Васкен Берберян Дети разлуки

Издание опубликовано при содействии ELKOST International Literary Agency


Переведено по изданию: Berberian V. Sotto un Cielo Indifferente: Il romanzo / Vasken Berberian. – Sperling & Kupfer, 2013. – 492 р.


© Sperling & Kupfer Editori S.p.A., 2013

© Shutterstock.com /…… CHRISTOPHE ROLLAND, обложка, 2015

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2015

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2015

* * *

Эта книга – вымысел. Имена, персонажи, места и события – плод фантазии автора или использованы им в воображаемых ситуациях. Всякое сходство с реальными событиями или людьми, в прошлом или настоящем, лишь простое совпадение.

Посвящается Новарт и ее братьям


Предвидение

Ты и я – дети. Мы играем вместе. Вокруг очаровательный пейзаж, я не могу понять, где это, но он мне очень знаком. Мы бросаем камешки с берега бухты. Голыши легко подскакивают на водной глади, будто совсем невесомые. Каждый из нас пытается забросить свой камешек как можно дальше. Мы стоим рядом, ноги утопают в песчаной кромке. С трепетом следим за нашими бросками, но победителя нет. Нам это становится ясно сразу же. Хотя дымка не позволяет хорошо разглядеть, мы уверены, что там, далеко, траектории наших голышей из-за странного оптического эффекта сходятся и совпадают в одной точке. Мы смотрим удивленно, как зрители смотрят на фокусы, потом бросаем еще два камешка, следим за ними, пока они вновь не достигнут той точки, где совпадут, как по волшебству. Мы улыбаемся, довольные, и бросаем еще много других голышей, с детским упорством, будто бросая вызов волшебным фокусам залива, которые так и остаются неразоблаченными. Я поворачиваюсь посмотреть на тебя и задерживаю взгляд на твоем лице, таком похожем на мое, и пугаюсь, потому что ты вдруг удаляешься. Ты уходишь все глубже в воду прямо в одежде с последним камешком в руке. Ты отплевываешься, будто хочешь развеять заклинание, связывающее наши голыши, и, не обращая внимания на ледяную воду, решительно наступаешь.

Я хочу позвать тебя, но не знаю твоего имени, а потом неожиданно ты исчезаешь, будто поглощенный пустотой. Я не хочу терять тебя, дорогой друг, и тоже бросаюсь в воду, идя по следам, оставленным тобой на дне, и ища тебя повсюду. Наконец-то я нахожу тебя, но только потому, что, обернувшись назад, вижу тебя на берегу, на том самом месте, где совсем недавно стоял я. Ты стоишь с виноватым видом того, кто знает, что подверг меня серьезной опасности. Но я больше удивлен, чем рассержен, и досадую на самого себя за свою наивность, за то, что попался на крючок и последовал за тобой. Но потом я замечаю, что держу в руке тот самый камешек, что ты сжимал в кулаке, когда бросился в воду, и теперь я стою на твоем месте, как если бы вдруг стал тобою, а ты – мной. Клянусь, я больше не понимаю ни этой игры, ни смысла происходящего и некоторое время, не шевелясь, размышляю в подвешенном состоянии, как водяная молекула из окружающего нас тумана. В конце концов, хотя это невозможно, мне кажется, что я знаю, что ты думаешь, и даже более того, я чувствую то же, что и ты. Не из-за какого-то дара предвидения, а потому – и для меня это яснее ясного – что мы с тобой состоим из одного вещества, мы одна плоть, разделившаяся надвое.

Я вижу, как с берега ты взволнованно машешь мне, потому что понял, что я начинаю тонуть. Не делай так, прошу тебя! Не ты же установил правила этой игры.

Молчи и смотри!

Бухта превращается в реку. В бурную реку. Успокойся, сейчас я отдамся течению, и оно унесет меня туда, куда я хочу. Я не чувствую больше никакой обиды, только немного грустно, наверное, и жаль тех счастливых мгновений, что мы провели вместе.

Ты и я.

Мучение

1
Патры, Греция, 1937 год

– Любимая, мне надо идти, – прошептал Сероп жене.

Сатен повернулась в кровати с легким вздохом. Свет от масляной лампы, стоявшей на столике, блеснул в ее глазах, и, как всегда, Сероп был ослеплен их теплой янтарной красотой, золотисто-прозрачной, других таких он в жизни не встречал.

– Сейчас встану, – прошептала она в ответ, будто боялась кого-то разбудить, хотя они были одни.

– Нет, поспи еще, – сказал муж полным любви и заботы голосом.

Была глубокая ночь, и ему хотелось, чтобы Сатен отдохнула еще немного, но она уже сидела на краю кровати и искала тапочки.

Сатен была молода, хотя даже она не знала точно, сколько ей лет. Из рассказов, что она слышала, выходило, что она родилась весной 1919 года, за три года до трагедии Смирны, когда ужасный пожар, устроенный Младотурками[1], уничтожил этот прекрасный приморский турецкий город. В тот страшный день адского пламени и дыма маленькая Сатен потеряла всю свою семью и осталась одна на белом свете. Так что никто не мог с уверенностью сказать, когда она родилась.

– Я положу тебе свежий хлеб, его принесла Луссиа-дуду, – сказала она, надевая поношенный халат, слегка подпоясав его на талии.

Она была высокая и стройная, с гордой осанкой и длинными черными как вороново крыло волосами с синим отливом. Сероп все время засматривался на жену и повторял, что Бог незаслуженно осчастливил его, одарив такой женщиной. Взгляд его скользнул ниже и задержался на ее упругом круглом животе, который увеличивался с каждым днем: Сатен ждала ребенка.

– Съешь ты, это тебе нужно копить силы, – попросил он, опустив голову.

Беременность Сатен переполняла его гордостью и в то же время тревожила. Сероп был беден, как и все армянские беженцы в лагере, и мысль стать отцом в таких условиях железными клещами сжимала ему сердце, лишая сна.

В комнате, где они жили, едва помещались кровать, стол и один стул. В тех редких случаях, когда молодожены ели вместе, один из них должен был устраиваться на кровати. У них не было шкафа, и вещи просто развешивались на веревке, растянутой от одной стены к другой. Сбоку от двери, под открытым окошком, ютившимся почти у самого потолка, была пристроена металлическая раковина, из которой вода стекала в широкий таз. Сатен, как и другие женщины в лагере беженцев, вынуждена была сливать воду из таза прямо во дворе по нескольку раз в день. Над раковиной висел маленький жестяной умывальник с краником, который Сатен наполняла водой, взятой их городских фонтанов. На передней стенке умывальника читалось греческое слово «калимера» – добрый день, – окруженное цветочным орнаментом, и, когда Сатен пользовалась умывальником, ее взгляд неизменно падал на это пожелание и ей становилось немного веселей. Чуть в стороне, в деревянном шкафчике, который Сероп прибил к стене, хранились тарелки и две кастрюли – одна маленькая, а другая чуть побольше. На полу, слева от раковины, на нескольких кирпичах стоял примус. Требовалась немалая сноровка и осторожность, чтобы зажечь его, так что Сероп часто спрашивал себя, как это его жене удается готовить такие чудесные блюда на столь скромной и неудобной кухне.

– Вот, возьми, – сказала она, положив на стол узелок с хлебом, оливками и козьим сыром, чтобы он взял его с собой на фабрику.

Она двигалась несколько с трудом, и у нее появилась легкая одышка.

– Обещай мне, что снова ляжешь в постель, – нежно выговаривал он жене: у Сатен уже был один выкидыш.

Молодая женщина улыбнулась, показывая резцы с небольшой щербинкой. Сероп влюбился в нее именно из-за этой очаровательной особенности, заметив, как ее розовый язычок трепетал в щелке, когда она разговаривала.

– Хочу помочь тебе сшивать носки у тапочек, – заявила ему жена.

Он покачал головой:

– У тебя и так дел полно. Прибраться, постирать, приготовить еду и все остальное.

– Мне вовсе не тяжело, и я хочу помочь тебе. Чем больше ты сделаешь, тем больше заработаешь, – заявила она твердо.

С того дня, как он узнал, что в семье будет пополнение, Сероп решил найти вторую работу. Он был еще молод, силен, и тяжелый труд не пугал его. Как большинство мужчин в лагере беженцев, он работал на текстильной фабрике «Марангопулос», но, чтобы сводить концы с концами, решил использовать навыки башмачника. Этому ремеслу научил его отец, Торос-ага, у которого в свое время в городе Адапазары, в Турции, была одна из самых красивых обувных лавок, знаменитая «Алтин Чичек» – «Золотой Цветок». В перерывах между сменами на фабрике Сероп мог бы шить красивые, мягкие фетровые тапочки, как те, что делал его покойный отец. Он был уверен, что смог бы выгодно продавать их и зарабатывать необходимое. Сероп даже купил швейную машинку на воскресном блошином рынке в Ая-Варваре[2] – скорее хлам, чем полезную вещь; он разбирал ее по частям, а затем терпеливо собирал, пока она не заработала.

– И смотри, не поднимай ничего тяжелого, – продолжал выговаривать он, вспомнив о выкидыше.

Он хранил швейную машинку под кроватью, но уже несколько раз обнаруживал ее на столе, а Сатен за работой – она сшивала носки тапок, прекрасно справляясь, как прилежный подмастерье.

– Тогда вытащи ее сам, прежде чем уйти. Чего ты ждешь? – возразила она и засмеялась.

Сероп подумал, что он самый везучий человек на свете.

Выйдя из дома, он быстрым шагом прошел вдоль бараков, как две капли воды похожих на его жилище, из которых и состоял лагерь беженцев, где он жил вот уже пятнадцать лет.

Армяне прибыли в Грецию из Турции, как и другие тысячи беженцев в конце 1922 года, на борту союзных французских, английских и итальянских кораблей, которые спасли их от неминуемой смерти после ужасных последствий греко-турецкой войны. Они прибыли на Эгейские острова, многие остались в Афинах, другие поселились в более крупных городах. До Патры они добирались сначала морем, а потом поездом, с трудом волоча за собой то немногое, что им удалось увезти из мемлекет[3], прежней родины. Серопу было всего двенадцать, но он так никогда и не забыл взгляд отца в момент, когда они впервые спустились на платформу в Патрах. «Это красивый город, сынок, – пробормотал он, глядя на море и зеленые холмы, – но нет места милее, чем наш Адапазары. Ты молод, ты привыкнешь, а моя жизнь на этом закончилась», – добавил он с горечью.

Городские власти собрали их всех в одном месте, около собора Святого Андрея, покровителя Патры. Там были драгоманы – переводчики, которые с трудом пытались говорить с этими беднягами. Нужно было записать их имена, даты рождения, откуда они родом, а самое главное – вернуть им человеческое достоинство, которого их так жестоко лишили. Вместе с переводчиками служащие Красного Креста и других гуманитарных организаций помогали беженцам заполнять заявки на поиск членов их семей, потерявшихся во время эвакуации.

Торос-ага, отец Серопа, попросил сына подать заявку на розыск любимой племянницы Мириам, дочери умершей сестры. Она училась в американском колледже в Стамбуле, но известий от нее не было с самого начала военных действий. Потом их разместили на заброшенной полуразрушенной фабрике, в говуш – лагере армянских беженцев. Развалюха, как вскорости ее прозвали, – убогое место, но единственное имевшееся в их распоряжении в той чрезвычайной ситуации. Греция и сама была бедной страной, а война с турками, закончившаяся катастрофой, поставила ее на колени. Непрекращающийся поток греков, бегущих из Смирны, из Восточной Фракии, Понта[4], из всех тех земель, которые приходилось покидать после войны, обрушился на страну. Армяне были приняты лишь благодаря искреннему чувству гостеприимства и несомненным узам, существовавшим между двумя народами. Армениде, как их тогда называли, засучили рукава и сразу же взялись за дело. Каждый взял себе участок внутри здания и во дворе и с помощью металлических листов, досок и кирпичей, сделанных из глинистого раствора, худо-бедно соорудил собственный уголок. Целью каждого нового дня было только одно – выжить. Чтобы как-то выкручиваться, нужно было выучить новый язык, найти работу, ухаживать за больными и, что еще хуже, за теми, кого поразила неизлечимая болезнь – ностальгия. Иногда случалось, что кто-то просыпался глубокой ночью и кричал по-турецки: «Бен мемлекет гидиорум! Я возвращаюсь на родину!», – и было странно слышать, как бедняга называл «родиной» страну, которая подвергла его гонениям и пыткам.


С течением времени беженцы привыкли к новым условиям: дети выросли, молодежь переженилась, родились новые дети на новой родине. Красный Крест совершал чудеса, воссоединяя множество семей и находя многих пропавших без вести. Так и Торос-ага был несказанно счастлив, когда узнал, что племянница Мириам жива и здорова, живет за океаном, в Лос-Анджелесе. Мириам забрасывала их письмами, приглашая всякий раз переехать в Соединенные Штаты. Она вышла замуж за весьма влиятельного американского дипломата, так что добыть им визы и необходимые документы для экспатриации не составило бы труда.

«Позвольте мне хотя бы частично отплатить за Вашу щедрость, дорогой дядя. Если бы не Вы, я не смогла бы даже пройти рядом с престижным колледжем в Стамбуле», – просила она в письме, намекая на материальную поддержку, которую несколько лет получала от Торос-ага. Но он, уже глубокий старик, продолжал отказываться. «Да ниспошлет тебе Бог, дорогая племянница, благословение и счастье, – отвечал он, – но, если Господь захотел разделить нас, мы должны смириться с Его волей».

Старики больше всех страдали от вынужденной эмиграции и необходимости жить в диаспоре, многие не пережили внезапной потери того, что создавалось ими в течение всей жизни. Торос-ага был одним из них.

Спустя лишь год после прибытия в Патры, в ночь перед смертью, он призвал Серопа к себе и, взяв за руку, прошептал: «Сын мой, я прожил столько, сколько отвел мне великодушный Господь. Я ни о чем не жалею, кроме одного: мне жаль, что пришлось растить тебя одному, без матери». Услышав это слово, Сероп нахмурился. Лишь однажды они говорили на эту болезненную тему, когда Сероп еще ребенком, вернувшись домой из школы в слезах, спросил его: «Все говорят, что мама была шлюхой, почему ты скрывал от меня?»

Торос-ага отвесил ему оплеуху. «Не смей так называть свою мать!» – сурово произнес он, а потом закрылся в своей комнате, даже не выйдя к ужину. Но той ночью, перед смертью, Торос-ага почувствовал необходимость раскрыть семейную тайну, которая тяготила его.

– Твоя мать, – начал он, – была первой красавицей Адапазары…

– Отец, прошу тебя, – остановил его Сероп.

Но он замахал костлявой рукой, прося не перебивать.

– Она была не только самая красивая, но и самая желанная. Может быть, только у ангелов небесных бывает такой же свет в глазах, такая же легкая походка, такое же идеальное тело. И Господь подарил ее мне. Я работал денно и нощно в лавке, чтобы заработать как можно больше денег. Я должен был позаботиться об оплате колледжа Мириам, платить за аренду лавки, содержать красивый дом, в котором мы жили. Но я стал слишком алчным, ненасытным. Как я был глуп! Глуп и слеп. Так я потерял ее, – продолжал он. – Она была очень молода, намного моложе меня, а ты только что родился. Я возвращался поздно, а она ждала меня, прихорашивалась, ублажала меня своей стряпней, ласкала, а я, дурак, не обращал на это внимания. Она умоляла меня, хотела, чтобы я любил ее, чтобы мы проводили немного времени вместе, а я пожертвовал ее любовь на алтарь бога денег…

– Но ты возвращался домой таким уставшим, отец! – пытался оправдать его Сероп, краснея от смущения.

– Неправда, это была только моя вина! – воскликнул старик, качая головой. – Однажды вечером, придя домой, я не застал ее. Она оставила все, не взяла ничего с собой, и исчезла. Никогда больше я не видел ее.

Он замолчал, остановив на сыне взгляд мудрого человека.

– Ты уже достаточно взрослый, – продолжил он, – скоро можешь жениться. И даже если меня не будет рядом, помни: люби свою жену, заботься о ней, относись к ней как к самому нежному и драгоценному цветку в мире.

Неожиданно Торос-ага заплакал. Сероп наклонился, чтобы осушить его слезы.

– Ты всегда спрашивал, как ее звали…

Сероп напрягся. Несколько лет он пытался узнать у отца имя матери, единственное, что мог бы сохранить в памяти о ней. Но отец молчал, он боялся сломаться, лишь только произнесет это имя.

– Сирануш, Нежная любовь, – прошептал он наконец на ухо сыну.

Это были его последние слова.


Когда девушки подрастали и были на выданье, в лагере начинали бурную деятельность чопкатан, свахи, комбинируя свадьбы. Они ходили по домам возможных претендентов и за чашкой кофе и вазочкой фруктов в сиропе начинали плести свои сети. Они вели самые невероятные разговоры, делали самые абсурдные прогнозы: «У нее волшебные ручки, за что бы она ни взялась, все превращается в золото», или: «С такими белыми зубами она наверняка будет рожать только мальчиков», или еще: «Она родилась в субботу, кто женится на ней, тому будет сопутствовать удача», и другие похожие глупости – все, чтобы польстить тому, кто их слушал в этот момент, и убедить, что другой такой жены и невестки не найти, что она просто сокровище.

Однако ни одна чопкатан не ударила палец о палец для Сатен, хотя девушка была в том возрасте, когда пора уже выходить замуж. Когда она шла по лагерю с джарой[5] на плече, намереваясь наполнить ее водой из фабричных кранов, мужчины не могли оторвать от нее глаз. Они любовались ее крепкими бедрами, упругой грудью, янтарным цветом глаз и толкали друг друга локтями, шушукаясь между собой, даже краснели, но не делали никаких шагов навстречу. И не потому, что она была сиротой и бесприданницей. Как только Сатен попала в Патры, ее взяла к себе Розакур, одинокая старая беженка. Она вырастила ее и, самое главное, выучила. Розакур, в прошлом преподаватель иностранных языков, была ориорд[6] и учительницей общины. В крохотной комнатке при церкви в Ая-Варваре беженцы пристроили несколько парт, закрасили черной краской одну из стен вместо школьной доски и устроили теброц, первую армянскую школу в Патрах. Это была начальная школа, где дети учились читать и писать на армянском, греческом и английском языках, и Розакур руководила ею.

«Я оставлю тебе мои бурма[7], – обещала она Сатен, позвякивая множеством золотых браслетов на запястье. – В качестве приданого этого хватит», – уверяла она.

Она не считала, что замужество – единственная возможность для женщины обрести счастье, были и другие пути, но ей не хотелось, чтобы девочка грустила. «Смотри, их шестнадцать, – уточняла она. – Знаешь, что это означает? Что ты выйдешь замуж до того, как тебе исполнится шестнадцать лет». До того дня рождения оставалось несколько месяцев, но ни один мужчина еще не просил руки Сатен.

Злые языки говорили, что она странная, что в ней есть что-то коварное и нехорошее. Действительно, случалось, что Сатен, особенно в детстве, просыпалась ночью и, корчась, начинала кричать и метаться в кровати в сильном эпилептическом припадке. Кто видел ее в том состоянии, а таких было немало, учитывая, как тесно было в лагере, рассказывали о жутких криках, похожих на визг свиней на бойне, и ее искаженном от ужаса лице, будто она видела дьявола во плоти.

«Яцик, жаль, такая красивая девушка. Лучше, если Бог лишит тебя телесного здоровья, чем душевного», – так заканчивались все разговоры о ней. «Боже упаси, такие болезни передаются от матери к деткам!» С таким приговором никто не желал сватать Сатен за своего сына.


– Дочка, вставай и идем к доктору, – сказала однажды Розакур после очередного припадка. Надо было срочно начинать лечение.

– Нет, бабушка, не нужно, – возразила Сатен. Это был первый раз, когда она заговорила после приступа. Обычно она подолгу молчала, прежде чем ей удавалось составить фразу со смыслом. – Я сама поправлюсь, – произнесла она решительным тоном.

– И как же? – спросила, вздохнув, Розакур.

– Достаточно не обращать внимания на призраков, и я избавлюсь от видений, которые преследуют меня.

Розакур взяла ее за руку и нежно поцеловала.

– О чем ты говоришь, детка?

Сатен свернулась калачиком в ее объятиях, дрожа, как испуганный котенок.

– Я вся горю, бабушка, вся горю. Я в огне, и красные языки пламени хотят поглотить меня. Я хочу убежать, но не могу, и тогда я кричу, плачу и потом просыпаюсь…

Старая женщина почувствовала, как подкатывает комок к горлу. Она поняла, что болезнь Сатен была глубокой душевной травмой, отзвуком болезненного и тяжелого опыта, пережитого в раннем детстве.


В ту среду, 13 сентября 1922 года, маленькая Сатен играла в саду у дома, в Эрмени махалла, богатом армянском квартале, раскинувшемся на цве…

Загрузка...