Злым и возмущенным оставил Сенька палату.
Он благополучно проскочил мимо свирепого сторожа, которому на прощанье послал еще один кукиш, и помчался в порт, в Приморский приют, где оставил с утра своих товарищей, таких же, как и он, блотиков – Мишку Неелда, Ваню Сатану и Гришу Мельницу.
Товарищи по-прежнему сидели на матрацах в углу и с прежним азартом резались в штос на щелчки в нос.
– Как бароха твоя? – спросил Сеньку Неелд, не отрывая быстрых глаз от карт.
Лицо у Неелда было постное, комичное. Ему не везло. За короткое время он получил сто сорок щелчков, и нос его раздуло, как бакан.
– Амба! – мрачно ответил Сенька, не улыбнувшись даже на его нос. – Ну и шмырник же там! – Он сжал кулаки и скрипнул зубами. – Драться полез!.. Сестрица у них тоже… с понтом барыня!.. Кокосы принес Лизе, а она давай отбирать!
– Стерва! – процедил Мельница.
– Голодом, стало быть, морят? – вставил Сатана.
– Да, товарищ!.. Ну и засыпалась же девчонка! Прямо чахотка берет!
– И какой арестант больницу выдумал? – спросил Неелд и прибавил, с треском ударяя валетом о матрац: – Пас!
Сенька постоял немного возле них и подошел к печке; погревшись, он растянулся во весь рост на ближайшем матраце, закрыл глаза и предался приятным воспоминаниям о Лизе.
А было о ком вспоминать!
Хорошая бароха! На удивление всем портовым блотикам! Хоть весь порт с фонарем исходи, другую такую не сыщешь…
Он жил с нею два года мирно, тихо, хотя частенько поколачивал и таскал ее за косу. Но без этого ведь никак нельзя. Избаловаться может женчина.
«А что, если ее заморят голодом и она умрет?» – подумал он, и ему сделалось жутко.
Сенька вспомнил, как они сошлись.
То было два года назад. Он был тогда совсем еще сопляком.
Прошлое его было почти такое же, какое у всех портовых блотиков. Он рано осиротел и как мячик переходил из рук в руки. Вначале он жил у какого-то сапожника, который без зазрения совести дубасил его колодкой по голове, потом – у кузнеца, у прачки и под конец, по милости одной сердобольной дамы-патронессы, попал в приют для малолетних.
Но здесь он удержался недолго. Приют пришелся ему не по вкусу. Кормили здесь прескверно, помоями, драли, заставляли исполнять самые грубые работы, притом к ним частенько наведывался какой-то важный господин с цацкой на красной ленте на шее и плотоядной физиономией, задабривал их грошовыми конфек-тами и проделывал с ними некрасивые вещи.
Последнее обстоятельство главным образом и заставило его бежать из этой обители вместе с Пузырем и Жеребчиком. Бежали они, конечно, в порт, о котором наслышались в приюте много хорошего и заманчивого.
Порт в их воображении рисовался чем-то вроде Запорожской Сечи.
Сенька по неопытности с первых шагов попал к шарикам – чистильщикам пароходных котлов и стал наравне с ними чистить котлы, работать на подрядчика.
Но жизнь этих вечно замурзанных детишек показалась ему скучной и тошной.
Не о такой жизни мечтал он. И какая это жизнь?! С восходом солнца, а то и с ночи залезай в потный котел, сиди весь день в нем, свернувшись как уж, и тук-тук молоточком по дымогарным трубам и заогненному ящику, отбивай накипь.
В ушах звон, точно звонят в тысячи колоколов; ноги, руки, грудь и спина ноют, соленая накипь лезет в глаза, в рот. И в результате – усталость такая, что еле добираешься до казармы, валишься на нару и сразу засыпаешь. К тому же большой уж скромностью и добродетельностью отличались шарики. Всю неделю работают, а придет воскресенье – они расползаются по родным, в церковь ходят, книжки читают.
Сенька жаждал другой жизни – вольной, размашистой, независимой.
Ему бы пошуметь, напроказить, нахулиганить, и чтобы всегда сытно было и в карманах звенели фисташки – деньги. Он поэтому на шестой же день бросил шариков и примкнул к блотикам. Эти как нельзя более соответствовали его темпераменту и желаниям.
В массе, да и в отдельности, они напоминали маленьких коршунов, которые били с налету и хватали все, что плохо лежит. Всех их было сто – сто пятьдесят. В год они причиняли порту убытков свыше чем на четверть миллиона, и с ними напрасно боролась туча ментов, капалыциков, шмырников и скорпионов.[3]
Это был смелый, отчаянный и веселый народ, из среды которого в будущем выходили крупные и даровитые блатные – воры. Он не признавал ни власти, ни закона, ни собственности.
Впрочем, большая часть блотиков погибала, не достигая двадцати-двадцатидвухлетнего возраста от алкоголя и от пороков или зверских побоев шмырников и ментов.
И стал Сенька, подобно им, стрелять хлопок, уголь, клепки, изюм, сахар, галеты и прочие товары – все, чем богат порт, эта грандиозная житница.
Нечего говорить, что на первых порах стрельба не особенно давалась ему. Будучи новичком в блатном деле, он часто засыпался, попадался в лапы к ментам и шмырникам то с углем, то с хлопком.
Впрочем, тогда он не особенно платился за свои художества. Шмырники и менты щадили его как ребенка и ограничивались тем, что легонько потреплют его шершавыми пальцами за ухо или дадут незначительного леща и отпустят, отобрав у него настрелянное.
Неудачи эти очень печалили его, и он часто плакал… Товарищи смеялись над ним, и нередко Спиро Косой, самый великовозрастный блотик, считавший себя форменным блатным, когда выпивал лишние два-три шкала, ломался перед ним:
– И куда тебе со мной равняться, Горох! (Товарищи прозвали Сеньку Горохом.) Ты несчастный блотик, а я блатной. Ты фельдфебель, я штабс-капитан, генерал от инфантерии. У тебя духу не хватит сбацать то, что я. Нужно, брат, иметь опыт, талант в жизни, коробочку спичек в кармане и магнезию!.. Вот что я тебе скажу! Чего ты равняешь индюка до свиньи?
Сенька слушал его, и ему до слез больно становилось за свое ничтожество и неуменье бацать – стрелять.
Блотик Куцый, видя его бессилие, сжалился над ним и преподал ему мудрый совет:
– Отчего не заведешь себе барохи? Она помогать будет тебе в работе, и ты пойдешь в ход. Без барохи стрелку жить нельзя. Хорошо работать можно только вкоренную – вдвоем. Бароха и на цинке постоит тебе, и зубы заговорит шмырнику… У всех ведь барохи. И у меня. Сам знаешь…
Сенька согласился с ним, поблагодарил его и спросил:
– Но где достать эту самую бароху?
– Где? Вот еще!.. Их как собак!
– Это, положим, так!.. Но захочет ли кто-нибудь из них?…
– Захочет! – уверенно заявил Куцый. – Ты, слава богу, не калека. Мужчина первый сорт. Посмотри-ка на себя в зеркало. Рост какой, глаза, нос!.. Куропат-кин!..
Слова Куцего ободрили его, и он занялся поисками барохи.
Сенька искал долго, но ни одна подходящая не наклевывалась, и он снова повесил голову.
– Не быть мне никогда блатным, – жаловался он Куцему.
Но вот портовый бог сжалился над ним.
Идет он однажды по Практической гавани и видит: сидит на шпалах девочка в белом ситцевом платьице с мелкими голубенькими цветочками, в порванных туфельках, закрывшись концами вязаного платочка, и, как речка, разливается. Сенька подошел к ней.
– Чего, девочка, плачешь? – спросил он ее ласково. Задав этот вопрос, он подумал: «А хорошая из нее бароха вышла бы… Одни буфера чего стоят!»
Девочка открыла лицо, показала зеленые заплаканные глазки, розовые ушки, тоненький носик и прядь золотых волос и протянула плаксиво:
– Я го-о-лодная!
Сенька достал из кармана горсть кишмиша, только что добытого им из мешка за таможней, и сунул ей. Она схватила кишмиш с жадностью и стала грызть.
Девочка до того увлеклась кишмишом, что забыла про Сеньку.
Он же, подсев к ней, с восхищением наблюдал, как она ловко этак прокусывает своими острыми, белыми зубками кишмиш, как белка.
– Мама у тебя есть? – спросил он ее вдруг.
Она отрицательно покачала головой.
– А папа?
– Тоже нет.
– Где же они?
– Померли! – И она скороговоркой и кратко рассказала, как после отца-стереотипера, умершего от отравления кишок свинцом, и матери-прачки она осталась с маленьким Гришей круглыми сиротами. Их взяла к себе тетка Александра, но она так скверно обращалась с ними, морила голодом и била, что они вчера бежали…
– А Гришка-то твой где?
– Не знаю! – Она снова закрылась платочком и заплакала.
– Ну, чего раскудахталась? – спросил он презрительно.
– Боюсь, что пропадет. Он такой маленький. Ему пять лет.
– Не пропадет. Его доставят в участок, – с уверенностью заметил Сенька, – а оттуда – в какой-нибудь приют, и там ему хорошо будет. Бифштекс с набалдашником будет есть. – И он звонко расхохотался. Она перестала плакать.
– Может быть, хлеба хочешь?
– У-у! – мотнула она головой.
Он повел ее в бакалейную лавочку и купил ей хлеба и маслин. Девочка с прежней жадностью набросилась на съедобное.
По мере того как она ела, она становилась все веселее и веселее. На порозовевших щечках ее зайчиками заиграли ямочки, и глаза забегали, как мышенята.
– Как тебя звать? – спросил он.
– Лизой! – ответила она бойко.
– А по фамилии?
– Сверчкова!
Он сделался смелым и ущипнул ее сзади.
– Ой! – воскликнула она и посмотрела на него с удивлением. – Как же так можно?!
– А что? – спросил он лукаво.
– Больно.
– Скажите пожалуйста, какие мы нежные!
Оба захохотали.
– Ты видела когда-нибудь, как грузят баранов? – спросил он.
– Нет.
– Идем. Покажу.
И, не дожидаясь ответа, он схватил ее за руку и помчался вместе с нею по набережной.
– Ой, упаду! – смеялась она громко, поправляя на бегу сползшую косынку и растрепавшиеся волосы.
Сенька ловко лавировал меж биндюгов, вагонов, гор угля и клепок, шмыгал то в один двор агентства, то в другой, перепрыгивал то через балку, то через кучу брезентов, попутно здороваясь со встречными мальчишками, не упустил случая стянуть брошенный кем-то, должно быть, сносчиком, в кучу верхнего платья алый бумазейный пояс и наконец остановился возле небольшого черного судна, на корме которого сверкала золотая надпись: «Gumbert».
Судно было сильно нагружено и сидело глубоко в воде. Через полчаса оно должно было сняться, и капитан, маленький и круглый, как мяч, генуэзец, в кепи и куртке с галунами, торопил команду и Schippshаnd1еr'ов – поставщиков товара.
Оставалось только принять на палубу баранов. Бараны в количестве пятьсот – шестьсот штук, серые, курчавые, толпились внизу у сходни и не двигались с места.
Вот уже второй час, что с ними бились-бились и никак не могли загнать их наверх. На них со всех сторон градом сыпались удары кнутовищ, палок, и чем больше их били, тем теснее они смыкались в одно неразрывное целое. Они напоминали собой кусок серого гранита. Зрелище это собрало массу праздного люда.
Капитан потерял наконец терпение и распорядился привести козла.
Привели козла и поставили его впереди упрямого четвероногого воинства, но бараны и теперь не тронулись. Не потому ли, что козел имел жалкий вид? Ну точь-в-точь мелкий чиновник, плюгавый, поджарый.
Пришлось послать за другим. Этот оказался на вид внушительнее, чем-то вроде директора департамента. Взгляд у него был пронзительный, рога в пол-аршина и кренделем, борода до земли, и весь он был черен, как сажа.
Не успел он вскарабкаться на сходню и мотнуть бородою, как серая масса заколыхалась и, подобно фонтану, с грохотом и шумом взмыла кверху, посыпалась, как из мешка, и в несколько минут затушевала всю палубу. Сходня под ними заскрипела. Несколько баранов попадали в воду.
– Ура! – раздалось в публике.
Сенька выразил свой восторг тем, что вложил в рот два пальца и свистнул соловьем-разбойником, а Лиза, вся сияющая, захлопала в ладоши.
– Теперь я покажу тебе, как бычков ловят, – сказал Сенька и повел ее в конец мола.
Над водой, на набережной, сидели рядышком тесно человек двадцать, серьезные и озабоченные, с длинными прутами и самоловами, и удили.
Сеня и Лиза присоединились к пожилому господину в чесучовом пиджаке, в наезднической шапочке и с громадным фиолетовым носом, усеянным сплошь горошинами н похожим на кисть винограда. Сидевший рядом заморыш гимназист называл его дядей.
Дяде удивительно везло. Не проходило и минуты, чтобы он не выхватывал ловко из воды бычка, и тот извивался и сверкал на солнце, как серебряный.
Лиза, когда взвивался колечком бычок, всплескивала руками и заливалась тихим, протяжным смехом.
Сеня таким образом показал ей почти все достопримечательности порта – царский павильон, судовую, общую кухню на Арбузной гавани, где на ярко и весело пылающих очажках – их там сорок – матросы с отстаивающихся в бухте судов готовят себе горячую пищу; новостроящуюся гавань, укладку массивов.
Настал вечер.
Порт сразу, точно по сигналу, осветился сотнями электрических огней, заключенных в матовые, стеклянные шары на высоких, как мачты, железных штангах; осветились пароходы в бухтах и на рейде, баржи, катера, дубки, землечерпалки; они разбросали вокруг себя по темной, зыбящейся воде слитки золота, букеты цветов, ожерелья красных, извивающихся змей, исчертили ее и исписали огненными письменами, которые под ее дыханием мешались, как в калейдоскопе, образуя фантастические чарующие узоры; затрепетал, наподобие бабочки, красный огонь маяка у входа в бухту.
Зажглись огни и наверху, в городе. Осветилось и небо. Высыпала масса звезд.
В порту сделалось таинственно тихо. Повсюду легли странные громоздкие тени от эстакады, пустых, остановившихся и как бы уснувших товарных вагонов, железных приземистых пакгаузов и массивных и тупых пароходных корм; резкая черта, отделяющая воду от набережной, стерлась, и они, казалось, слились.
На Приморской улице, в угольном складе, звонко лаяла дворняжка, и мерещилось, что лают не здесь, в порту, а там, далеко, за брекватером, что там – город, улицы, дома.
Вдоль эстакады, как вор, медленно крался одинокий локомотив, пуская вверх облака серебристого, пушистого пара…
– Постой! – хлопнул себя с размаху по лбу Сенька. – А я совсем забыл про Сименс-институт! Самое главное!.. Идем!
Он взял Лизу снова за руку и повел по хорошо вымощенной улице за таможней.
Возле одного домика он остановился и сказал:
– Вот!
Домик этот был двухэтажный, деревянный, с острой треугольной крышей и по бокам опушен зеленью. Из четырех окон и стеклянных дверей струилась на террасу масса свету.
Над домиком белела вывеска с надписью по-английски: «Seamen's britisch institute» – Британский морской институт.
Назначение его было отвлекать английских seilоr'ов – матросов, прибывающих в порт, от всяких «Old main top» и «Old Cardiff castle» – таверн, где они пропивали в обществе всяких мисс Фанни и мисс Лилли все свои деньги, даже фуфайки, и устроители его, местные английские крезы – экспортеры и пароходовладельцы, сделали все для привлечения к себе матросов. Они превратили его в настоящую тихую пристань, где душа матросов, мотавшихся несколько месяцев по всем морям и океанам, обретала покой и отдых.
Матросы находили здесь приветливый камелек, письма, адресованные на их имя, от родных или невесты, газеты, бильярд, их угощали музыкой на фисгармонии, пением, туманными картинами и душеспасительной проповедью на тему о вреде пьянства и курения табаку.
Сенька помог Лизе взобраться на террасу, и они прильнули к окну.
Сегодня, по случаю праздника, было много народу. Перед небольшой эстрадой, в зале, в нескольких рядах и в разных позах на стульях сидели матросы, кочегары, повара и офицеры и слушали проповедь. На кафедре стоял заезжий миссионер.
Большинство публики состояло из негров, креолов, мулатов и индусов, и черные и коричневые лица их резко выделялись среди остальных.
– Ух, какой черный! – проговорила Лиза, указывая на сидевшего близко у окна негра.
Он дремал. Круглая шляпа его сползла ему на нос; левая рука соскользнула вдоль плетеного стула, и весь он осунулся, точно собираясь съехать на пол.
Прежде чем послушать проповедь, он, очевидно, хватил изрядную дозу джину или абсенту за таможней.
Сосед его, толстый норвежец, в круглом вязаном синем берете, с кирпичным лицом, широким разрезом рта, как у акулы, и бородой, висящей клочьями вокруг воловьей шеи, – типичный морской волк, напрасно дергал его за рукав.
– Я боюсь, – прошептала Лиза, прижимаясь к Сеньке.
– Дурочка! – засмеялся он.
Миссионер окончил свою проповедь, и его сменил юнга. Он подсел к роялю и заиграл английский вальс «Deisy».
Он потом заиграл британский гимн «God save the Queen», и весь институт подхватил его.
Лиза зевнула.
– Хочешь спать? – спросил Сеня.
– Да!
– Идем!
Он повел ее теперь на середину набережной к кучке клепок, разбросал их, накрыл соломой и старой, валявшейся под ногами рогожей и сказал:
– Ложись!
Она покорно легла. Он лег рядом.
– Не жестко?
Она отрицательно мотнула головой.
Он потянулся и сказал:
– Мы всегда спим на набережной, как на даче. Хорошо. Правда? Прохладно и клопов нет! В приюте спать летом нельзя – заедят, анафемы!..
– Хорошо! – согласилась она, жадно вдыхая морской воздух. – Всю жизнь спала бы здесь. – Она сделала вдруг брезгливое лицо и прибавила: – У тети всегда было душно, грязно… Мы в подвале жили.
– А ты хочешь назад?
– Куда?! К кому?!
– К тете!
– Подохну лучше, а не вернусь! – ответила она решительно.
– Молодчина! – похвалил Сеня. – Оставайся тут лучше! Тут не жизнь, а рахат-лукум! Хочешь остаться?
– Хочу!
– Вот и хорошо!
– Тсс! – она приложила вдруг палец к губам и прислушалась. – Играют. Где?
До ее слуха донеслись смутные звуки вальса. Играл военный оркестр.
– На бульваре.
Она повернула голову.
Там, наверху, высоко над черным и мрачным обрывом, параллельно порту, белели наподобие бус электрические фонари, разбросанные в равном расстоянии друг от друга в длинную и прямую линию. Часть их пряталась в зелени стройных и упругих кленов и сквозила, как сквозь зеленые кружева, а часть горела свободно, разливая вокруг молочный свет, в котором плотной и разноцветной стеной двигалась публика.
– Весело там, – протянула она задумчиво.
– А ну их, – презрительно махнул рукой Сенька.
Он не любил города.
Невдалеке потом на набережной послышалось пение и звонкое притопывание ног. Пение все приближалось, и вдруг из-за ближайшего пакгауза вынырнуло странное трио – трое маленьких, поджарых, обезьяноподобных человечков с шоколадными лицами. Они были одеты в белые штанчики, желтые курточки и плоские малиновые шапочки, расшитые серебром и шелком, и на ходу дружно и бойко напевали и отплясывали кекуок, высоко поднимая короткие ноги и широко загребая вечерний воздух кистями рук, как таксы.
Лиза видела таких человечков в Сименс-институте.
– Индусы! – улыбнулся всем лицом Сенька. – Должно быть, из «Олд кардиф кастл»[4] идут и здорово там наштивались пивом и висками. Постой, я на минуточку.
Он поднялся с клепок и направился к веселой компании.
– Гуд ивининг! – сказал он громко по-английски и развязно протянул им руку, как хороший знакомый.
Те оборвали на минуту пение, пожали протянутую руку и ответили весело, сверкая зубами и белками глаз:
– Evening!
– Гив ми смок, – обратился он к одному.
Индус кивнул головой, порылся в кармане и вручил ему плитку прессованного табаку.
– Дзеньк ю! – поблагодарил Сенька.
Он после обменялся с ними еще несколькими фразами и попрощался:
– Гуд найт!
– Good night! – И они продолжали свою дорогу, по-прежнему напевая и приплясывая.
Сенька возвратился к Лизе.
– Фартовый народ, – сказал он, укладываясь, – хотя и Магометы. Никогда ни в чем не откажут. Иной раз пенс дадут. А ты слышала, – похвалился он, – как я здорово с ними по-джонски лупил? Я, брат, образованный… Хочешь? – Он протянул ей кусочек табаку.
– А что с ним делать?
– Положи в рот и жевай. Как я!
Лиза положила в рот. Вначале табак показался ей сладким как мед, но затем таким горьким, что она быстро выплюнула его.
– Фи!
– Дура!..
Веки у Лизы стали смыкаться.
– Как красиво, – сказала она сонно и мечтательно, погружая свои усталые глаза в небо.
На темно-синем бархате низко, почти над головой, горели, неровно вспыхивая голубыми огоньками, роняя алмазные искры, как пылающие головни, и трепеща, как живые, крупные, южные звезды. Одна из них отдельно от всех повисла продолговатой слезой над брекватером, готовясь ежесекундно скатиться в воду. Золотой ободок полумесяца, точно острым ногтем, врезался между ними.
– Давай считать звезды, – предложила она.
– Ол раит! – согласился он, сплюнув на сажень прожеванный табак, как истый джон.
Они стали считать:
– Раз, два, три!..
На десятой звезде, ласково кивавшей ей и подмигивавшей, она заснула, инстинктивно прижавшись к Сеньке, как к родному брату и защитнику. Сенька обнял ее и также уснул.
Первым проснулся Сенька. Было пять часов. Порт уже кипел, жил широкой жизнью.
Гремели подъемные паровые краны, гудели пароходные гудки, тысячи портовых рабочих копались в трюмах и на палубах, по всем направлениям набережной тянулись вереницы биндюгов, эстакада скрипела и трещала под тяжестью вагонов с зерном…
Лиза спала еще. Она лежала на боку, свернувшись в комочек. Косынка ее сползла на плечи и открыла лицо, на котором играла улыбка.
– Вставай! – И Сенька дернул ее за рукав. Она открыла глаза.
– Хочешь умыться?
– Хочу.
– Так пошевеливайся! Нечего барыню играть! Лиза, зевая во весь рот, встала, оправила платьице, натянула на голову платочек, спрятала за ухо непокорную прядь волос, и они пошли к трапу, у которого, на воде, под сенью гигантского английского судна, на привязи болталась шаланда с носатым греком-перевозчиком.
Сенька спустился вниз, зачерпнул несколько раз рукой воду, размазал ее по лицу и вытерся уголком курточки. То же проделала и Лиза. Только она вытерлась подолом юбки.
– Теперь вот что! – сказал деловито Сенька. – Надо чаю напиться. А фисташек нет! Придется поработать! Сейчас самое лучшее время! Идем!
Он пошел вперед быстрыми шагами. Она за ним.
– Видишь? – сказал он, остановившись в двадцати шагах от приземистой белой стены, в широких воротах которой виднелся длинный двор, загроможденный тюками, бочками и ящиками. – Это агентство! Стань вот здесь, на цинке, настороже, значит, и гляди в обе глюзы. Я буду набирать хлопок, а ты, как увидишь шмырника (сторож), крикни: зеке! Не забудешь? Зеке! Зеке! Зеке! И сама плейтуй, тоись, – пояснил он, заметив ез большие глаза, – драло! Пониме?
– Поняла.
– Так становись!.. Господи, благослови! – И он, мелко крестясь, направился к куче громадных тюков, сложенных под стеной агентства.
Лиза пошла на указанное Сенькою место. Наивная девочка не понимала, что с этого момента она становилась соучастницей его в краже.
Она стояла на цинке больше десяти минут. Сеня в это время спешно засовывал за сорочку хлопок, выхватываемый им привычной рукой из надрезанного перочинным ножиком тюка.
В воротах вдруг показался сторож с толстой суконной палкой.
– Зеке! Зеке! – взвизгнула Лиза и метнулась в сторону.
Сенька отклеился от тюка и метнулся также. Грудь его и правый бок сильно выгорбились от настрелянного хлопка.
Сторож заметил его и крикнул:
– Держи!
Но он опоздал. Сенька нырнул под пустые вагоны и сгинул.
Сенька и Лиза встретились возле эстакады.
– Молодец! – похвалил он ее искренне. – Фартовая ты девчонка. А теперь вот что!.. Только раньше я покажу тебе что-то…
Он повел ее к какой-то развалине, остаткам сторожки, одиноко стоявшей посреди набережной. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто не подсматривает, он отшвырнул ногой грязную рогожу и открыл довольно глубокую яму.
– Это моя ховира, – сказал он. – Склад, пакгауз.
На дне ямы лежали кучки рельсовых гаек и еще какой-то предмет.
Сенька стал извлекать из-за пазухи белый как пух хлопок и бросать в ховиру.
Разгрузившись, он снова старательно заделал яму рогожей и сказал:
– Гайда под арап!
Он повел теперь Лизу на Приморскую улицу, по правой стороне которой развернулись угольные склады. По мостовой медленно тянулись караваны телег с углем, и меж ними и вокруг юлили стаями блотики.
Пользуясь каждым удобным моментом, они вскакивали на задки телег, срывали куски арапа, или угля, и передавали своим барохам – девочкам, которые стояли поодаль, и те быстро спроваживали уголь по ховирам своих сожителей.
– Видишь? – спросил Лизу Сенька, указывая на работу блотиков и барох.
– Вижу!
– Учись. Учение – свет, неучение – тьма!
Сбоку неожиданно вырос Скелет, тоже блот. Руки и лицо его были выпачканы угольной пылью. Он окинул Лизу быстрым взглядом и спросил:
– Бароха твоя?!
– Бароха! – с гордостью ответил Сенька.
– Гм!.. Ничего! Жить можно!.. Ну, помогай бог, товарищ! А нынче клюет! Я три пуда настрелял!
И Скелет исчез.
Сенька кивнул головой Лизе, надвинул студенческую фуражку на нос, сунул руки в карманы и пристроился к одной телеге.
Лиза, следившая за ним издали, увидела, как вдруг он выпрямился, прыгнул кошкой на задок телеги и сгреб кусок угля фунтов в двенадцать – пятнадцать.
– Неси! – сказал он, передавая ей уголь.
Она взяла и пошла к ховире.
Лиза три раза дорогой присаживалась, так как ноша была ей не под силу, и возвратилась спустя десять минут.
Сенька давно поджидал ее. У ног его лежали три куска угля.
– Годдем! Чего тащишься, как плашкоут?! – проворчал он, посмотрев на нее злыми глазами. – Тут работа кипит, а она себе гуляить!
Он утер подолом куртки вспотевшие и выпачканные углем нос и шею и скомандовал:
– Живее поворачивайся!
Лиза с испугом посмотрела на своего повелителя и живо исполнила его приказание. Она начинала побаиваться его.
– Ну, – сказал он полчаса спустя, – на сегодня довольно! Надо только загнать (спустить) товар, и пойдем чай пить!
Сенька набил мешок углем, хлопком и гайками и вместе с Лизой поволок его по земле по направлению к Таможенной площади.
– Стоп! – крикнул он, когда они поравнялись с грязной бакалейной лавчонкой.
Сенька сунул голову в раскрытые двери и позвал:
– Шмилик!
На зов его вышел длинный и надломанный на середине, как шест, еврей в жилете поверх ситцевой рубахи с отложным воротником, в рыжеватой бородке и круглой замусоленной шапочке.
– А! Горох! – расплылся в веселую улыбку Шмилик.
– Здравствуйте, Шмилик, – проговорил скороговоркой и деловито Сенька. – Я принес вам товару.
– Товару?! Опять товар?! И куда я дену все?! У мене – агентство?! – спросил он, пожимая плечами.
Сеня нахмурил брови.
– Что у тебя? – спросил потом Шмилик так, точно вопрос этот совсем не занимал его. Он даже зевнул.
– Арап и пух (уголь и хлопок).
– Я так и знал. Может быть, хочешь, я продам тебе два телеги с арапом? Ша, качкие! – крикнул он на жену, которая бранилась с его матерью, подслеповатой старухой. – Если бы ты принес рису, – обратился он снова к Сеньке, – или кофе, вот это я понимаю, мы бы сделали дело.
Сенька закусил от злости нижнюю губу и проговорил:
– Оставьте ваши французские фокусы, Шмилик! Слава богу, не первый год знакомы! Давайте деньги, а то отнесу Фильке и задаром отдам!
– Какой ты, Горох, ей-богу! Такой маленький и такой гарачий. Ну, сколько тебе дать за все?!
Они сторговались на полтиннике. Получив деньги, Сенька повеселел и сказал Лизе:
– Теперь в «Испанию»!
«Испания» была излюбленным трактиром блотиков. Придя туда, Сенька выбрал столик возле машины и крикнул на весь зал:
– Каштан!
– Сейчас! – послышался у буфета звонкий голос, и к столу подлетел мальчишка-половой, лет двенадцати, с грязной салфеткой под мышкой.
– Полторы порции чаю и семитатних бубликов! – распорядился Сенька.
– Слушаю-с! Каштан испарился.
Лиза с любопытством оглядывала трактир. Глаза ее останавливались то на толстом буфетчике, ловко рассыпающем чай по чайникам, то на публике, на белых занавесках, на клетке с кенарем, люстре, статуе Венеры с отбитым носом и левой пяткой…
Чай и бублики стояли на столе. Над пузатым, ярко раскрашенным фарфоровым чайником клубился ароматный пар.
Лиза с жадностью протянула руку к семитатнему бублику и спросила:
– Можно?
Он утвердительно мотнул головой.
Пока она грызла бублик, жадно подбирая осыпающуюся семитать липким пальцем, Сенька налил ей и себе два стакана чаю. Отпив полстакана, он вдруг сорвался со стула и подошел к чахлому человеку с японским лицом, в белой рубахе, сидевшему за деревянной балюстрадой, у машины. Сенька сказал что-то ему, сунул в руку мелочь и возвратился к Лизе.
– Что ты говорил с ним? – спросила она.
– Сейчас узнаешь, – ответил он многозначительно.
Не прошло и пяти минут, как машина заиграла. Весь трактир наполнился звуками жалобного мотива.
Лиза встрепенулась, и глаза у нее загорелись от удовольствия.
– Знаешь, что это играют? «Устю»! – И он стал подпевать, покачивая в такт головой:
Вечер вечереет,
Пробочницы идут!
А мою Устю в больницу везут!..
Сеня велел потом машинисту завести «Сухою корочкой питалась», «Марусю», «По диким степям Забайкалья», «Дрейфуса» и «Исса».
Машина играла без устали к полному удовольствию Лизы.
– Видишь, какое у нас веселое житье?! – сказал Сенька. – Со мною никогда не пропадешь. Я фартовый! Хочешь халвы?!
Она мотнула головой.
– Каштан! На две копейки халвы и еще один семитатний! А ты любишь меня? – спросил он ее неожиданно.
– Люблю.
– Побожись!
– Чтоб я не дождала до завтра!
– Поцелуй!
Она перегнулась через стол, крепко обхватила его шею руками и стала целовать.
– Будет, – сказал он. Она оставила его.
– Чего же это наших еще нет? – спросил самого себя с удивлением Сенька и посмотрел на дверь. – А вот они!..
В дверях один за другим стали появляться блотики со своими барохами – Петька Скелет с Манькой Беззубой, Пимка Апельсин с Нюней Коротконогой и Гришка Арбуз с Лелей Тронбоном.
Завидя Гороха, блотики направились к нему.
Послышались восклицания.
– А! Здорово! Носит тебя еще земля?!
– Менты легких не отбили еще?!
– Бароха моя! – отрекомендовал Лизу Сенька.
– Очень приютно! – комично расшаркался перед нею Арбуз.
Товарищи познакомились с Лизой. Арбуз распорядился придвинуть к столу Сеньки еще один, и все уселись тесной компанией.
– По шкалу, что ли? – спросил Скелет весело.
– Обязательно! – ответила за всех Беззубая.
– Каштан!..
Не успели приятели перекинуться несколькими фразами, как на столе уже стояла бутылка с водкой, рюмки и закуска – соленые огурцы и вобла. Скелет наполнил рюмки и провозгласил тост:
– За здоровье карантинных шмырников! Дай, боже, им черную болесть!
– Аминь! – поддержала компания хором.
Шкалы были опрокинуты.
– А ты чего не пьешь? – спросила Беззубая Лизу.
– Я никогда не пила.
– Так нельзя! Нечего ломоты строить!
– Пей! – приказал Сеня.
Лиза опростала рюмку и сильно поморщилась. Сенька подсунул ей под самый нос соленый огурец и кусок хлеба.
– Фу!.. Печет! – проговорила она, с трудом переводя дыхание.
– И какая ты бароха, коли не умеешь пить?! – воскликнула Беззубая. – Смотри!
Она наполнила чайный стакан водкой и легко опростала его в один прием.
Компания сидела за столом больше двух часов. И мужчины и женщины изрядно выпили. Не отстала от них поневоле и Лиза.
Голова у нее сильно трещала, но ей было весело. Она стучала ложечкой по тарелке и все требовала «Устю».
Беззубая завела ссору с Тронбон. Скелет показывал фокусы с серебряным пятачком, а двенадцатилетний Арбуз ломался: стучал с размаху кулаком по груди и говорил заплетающимся языком, подражая великовозрастным блатным:
– Я двадцать пять лет кровь в карантине проливаю, и чтобы какой-нибудь ментяра (городовой) позволил себе слово сказать мне! Да я его, как селедку, надвое разорву!
– Да будет тебе, товарищ, тень наводить! – остановил его Сенька. – Слава богу, видели, как ты вчера плейтовал от мента!..
С этого дня Сенька и Лиза сошлись как нельзя лучше. Она сделалась ему верной помощницей. А с течением времени у нее открылся настоящий талант, приводивший в умиление Сеньку и вызывавший зависть во всех его товарищах и озлобление в их барохах.
Так наливать масло шмырнику, как она, не могла ни одна бароха.
Сенька бацает хлопок в агентстве, а она отвлекает от него внимание шмырника всякими разговорами, прикидываясь дурочкой.
– Дяденька! Скажите, пожалуйста, какой час?
– Сколько тебе, стрекоза, надо? – заигрывает с нею суровый цербер.
– Полтретьего.
– На что тебе полтретьего?
– Тятеньку проведать надо. Вы, быть может, знаете его?
– А он кто?
– Элеваторщик. На элеваторе работает. Дяденька, миленький, – продолжает она наливать масло, – вы, быть может, часом, платочек тут нашли? Обронила…
– Очень нужен мне твой платочек!
А Сенька в это время знай пощипывает из тюка хлопок и накладывает в карманы и за пазуху. Накладывает и сияет.
– Ну и бароху же послал мне господь. Дай бог ей здоровья, а не двести тысяч на мелкие расходы!..
Ловкая она была шельма! В какой-нибудь месяц перещеголяла всех барох.
Она не только хорошо на цинке стояла, но и хай (шум) делала, как никто.
Случилось так, что Сенька засыпался. Лиза в этот момент выходила из мелочной лавочки на Таможенной и видит: ведут ее ясного сокола, муженька, с двух сторон под руки мент и дворник, а сзади важно шествует сам квертель, жирный, как бекас, с аршинными усищами, портфелем под мышкой, и командует:
– В участок его, мерзавца!.. Я тебе покажу, как табак воровать!
– Выручай! – крикнул ей Сенька.
Лиза шариком подкатилась к нему, повисла у него на шее и как завизжит:
– За что вы ведете его в часть?!. Он ничего не сделал!.. Карраул! Православные!.. Ой, ой!..
Сопровождавшие его мент и дворник растерялись. Растерялся и квертель.
А Лиза не перестает хаять:
– Православные!.. Режут!..
В какие-нибудь две-три минуты Лиза собрала тысячную толпу.
– Люди добрые! – обратилась она к публике. – Я вот с братцем моим вышли на площадь, мама послала за керосином, вдруг городовой хватает его и тащит в участок. Ой, боже мой!..
Находившийся в толпе экстерн в прыщах, помятой шляпе и пенсне петухом наскочил на городового и крикнул:
– Как ты смеешь?!. Немедленно отпусти его!.. Господа, надо вырвать его из когтей этих опричников, а то они убьют его!
В толпе прошел гул. Она подалась вперед и оттерла полицейских от Сеньки.
Заварилась каша. Явился полицмейстер, казаки. А Сенька и Лиза в это время сидели в Практической гавани на клепках и как ни в чем не бывало уплетали за обе щеки воблу…
Дела Сеньки удивительно пошли в гору и даже заметно отразились на его внешности. Он округлился, стал носить «колеса» на высоких подборах и курить вместо «Ласточки» «Дюшес» и «Сенаторские».
Округлилась и Лиза.
Сенька не оставался в долгу перед своей барохой. Нередко в благодарность за любовь и помощь он делал ей обновки: покупал то новые туфли, то гамаши, брошку, колечко и водил в город в театр при чайной попечительства о народной трезвости. Их часто можно было видеть там, на галерке, рядышком, внимательно следящими за пьесой.
Когда «работы» было мало, она, сидя на дубах, вышивала ему болгарскими крестиками лелю – рубаху, чинила штаны, куртку, набивала табаком гильзы или варила на массивах в котелке уху.
Часто по вечерам все блотики вместе с барохами собирались где-нибудь на набережной под звездным небом в большой кружок и устраивали литературно-музыкальные вечера. Известные всему порту – Монах рассказывал занимательные сказки, а Хандри-Мандри – пел.
Он пел «Стогнет, стогнет голубочек», «Падший ангел беспокойный», «Трубочка-заветочка».
«Трубочка-заветочка» была любимой песней блоти-ков, и они заставляли Хандри-Мандри петь ее по нескольку раз.
Трубочка-заветочка
С резьбою по бокам!
Какая ты красивая;
Продай, брат, ее нам!
Ах, трубочка-заветочка
Отбита на войне!
И в память генерала
Досталась она мне!
Я трубочку-заветочку
Как око берегу,
И хороню я трубочку,
Я в правом сапогу.
Вот было сражение
Под городом Дубном,
И сохранялась трубочка
В сапоге моем!
Все бы хорошо, если бы только в Сеньке не сидел бес ревности. Стоило Лизе бросить даже равнодушный взгляд на мимо проходящего гимназиста с рыболовным прутом или на кого-нибудь из товарищей Сеньки, как он уже хмурился, подступал к ней с кулаками:
– Ты чего до них ливеруешь?
– Что ты?! Ей-богу, Сенечка, ты запонапрасно!..
– Я тебе дам запонапрасно! – И он влеплял ей затрещину.
Он следил в оба за ее нравственностью и всегда мстил за свою попранную честь.
Когда однажды блатной Рашпиль ущипнул ее за ногу, Сенька выхватил нож и сказал ему со злобой:
– Если еще раз тронешь, зарежу! Я, брат, теперь такой же фартовый, как и ты. Мне что тюрьма, что дом – все единственно.
И если бы его не удержали товарищи, он обязательно пырнул бы Рашпиля.
Досталось также от него и шарикам. Они позволили себе такую выходку: заманили в пароходный котел Лизу под предлогом познакомить ее с устройством его. Сперва они вели себя честь честью, по-джентльменски, но потом вдруг потушили свечи и давай щупать ее.
Лиза со слезами на глазах прибежала к Сеньке. Тот обозлился, созвал всех блотиков и вечером, когда шарики сходили со сходни, они набросились на них и жестоко избили…
– Удивляюсь тебе, – сказал как-то Сеньке большой практик Арбуз. – У тебя такая хорошая бароха, а ты из кожи лезешь. Возьми с меня пример. Я весь день ничего не делаю, а придет вечер, Маня принесет мне рубль, два, а то и три. Запряги Лизу, пусть одна работает.
Мысль эта очень понравилась Сеньке, и с этого же дня он предался полному dolce far niente,[5] a Лиза работала за двоих. Сама стреляла хлопок, арап и приносила выручку. Сенька от безделья пристрастился к картам. Он весь день пропадал на обрыве, над портом, в кустах и играл с чистильщиками сапог в «три листика».
Сеньке не везло. Он проигрывал всю выручку Лизы и, не довольствуясь этим, постепенно забрал у нее все свои подарки – шелковую косынку, колечко, туфли, брошку – все… А она и не думала роптать.
Но вот она исчезла. День, два… Ее нет…
Сенька не на шутку всполошился.
– Не сманил ли ее Косой? Тот давно уже зарился на нее.
Сенька бросился к нему, но тот поклялся, что и не думал сманивать ее.
– Куда же она делась?!
Он строил тысячи предположений. Думал, что ее увезли в Константинополь, что попала под поезд…
Он затосковал, опустился и только теперь понял, как она была ему дорога и близка. Он припоминал каждую мелочь из их совместной жизни, и эти мелочи умиляли его.
Сенька вспомнил, как однажды шмырники безбожно избили его воловиками,[6] и она ухаживала за ним, растирала горячим уксусом его спину, бока. Вспомнил также следующее: он стащил у одного угольщика шапку. Тот настиг его и стал бить. Случилась тут Лиза. Она сгребла тяжелую марсельскую черепицу и как треснет ею угольщика. Тот так и растянулся.
Вспомнил Сенька и зимние вечера, когда, будучи на декохте, они прятались в промерзлых вагонах, и сна грела его своим телом.
Попутно Сенька припомнил, как часто он обижал ее. Однажды он застал ее за каким-то шитьем.
– Что шьешь? – спросил он.
Она вспыхнула и ответила, заикаясь:
– Ничего.
– Скажи!
– Платьице для… Зины…
– Какой Зины?
Она достала из клепок самодельную куклу, которой играла всегда в его отсутствие, и показала.
– Вот еще… вздумала!..
Он грубо вырвал из ее рук куклу, разорвал ее надвое и бросил. Она расплакалась, как трехлетняя девочка…
А как он обирал ее?!
Он был так виноват перед нею, и ему хотелось загладить свою вину.
– Господи! Если бы только она отыскалась! – молил он.
И вот он узнал от фельдшера при амбулансе Приморского приюта, что она в больнице.
Сенька пошел к ней с раскаянием. Он хотел сказать ей многое, многое. Но этот проклятый шмырник и злая сестрица испортили всю музыку.
Сенька долго ворочался на матраце, думая все о Лизе.
– Скорее бы отпустили! – проговорил он вполголоса. – Вот заживем! На все медные! – И он улыбнулся…