Володя стоял у окна и смотрел на улицу, где грелась на солнышке большая собака, Полкан.
К Полкану подбежал маленький Мопс и стал на него кидаться и лаять; хватал его зубами за огромные лапы, за морду и, казалось, очень надоедал большой и угрюмой собаке.
— Погоди-ка, вот она тебе задаст! — сказал Володя. — Проучит она тебя.
Но Мопс не переставал играть, а Полкан смотрел на него очень благосклонно.
— Видишь ли, — сказал Володе отец, — Полкан добрее тебя. Когда с тобою начнут играть твои маленькие братья и сёстры, то непременно дело кончится тем, что ты их приколотишь. Полкан же знает, что большому и сильному стыдно обижать маленьких и слабых.
Моя хозяйка Зина больше похожа на фокса, чем на девочку: визжит, прыгает, ловит руками мяч (ртом она не умеет) и грызёт сахар, совсем как собачонка. Всё думаю — нет ли у неё хвостика? Ходит она всегда в своих девочкиных попонках; а в ванную комнату меня не пускает — уж я бы подсмотрел.
Вчера она расхвасталась: «Видишь, Микки, сколько у меня тетрадок. Арифметика — диктовка — сочинения… А вот ты, цуцик несчастный, ни говорить, ни читать, ни писать не умеешь».
Гав! Я умею думать — и это самое главное. Что лучше: думающий фокс или говорящий попугай? Ага!
Читать я немножко умею — детские книжки с самыми крупными буквами.
Писать… Смейтесь, смейтесь (терпеть не могу, когда люди смеются)! — писать я тоже научился. Правда, пальцы на лапах у меня не загибаются, я ведь не человек и не обезьяна. Но я беру карандаш в рот, наступаю лапой на тетрадку, чтобы она не ёрзала, — и пишу.
Сначала буквы были похожи на раздавленных дождевых червяков. Но фоксы гораздо прилежнее девочек. Теперь я пишу не хуже Зины. Вот только не умею точить карандашей. Когда мой иступится, я бегу тихонько в кабинет и тащу со стола отточенные людьми огрызочки.
Ставлю три звёздочки. Я видал в детских книжках: когда человек делает прыжок к новой мысли, он ставит три звёздочки…
Что важнее всего в жизни? Еда. Нечего притворяться! У нас полон дом людей. Они разговаривают, читают, плачут, смеются — а потом садятся есть. Едят утром, едят в полдень, едят вечером. А Зина ест даже ночью — прячет под подушку бисквиты и шоколадки и потихоньку чавкает.
Как много они едят! Как долго они едят! Как часто они едят. И говорят ещё, что я обжора…
Сунут косточку от телячьей котлетки (котлетку сами съедят!), нальют полблюдца молока — и всё.
Разве я пристаю, разве я прошу ещё, как Зина и другие дети? Разве я ем сладкое: клейстер, который называется киселём, или жидкую гадость из чернослива и изюма, или холодный ужас, который они называют мороженым? Я деликатнее всех собак, потому что я породистый фокс. Погрызу косточку, съем, осторожно взяв из рук Зины, бисквит, и всё.
Но они… Зачем эти супы? Разве не вкуснее чистая вода?
Зачем эти горошки, морковки, сельдерейки и прочие гадости, которыми они портят жаркое?
Зачем вообще варить и жарить?
Я недавно попробовал кусочек сырого мяса (упал на кухне на пол — я имел полное право его съесть!)… Уверяю вас, оно было гораздо вкусней всех этих шипящих на сковородке котлет…
И как было бы хорошо, если бы не варили и не жарили! Не было бы кухарок: они совсем не умеют обращаться с порядочными собаками. Ели бы все на полу, без посуды, — мне было бы веселей. А то всегда сидишь под столом, среди чужих ног. Толкаются, наступают на лапы. Подумаешь, как весело!..
Или ещё лучше — ели бы на траве перед домом. Каждому по сырой котлетке. А после обеда все бы барахтались и визжали, как Зина со мной… Гав-гав!
Меня называют обжорой (выпил глоток молока из кошкиного блюдца, подумаешь)…
А сами… После супа, после жаркого, после компота, после сыра — они ещё пьют разноцветные штуки: красную — вино, жёлтую — пиво, чёрную — кофе… Зачем? Я зеваю под столом до слёз, привык около людей околачиваться, а они всё сидят, сидят, сидят… Гав! И всё говорят, говорят, говорят, точно у каждого граммофон в животе завели.
Три звёздочки.
Новая мысль. Наша корова — дура. Почему она даёт столько молока? У неё один сын — телёнок, а она кормит весь дом. И чтоб давать столько молока, она весь день ест, ест свою траву, даже смотреть жалко. Я бы не выдержал. Почему лошадь не даёт столько молока? Почему кошка кормит своих котят и больше ни о ком не заботится?
Разве говорящему попугаю придёт в голову такая мысль?
И ещё. Почему куры несут столько яиц? Это ужасно. Никогда они не веселятся, ходят, как сонные мухи, летать совсем разучились, не поют, как другие птицы… Это всё из-за этих несчастных яиц.
Я яиц не терплю. Зина — тоже. Если бы я мог объясниться с курами, я бы им отсоветовал нести столько яиц.
Хорошо всё-таки быть фоксом: не ем супа, не играю на этой проклятой музыке, по которой Зина бегает пальцами, не даю молока и «тому подобное», как говорит Зинин папа.
Трах! Карандаш надломился. Надо писать осторожнее — кабинет на замке, а там все карандаши.
В следующий раз сочиню собачьи стихи — очень это меня интересует.
Взрослые всегда читают про себя. Скучные люди — эти взрослые, вроде старых собак. А Зина — читает вслух, нараспев и всё время вертится, хлопает себя по коленке и показывает мне язык. Конечно, так веселей. Я лежу на коврике, слушаю и ловлю блох. Очень это во время чтения приятно.
И вот я заметил, что есть такие штучки, которые Зина совсем по-особому читает — точно котлетки рубит. Сделает передышку, языком прищёлкнет и опять затарахтит. А на конце каждой строчки — ухо у меня тонкое — похожие друг на друга кусочки звучат: «дети — отца, сети — мертвеца»… Вот это и есть стихи.
Вчера весь день пролежал под диваном, даже похудел. Всё хотел одну такую штучку сочинить. Придумал — и ужасно горжусь.
По веранде ветер дикий
Гонит листья всё быстрей.
Я весёлый фоксик Микки,
Самый умный из зверей!
Замечательно! Сочинил и так волновался, что даже не мог обедать. Подумайте! Это первые в мире собачьи стихи, а ведь я не учился ни в гимназии, ни в «цехе поэтов»… Разве наша кухарка сочинит такие стихи? А ведь ей сорок три года, а мне только два. Гав! Эта кубышка Зина и не подозревает, кто у неё живёт в доме… Запеленала меня в салфетку, уткнула в колени и делает мне замшевой притиралкой маникюр. Молчу и вздыхаю. Разве девочка что-нибудь путное придумает?
И вот, лёжа пробовал прочесть про себя свои стихи наоборот. Тяв! Может быть, так ещё звончей будет?..
Дикий ветер веранде по
Быстрей все листья гонит…
Микки фоксик весёлый я,
Зверей из умный самый…
Ай-яй-яй! Что же это такое?
Котята! Скажите пожалуйста!.. Их мать, хитрая тварь, исчезает в парке на весь день: шмыг — и нету, как комар в ёлке. А я должен играть с её детьми… Один лижет меня в нос. Я тоже его лизнул, хотя зубы у меня почему-то вдруг щёлкнули… Другой сосёт моё ухо. Мамка я ему, что ли? Третий лезет ко мне на спину и так царапается, словно меня тёркой скребут. Р-р-р-р! Тише, Микки, тише… Зина хохочет и захлёбывается: ты, говорит, их двоюродный папа.
Я не сержусь: надо же им кого-нибудь лизать, сосать и царапать… Но зачем же эта девчонка смеётся?
Ах, как странно, как странно! Сегодня бессовестная кошка вернулась наконец к своим детям. И знаете, когда они бросили меня и полезли все под свою маму — я посмотрел из-под скатерти, задрожал всей шкурой от зависти и нервно всхлипнул. Непременно напишу об этом стишок.
Ушёл в аллею. Не хочу больше играть с котятами! Они не оценили моего сердца. Не хочу больше играть с Зиной! Она вымазала мне нос губной помадой…
Сделаюсь диким фоксом, буду жить на каштане и ловить голубей. У-у-у!
Видел на граммофонной пластинке нацарапанную картинку: фокс сидит перед трубой, склонил голову набок, свесил ухо и слушает. Че-пу-ха! Ни один порядочный фокс не будет слушать эту хрипящую, сумасшедшую машину. Если бы я был Зинин папа, уж я бы лучше держал в гостиной корову. Она ведь тоже мычит и ревёт, да и доить её удобней дома, чем бегать к ней в сарай. Странные люди…
С Зиной помирился: она катала по паркету игрушечный кегельный шар, а я его со всех ног ловил. Ах, как я люблю всё круглое, всё, что катится, всё, что можно ловить!..
Но девочка… всегда останется девочкой. Села на пол и зевает: «Как тебе, Микки, не надоест сто раз делать одно и то же?»
Да? У неё есть кукла, и книжки, и подруги, папа её курит, играет в какие-то дурацкие карты и читает газеты, мама её всё время одевается и раздевается… А у меня только мой шар — и меня ещё попрекают!
Ненавижу блох. Не-на-ви-жу. Могли бы, кажется, кусать кухарку (Зину мне жалко), так нет — целый день грызут меня, точно я сахарный… Даже с котят все на меня перескочили. Ладно! Пойду в переднюю, лягу на шершавый коврик спиной книзу и так их разотру, что они в обморок попадают. Гав-гав-гав!
Затопили камин. Смотрю на огонь. А что такое огонь — никому не известно.
Вопросом называется такая строчка, в конце которой стоит рыболовный крючок — вопросительный знак.
Меня мучают пять вопросов. Почему Зинин папа сказал, что у него «глаза на лоб полезли»? Никуда они не полезли, я сам видел. Зачем же он говорит глупости? Я прокрался к шкафу, сел перед зеркалом и изо всех сил закатил кверху глаза. Чушь! Лоб вверху и глаза на своём месте.
Живут ли на Луне фоксы, что они едят и воют ли на Землю, как я иногда на Луну? И куда они деваются, когда лунная тарелка вдруг исчезает на много дней неизвестно куда?.. Микки, Микки, ты когда-нибудь сойдёшь с ума!
Зачем рыбы лезут в пустую сетку, которая называется вершей? Раз не умеешь жить над водой, так и сиди себе тихо в пруду. Очень мне их жалко! Утром плавали и пускали пузыри, а вечером перевариваются в тёмном и тесном человеческом желудке. Да ещё гнусная кошка все кишочки по саду растаскала…
Почему Зинина бонна всё была брюнеткой, а сегодня у неё волосы как соломенный сноп? Зина хихикнула, а я испугался и подумал: хорошо, Микки, что ты собака… Женили бы тебя на такой попугайке: во вторник она чёрная, в среду — оранжевая, а в четверг — голубая с зелёными полосками… Фу! Даже температура поднялась.
Почему, когда я себя веду дурно, на меня надевают намордник, а садовник два раза в неделю напивается, буянит, как бешеный бык, — и хоть бы что?! Зинин дядя говорит, что садовник был контужен и поэтому надо к нему относиться снисходительно. Непременно узнаю, что такое «контужен», и тоже контужусь. Пусть ко мне относятся снисходительно. Пойду догрызу косточку (я спрятал её… где?., а вот не скажу!). Потом опять попишу.
Ах, что я видел во сне! Будто я директор собачьей гимназии. Собаки сидят по классам и учат «историю знаменитых собак», «правила хорошего собачьего поведения», «как надо есть мозговую кость» и прочие подходящие для них штуки.
Я вошёл в младший класс и сказал: «Здравствуйте, цуцики!» — «Тяв, тяв, тяв, господин директор!» — «Довольны вы ими, мистер Мопс?» Мистер Мопс, учитель мелодекламации, сделал реверанс и буркнул: «Пожаловаться не могу. Стараются». — «Ну, ладно. Приказываю моим именем распустить их на полчаса».
Боже мой, что тут поднялось! Малыши бросились на меня всей ватагой. Повалили на пол… Один вылил на меня чернильницу, другой уколол меня пером в кончик хвоста — ай! Третий стал тянуть моё ухо вбок, точно я резиновый… Я завизжал, как паровоз, — и проснулся. Луна. На полу сидит таракан и подъедает брошенный Зиной бисквит. За окном хлопает ставня. Уй-юй-юй!..
Зинина комната на запоре. Я прокрался в закоулок за кухней и свернулся на коврике у кухаркиной кровати. Конечно, я её не люблю, конечно, она храпит так, что банки дребезжат на полке, конечно, она высунула из-под одеяла свою толстую ногу и шевелит во сне пальцами… Но что же делать?
Окно побелело, а я всё лежал и думал: что означает мой сон? У кухарки есть затрёпанная книга — «сонник». Она часто перелистывает её пухлыми пальцами и всё вычитывает по складам про какого-то жениха. Подумаешь, кто на такой сковородке женится?..
Но что мне «сонник»? Собачьих снов в нём всё равно нету… А может быть, сон был мне в руку? То есть в лапу.
Мысли.
Вода замерзает зимой, а я каждое утро. Самое гнусное человеческое изобретение — ошейники, обтянутые собачьей кожей. Зачем наш сосед пашет землю и сеет хлеб, когда рядом с его усадьбой есть булочная? Когда щенок устроит совсем-совсем маленькую лужицу на полу — его тычут в неё носом; когда же то же самое сделает Зинин младший братишка, пелёнку вешают на верёвочку, а его целуют в пятку… Тыкать — так всех! Дрался с ежом, но он нечестный: спрятал голову и со всех сторон у него колючий зад. Р-р-р! Это что ж за драка?.. Ел колбасу и проглотил нечаянно колбасную верёвочку. Неужели у меня будет аппендицит?!
Зина пахнет миндальным молоком, мама её — тёплой булкой, папа — старым портфелем, а кухарка… многоточие…
Больше мыслей нету. Взы! Почему никто не догадается дать мне кусочек сахару?
Осень. Хлюпает дождик. Как ему не надоест целый день хлюпать? Жёлтые листья всё падают, и скоро деревья будут совсем лысые. А потом пойдут туманы — большая собака заберётся в будку и будет храпеть с утра до вечера. Я иногда хожу к ней в гости. Но она глупая и необразованная: когда я с ней играю и осторожно цапаю её за хвост, она бьёт меня лапой по голове и хватает зубами поперёк живота. Деревенщина!
Туманы — туманы — туманы. Грязь — грязь — грязь. И вдруг потянет теплом. Налетят со всех сторон сумасшедшие птицы. Небо станет как вымытая Зинина голубая юбка, и на чёрных палках покажутся зелёные комочки. Потом они лопнут, развернутся, зацветут… Ох, хорошо! Это называется — весна.
Деревья, вот даже старые, молодеют каждую весну. А люди и взрослые собаки — никогда. Отчего? Вот Зинин дядя совсем лысый, вся шерсть с головы облезла, точь-в-точь — бильярдный шар. А вдруг бы у него весной на черепе зелёная травка выросла? И цветочки?
Или чтоб у каждой собаки в апреле на кончике хвоста бутон распускался?..
Всё бы я на свете переделал. Но что же может маленький фокс?
А в доме — кавардак. Снимают ковры, пересыпают каким-то на-фта-ли-ном. Ух, как от него чихаешь! Я уж в комнаты и не хожу. Лежу на веранде и лапой тру нос. Ведь я же всегда хожу босиком, к лапам и пристаёт. Прямо несчастье!
Зина собирает свои книжки и мяучит. Братец её лежит в своей колясочке перед клумбой и визжит, как щенок. И только я, фокс Микки, кашляю, как человек, скромно и вежливо: у меня бронхит. Пусть, пусть собирается. Ни за что я в Париж не поеду. Спрячусь у коровы в соломе — не разыщут. Ну что там в Париже, подумайте? Был один раз, возили к собачьему доктору. Улиц — миллион, а миллион — это больше, чем десять. Куда ни посмотришь — ноги, ноги и ноги. Автомобили, как пьяные носороги, летят, хрипят — и все на меня!.. Я уж Зининой юбки из зубов не выпускал. Цепочка тянет, намордник жмёт. Как они могут жить в таком карусельном городе!..
Ни за что! Чтоб я сидел у окна и смотрел на вывеску с дамской ногой? Чтоб меня консьержка называла «поросёночком»? Чтоб меня гоняли с кресел и с дивана?! Чтоб меня попрекали, что я развожу в доме блох?! Я ж их не фабрикую — они сами разводятся…
О какие там гнусные собаки! Бульдоги с растопыренными лапами, вывороченной мордой и закушенными языками; полосатые доги, похожие на мясников; мопсы вроде жаб, зашитых в собачью шкуру; болоночки — волосатые насекомые с висячими ушами и мокрыми глазами… Фу! Гав-гав! фу! Отчего это собаки такие разные, а кошки все на один фасон? И знаете — это, впрочем, Зина сказала, — они все похожи друг на друга: хозяева на своих собак и собаки на своих хозяев. А Микки и Зина? Что ж, и мы похожи, только бантики у нас разные: у неё зелёный, а у меня жёлтый.
Ах, как из дверей дует! Пальто на диване, а укрыться не умею. Нет, что ни говори — руки иногда вещь полезная.
Грузовик забрал вещи. В столовой — бумаги и сор. Зачем это люди переезжают с места на место? Дела, уроки, квартира… «Собачья жизнь!» — говорит Зинин папа. Нет уж, собачья лучше, это позвольте мне знать.
Меня оставляют. Подружусь с дворовой собакой, ничего не поделаешь. Зина говорит, чтоб я не плакал, обещает раз в неделю приезжать, если я буду себя хорошо вести. Буду! Очень я её люблю: я её сегодня лизнул в глаз, а она меня в нос. Чудесная девочка!
Садовнику приказали меня кормить. Пусть попробует не кормить — я у него все бутылки перебью! Да и мясник меня любит: каждый раз, когда приезжает, что-нибудь даст. Котята выросли, быстро это у них делается… Совсем меня забыли и носятся по парку как оглашённые (что это такое «оглашённые»?). Придётся и с ними подружиться…
Но самое обидное — кончается мой последний карандашный огрызок. А с письменного стола всё убрали. Ах, зачем я не догадался взять про запас! Прощай, мой дневник… Я уж Зину так умолял, так умолял — за платье дёргал, перед письменным столом служил, но она не понимает и всё мне шоколадки в рот суёт. Вот горе! Без рук тяжело, а без языка — из лап вон плохо!..
Моя золотая-серебряная-бриллиантовая тетрадка. Суну тебя под шкаф, лежи там до будущей весны… Ай-яй! Гав! Зина заметила, что я пишу… Идёт ко мне! Отнима…
В доме никого нет. Во все щели дует собачий ветер (почему собачий?). Вообще, ветер дурак: дует в голом парке, а там и сорвать нечего. На дворе ещё кое-как с ним справляюсь: стану спиной к ветру, голову вниз, ноги расставлю — и «наплевать», как говорит садовник. А в комнате никуда от этого бандита не спрячешься. Врывается из-под двери, сквозь оконные щёлочки, сквозь каминную дыру, и так пищит, и так скулит, и так подвывает, точно его мама была собакой. Ни морды, ни глотки, ни живота, ни зада у него нет. Чем он дует — понять не могу…
Забираюсь под диванную подушку, закрываю глаза и стараюсь не слушать.
Отдал бы полную чашку с овсянкой (ужасная гадость!), если бы мне кто-нибудь объяснил, зачем осень, зачем зима? В аллее такая непроходимая грязь, какую я видал только под носорогом в зоологическом саду. Мокро. Голые ветки хлопают друг о друга и чихают. Ворона, облезшее чучело, дразнится: кра! — почему тебя не взяли в город?
Потому что сам не захотел! А теперь жалко, но держусь молодцом. Вчера только поплакал у камина, очень уж гадко в темноте и сырости. Свечку нашёл, а зажечь не умею. У-у-у!
Скребутся мыши. Хотя фоксам это не полагается, но я очень люблю мышей. Чем они виноваты, что они такие маленькие и всегда хотят есть?
Вчера один мышонок вылез и стал катать по полу прошлогодний орех. Я ведь тоже люблю катать всё круглое. Очень хотел поиграть с ним, но удержался: лежи, дурак, смирно! Ты ведь большой, как слон, — напугаешь малыша, и он больше не придёт. Разве я не умница?
Сегодня другой до того осмелел, что взобрался на диван и понюхал мою лапу. Я прикусил язык и вздрогнул. Тяф! Как я его люблю!
Вот только как их отличать одного от другого?..
Если кошка посмеет их тронуть, я её загоню на самую высокую ёлку и целый день сторожить буду… Гав! Дрянь! Ненавижу!..
Почему ёлки всю зиму зелёные? Думаю, потому, что у них иголочки. Ветру листья оборвать не штука, а иголочки — попробуй! Они тоненькие — ветер сквозь них и проходит, как сквозь решето…
К садовнику не хожу. Он сердится: почему у меня лапы всегда в грязи? В сабо мне ходить, что ли?
Ах, ах… Одна только радость — разыскал в шкафу позабытую сигарную коробку с карандашами, стянул в буфетной приходо-расходную книжку и вот опять веду свой дневник.
Если бы я был человеком, непременно издавал бы журнал для собак!
До чего я исхудал, если бы вы знали. Зинина тётя была бы очень довольна, если бы была теперь похожа на меня. Она ведь всё похудеть хочет. А сама целый день всё лопает и затягивается.
Проклятый садовник и консьерж сговорились — съедают всю провизию сами, а мне готовят только эту ужасную овсянку. Дворовому псу дают большие кости и суп с чёрствым хлебом. Он со мной делится, но где ж мне разгрызть такую кость, когда она твёрже утюга? А суп… Таким супом в бистро тарелки моют!
Даже молока жалеют, жадины! Молоко ведь даёт корова, а не они. Уж я бы её сам подоил: мы с ней дружны, и она мне всегда в глаза дышит, когда я прибегаю в сарай. Но как я её буду доить моими несчастными лапами?..
Придумал штуку. Стыдно очень, но что ж делать — есть надо. Когда дождь утихнет, бегаю иногда в соседнее местечко к знакомому бистровщику. У него по вечерам под граммофон танцы. Пляшут фокстрот. Должно быть, собачий танец.
Я на задние лапки встану, живот подтяну, верчусь и головой киваю.
Все пары и танцевать бросят… В кружок соберутся и хохочут так, что граммофона не слышно.
И уж такую порцию мяса мне закажут, что я еле домой добираюсь. Да ещё телячью косточку в зубах принесу на завтрак…
Вот до чего ради голода унижаться приходится!
Жаль только, что нет другой маленькой собачки. Мы бы с ней танцевали вдвоём и всегда были сыты.
Надо записать все свои огорчения, а то потом забуду.
Петух ни с того ни с сего клюнул меня в нос. Я только подошёл поздороваться… Зачем же драться, нахал горластый?! Плакал, плакал, сунул нос в корытце с дождевой водой и до вечера не мог успокоиться…
Зина меня забыла!
В мою чашку с овсянкой забрался чёрный таракан, задохся и утонул. Какая мерзость! Птицы, кроме петухов, туда-сюда; кошки — гадость, но всё-таки звери. Но кому нужны чёрные тараканы?!
На шоссе чуть не попал под автомобиль. Почему он не гудел на повороте?! Почему обрызгал меня грязью?! Кто меня отмоет? Ненавижу автомобили! И не по-ни-ма-ю…
Зина меня забыла!
Спугнул в огороде дикого кролика и налетел на колючую проволоку. Уй-ю-юй, как больно! Зина говорила, что, если порежешься ржавым железом, надо сейчас же смазаться йодом. Где я возьму йод? И йод ведь щиплет — я знаю…
Мыши проели в моём дневнике дырку. Никогда больше не буду любить мышей!
Зина меня забыла…
Сегодня нашёл в бильярдной кусочек старого шоколада и съел. Это, правда, не огорчение, а радость. Но радостей так мало, что не могу же я для них отдельную страницу отводить.
Вы любите чердаки? Я — очень. Люди складывают на чердаках самые интересные вещи, а по комнатам расставляют скучные столы и дурацкие комоды.
«Когда сердце моё разрывается от тоски», как говорит Зинина тётя, я прибегаю из голого парка, вытираю о диван лапы и бегу на чердак.
Над стеклом в потолке пролетают воробьи — они вроде мышей, только с крылышками. «Чикчивик!» — «Доброе утро, силь ву пле!»
Потом здороваюсь со старой Зининой куклой. У неё чахотка, и она лежит в пыльной дырявой ванне, задрав кверху пятки. Я её перевернул, чтобы всё было прилично… Поговорил с ней о Зине. Да, конечно, сердце девочки — одуванчик. Забыла куклу, забыла Микки. А потом у неё появится дочка, и всё начнётся сначала… новая дочка, новая кукла, новая собачка. Апчхи! Как здесь пыльно!
Обнюхал разбитую люстру, лизнул резиновую собачку — у неё, бедной, в животе дыра… разорвал в клочки собачью плётку…
«И скучно, и грустно, и некому лапу пожать!»…
Если бы я был сильнее, я бы отодвинул старую ванну и устроил себе на чердаке комнату. Под раненый диван подставил бы попугайскую клетку — это моя спальня. На китайском бильярде устроил бы себе письменный стол. Он покатый — очень удобно писать!
Уборную устрою на крыше. Это и «гигиенично» и приятно. Буду лазить, как матрос, по лестничке в слуховое окошко.
А намордник свой заброшу в дымовую трубу!! Апчхи!.. Чихнул — значит, так и будет.
Ай! На шоссе экипаж… Чей? Чей? Чей? И-и-и! Зина приеха…
Третью неделю живу в Париже, — рю д'Ассомпсион (Успенская улица), дом 16. Третий этаж направо.
Вы бы меня и не узнали: лежу у камина на подушечке, как фарфоровая кошка. Пахнет от меня сиреневым мылом, сбоку зелёный галстук. На ошейнике — серебряная визитная карточка с адресом… Если бы я умел говорить, украл бы франк и купил себе манжетки.
Зина в школе… На соседнем балконе сидит преотвратительная собачонка. В ушах пакля, в глазах пакля, на губах пакля. Вообще, какая-то слезливая муфта, мусорная тряпка, собачья слепая кишка, пискливая дрянь! И знаете, как её зовут? Джио-ко-нда… Морда ты, морда тухлая!
Когда никого нет на балконе, я её дразню. Ух, как приятно! Становлюсь к ней задом и начинаю дёргать задней ногой; пять минут дёргаю.
Ах, какую она истерику закатывает! Как кот под автомобилем…
— Яй-яй-яй-и! Уй-уй-у-й-о! Ай-ай-ай-э!..
Катышком прибегает её хозяйка, такая же коротенькая, лохматенькая, пузатенькая, живот на ходу застёгивает, и, Боже мой, чего она не наговорит:
— Деточка моя, пупупусичка! Кто тебя оби-би-би-дел? Бедные мои глазочки! Чудные мои лапочки! Золотой, дорогой хвостичек!..
А я в комнату со своего балкона спрячусь, точно меня и на свете нет, по ковру катаюсь и лапами себя по носу бью. Это я так смеюсь.
Внизу, вверху, справа и слева играют на пианино. Я бы им всем на лапы намордники надел! Зина в школе. И зачем девочке так много учиться? Всё равно вырастет, острижёт волосы и будет на кушетке по целым дням валяться. Уж я эту породу знаю.
Вчера из усадьбы приезжал садовник. Привёз яблоки и яйца. Лучшие отобрал для кухарки (знаем, знаем!), а худшие — для Зининых родителей. Поймите людей: носят очки, носят пенсне, а ничего у себя под носом не видят…
Прокрался в переднюю, встал на стул и положил ему в карман пальто рыбьих кишок… Пусть знает!
Был с Зиной в синема. Очень взволнован. Как это, как это может быть, чтобы люди, автомобили, дети и полицейские бегали по полотну?! И почему все серые, чёрные и белые? Куда же девались краски? И почему все шевелят губами, а слов не слышно?.. Я видел на чердаке в коробочке засушенных бабочек, но, во-первых, они не двигались, а во-вторых, они были разноцветные…
Вот, Микки, ты и дурак, а ещё думал, что ты всё понимаешь!
Представление было очень глупое: он влюбился в неё и поехал на автомобиле в банк. Она тоже влюбилась в него, но вышла замуж за его друга. И поехала на автомобиле к морю с третьим. Потом был пожар и землетрясение в ванной комнате. И качка на пароходе. И негр пробрался к ним в каюту. А потом все помирились…
Нет, собачья любовь умнее и выше!
Непременно надо изобрести синема для собак. Это же бессовестно — всё для людей: и газеты, и скачки, и карты. И ничего для собак.
Пусть водят нас хоть раз в неделю, а мы, сложив лапки, будем культурно наслаждаться.
«Чужая кость»… «Похороны одинокого мопса»… «Пудель Боб надул мясника» (для щенков обоего пола)… «Сны старого дога»… «Сенбернар спасает замёрзшую девочку» (для пожилых болонок)… «Полицейская собака Фукс посрамляет Пинкертона» (для детей и для собак).
Ах, сколько тем, Микки!.. Ты бы пи сал собачьи сценарии и ни в ком не нуждался…
Новый стишок:
На каштанах надулись почки, —
Значит, скоро весна.
У Зининой мамы болят почки,
Поэтому она грустна…
Ах, как переменилась моя жизнь! Зина влетела в комнату, хлоп и — сделала колесом реверанс, ручки — птичками, глазки — вниз, и ляпнула:
— Микки! Мой обожаемый принц… мы едем к морю.
Я сейчас же полетел вниз, к консьержкиной болонке. Она родилась у моря и очень симпатично ко мне относится.
— Кики, муфточка… меня везут к морю. Что это такое?
— О! Это много-много воды. В десять раз больше, чем в люксембургском фонтане. И везде сквозняк. Моей хозяйке было хорошо, она могла затыкать уши ватой… Море то рычит, то шипит, то молчит. Никакого порядка! За столом очень много рыбы. Дети копаются в песке и наступают собакам на лапы. Но ты фокс: тебе будут бросать в воду палки, и ты их будешь вытаскивать…
— Чудесно!
— А когда ты устанешь, всегда возле моря на горке есть лес. Будешь разрывать кротовые норки и кататься по вереску.
— Это что за штука?
— Травка такая курчавенькая. Вроде бороды. Лиловенькие цветочки, и пахнет скипидарчиком.
— Ну, спасибо! Дай лапку. Что тебе привезти с моря?
— Утащи у какой-нибудь девчонки тёпленький шарфик. Мой уже износился.
— Кики, я честный! Я не могу. Но сегодня у нас гости, я стащу для тебя шоколадного зайца.
— Мерси. Прощай, Миккочка…
Она ушла в угол и вытерла глаза о портьеру. Кажется, она в меня влюблена.
«В десять раз больше люксембургского фонтана…» У этих болонок нет никакого глазомера. В двадцать раз больше! До самого неба вода и больше ничего. И солёная, как селёдка… Почему солёная? Дождик ведь пресный и ручеёк в лесу, который всё время подливает в море воду, тоже пресный. А?
Люди ходят голые, в полосатых и чёрных попонках. В дырки снизу вставляют ноги. Пуговицы на плече. Вообще — глупо. Я, слава Богу, купаюсь без костюма. Ах, что мы с Зиной выделываем в воде! Я лаю на прибой, а она бросает в меня мячик… Но он большой и скользкий, а рот у меня маленький. И никак его, чёрта, не прокусишь! Гав!
Подружился со всеми детьми. Есть такие маленькие, что даже не могут сказать «Микки» и зовут меня: «Ми»! Сидят голенькие па песке и пускают пузыри. А один всё старается себе ногу в рот засунуть. Зачем?..
Я бегаю, вытаскиваю из воды детские кораблики, прыгаю через их песочные постройки, гоняюсь вперегонки с пуделем Джеком, и весь берег меня знает. Какой чудный фокс! Чей это фокс? Зинин? Замечательный фокс!..
Вчера подсмотрел. У детей никаких хвостиков нет. Напрасно я сомневался…
Теперь про взрослых. Мужчины ходят в белых костюмчиках. Полдня курят. Полдня читают газеты. Полдня купаются. Полдня снимаются. Плавают хорошо, но очень далеко заплывают. Я слежу с купальной лестницы и всё волнуюсь: а вдруг утонет… Что я тогда должен делать?
Очень хорошо прыгают в воду с мостика. Руки по швам, голову вперёд — и бум! Перевернётся в воздухе рыбкой, руки вниз — и прямо в воду… Пена… Никого нет… И выплывет совсем в другом месте.
Я тоже взобрался на мостик и страшно-страшно хотел прыгнуть. Но так высоко! И так глубоко! Задрожал и тихонько спустился вниз. Вот тебе и Микки…
Дамы всё переодеваются и переодеваются. Потом раздеваются, потом опять переодеваются. Купаться не очень любят. Попробует большим пальцем правой ноги воду, присядет, побрызгает на себя водой и лежит на берегу, как индюшка в гастрономической витрине.
Конечно, есть и такие, которые плавают. Но они больше похожи на мальчиков. Вообще, я ничего не понимаю.
Сниматься они тоже любят. Я сам видал. Одни лежали на песке. Над ними стояли на коленках другие. А ещё над ними третьи стояли в лодке. Называется: группа… Внизу фотограф воткнул в песок табличку с названием нашего курорта. И вот нижняя дама, которую табличка немножко заслонила, передвинула её тихонько к другой даме, чтобы её заслонить, а себя открыть… А та передвинула назад. А первая — опять к ней. Ух, какие у них были злющие глаза!
Стишок:
Когда дамы снимаются
И заслоняются,
Они готовы одна другой
Дать в глаз ногой!..
Да! Что я узнал!.. Море иногда сходит с ума и уходит. Курорт ему надоедает или что, я не знаю. И на песке всякие ракушки, и креветки, и слизняки… Зина говорит, что это всё морские глисты. А потом море соскучится и приходит назад. Называется «прилив — отлив».
Здешнее море люди почему-то называют океаном.
Я было как-то погнался за морем, когда оно уходило, но Зина привязала меня чулком к скамейке. Нелюбознательная девочка!
Вчера познакомился в соседнем русском пансионе с кухаркой Дарьей Галактионовной. Руки у неё толстые, как итальянская колбаса, но, в общем, она миленькая. Называет меня Микитой и всё ворчит, что я с пляжа в кухню ей песок на лапах таскаю.
Песок вымести можно! Экая важность…
Еда так себе. Хотя я не интересуюсь: дети меня кормят шоколадом, котлетками и чем только хотите. Зина всё просит, чтобы я так много не ел, а то у меня сделается ожирение сердца и меня придётся везти в Мариенбад. А что, если бы был курорт для фоксов? Фоксенбад! Вот бы там открыть собачий кинематограф… Собачьи скачки, собачью рулетку, собачью санаторию для подагрических бульдогов… Умираю от злости! Почему, почему, почему для нас ничего не делают?
Кошек здесь нет. Ни одной кошки. Ни полкошки. Ни четвертькошки… Неужели они все пошли на котлетки? Брр! Нет, нет, я бегал на кухню, смотрел: куры, телячье мясо, баранина… А то бы я из курорта куда глаза глядят убежал!
Зина вчера мне устроила лунное затмение. Луна была такая круглая, огромная, бледная… Совсем как живот у нашего хозяина пансиона. Я задумался, загрустил и чуть-чуть-чуть подвыл. Только две-три нотки… А Зина взяла и надела мне на голову купальные штаны.
— Ты, — говорит, — не имеешь права после десяти часов выть!..
Но, во-первых, у меня нет часов, и даже кармана для них нет… А во-вторых… настроение от часов не зависит.
Хотел послать Кики открытку с приветом… Но консьержка ревнивая — не передаст.
У Зининого папы всегда «дела». У людей так уж заведено — за всё нужно платить. За виллу, за зонтик, за мясо, за булки, за ошейник… и даже, говорят, скоро на фоксов двойной налог будет.
А чтоб платить — нужны деньги. Деньги бывают круглые, металлические, с дырочками — это «су». Круглые без дырочек — это франки. И потом разные бумажные. Бумажные почему-то дороже и начинаются с пяти франков. Деньги эти как-то «падают», «поднимаются» — совершенно глупая история, но я не человек, и меня это не касается.
Так вот, чтоб иметь деньги, надо делать «дела». Поняли? И Зинин папа поехал на неделю в Париж, взял с собою Зину, а Зина — меня.
И пока её папа «бегал» по делам (он почему-то по делам всегда бегает, никогда не ходит), Зина взяла меня на цепочку, села в такси (почему оно так скверно пахнет?) и поехала в Зоологический сад.
Сад! Совсем не сад, а просто тюрьма для несчастных животных. Подождите минуточку: у меня на спине сидит блоха… поймаю и расскажу всё по порядку.
Когда я был совсем куцым щенком, Зина мне про этот сад рассказывала: «Какой там носорог! И какая под ним грязь! А ты, Микки, не хочешь умываться… Стыдно!» И всё неправда.
Носорога нет. Или подох со скуки, или убежал в город и скрывается в метро, пока его не раздавят…
Но зато видел верблюда. Он похож на нашу консьержку, только губа больше и со всех сторон шерсть. Мало ему горба на спине, так у него даже колени горбатые! Питается колючками и, кажется, уксусом. Я бы ему граммофонных иголок дал! Он, негодяй, когда Зина дала ему булочку, фыркнул, булку слопал и плюнул ей на бант! Был бы ты на свободе, я бы тебе показал…
Белая медведица очень миленькая. Сидит в ре-де-шоссе в каменной ванне и вздыхает. Свиньи какие! Хотя бы её на лёд посадили или на мороженое, ведь ей жарко!
Маленький мальчик бросил ей бисквит. Она вылезла, отряхнулась, вежливо приложила лапку ко лбу и съела. Будет она сыта, как же! И мальчик второй бисквит ей на мелкие кусочки накрошил: боялся, видно, чтобы она не подавилась. Воробьи всё и склевали. Ну за что — за что её держат в тюрьме? У Зины есть старый плюшевый Мишка. Непременно завтра притащу и брошу медведице: пусть будет ей вместо сына…
Обезьян совсем, совсем не жалко! Они страшные морды, и я их вовсе не трогал. Подошёл и только немножко отвернулся вбок: ужасно скверно они пахнут… Кислой резинкой, тухлой килькой и ещё каким-то маринованным поросячьим навозом.
Одна посмотрела на меня и говорит другой: «Смотри, какой собачий урод…»
Я? Гав, идиотка! Я… урод?! А ты-то что же?..
Побегу в Зинин шкафчик, понюхаю валерьяновую пробку. Как у меня колотится сердце!..
Тигр — противный. Большая кошка и больше ничего. Воображаю, если его пустить в молочную. Целую ванну сливок выпьет, не меньше. А потом съест молочницу и пойдёт в Булонский лес отдыхать.
Лев — славненький… Один совсем старичок. Под кожей складки, лысый и даже хвостом не дрыгает. Зина читала как-то, что лев очень любит, если к нему в клетку посадить собачку. Пять разорвёт, а с шестой подружится. Я думаю, что лучше быть… седьмой — и гулять на свободе.
Есть ещё какие-то зубры. Мохнатый, рогатый, голова копной. Зачем такие водятся? Ни играть с ним, ни носить его на руках нельзя… Вообще на свете много лишнего.
Дикобраз, например. Ну куда он годится? Камин им чистить, что ли? Или кенгуру… На животе у неё портмоне, а в портмоне кенгурёнок. А шкура у неё, кажется, застёгивается на спине, как Зинин лифчик. Ерунда!
Слава Богу, что я фокс! Собак в клетки не сажают. Хотя бы некоторых следовало: бульдогов и разных других догов. Очень несимпатичные собаки! И почти дикие. У нас напротив живёт бульдог Цезарь, так он непременно норовит перед нашей дверью сделать пакость. Надо будет ему отомстить. Как?.. Очень просто. У них ведь тоже есть дверь…
Людей в клетках не видал. А уж нашего садовника не мешало бы посадить! С кухаркой — вместе. Написать: «Собачьи враги». И давать им в день по кочану капусты и по две морковки — больше ни-ни. Почему они меня не кормили? Почему сами крали и яйца, и сливки, и коньяк, а меня за каждую несчастную косточку ногой шпыняли?
Видел змей. Одна, большая и длинная, как пожарная кишка, посмотрела на меня и прошипела: «Этого, пожалуй, не проглотишь!» Скотина… Так тебе и позволили живых фоксов глотать!
У слона два хвоста — спереди и сзади, и рога во рту… И пусть меня сто раз уверяют, что это «хобот» и «клыки», я говорю: хвост и рога. Зина решила, что если посмотреть на мышь в телескоп, то получится слон. А что такое телескоп, пёс его знает!
Да… Птицы, оказывается, бывают ростом с буфет. Страусы!.. И на хвосте у них такие же перья, как в альбоме у Зининой бабушки на шляпе. Перьев этих теперь больше не носят, молока страусы не дают, значит, надо их просто зажарить, начинить каштанами и съесть! Ты бы, Микки, хотел страусовую лапку погрызть? Что ж, я любопытный…
Поздно. Надо идти спать. А в голове карусель: обезьяньи зады, верблюжьи горбы, слоновые перья и страусовые хоботы…
Пойду ещё понюхаю валерьяновую пробочку. Сердце так и стучит… Как мотоциклет…
Тошнит! Ик… Где кухаркина умывательная чашка?!
Карандаш дрожит в моих зубах… Ах, что случилось! В кинематографе это называется «трагедия», а по-моему, ещё хуже. Мы вернулись из Парижа на пляж, и я немножко одурел. Носился мимо всех кабинок, прыгал через отдыхающих дам, обнюхивал знакомых детей — душечки! — и радостно лаял. К чёрту Зоологический сад, да здравствует собачья свобода!
И вот… допрыгался. Повернул к парку, нырнул в какой-то зелёный переулок, попал в чужой огород — растерзал старую туфлю, — оттуда в поле, оттуда на шоссе — и всё погибло! Я заблудился… Сел на камень, задрожал и потерял «присутствие духа». До сих пор я не знал, что такое это «присутствие»…
Обнюхал шоссе: чужие подмётки, пыль, резина и автомобильное масло… где моя вилла? Домики вдруг стали все одинаковые, дети у калиток, словно мыши, сделались похожи друг на друга. Вылетел к морю — другое море! И небо не то, и берег пустой и шершавый… Старички и дети обдирали со скалы устриц, никто на меня и не взглянул. Ну конечно, идиотские устрицы интереснее бездомного фокса! Песок летит в глаза. Тростник лопочет какой-то вздор. Ему, дураку, хорошо — прирос к месту, не заблудится… Слёзы горохом покатились по морде. И ужаснее всего: я голый! Ошейник остался дома, а на ошейнике мой адрес. Любая девчонка (уж я бы устроил!) прочла бы его и отвела меня домой. Ух! Если бы не отлив, я бы, пожалуй, утопился… Примечание: и был бы большой дурак, потому что я всё-таки отыскался.
Перед жёлтым забором у палисадничка прислонился к телеграфному столбу и опустил голову. Я видел на картинке в такой позе заблудившуюся собачку, и поза эта мне очень понравилась.
Что ж, я не ошибся. В калитке показалось розовое пятно. Вышла девочка (они всегда добрее мальчиков) и присела передо мной на дорожке.
— Что с тобой, собачка?
Я всхлипнул и поднял правую лапку. Понятно и без слов.
— Заблудилась? Хочешь ко мне? Может быть, тебя ещё и найдут… Мама у меня добрая, а с папой справимся.
Что делать? Ночевать в лесу… Разве я дикий верблюд? В животе пусто. Я пошёл за девочкой и благодарно лизнул её в коленку. Если она когда-нибудь заблудится, непременно отведу её домой…
— Мама! — запищала она. — Мамочка! Я привела Фифи, она заблудилась. Можно её пока оставить у нас?
О! Почему «Фифи»?! Я Микки, Микки! Но я, у которого такие прекрасные мысли, не могу ведь и полслова сказать на их человеческом языке… Пусть. Кто сам себе яму копает, тот в неё и попадает…
Мама надела пенсне (будто и без пенсне не видно, что я заблудился!) и улыбнулась:
— Какая хорошенькая! Дай ей, дружок, молока с булкой. У неё очень порядочный вид… А там посмотрим.
«У неё»… У него, а не у неё! Я же ведь мальчик. Но ужасно хотелось есть, надо было покориться.
Ел я не торопясь, будто одолжение им делал. Вы угощаете? Спасибо, я съем. Но, пожалуйста, не подумайте, что я какой-нибудь голодный бродячий пёс.
Потом пришёл папа. Почему эти папы всюду суют свой нос, не знаю…
— Что это за собака? Что у тебя, Лили, за манера тащить всех зверей к нам на виллу? Может быть, она чахоточная… Пойди, пойди прочь отсюда! Ну!
Я? Чахоточная?
Девочка расхныкалась. Я с достоинством сделал шаг к калитке. Но мама строго посмотрела на папу. Он был дрессированный: фукнул, пожал плечами и пошёл на веранду читать свою газету. Съел?
А я встал перед мамой на задние лапки, сделал три па и перепрыгнул через скамеечку. Гоп! Вперёд, тур вокруг комнаты и назад…
— Мамочка, какой он умница!
Ещё бы. Если бы я был человеком, давно бы уже профессором был.
Новый папа делает вид, что меня не замечает. Я его — тоже… Во сне видел Зину и залаял от радости: она кормила меня с ложечки гоголь-моголем и говорила: «Ты моё сокровище… если ты ещё раз заблудишься, я никогда не выйду замуж».
Лили проснулась — в окне белел рассвет — и свесила голову с кроватки:
— Фифи! Ты чего?
Ничего. Страдаю. Кошке всё равно: сегодня Зина, завтра Лили. А я честная, привязчивая собака…
Второй день без Зины. К новой девочке пришёл в гости толстый мальчик-кузен. У собак, слава Богу, кузенов нет… Садился на меня верхом, чуть не раздавил. Потом запряг меня в автомобиль — а я упёрся! Собаку? В автомобиль?! Тыкал моими лапами в пианино. Я всё снёс и из вежливости даже не укусил его…
Лилина мама меня оценила, и когда девочка опрокинула тарелку с супом, показала на меня:
— Бери пример с Фифи! Видишь, как она осторожно ест…
Опять Фифи! Когда что-нибудь не нравится, говорят: «фи!» «Фи-фи», значит, когда совсем не нравится? Придумают же такое цыплячье имя… Я нашёл под шкапом кубики с буквами и сложил: «Микки». Потянул девочку за юбку: читай! Кажется, ясно. А она ничего не поняла и кричит:
— Мама! Фифи умеет показывать фокусы!
— Хорошо. Дай ему шоколаду.
Ах, когда же, когда же меня найдут? Побежал даже в мэрию. Быть может, Зина заявила туда, что я потерялся. Ничего подобного. На пороге лежала лохматая дворняжка и зарычала:
— Р-рав! Ты куда, бродяга, суёшься?
Я?! Бродяга?! Мужик ты несчастный!..
Счастье твоё, что я так воспитан, что с дворнягами в драку не лезу…
«Гора с плеч свалилась»… Куда она свалилась, не знаю, но, словом… я нашёлся!
Лили вышла со мной на пляж. И вдруг вдали — лиловое с белым платьице, полосатый мяч и светлые кудряшки. Зина!!
Как мы целовались, как мы визжали, как мы плакали!
Лили тихонько подошла и спросила:
— Это ваша Фифи?
— Да! Только это не Фифи, а Микки…
— Ах, Микки! Извините, я не знала. Позвольте вам её передать. Она заблудилась, и я её приютила.
А у самой в глазах «трагедия».
Но Зина её утешила. Поблагодарила «очень-очень-очень» и обещала приходить со мной в гости. Они подружатся, уж я это по глазам заметил.
Я, разумеется, послужил перед Лили и передние лапки накрест сложил: «Мерси! Очень-очень-очень…»
И пошёл, сконфуженный, за Зиной, ни на шаг не отходя от её милых смуглых ножек.
У нашего вокзала появились длинные дома на колёсах. Не то фургоны, не то вагоны. Красные, с зелёными ставенками, над крышей труба, из трубы дым. На откидной ступеньке одного дома сидел карлик с огромной головой и красными глазами и мрачно курил трубку. А в глубине двора тоже вагоны-дома, но с решётками, и пахло от них густо-прегусто зоологическим садом.
На афишах чудеса… Три льва прыгают через укротительницу, а потом играют с ней в жмурки. Морж жонглирует горящей лампой и бильярдными шарами. Морж — такой неповоротливый дурак… кто бы подумал! Знаменитый пудель Флакс решает задачи на сложение и вычитание… Важность какая… Я и делить и умножать умею… Однако в знаменитости не лезу. Мисс Каравелла исполнит на неосёдланном жеребце джигу — матросский танец. Негр Буль-Пуль… Стоп! Не надо забегать вперёд, Микки, а то совсем спутаешься, — что это за собачья привычка такая!
Зинин папа взял нам ложу: мне и Зине. Ложа — это такая будка, вроде собачьей, но без крыши. Обита красным вонючим коленкором. Стулья складные и жёсткие, потому что цирк походный.
Оркестр ужасный! Я вообще музыки не выношу, особенно граммофона. Но когда один скелет плюёт в флейту, а другой, толстяк, стоймя поставил огромную скрипку и ёрзает по ней какой-то линейкой, а третий лупит палками по барабану, локтями о медные линейки и ногами в большой пузатый бубен, а четвёртая, лиловая курица, разъезжает взад и вперёд по пианино и подпрыгивает… О! «Слуга покорный» — как говорит Зинин холостяк дядя, когда ему предлагают жениться.
Клоуны — просто раскрашенные идиоты. Я думаю, что они напрасно притворяются, будто они нарочно идиоты, наверно, такие и есть. Разве станет умный человек подставлять морду под пощёчину, кататься по грязным опилкам и мешать служителям убирать ковёр? Совсем не смешно. Одно мне понравилось: у того клоуна, у которого сзади было нарисовано на широких штанах солнце, чуб на голове вставал и опускался… Ещё ухо, я понимаю, но чуб! Очень интересный номер!
Жеребец — толстяк, а что он не осёдлан, совсем не важно. У него такая широкая спина, даже с выемкой, что пляши на ней, как на хозяйской постели, сколько хочешь. Прыгал он лениво. Словно вальсирующая корова… А мисс Каравелла всё косилась трусливо на барьер и делала вид, что она первая наездница в мире. Костюм славненький — вверху ничего, а посредине зелёный и жёлтый бисер. И зачем она так долго ездила? Жеребец под конец так вспотел, что я расчихался. Неинтересно.
Потом поставили круглую решётку, подкатили к дверям клетку, и вышли львы. Вышли… и зевают. Хорошие дикие звери! Зина немножко испугалась (девчонка!), но ведь я сидел рядом. Чего же бояться? Львы долго не хотели через укротительницу прыгать: уж она их упрашивала, и под шейкой щекотала, и на ухо что-то шептала, и бичом под брюхо толкала. Согласились — и перепрыгнули. А потом завязала им глаза белыми лентами, взяла в руки колокольчик и стала играть с ними в жмурки. Один лев сделал три шага и лёг. Другой понюхал и пошёл за ней… Обман! Я сам видел: у неё в руке был маленький кусочек мяса… Неинтересно!
Выходило ещё голландское семейство эквилибристов. Папа катался на переднем колесе велосипеда (отдельно!), мама на другом колесе (тоже отдельно!), сын скакал верхом на большом мяче, а дочка каталась на широком обруче задом наперёд… Вот это здорово!
Потом летали тарелки, ножи, лампы, зонтики, мальчики и девочки. Ух! Я даже залаял от радости. А под конец всё семейство устроило пирамиду. Внизу папа и мама, на плечах две дочки, у них на плечах мальчик, у него на плечах собачка, у собачки на плечах… котёнок, а у котёнка на плечах… воробей! Трах — и всё рассыпалось, закувыркалось по ковру и убежало за занавеску… Браво! Бис! Гав-гав-гав!
В антракте было ещё веселей. Антракт — это когда одно кончилось, а другое ещё не началось. И вот взрослые с детьми постарше пошли за занавеску смотреть лошадей и прочих млекопитающих, а самые крошечные дети вылезли из всех лож и углов на арену и устроили свой собственный цирк.
Девочка с зелёным бантом изображала дрессированную лошадь и на четвереньках гарцевала по барьеру: голова набок, а сама всё правой ножкой брыкала. Мальчишки, конечно, были львами и, пожалуй, свирепее настоящих — рычали, плевались, кусались и бросали друг в дружку опилками. Двое даже подрались: один другого шлёпнул — шлёпают же клоунов, — а тот ему сдачи… И оба заревели, совсем уж не по-клоунски… А я носился по всей арене и хватал их всех (шутя, конечно!) за коленки.
Вышел карлик в сиреневом сюртучке с медными пуговицами и зазвонил в колокольчик. Дзинь-дзинь! Долой с арены — представление продолжается! Один из «львов», совсем ещё маленький мальчик, ни за что не хотел уходить. И пришла его мама из ложи, взяла льва на руки, шлёпнула и унесла на место. Вот тебе и лев!
Морж — молодец. Вернусь на нашу виллу и непременно попробую жонглировать горящей лампой. У меня, правда, не такой широкий нос… Ну что ж, возьму маленькую лампочку…
Я побежал за занавеску: оказывается, у моржа в загородке есть цинковая ванна, а после представления ему дают живую рыбу, бутерброд с рыбьим жиром и рюмку водки. Здорово!
Да, что я ещё заметил! Под края циркового шатра подлезают бесплатные мальчишки и смотрят на представление… А карлик бегает кругом и хлопает их прутом по пяткам.
Негр Буль-Пуль вроде сумасшедшего. Играл на метле «марш пьяных крокодилов», аккомпанировал себе на собственном животе, а ногами выделывал такие штуки, точно у него было четыре пары лап… И пахло от него корицей и жжёной пробкой. Фи!
Потом вышел «факир». Факир — это человек, который сам себя режет, а ему даже приятно, и кровь не идёт. Он себя, должно быть, замораживает перед представлением. Проткнул себе губы вязальной спицей, под мышку вбил гвоздь… Я даже отвернулся. Нервы не выдержали… А самое ужасное: он взял у толстого солдата из публики никелевые часы, проглотил их, только кончик цепочки изо рта болтался, — и попросил публику послушать, как у него в груди часы тикают. Ужас! Кожа по морозу подирается!
Кажется, всё. На закуску вылетела на арену крохотная мохнатая лошадка с красной метёлкой над головой и с колокольчиками. Я и не знал, что есть такая порода лошадиных болонок! Она так чудесно прыгала сквозь обруч, становилась на задние лапки и брыкалась, что Зина пришла в восторг. Я тоже.
Удивляюсь, почему Зинин папа не купит ей такую лошадку… Запрягли б мы её в шарабанчик и катались по пляжу. Это тебе не на осле черепашьим шагом топтаться!.. И все бы очень удивлялись, и я бы получал много сахару…
«Кто едет?» — «Микки с Зиной!»
«Чья лошадка?» — «Миккина с Зиной!» Чудесно!
Устал. Больше не могу… Вот сейчас только подпишусь и побегу на пляж играть в цирк. Бум-бум!
У курортной пристани качался белый дом-пароход. Труба, балкончик для капитана, внизу — круглые окошечки, чтобы рыбы могли заглядывать в каюты. Спереди нос острый, сзади — тупой… Вода подшлёпывает снизу, верёвка скрипит, из пароходной печки — дым.
«Гу-гу!» Фу, как труба противно лает. Все затыкают уши, а я не могу… Зина берёт меня на ручки — я дрожу, доски под нами тоже дрожат — и несёт меня на эту противную штуку. Сзади — папа.
Прогулка! Мало им места на земле… Я хоть плавать умею, а они что будут делать в своих ботинках и чулках, если дом перевернётся?
Люди шли — шли — шли. Чистые костюмчики, из карманов — платочки (зубных щёток в петличках, слава Богу, ещё не носят!), и все толкаются, и все извиняются. Пардон! А ты не толкайся, и пардона твоего не нужно, а то все лапы отдавили…
Сели на скамейки по бокам, и вверху, и внизу, как воробьи на телеграфных проволоках… Небо качается, улица качается, и наш пол качается. И я совсем потерял центр тяжести, присел на пол и распластался, как лягушка на льду.
Так мучить сухопутного фокса! За что?!
«Гу-гу-гу!» — поехали. Все машут лапами, посылают безвоздушные поцелуи. Подумаешь… На три часа уезжаем, и такое лицемерие. Подкрался к загородке посреди парохода и посмотрел вниз: железные лапы ходят, чмокают и переворачиваются, а главная нога, вся в масле, вокруг себя пляшет… Машина. «Чики-фуки, фуки-чики, пики-Микки, Микки-пики…» Да остановись ты хоть на минутку!!
Пока шли проливчиком — ничего. А потом заливчик, а потом… ух! Там море, тут море, небо с водой кругом сошлось, горизонты какие-то со всех сторон появились… Разве так можно? А земля где? За пароходом — белый кипяток, чайки вперегонку за нами летят и кричат, как голодные котята… Столько рыбы в море, целый день обедать можно, чего им ещё надо?
Ну что ж, раз прогулка, нечего под скамейкой пресмыкаться. Пошёл по ногам, ноги вежливо раздвигаются. Пардон, силь ву пле. (Извините, пожалуйста!) У матросов деревянные башмаки — корабликами, у пассажиров обыкновенные, белые и жёлтые туфли. Практично и симпатично. А у дам что ни ноги, то другой фасон: с бантиками, с пряжечками, с красной решёткой, с зелёными каблучками… Кто им эти фасоны выдумывает?..
Был у капитана на балкончике. Старенький, толстенький, борода, как у рождественского деда, глазки голубенькие. Расставил ноги и забавляется: повернёт колесо с палками в одну сторону, потом в другую, потом в третью, а сам в трубку рычит: «Доброе утро! — Пол доброго утра! Четверть доброго утра!» — а может быть, я и напутал.
Нашёл кухню. Пол себе качайся, а она своё дело делает. Варит. Повар сунул мне в нос омара… но я на него так посмотрел, что ему стыдно стало, и он высморкался (повар).
А пол всё подымается, волны, как бульдоги — со всех сторон морды в пене, и все на меня кивают. Ай! Подымается, опускается. Смейся! Посади-ка краба на сушу, небось ему тоже будет несладко. Ветер свистит и выворачивает уши наизнанку. Ай!..
У нашего соседа слетела в воду шляпа. «Свежеет!» — успокоил его Зинин папа. Дуреет, а не свежеет… Ба-бах! Ба-ба-бах!
Я прижался к ногам незнакомой старухи, закрыл глаза и тихонько-тихонько визжал: море! Золотое моё море… Ну, перестань, ну, успокойся! Я никогда больше не поеду. Я маленький фокс, ничтожная собачка, за что ты на меня сердишься? Я никогда тебя не трогал, никогда на тебя не лаял (ух, как я врал!)…
Да, так оно тебе и перестанет. И вот я вышел из себя. Вспрыгнул на скамейку, повернулся к морю спиной и наступил лапой на спасательный круг. На всякий случай, если бы пришлось спасать Зину, её папу и капитана. Повар пусть тонет… Злой фокс. Зачем я пишу такие гадости? Спас бы и повара, пёс с ним…
Всё? Нет, не всё! Жадные сухопутные люди не знают уже, что и придумать. Мало им берега, леса, поля, шоссе. Летать им надо! Сели на бензинную этажерку… и полетели. Даже смотреть страшно. Но ведь летают отдельные сумасшедшие, у них, верно, нет родителей, и некому их остановить. А по морю катаются все: дети, мамы, папы, дедушки и даже грудные младенцы. Вот судьба («судьба» — это вроде большой, злой летучей мыши) их и наказывает…
Качались — и докачались. Собаки, говорят, себя нехорошо ведут. Ага! Собаки… Посмотрели бы вы, как ведут себя на пароходе люди в новых костюмчиках, с новыми платочками в карманах, когда начинается качка!
Я закрывал глаза, старался не дышать, нюхал лимонную корочку… Бррр!
Но Зина — молодец. И её папа — молодец. И капитан — молодец… А я… лучше не спрашивайте.
Когда показалась земля, миленькая зелёная земля, твёрдая земля с домиками, собачками, мясными лавками и купальными будками, я завизжал так пронзительно, что перекричал даже пароходный гудок.
Клянусь и даю честное собачье слово, что лапа моя никогда на пароходе больше не будет! Почему меня всюду за собой таскают?.. Завтра Зинин папа затеет прогулку на облаках, так я с ними летать должен?! Пардон! Силь ву пле!
Ага! Так и знал. Этот невозможный папа подцепил рыбака и заказывает ему на завтрашнюю ночь барку с луной и рыбной ловлей…
На луну я и с берега посмотрю, а рыбу — кушайте сами…
Море сегодня, правда, тихое, — знаем мы эту тишину. Но в комнате ещё тише. Пол не качается, потолок не опрокидывается, пена не лезет в окошко, и люди вокруг не зеленеют и не желтеют. Брр!..
На веранде стояли чемоданы: свиной кожи, крокодиловой кожи и один маленький… брр!.. кажется, собачьей. В палисаднике жёлтые листья плясали фокстрот.
Я побежал к океану: прощай!.. «Буме!» Фи, какой невежливый. С ним прощаются, а он водой в морду…
От полотняных купальных будок одни рёбра остались. Небо — цвета грязной собаки. Астры висят головами вниз: скучают. Прощайте, до свидания! Хоть вы и без запаха, но я вас никогда, никогда не забуду…
Простился с лесом. Он, верно, ничего не понял: зашумел, залопотал… Что ему маленький, живой Микки?
Простился с лавочницей. Она тоже скучная. Сезон кончился, а тухлые кильки так и не распроданы.
Чемоданы всю дорогу толкались и мешали мне думать. Зина серьёзная, как наказанный попугай. Выросла, загорела. В голове уроки, подруги и переводные картинки — на меня ни разу не взглянула…
И не надо! Что это за любовь такая — по сезонам? Подружусь вот в Париже с каким-нибудь порядочным фоксом — и «никаких испанцев» (очень я люблю глупые человеческие слова повторять!)…
Приехали. Риехали. Иехали. Ехали. Хали. Али. Ли. И… Это я так нарочно пишу, а то лапа совсем затекла.
Консьержкина собачонка посмотрела на меня с порога и отвернулась. Герцогиня какая! Ладно… Я тоже умею важничать. Вот повезут меня на собачью выставку, получу первую золотую медаль, а ты лопайся от зависти в консьержкиной берлоге.
Совсем отвык от мебели. Тут буфет, там полубуфет, кровати — шире парохода, хоть бы лестнички к ним приставили… Гадость какая! А они ещё хотят внизу у мебельщика старую шифоньерку купить! Красного дерева. Пусть хоть лилового — грош ей цена.
Ах, как тесно в квартире! Горизонт перед носом, лес в трёх вазонах, перескочить можно. И попрыгать не с кем. Зина в школе, тропики какие-то изучает. Кухарка сердитая и всё губы мажет. Вот возьму и съем твою помаду, будешь с белыми губами ходить!
На балконе коричневые листики корчатся и шуршат. Воробей один к нам повадился прилетать. Я ему булочку накрошил, а он вокруг моего носа прыгает и клюёт. Вчера от скуки мы с ним поболтали.
— Ты где живёшь, птичка?
— А везде.
— Ну, как везде?.. Мама и папа у тебя есть?
— Мама в другом районе, а папа в Сен-Клу улетел…
— Что же ты одна делаешь?
— Прыгаю. Над сквериком полетаю, на веточке посижу. Вот ты у меня завёлся, крошками кормишь. Хорошо!
— Не холодно тебе? Ведь осень…
— Чудак, да я ж вся на пуху. Чивик! Воробьи на углу дерутся… Эй-эй, подождите! Я тоже подраться хочу…
Фурх — и улетел. Боже мой, Боже мой, почему у меня нет крыльев?..
Дрожу, дрожу, а толку мало. Центральное отопление вчера зашипело, я только спинку погрел, а оно остановилось. Проба была. Через две недели только его заведут на всю зиму. А я что ж, две недели дрожать должен?!
Спать хочется ужасно. Днём сплю, вечером сплю, ночью… тоже сплю.
Зина говорит, что у меня сонная болезнь. Мама говорит, что у меня собачья старость. Музыкальная учительница говорит, что у меня чума… Гав! На одну собаку столько болезней?!
А у меня просто тоска. Очень мне нужна ваша осень и зима в квартире с шифоньерками!
И тетрадка моя кончается. И писать больше не о чем… У-у! Был бы я медведь, пошёл бы в лес, лёг в берлогу, вымазал лапу мёдом и сосал бы её до самой весны…
Сегодня на балкон попал кусочек солнца: я на него улёгся, а оно из-под меня ушло… Ах, Боже мой!
Пока не забыл, надо записать вчерашний сон: будто все мы, я и остальное семейство, едем на юг, в Канн. Бог с ним, с зимним Парижем! И будто Зина с мамой ушли в закусочный вагон завтракать… Папа заснул (он всегда в поезде спит), и так горько мне стало!.. Почему меня не взяли с собой? А из саквояжа будто кто-то противным кошачьим голосом мяукнул: «Потому что собак в вагон-ресторан не пускают. Кошек всюду пускают, а собак, ах, оставьте!»
И я рассвирепел, в саквояж зубами вцепился и… проснулся.
Перелистывал свои странички. А вдруг бы их кто-нибудь напечатал?! С моим портретом и ав-то-гра-фом?!..
Попала бы моя книжка в лапки какой-нибудь девочке в зелёном платьице… Села бы она у камина с моим сочинением, читала бы, перелистывала бы и улыбалась. И в каждом доме, где только есть маленькие ножки с бантиками и без бантиков, знали бы моё имя: Микки!
Зина спит, часы тикают. Консьержка храпит — о! — я и через пол слышу…
До свидания, тетрадка, до свидания, лето, до свидания, дети — мальчики и девочки, папы и мамы, дедушки и бабушки… Хотел заплакать, а вместо того чихнул.
Ставлю большую, большую точку. Гав! Опять меня блоха укусила!.. В такую трогательную минуту…
Кровопийца собачья!..
Я — Сапсан Тридцать Шестой — большой и сильный пёс редкой породы, красно-песочной масти, четырёх лет от роду и вешу около шести с половиной пудов. Прошлой весной в чужом огромном сарае, где нас, собак, было заперто немного больше, чем семь (дальше я не умею считать), мне повесили на шею тяжёлую жёлтую лепёшку, и все меня хвалили.
Однако лепёшка ничем не пахла.
Я — меделян. Надо говорить «неделян». В глубокую старину для народа раз в неделю устраивалась потеха: стравливали медведей с сильными собаками. Мой пращур Сапсан II в присутствии грозного царя Иоанна IV, взяв медведя-стервятника «по месту» за горло, бросил его на землю, где он и был приколот главным царским псарём. В честь и память его лучшие из моих предков носили имя Сапсан. Такой родословной могут похвастаться немногие жалованные графы. С потомками древних человеческих фамилий меня сближает то, что кровь наша, по мнению знающих людей, голубого цвета. Название же Сапсан — киргизское, и значит оно — ястреб.
Первое во всём мире существо — Хозяин. Я вовсе не раб его, даже не слуга и не сторож, как думают иные, а друг и покровитель. Люди, эти ходящие на задних лапах, голые, носящие чужие шкуры животные, до смешного неловки и беззащитны. Но зато они обладают каким-то непонятным для нас чудесным и немного страшным могуществом, а больше всех — Хозяин. Я люблю в нём эту странную власть, и он ценит во мне силу, ловкость, отвагу и ум. Так мы и живём.
Хозяин честолюбив. Когда мы с ним идём рядом по улице — я у его правой ноги, — за нами всегда слышатся лестные замечания: «Вот так собачище… целый лев… какая чудная морда», и так далее. Ни одним движением я не даю Хозяину понять, что слышу эти похвалы и что знаю, к кому они относятся. Но я чувствую, как мне по невидимым нитям передаётся его смешная, наивная, гордая радость. Чудак. Пусть тешится. Мне он ещё милее со своими маленькими слабостями.
Я силён. Я сильнее всех собак на свете. Они это узнают ещё издали по моему запаху, по виду, по взгляду. Я же на расстоянии вижу их души, лежащие передо мною на спинах, с лапами, поднятыми вверх. Строгие правила собачьего единоборства воспрещают мне трогать сдавшегося, и я не нахожу себе достойного соперника для хорошей драки… А как иногда хочется… Впрочем, большой тигровый дог с соседней улицы совсем перестал выходить из дома после того, как я его проучил за невежливость. Проходя мимо забора, за которым он жил, я теперь уже не чую его запаха и никогда не слышу издали его лая.
Люди не то. Они всегда давят слабого. Даже Хозяин, самый добрый из людей, иногда так бьёт — вовсе не громкими, но жестокими — словами других, маленьких и трусливых, что мне становится стыдно и жалко. Я тихонько тычу его в руку носом, но он не понимает и отмахивается.
Мы, собаки, в смысле отгадывания мыслей в семь и ещё много раз тоньше людей. Людям, чтобы понимать друг друга, нужны внешние отличия, слова, изменения голоса, взгляда и прикосновения. Я же познаю их души просто, одним внутренним чутьём. Я чувствую тайными, неведомыми, дрожащими путями, как их души краснеют, бледнеют, трепещут, завидуют, любят, ненавидят. Когда Хозяина нет дома, я издали знаю: счастье или несчастье постигло его, и я радуюсь или грущу.
Говорят про нас: такая-то собака добра, такая-то — зла. Нет. Зол или добр, храбр или труслив, доверчив или скрытен бывает только человек. А по нему и собаки, живущие с ним под одной кровлей.
Я позволяю людям гладить себя. Но я предпочитаю, если мне протягивают открытую ладонь. Лапу когтями вверх я не люблю. Многолетний собачий опыт учит, что в ней может таиться камень (меньшая дочка Хозяина, моя любимица, не может выговорить «камень», а говорит «кабин»). Камень — вещь, которая летит далеко, попадает метко и ударяет больно. Это я видел на других собаках. Понятно, в меня никто не осмелился швырнуть камнем!
Какие глупости говорят люди, будто собаки не выдерживают человеческого взгляда. Я могу глядеть в глаза Хозяина хоть целый вечер, не отрываясь. Но мы, собаки, отводим глаза из чувства брезгливости. У большинства людей, даже у молодых, взгляд усталый, тупой и злой, точно у старых, больных, нервных, избалованных хрипучих мосек. Зато у детей глаза чисты, ясны и доверчивы.
Когда дети ласкают меня, я с трудом удерживаюсь, чтобы не лизнуть кого-нибудь из них прямо в розовую мордочку. Но Хозяин не позволяет, а иногда даже погрозит плёткой. Почему? Не понимаю. Даже и у него есть свои странности.
О косточке. Кто же не знает, что это самая увлекательная вещь в мире. Жилки, внутренность ноздреватая, вкусная, пропитанная мозгом. Над иным занимательным мосолком можно охотно потрудиться от завтрака до обеда. И я так думаю: кость — всегда кость, хотя бы самая подержанная, а следовательно, ею всегда не поздно позабавиться. И потому я зарываю её в землю в саду или на огороде. Кроме того, я размышляю: вот было на ней мясо и нет его; почему же, если его нет, ему снова не быть?
И если кто-нибудь — человек, кошка или собака — проходит мимо места, где она закопана, я сержусь и рычу. Вдруг догадаются? Но чаще я сам забываю место и тогда долго бываю не в духе.
У нас живёт в доме пушистая кошка Катя, необыкновенно важное и дерзкое существо. Она держит себя так надменно, будто бы весь дом и всё, что в доме — люди и вещи, — принадлежат ей. На чужих собак она всегда бросается первая, вцепляясь в морду. Мы с ней живём дружно. Вечером, когда мне приносят мою миску с овсянкой и костями, я охотно позволяю ей подойти и полакать со мною. Но уговор: косточек не трогать. И она это хорошо помнит после того, как однажды я на неё очень громко прикрикнул. Зато и я соблюдаю договор: кошкиного молока не трогать! Однако играть я с ней не люблю. Непременно в игре забудется и оцарапает мне нос. А этого я терпеть не могу. Долго потом чихаю и тру нос лапами.
На днях Маленькая позвала меня к себе, в детскую, и открыла шкафчик. Там, на нижней полке, лежала на боку наша кошка, и её сосала целая куча смешных слепых котят. «Правда, Сапсан, какие они восторгательные?» — сказала мне Маленькая.
Правда. Они мне очень понравились. Двух или трёх я обнюхал, лизнул и носом перевернул с брюшка на спинку. Они пищали, точно мышата, и были тёплые и мягкие, беспомощные и сердитые. Забеспокоившись, кошка приподняла голову и сказала жалобным голосом: «Ах, пожалуйста, Сапсан, поосторожнее, не наступите на них лапой, вы такой большой».
Вот глупая. Точно я сам не знаю.
Сегодня Хозяин взял меня в гости в дом, где мы ещё никогда не бывали. Там я увидел замечательное чудо: не щенка, а настоящую взрослую собаку, но такую маленькую, что она свободно поместилась бы в моей закрытой пасти, и там ей ещё осталось бы довольно места, чтобы покружиться вокруг самой себя, прежде чем лечь. Вся она, со своими тоненькими, шаткими ножками и мокрыми выпуклыми чёрными глазами, походила на какого-то трясущегося паучка, но — скажу откровенно — более свирепого создания я ещё никогда не встречал. Она с ожесточением накинулась на меня и закричала пронзительно: «Вон из моего дома! Вон сию же минуту! Иначе растерзаю на части! Оторву хвост и голову! Вон! От тебя улицей пахнет!» И она ещё прибавила несколько таких слов, что… Я испугался, пробовал залезть под диван, но прошла только голова, и диван поехал по полу, потом я забился в угол. Хозяин смеялся. Я поглядел на него укоризненно. Он ведь сам хорошо знает, что я не отступлю ни перед лошадью, ни перед быком, ни перед медведем, просто — меня поразило и ужаснуло, что этот крошечный собачий комочек извергает из себя такой огромный запас злости.
После Хозяина всех ближе моему собачьему сердцу Маленькая — так я зову его дочку. Никому бы, кроме неё, я не простил, если бы вздумали таскать меня за хвост и за уши, садиться на меня верхом или запрягать в повозку. Но я всё терплю и, притворяясь, повизгиваю, как трёхмесячный щенок. И радостно мне бывает по вечерам лежать неподвижно, когда она, набегавшись за день, вдруг задремлет на ковре, прикорнув головкой у меня на боку. И она, когда мы играем, тоже не обижается, если я иногда махну хвостом и свалю её с ног.
Иногда мы с нею развозимся, и она начинает хохотать. Я это очень люблю, но сам не умею. Тогда я прыгаю вверх всеми четырьмя лапами и лаю громко, как только могу. И меня обыкновенно вытаскивают за ошейник на улицу. Почему?
Летом был такой случай на даче. Маленькая ещё едва ходила и была препотешная. Мы гуляли втроём. Она, я и нянька. Вдруг все заметались — люди и животные. Посредине улицы мчалась собака, чёрная, в белых пятнах, с опущенной головой, с висящим хвостом, вся в пыли и пене. Нянька убежала, визжа. Маленькая села на землю и заплакала. Собака неслась прямо на нас. И от этого пса ещё издали сразу повеяло на меня острым запахом безумия и беспредельно-бешеной злобы. От ужаса вся шерсть на мне вздыбилась, но я превозмог себя и загородил телом Маленькую.
Это уже было не единоборство, а смерь одному из нас. Я сжался, выждал краткий, точный миг и одним скачком опрокинул пёструю на землю. Потом поднял за шиворот на воздух и встряхнул. Она легла на землю без движения, плоская и теперь совсем не страшная. Но Маленькая очень перепугалась. Я привёл её домой. Всю дорогу она держала меня за ухо и прижималась ко мне, и я чувствовал, как дрожало её маленькое тельце.
Не бойся, моя Маленькая. Когда я с тобой, то ни один зверь, ни один человек на свете не посмеет тебя обидеть.
Не люблю я лунных ночей, и мне нестерпимо хочется выть, когда я гляжу на небо. Мне кажется, что оттуда смотрит кто-то большой, больше самого Хозяина, то, кого Хозяин так непонятно называет «Вечность» или иначе. Тогда я смутно предчувствую, что и моя жизнь когда-нибудь кончится, как кончается жизнь собак, жуков и растений. Придёт ли тогда, перед концом, ко мне Хозяин?
Я не знаю. Я бы этого очень хотел. Но даже если он и не придёт — моя последняя мысль всё-таки будет о Нём.