толкотня! Только три свободных места. Эта забастовка превращает людей в хищных зверей.

– Плохое дело, эта забастовка, – говорит Иоанна, топает ногами, и все булавки впиваются ей икры.

– Что плохого в забастовке? – не соглашается с ней Кокс, собирая оплату с новых пассажиров – заработок неплох. В конце концов, и кучера-частники с прибылью.

Улица пряма, как линейка, и конец ее далек. Некуда сбежать. Иоанна вынуждена в своем воображении войти в дом одного Аарона. Не все они были советниками кайзера. Один из них был лордом! И вот уже Иоанна жмет ему руку... Лорд Аарон был в молодости послан в Лондон осваивать производство готовой одежды. Приехал оттуда в клетчатом костюме по лондонской моде. Говорил по-немецки с английским произношением. Акцент у него был гортанный берлинский: слова клокотали в горле. Он старался походить на англичанина во всем. Остальные сорок девять его родственников, по имени Аарон, исходили гневом, слыша его высокомерно уничтожающие слова о Германии, в общем, и о Берлине, в частности. Ничего ему здесь не нравилось. Ни кайзер, ни правительство, ни пиво, ни берлинцы, пьющие это пойло. С большим вдохновением он рассказывал о Лондоне, огромном городе с небольшими домами сельского типа, и у каждого свой садик, и с отвращением показывал пальцем на серые хмурые дома Берлина, у которых нет садиков и клумб, только высокие запыленные стены-брандмауэры, построенные для того, чтобы отделить дом от дома в случае пожара. Именно, это предназначение стен вызывало ехидство Аарона-лорда, именно, это привело к жестоким столкновениям с остальными его тезками, главным образом, проживающими в Берлине, о котором он говорил, что в этом городе нет ни красоты, ни культуры, ни искусства, короче, ничего, что расширяет знание и вообще кругозор человека. А ведь, вопреки Аарону-лорду, все остальные его тезки любили кайзера всей душой, как и Германию, и Берлин, и гордость их всем этим не имела предела.

Однажды проведал его и дед, узнать новости из Лондона. Прогуливались они по роскошным Липовым Аллеям – Унтер ден Линден, глядели на парад войск, возвращавшихся с маневров во главе с военным оркестром. Дед приветствовал их помахиванием своей трости, а «лорд» кривил носом. Фланируя, они прошли мимо знаменитого кафе Кранцлера, и в этот час на веранде кафе сидели сливки офицерства, облизывая сливки мороженого, и делая замечания по поводу всех, проходящих мимо. Когда прошли мимо них дед и Аарон, в своем клетчатом лондонском костюме, походкой «лорда», его окликнул один из молодых офицеров, который ел мороженое в компании дамы:

– Поглядите, какой смешной жид.

Дед поднял голову, несмотря на то, что стучал тростью по тротуару, и собирался продолжать прогулку, но «лорд» не собирался делать вид, что не слышал реплику в свой адрес. Он быстро взбежал по ступеням кафе, и офицер не успел вздохнуть от неожиданности, как пятно звонкой пощечины багровело на его щеке. Дама рядом с ним завизжала. Но этого было недостаточно: «лорд» вызвал офицера на дуэль на пистолетах. Такого еще слышно не было в Берлине, чтобы еврей вызвал кайзеровского офицера на дуэль! Дед пытался уладить дело мирным путем, объясняя родственнику, что не стоит стрелять в офицера, хотя наглость того велика, но заработная плата его мала. Но Аарон не отступал.

– Вы, немецкие евреи, – кипел злостью и кричал Аарон, – готовы унижаться и принимать любые плевки в вашу сторону. Получаете удар и умираете от страха. Я – нет! – и он бил себя в грудь, с явным вызовом деду, который, как известно, не был из породы «умирающих от страха» и ни перед кем не склонял голову. Но так же, как дед шел своим путем, Аарон-лорд шел своим, и стоял на том, чтобы застрелить офицера, но колесо фортуны обернулось не в ту сторону: офицер застрелил его, и тем самым погасил свечу Аарона-лорда. Дед ужасно переживал его смерть, несмотря на то, что тот его сильно унизил своими обвинениями. «Жаль, – говорил дед, – что так трагично закончилась жизнь гордого еврея, ибо мало среди них таких гордых, за исключением Аарона-лорда, и кроме него он знает, быть может, одного-двух. Но дело в том, – добавлял дед, – что лорд Аарон был космополитом, и это было плохое в нем и абсолютно лишнее».

Иоанна ничего плохого не находит в космополитизме лорда Аарона, тем более длинная улица пришла к своему концу, и посещение дяди космополита приблизило ее к графу. Уже видна белая замерзшая река, как хрустальное полотно. Шоссе по обе ее стороны белы и чисты, и влекут в сверкающую даль. Нет! Космополит Аарон не был прав, говоря, что Берлин уродлив. Город красив, даже очень!

Остановка. Пассажиры сходят с кареты, садятся новые.

Дело с космополитом Аароном закончено. Новая остановка и новый Аарон. Дом его, вероятнее всего, где-то здесь, среди красивых зданий с приветливыми фасадами, выстроившихся вдоль реки. Здания эти в прошлом были дворцами аристократов и уважаемых граждан, и этот Аарон был уважаемым гражданином города, преуспевающим бизнесменом и считался в общине большим богачом. Сиротский дом и бесплатная столовая для бедных и нищих по сей день носят его имя. Дед его очень уважал, но с оговорками. Дела этого Аарона, главным образом, были связаны с железной дорогой и поездами. На стене его офиса висела огромная фотография первого в мире паровоза, соседствующая с портретом его изобретателя Георга Стефенсона в черном высоком цилиндре и темном костюме, фалды фрака которого походили на ласточкины хвосты. Аарон с гордостью указывал на Георга Стефенсона, словно был с ним в родстве, словно паровоз – глава его семьи, а не он, Аарон, продавец ковров, муж двух жен и отец восемнадцати детей. Аарон этот был внуком старого Аарона, и дела его с поездами начались в дни расцвета, дни создателей основ Германии, в дни железного канцлера Бисмарка, открывавшие инициативу любому, обладающему умом и деловой хваткой. Удача улыбнулась тогда деду и Аарону, который строил железные дороги по всему миру, в отдаленных районах Германии, и массы людей покупали акции преуспевающей торговой фирмы Аарона, зная, что там деньги их гарантированы. Только дед не вложил ни гроша в эти акции. Дед не любил заниматься бизнесом с членами своей семьи, и в этом было его счастье. Настал день, и преуспевающий Аарон полностью обанкротился и пустил себе пулю в висок, увлекая за собой множество людей, которые вложили весь свой капитал в его железные дороги. Столь известное имя самоубийцы все хором клеймили позором, называя его обманщиком и авантюристом. Все газеты в рисованных его портретах назойливо выделяли орлиный нос клювом, фамильный нос всех братьев по имени Аарон, который при жизни и успехе ему не мешал, теперь же был карикатурно увеличен с явным намеком. Через некоторое время дед пошел выразить соболезнование семье, не поехал, ни на санях, ни в карете, пошел пешком, с подчеркнутой скромностью, чтобы не обратить на себя внимания бесчинствующей у дома Аарона толпы, выкрикивающей:

«Знай, Ицик! Знай, Ицик! Позор обманщикам! Вон!»

В роскошном зале приемов дома Аарона, под большим масляным портретом хозяина, стучал молоток распродажи. Аукцион был в разгаре. Зал был полон народа и оглушал множеством голосов. В темном углу одиноко сидела вдова Аарона, одетая черное платье. Голова ее была опущена. Молоток стучал, и вещь за вещью переходила в чужие руки. Дед ничего не купил на память из вещей преуспевавшего некогда Аарона, и не хотел никакой памятки от родственника-самоубийцы. Дед считал, что евреи должны быть особенно осторожными и расчетливыми, но таких евреев было мало. Кроме него самого, быть может, один-два. Но Иоанна считает, что дед повел себя с вдовой этого Аарона и его детьми не очень порядочно. Мог дать им хотя бы половину своего капитала, и оставшегося ему бы хватило сверх меры. Но дед не дал им ни гроша. И от позора и нищеты они эмигрировали в Аргентину, и по сей день ничего о них не слышно. Дед даже не взял к себе в дом вдову, несмотря на то, что в доме было достаточно свободных комнат. Он не желал видеть в своем доме вдову в черных траурных одеждах... Иоанна пожимает руку женщины в черном одеянии, с лицом, покрытым слезами. Картина эта, на рекламе, простерта на высокой стене, той самой, охраняющей от пожара, которая столь ненавистна была лорду Аарону. Ноги женщины топчут слова объявления большими буквами:

Госпожа сменила цветные одежды,

На черные одеяния, лишенные надежды.

Большое собранье

Траурного одеянья —

Нигде, кроме,

Как в Отто Гарбера торговом доме!

Иоанна с жалостью пожимает руку самоубийцы Аарона и говорит ему, что не было никакой необходимости покончить собой. Банкротство не может быть этому причиной. В наши дни много банкротов, и никто не кончает жизнь самоубийством.

– Остановка! – Кричит граф Кокс, и резко останавливает коней прямо у плаката с женщиной в трауре. Остановка настолько неожиданна, что Иоанна, погруженная в свое воображение, чуть не падает со своего места, и булавка острой болью вонзается ей в левую ногу. Здесь сходят все пассажиры, и места заполняют новые, невероятная толкотня и поток ругательств из уст Кокса. Сани доезжают до угла улицы пересекающей мост через реку, шоссе, прогулочную, поворачивает на запад, в сторону города, и крик вырывается у кучера.

– Что за невезение! Черт возьми! Гром и молния!

Демонстрация пересекает мост и заполняет улицу. Путь к графу перекрыт. Иоанна опускает голову. Она принимает невезение, как само собой разумеющееся. Мог ли каким-то образом Аарон, сошедший с ума, приблизить ее к графу? Понятно, что из-за этого Аарона все неудачи. Демонстрация ширится и ширится, и конца ей не видно. Шагают мужчины и женщины по снегу длинными шеренгами, звенья которых раскачиваются с шумом, тянут ноги, как пехотинцы, возвращающиеся с войны, сжавшиеся от стужи в громоздких ветхих одеждах, делающих их тела бесформенными, и лица их, закутанные в шерстяные платки и шали, лишены выражения. Среди громадных зданий они выглядят потоком гномов. Демонстрация на ветру и по снегу ползет медленно, снежный туман окутывает людское месиво. Не слышно песен, флаг не развевается над головами. Лишь немая бесконечная масса людей, словно сверкающе белая улица вымывается темными волнами, вырвавшимися из какого-то мутного источника в глубинах огромного города. Конные полицейские с резиновыми нагайками в руках сопровождают демонстрацию. Пуговицы сверкают на мундирах. Кони Кокса перекликаются ржанием с лошадьми полицейских.

– Покинуть улицу! Сойти с балконов! Зайти в дома! – командует усатый великан-полицейский, под которым гарцует конь по снегу. Он словно бы сошел с одного из пьедесталов памятников, украшающих мост. Прохожие и жильцы домов тут же подчиняются приказу полицейского и исчезают с балконов и улицы. Полицейский продолжает:

– Мы немедленно освободим дорогу! Немедленно!

– Благодарю вас, господин, – комментирует один из пассажиров, взмахнув рукой, – улица для движения, а не для демонстрации!

– Конечно! – подтверждает граф Кокс своим обычным сердитым голосом. – Теряем время и деньги. Это уже третья демонстрация перекрывает мне путь. Каждый день они здесь шагают. И зачем это им нужно? Они ведь безработные, а не работники транспорта. Забастовщики и гроша не выиграют.

– Они организуют демонстрацию поддержки, – поучает Кокса Иоанна, – вы разве не читали плакаты, которые раздавали вчера и сегодня? В них коммунисты и нацисты призывают рабочих Берлина на демонстрацию поддержки забастовщиков.

Иоанна опускает голову. Некуда смотреть. Слева еще видна женщина в черном на стене, вдова Аарона. Справа – полицейский на белом коне. Впереди – демонстрация. Иоанну не трогает, что нацисты и коммунисты маршируют вместе. Ее абсолютно не интересует политика Германии. В Израиле она будет знать, что делать, если там случится такое позорное дело... но сердце нельзя утишить. И никакой Аарон не в силах увести ее мысли от этого ужасного сотрудничества.

– Дать дорогу транспорту!

Полицейские врываются в демонстрацию, разделяя шеренги. Демонстранты, удивленно выпрямив спины, лениво расступаются. Часть людей – с одной стороны шоссе, часть – с другой. Между ними пустой просвет. Полицейские дают знак движению. Демонстранты сопровождают взглядами каждую проезжающую машину. На их закутанных лицах живы лишь глаза, много глаз, море голодных сердитых глаз, окидывающих презрением едущих в машинах, и каждого полицейского. Снег хрустит под колесами автомобилей и копытами лошадей. Иоанна из кареты следит за сердитым взглядом одной женщины в темной одежде, стоящей на мосту, в первом ряду, выступающей на шаг из тесной толпы. Иоанна пугается. Какие у женщины глаза! Голодные и взбешенные! Сани уже проехали по проходу, между рядами, уже демонстрация сомкнула шеренги, а Иоанна все еще не отрывает взгляда от глаз женщины, ее облика, врезавшегося Иоанне в память.

– Покинуть улицу! Сойти с балконов! Зайти в дома! – продолжают кричать полицейские. Иоанна мысленно прячется за одним из домов от полицейских, от демонстрантов и глаз женщины. Торопится в дом еще одного Аарона, не того, кто был убит на дуэли или покончил собой, а того, кто радует душу, – Аарона-мудреца! Этот вообще не любил гостей, но сегодня нет у него выхода: он должен принять маленькую родственницу по всем правилам гостеприимства. Аарон-мудрец тоже ушел из этого мира, но просто, в собственной постели, три года назад, за месяц до наступления 1929 года. Аарон-мудрец был в возрасте деда, хотя и не был его двоюродным братом, а сыном его двоюродного брата, поздний первенец Аарона, который был дважды женат и имел восемнадцать детей. Странные вещи происходили в семье деда, и голова начинала кружиться, когда дед начинал объяснять запутанные семейные связи. Никто, кроме деда, не может их уловить. Но день кончины Аарона-мудреца Иоанна помнит с чрезмерной ясностью. Дед был непривычно растерян, и, готовясь сопровождать гроб Аарона, бормотал»

– Как мог такой мудрец, как он, так рано уйти из жизни? Как?

Аарона-мудреца дед уважал больше всех родственников по имени Аарон. Этот Аарон, говорил дед, был похож на него, словно был его сыном, а не сыном двоюродного брата. В молодости этот Аарон был таким же пропащим в семье, как дед. Не потому, что он покинул отчий дом, а потому, что родители его покинули этот мир, когда он был еще подростком, и столовался вместе многочисленными братьями старше его. Кочевал от стола к столу, от одного брата-советника к другому брату-советнику его величества кайзера. Отсюда велико было его презрение ко всем степеням и чинам в общем, и советникам в частности. Ни разу не согласился получить ту или иную степень, хотя ему их предлагали бесчисленное число раз. Этот Аарон, подростком подбиравший пищу у чужих столов, стал одним из крупных банкиров Берлина и некоронованным королем биржи. Когда он расположился в своем дворце с фасадом из темного мрамора, огромном здании, властвующем своей роскошью над всеми зданиями улицы, тотчас же послал открытки всем своим братьям-советникам и попросил их фотографии. Все были взволнованы его скромной приятной для них просьбой и, естественно, откликнулись на нее. Аарон-мудрец составил из этих фотографий большой альбом в роскошной обложке, и дал его в руки привратника, чтобы тот изучал все эти лица, пока не запомнит их. И когда затем привратник являлся к своему хозяину, уверенный в том, что запомнил все лица в альбоме, сказал ему хозяин: «Отныне да будет тебе известно: ни одному из них не давай ко мне входить!» Начисто отделился от семьи Аарон – биржевой король, и дед добавлял, что он действительно был мудрым, и мудрость эту получил от деда.

Аарон-мудрец рано ушел из жизни из-за убийства Вальтера Ратенау, стал себя странно вести: заперся в доме, отстранился от дел. Как говорится, кончен был бал биржевого короля! У него были многие годы очень близкие связи с семьей Ратенау.

До такой степени Аарон это был мудр, что слышал рост трав в поле... И когда пришел к нему отец Ратенау и развернул перед ним план электрификации Берлина, и все банкиры и бизнесмены надсмехались над ним и вообще сомневались в успехе этого плана, Аарон тут же предложил щедро инвестировать капитал в этот план, и вышел с большим выигрышем.

По ночам дед совершал прогулки по улицам Берлина, и цепи фонарей подмигивали ему. Дед останавливался под ними, размышляя над широкими полосами протянутого вдаль света, и говорил:

– Как бы выглядел Берлин без мудрости Аарона! Ну, скажите сами!

Но не только в связи с электричеством доказал Аарон свою мудрость. Он был великим коллекционером ценных раритетов, всего, что расширяло взгляд и увеличивало знание. Картины, скульптуры, марки, коллекции бабочек, курительных трубок, цветных стеклянных стаканов. Не следует забывать коллекцию рукописей на иврите, древних молитвенников. В отношении иудаизма мнение Аарона было ясным:

– То, что у меня есть, то есть, и я ничего не выпускаю из своих рук, ничего не меняю, и не размениваюсь.

С этим дед был безоговорочно согласен, и все выказывали большое уважение Аарону-мудрецу. Дом его был всегда полон скульпторами, художниками, писателями, коллекционерами, и везде главенствовал Аарон. Он помог построить в Берлине красивые музеи, он основал прогрессивные союзы писателей и модернистских художников, которых кайзер и его цензура запрещали. Он создал театры и эстраду, и настолько был погружен во все это, что забыл, просто забыл жениться. Много лет прошло, пока он почувствовал этот недостаток. Доходя до момента, связанного с женщинами в жизни Аарона-мудреца, дед обычно отсылал Бумбу и Иоанну из комнаты. Неожиданно ему не хватало табака для трубки, или платка, и он посылал их вдвоем принести недостающие вещи. Когда же они возвращались, лица слушателей все еще были смешливыми. Иоанна сгорала от любопытства. И однажды, когда дед начал свой рассказ о «биржевом короле Аароне», она тихо встала и спряталась в складках портьер. Дед послал Бумбу за табаком. Иоанна услышала все. Аарон, который отлично разбирался в любом деле, был абсолютным невеждой в отношении женщин, и ему понадобился брачный посредник, который послал тощую, как вобла, женщину, и она, чтобы понравиться избраннику, пришла в платье с глубоким декольте, насколько позволяла мода тех дней. Окинул ее Аарон взглядом и сказал:

«Нет! Я не могу принять дефицит без покрытия».

– В конце концов, – добавил дед, – Аарон взял в жены одну из молодых красавиц Берлина. Еврейка, каких не сыскать. Огонь-девка, острая на язычок. А темперамент!

За портьерой Иоанна услышала, как дед чмокает губами и щелкает языком. Мужа ей не хватало, завела любовника. Когда пришли доброжелатели, рассказать об этом, он вовсе не расстроился, и равнодушно ответил: «Ничего! Лучше быть компаньоном на пятьдесят процентов в добром деле, чем стопроцентным владельцем плохого дела».

Иоанна была удивлена: всего-то из-за чего дед отсылал их из комнаты? Да все нормально. Аарон был за свободную любовь! – И большая печаль охватывает Иоанну в связи со смертью Аарона-мудреца. Это ей передается печаль в голосе деда, каким он обычно завершает этот рассказ:

– Он был самым великим и истинным из династии по имени Аарон. Он умел жить! Ого! – И дед завершал слова широким жестом, как бы натягивая удила, чтобы осадить и остудить несущихся галопом коней, и глядел поверх голов слушателей. – Чудесное поколение. Больше такого не будет. Один за другим они покидают мир. Кто еще остался кроме меня? Один-два, не больше.

– А-а, Иисусе Христе, – кричит граф Кокс, – как это все здесь выглядит! Настоящее кладбище.

Не заметила Иоанна как последний Аарон приблизил ее к концу долгой дороги. Исчезли высокие здания, широкие шоссе, красивая набережная. Пронеслись мосты со статуями святых и прусскими полководцами. Вместо них украшают берега реки большие склады, и печи, уходящие высоко небеса, выпускают клубы дыма. До этого места бастующий город был безмолвным и напряженным. Отсюда далее опять пространство наполнилось обычным шумом большого города. Грубые хлопья снега, кажется, швыряются с облачных высот печей, оседая на крышах серых домов, на стали подъемных кранов, на бетонные площадки широких дворов и тут же тая. Облака копоти покрывают все.

– Настоящее кладбище, – не унимается граф Кокс.

За фабриками, по левую сторону реки, – огромная автомастерская объединенного транспортного общества Берлина. Она пуста и безмолвна, и шум фабрик с другого берега не доносится до нее. Река отделяет империю жизни и деятельности от империи безмолвия. Длинными шеренгами стоят бездействующие трамваи в открытом поле под сугробами снега. Очередь белых холмов тянется беспрерывной лентой. И снег этих холмов бел и чист. Облака копоти даже не осмеливаются пересечь реку и осесть на эту замерзшую белизну. Только у ворот автомастерской снег растоптан ногами людей. Они не видны, ни близко, ни далеко. Лишь огромный плакат растянут на ограде: «Большая забастовка работников транспорта против грабительских шагов в отношении заработной платы со стороны республики!»

Доносятся голоса, но людей не видно, словно действительно говорят буквы. Но голоса звучат из трамвая, перекрывшего ворота, чтобы не дать трамваям выехать. Пикет забастовщиков нашел себе укрытие в этом трамвае от холода и снега. Стекла его отсвечивает сиренево ледяным покровом. Только у раскрытой двери Иоанна видит пару блестящих черных сапог с высокими голенищами. Граф Кокс подхлестывает коней, и они летят галопом мимо трамвая. Враждебным ветром обвевают Иоанну пустые трамваи, погребенные под снегом. Голос из саней добавляет:

– Ах, владыка небесный, когда все это кончится? Плохие дни настали. Одному дьяволу известно, что принесут эти окаянные дни.

* * *

– Приехали, – говорит сидящий рядом с Иоанной Кокс, – почти приехали. Еще немного, и приехали.

– Нет! – взывает в ней душа, охваченная печалью. Она не хочет «приехать еще немного». Не может она в таком виде приехать к Оттокару. «Это будет плохо. Самым плохим из ее посещений графа-скульптора. Снова она будет позировать с отупевшим, лишенным чувства, лицом, замкнутая, не произносящая ни слова. А если откроет рот, – скажет абсолютно не то, что собиралась сказать. Она не знает, почему не может вслух высказать ему то, что так часто и многословно говорит про себя. Оттокар это только сон, мечта. Нельзя рассказывать то, что поверяют мечтам или сну, и чувствовать, как во сне. Иоанна согласилась бы встречаться с Оттокаром только во сне, а не в гостинице Нанте Дудля. Чем ближе она к нему приближается, тем печальнее становится. Он должна быстро подумать о чем-то радостном, чтобы стать веселой и счастливой. Если нет... изобразит ее Оттокар опять такой... странной, уродливой, с большими грустными плачущими глазами. И будет стоять перед полотном, надув щеки. Ему скучно станет смотреть на эту непонятную девочку. И он скажет ей:

– Ты не можешь выглядеть немного веселее, Иоанна? Почему ты всегда сидишь передо мной с таким хмурым выражением? Будь со мной более открытой, распахнутой душой, Иоанна.

И он снова надует щеки, а она будет печальна и еще сильнее замкнута, и не сможет взглянуть на собственное ужасное отражение на полотне. Дедовские родственники по имени Аарон проиграли. Они лишь добавили ей печали. Может, начать думать о молодежном Движении? В Движении происходит много интересного и радостного, за исключением Саула, который сейчас в оппозиции и приносит много неприятностей. Движение готовится отметить свой юбилей. В 1933 году ему исполнится двадцать лет, и волнение усиливается со дня на день. У входа в клуб плакат:

«Готовьтесь к юбилею Движения!»

Только подумать: Движению двадцать лет! Фрида сказала, что двадцать лет – самый прекрасный возраст, а граф сказал, что когда она достигнет двадцати лет, все между ними все будет в порядке. Но пока ничего не в порядке, и тоска снова охватывает ее.

– Еще немного, еще немного! – бормочет ей в лицо граф Кокс. Они доехали до лодочного причала «водной станции», от которой начинается улица Рыбачья. Старое дерево еще больше согнулось под грузом снега, и редкие ветви покачиваются на ветру и машут остатками зелени, как бы говоря Иоанне: добро пожаловать! Но Иоанна опустила голову, и сердце ее бьется так сильно, что она ощущает это биение на шее. Не хочет она идти к графу. Вообще, не хочет. Она готова скользить в санях графа Кокса год за годом, до двадцатилетнего возраста.

– Ты чего замечталась? Совсем замерзла? Сходи, я и так запаздываю.

Кони остановились перед странноприимным домом Нанте Дудля, но Иоанна продолжает сидеть на облучке саней.

– Хоп! – покрикивает граф Кокс. – Спрыгивай, быстро!

Иоанна топчется на снегу, и все булавки одновременно вонзаются ей в ноги. Она вынуждена спрятаться под арочным сводом ворот, рядом с мемориальной табличкой Бартоломеуса Кнастера и его жены Мадлен, поправить подол платья. Девочка открывает дверь ресторана, и колокольчик над дверью поет ей:

– О, Сюзанна, о, Сюзанна, до чего прекрасна жизнь!

Ресторан пуст. Не видно ни Нанте Дудля, ни доброй Линхен. Из кухни доносятся тупые удары топора. Когда входная дверь сыграла свою мелодию, на миг возникло в стекле двери, отделяющей ресторан от кухни, лицо одноглазого мастера Копана и уставилось в Иоанну, но тут же исчезло. Ресторан Нанте Дудля сильно изменился. Стены оголены, и только светлые пятна на обоях свидетельствуют, что когда-то здесь висели четверостишия поэта Нанте Дудля. Теперь только над стойкой Нате висит единственный стишок, и кажется оборванным и потерянным, несмотря на большие буквы, встречающие посетителей ресторана:

Если бы знал человек, что такое –

Это малое, острое, золотое!

Только когда исчезнет с глаз оно –

Это острое и золотоглазое,

Он поймет внезапно и ясно,

Насколько оно освежающе прекрасно.

Это лебединая песня Нанте Дудля. Песня прощания со всем, что было ему дорого. Расставания со свининой с горохом и квашеной капустой, с сосисками, с которых каплет жир, с солеными огурцами, от золотистой капли, поблескивающей в рюмке. Нанте Дудль болен. Он подхватил язву желудка и должен соблюдать диету. Добрая Линхен без устали готовит безвкусную еду для больного мужа.

– Вся беда, – рассуждает она – из-за одноглазого мастера. Не только одну язву, а пять вместе можно получить из-за него. С тех пор, как он здесь появился, нет у нас больше жизни.

Нанте Дудль не отвечает ей, молча и мужественно глотает осточертевшее ему молотое мясо и картофельное пюре с молоком. И что он может ответить Линхен? В споре язычок ее всегда берет верх. Действительно, в последнее время мастер чересчур открывает рот, говорит не по делу и портит настроение Нанте, но что он будет делать без мастера в доме? Кто займется всеми заботами, кто будет рубить дрова Линхен, преследовать мышей и крыс, кормить скотину и заботиться о крестьянах в рыночные дни? Все это исправно, от души, исполняет мастер. Все эти объяснения обрываются, когда он слышит обвинения Линхен в том, что мастер пристяжной нацист и отравляет их дом своим фанатичными речами. Нанте обещает ей, что избавится от мастера тогда, когда избавится от своей язвы. А пока глухие удары его топора сопровождают Иоанну по ступенькам – к Оттокару.

– Утро сплошных неожиданностей, – восклицает Оттокар, увидев застывшую в дверях Иоанну, а та немеет взглянув на скульптора. Проходит время, пока девочка преодолевает смущение. Оттокар в длинном утреннем халате, волосы его затянуты тонкой сеткой, он сидит за столом и наслаждается ломтем хлеба. Это его завтрак.

– Заходи, заходи, Иоанна, – приглашает ее Оттокар, продолжая сидеть, – что ты стоишь в дверях? Снимай пальто и выпей чашку кофе.

Но она не в пальто, а в кофте, и руки до того замерзли, что она не может разогнуть пальцы, чтобы расстегнуть пуговицы. Она бежит к печке, стоящей посреди комнаты. Только теперь Оттокар поднимается со стола и устремляется ей на помощь, обдавая запахом духов. В углу, недалеко от печки, его не застеленная, смятая постель, и Иоанна не отводит от нее глаз. Около постели, на стуле, женские шпильки для волос, более колючие, чем булавки в подоле ее юбки. Оттокар замечает ее взгляд и торопится к постели, чтобы застелить ее и убрать шпильки со стула.

Иоанна сосредоточилась на пуговицах, голова ее опущена над кофтой, лицо напряглось. Вернувшийся к ней Оттокар, смотрит на нее изучающим взглядом.

– Снова ты одела свою униформу, – говорит Оттокар после того, как она наконец сняла кофту, и он видит ее новую синюю юбку и серую рубашку Движения, затянутую широким кушаком, на пряжке которого отчеканен большой знак магендавида, – снова эта уродливая форма? Я ведь просил тебя приходить в светлой одежде. Не в этом я хочу тебя изобразить.

– Нет! – огорчается Иоанна, и в голосе ее слышится отчаяние. – Я не могу поменять рубаху, говорила вам много раз, что мы дали клятву не снимать ее, пока не репатриируемся в Израиль.

– Ах, Иоанна, не начинай снова, – говорит он и, чувствуя неприятные нотки в своем голосе, старается улыбнуться ей. – Иоанна, – он берет ее лицо в свои ладони, – сделай на этот раз что-то для меня. Я хочу видеть тебя девушкой, как все девушки, а не солдатом в униформе.

Оттокар берется за синий галстук на ее шее, и резким движением оттягивает его в сторону. Совсем недавно вручили ей его на праздничной церемонии в связи ее переходом из младшей группы в старшую.

– Нет! – Вспыхнули у нее глаза, и руки начали поправлять скомканную им одежду.

– Давай, начнем сеанс.

– Нет! Вы же еще не одеты.

И пока он скрылся за небольшой загородкой, помыться и привести в порядок одежду, она стоит у окна, глядя на странное выражение глаз образа на полотне, и удивляясь тому, что он так долго не возвращается. Картина, на которую она смотрит, находится между идолом с тремя головами, покрытым большим покрывалом, и огромным рисунком памятника Гете, который Оттокар собирается поставить на бетонной площадке, на месте выкорчеванной скамьи в переулке, где проживает Саул. Гете в позе оратора, лицо его ожесточено гневным выражением. Нет! Она просто не может понять, как дали Оттокару такую почетную премию за такого уродливого Гете.

Иоанну охватывает дрожь, она чувствует внезапный холод. Печурка нагревает лишь малую часть комнаты в огромном чердачном помещении. Из всех щелей дует ветер и шумит в печной трубе. За окнами видно тяжелое небо, и снегопад не прекращается ни на минуту. Из глубины дома доносятся глухие шорохи. Одноглазый мастер поднимается по ступенькам, шаги его тяжки и громки. Он поднимается на чердак – поставить мышеловки, и отзвук его шагов не умолкает в ушах Иоанны даже после того, как они были поглощены пространством большого дома. Закрыла глаза, чтобы не видеть, но ясно видит: женщина двадцати лет с неизбывной печалью в глазах. Выражение лица, как у Иоанны, лицо девочки, а глаза очень старые. Темные тени подобны прозрачной одежде на ее теле, которое обнажено, даже грудь прорисована. Стыд прокрадывается душу, чем больше она смотрит как бы на себя, там... где она такая, настоящая женщина. И когда кисть Оттокара проходит по обнаженному телу, Иоанна всегда краснеет, и чувство греха смутно пылает в ее душе. Она ощущает прикосновение Оттокара к женщине на полотне, как прикосновение к ней самой, и душа ее наполняется волнением и смущением.

– Иоанна, ты уже готова? Отлично!

И вот уже его руки заняты делом, кладут еще одну тень на полные красивые плечи женщины. Под форменной рубахой вздрагивают худые острые плечи Иоанны.

– Что скажешь сейчас? Красивее?

– Нет!

– Повернись лицом ко мне, Иоанна. Как ты сидишь? Как будто все беды мира лежат на твоей шее. Смягчи выражение лица, сделай его более привлекательным. Сиди прямо. – Он приказывает ей хриплым голосом, и рука его выпрямляет ей спину сильным движением. Ноги его давят на ее колени, И все булавки разом впиваются ей в икры. Крик вырывается из ее рта.

– Что случилось? Я тебе сделал больно?

– Да.

– О. я не хотел этого делать. Я хотел посадить тебя так, как мне хочется тебя изобразить. Иоанна, посмотри на свое изображение. Ты так и не сказала мне, нравятся ли тебе внесенные мной изменения.

– Не вижу никаких изменений. Она такая... как всегда.

– Но, Иоанна, как же ты не видишь? Вчера я работал над твоим портретом много часов, зажег все огни в студии, и лицо твое смеялось навстречу мне. С любой точки оно смеялось больше, чем теперь. Может быть, ты не видишь этого из-за утренних сумерек? Сегодня нет хорошего света, и он темнит твой облик.

Оттокар включает большой фонарь над картиной, затем подряд все лампы. Ослепительный свет проливается в темное помещение. Портрет Иоанны сияет, глаза ее расширяются в испуге. Верно! Рот ее на полотне улыбается, но глаза не отвечают улыбающимся устам.

– Почему ты дрожишь, Иоанна?

– Очень холодно.

Он зажигает электрическую печь. Длинные полосы вспыхивают красным огнем, но они не согревают Иоанну.

– Иоанна, ты почему так печальна? Скажи мне откровенно хоть один раз.

Иоанна не отвечает, но Оттокар не отстает.

– Скажи мне, у тебя проблемы?

– Да.

– Ну, какие?

– Большие.

– Скажи мне откровенно, что за проблемы мучают тебя? – он приближает свой стул к ее стулу, чтобы взять ее руки, но она чувствует, как они прокрадываются ей за спину.

– Давай, говори по делу, какие у тебя большие такие проблемы?

– А-а, такие, какие вы не очень любите слышать... Ну, эти... в Движении.

– Я готов слушать, меня интересуют все твои проблемы.

– Вы знаете, Оттокар, что мы готовимся к юбилею Движения. Через два месяца.

– Ужасно! Это действительно беда. Я тоже не люблю юбилеи.

– Почему?

– У юбилеев, Иоанна, запах увядания. Вот, к примеру, пара празднует пятидесятилетний юбилей их совместной жизни. Молодость их в прошлом, старость на пороге, и нечем им гордиться, кроме слова «сделали». Когда приходят к юбилею, лучше всего – молчание, скромный взгляд себе в душу, а не шумное празднование напоказ. Прекрасно, Иоанна, что и ты не любишь юбилеи.

– Но я люблю их, даже очень. И мы не празднуем пятидесятилетие, как ваша пара. Мы празднуем двадцатилетний юбилей, а это лучший возраст в жизни, и мы вовсе не говорим о том, что «сделали», а о том, что сделаем. Мы должны уехать в Палестину...

– Иоанна, я ведь не об этом спрашивал тебя, а о твоих проблемах.

– Я и рассказываю о моих проблемах. В наш юбилей будет большой праздник всех евреев Берлина.

– И это твоя проблема?

– Конечно же, нет. Но на этом празднике будет петь большой хор. Все Движение, как один хор. Все поднимутся на сцену и споют одну песню, прекрасней которой я не слышала, из оперы «Навуходоносор». Вы слушали эту оперу Верди?

– Да. И это причина твоих бед?

– Эта песня все время звучит во мне, песня очень печальная. Но в конце голос взлетает, и последние строки песни пробуждают во мне радость этим взлетом. Все время я пою про себя эту песню, и даже не чувствую этого. Вчера меня даже вывели с урока латыни, и гнев учителя был велик, и мне не поверили, что я это сделала не специально.

– Ну, Иоанна, – смеется Оттокар, – не такая уж это великая беда быть выставленной с урока латыни из-за прекрасной песни, даже если тебе не поверили...

– Нет, нет, беда не в этом. Беда в том, что мне не дают ее петь в хоре Движения. Я, единственная, всегда стою в стороне.

– Но почему, Иоанна? Почему тебе не дают петь со всеми?

– Я ужасно фальшивлю.

Лицо ее в ладонях Оттокара, и давно ей не было так хорошо, как в эти минуты. Ладони его охлаждают ее пылающее и все же успокоившееся лицо. Насколько это прикосновение отлично от обычных его прикосновений. Он ощущает тонкий трепет ее ресниц в своих ладонях, как дрожь собственных нервов. В душе его единственное чувство, доброе чувство милосердия, единственное желание быть с ней добрым. Он нагибает голову и целует ее в лоб.

Стук в дверь. Рука сильно колотит в филенку. В дверях одноглазый мастер с мышеловкой в руке.

– Могу ли я поставить ее тут у вас, господин граф?

– Нет! – Граф просит закрыть дверь, но мастер успел кинуть взгляд внутрь и непристойно хмыкнуть при взгляде на Иоанну. Оттокар хлопнул дверью перед носом мастера, и поспешил к Иоанне. Глаза ее все еще обращены внутрь, словно мастер не хмыкал, и дверь не захлопнулась с громким стуком, и беседа их не прерывалась.

– Верно, Оттокар, что люди, которые фальшивят в пении, чувствуют красоту музыки лучше, чем те, кто поет?

– Конечно, детка, несомненно, – радуется Оттокар ее мечтательному взгляду, который не оскорбили хмыканья одноглазого мастера, – не столь важно, что голос фальшивит в хоре, важно, что он верно звучит в сердце. Есть люди, которые всю свою жизнь пели только для себя.

– Ах, Оттокар, не хочу я всегда петь одна. Один раз, только один раз я хотела бы в юбилей петь со всеми.

– Пой, Иоанна, пой, а я послушаю.

Что, здесь она будет петь юбилейную песню Движения? Перед Оттокаром, вечно смеющимся, когда она начинает рассказывать о Движении и о репатриации в Израиль.

– Нет, я не буду петь!

– Пой, Иоанна. Я хочу знать твою песню.

– Но я же фальшивлю...

– Для меня ты не фальшивишь.

– Сначала погасите все лампы в комнате. Я не смогу петь при этом ослепляющем свете.

– Но почему, Иоанна? Я хочу видеть тебя поющей. Ты что, стесняешься?

– Да.

Все огни погашены. Снаружи облака грузнеют во много раз, и в комнате все более темнеет свет приближающихся сумерек. Иоанна поворачивает стул, чтобы сесть спиной к картине.

– Пой мне, Иоанна, пой.

В пространстве теней она видится ему как явление чего-то, лишенного имени. Неверными шагами он приближается к ней.

– Отойдите. Я не смогу петь, когда вы так близко.

Он отступил к портрету, как бы сохраняя к ней близость. Все тени сгустились за согнутой ее спиной. Он не хотел изобразить ее девушкой, превращающейся в женщину, ибо пытался найти в ней цельность, которую не нашел в своей жизни. Он как бы соединил ее с Клотильдой, королевой переулков, убрал чистоту юности с ее лица, изобразив зрелой женщиной, полной жизнью.

– Почему ты не поешь, Иоанна?

Хриплый дрожащий голос Иоанны звучит в студии Оттокара.

Твоих праотцев мысли сильны и верны,

Так летите к пределам нашей страны

Журавлиным клином длинным —

К горам ее и долинам,

И да будут пути все пройдены

Вами с миром – в сторону Родины...

И звуки песни, кажется, и вправду летят из дальних краев.

Иордана воды текут неуклонно,

К победителям – башням Сиона,

Тебе, Родина, слава отныне

От сынов, сидящих в чужбине.

Чудится, звуки летят не из ее уст, а текут из ее глаз поверх картины:

Наши скрипки безмолвны в бездолье,

Не звучат наши песни в неволе,

Наши губы сжаты поныне

С давних пор, что сидим на чужбине,

От души нашей неотделима

Печальная песнь Иерусалима.

В ритме звуков его мысли перескакивали от воспоминания к воспоминанию, оттесняют одну боль от другой, открывают одну за другой страницы его жизни, и выглядывает из них языческий бог всеми тремя головами, и они не пусты, какими были раньше. Внезапно он ухватил в ее пении то, что не понимал до сих пор. Это был элегический плач-пение человека, закованного в цепи, перед висящими перед ним скрипками или лирами, чувства человека, который не может петь на чужбине. И слышит великую будущую весть о Родине, где откроются ему все источники песни, истинная его жизнь. Лик будущего открылся в страданиях над осколками разбитого языческого идола. Целостный и зрелый облик Бога вырос из мглы, окутывающей Иоанну. Он чувствовал свои пальцы, охватывающие скальпель, который прикасается к глине, чтобы высечь перед его Богом черты нового воплощения. А голос ее все еще звучал:

Сион, мы к тебе вернемся,

Вновь старинный Псалом зазвучит.

В голосе ее слышались уверенность, напор и великое обещание. Она смолкла и сжалась на стуле, погрузившись в себя. Ее серая рубаха слилась с серыми сумерками в комнате и темными завесами за окнами. Звуки все еще висели в помещении, словно собирались поселиться в нем навечно. Оттокар стоял, замерев, еще несколько долгих минут, пока из сумерек не раздался стыдливый ее голос:

– Фальшивила?

Мелодию, которую она пела, явно сочинил не Верди. Она пела свою песню, и мелодия была ее. Голос действительно не подходил хору Она не освоит никакую мелодию, поднесенную ей готовой. Всегда будет сама для себя сочинять, и голос ее будет звучать фальшью в ансамбле.

– Нет, нет, Иоанна, – улыбается ей шутливо, но с большой долей добродушия, Оттокар, – ты пела очень красиво. Было приятно тебя слушать.

– Это правда, Оттокар? – от неожиданности под ней чуть не опрокидывается стул.

– Правда, ты отлично пела.

– Это из-за слов, Оттокар. Слова настолько прекрасны, что говорят сами за себя даже тогда, когда мелодия фальшива.

– Нет, Иоанна, ты не фальшивишь. В песне, идущей от сердца, нет фальши.

– И вы чувствовали, насколько прекрасны слова?

– Хм-м, – хмыкает Оттокар, выражая сомнение.

– Вы знаете, когда в Движении нам объясняют, почему нам следует репатриироваться в Израиль, у меня возникает чувство, что в этих длинных объяснениях что-то не хватает. И это «что-то», которое необычайно важно, очень меня стесняет. Но когда я пою для себя эту песню, вдруг для меня словно бы все сказано. Слова песни говорят мне то, что я бы хотела услышать, и это потому, что они не говорят, а выпеваются. Например, когда я произношу слово «чужбина», оно не говорит мне ничего больше, чем любое другое слово. Но когда песня выпевает во мне это слово, я чувствую точно, что такое чужбина, и что такое – Сион. Только губы мои фальшивят, я не фальшивлю, я слышу каждый звук таким, как он есть. Спросите, почему я хочу уехать в Палестину? Потому что я следую за звуками моего сердца, только об этом никому не говорят. Будут смеяться надо мной. Всегда говорят, что надо изъясняться простыми словами, что звуками музыки не говорят. Но вам я рассказываю.

Загрузка...