Рядовой Попов увидел, как по дороге пошли легковые машины, в которых сидели чеченцы с оружием и черными повязками на лицах, в темных очках. Колонна беспрепятственно, нагло, не спеша миновала блокпост внутренних войск МВД России. Солдаты дивизии имени Дзержинского наблюдали за боевиками из окопов, так и не получив от командира роты никакого приказа.
Но более всего они были изумлены и унижены глумливой демонстрацией: на крышах трех автомашин по одному сидели российские солдаты в разорванных формах, в крови. То ли избитые, то ли раненые…
Ни до, ни после никто не объяснил нашим ребятам, что происходит. Почему это в России так делается.
Владимир Попов вернулся в городок Нытву с Северного Кавказа. Михаил Лермонтов, тоже прошедший Чечню, написал: «Ты расскажи всю правду ей, Пустого сердца не жалей, Пускай она поплачет — Ей ничего не значит».
— Вообще, я и сейчас плохо представляю, в какой стороне от нашего блокпоста находился Грозный, — неожиданно признался мне Володя, — да и с памятью становится все хуже и хуже. Помню, что однажды проезжал куда-то генерал Лебедь и сопровождающие его, на шести джипах.
В другой раз — Володя, наверное, уже никогда этого не забудет — прошел наш батальон на бронетранспортерах. Скрылся за лесом, и было слышно, как там начался бой. Через полчаса колонна вернулась: такого количества убитых и раненых Володя Попов больше никогда не видел — тридцать человек плавали в собственной крови. Кто без ноги, кто без руки…
Потом случилось так. Володя находился в окопе. И вдруг видит: впереди три чеченских боевика убивают человека. Сначала они стреляли, а потом склонились над упавшим, чтобы перерезать ему горло. Володя закричал, вскочил и побежал. Было темно — он остановился, пытаясь понять, в каком месте находится. На блокпосту ли? Все перевернулось в голове… И тут рассмотрел железобетонный столб электропередачи: дома! У себя дома! В Нытве…
Приснилось. Он подошел к опоре и взялся за нее обеими руками, будто сбрасывая излишки температуры, остывая от ночного кошмара. Оглянулся — на крыльце стояла Галина… Испугалась, наверное: муж разговаривает во сне, кричит. Как объяснить ей все это? Как будто сны возмещают утрату памяти.
— И мне плевать, в какой стороне Грозный, Москва и дивизия Дзержинского! Я хочу жить с женой и детьми на берегу тихой речки. И ничего не хочу помнить…
Когда Володя Попов попал в дивизию имени Дзержинского, первую неделю его никто не трогал. А потом подошел один, протянул свою форму: «Постираешь и пришьешь эти шевроны!»
У Володи крупные черты лица. И медленный взгляд человека, находящегося под постоянным внутренним напряжением. Можно представить себе, как он смотрит исподлобья… В тяжелую минуту.
— Тебе надо, ты и пришивай, — ответил он, — а будешь настаивать — табуретка прилетит. Или тумбочка.
И взгляда своего не отвел. И позднее не отводил. Через год Попова отправили в Чечню с тремя такими же поперечными пацанами, бывшими в роте не на лучшем счету.
Чужую смерть видел, и своя рядом прошла, только волосы пошевелила, как сквозняком. Потом откопал в земле две автоматных пули, между которыми, можно считать, боком прошел.
Все забыть, остыть, погрузиться в работу, будто в речную прохладную воду. До армии был слесарем-ремонтником. «Место занято!» — ответили ему, когда вернулся. Пошел на завод «Металлист», там извинились: «Будет набор — позвоним». И на комбинате строительных конструкций не приняли.
Только госпиталь не отказал двадцатидвухлетнему ветерану. Вернулся домой, зашел к бабушке. А та говорит: «Галина была только что!» Он побежал. Но не догнал. Направился к отцу — и увидел, что она купается рядом с домом, в речке. Смеется. Поднимается из воды в солнечных лучах и идет навстречу ему…
Так и проснулся с улыбкой на губах. Перед поездкой Володи в госпиталь они расстались. Как объяснить ей все это? Написал письмо, попытался сказать что-то, просил, чтобы ждала.
Никому, говорит, не нужна Чеченская война. Ошибается, наверное. Она необходима тем, у кого есть деньги и дети, наследнички. И власть. Много власти! Очень много… И еще захотелось попить молодой крови, чтобы прожить, пожировать два-три лишних дня за счет ста тысяч чужих жизней.
Я смотрел во мглу хвойного леса, на краю которого стоял розовый корпус госпиталя ветеранов всех войн. Я просидел несколько часов, поочередно разговаривая со своими героями на лавочке под стреловидным крылом истребителя-перехватчика МиГ-31, поднятого на постамент напротив входа в здание.
Они не были Героями России, но стали героями моей прозы, моими героями. Ребята уже ушли, а я продолжал смотреть в эту хвойную мглу: сосны, ели и березы. Черняевский лес никто не сажал — он рос здесь всегда, может быть, еще до нашей эры и самого всемирного потопа.
Я настолько хорошо знал этот лес, что, казалось, видел его насквозь, даже в темноте. Случилось, я прошел его от края до края, двигаясь с трех до четырех часов ночи, с ножом в руке. Я возвращался тогда с попойки, и у меня нашлась монета, чтобы позвонить Леше, попроситься на ночлег. «Но, Юра, уже поздно, я хочу спать», — ответил друг и положил трубку. Денег на такси не было, как обычно. Тогда я собрал всю свою волю, весь запас человеческих сил, данных мне природой, и по самому короткому пути, по ночному лесу, двинулся в сторону дома. Я знал, что здесь не раз находили трупы людей — мужчин и женщин, чаще — девушек, которые не возвращались с утренней пробежки или вечерней прогулки. Находили ограбленными, изнасилованными, убитыми. Поэтому я не выпускал из руки нож, который всегда лежал в моем кармане, и внимательно вглядывался в ночную темь. Обошлось, Бог — не друг, он не покинул меня в ту ночь.
Лесопарк давно стал дном мегаполиса, усеянным пустыми бутылками, полиэтиленовыми пакетами, шприцами и презервативами. Казалось, вода в ручье пахла лекарствами и гноем. Она текла от Больничного городка через весь лес и впадала в пруд, вокруг которого раскинулась гигантская несанкционированная свалка. А над водой летали комары, разносчики малярии, занесенные сюда фруктовым рынком, что раскинулся на другом берегу пруда. Там же, на другом берегу, стояли особняки с зеркальными потолками и мраморными лестницами, построенные на деньги от продажи «дури» — самого подлого бизнеса, который вели менты и цыгане, отцы и матери героина.
Этот Черняевский лесопарк — мутный осадок мегаполиса, квинтэссенция цивилизации, ее выжимка, голая суть. Здесь невозможно было бы жить, если бы не птицы, не рыжие белки, не ипподромовские лошади, которые уносили всадников в сосновые боры, просторные, как Вселенная.
Я шел из госпиталя вдоль хвойного марева леса и напевал романс о том, «что долетит до середины Леты моя послевоенная страна…» И думал: не имеет значения, где ты живешь, в какой стране, в каком месте, какая у тебя крыша, жилье. Ничего не значит, что ты носишь, ешь и пьешь, неважно, с кем общаешься за водкой, кто тебя окружает, чем занимаешься. Единственное, что имеет реальное значение, кто ты сам, твоя душа и воля, ум и трудолюбие. Все остальное — фуфло и бесконечная фигня. Жизнь — это путь к истине. И когда твои личные понятия совпадают с реально существующими вещами, тогда ты становишься человеком. А не совпадают — остаешься большинством.
Я шел и думал об этих солдатах, о том, что выступать против государства, может быть, и бесполезно, но не бессмысленно, а уж любить паразита точно не за что, тем более лизать, будто мороженое в вафельном стаканчике.
Поэт — опасная работа, не хлебная. Возникает такое ощущение, будто в родной стране работаешь нелегалом. Шифруешь познание эзоповым языком — метафорой, синекдохой, метонимией. И каждый день ждешь провала. Но мне кажется, что счастливая жизнь — это дорога к дому, а к не банковскому подъезду.
Сегодня люди умирают не потому, что есть нечего, а потому что не способны преодолеть информационное поле высоковольтного психического напряжения. Самое большое количество погибших в области — от самоубийств и убийств, потом идут алкогольные отравления суррогатами и дорожные катастрофы.
Люди гибнут от высоковольтного психического напряжения — как пацаны на металлических опорах ЛЭП, пытаясь стащить оттуда алюминиевый провод — для сдачи в пункты приема цветного металла. А вот этих голодных пацанов из шахтерского Кизела наша Родина — ЧП «Россия» — не простит. Мальчиков, которых она, дуреющая, брачующаяся на голубых экранах, не смогла прокормить.
Но мужчина обязан выиграть битву жизни и реализовать собственное предназначение. Конечно, я писал, проводил время в поисках человека. Я жил так, будто этот срок мне дали условно. Я начинал понимать, что причиной существования терроризма как разновидности партизанской войны является тотальное равнодушие людей друг к другу — по все стороны фронта, с того мгновения, когда начался Большой Взрыв, с начала существования Вселенной.
А может быть, раньше — если Большой Взрыв организовали тоже чеченцы.
Я шел по улице — и вдруг увидел майора Неверова: он двигался прямо на меня, в гражданском костюме, без галстука. Посверкивали на солнце его редкие светлые волосы. Я понял, что он тоже узнал меня, замедлил шаг и, кажется, улыбнулся.
— Здравствуйте, — приветствовал я его.
— Здравствуйте, — ответил он и протянул руку — сильную ладонь самбиста.
— Как служба? — спросил я. — Очередное звание еще не присвоили?
— Нет, — ответил он с усмешкой, — не успели. Я уволился.
— Вот как. И чем теперь занимаетесь?
— Создал свое детективное бюро.
— Правильно сделали, — согласился я с его решением. — Вы знаете, сколько пермских милиционеров погибло в Чечне?
— Знаю — уже больше ста. А вы знаете, что в управлении милиции с неприязнью относятся к вдовам и детям погибших? Они считают, что аппетиты родственников растут с каждым днем…
Я протянул ему свою визитку — он быстро достал из кармана свою.
— Этого следовало ожидать. До встречи, майор…
— До встречи.
Я смотрел ему вслед: я знал, что он еще придет ко мне, сам придет. Такие вещи я чувствовал и знал, потому что работал не в пространстве, а во времени.
В тот момент Николай Неволин видел мир в последний раз.
И потом много, быть может, очень много лет, до конца своей жизни он будет подробно вспоминать этот самый виноградник в окрестностях чужой столицы.
А Накипу Димухаметову показалось, будто в броню попала винтовочная пуля.
Таким был первый боевой звук. Затем раздался грохот, и его швырнуло вниз, в открытый люк БМД.
Они все ехали на броне, кроме механика-водителя, у которого из люка торчала одна голова. В нее и угодил осколок.
Как оказалось, выстрел из гранатомета зацепил откинутую крышку люка, и взрыв раздался раньше, чем кумулятивная граната коснулась боевой машины. Поэтому в корпусе осталось отверстие, равное пулевому. Как и первый звук.
В ушах стоял непрерывный шум. А когда Накип поднял голову, он увидел, как в люк падает Коля Неволин, падает медленно: глаза прикрыты правой ладонью, а лоб рассечен вертикальной раной, из которой — с частотой сердечных ударов — вылетает, брызжет пульсирующая кровь.
Кто-то перевязывал Николая, кто-то отстреливался из автомата, а Накип залез в башню и попытался развернуть пушку в сторону нападавших, но безуспешно. Позднее выяснилось, что был перебит электрокабель.
Все это произошло километрах в десяти от Кабула, когда десантники, проводив колонну с грузом, возвращались в столицу Афганистана — на базу своего полка. Возвращались 18 апреля 1982 года, за неделю до долгожданного дембеля.
Водителя ранило. Другому солдату пуля попала в ногу Третьему посекло лицо мелкими осколками. Николай Неволин остался слепым на всю жизнь. И еще один парень лишился глаза, даже не заметив этого. После боя Накип увидел на его щеке желтый след… Рядом стоял молодой, только что прибывший лейтенант и протягивал Димухаметову пакет со словами: «Солдат, перевяжи его». Руки офицера дрожали.
— А хирурги там были? — спросил я Накипа. Он, улыбаясь, чуть повернул голову левым ухом ко мне. Я повторил вопрос.
— Слышу все хуже. Ни одного врача я там не видел, только санинструкторов, таких же срочников, как и мы. Сами перевязывали. Я сразу не понял, что получил легкую контузию, не заметил, что глохну. Тем более что мы часто разговаривали друг с другом на повышенных тонах, даже в спокойной обстановке, на базе. Правда, иногда очнемся: а чего это кричим? Внутреннее напряжение, видимо, сказывалось. Потому что все понимали происходящее правильно, никто воевать не стремился. Только на собраниях молча слушали — о защите южных рубежей державы. Сегодня я думаю, что нормальный человек вообще воевать не хочет. А есть такие люди, которым это нравится — убивать. Если бы меня сейчас послали в горячую точку, я отказался бы. Как делают другие. Придумали — месячник дезертиров! В окопы бы этих прокуроров…
Последние пятьдесят лет на Россию никто не нападал, но слово «война» в названии госпиталя начало как-то незаметно писаться во множественном числе. И ветераны становятся все моложе.
Когда Димухаметов возвратился в родной Гремячинск, радость была беспредельной, как грядущая жизнь: живой, здоровый, полный сил! Служба позади, и столько повидал, что и бояться больше нечего и некого.
Потом заметил, что никак не может привыкнуть к мирной дороге: в машине или в автобусе ехал — все по сторонам смотрел.
А когда решил вернуться в шахту, медкомиссия выявила последствия легкой контузии, полученной у Кабула. Под землю его не взяли. Странно, в Афгане туда брали любых, и навсегда.
С каждым годом слух становится все хуже и хуже. Как будто война, возмещая прошлое, стремилась окружить его тишиной. И делала это по-прежнему жестоко, не вовремя, не спрашивая согласия.
— Один афганец дал мне сигаретку, я затянулся и вернул ее обратно, когда понял, что она с наркотиком. В Кабуле мы не пили, травку не курили, знали, что каждую секунду могут поднять по боевой.
А дома меня встретили как героя — в каждом доме стакан наливали, угощали от чистого сердца, конечно. Но я так втянулся, что до 28 лет остановиться не мог. Может быть, поэтому до сих пор не женился. Живу с родителями.
Он все время пытается забыть войну, да она помнит о нем: возвращается в нечаянных ассоциациях, справедливых обидах и навязчивой тишине. А в соседней области живет Николай Неволин, оставивший свои глаза в Афганистане. Россию ему уже никогда не увидеть. Как мать, жену и собственных детей, если будут, конечно.
Я подходил к дому со стороны троллейбусной остановки. У подъезда и дальше, в сторону автомобильного выезда из микрорайона, лежали хвойные ветки. Из разговора теток, стоявших у дверей, понял, что умер Толик-алкоголик, отравился спиртосодержащей жидкостью для мойки стекол. Я честно пожалел его мать. На лавочке у соседнего подъезда сидели молодые наркоманы, курили, ждали своей очереди.
В городе, где убивали поэтов, тараканов было в тысячи раз больше, чем нас. Они быстрее, чем мы, добирались до тарелки на столе. А если опаздывали, то выхватывали из рук последний кусок хлеба. Сашка отпихивал их ногой. Поэтому мы с женой решили сделать основательный ремонт в комнатах, тотально применив химическое оружие.
В редакции я узнал, что Синод Русской православной церкви канонизировал отца Николая, священника церкви Пророка Ильи, которого репрессировали в 1930 году. Я помнил, что храм в поселке Ильинский, построенный в 1775 году, стоял полуразрушенный. Но не ведал, какая участь постигла самого священника — Николая Михайловича Гашева, деда Бориса Гашева, поэта, убитого 1 мая 2000 года в Перми.
Приехал Женя Матвеев. Рассказал о своей поездке в Финляндию на международные соревнования по пожарному спорту. Их сопровождали спонсоры, один из которых, Петр Каменев, напился и начал раздавать иностранцам четвертные билеты со своим автографом. Галина, жена Жени, извинилась за Петра на английском — перед сидевшим напротив французским тренером. «Ничего, — ответил тот, — я поездил по свету, всяких недоумков встречал».
Петр Каменев — бывший журналист, костяная голова и немного рецепторов на языке.
Может быть, мы судим о кавказцах по бандитам и спекулянтам, как европейцы о нас — по новым русским и старым коммунистам? Господи, несть им числа. Они поражены чесоткой первобытного тщеславия. Они работали в ГАИ за чашку риса. Теперь они рисуют иероглифы в правительстве РФ или Госдуме, чаруя местных дам китайской грамотой. Господи, не суди нас по этому быдлу, прорвавшемуся к праву банковской подписи, четвертным билетам и розовой туалетной бумаге со стихами столичных метафористов: «Не давай поцелуй без любви…» Они без любви и не берут, просто насилуют.
Я думал о том, что пермяки относятся к племенам угров, а те в древности были составной частью неволинцев. Значит, за речкой в Неволино жили мои предки по материнской линии.
Потом я спал, мне снился трехэтажный купеческий особняк на берегу речки с нежным женским именем Ирень, в котором зашифрованы запах сирени, голос Инессы и долина неволинской археологической культуры, куда сквозь утренний туман вел длинный висячий мост над водой. На мосту, вцепившись в перила руками, стояла моя мама, боялась двинуться дальше… «Мама, иди! Иди, мама, не бойся!» — кричал я ей с другого берега, когда мы с отцом уже перешли мост и с улыбками ждали ее, чтобы миновать долину и добраться до железнодорожной станции.
Эту господствующую высоту душманы сдали почти без боя. И только утром десантники поняли, что остались совсем без воды. А жара стояла плюс 50 градусов. Олег Виноградов подошел к командиру взвода: «Что делать?» И лейтенант уже прикидывал выходы. «Возьми сапера и шесть человек. Двадцать минут — и вода здесь!» — приказал он.
Собрали пустые фляжки. Взяли двенадцатилитровые резервуары в ранцах. И направились к горной речке.
— Оставайся! — крикнул лейтенант саперу Кирилкину.
Потом они прикинули, что стрельба продолжалась не более двух минут. Если не меньше. Сначала раздались два гранатометных взрыва, а затем послышались автоматные очереди.
И еще шесть человек бросились вниз по тропе, в том числе и сапер. Метров через сто натолкнулись на своих товарищей, расстрелянных, как стало ясно, из кустов — практически в упор. У двоих было перерезано горло, видимо, душманы добивали раненых: кого пулей, кого ножом. Командир позднее объяснил: действовали профессионалы, возможно, арабские наемники, которых позднее Кирилкин не раз разглядывал в бинокль.
Они знали, что у десантников должна была кончиться вода — и ждали на единственной тропе, ведущей к горной речке…
Мы сидели с Володей Кирилкиным на лавочке в тени госпитального здания. А над нами висела малахитовая, нежная свежесть соснового бора. Я никогда не был там — как представить мне пекло афганских гор, разогретых от солнца и динамита?
Наступила пауза.
— Не могу говорить, — тихо произнес Володя и отвернулся.
И тут я заметил, как задрожала в его руке тонкая сигаретка.
…Душманы сделали свое дело — и ушли. А ребята из разведроты отдельного гвардейского парашютно-десантного полка потащили убитых товарищей вверх — волоком, за ноги, на четвереньках, чтобы не подставить себя под пули.
Вскоре противник начал атаку на высоту, а наша авиация — бомбежку, превратившую горную местность в непроглядный пыльный ад.
Силы были неравные, командир полка приказал по рации отойти вниз.
Командир — тот самый офицер-десантник, который в фильме «Черная акула» сыграл главную роль. Вот он и был командиром этого полка — Валерий Востротин. Сегодня он уже генерал.
Одеяла, спальники и рюкзаки пришлось бросить («У меня военный билет в вещмешке остался, в хэбэ — я в тот день в «зеленке» был, в защитной форме…»). Отступали в бронежилетах, касках, с оружием и боеприпасами. Раненых продолжали тащить волоком на плащ-палатках, которые вскоре изорвались о камни. Как и форма на убитых. И кожа убитых, тащившаяся за трупами страшными кусками.
Череп Олега Виноградова, вскрытый осколком наполовину, был забит месивом из остатков мозга и горячей земли.
Когда добрались до своих, обессиленных ребят стали поить водой и кормить.
— А я есть не смог, — сказал Володя, помолчал и, затянувшись сигаретным дымом, добавил: — Это был самый конкретный месяц в моей жизни.
Через несколько дней после первого в жизни боя Кирилкина контузило — рядом с бруствером одиночного окопа рванул реактивный снаряд. Очнулся — почувствовал, что трясут: «Кирилыч! Кирилыч!»
Прозвище у него было такое — от фамилии.
— Последствия имеются? — спрашиваю.
— Голова, случается, кружится. И болит иногда. Да еще кое-что…
Володя Кирилкин — высокий, стройный и светловолосый. До службы имел первый разряд по лыжным гонкам, первый по плаванию, второй по горным лыжам, третий по боксу.
Завидный жених — жена недавно ушла. А причина в том, что детей не могли иметь.
— Я виноват. В Ижевске меня профессор смотрел, сказал, что это на нервной почве. Пытался гипнозом лечить…
— Ты любил жену?
— Я ее и сейчас люблю…
Этого профессора в Ижевске нашла Володина сестра Валя, которая живет там.
Сестра, ярая комсомолка, неожиданно ушла в православную веру, как раз тогда, когда Володя изучал противопехотные мины в Фергане, в шестимесячной учебке (остальное время — один год и семь месяцев — он провел в Афгане).
Сестра прислала ему письмо с маленьким клубочком ниток. Наговоренным клубочком. И он всю войну проносил его в кармане. В разведке всегда шел со своим саперным щупом впереди и не разу не подорвался. Бронежилет — в дырах, и трофейный пуховик — в клочьях, а однажды пуля пробила баночку из-под сока, лежавшую за спиной в рюкзаке, но его даже не задела. Привез эту баночку домой. На память и долгую жизнь. Считает, что сестра спасла, Бог уберег.
Ходит на лыжах по безмолвному зимнему лесу — как по прошлому. Раньше с женой ходил, а теперь один — однолюб. Один, потому что там уже никого нет. А тут — не все, не лучшие из тех, что были.
— Со мной товарищ служил — тезка, Володя Кропачев. Кровати рядом стояли. Красивый, гирями занимался. Как-то в «горках» — так мы называли горы — встретились. У меня сигарет не было, у него — последняя пачка. Поровну разделил ее — до последней штучки. Погиб за тридцать семь дней до приказа. В день воздушно-десантных войск ходили мы с ребятами к его матери, тете Але, а потом на кладбище — на могилу. На обратном пути зашли в кабак, чтобы выпить немного. А там — жулье местное, главшпана. «Ну что, орлы, расселись?» — говорят нам. На шеях золотые цепи висят — с палец толщиной, и пальцы на руках в сторону разогнули. Пришлось показать им Кабул… Правда, за мебель мы потом заплатили.
Конечно, можно разгромить кабак и поверить в Бога. На этом свете можно сделать все, кроме одного — никого и никогда не вернуть с того.
Заместитель командира взвода, старший сержант Владимир Кирилкин, награжден почетным знаком «За разминирование» и двумя медалями «За отвагу». Владимир Кропачев — орденом Красной Звезды. Посмертно.
Жизнь меня поставила перед факсом: надо искать работу. Я рассылал свое резюме по разным конторам и ждал ответа. Дошел до того, что начал перечитывать книги. Сашка по-прежнему обзывал тараканов талибами, а я обратил внимание на то, что они напоминают жареные зерна кофе. Кажется, я внутренне смирился с их существованием. Особенно после того, как в одном из рассказов Володи Сарапулова прочитал о парне, который вернулся из Афганистана и закатил разборку другу — за то, что тот однажды убил таракана. Так Володя относился к жизни вообще — как к божественному явлению. У таракана свой Бог.
Однажды Сарапулов вышел с балкона четвертого этажа на асфальт — и не вернулся.
Скоро я устроился пресс-секретарем в федеральную экологическую структуру. В тот ясный день я зашел на старую работу — в редакцию «Пармских новостей». На столе в приемной главного редактора лежала книга. По графике букв я понял — армянская, открыл — стихи, покачал головой от удивления — бывает же.
— К нам в гости заходил армянский поэт Сурен Григор, — сказала секретарша, — сейчас он ушел куда-то с твоим другом Матлиным.
Я двинулся по улице Сибирской вниз. Это был тот самый Сибирский тракт, по которому вели в кандалах декабристов и других аристократов. И на перекрестке, переходя на зеленый свет улицу, увидел идущего навстречу Матлина, а рядом с ним — высокого, худого, слегка сутулящегося мужчину. Сразу догадался — тот самый армянин… На проезжей части не сильно задержишься, но я остановился, церемонно поздоровался с Андреем, с приветливой улыбкой пожал руку поэту — и быстро побежал дальше, пока не задавил какой-нибудь меланхолик или алкоголик.
«Через пару часов он мне позвонит», — сказал я себе, направляясь к рабочему месту.
Через пару часов раздался телефонный звонок.
Так мы с ним познакомились — с армянским поэтом Суреном Григором. Конечно, Андрей Матлин на другой стороне улицы сказал ему, что он только что пожал руку пермскому поэту Юрию Асланьяну.
В каких веках, в каких еще землях встретятся рассеянные по Вселенной армяне?
— Какой-нибудь поворот колеса истории — и я был бы одним из них! — сказал я однажды своему другу Меликсету Габояну, кивая на армянчиков в черных костюмчиках с сотовыми телефонами в руках, стоявших в фойе гостиничного ресторана.
— А разве ты не один из них? — ответил Меликсет.
Я рассмеялся — с национальной самоидентификацией у меня всегда были проблемы.
Потом я вспомнил: солнце появилось после затяжных дождей в тот день, когда в Пермь из Еревана прибыл Сурен Григор — он привез эту звезду. Египетский бог солнца Ра. Книга стихов вышла у Сурена в Каире, где существует большая армянская диаспора, две книги — в Ереване. Я нарисовал звуковой код поэта: Ра, Арарат, Урарту и, наконец, — Урал.
Зимой в Ереване солнца не хватает, поэтому армянам так нужен жидкий газ. Он рассказал мне, что приехал в командировку, на газоперерабатывающий завод, — и решил, что в России тоже должна появиться его книга. С этим и пришел ко мне.
— Помоги перевести стихи на русский язык.
— Какие проблемы, — ответил я, — еще бы язык предков вспомнить.
Конечно, мой отец знал армянский, татарский и русский, но мой отец по шестнадцать часов в сутки водил машины по таежным дорогам — у него не было времени заниматься моим лингвистическим образованием.
Переводили вместе с Суреном, по подстрочнику.
Была у меня мысль познакомить Сурена с городом — да пропала. Вовремя вспомнил рассказ одного мужика, как показывали Пермь певцу Вячеславу Бутусову. «Ну и город у вас, — вздохнул музыкант в конце, — Первая Вышка, Вторая Вышка, Висим…» Я тут же вспомнил поселок Лагерь, деревню Неволино, станцию Решеты.
Если говорить о памятниках, то у нас больше всего любят живых победителей и мертвых изобретателей.
Сережа вернулся от Соколова-старшего. Старик сказал ему: «Вот, пришло мое время, а я уже не у дел…»
Сережа лежал на диване и рассматривал собственный фотопортрет, сделанный Горой Холмогоровым. Его повесила мама — это она распоряжалась, что куда повесить, поставить или переставить в квартире. Сережа никогда не возражал.
Его отец, Анатолий Михайлович, был пятым сыном Михаила Ивановича Бородулина, который пришел с Первой мировой войны, как гласило семейное предание, с винтовкой, Георгиевским крестом и женой из Белоруссии — Ксенией Абрамовной. У супругов родилось 13 детей, из которых выжило пять сыновей. Двое старших ушли на Отечественную войну.
Сережа сотни раз рассматривал фотографию своего деда. На нем пиджак, рубаха без галстука, застегнутая на все пуговицы, на лице — усы. В плечах чувствовалась могучая сила. И сыновья такие же — намятые. Дядя Федя служил техником на аэродроме, а дядя Ваня — летчиком в авиации ВМФ, и уже в 1941–1942 годах бомбил Берлин.
В 1932 году Михаил Иванович напомнил односельчанину, что тот взял у колхоза корову в аренду и не вернул, хоть и обещал привести ее обратно с приплодом.
— Ну, Михаил Иванович, забудет тебя эта корова! — пообещал земляк.
И точно, забодала она Михаила Ивановича. Вскоре его арестовали. Как оказалось, тот землячок написал на Бородулина донос: мол, у него в доме хранится боевая винтовка. Бабка пошла к следователю и объяснила, почему односельчанин написал донос на мужа. Отпустили деда, а ведь мог вообще никогда не выйти. Рулетка ОГПУ. А все бабка… Знал солдат, кого с фронта везти. После этого супруги ушли в город, спасаясь от благ коллективизации.
Отец всю жизнь проработал на заводе токарем и заточником.
Еще в комнате висел портрет маминого папы — Ивана Федоровича, который погиб в одном из бесчисленных боев во время Великолукской операции. Там на каждом километре легло по полку наших солдат. Поэтому там других могил, кроме братских, нет.
Похоронка была послана из Калининской области. Сережа с матерью сделали запрос в архив Министерства обороны, откуда пришло подтверждение: да, это Калининская область.
Мама сказала, что поедет искать место захоронения отца. Сережа сразу начал собираться в дорогу — и речи быть не могло, что она поедет одна. Сейчас он лежал, отдыхал перед поездкой — поезд отходил в середине дня.
Сережа знал, что Иван Федорович перед войной окончил Орловскую школу милиции. Партия готовила молодых чекистов — для завоевания мира. Орловские рысаки, двуглавый имперский орел… И вот — орловская школа милиции.
22 июня 1941 года Иван Федорович был в дороге — ехал с молодой женой навестить мать в Карагайский район Пермской области. Не доехал, развернулся и пошел на запад. Служил в охране — сопровождал на фронт штрафные батальоны. Однажды резко возразил против того, что офицеры воруют с продовольственных складов. Вскоре Ивана Федоровича обвинили в том, что это из-за него один зэк в дороге сбежал. Так он стал офицером штрафбата. А потом были Великие Луки…
Под невыносимое звучание марша «Прощание славянки» фирменный состав «Кама» тронулся в сторону Москвы.
Сережа лежал и вспоминал свой последний разговор с Надеждой Николаевной Гашевой. Он уже догадался: самое ценное, что случается в гуманитарном образовании — это абсолютное чувство вкуса, которое достается только самым честным. Она знала Астафьева, Решетова и Давыдычева, готовила к изданию произведения классиков и могла на глаз определить художественный вес текста. Потому что всегда шла до конца в своем стремлении к художественной точности.
Надежда Николаевна сказала Сереже, что в племенных книгах Пермского конезавода обнаружена запись о том, что в 1927 году была куплена кобыла Светлана — на Прилепском заводе. «Скорее всего, именно тогда они и познакомились — Бутович и Лямин, — заметила она, — а чуть позднее, в тюремных записках, Яков Иванович назовет Лямина молодым, дельным и перспективным коннозаводчиком. Такими вот, казалось бы, невероятными путями идет сохранение реальной человеческой истории. А иначе как ее сохранить — реальную? Взять того же Муралова, наркома земледелия. Это он, Александр Иванович, большевик, руководил похоронами Ленина. При советской власти, рассказывала Надежда Николаевна, из поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин» изымались две строки с упоминанием фамилии человека, который во время Гражданской войны командовал Московским укрепрайоном, а потом помогал Бутовичу сохранять орловского рыска. Вот это упоминание — о похоронах вождя:
«Но вот издалёка, оттуда, из алого, в мороз, в караул умолкнувший наш, чей-то голос, кажется, Муралова — “Шагом марш!”».
Почему строки изымались? Потому что 30 октября 1937 года Александр Иванович Муралов был расстрелян как враг народа.
Сколько ни изымай, реальная история все равно сохранится, тонкой нитью породной крови. Имена возродятся, книги откроются, могилы найдутся. Пусть через миллиард лет — все вернутся петлей неизбывного времени, займут свои законные места.
В 10-й тетради Бутовича, в записи, сделанной 12 февраля 1929 года в Тульской тюрьме, Надежда Николаевна нашла рассказ о дочери Скворки — Светлане, которая «родилась в 1919 году, во время жесточайшей голодовки и полной разрухи. Скворка была очень худа и истощена».
Потом было так: «Андрей Иванович Руденко умолял хоть чем-нибудь ее подкормить. Увы, «подкормить» было нечем… Положение усугублялось тем, что кобыле было 22 года. Наконец Скворка благополучно ожеребилась. Она дала очень крупную и очень длинную красно-рыжую кобылку. Кобылка отличалась исключительной женственностью, чрезвычайной породностью, имела превосходную спину и была дельна. Она была замечательна, но ее ждала тяжелая судьба. Недели через две выяснилось, что у Скворки из-за скудного питания почти нет молока. Жеребенок стал хиреть, болеть и чахнуть. Жаль было смотреть, как потускнела у него шерсть, а потом поблек глаз. Жеребенок исхудал, опустил головку и медленно умирал. Ничего не может быть страшнее, чем видеть страдания детей, а также мучения лошадей, особенно жеребят… К счастью, дело шло к весне, и едва зазеленела травка, мы выпустили Скворку в рощу, а потом на бугры. Этим был спасен от голодной смерти жеребенок. Само собой разумеется, что ни о подкормке овсом, ни о правильном питании матери не могло быть и речи. Дочь Скворки Светлана боролась за жизнь героически, но была худа до такой степени, что мне казалось, она не выдержит отъема и погибнет. Летом, как все слабые жеребята, она болела, и хотя сумела болезнь победить, но вышла из нее еще более истрепанной. Здоровье у кобылки было, однако, железное: она переборола и вторую тяжелую зиму, а летом на травке кое-как отошла. Полуторницей и двухлеткой она тоже недоедала, но голодала все же меньше. И вот, несмотря на такое «воспитание», к трем годам Светлана стала крупна и дельна, превратилась в ценную лошадь. На призовой конюшне в Ленинграде, где насчет кормов тоже было не густо, она окончательно сформировалась. Только западина у глаза, некоторая недоразвитость и выражение глаз говорят о том, что она перенесла. Голова у Светланы очень интересная, с характерной лысиной, линия верха хороша, шея тоже, но круп мог бы быть и подлиннее. Постав ног у нее замечательный, но имеется сырость в скакательных суставах. Кобылка глубока и очень просторна. В ней много типа, и даже по прежним временам она была бы замечена в Прилепском табуне маток. Я очень ценил Светлану, главным образом, конечно, за происхождение, но также за массу, тип, вес и костяк. Это была «старинная» кобыла…
Светлана была продана Пермскому государственному конезаводу».
Сережа Бородулин вспомнил: в 1944 году в московском госпитале Арсений Тарковский написал: «Я снова пойду под Великие Луки, чтоб снова мне смертные муки принять…» В столице Сережа с матерью сделали пересадку и через четыре часа были в Твери, где замок висел на каждой двери. Новосокольники? На вокзале им сказали, что такого населенного пункта у них просто нет. Мать с сыном пошли в областную администрацию. Была пятница, и последний чиновник уже собирался свалить на дачу, но Сережа начал быстро и жалобно просить его: «Мы издалека приехали, помогите, у нас тут такие дела…» Это «издалека» убедило человека — он достал какие-то карты, расстелил их на столе, начал рассматривать. На похоронке в обратном адресе было: г. Новосокольники, озеро Кислое. Чиновник куда-то позвонил и выяснил, что после войны эту территорию отрезали и передали соседней области — Псковской.
Сережа с матерью поездом, а потом автобусом добрались до Новосокольников, далее — до озера. По пути попались три братские могилы, но Фаина Ивановна, в девичестве Дьякова, упорно искала ту, что к озеру ближе других.
Нашли обелиск — белую пирамиду, без фамилий, постояли, мама сказала: «Я чувствую, что папа похоронен здесь».
Сурен Григор начал приходить ко мне на работу в конце дня — высокий, веселый, подвижный, шарнирный, обаятельный, как французский шансонье.
Мы долго смеялись с ним над поразительным совпадением: и у него, и у меня были совершенно одинаковые куртки из плащевой ткани, которые купили на Центральном рынке Перми практически в одно время, по одной цене — триста рублей. Но на рынке сотни разных курток! Если не тысячи… Только моя куртка была серой, а его имела темно-сиреневый оттенок. Куртки — как пароль.
Я читал: короткие тексты, без рифмы, с какими-то неопределенными выражениями, выпадавшими за пределы стилистического ряда.
— Это подстрочники, — объяснял он мне.
Я понимал, что это подстрочники, но как из них сделать стихи? Каждая строчка пишется в тишине, ночью, с закрытыми глазами, по нескольку часов, или появляется неожиданно, будто пучок солнечной энергии.
Мы пили с Суреном кофе, вчитывались в рукописные строчки и пытались создать русский вариант стиля, который он удачно демонстрировал в лучших своих переводах, сделанных еще в Армении, в отряде боевиков.
Работа шла медленно.
— Я вырос в деревне, — тихо рассказывал Сурен, — в крестьянской семье, у города Кафана. Ты знаешь город Кафан? Потом изучал философию в Ереване, не доучился, позднее получил диплом юриста в Краснодарском университете. Служил в Советской армии на Северном Кавказе, воевал в Карабахе. Что еще… Был членом центрального комитета партии «Дашнакцутюн». Ты знаешь, что такое «Дашнакцутюн»?
— Мой папа любил это слово, он говорил: «да-ашна-аки!»
— После войны я создал торгово-промышленную палату в Зангезуре. Сейчас работаю главным юристом в министерстве транспорта. А сюда приехал за жидким газом…
К армянам я всегда относился с достаточно корректной, как считал, долей иронии, чтобы не врать и не совсем рвать со своей «исторической родиной». Армяне вызывали у меня улыбку — своими золотыми коронками, перстнями и неприступной закавказской ограниченностью.
Началось все в глубоком детстве: помню, когда мы голодали в Крыму, они приезжали в нашу горную деревню на личных машинах, из которых появлялись их дети в костюмчиках, платьицах с оборками, белых гольфиках. Маленькие армянчики с жалостью смотрели на наш саманный домик под скалой и не могли преодолеть себя, чтобы зайти в него. Мы с сестренкой наблюдали за ними с другой стороны ручья, отделявшего дом от дороги.
Никогда никакой любви к армянам я не испытывал. Вырос вне исторической родины — и проживу без Армении. Родственнички…
Конечно, я никогда не думал, что далекая страна моих предков, жестокая война и алфавит Месропа Маштоца явят мне своего представителя. И он расскажет мне, как создавал свои лекарственные рецепты в горах Карабаха; о географической карте, где указано место захоронения оставленного на чужой территории клада с драгоценными камнями; о шахматной игре в далеком Кафане, запахе кофе и коричневых армянских сигарет «Ахтамар».
Мы гуляли с ним по городу, выходили на набережную, на дорожки, покрытые кирпичной крошкой, смотрели на Каму, облокотившись на тяжелый парапет. И говорили обо всем, что еще есть в этом безмерном мире. Об озере Севан и ковчеге Ноя на горе Арарат, о монастыре на Белой горе у Кунгура и репрессиях крымских армян. Он рассказывал мне о хачкарах — крестных камнях родины, об архитекторе Трдате, который после землетрясения 989 года восстанавливал купол главного храма Византийской империи — собора Святой Софии в Константинополе. О том, как этот зодчий создал модель храма и провел необходимые расчеты, возвел леса во всю высоту собора и построил новый купол, который стоит уже тысячу лет.
Потом мы пили красное сухое вино, чтоб нам и нашим детям прожить столько же, сколько стоит этот храм. Курили тонкие коричневые сигареты и читали друг другу стихи — он свои, на армянском, я — любимых русских поэтов.
Я узнал от него о стальных дверях в Эчмиадзине, где хранится громадная плита из оникса, на которой золотом 833 пробы написаны 36 букв армянского алфавита. А он услышал страшную повесть о том, как умирали армянские старики в заснеженной тайге Северного Урала, со слезами вспоминая черноморский берег родного, далекого Трапезунда.
Однажды мы зашли в открытое кафе, заказали пива. У стойки расположилась тройка музыкантов. Женя помахал мне рукой. Потом объявил:
— А сейчас мы споем песню на стихи известного вишерского поэта Юрия Аланьяна. Называется она «Птицы».
И понеслось:
«Там, где серы и царские шкуры, там, где горлинки плачут, как дуры, повстречался я с клином залетных ребят — и пошла моя жизнь наугад. Повстречался я с клином залетных ребят — и пошла моя жизнь наугад.
Завязали глаза мне в пути, мне дорогу назад не найти.
Чьи-то руки и слева, и справа легли коромыслом на плечи мои.
Чьи-то руки и слева, и справа легли коромыслом на плечи мои.
Но кричат перелетные птицы, что настала пора возвратиться.
Я хотел бы не верить, не думать, не знать, чтобы вспомнить дорогу назад. Я хотел бы не верить, не думать, не знать, чтобы вспомнить дорогу назад».
Я помахал благодарно рукой.
— Мой друг, — небрежно кивнул я в сторону Матвеева, — композитор…
В перерыве Женя подошел к нам, сел за столик.
— Это Сурен, — представил я спутника, — армянский поэт. Мы вместе готовим переводы его стихов — на русский.
— Подарите? Может быть, музыку напишу…
— У моих стихов немного другие мелодии, — улыбнулся Сурен. — Больше подойдет дудук…
— Понятно, — кивнул Женя, — такие грустные?
— Скорее, печальные…
Саша Некрасов кивнул Женьке — заказ поступил. Матвеев ушел, мы пили, курили и продолжали слушать суровые северные песни — на стихи Николая Рубцова:
«Не грусти на холодном причале, теплохода весною не жди, лучше выпьем давай на прощанье за недолгую нежность в груди. Лучше выпьем давай на прощанье за недолгую нежность в груди… Лучше выпьем давай на прощанье за недолгую нежность в груди».
— Ты знал Николая Бурашникова? — спросил Сурен.
— Да, — ответил я, — мне кажется, первый образ человеческой смерти — это образ раздумья, думы…
— Ты имеешь в виду Государственную Думу? — улыбнулся Сурен.
— И ее тоже — многоликая смерть… Коля думал о смерти, писал о ней. И больше того, сыграл роль умершего в кино, лежал в гробу, сложив руки на груди. Я видел этот фильм о Коле, два раза смотрел. Эпизод с гробом снимали в Кунгурской ледяной пещере… Это не очень далеко от Белогорского монастыря. Специалисты говорят, что в пещере случаются скопления газа радона, а это опасно для психики и жизни.
Я жил в знаменитом «пьяном дворе». Наш дом гудел: 13-го числа каждого месяца инвалиды и ветераны строительства социализма получали жизнеобеспечивающие пенсии, которые просаживали с молодыми иждивенцами в течение двух дней. В эти дни двор действительно становился «пьяным», оправдывая свое районное прозвище по полной программе. Пили везде — на лавочках и на ящиках под кустами, в подъезде, на лестнице, на кухнях и в комнатах, в туалетах и душевых кабинках. И регулярно кто-нибудь исчезал за Камой, где находилось самое большое в стране кладбище — Северное, вращавшееся с того света на этот как конвейер. Единственное производство в Перми, работавшее эффективно, с нарастающим планом.
Раздался стук в дверь. Я вышел в коридор и включил свет. Спросил, кто там. Услышал свою фамилию. Открыл. В проеме стоял широкоплечий мужчина с редкими светлыми волосами. Это был майор милиции Неверов. Точнее, бывший майор. В руках он держал кожаный дипломат цвета человеческой крови.
— Здравствуйте… Извините, что снова побеспокоил. Дело есть.
Я пригласил гостя в комнату, предложил чаю, который только что заварил. Неверов пил индийский чай и излагал мне очередную восточную легенду.
— Моя детективная фирма случайно вышла на человека, занимающегося продажей фальшивых долларов… Вернее, на труп этого человека. Грузина по национальности. Есть такой среди ваших знакомых?
— Нет, — чистосердечно ответил я.
— Ну и слава Богу. Этим делом сейчас занимается ФСБ. Единственно, что я мог для вас сделать, — изъять этот дипломат… Там ваша записная книжка…
— Можно посмотреть?
В дипломате была одна записная книжка с номерами телефонов. Остальное исчезло. Да и сколько времени уже прошло — я и забыл о пропаже…
— Вы потеряли дипломат?
— Нет, на меня было совершено нападение…
— Что исчезло?
— Ведомости двойной бухгалтерии, одной конторы… Должно было быть много денег, но я в тот день не стал развозить их — утром оставил дома.
— Понятно, — кивнул головой Неверов, — этот грузин работал в охранном агентстве, которое не гнушается грязными и дешевыми заказами. Возможно, ему вас заказали… Не знаете, кто?
— Не знаю, но догадываюсь… Спасибо вам. Похоже, война идет уже по всей стране?
Неверов улыбнулся. Улыбка его была печальной, точнее — усталой.
— Не то страшно, что война идет, а то, что побеждает один и тот же тип человека, — ответил он.
— Ну, это смотря что считать победой! Контрибуция, деньги, земля, власть — одно, а талант, сила духа и гений мысли — совершенно другое…
— Большинство ограничивается контрибуцией или куском земли.
— Поэтому большинство и числится в проигравших…
— А кто заказал вас? Победители?
— Победители не заказывают — они уже победили.
— Кто бы ни был, я советую вам быть осторожней, — майор встал из-за стола.
Для меня он остался майором. Он пожал мне руку, попрощался и ушел.
Я курил и думал о молодой жене моего соседа. Соседский мальчик подрос, начал водить к себе девочек. Я услышал — не услышать было невозможно — как последняя из них вышла погулять, хлопнув дверью так, что косяки отошли от стены на два сантиметра.
Лежал, листал книгу по истории Урала. Листал, пока не наткнулся на интересное место: «Когда первый хранитель Кунгурской пещеры Александр Хлебников проводил экскурсантов по гроту Метеорному, он стремительно прочерчивал факелом кривую линию, изображая летящий по ночному небу метеор. Сегодня здесь выключается освещение, чтобы экскурсоводы могли продемонстрировать метеор горящим электрическим фонариком. Из грота Коралловый в грот Центральный ведет переход, получившие название «Дамские слезки». Дело в том, что в 1914 году, перед началом Первой мировой войны, Хлебников показывал пещеру немецкой принцессе Виктории фон Баттенберг и ее дочери Луизе. На скользком переходе принцесса упала на коленку, разбила ее и долго рыдала. Впоследствии она вышла замуж за короля Швеции. С тех пор в Кунгуре существует поверье, что если молодая девушка поскользнется на льду перехода, ее ожидает удачный брак. Грот Титанический известен большим подземным озером с прозрачной водой, в которой отражается нависшая над ней горная порода. А в глубине озера ползают слепые рачки-крангониксы».
И тут мне в голову пришла первая шальная мысль: может быть, принцесса упала не на коленку, а шлепнулась на спину в белом пальто? Это уже позже биографы изящно написали «на коленку», а на самом деле она шлепнулась на спину, как та дамочка, что шла в пещере передо мной? Потом была вторая мысль: а может быть, дамочка знала о предании — и шлепнулась специально, чтобы захомутать того лоха, что утешал ее под каменными сводами Кунгурской пещеры? Третья мысль была самой смешной: вполне вероятно, что эта, которую сосед так и не задушил, удачно выйдет за него замуж. Преподавательница английского в университете говорила мне, что этим всегда везет с мужьями. Правда, она забыла добавить — первые двадцать лет.
Рассказывали, когда убили Колю Бурашникова, Борис Гашев сказал: «Когда у нас перестанут убивать поэтов?» Откуда он мог знать, кто будет следующим… Уже два столетия в России регулярно убивают поэтов — это народная традиция, которая приобретает все большую популярность. Почему? Я подумал, что этнос не падает вниз и не поднимается вверх, а разлетается во все стороны, как Вселенная от Большого взрыва. При этом мы можем наблюдать лишь короткий отрезок времени, доступный человеческой жизни. У поэтов он короче, чем у других, чтоб не успели засечь запретное. Болтают много лишнего.
Я сидел и переводил Сурена. Первое стихотворение будущего поэтического сборника Григор написал на русском:
«Пермь — дождливый паук. Тут лето короткое, как юбка стройной блондинки. На улицах — приливы. Девицы глотают пиво, как слезы внезапного солнца. Тут мольбы к богам по-разному струятся — Библия и Коран крылья одной птицы. Рябины красный призыв — как вспышки сердца. Дожди… Голуби… Березы… Лето — сладкая слеза царицы радости. В Перми лето короткое. Но я вник во все мигом. Любовь везде ярка, любовь — небо-река, любовь — отчий дом».
— Нет, — возражал он мне тихо, — не молитвы, а именно — мольбы…
Лично мне чужды все религии мира, кроме языческой, название которой происходит от понятия «язык», точнее — «русский язык». Еще точнее — «русская поэзия». Поэтому я стараюсь внимательно относиться ко всяким суффиксам и флексиям.
Конечно, я отметил высокий уровень ассоциативного сопряжения текстов Сурена. И заметил, что мой армянский друг подозрительно относится к рифме, как отработанному за века приему, с помощью которого можно с легкостью имитировать поэзию. Да, он пренебрегает объемами стихотворного произведения. Зато, кажется, не слишком напрягаясь, оперирует многозначностью образа, порождая то недоуменье, то раздумье. Наверное, текст Сурена Григора на русском языке можно было бы определить как верлибр — свободный стих, который держится на определенных мерах повтора: метре, строфе, анафоре, изосинтаксизме. И на присутствии сквозного чувства мудрости, извечной армянской печали. «В мятежной сетке жестоких дней я с верой ожидал смерти. В диком лае дерущихся собак я читал законы этого мира. Когда бури меня выбросили на берег, я не успокоился. Я мечусь на этом берегу, одинокий, а сердце мое затопчут на берегу другом».
Потом я обратил внимание на его привычки — привычки человека, который повсюду носит с собой сумку, напоминающую полевую сумку советских офицеров — плоскую, из коричневой кожи, где лежат записные книжки, авторучка, карандаш, несколько маленьких шоколадок, бутылочка с корнем солодки, пакетики с кофе.
И я понял: Сурен — воин, он всегда в пути. Дешевые гостиницы, самолеты, вокзалы. Из этой же сумки он доставал пластиковую папку с листами своих стихотворений. Он читал и следил за выражением моего лица, глаз, за моими жестами, пытаясь угадать, достаточно ли адекватны армянская звукопись и подстрочный перевод его грустных и мужественных строк, который он делал для меня после прочтения оригинала.
— Я уже много лет веду образ жизни солдата, — пояснил он мне с улыбкой неизбежного.
— Бах-бах — Карабах? — уточнил я.
— Бах-бах, — покачал он красивой головой.
Я не смотрел на него, а изучал, украдкой наблюдая за мимикой и необычной речью.
— В Перми есть армянская диаспора?
— Сомневаюсь. По крайней мере, я ничего не слышал.
— Если армяне есть, значит должна быть диаспора!
— Конечно, — согласился я, — однако ее нет.
— Надо создать!
— Она уже создана, — улыбнулся я поэту.
Он меня понял.
С карими глазами, сухой, как камень, завершенный, будто церковь из розового туфа на Армянском нагорье, Сурен был одухотворен Богом. Так мне казалось.
— Посмотри, — протянул он однажды свой паспорт.
Я взял документ в руки, раскрыл — и был поражен: с фотографии на меня смотрело длинное, худое, в морщинах, темное, как ущелье, лицо с большими и невероятно печальными глазами.
Он получил этот паспорт сразу после войны.
— Почему это ты так написал — «в любви не бывает измен»? — спросил я его, когда мы сидели вечером на моем рабочем месте и занимались переводом его текстов.
— Потому что если «измена», то это уже не «любовь»…
Он рассказывал о себе так, будто читал книгу своей жизни, веселую и печальную.
После возвращения из Карабаха он недолго пожил в своей деревне и уехал с другом в другую, где они взяли в аренду два гектара земли.
— Мы были тогда худыми, совсем обессилевшими — такой голод пережили, — говорил он мне, сидя с бутылкой пива на лавочке у Черняевского леса, — все лето работали на земле, огородничали, не разгибая спины. А крестьяне из соседних деревень потихонечку обворовывали нас… Однажды подхожу и вижу: незнакомый старик активно трудится на нашем огороде. Говорю: «Здравствуйте, не рано ли картошку начали копать?» — «Да рано, конечно, — отвечает, — но надо копать — воруют!»
Сурен опустил голову, тихо смеясь и откинув в сторону руку с расслабленными длинными пальцами…
— А дальше что? — спросил я.
— Ладно, говорю, старик, один мешок можешь забрать, а второй оставь, это уже лишнее.
После Карабахской войны жизнь в Перми казалась Григору сказкой, которой он грезил в горах Кавказа во время войны.
— Вы не понимаете, где живете, — сказал он мне. — Даже в Ереване все деревья вырубили, когда холодными зимами нечем было больше согреться… Поэтому мне нужен жидкий газ.
Он рассказывал мне о войне, но не очень много. Я только потом понял — почему.
Однажды Сурен за мешок денег купил у российских офицеров в Грузии оружие и повез его в Армению, зажав между колен «лимонку» — гранату Ф-1 — с выдернутой чекой. Оружие на грузинских постах не обнаружили, а Сурен, вернувшись в Ереван, слег и не мог встать два месяца — отказали ноги, настолько сильным было пережитое нервное напряжение — на грани жизни и смерти. Российским офицерам он был благодарен.
Да, почему он не очень вспоминал о войне? Ответ я нашел в его стихах, которые пришлись уже на конец рукописи: «Самоотверженных будут обвинять. Справедливость будет спровоцирована. Правду нам продадут, а за душу нашу будем платить после смерти».
— Мы с тобой рождены после войны — плоды победы, — сказал он мне с улыбкой, — мы — дети победителей. В XX веке у нас была только одна Победа. Анаши победы не стали общими, каждый бьется за себя…
Он говорил, что на стене знаменитого Ереванского аэропорта Звартноц в последнее время то и дело появляется надпись: «Последний уезжающий, выключи свет!» Надписи то и дело стирают — наверное, представители власти.
— Почему это миллион армян вдруг схлынул в Россию?
— Есть версии, — отвечал он, — потому, что полторы тысячи лет вассальной зависимости лишили армян созидательного самосознания; потому что к власти, как только Армения обрела независимость, пришли неконструктивные силы; потому что нация настолько стара, что процесс утраты нравственности и самостоятельности стал необратимым; многие оставили родину. Бросили, как мать в деревне. В сегодняшней Армении на приличном уровне живет лишь горстка богачей. Нация распадается. Почти как у вас, но русские так не разбегаются… По крайней мере — не так стремительно разбегаются.
Я смотрел на Сурена Григора: чистой горной воды пассионарий — родину не оставил. Его разговоры об эмиграции похожи на окопную блажь воина.
И потом я как-то волей-неволей пришел к мысли, что для меня Армения — это мой отец, никогда не видевший Арарата, и этот поэт — Сурен Григор, гонец с исторической родины.
Вечером мы разговаривали с женой.
— Зарплату все еще не дали?
— Нет.
— Сам виноват — нашел где работать.
— У меня творческий кризис!
— Знаю. Этот кризис называется запоем.
— Если бы не ты, со мной все было бы нормально. А если бы не я, то уже давно стал бы президентом…
— Фонда милосердия…
— Великий армянский поэт Сурен Григор так не считает!
— Что, нашелся человек, который тебя не обманул?
— Да. Потому что ничего не обещал.
— Ты не сомневаешься в нем?
— Нет потребности — верить или сомневаться.
— Ты всегда идеализируешь людей — вспомни, как ты с этим чеченцем обманулся!
— Зато своих не идеализировал. И не обманулся…
— Кого ты имеешь в виду?
— Того, с кем водку пил…
— Ты вчера обещал привести в гости Сурена. Почему не привел? Ремонт мы закончили, я тут столько наготовила…
— Но ведь поздно уже!
— Ну и что?
Я примчался к Сурену в гостиницу с сыном, в 12 часов ночи; он тут же собрался, и мы поехали ко мне, чтобы просидеть за столом до пяти утра.
Похоже, армянского поэта ничто не могло остановить, настолько был легок на подъем и бег.
И он столько видел, что боялся рассказывать.
Ночью читал нам стихи: «Я — хлеб кровавый, я подан на стол моей свадьбы. Прожитая жизнь?.. Мертвые и раненые мечты я вывел с поля боя. Окопы. Окопы. Сумасшествие родных дней — я скучаю по вам, как по дому отцовскому. Но много дней я оставил в магазине автомата — не стреляя…»
Что это — сбереженные дни своей жизни? Или это дни, которые он подарил вражеским солдатам, когда мог убить, но не сделал этого? Может быть, речь идет о сверхобщности человеческого существования?
Мы вышли на кухню покурить, зашла соседка и стала мыть посуду.
— Добрый вечер, — поклонился Сурен.
В ответ — молчание. Соседка была холодная и молчаливая, как свежемороженая рыба.
— Почему она не ответила мне? — тихо спросил Сурен.
— Несчастная женщина… Она родилась в коммуналке и, возможно, умрет в ней, как и ее мать. Она с нами тоже не здоровается — никогда… Усталый человек, который создает себе иллюзию безлюдья. Понял?
Сурен печально покачал головой.
Потом он всю ночь рассказывал нам про свою родину и свою войну. Показал фотографию сестры: молодая гладкая армянка в облегающем платье шафранового цвета стояла с дыней в руке на фоне машины зеленого цвета, справа виднелся краешек синей речки или озера… О Господи, какой-то невыразимо далекий мир моей исторической родины!
Юрист по образованию, поэт и лекарь — по призванию, Сурен своими руками сделал операцию боевику в горах и спас раненую ногу. Я читал стихи Сурена и вспоминал его рассказ о том, как он оберегал свой отряд от голода и болезней, готовя целебный напиток из лесных орехов, корня солодки и репейника. И сам писал, что «лекарство лечащего — только молитва». Но не «мольба». Поэтому самое главное его лекарство — стихи для той птицы, чьи крылья — Библия и Коран.
— Потом мы пошли с другом на охоту, далеко в горы… Убили кабана килограммов на сто пятьдесят. Сидели на траве, под скалой, у водопада — вода там холодная-холодная, чистая-чистая, сладкая-сладкая! Был у нас хлеб, сыр, копченое мясо, все это засыпали сверху зеленью… А водку запивали водой, сладкой-сладкой.
Доставка оружия на вертолете в Карабах, операции без наркоза, жестокий плен, аэропорты, гостиницы, переговорные пункты, издание книг и съемки фильма в Сирии — он вел походную жизнь солдата.
Наконец-то я пил с человеком, которому действительно завидовал, — его волшебному, мистическому стилю жизни.
На следующий день мы опять допоздна занимались переводом его текстов на русский язык. Сурену надо было идти в гостиницу, а мне — ехать домой. Поэтому мы сели на один маршрут.
«Вам канары, казино и рестораны, а в Чечне идет война», — доносился из динамика водительского приемника голос певицы Лизы Умаровой.
Впереди женщина-контролер подошла к мужчине. Я уже успел рассмотреть его. Видно, что поддатый, невысокого роста, лет сорока пяти — мой ровесник, поэтому я узнал его, современника. Волосы крашеные, плащ из кожзаменителя, брюки в клеточку, туфли на высоком каблуке. Похоже, что после семидесятых пацану так и не удалось переодеться. «Роллинг Стоунз», триппер, алкоголизм, все дела, май бэби…
— Ваш билет, проездной?
— Да я на следующей остановке сойду, — ответил он тихим голосом.
— Бери билет! — неожиданно взорвалась контролерша, как все женщины, ненавидевшая неудачников.
— Эх ты, а еще кольцо на руке, — к чему-то ирреальному вздохнул мужик.
— Да? А у тебя вон зубы золотые! — в той же стилистике ответила бабенция.
— Всего один, — процедил тот. — Я тебе что, его вырву?
Обычно я улыбался, слушая троллейбусные склоки. А тут мне стало стыдно за великую родину.
— Красавица, — неожиданно громко произнес Сурен и улыбнулся женщине, держа в руке развернутую сторублевку, — он едет с нами — мы платим.
Выходя из троллейбуса на остановке «Гознак», мужчина обернулся в нашу сторону и поблагодарил кивком головы. На расстоянии нескольких метров от нас день и ночь работала фабрика, печатавшая миллиарды денег. Мы были совсем рядом…
Вышли из троллейбуса на пересечении прямых, разводящих нас в стороны, на следующей остановке — «9-го Мая».
— Хорошая остановка, мы — дети победителей! — поднял Сурен вверх указательный палец.
Купили в киоске четыре бутылки «Рифейского» пива. На лавочке, у которой не было спинки, сели лицом друг к другу, оседлав ее, как наездники. Слева темнела сосновая стена леса, справа горели светляки города.
Прикуривая, я зажег спичку и мельком прочитал нацарапанное на стене: «KLEVER КЛЕВЫЙ»…
Мы пили «Рифейское» из горлышек, курили коричневые армянские сигареты «Ахтамар» и разговаривали о жизни и смерти.
— Ты знаешь, у меня есть стихотворение на армянском — о таких, как ты…
— О каких — «таких»?
— О тех, которые родились в других странах, чужих городах, кто думает, говорит и пишет не на древнем языке своей крови, о парнях, что никогда не видели своей исторической родины…
— Моя Родина, Сурен, — это Рифейские горы, — ответил я и сделал длинный глоток одноименного напитка. — Армения — это кавказская сказка, которую передают из уст в уста поколения эмигрантов. А родину предков не видел даже мой отец. Он говорил мне о глиняных домах Трапезунда, о пыли и крови резни, в которой погибли его сводные братья и первая жена деда, пел песни армянских боевиков, рассказывал о монастырях, названия которых уже не помнил…
— Мармашен, Кечарис, Макраванк — эти?
— Может быть… Сам он бывал только в одном монастыре — на Белой горе, это здесь, в Кунгурском районе.
— Он ездил туда молиться?
— Он не умеет молиться… Это было в шестидесятых — мне тогда исполнилось лет десять. Он говорил, что храм стоит на высокой горе. Что когда он приехал туда, глинистая дорога была размыта дождями, и всех, прибывших навестить родных, поднимали вверх в тележке трактора.
— Там жил кто-то из ваших родственников?
— Да, сумасшедший брат моей мамы — дядя Миша. В голодные военные годы он тронулся умом, несколько лет жил с нами, но потом его пришлось отдать в психоневрологический интернат, который находился там — в здании бывшего храма на Белой горе. Я так и представлял себе эту обитель в детстве: лес, гора, полуразрушенная церковь из красного кирпича на вершине, ветер, снег, небо… И больные души.
— Ты потом там побывал?
— Да… Сейчас его восстанавливают — Белогорский Свято-Николаевский православно-миссионерский мужской общежительный монастырь. Так он назывался до революции и называется снова.
— Дядю искал?
— Искал… Но не нашел. Говорят, в списках тех, что были переведены в другие интернаты, его имени нет. А списки умерших утрачены… Храм недавно вернул себе золотые купола. Все хорошо, только я в этого Бога не верю…
— Почему?
— На втором этаже этого храма стояли железные кровати и летали голуби… Иногда инвалиды подходили к краю и бросались головой вниз… Больных кормили кашей без масла, квашеной капустой и сухим хлебом. Это делали те самые люди, что сегодня золотят купола… Бог им судья. Ладно, я в него не верю… А ты, победитель, почему не хочешь возвращаться на родину? Армяне полторы тысячи лет были вассалами — и вот они стали свободными. Создали свое государство, кроме того, отвоевали независимость Карабаха. Диаспоры помогали?
— Каждую ночь в аэропорту Звартноц приземлялись грузовые самолеты с оружием, продуктами и медикаментами, прилетавшие из-за границы.
— Так почему сейчас они не рвутся на историческую родину? Денег на билеты нет?
— Есть, наверное… Расскажу тебе одну историю. Мы разработали план по освобождению одного города, который обороняли азербайджанцы. Я должен был захватить, а потом отвечать за сохранность здания, в котором располагался компьютерный центр. Но мы не успели, азеры его подожгли. А когда ворвались в помещение местного банка, на полу обнаружили трупы охранников. Пять человек… Азеры сами расстреляли их, чтобы не оставлять свидетелей. А деньги, скорее всего, были вывезены на вертолете. Остатки мы поделили между собой — мне досталась одна тысяча рублей… А в это время наш командующий вывозил из города ковры и другие товары — машинами, в Армению… Такие вот боевые дела.
Сурен замолчал, печально глядя в темень соснового леса Перми.
— Но ведь ты работал в новом правительстве?..
— После ухода старой команды к власти пришли выходцы из Карабаха, где они победили в войне. Был случай, новый премьер разгуливал во время заседания правительства по кабинету с папкой документов в руках и задавал разные вопросы новым и старым членам кабинета. «А кто подписал этот документ? — спросил он. — Ты?»
Премьер подошел к своему предшественнику — тот был оставлен на должности рядового министра — и хлопнул его папкой по голове: «Что ты наделал, тупица!» Кажется, речь шла о принятии бюджета — еще при нем… Вот почему из Армении люди бегут в Россию. Ты меня понимаешь?
— Понимаю… — попытался улыбнуться я.
— Я два раза был в плену… Однажды азеры вызвали маляров. Один вышел. Потом оказалось, они отрубили ему руку, чтобы он написал на стене кровью… На войне бывает только один победитель — смерть.
Справа от остановки цвел шиповник. По этой трассе, по шоссе Космонавтов, ехали в город космонавты Беляев и Леонов, приземлившиеся в далеких шестидесятых на севере области.
Я пристально смотрел на Сурена… Я узнал его. Я вспомнил, что два века назад мы воевали с ним в одном партизанском отряде, в горах, врачевали и писали стихи, спасали от гибели старинные толстые книги в кожаных переплетах, унося их на спинах по узким тропам над горными ущельями. Мы сидели с ним у костра, у водопада, у туши убитого кабана, и ели мясо, только что пожаренное на огне. Мы говорили с ним о судьбе, о родине, о мироздании, о далеких звездах, на одной из которых когда-нибудь встретимся вновь. Утром мы погибли в бою. И встретились через двести лет на шоссе Космонавтов, в Перми, в России.
Пермское отделение Союза писателей России обратилось к руководству Пермского ГПЗ — газоперерабатывающего завода — с просьбой помочь издать книгу армянского поэта.
Сурен показал мне: на письме появилась краткая, но выразительная резолюция руководителя предприятия — заместителю: «Главному поэту ГПЗ Кузнецову! Решить вопрос».
Девочки, секретари директоров, переписывали стихи Григора и читали наизусть.
Деньги были выделены, и книга Сурена Григора «Надписи на ковчеге» вышла в Перми.
Перед сном я думал о Шамильевне и еще одной женщине — с обувной фабрики. Скорей всего, они узнали про копии двойной бухгалтерии и «заказали» меня вместе с дипломатом. Других врагов у меня просто не было — только соратницы по «Нашему делу».
Сентябрь, золотое бабье лето. У стен Кремля, рядом с памятником полководцу Георгию Жукову, шел праздник «Царь Конь» и презентация первого тома воспоминаний коннозаводчика Якова Бутовича «Мои Полканы и Лебеди».
И появилась — вот она, роскошная первая тройка Московского конного завода!
А затем перед маршалом Жуковым и сотнями зрителей провели первого красавца страны — белого орловского жеребца Колорита, восьмикратного чемпиона породы по экстерьеру, неоднократного победителя бегов на Центральном Московском ипподроме.
Колорит — первый орловский рысак страны — представитель Пермского конезавода № 9.
Он был поставлен в центр огороженного пространства площади: передние ноги — одна к одной, задняя правая чуть отставлена назад, корпус слегка подан вперед.
За Колоритом — четыре лошади из лучших рысистых заводов России — Московского, Хреновского, Чесменского и Алтайского. Их провели в нарядных уздечках по кругу, чтобы все могли полюбоваться совершенством, статью, дельностью породистых лошадей.
После демонстрации рысаков участники и гости праздника переместились в так называемые Парадные сени Государственного музея, где начала работу выставка «Царь Конь», основу которой составила галерея Бутовича. Купола, сводчатые потолки, портреты всех российских царей. Музыка в исполнении столичных пианистов и скрипачей.
Началась презентация. Слово предоставили Андрею Соколову.
— Именно Бутович, совместно с эсером Павлом Александровичем Буланже, создал во время Гражданской войны Чрезвычайную комиссию по спасению племенного животноводства России. К ним обращались все российские подвижники, которые сумели что-либо сохранить. И получали помощь!
После Андрея Соколова пригласили Сергея Бородулина — он ждал этого торжества более десяти лет:
— В 1907 году Яков Иванович хотел уехать во французскую Ривьеру, где познакомился с молодой француженкой. Он собирался назвать ее своей женой. Как говорят, где влюбился, там и родина, где женился, там и дом. Но тут к нему явился Сергей Григорьевич Карузо, редактор каталога «Книга русских рысаков». Гость, фанатик породы, начал разрисовывать Бутовичу его будущее — как самого успешного в России коннозаводчика, и не ошибся ни в чем, кроме революции, которую не предвидел. Карузо говорил так ярко, красочно, что Яков Иванович не выдержал — соблазнился великолепной картиной, пожертвовал любовью к женщине.
Во время Гражданской войны родные прислали к нему в Тульскую губернию курьера с деньгами, чтоб он уехал за границу, в ту же Ниццу, где у семьи была собственность — недвижимость и счет в банке. Но Бутович не поехал — второй раз. Он остался спасать орловскую и другие породы лошадей. Порода и родина — слова одного корня. Родина для него была главной ценностью, ради нее он не пожалел собственной жизни. Но он остался в стране не потому, что им двигал азарт, бега и скачки, а исключительно из желания спасти галерею и завод, обеспечить лошади достойное будущее.
— У него отняли все, кроме памяти, — продолжал Сергей, — и то только потому, что ее нельзя отнять. Для жизни ему хватило памяти и воли. Стиль его письма — успокаивающий. Столько сделать для страны, потом все потерять — свободу, последнее имущество, быть вычеркнутым из истории, но сохранить ясность мысли, независимость и равновесие духа. И довести до конца свое дело. Это удел великого человека!
Благодаря Бутовичу орловский рысак был сохранен. В 1950-е годы маточное поголовье достигло максимума — более трех тысяч голов. Но сегодня сохранение породы стало такой же актуальной проблемой, как тогда, когда Яков Иванович спасал орловского рысака.
К настоящему времени в России осталось пятьсот тридцать три матки этой породы — заводских кобыл, — столько, сколько было после Гражданской войны. В то время как в США маток американского рысака насчитывается 75–80 тысяч, не считая других пород, — прорва лошадей! То, что сегодня происходит с орловским рысаком в России, селекционеры называют «началом генетического дрейфа», когда породе грозит утрата основных качеств. Но я уверен, что не правительство, не конезаводы, не ипподромы спасут породу, а частная собственность на землю, когда у человека появится выбор между наемным трудом и независимым. Хозяин земли спасет орловского рысака!
«Кажется, впервые в нашей новейшей истории на Красной площади раздался цокот копыт орловского рысака. Надеюсь, этот цокот будет услышан теми, кто должен услышать», — уже в поезде вспоминал Сережа слова директора Московского конного завода Юрия Прохорова.
А через год после издания книги он узнал, что учрежден приз имени Бутовича — он разыгрывается ежегодно для лошадей орловской рысистой породы на Центральном Московском ипподроме и на других ипподромах страны.
Вскоре Сережа Бородулин, Надежда Николаевна и Ксения Гашевы получили письмо:
«Организаторам и участникам проекта по изданию книги Я. И. Бутовича.
От имени Российского фонда культуры искренне рад поздравить гостей и организаторов представления на Московской земле книги Якова Ивановича Бутовича «Мои Полканы и Лебеди. Воспоминания коннозаводчика».
Как Вы уже знаете, Российский фонд культуры инициировал выставку «Царь Конь» в Государственном историческом музее, в основу которой вошли произведения искусства из коллекции Я. И. Бутовича. Выставка имеет самую высокую оценку прессы.
Россия, прошедшая через все катаклизмы, испытавшая горечь утрат, продолжает восстанавливать свою историческую память.
Низкий поклон всем пермякам, кто трудится над тем, чтобы книга Якова Ивановича Бутовича вышла в свет.
Поздравляю всех со знаменательным событием!
С наилучшими пожеланиями.
Искренне Ваш,
Президент Российского фонда культуры
Н. С. Михалков».
Конечно, Сережа Бородулин верил, что посмертная победа Якова Бутовича над злом и забвением станет символом возрождения не только орловского рысака, но и всего конного дела в стране, дай Бог — и самой России.
— Фонд культуры обещал деньги на издание второго тома Бутовича…
Сережа Бородулин стряхнул пепел с сигареты.
— Дали?
— Нет… А сколько раз тебя надули с квартирой? — спросил он.
— Раза два-три, — ответил я и тоже стряхнул пепел.
— Столько раз тебя Господь уберег от падения, ты просто счастливый человек!
Цокот копыт не был услышан по ту сторону кремлевской стены. Михалков тоже обманул Бородулина.
А через год с молотка были пущены Пермский республиканский ипподром и знаменитый конезавод № 9.
Второго парада Победы на Красной площади не произошло.
Я думал о Сурене… В Тбилиси, куда он ездил за оружием, Сурен жил в особняке богатого армянина, крупного торговца рыбой. Каждое утро слуга опускал в пустой кувшин, стоявший в комнате Сурена на втором этаже, пятьдесят долларов. Логика хозяина, вероятно, была такова: «Мало ли кем может стать в ближайшем будущем находящийся сегодня в бегах член центрального комитета партии «Дашнакцутюн»…»
Торговцу рыбой было сказано, что Григор находится в бегах, а на самом деле поэт занимался нелегальной работой.
Пермские бизнесмены отказали Григору в жидком газе сразу после того, как цены на этот продукт за рубежом резко пошли вверх. И армянские бизнесмены, которые заказывали газ, отвернулись от Сурена Григора, который одним только фактом своей уникальной жизни спас кавказскую страну от позора.
Перед отъездом Григора мы курили в моей коммунальной кухне сигареты «Ахтамар», последние, что у него оставались. Запах армянского табака и кофе, который я заваривал на газовой плите, наполнили помещение ароматами юга и того прошлого, о котором сегодня можно только догадываться.
Можно представить себе взгляд, брошенный из убогого окна глинобитного домика в Трапезунде. Взгляд на Черное море, блистающее, шевелящееся под лучами южного солнца, взгляд на горизонт и за него, туда, где сказочная Таврида. Воронцовский дворец, «корабль “Император” застыл, как стрела», буковые леса, Белая скала и другая скала, покрытая ковром «божьих коровок» у прозрачной речки Карасёвки в крымском предгорье. Ужасное и прекрасное будущее моего деда Давида.
— А где твои тараканы?
— Ушли, — ответил я, — после применения тиурама, опасного вещества, которое входит в средство по уничтожению тараканов — «Комбат» оно называется… Люди думали, что это вещество снижает потенцию у тараканов. Оказалось — не только у них. Ходят такие слухи… «Комбат» стал настолько популярен в Перми, что из города начали исчезать обыкновенные люди, не имеющие к экстремизму никакого отношения. Так говорят… А тараканы… Я думаю, что они вернутся.
Приехав из аэропорта, я опять сидел на кухне, курил, думал о Сурене и вспоминал прошлое. Моя университетская преподавательница в советское время слушала западные голоса. Однажды она пересказывала мне какую-то передачу. На западе считали армян первой интеллектуальной нацией в СССР, поскольку в Армении было самое большое количество личных автомашин на тысячу жителей. При этом ничего не говорилось о том, что эти машины конструировались и делались в основном славянами. Западные голоса провоцировали сознание тщеславных армян, погружая нацию в нереальность, еще большую, чем та, в которой она уже находилась.
Сурен — пришелец не из прошлого, а из древнего, забытого всеми мира, который когда-то существовал на земле. Он был одарен Богом гениальной генной памятью.
Папян свою родину бросил, а Григор — нет, какой бы нищей она ни стала. Ахмед свою жену убил, а Сурен — оставил, и никому не сказал — почему. Потому что поэт живет по своим правилам, тайному кодексу чести.
Я знаю, для чего Сурен Григор приехал в Пермь: для того, чтобы передать нам свой жестокий опыт: война не делает мир справедливее, людей — добрее и бескорыстней, а победителя — великим.
На прощание, в аэропорту, он сказал мне:
— Если я когда-нибудь эмигрирую, то только в Пермь.
Через две недели я получил в типографии его книгу. В течение полугода часть тиража я отправил с оказией в Ереван, часть — в диаспоры Москвы и Санкт-Петербурга, оставшиеся экземпляры передал пермскому поэтическому фестивалю «Пилигрим».
Человек сам выводит формулу своей судьбы, фортуны. Человек никому и ничем не обязан. Недавно я узнал, что Сурен перенес операцию: хирурги вырезали из его тела осколки… Ни слова не сказал мне, что ходит с железом в теле. Я ему завидовал: Григор выиграл битву жизни — реализовал собственное предназначение.
Он улетел, оставив на память свое стихотворение о гибели русского поэта Николая Бурашникова:
«Это не заговор, не дуэль, не приказ, это категорический отказ подчиняться законам нашего бытия. Я, потерявший надежды, вижу: этот мир — печь, которая уже погасла…».
Я лежал и читал его стихи: «Жизнь эта измеряется страданиями невинно осужденного… О тысячелетия — значит, философы качали воду?»
Вот она — поэтика мироздания, мистический дух верлибра. В каждом тексте он создавал новую ритмику. Он доказал, что слово было не только в начале, но и в конце.
О Господи, сколько можно читать! Помню, мама мне в детстве твердила: «Ты много не читай! Говорят, один парень на Бараньем Логу читал-читал и с ума сошел…» Я слушал ее, сидя за столом, кусал хлеб, хлебал суп — и читал, читал, читал проклятую книгу, стоявшую передо мной между тарелкой и кастрюлей.
Сурен Григор вернулся в Армению. Почему он вернулся? Потому что это он когда-то написал: «Я всегда жил в нашем старом доме. Нашей задымленной лампой я осветил мир. Я долго, очень долго искал окна нашего дома. В моей колыбели я качал небо. И в сердцах моих братьев и сестер я нашел свою дорогу, ведущую к дому». Потому что у него там родительский дом в деревне, у города Кафана, сын и дочка.
Есть такой эффект: стихи автора могут быть печальными, а сам он — счастливым человеком. Может быть, потому, что нашел дорогу к своему дому. Единственный армянский адрес, который я решил записать и когда-нибудь найти, — это ереванская квартира Сурена. Потому что решил: когда-нибудь я приеду к нему с детьми, чтобы показать им родину наших предков.
Потом опять шла война. Ночью я вспомнил о родном селе Ахмеда Дадаева. Вышел в Интернет и набрал в поисковой системе: Закан-Юрт.
С экрана выползло чудище моей любимой родины: «РОССИЙСКИЕ СИЛЫ НАНОСЯТ УДАР ПО БОЛЬНИЦЕ В ЗАКАН-ЮРТЕ.
Как сообщила сегодня Хьюман Райте Вотч, в начале ноября под Грозным была атакована психиатрическая больница. Представители Хьюман Райте Вотч в Ингушетии встретились со старшим фельдшером Умаром Узаровым в Сунженской районной больнице и старшей медсестрой Дагман Тепсуркаевой. По их словам, в больнице, обозначенной эмблемой Красного Креста, не было ни одного боевика, только 30 беззащитных пациентов. Как утверждает Узаров, статус больницы был очевиден: «Психиатрическая больница расположена на Сунженском хребте. Это отдельно стоящее здание, рядом никто не живет. Во время прошлой войны мы все время работали и ни разу не закрывали больницу. В этом году, когда российские силы стали подходить все ближе и ближе, мы сделали из белого полотна флаги с красным крестом и повесили их на здание со всех сторон, чтобы было видно — это больница».
В 8 часов утра 1 ноября Узаров на частной машине подъехал к воротам больницы вместе с главным врачом Рашидом Дадаевым, главным бухгалтером Алхазуром (фамилия не установлена), старшей медсестрой Дагман Тепсуркаевой и секретарем Хадишат Басаевой.
Дадаев сидел впереди рядом с водителем, держа на лобовом стекле большой белый лист бумаги с красным крестом, обозначавшим наличие в машине врачей. Стрельба началась, когда главный бухгалтер вышел из машины и открыл больничные ворота.
«Рашид и я заорали остальным, чтобы выбирались из машины и ложились», — вспоминает Узаров. Те выскочили и бросились в канавы по обочинам дороги. «Они стреляли по нам минут двадцать, из автоматов, а два раза — из подствольника… Мы — в канавах, а рядом с полями были окопы, где, похоже, и находились солдаты. Мы думали, что нам конец… Спустя минут пятнадцать увидели, как они приближаются к нам: не молодые, на вид — лет 30–35. Кто-то стрелял в воздух, кто-то по земле. У меня в руке был красный крест, и я велел женщинам плакать, чтобы они нас не убили… Они стали ругаться, приказали встать и идти с поднятыми руками к воротам больницы».
Один из солдат открыл стволом дверь машины и спросил: «Кто такой?» Однако Дадаев не отзывался. Тогда Узаров понял, что тот погиб, он сказал: «Это наш главный врач».
Басаева была ранена осколками, Тепсуркаева получила ранение ноги и тазовой области, Узаров — поверхностные пулевые и осколочные ранения. Они пешком вернулись в Закан-Юрт после того, как солдаты разрешили Узарову забрать тело Дадаева в село на больничной каталке.
Международное гуманитарное право запрещает нападение на мирных жителей и гражданские объекты, в том числе больницы. Женевские конвенции отдельно запрещают нападения на врачей; в соответствии с ними российские силы обязаны оказывать уважение и защиту медицинскому персоналу, медицинским формированиям и санитарно-транспортным средствам, а также уважать эмблему Красного Креста».
Я подумал, что в той психиатрической больнице вполне мог находиться мой сумасшедший дядя Михаил Попов. При известном стечении обстоятельств, там мог находиться и я. Но почему «мог»? Я же человек! Я там и находился… Такие дела, Ахмед. А Рашид Дадаев, возможно, твой дядя или брат.
Вскоре в руки мне попалась работа одного из специалистов экологического ведомства. Ученый утверждал, что тараканы исчезли из города вообще, и не только нашего города. «Всё равно мы победим!» — говорил знакомый мне депутат Госдумы.
Ученый Александр Логунов писал: о тараканах говорили, будто после атомного взрыва останутся только эти звери. На деле оказалось, что к середине XX века из домов исчезли черные тараканы, достигавшие размеров майского жука. Когда люди переезжали, они увозили черного таракана с собой, поскольку его присутствие считалось признаком достатка. Именно таким образом этот южный вид попал на Урал и дальше — в Сибирь, на дальний Восток. А рыжий таракан пришел в Россию в XVIII веке, во время Русско-прусской войны. Он появился у нас вместе с военными трофеями. Поэтому рыжий и получил название «прусак», а в Пруссии его называют «русак». Этот рыжий таскал отеку, мешок с яйцами, за собой. А самка черного была ленивей — откладывала яйца в укромных местах. Рыжий находил их — и поедал. Мелкий пруссак погубил черного великана. Но праздновал победу недолго. В начале третьего тысячелетия и он, рыжий, погиб. Возможно, причиной этого стали генно-модифицированные продукты. Или высокочастотная мобильная связь. В любом случае это дело рук человека.
Поэтому можно считать, что мы, суки, победили. В очередной раз.
Высоко в небе летел на юг армянский поэт, как перелетная птица. А под крылом самолета, далеко внизу, светились огнями наши разоренные родины: «пустыни, пустыни — и нет места для креста…» Он летел и беззвучно шевелил сухими губами, проговаривая свою первородную молитву, может быть, в сотый или тысячный раз:
«Обнимая усилившиеся дожди, я бежал по клавишам дорог, я искал, как выйти из этих страстей смерти. Я строил небо. Я соединил начало с концом. Но потопы разных времен все поглощали в одно мгновение. Когда будут исчерпаны все небеса, я завещаю, о Боже, мое сердце на растерзание диким птицам… Но остался пепел надежды и медленно поднимающийся крест. О огонь, что прострелил меня изнутри, о возмездие пустых мучений… И я возвращаюсь опять из ничего — и распускаются зеленью ветви. Синие колокола обступают меня, и тоскующее вино, и облатка ставят свою печать. О Боже, не зови меня на следующее жертвоприношение…»
Авиалайнер стремительно влетел в сухую мглу третьего тысячелетия.
Через полгода в Пермь приехал друг Сурена — Вагинак Арсенович, который в Карабахе был начальником штаба батальона. Я спрашивал его о войне, он отвечал: «О, Юрган, тяжело, Юрган, как это тяжело…» И все — больше ничего не говорил боевик. Он смотрел, как я пил водку гранеными стаканами, молчал и не притрагивался к алкоголю. Как будто дал себе какой-то зарок там, в горах, в то самое время дьявола, когда внутренние войска СССР по приказу министра Пуго открыли коридор в армянские районы для частей, укомплектованных азербайджанцами, чтобы устроить очередную резню стариков, детей и женщин.
Вагинак подарил мне большой черный крест из армянского абсидана, вулканического стекла, который до сих пор стоит на моей книжной полке. И вот уже я молюсь перед черным вулканическим крестом, шепчу, проговариваю в сумраке комнаты волшебные, сакральные, мистические стихи моего вечного друга Сурена Григора: «О Боже, не зови меня на следующее жертвоприношение…»
Я вспоминаю Инессу Васильевну — контрапункт моей жизни и камертон вечности. Она опять заходит в мой класс — со светлыми волосами, голубыми глазами, в белом халате, белых чулках и туфлях. «Я рада, — говорит она, — что вы попробовали писать стихи… Я тоже пробовала. Поверьте мне, поэзия — лучшее, что есть в этой жизни. Самое достойное применение человеческой силы».
Я молюсь, стоя на кухне, смотрю в темноту окна, курю и не вижу конца этой мистической войне с тараканами, соседями, ментами, с друзьями и коллегами, работодателями и лохотронщиками.
Сурен Григор улетел. О, конечно, придется воевать в одиночку, и, возможно, война будет короткой. О, я только-только начинаю понимать, что у поэта нет шансов выйти из этого мира победителем. Или хотя бы живым. Я один, и уже хорошо то, что вчера мне, будто в карты, выпало «очко» — XXI век.
Россия — консервативная страна, сильна традициями: большевики опять захватили банки и фабрики, расстреляли свидетелей и конкурентов, потом выпустили клоунов. И все началось сначала.
Утром я просыпаюсь, съедаю яблоко, бреюсь, обливаюсь ледяной водой, делаю гимнастику и пью кофе.
Потом я укладываю в черную сумку диктофон, телефон, фотоаппарат, записные книжки, авторучки, чай, шоколадку, сигареты и зажигалку.
Я выхожу из дома — голуби садятся в тополиный пух, взметая белые взрывы семян, по переулкам цветут яблони и сирень. И я бросаюсь вперед, будто танковый полк прорыва…
Мы еще посмотрим, кто кого. Правильно я говорю, дорогой друг ты мой, земляк по роскошной и безумной планете? Мы еще посмотрим, дорогой друг ты мой, великий армянский поэт Сурен Григор.
Еще как посмотрим. Мы посмотрим. И только прошу тебя, заклинаю: «…не зови меня на следующее жертвоприношение».
Не зови меня, Сурен Григор. Я больше не хочу слышать этих печальных песен, тоскливых и долгих, как мелодия дудука в утреннем тумане далеких Кавказских гор. Я больше не могу слышать… До встречи, мой дорогой друг. Нас так мало, так мало, друг ты мой, что на этой планете нам не разойтись. Поэтому, Сурен, конечно, до скорой встречи!