Первый раз она увидела его по телевизору — у тетки Фатимы. Старшая сестра отца была богатая и ученая, работала в больнице медсестрой, у нее в комнате был собственный телевизор с кабельным телевидением, и ее добрый муж позволял ей смотреть все, что она хочет! Неслыханное дело! Телевизор на женской половине! Ни у кого этого не было!
Поэтому маленькая Хосния любила бегать к тете в гости. Мать знала о недопустимой вольности поведения золовки, но молчала перед отцом, а отец возмутительно баловал единственную дочь и смотрел сквозь пальцы на то, что девочке позволяют вести себя, как сыну, — то есть делать то, что хочет. В рамках законов шариата, разумеется. Телевизор в комнате у тетки, конечно, выходил за рамки шариата, но тетка была самоуверенная до крайности, энергичная и лучше всех знала, что можно, а что нельзя… Короче, любимая племянница видела даже американские ковбойские фильмы…
Она запомнила его имя — Омар Шериф и грезила им наяву так, что тетке пришлось подробно растолковать отцу, что этот голливудский актер — правоверный египетский араб, и поэтому его можно смотреть. Он был такой красивый, что холодело в животе, особенно, когда он, прищурив агатовые глаза под черными разлетающимися бровями, смотрел прямо на тебя — ах, вот так! — и чуть-чуть насмешливо улыбался, блестя сахарными зубами под черной щеточкой усов. Ах! Он был красивее, чем все пацаны в Рахате, в том числе и все ее братья, хоть они и были самыми классными парнями в округе, и все девчонки из класса завидовали ей, когда один из братьев провожал ее до школы и обратно.
Она выросла такой, какой ее растил отец, — упрямой и своенравной, и заявила, что хочет учиться в университете, как тетя Фатима. Тут уж мать не выдержала и восстала против вопиющей дерзости и грубейшего нарушения законов Аллаха, но и тут отец пошел на поводу у обнаглевшей дочки. Мать прямо заявила, что это — вопиющий грех, и что в наказание своевольная дочь никогда не выйдет замуж и останется презренной старой девой, ибо ни один здравомыслящий мужчина не женится на девушке, побывавшей в греховном университете. Но отец стукнул посохом, и мать замолчала, а дочка стала студенткой. Конечно, она соблюдала все законы скромного поведения, и братья по-прежнему провожали ее из Рахата до Беер-Шевы и обратно, но сам факт, что дочка была образованнее, чем мать, унижало мать. Девушке — учиться?! После школы? Где это видано?! Зачем?! И вообще, само пребывание в еврейском университете арабской девушки не могло кончиться ничем, кроме греха. Мать была убеждена в этом. Точка.
А потом Хосния увидела его на летней практике в музее бедуинской культуры. Центр по сбережению исчезающей культуры коренных жителей пустыни Негев, кочевников-бедуинов, располагался в небольшом, искусственно посаженном лесу недалеко от Беер-Шевы и ее родного бедуинского города Рахата.
Среди небольших современных зданий маленького этнографического музея была разбита настоящая показательная палатка со всей домашней утварью, а на выходные к ней приводили нескольких смирных осликов и верблюда, чтобы дети, посещающие музей, могли покататься и почувствовать себя настоящими кочевниками. Как и всякий этнографический музей, центр занимался научной работой, и многие студенты университета проходили там летнюю практику, зарабатывая трудовую копейку и зачетные баллы за летний семестр.
Хосния любила бывать в этой палатке, она напоминала ей допотопное жилище бабушки и дедушки, стоящее посередине обширного двора великолепной современной виллы ее отца. Закончив научную работу в самом музее, Хосния приходила сюда, как к себе домой, — прибраться, правильно поставить разбросанные посетителями вещи, поправить тяжелый брезент, покрывающий выделанные из верблюжьей шерсти стенки палатки, подмести…
Вот и сейчас она выбивала шерстяные половики, вытащенные для проветривания, размахнулась палкой… и услышала сзади придушенное «Ох!». Она оглянулась… и увидела отскочившего Омара Шерифа — она узнала его мгновенно, он был точно такой же, как в фильме: высокий, мускулистый, феноменально красивый, узкие бедра обтянуты джинсами, бугры мускулов играют под клетчатой ковбойской рубашкой с расстегнутым воротником. И он так же посмотрел на нее, внимательно и чуть улыбнувшись, как в фильме. Удлиненное худощавое лицо с черными бархатными усами вытянулось еще больше, а насмешливые агатовые глаза над чуть выступающими скулами стали круглыми, когда она, ахнув от изумления, бросила на землю палку и стремглав убежала за палатку — прийти в себя.
Она ни на секунду не усомнилась, что это он, настоящий он, хотя прошло много долгих лет с тех пор, как снимались те фильмы, и душка-ковбой должен был давно состариться. Нет! Он не мог стариться! Киногерои не старятся, они остаются навечно молодыми и красивыми и приезжают к влюбленным в них девушкам, и увозят на белом коне в свое прекрасное далеко. Она верила в это, мечтала об этом, была уверена, что ее мечта сбудется так же, как всегда исполнялись все ее желания, и вот — он приехал!
Когда она опомнилась и осмелилась выглянуть из-за черного брезента, покрывающего невысокую палатку, вытоптанная площадка между соснами была пуста. Только валялась отброшенная палка и висел, раскачиваясь на ветке дерева, небольшой пыльный половичок. Может, его и не было вовсе? Может, ей почудилось? Она вышла на утоптанную площадку и оглянулась по сторонам. Пусто и тихо. Никого. Но остался слабый сладкий запах дорогого заграничного одеколона — его запах. Значит, ей не почудилось. Значит, он был, посмотрел на нее и сбежал! Сбежал, вместо того, чтобы настигнуть прекрасную беглянку и похитить ее, как всегда делал в фильмах! Она подняла брошенную палку и хлестнула по ни в чем не повинному половичку так, что тот развалился на части. И поделом.
Она пошла в чулан — взять новый и, пока рылась среди пыльных тряпок, выбирая нужный по размеру, услышала голоса. Кто-то стоял у самого входа в длинный беленый сарай, именуемый в музее запасником. Говорили по-английски, причем приглушенный страстный шепот с ивритским акцентом принадлежал женщине, а прекрасная английская речь с нехарактерными для английского певучими интонациями была мужской. Хосния тихонько вытянула шею, подглядывая и подслушивая, и убедилась, что эта стерва, руководительница проекта Рахиль, бесстыдно соблазняет ее собственного Омара Шерифа.
Хосния видела, как голые костлявые руки обняли стройный торс ее кумира, как полуголое тощее тело прижалось к ее красавцу, как накрашенные яркой помадой губы бесстыдно тянутся к умопомрачительным усам. А он — истинный джентльмен! — не оттолкнул наглую зарвавшуюся старуху, а нежно обнял и поцеловал, нашептывая на ушко те слова, которые приготовил для нее, для его Хоснии!
Этого Хосния не могла пережить. Как фурия она выскочила из пыльных половиков, сильными руками, привыкшими доить овец и отжимать сыры, толкнула старую ведьму так, что та отлетела на полметра и шмякнулась на груду каких-то тряпок, и пулей вылетела на свет божий. Завывая от злости, нырнула в спасительную кабинку женского туалета и там выплакалась всласть, поклявшись себе, что ни в жизни не ответит на ласки этого ловеласа, этого изменщика-киногероя, даже когда он придет свататься к ее отцу. Никогда! Она покажет ему!
На другой день был объявлен семинар по фольклору синайских кочевых хамул под руководством уважаемого гостя из Мичиганского университета — полное перечисление титулов и работ — профессора Ружди Халеда. Так, оказывается, звали теперь ее суженого. Она пришла и демонстративно села в первый ряд — пусть видит, что она не боится его! Даже чуть закатала рукава — пусть видит, какие у нее красивые, сильные, смуглые руки, не то что у этой белобрысой мымры. И даже позволила пряди блестящих вороных волос — одной-единственной, ведь это не такой большой грех — выбиться из-под душного темного платка, покрывающего голову и шею. Все студенты и преподаватели сидели полуголые из-за июльской жары, в майках и шортах, так что чуть закатанные рукава — это не страшно, сойдет.
Он стоял прямо перед ней — свободно и гордо — и говорил о своих находках и теориях, об особенностях сказаний и песен Синайских кочевников, и все его выводы отличались новизной и нестандартным подходом, и все слушали его, разинув рот. Все, кроме Хоснии. Господи, какую чушь он говорил, свято веря в свою правоту! Уж что-то, а фольклор исконных жителей Синая она знала с малолетства, мать всегда любила петь, особенно, когда пряла, а уж бабушка рассказывала такие сказки и предания — куда всем голливудским фильмам!
И когда он кончил говорить, и все зааплодировали и стали рассыпаться в благодарностях за уникальные научные исследования, она встала и высказала этому липовому профессору все, что она думала. Она говорила, а он смотрел на нее совершенно непостижимым взором, притягивавшим, как магнит, и она боялась остановиться, чтобы он не перестал глядеть на нее. Казалось, ее речь продолжалась вечность, и этот блестящий, вожделенный взгляд ласкал ее вечность, и вечность прошла, пока она не остановилась, чтобы перевести дух, и он спросил ее что-то, а она даже не слышала — что. Видела, как шевелится бархатная полоска усов, как поблескивают сахарные зубы, как играет улыбка на тонких губах, как лучатся агатовые глаза, ласкающие ее с ног до головы, и сладостное томление захлестнуло ее до такой степени, что она села в середине своей речи — боялась, что ноги подогнутся и она упадет в его объятия.
Она остановилась — не хватало воздуха. Он молчал — может быть, вежливо ждал продолжения? — и глядел на нее таким чудным блестящим взором, что ей захотелось убежать и спрятаться в темной палатке, как в бабушкином черном подоле. Но тут все зашумели и заговорили, перебивая, споря и не слушая друг друга, и его голос затерялся в этом привычном израильском гаме. Только глаза продолжали время от времени пронзать ее чистым и светлым взором — она чувствовала его затылком, даже не глядя. Семинар кончился, и эта молодящаяся стерва Рахиль с противной улыбочкой взяла его под локоть и увела со всеми студентами и сотрудниками, а она осталась сидеть в полутемном тихом конференц-зале.
— Хосния Усама, пройдите в администрацию. Хосния Усама, пройдите в администрацию! Спасибо, — внятно проговорил музейный динамик, и девушка, поправив платок и тщательно застегнув длинные рукава плотной мужской рубашки, медленно поднялась и побрела через прожженный солнцем двор в низкий административный кубик.
Все понятно. Эта мерзкая Рахиль, конечно, сводит счеты — наябедничала, что она вела себя на семинаре неподобающим образом, и сейчас она, студентка Усмана, белым лебедем вылетит из проекта, и о летней практике можно забыть. Как и о дополнительных зачетах, которые ей так нужны, — отметки-то неважнецкие…
Он выглянул в узкое, занавешенное от яркого света окно и сразу увидел ее — закутанную от палящего солнца девушку, понуро бредущую в его сторону. Она не торопилась, и он смог разглядеть ее хорошо — лучше, чем в полутемном конференц-зале среди толпы галдящих студентов или на вытоптанном пятачке перед палаткой-экспонатом, когда она чуть не убила его своей палкой. Она была высокой, стройной и мускулистой, и на это крепкое, упругое тело приятно было смотреть, особенно — на хорошо развитую грудь, которую не могла скрыть даже толстая мужская рубашка, закрывающая все тело почти что до колен. Ноги были закрыты бесформенными вытертыми джинсами и грубыми рабочими башмаками, то есть не видны совсем, но по очертаниям рубашки, чуть колышущейся при движении, он угадывал круглые девичьи ягодицы и тонкую талию. Колебания рубашки завораживали, манили, и он с трудом оторвал глаза от этой драпировки, не скрывающей запретный плод. Эх!
Он повернулся к Рахили, неслышно подошедшей сзади, чтобы посмотреть, что так заинтересовало его во дворе, и чуть отстранился от почти голого щуплого тела, прикрытого лишь крошечной золотой маечкой на тонких бретельках и узкими, укороченными шортами. Конечно, она прекрасно выглядела для своего возраста — энергичная, подтянутая, ни грамма лишнего веса, уже редеющие волосы модно покрашены полосками и взбиты в густую копну, закрывающую половину лица. Не зря закрывающую — бронзовая, тщательно ухоженная кожа уже начинает стареть, вокруг голубых, искусно подведенных глаз и губ — мелкие морщинки… Южное солнце делает свое разрушающее дело, и не зря женщины Востока скрываются от него под тяжелыми накидками, паранджами и платками. Лучше задыхаться, но не выглядеть старухами!
Он отчетливо видел круглые крепкие соски, вздувшиеся под тонкой маечкой, и ощутил плотоядный жар, исходящий от почти обнаженного тела. Это было приятно и привычно — так вели себя почти все женщины, знакомящиеся с ним, кто раньше, кто позже. И он был готов к этому и знал, как вести себя с ними (так, как ему хотелось), и знал, как выходить потом из различных ситуаций (не обращать внимания ни на что). Это было знакомо, привычно, удобно и приятно, и обе стороны легко принимали эти, ни к чему не обязывающие, отношения.
Он прекрасно знал, чего хочет почти прижавшаяся к его спине женщина. Собственно, их отношения уже начались и, если бы не фурия, выскочившая из пыльных половиков, они бы продолжились вполне успешно. Теперь эта фурия неторопливо шла по двору и мешала ему пойти по накатанной, приятной и удобной дорожке. Мешала, как камушек в ботинке. Черт! И откуда она взялась?
Хосния потянула на себя ручку плотно закрытой двери, и тут же ей в лицо ударил поток холодного воздуха из кондиционера. Она вошла и привычно закрыла за собой дверь — чтобы холод не уходил, а потом подняла глаза и увидела его. Он стоял и смотрел прямо ей в глаза, точно так же, как в телевизоре, и точно так же, как тогда в детстве, что-то оборвалось в животе и перехватило дыхание.
— Хосния, профессор Халед хочет поговорить с тобой о традициях Синайских кочевников… — Выдра-Рахиль, как чертик из коробочки, выпрыгнула из-за его спины и затараторила по-английски, стараясь обратить на себя внимание. — Профессор Халед…
— Спасибо, Рахиль, — изысканно прервал он, не отрывая взгляда от темных глаз Хоснии, — я думаю, что нам легче будет разговаривать по-арабски. Так что не смею вам мешать. — Он вежливо поклонился, и руководительница проекта прикусила язык. — Где нам удобнее всего поговорить? — продолжил он по-английски, и Хосния ответила, не задумываясь:
— В палатке.
Ответила и вышла, уловив за спиной шипение разъяренной кошки, у которой отняли желанную добычу. Ну и пусть! Так ей и надо!
Он шел за ней, и спиной она ощущала его жгучий ощупывающий взгляд — на ягодицах, потом выше — на талии и плечах, потом опять — на ягодицах… Затем она почувствовала его взгляд на спине, на уровне груди… Напряжение взгляда усилилось — он пытался разглядеть ее тело через толстую ткань, но у слепых городских это не получается, и вот он опять тянется к ее ягодицам, круглым, выпуклым, чуть подрагивающим при ходьбе, вожделенным. Да! Вожделенным! Она чувствует, она знает это!
В низкой и темной, почти прохладной палатке студентка-гид рассказывала что-то группе скучающих школьников, поэтому Хосния и Ружди, пригибаясь, прошли в дальний конец, на женскую половину. Она опустилась на вышитые кошмы так естественно, так грациозно, что профессор невольно вздохнул.
— Что вы хотели узнать у меня? — Низкий, чуть хриплый голос завораживал, родная арабская речь ласкала слух, успокаивала, как мамина колыбельная.
— Расскажите о ваших родных, я понял, что ваша матушка родом из Синая, — попросил Ружди и приготовился внимательно слушать и запоминать. Он привык запоминать наизусть все длинные, как караванные пути, притчи и песни — кочевники не любят, когда их записывают, но сейчас, слушая рассказ этой удивительной девушки, так не похожей на других, он не смог сосредоточиться.
Он смотрел на ее продолговатое смуглое лицо, низкий чистый лоб, овальную девичью линию подбородка, и вспоминал мать-египтянку, свое детство в Александрии, ювелирную лавку отца и деда, сияющую драгоценностями, как сказочная пещера Али Бабы, озорную Надию, в которую по уши влюбился в первом классе…
Он просто внимал ее голосу, весь отдавшись напевности ее речи, смотрел в ясные карие глаза, лучившиеся при воспоминании о бабушке-колдунье, живущей на Синае, где она ежегодно проводила зимние каникулы, ловил упругое колебание ее груди и сладкий запах розового масла, которым она умащала волосы после купания. Почему-то поймал себя на игривой мысли, что, наверное, она прекрасно исполняет танец живота, и непроизвольно опустил глаза на ее живот, закрытый широкой рубашкой, но взгляд сам скользнул ниже, в переплетение швов на джинсах, и девушка сердито натянула рубашку на самые колени. Черт! Спугнул!..
Но почему же она такая дикарка?! Она же студентка, черт возьми, живет в городе, хоть бедуинском, но все-таки в городе!.. А, я знаю! Наверное, ей надо просто привыкнуть ко мне. Привыкнет и перестанет дичиться. Вот тогда… Да. Надо просто не торопиться… Но, мой бог, как это странно в наше время!
Потом они часто сидели вдвоем, голова к голове, записывая, обрабатывая, уточняя собранный материал. Сидели в библиотеке, в рабочем кабинете, в палатке, в кафе, в студенческой столовой, и везде его охватывало жгучее, не поддающееся никаким разумным доводам вожделение. Он почти никогда не спал один — ислам категорически против мужского воздержания, это вредно для здоровья. И, слава Аллаху, кроме ненасытной Рахили, были и другие раскованные современные девушки, не менее алчущие любви… Но такого сумасшедшего желания, как к этой закрытой дикарке, он не испытывал ни к кому. И из-за этой неутоленной страсти другие девушки не удовлетворяли его! О, всемогущий Аллах! Он видел ее горящие любовью глаза, слышал, как учащается дыхание и волнуется полная грудь, лишь только стоит ему подойти к ней, чувствовал, всем существом своим впитывал сладостное томление, охватывающее ее, но она ни разу не подала ему повода приблизиться к себе. Ни намека! Ни жеста! Ни вольного слова!.. Это злило, это раздражало, это было непонятно, непостижимо, это сводило с ума, но это было так! Так, и никак иначе…
И он уехал — назло! Злой, сбесившийся, горя желанием забыть и эту непостижимую недотрогу, и проклятых Синайских кочевников, уехал, чтобы никогда не возвращаться, уехал на три дня раньше срока, вернув билет и потеряв на этом кругленькую сумму!.. Дома было хуже. Хуже, потому что тоска, тягучая, как жевательная резинка, и такая же неотвязная, разъедала душу каждый день. С утра до вечера, а точнее — до ночи, потому что ночью можно было отключиться. Нет! Дома было лучше, потому что родной университет — это не крошечный музей бедуинской культуры, затерянный в лесу провинциального города Беер-Шева. Это — этнографический музей, громадный кампус, тысячи студентов и сотни преподавателей, колледжи, спортивные площадки, десятки специалистов во всех областях знаний, конгрессы и выставки, круглосуточная библиотека… То есть полно работы, жизнь кипит и слетает крыша, и некогда вспоминать тягучую хрипловатую речь, неторопливые движения и круглые, упругие недоступные ягодицы.
И он засел за работу, и работал круглосуточно. И постепенно жгучий жар, исходящий от вещей и слов, которые он привез из сожженной солнцем страны, стал меркнуть, теряться, остывать. Воспоминания стираются, и хорошие и плохие, время лечит, и безусловную справедливость этого банального высказывания профессор испытал на себе. Он написал и опубликовал ряд статей, выступил с серией докладов, занялся подготовкой к следующей поездке, в Иорданию: решил проследить, как изменяются кочевые традиции в другом месте того же региона. Он был полон жаждой деятельности, но…
Всегда наступает это маленькое «но». Эта роковая заминочка, которая переворачивает весь мир…
Весной он получил весточку от белокурой Рахили — электронное послание. Кроме обычного обмена сводками с университетского фронта, она сообщила, что у нее начинается «шнат-шабатон», академический год, когда она может на деньги университета поехать для повышения квалификации в другой университет. Почему бы не в Мичиганский? А может, они встретятся? Этим летом, а? И отлично проведут летние каникулы где-нибудь на Карибах или на Гавайях? Как он на это смотрит?
Он смотрел на бегущие строчки на экране компьютера, и перед его глазами вдруг встала, как на фотографии, высокая, сильная девичья фигура, закутанная в тысячи одежек. Из-под темного платка, туго повязанного по самые брови, глянули пронзительные черные глаза, чуть шевельнулись полные темные губы, улыбнулись украдкой. И он понял, что это — конец. Хватит бегать от самого себя, хватит затаптывать чувство, которое живет в нем независимо от его желания, живет уже год, живет, несмотря на тысячи любовных похождений и адскую работу. Все. Надо быть мужчиной. Надо взять на себя ответственность и принять решение, которого — без сомнения! — ждут они оба. Он не ответил на соблазнительное письмо. Он сменил билет и вместо Иордании приземлился в Тель-Авиве.
Нежаркий майский день клонился к вечеру. Уже потянуло прохладным ветерком, и высокие стебли камыша, которым был обсажен игривый ручеек, протекающий через университетский дворик, закачали пушистыми головками. Солнце, склоняясь к приземистому зданию библиотеки, оставляло на щербатых плитах известняка длинные изломанные тени, игриво перепрыгивающие со ступеньки на ступеньку. Хосния, нахохлившись, сидела на одной из ступенек и задумчиво глядела на волны, пробегающие по камышовому морю. Все девчонки по группе давно ушли обедать, а она осталась посидеть и подумать — может быть, последний раз в жизни. Озорной ручеек пел свою незамысловатую песенку, она прислушивалась к его журчанию и горестно думала, что вот тут, сейчас, пришел конец ее жизни. Свободной, вольной жизни, потому что ее муж, конечно, не разрешит продолжить учебу, да и не до учебы будет, когда пойдут дети.
Сегодня утром мать объявила, что Тарик, сын Хани, старшего брата отца, хочет жениться на ней, и чтобы она не вздумала артачиться, потому что не много найдется сумасшедших, согласных взять в жены девушку, целый год околачивавшуюся в греховной Беер-Шеве. Тарик, конечно, хороший парень, тихий, спокойный, он вряд ли будет ее бить, да и в школе он учился — недолго, но учился. Значит, не зря полгода назад он начал строить дом, и не зря дядя Хани, приходя к отцу, оценивающе посматривал на нее. Она, дурочка, тогда не обращала внимание на эти взгляды, а напрасно… И напрасно тешила себя мыслью, что она — особенная, что ее минует извечная судьба бедуинских девушек — замужество и роды, роды, роды, и работа дома и в поле, и ублажение мужа, и опять роды…
Хосния представила себе худую жилистую фигуру Тарика, развалившуюся на диванных подушках, его острый хрящеватый нос и такой же острый, выпирающий кадык на длинной худой шее, и ей стало дурно. Она вспомнила его узловатые пальцы с обломанными от тяжелой работы ногтями, выпуклые ногти, обведенные черной каймой, — она обратила на них внимание, когда подавала ему и дяде чай и домашнее печенье. Этими пальцами он будет лапать ее? Его глаза, бегающие как у хорька, под куриными бровками, прокуренные жидкие усики и восторженный голос, кричащий мальчишеским фальцетом «Гол!» — мужчины смотрели телевизор.
И он будет отцом моих детей?! И ему я буду готовить еду, мыть ноги, шить и стирать одежду, повиноваться каждому слову, отдаваться ему, когда он захочет… Чего именно он захочет, Хосния не решилась додумать. И так мерзко, гадко, выть хочется. И, конечно, он запрет ее дома, как мужнюю жену. Разумеется, он изредка будет брать ее с собой на море или на прогулку в торговый центр, или даже в банк, как отец берет мать, но об учебе, книгах и свободе можно забыть. И, Аллах всемогущий, до чего же он противный! Отвратительный. Мерзкий…
И он возьмет мою девственность?! Я ее берегла, дура, для него?! О, Аллах… И ничего, ничего нельзя поделать!.. Может, утопиться?
Неожиданно на ладонь упала капля воды — большая и прозрачная, и медленно поползла по смуглой чистой коже. Хосния подумала, что это брызги из ручейка, но тут же упала вторая капля, и девушка поняла — это она плачет. Слезы закапали из глаз помимо ее воли, и тут ей стало настолько жалко себя, что она заткнула рот концом платка, чтобы не завыть в голос, натянула платок на лицо, чтобы никто не увидел, и расплакалась. Бурно, самозабвенно, уткнув лицо в судорожно сведенные колени, ничего не видя и не слыша вокруг.
Она почувствовала, что кто-то осторожно обнял ее за плечи — вот заразы, выплакаться не дают! И зло передернула плечами, чтобы сбросить ненавистные руки. Чем они могут помочь, доброхоты фиговые? Где им понять ее?! Но руки не унимались — теплые и добрые, они продолжали гладить ее плечи, голову, они обняли ее так, что стало трудно дышать. Невозможно плакать и не дышать! Дрожа от злости, она скинула с лица платок и резко повернулась к ненавистному доброжелателю — вот сейчас она ему задаст! — и тут же услышала голос, который не могла забыть:
— Наконец-то ты со мной!
Она попыталась отстраниться, чтобы взглянуть на него, чтобы удостовериться, что не спит, что не грезит наяву, но сильные руки крепко держали вздрагивающие плечи, и бархатная щетка усов щекотала ухо под съехавшим платком, и сладкий запах его одеколона окутывал, как свадебная фата. И слова, лучше которых не было в мире, музыкой звучали в закружившейся голове:
— Я не отпущу тебя. Мы теперь всегда будем вместе. Всегда! Навечно. Клянусь тебе!
Он увез ее сразу — в свой номер в Тель-Авиве. Она по дороге позвонила матери, что задержится у подружки для подготовки к семинару, и подружке — предупредить, что мать может проверить. Она не помнила ни бурных поцелуев во время бешеной езды по скоростному шоссе, ни высоченного небоскреба гостиницы, ни зеркального лифта, вознесшего ее на вершину счастья.
Она даже не успела раздеться — он содрал с нее и рубашку, и джинсы, и еще кучу нижнего белья, и оно разлетелось по всему номеру, как белые птицы радости. Единственное, что она распутала сама, — это девичий душный платок, и обняла этим платком его широкую мускулистую спину, пока он, стоя на коленях, целовал смуглый, чуть выпирающий пупок и темную полоску кожи, идущую вниз, от пупка к темному шелковистому треугольнику. На секунду в голове мелькнула паническая мысль, что ее тело не подготовлено для брачной ночи, не умащено благовониями, не удалены лишние волосы, не… Но это была последняя разумная мысль, ибо громадный фаллос осторожно, медленными толчками входивший в нее, заполнил все ее существо…
Резкая кинжальная боль пронзила тело и заставила ее закричать, но он, не останавливаясь, входил все глубже и глубже, в самые недра ее тела, наполняя его собой, и боль прошла, сменившись никогда не испытанным наслаждением. Сладкие желанные губы целовали ее, не пропуская ни единой клеточки тела, усы призывно щекотали кожу, сильные руки сжимали налившиеся как мячи груди, и вся она была внутри его крепкого красивого тела — удивительно прохладного в этой жаре. Жар сжигал ее изнутри, возлюбленный непостижимым образом был и внутри и снаружи, обволакивал ее целиком, и она потеряла сознание от счастья, что это свершилось.
Ее тело было гибким и сильным, как у кошки. Гладкая, смуглая, почти коричневая кожа, удивительно нежная и бархатистая, как у младенца… Круглые налитые груди с почти черными сосками, мгновенно затвердевшими, словно на холодном ветру, пронзающими его руки. Длинные вороные волосы, плащом окутывающие узкую подвижную спину до упругой выпуклой попки, в которую он вцепился дрожащими от вожделения пальцами и от которой уже не мог оторваться…
Нежные розово-коричневые губки открылись, как цветок под лучами солнца, и он поразился, какая она маленькая — казалось, не пропустит и мизинца! Но он стал осторожно входить в нее, и юные ткани послушно разошлись, жадно вбирая его плоть, впитывая ее, как истосковавшаяся почва пустыни впитывает в себя вожделенную влагу — всю, без остатка. На мгновение показалось, что вот он — конец! — но тут же яростный толчок сокрушил тонкую перегородку, и головокружительный полет вглубь, в самые непостижимые недра заставил забыть об окружающем мире.
Он застонал от наслаждения — впервые за много лет!
Он забыл обо всем. О том, что она — девственница, и ей, наверное, больно. О том, что она неопытна, и нужно быть предельно осторожным, чтобы не напугать ее. О том, что они первый раз вместе, и он должен быть чутким и внимательным, чтобы дать ей максимум наслаждения, что он должен изучить ее эрогенные зоны, ее темперамент, ее выносливость… Он забыл обо всем, как глупый юнец, наконец-то дорвавшийся до запретного плода. Он знал и был абсолютно уверен только в одном: они — единое целое, и наслаждение, испытанное им, — ее наслаждение. Единые чувства. Единое тело. Единый мир. Во веки веков!
Он отвез ее обратно в Беер-Шеву, к ее подруге. Он остался на стоянке под домом и видел, как через полчаса приехал ее мрачный полусонный брат и забрал домой утомившуюся студентку — еле стоящую на ногах от напряженных занятий. «Кайс!» Слава Аллаху, обошлось.
Весь следующий день он сидел в университетской столовке — за крайним столиком, как они условились, и ждал. Приходили знакомые студенты, преподаватели — здоровались, расспрашивали о новостях, приглашали зайти на кафедру. Он благодарил, отвечал на вопросы, но не двигался с места. Он ждал. Забегали продавщицы из соседнего книжного магазина, поздороваться и поглазеть на красавчика профессора. Он механически улыбался, жал протянутые ручки, ждал. Его выгнали, потому что готовился какой-то симпозиум и в столовке расставляли и накрывали столы, он прислонился к наружной двери и ждал.
Она не пришла. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Тогда он решился на отчаянный поступок и поехал в музей бедуинской культуры, рискуя встретиться с прилипалой Рахилью. Но там не было ее возлюбленной, и никто не знал, где можно ее найти.
Однажды ночью она пришла к нему. Сама. Он вернулся из гостиничного ресторана после позднего ужина, открыл номер и, еще не заходя внутрь, понял, что кто-то ждет его. Не зажигая свет, крадучись, он прошел в комнату и увидел ее силуэт, освещенный разноцветными сполохами рекламных огней. Она стояла и смотрела в огромное, во всю стену окно, спокойно, не поворачиваясь.
Его поразило, что она была обнажена — полностью. Ни душного платка, ни мешкообразной рубашки, ни бесформенных джинсов. Первый раз его взгляд наслаждался великолепием ее фигуры — сильной, гибкой и развитой, как у дикой пантеры. Длинные, черные как вороново крыло волосы тяжелым водопадом ниспадали с крупной, горделиво посаженной головы до круглых сильных ягодиц, словно вырезанных из темного эбенового дерева. Он отчетливо видел силуэт сильных стройных ног, мускулистых рук и почти прямых округлых плеч, вспыхивающий и угасающий в пляшущих огнях рекламы.
Осторожно ступая, чтобы не спугнуть видение, он подошел и положил руки на округлые девичьи плечи. Она не оглянулась. Бархатистая смуглая кожа была так прохладна и нежна, что он, закрыв от наслаждения глаза, дотронулся до нее губами — сначала робко, а потом сильнее и требовательнее, разгораясь от этих мгновенных, огненных прикосновений. Плохо сознавая, что делает, он с силой обнял крепкие, широкие плечи и стал целовать ее сзади — острые, чуть выступающие лопатки, смуглую шею, где пульсировала тонкая, нервная жилка…
Она стояла неподвижно, как черная статуя. Осмелев, он прижался к ней всем своим жаждущим телом и позволил дрожащей от напряжения ладони спуститься с плеча на тонкую, мускулистую руку, затрепетавшую от его прикосновения. Жадный рот перешел с точеной шеи на мягкую ямку под подбородком, поймал твердый, чуть дрогнувший подбородок и, наконец, впился в губы — пухлые и мягкие, как у младенца. Они раскрылись, теплые и влажные, и он чуть не потерял рассудок, поняв, что она отвечает на его поцелуи. Страстно, нежно, а потом покорно, а потом опять бурно, вся отдавшись восхитительному чувству слияния дыханий, плоти, чувств…
Поцелуй, длящийся вечность, от которого слабеют руки и подкашиваются ноги, меркнет разум и кружится голова…
Он подхватил ее стройное, обнаженное, такое доступное ему вожделенное тело, прижал к себе со всей силой страсти… и только оторвался от пламенных губ, чтобы насладиться им, как все пропало. Она исчезла, колдовски растворилась в сумасшедших взрывах разноцветного ночного Тель-Авивского пламени. В руках был воздух, губы целовали ничто, а красно-зеленые огни рекламы вспыхивали на темном квадрате гостиничного ковра. В отчаянии он рухнул на подогнувшиеся колени, ударился головой о ковер — и проснулся.
Красно-зеленые неоновые буквы соседнего бара ослепляли опухшие глаза, занемевшие руки сжимали продолговатый диванный валик, а голова нестерпимо болела от удара о ручку дивана. Покачиваясь от горя, он спустил затекшие ноги с дивана, закрыл лицо руками и застонал.
Он понял, что потерял ее.
Навсегда.
На другой день, в порыве отчаяния, он решил переодеться арабом и поехать в Рахат — поискать ее там. Выходит же она из дома, хотя бы за покупками! На бедуинском базаре в Беер-Шеве, предназначенном для сдирания бабок с наивных туристов-лопухов, по бешеной цене он приобрел «настоящую» галабию, куфию и кинжал. Доехал на арендованном «форде» до перекрестка дороги, ведущей в Рахат, переоделся в «местное» одеяние и замер на автобусной остановке, голосуя в ожидании попутной арабской машины. Он решил, что в местной машине будет незаметнее.
Долго ждать не пришлось. Затормозила полицейская машина, и толстый лысый полицейский несколько минут внимательно разглядывал длинную, завернутую в бедуинские тряпки черноусую фигуру. Посмотрел, подумал, кряхтя вылез из машины и, козырнув, что-то спросил на иврите. Самозванец-бедуин ответил по-арабски. Полицейский послушал классический арабский выговор, усмехнулся и по-английски попросил документы.
Переодетый профессор очень удивился, что его так быстро раскусили, и предъявил представителю закона заграничный паспорт, предусмотрительно захваченный из гостиницы.
— Вот что, мистер Халед, — тщательно изучив паспорт и отдавая его владельцу, заключил страж порядка. — Я не знаю, с какой целью вы затеяли весь этот маскарад, но вам не провести даже грудного младенца. Если вы хотите добиться своей цели — езжайте честно в своей одежде. В натуральном виде вы будете менее заметны.
— Мне нужно разыскать одного человека, но тайно, — признался разоблаченный влюбленный. — Я думал, что так на меня не обратят внимания.
Полицейский усмехнулся:
— Напротив. Не будьте наивны. Вы светитесь за версту. А людей лучше всего искать через Министерство внутренних дел. Проще и безопаснее.
— Э-э-э… — попробовал было возразить американец, но блюститель закона сурово остановил его:
— Возвращайтесь в гостиницу, мистер. Оставьте этот маскарад. Я не хочу международных скандалов. Своих довольно. — И вежливо, но настойчиво препроводил переодетого Омара Шерифа до его машины. Постоял и, убедившись, что «форд» поехал в сторону Тель-Авива, продолжил патрулирование.
Так, в бесплодных поисках и метаниях прошел месяц, и несчастный влюбленный совсем пал духом. Он похудел, загорел, как настоящий израильтянин, утратил голливудский лоск, но решимость найти суженую не оставляла его. Приближалась сессия, которую, конечно, ни один студент пропустить не может, и профессор вновь появился на территории кампуса. В деканате сказали, что студентка Усмана не взяла зачетные листы и не оплатила экзамены, а значит, не будет допущена к сессии.
Оставался последний шанс — как-нибудь увидеть ее подружку, хотя он понятия не имел, как та выглядит. Он не знал, дома ли она вообще или уехала на выходные, или ушла к своему парню, или… Он простоял на стоянке под домом весь вечер, высчитывая случайных прохожих и жильцов, входящих и выходящих из многоквартирного дома. Наконец, уже в темноте, он заметил тоненькую, скромно одетую девушку со студенческим рюкзаком, устало бредущую от автобусной остановки. Она! И выпрыгнул перед ней на дорожку, как убийца в триллере. Она отпрянула и вскрикнула, но тут же узнала профессора-киногероя. Его узнавали все.
Как он и предполагал, случилось самое худшее. Кто-то увидел, как он утешал плачущую Хоснию, и наябедничал ее матери. Мир не без добрых людей. Мать заперла бессовестную дочь дома и отобрала мобильный телефон. Хосния успела позвонить подружке, сказать, чтобы ее не ждали на семинар, и что, может быть, она как-нибудь выберется перед экзаменами, чтобы получить расписание и зачетные листы. Это было месяц назад. С тех пор — ни слуху, ни духу. Адреса нет, телефон выключен. Все.
Он плохо понимал, что делает. Не помня себя от горя, вернулся в Тель-Авив и завалился в гостиничный бар. Там как раз плотно засела группа англичан, знакомых из Оксфорда, и они — душевные люди! — приняли в бедняжке живейшее участие. Прежде всего, дали лекарство от всех скорбей, и в большом количестве. Выслушали сбивающийся малопонятный рассказ на вавилонской смеси языков, которым изъяснялся пьяный в стельку профессор. Честно, хоть это было сложно и потребовало изрядного количества времени и усилий, дружно проводили до номера и уложили в постель, а наутро, справедливо решив, что лучший способ забыться — это покинуть сей бренный мир, впихнули в автобус и повезли на Мертвое море.
И эта экскурсия, действительно, помогла… самым удивительным и неожиданным образом. Но сначала чуть не погубила…