Всю дорогу бабушка неусыпно следила за Лёнькой.
— Долго ли затеряться! — говорила она, запирая купе.
Но стоило ей заглядеться или вздремнуть, как Лёнька осторожно поднимал рычажок и тут же выскакивал в коридор.
Бабушка ходила по вагону.
— Не у вас тут мой шалопут? — спрашивала она, заглядывая в соседние купе.
— Только что убежал.
— Управы на него нет!.. В деревне его и не видишь, только забежит домой: «Дай поесть!» А тут нужен глаз да глаз. Долго ли затеряться в пути!
И рассказывала, что едет она с внуком к дочери на целину.
— Всем семейством трудно было сразу подняться… А теперь у них еще один мальчонка народился. Как же им без меня? — с важностью подчеркивала бабка. — Ну, а приехать зятю за мной, пишет, некогда: урожай большой. Вот и приходится одной в такой путь тащиться…
Весь вагон уже знал, куда и зачем едет старушка, сочувственно выслушивали ее жалобы на внука, но не выдавали его.
— На-ка, поешь, — говорила она, когда ей удавалось поймать внука и водворить на место.
— А я уже ел, — хвастался Лёнька и хлопал себя по животу. — Куриную ножку, яблоко, шоколадину, даже пиво попробовал.
— Бесстыдник, по чужим людям харчуешь! Своего нет? — сердилась бабка и сама жевала черствые деревенские лепешки, крутые яйца и соленые огурцы.
Перед Джаркулем, станцией под Кустанаем, где они должны были сходить, бабка всю ночь не спала. Она перекладывала узлы, поправляла одеяло, спадавшее с Лёньки, и вздыхала.
Утром она вытащила узлы в проход: пассажиры ходили, спотыкаясь о них, а проводница, девушка лет восемнадцати, очень строгая на вид, вдруг рассмеялась:
— Бабушка, и до чего же ты беспокойная!
— Я, доченька, в грамоте слабая. Не узнаю вывеску на станции, а поезд и уйдет, — извинялась старушка и, наверно, в десятый раз просила ее помочь сойти в Джаркуле.
На станции Лёнька спрыгнул первым. Бабка успела передать узлы, засуетилась и побежала обратно.
Неизвестно, что она оставила там, в купе, но, когда выскочила в тамбур, поезд уже тронулся. Лёнька только успел заметить ее побледневшее лицо, сбитый набок платок и разметавшуюся прядь седых волос. Чья-то рука втащила старушку обратно, один за другим простучали вагоны, мелькнул флажок в конце, и на платформе с грудой узлов Лёнька остался один.
Тут ему стало не хватать воздуха, он несколько раз судорожно вздохнул и заревел. И тогда станция, платформа, люди — все куда-то поплыло, потонуло в слезах.
Когда Лёнька уже собирался перейти на тихий, безутешный плач, перед ним из тумана вырос отец — огромный, в телогрейке, с небритыми щеками и воспаленными глазами.
Вокруг собралась толпа. Люди сочувственно качали головой, пожимали плечами, давали разные советы. Пропала бабка — такое не часто случалось. У отца на лбу выступили капельки пота. Лёнька никогда не видел отца таким растерянным. Он испуганно притих, ожидая взбучки за пропавшую бабку. К ним подошел начальник станции.
— Мимо проехала? — спросил он, не удивившись. — Это бывает. Позвоним сейчас в Успеновку, а ночью ее с троицким обратно доставят. Не пропадет ваша матушка…
Все облегченно вздохнули. Воспрянул духом и Лёнька. Только отец не обрадовался.
— Бабку жаль, изведется, — покачал он головой. — Да и комбайн у меня стоит, время горячее.
Сквозь толпу протиснулся паренек в тельняшке, с подсолнухом в руке.
— Здорово, дядя Гриша, — обратился он к Лёнькиному отцу. — Это я, Павлик, не узнаете? Мой батя у вас штурвальным работает…
Отец уставился на него, не понимая, какое все это имеет отношение к пропавшей бабке.
— Вы же на машине приехали, так? Вот и догнали бы: грунтовая аккурат вдоль железки идет. Через полчаса там будете.
Отец тут же схватился за узлы. Павлик сунул подсолнух за пазуху и бросился помогать. Узел он перекинул через борт и сам залез в кузов.
— Садись, Сашок! — крикнул он мальчишке в косынке из носового платка на стриженой голове. — И ты, малец, давай с нами, — разрешил он Лёньке. — С ветерочком, знаешь, здорово!
Вел, он себя так, словно был здесь хозяином. Лёнька вопросительно посмотрел на отца.
— Дай-ка хоть посмотреть на тебя, — сказал отец. — Не соскучился по братцу, а?
Братишку Лёнька никогда еще не видел. Любопытно, конечно, какой он, но соскучиться просто было некогда — родился тот совсем недавно, а в дороге не до него: столько всего незнакомого, что только поспевай рассматривай!
— А он про меня знает? — спросил Лёнька.
— Как же! Только народился, сразу о тебе и спросил: когда, мол, Лёнька приедет?
Отец рассмеялся и потрепал сына по щеке.
— Ну ладно, валяй наверх, если не хочешь с отцом.
Лёнька, подхваченный ребячьими руками, взобрался в кузов.
Узлы сразу разлетелись по углам. Мальчишки присели на корточки. Лёнька схватился за борт, кепка его шлепнулась на дно кузова.
Поехали! Глаза у Лёньки округлились от ужаса, ветер растрепал соломенный чубчик. Он словно скакал на бешеном скакуне, а ребята мчались где-то далеко впереди.
Грузовик и в самом деле прыгал, как скакун. Отец оборачивался и смотрел в заднее окошко. Лёнька кивал ему и смеялся, потому что душа его рвалась на части, и чувствовал он себя птицей, летящей высоко над землей. А под ними, сливаясь в сплошной поток, летели дорога, пшеница, ковыль.
— Становись наперед, сзади сильно бросает! — прокричал Павлик.
Лёнька на четвереньках добрался до кабины, Павлик и Сашок раздвинулись и обняли его за плечи сильными загорелыми руками.
— Тетку потерял?
— Бабушку.
— Доставим как миленькую! — успокоил Павлик, словно всю свою жизнь только и делал, что спасал пропавших бабушек.
На ухабе машину подкинуло, и Лёнька прикусил язык. В окошко оглянулся отец.
— Дядя Гриша, ты на дорогу гляди, а мы за ним присмотрим! — прокричал Павлик. — А твой папаша — во! — сказал он Лёньке. — Другой бы в шею прогнал, а он завсегда ребят катает… Ты надолго к нам?
— Навсегда.
— Значит, наш теперь.
Под колеса с шумом убегала серая, натертая до блеска дорога, в степи виднелись кое-где вагончики и палатки, а чуть в стороне, заросшее камышом, тянулось озеро.
— Третья бригада, — пояснял Павлик. — А вон вышка, видишь? Элеватор. Емкость — сорок тысяч. А ты трактор водишь?
— Не.
— Значит, неграмотный. А у нас каждый умеет. Вон Сашок тоже умеет.
Сашок натянул косынку на самые брови и застенчиво покраснел.
— Ну, не совсем, но скоро научится. Мы и тебя научим. Только за нас держись.
Павлик вытащил из-за пазухи подсолнух, разломил на три части и одну передал Лёньке:
— Поплюйся!
И ребята стали грызть семечки, а ветер бросал им в лицо мокрую шелуху, и они пригибались, чтобы она пролетала мимо.
Вдруг небо потемнело, над степью нависла туча, и пошел дождь. Крупные капли захлестали в лицо.
Не успели натянуть на себя брезент, как дождь прошел. Где-то там, на горизонте, свисали дымовые полосы, похожие на конские гривы. Это сразу в нескольких местах шел дождь, но между ними ярко светило солнце. И все это видно было с машины, мчавшейся по огромной, необозримой земле, которая зовется целиной.
А потом на солнце надвинулась туча, и верхний краешек ее блеснул, как сабля. И тогда Лёньке показалось, что едут они в заоблачную страну, где живут сказочные богатыри.
В стороне, как два параллельно текущих ручейка, вспыхивали рельсы. Они то исчезали, то снова появлялись. И вот вдали сперва точкой, потом крупнее и крупнее показался поезд. Ребята навалились на крышу кабины и в три глотки заорали:
— Ура-а-а! Догоня-я-я-ем!
Лёнька, зажатый ребятами, на миг взглянул в окошко. Отцовская кепка сбилась на затылок, руки резко и проворно крутили руль.
Послышался грохот поезда. Из паровоза выглянул машинист, махнул рукой и дал длинный гудок. Ребята замахали руками, отец включил сигнал.
«Догоняю!» — ревел грузовик.
«Не догонишь!» — кричал паровоз.
Вся земля грохотала и раскалывалась под ними, все включилось в эту отчаянную гонку: степь, облака, самб солнце мчалось за ними и даже дым от паровозной трубы.
Но вот дорога вильнула в сторону, поезд скрылся за пакгаузами, только слышен был равномерный стук колес. А потом вместе, грузовик и поезд, выскочили на станцию и уже медленно подъехали к платформе.
Мальчишки кубарем скатились с машины и бросились к вагону. Бабушка сошла пошатываясь, держа в руках пустую бутылку: из-за нее-то она и осталась. Уткнувшись в отцов пиджак, она расплакалась. Отец осторожно и растроганно гладил ее по плечу.
Лёнька стоял в стороне и ждал, пока она выплачется. Он чувствовал себя бывалым целинником, ему уже многое было знакомо: он узнал степь, ветер и солнце, приобрел веселых, смелых друзей, и бабушка с ее страхами и ненужной бутылкой казалась такой маленькой и несчастной, а сам он словно чуточку вырос и даже раздался в плечах.
Натка редко видела отца. Он приезжал ночью, когда Натка уже спала, а уезжал, когда она еще не вставала. Только иногда спросонья она слышала, как он разговаривает с матерью, а о чем — не знала.
Когда началась уборка урожая, заболела мать. Два дня полежала дома, а потом отец отвез ее в больницу. Натку некуда было девать, и соседка, молчаливая старуха, на время взялась присмотреть за ней. Старуха заставляла ее кормить кур и уток, мешать поросенку отруби, и девочке быстро наскучило у нее. Она целыми днями пропадала на улице, обносилась и редко ела. Совсем беспризорная.
Однажды отец заехал домой и Натки не застал. Не нашел он ее и у соседки.
— Целый день не вижу, бегает где-то.
Сел отец в машину, медленно едет по поселку, спрашивает у встречных:
— Наташки моей не видали?
Нашел он ее на птицеферме. Вышел из машины, а она стоит к нему спиной, из мешочка пшеницу пригоршнями сыплет, куры и цыплята так и кишат у ее ног.
Обернулась Натка, бросила мешок и повисла у отца на шее. Сердце у отца защемило — соскучился по ней. Когда жена дома была, не чувствовал этого.
— Садись со мной.
— Вместе ездить будем?
— Там посмотрим.
Натка шикнула на кур и вскочила в кабину.
Вот так и началась у них кочевая жизнь.
Приехали они в бригадный стан, и, пока зернопогрузчик в машину зерно насыпал, Натка успела обежать вагончики, в которых жили рабочие, заглянула в палатку, открыла дверь на кухню.
— Ты чья? — спросила повариха. — Федора? Как мамка, больна еще?
Натка кивнула головой и жадно втянула носом. Она вспомнила, что с утра ничего не ела. Когда мама была дома, где бы Натка ни находилась, она всегда, бывало, разыщет ее и вовремя покормит. А у соседки своих хлопот много, одних кур, уток и гусей больше пятидесяти, не до девочки. Сама не попросит, а старуха никогда предложить не догадается. Вот почему и не любила Натка ее кур, уток и гусей, а на птицеферму бегала с радостью.
— Есть хочешь? — спросила повариха.
Натка покраснела и потупила глаза.
— Ну, садись.
Натка села за стол, испуганно посмотрела на миску, доверху наполненную борщом, — неужели ей одной? — и начала есть. Но так и не съела, пришлось доедать отцу.
— Что, остаешься здесь? — спросил он.
— Нет, я с тобой, — сказала Натка и выскочила из кухни.
И снова поехали вместе, теперь на элеватор. Навстречу быстро летели поля, знакомые шоферы кивали головой, Натка махала рукой.
Так и повадилась она ездить с отцом, и вскоре ее знали повсюду, и везде она чувствовала себя как дома. Машина подъедет к воротам элеватора, Натка со всех ног бежит к лаборатории и в окошечко стучит:
— А мы уже приехали.
И торопит лаборантку. Ведь если время потеряют, отец меньше ездок сделает и денег меньше заработает. Лаборантка выйдет с длинным щупом, зачерпнет в машине зерна, проверит на влажность, на запах и скажет: «Езжайте».
А потом машина осторожно вкатывалась в весовую и останавливалась. Отец выходил из кабины, Натка оставалась в кабине и смотрела, как весовщица записывает вес машины, и Наткин вес прибавлялся. Зато, когда ехали обратно, машину опять завешивали с Наткой. Так что вес получался точный.
Пока машина ждала выгрузки, Натка успевала обегать весь элеватор. Лазила в сушилки, заглядывала в складские помещения, где было душно от пшеничной пыли, а желтые горы зерна высились до самого потолка. Там жили воробьи, летая под самой крышей. И всюду было зерно — на дворе, на складах, на машинах, в складках Наткиного платья и даже в ее волосах.
Весь день у Натки был полон хлопот — бегала заполнять путевки, в лабораторию за справками, на бригадном току искала весовщика, а если отцу — в ремонтные мастерские, она и туда с ним.
— И чего ты ее таскаешь с собой? — говорила повариха. — Оставил бы ее нам помощницей на кухне.
— Да возьмите ее, ради бога! Самому надоела.
Но Натка все больше привязывалась к отцу. Раньше она была только с матерью, а его вообще редко видела, а теперь ни за что не хотела расставаться с ним. Она мотала головой, сердито смотрела на повариху и цеплялась за отцовскую руку.
Так и прозвали ее «вторым шофером».
Иногда приходилось ей делать и ночные рейсы. Шумит черная степь в боковых стеклах, залетает в кабину прохладный ветерок, сверкают на обочине в серебряном свете фар пшеничные колосья, а Натка трет себе щеки, чтобы не заснуть. Но часто засыпала. Отец, держа одной рукой руль, другой закутывал ее в телогрейку, а приедут на стан, вынесет ее, спящую, на руках и уложит на свою постель. Рядом храпели свободные от работы комбайнеры, трактористы, копнильщики, но Натке все уже было нипочем. Набегавшись за день, она спала глубоким, беспамятным сном — без сновидений. А утром снова начиналась кочевая жизнь.
Однажды, выгрузив зерно на элеваторе, отец повел машину в поселок.
— Ты куда это, пап?
— Заглянем домой. На стане все равно зерна нет.
Возле дома машина притормозила, и сразу слетелись к ней все ребята с улицы. А Натка, хотя давно уже не была дома, осталась в кабине и колотила по рукам цеплявшихся за дверцы ребят.
— У, жадина!
— Дай ей!
— Па-а-а! — крикнула Натка отцу, который скрылся в доме.
И вдруг на крыльцо вышла мать — в платочке, побледневшая, какая-то вся легкая и улыбающаяся. Натка выскочила из кабины и, не обращая внимания на ребят, которые полезли в машину, бросилась к матери.
— Духом от тебя бензиновым несет, — сказала мать, обнимая дочку.
— А я шоферка, — заявила она.
Отец стоял на крыльце и улыбался.
— Вторым у меня шофером, — сказал он и, спустившись с крыльца, поцеловался с женой. — Ну, мать, забирай ее у меня. Наездились мы с ней всласть, а еще больше того — намотались.
Хотя Натке и было радостно оттого, что вернулась мать, но слова отца задели ее, ей стало почему-то грустно. Она знала: с возвращением матери кончалась для нее вольная жизнь, и уже не быть ей при отце вторым шофером.
Тобол застыл от жары и безветрия. Ребята лежат на берегу. Головы их всклокочены, спины красны и шершавы от присохшего песка, стрелками слиплись ресницы.
— Хорошо бы сейчас арбузика! — вздыхает Васька Чаусов, голенастый подросток, весь усыпанный мелкими веснушками — они на носу, на щеках и даже ушах. — Холодного бы арбузика, да!
— А чего ж, на бахче их много, — намекает Махтай, раскосый мальчишка-казах.
Он выдувает в песке пещеру, лазает на четвереньках и лбом сооружает барьер. Все дело в том, чтобы не помогать руками.
— У деда поживишься! Такого арбузика задаст — год чесаться будешь.
Ребята лениво барахтаются в песке. Солнце жжет до костей. Страшно хочется пить, а вода в речке пресная и теплая, ни сладости в ней, ни арбузной прохлады.
— Может, спит он сейчас? — так, ни к кому не обращаясь, говорит Васька Чаусов и перевертывается на спину.
— А чего ж не спать, — зевает Махтай. — Ясно, спит.
По молчаливому согласию решено, что дед Дракин, сторож на совхозных бахчах, спит. Тогда ребята встают, отряхивают песок, идут. Останавливаются в овражке, откуда удобно наблюдать. У сторожки возле колодца валяется ведро, и земля вокруг влажная. Видно, дед недавно обливался.
— Всем нам делать здесь нечего, — говорит Васька Чаусов и чешет нога об ногу. — Кому-нибудь одному пойти надо.
— Вот и пойди, — предлагает Махтай.
— Чего ж я пойду? Ты поменьше меня. Тебя нелегко приметить.
— А ты ловчее. От деда скорее удерешь.
— А у меня трясучка от страха бывает, — вдруг радостно сообщает Димка Патрашкин. — Нельзя мне пугаться…
— А я тоже ужас нервный какой, — говорит Ванька Муравчик, мальчик в очках. — В животе так и урчит, так и урчит от нервов-то!
В другое бы время ребята заспорили, кто ловчее, выносливее, быстрее, а сейчас все стали калечные и увечные: у одного дух сбивается от бега, у другого ноги немеют от страха, а Махтай, облизнув пересохшие губы, сказал, что вообще арбуз ему вреден, от него сыпь на коже появляется.
И тогда пришлось тянуть жребий: кому достанется самая короткая травинка, тому идти. Три раза тянули, и все без толку: мошенничали, выставляя другие травинки. Наконец жребий пал на Костика Паршина, и все сразу угомонились. Костик, прозванный Лопушком за оттопыренные уши, — самый маленький среди ребят и самый слабосильный.
— Да, поешь арбузика! — мрачно сказал Васька Чаусов.
— Лопушок да не принесет? — подзадорил Махтай. — Да ты не знаешь Лопушка!
Костик растерянно огляделся. Он боялся подвести, но в то же время был доволен доверием ребят. Огромные прозрачно-розовые уши его зарделись, как маковые лепестки. Он внушительно подтянул поясок на длинных штанах, выбрался из овражка, потоптался, оглядываясь на ребят, и скрылся в бахче.
— Лопух старательный, — сказал Махтай, — обязательно достанет.
— У деда Дракина? — усомнился Васька Чаусов. — А ты пробовал сам?
Ребята лежали в прохладном овражке, лениво переругивались и ждали. Костик между тем, раздвигая арбузные листья и обдирая голый живот, полз по бахче.
Все живое старалось укрыться от солнца. Вон и бабочка, уцепившись за стебелек, спряталась в тени под листом и, наверно, спит, еле поводя усиками. Букашки зарылись в землю, даже Муравьев не видно.
Костик лез по бахче. В листьях, сверкая, рябили полосатые арбузы, глаза разбегались от их изобилия, но каждый арбуз, попадавшийся под руки, казался недостаточно крупным. Костик перекатывался от одного к другому, от одного к другому, ища арбуз самый громадный, самый сочный и сладкий. Ведь сколько ребят ожидает в овражке!
Наконец Костик нашел увесистый, твердый и звонкий арбуз. Он стал на колени, обхватил его за прохладные бока и потянул вверх. Хруп! — оторвался от стебля арбуз.
Костик передохнул, огляделся и увидел чьи-то босые, жилистые ноги, расставленные над ним, как ворота.
Это был дед Дракин. Над малышом свешивалась его острая бородка, седая, всклокоченная грива. Зеленые, в ухмылке, едкие глаза пригвоздили его к бахче. Арбуз выпал из рук мальчика и зашуршал, закатившись под листву.
— Потерял, стало быть? — поинтересовался дед, положив мальчику на плечо свою цепкую руку.
— Потерял, — кивнул Костик.
— А сажал?
— Нет, — прошептал Костик.
— Ну, тогда сымай штаны.
Костик покорно снял штаны. Но дед не стал его бить, а, перекинув штаны через плечо, зашагал к себе в сторожку. Костик поплелся за дедом.
— Куда же ты без арбуза? — повернулся дед. — Сорвал, стало быть, твой теперь. Можешь домой взять.
Костик растерянно остановился. Как же без штанов? Прямо вот так, голышом, в поселок? А может, дед шутит? Костик вприпрыжку побежал за ним, но у самой сторожки дед захлопнул перед ним дверь и запер ее изнутри на щеколду.
Так и остался Костик на бахче. А штаны — в сторожке. Поглядел он в щелочку, увидел, как дед укладывается спать, и почувствовал, как заурчали нервы в животе, ноги отнялись от страха, а в груди началась трясучка.
Ребята давно уже удрали из овражка и опять лежали на берегу.
— Ну и влетит же ему! — вздохнул Васька Чаусов, обсыпая голову песком. — Поели арбуза, называется!
— Отпустит, — сказал Махтай, снова ползая на четвереньках вокруг пещеры.
— Дракин? — усмехнулся Васька. — Да он его держать будет, пока мать не придет. Дракина не знаешь?
— Отпустит. Он маленький.
— Да, поели арбуза!
И еще долго и лениво спорили, а вскоре забыли про Костика, играли в камушки, барахтались в песке и прыгали с мостика в воду.
А в это время Костик бегал голышом вокруг сторожки, заглядывал в щели и жалобно скулил. Из щелей доносился густой, как пчелиное гудение, храп Дракина, желтые табачные усы его равномерно взлетали и плавно оседали.
— Дедушка, отдай штаны! — Костик просовывал нос в щель. — Больше не бу-у-ду!
Но дед был крепок на сон, усы его по-прежнему мерно поднимались, словно бы крылья какие, и оседали. Штаны Костика лежали у него под головой.
Мимо бахчей шли женщины с вальками и связками белья на руках.
— Срамота какая! — заругались они. — Ты что же это без штанов, бесстыдник!
Не успел Костик спрятаться, как с другой стороны показались парни с ружьями — на охоту шли.
— Ага, попался! — рассмеялись они. — Задаст тебе Дракин.
Тогда Костик взобрался по лесенке на чердак, просунул голову между жердинами и стал сыпать на деда труху.
— Дед, а дед! — строго прикрикнул он. — Нельзя на людях голым ходить! Отдай штаны!
Дед всхрапнул — усы разлетелись в стороны — и сел на лавку. Он глянул наверх, откуда сыпалась труха, достал кисет с махоркой и не торопясь стал свертывать козью ножку.
— Ну ладно-ть, — зевнул он. — Раз нельзя, так забирай свой наряд.
Костик слез с чердака, прошел в сторожку и быстро надел штаны.
— Я пошел.
— Куда же ты? Поешь-ка сперва холодненького. А то жарко нынче. Ну, я сам тебе выберу. — Дед выкатил босой ногой из-под лавки арбуз, вытер о волосатую руку широкий нож, ловко махнул им и отвалил кусок.
Дед курил, зевал и смотрел, как Костик, обливаясь соком, уплетает арбуз. Сахаристая вода текла прямо на шею и грудь.
— Чего это моя бабка припозднилась сегодня с обедом? — сам с собой разговаривал Дракин. — А то поспать еще, что ли?
Костик съел кусок, вытер подбородок и повернулся к выходу.
— Дедушка, я пойду, ладно?
— Съешь-ка еще, — сказал дед и отмахнул ножом еще кусок.
— От него живот липкий, — сказал Костик, но все же взял кусок двумя руками и снова погрузился в мякоть по самые уши.
Правда, ел он на этот раз без удовольствия, но все же быстро управился. Он бросил корку, тяжело вздохнул и пощупал вспученный живот.
— Дед, я пойду, ладно? — сказал он не очень уверенно.
— А ты поешь арбуза-то, — зевнул Дракин, свертывая новую цигарку.
— Я наелся, во! — сказал Костик и хлопнул себя по твердому животу.
— Да ты лучше другого отведай, тот послаще будет. — Дед, не поднимаясь с лавки, выкатил из-под нее другой арбуз и отхватил ножом новый кусок.
— Не лезет, — просипел Костик.
— Хороший арбуз завсегда полезет. Ну как, вкусный?
— Угу, — сказал Костик, вяло вздыхая и глотая приторный сок.
Живот наполнился по самое сердце, глаза его осоловели.
— Кто же так ест? — сказал Дракин. — Ценный продукт, а ты выедаешь только из середки.
Дед отрезал от арбуза маленький кусочек, съел его, аккуратно собрал косточки и вместе с коркой бросил под лавку.
— Нехорошо есть до обеда, а старуха чего-то припозднилась. Ты, малый, не смотри на меня, старика, ешь, ешь!
И вдруг с Костиком приключилось неладное. Он выбежал из сторожки, пошуршал в кустах и вскоре вернулся.
— Ну, я пошел, — сказал он и легко вздохнул.
— Что с тобой поделаешь. Иди, коли так.
Но Костик не уходил. Перетянул покрепче штаны и не уходил.
— Дедушка, а ты мне дай арбуз, ладно?
— Ну вот, я ж говорю, мало ел. Садись. Арбуз такое дело — маленьку передышку дашь, а потом, стало быть, сызнова начинай.
— Не! — вытаращил Костик глаза и отступил от дверей. — Это не мне. Ребятам.
— Это каким же? Дружкам твоим?
— Ага. Они ждать будут.
— Значит, слову верность соблюдаешь?
Дед оглядел его щуплую фигурку своими острыми глазами, лукавыми глазами старичка-лесовика, пыхнул дымком.
— Ну ладно, выбирай. Только дружкам в другой раз не больно доверяйся…
Ребята прыгали с мостика в воду, барахтались в песке, совершенно ошалевшие от жары и безделья. И вдруг появился Костик.
— Лопушок идет!
— Ей-бо, тащит!
Ребята повыскакивали из воды, налетели на Костика, выхватили у него арбуз и подняли страшный галдеж.
— Себе с середки, а мне с краю, да?
— Погляди, что мне дал — одной кожи, а мякоти чуть!
Ребята ели, обливаясь обком, пуляли друг в друга косточками, приплясывали от удовольствия. Вмиг от арбуза ничего не осталось.
— Ой, а Лопуху-то забыли оставить!
Но Костик, блаженно щурясь, похлопывал себя по животу:
— Не, я поел. Дедушка угостил.
— А он тебя не лупцевал?
— Не.
— Так-таки ничего и не сделал?
— Ничего. Посидели мы с ним, а он все бабку свою вспоминал. Ну, поел я арбуза, а потом он на дорожку с собой дал.
— Ловко ты его, — сказал Васька Чаусов, обгладывая корочку. — Зря я не пошел.
— Я же говорил, отпустит, — сказал Махтай и пощупал у Костика живот. — Видать, много съел.
И снова стали ребята валяться в песке, дремать и жариться на солнце.
Павлик был круглый, ушастый, очень упрямый и в руки никому не давался. Даже мать порою не знала с ним сладу, и только Юлька, десятилетняя девчонка, жившая по соседству, умела к нему подойти.
— Вот погоди, Юльке скажу, — грозилась, бывало, мать.
И — удивительное дело! — мальчик моментально утихал.
Не то чтобы девочка очень уж была с ним ласкова или выдумывала необыкновенные затеи, а просто, наверно, глаз у нее был такой: посмотрит, так сразу почему-то хочется сделать все, о чем ни попросит.
Когда Павлику было пять лет, его прозвали «Юлькин жених». Дразнилка не обижала, он еще больше привязался к девочке. Вместе пропадали они на речке, вместе ходили по грибы, но к старым немецким окопам, где росла густая малина, Юлька старалась ходить без него.
— На мине подорвешься! — кричала она. — Помнишь, бычок убился?
— А как же ты? — пугался Павлик и тайком, прячась по кустам, следовал за ней, пока случайно не попадался ей на глаза.
Юлька колотила его, Павлик даже плакал, но все же дальше шли они вместе. Теперь он уже не боялся, что Юлька подорвется на мине. Ему казалось, что если это и могло произойти, то лишь тогда, когда она уходила в лес без него.
Ростом Юлька не вышла, чуть повыше Павлика, и со стороны казалось — приятели как приятели, а чужие принимали их за брата и сестру. Павлик рос в семье один, он часто мечтал о сестре, которую представлял такой же, как Юлька.
Юлька научила его читать первые буквы. Отец привозил иногда из города книжку. Павлик брал ее и тут же бежал к своей приятельнице.
— Во как батя книжку купил! Почитай!..
Хотя книжки были для самых маленьких, но Юльке и самой было очень интересно — она читала и перечитывала их, а потом пересказывала Павлику своими словами. Это было еще интереснее, потому что девочка так увлекалась, что не замечала, как придумывала новые подробности, которых не было в книжке.
— А теперь давай буквы учить, — говорила она. — Я буду учительница, а ты ученик.
— Давай, — соглашался Павлик и впивался глазами в Юлькин палец, который медленно, с остановками, полз по строчкам.
— Это вот какая буква?
— «П».
— А это?
— «А».
И он выискивал буквы, пока из них удивительным образом не возникало слово «Павлик». Вторым же словом, которое он научился складывать, было «Юля». Так они прошли всю азбуку еще задолго до того, как мальчик пошел в школу.
Павлик часто проводил у соседей целые дни. Вместе с Юлькой они кормили поросенка, бегали на огород и прятались на сеновале. Юлька была худенькая, быстроглазая и смелая, как мальчишка. В сено она прыгала прямо головой. А когда, набегавшись, Юлька садилась за уроки, Павлик брал книжку и делал вид, что тоже учит уроки.
— Павлика домой не допросишься. Присушила парня, — шутила мать.
Дружба у них была крепкая и, казалось, на всю жизнь.
Но вдруг Юлька уехала. Уехала далеко и надолго.
Павлик еще никогда ни о ком не горевал, и это была первая разлука в его маленькой жизни. Он никак не мог понять, почему же Юлька не взяла его с собой, а вот так покинула его, легко и не спросясь. Погрустил он, погоревал да и забыл про Юльку. Так в жизни бывает: сперва тяжело, а потом проходит.
Шли годы. Из круглого, ушастого малыша Павлик превратился в худого, сильного мальчишку, на лице и на руках выступили веснушки, серые глаза стали озорные и опасные — в деревне среди ребят он слыл отчаянным драчуном.
Нежданно-негаданно вернулась в деревню Юлька. Первой сообщила об этом Павлику мать.
— Пошел бы навестил, — сказала она. — Только сперва лицо умой.
Но Павлик не пошел — постеснялся. Зато вскоре пришла сама Юлька. Она была какая-то другая и незнакомая: в голубом платье с цветочками, в туфлях на высоком каблучке, а косички, когда-то растрепанные и тонкие, теперь были собраны в светлую косу. Тугая, с мохнатым кончиком-метелочкой, коса лежала в ложбинке между лопатками, и вся она, Юлька, стала какая-то ладная, плотная, глаза взрослые и смелые, только ростом, как и раньше, не очень поднялась — выше Павлика всего на полголовы.
Юлька долго и молчаливо разглядывала мальчика, а потом легко и весело рассмеялась:
— На улице ни за что бы не узнала. Ну, здравствуй!
У Павлика зарделись уши. Он скосил глаза в сторону и, не глядя, сунул руку лодочкой, но тут же выдернул обратно, словно обжегся.
— Вот и поздоровкались! — усмехнулась Юлька. — Так-то встречаешь старых друзей? Да? А помнишь, как…
И вдруг, задумчиво глянув в окно, притянула к себе Павлика и показала в поле, туда, где за стогами тянулись кустарники, прятавшие Хворостянку — маленькую извилистую речку.
— Ой, посмотреть как хочется! Пойдем туда сходим, Павлик, а?
Вернулись они поздно, обойдя все любимые места. Они держались за руки, изредка поглядывая друг на друга. И от смущения Павлика не осталось и следа: снова друзья, как и раньше. Об одном он мечтал теперь: с кем-нибудь подраться, защищая Юльку. Только кто ее тронет? Сама сдачи даст!
Вскоре наступил учебный год. Павлик пошел в четвертый класс.
Прозвенел звонок, широко открылась дверь, и в класс вошел Антон Сергеевич, директор школы, а за ним, несмело остановившись в дверях, — Юлька. Она была в том же платье с цветочками, коса строгим и аккуратным венком лежала вокруг головы. Глаза ее с любопытством скользили по ребячьим лицам. Она увидела Павлика и слегка кивнула ему. Антон Сергеевич подождал, пока в классе стихло.
— Ваша старая учительница Клавдия Михайловна, как вы знаете, уехала в город, к сыну, ну, а теперь у вас будет Юлия… тоже Михайловна. — Антон Сергеевич улыбнулся и обнял ее за плечи, отчего вся она закраснелась.
Когда-то Юлька была его ученицей, а теперь вот сама должна учить ребят, — к этой мысли она еще, наверно, не успела привыкнуть.
— Пожалуйста, Юлия Михайловна, — сказал Антон Сергеевич и вышел из класса.
И осталась Юлька, Юлия Михайловна — странно и непривычно звучало это имя — наедине с классом.
Все сели за парты, не сел один только Павлик. Он стоял и во все глаза смотрел на новую учительницу и никак не мог взять в толк: неужели Юлька, его Юлька, старая его приятельница, будет их учить? И неужели ее надо будет звать теперь не просто Юлька, а Юлия Михайловна? Ведь все ребята знают ее, помнят, как она еще бегала по деревне босая и растрепанная, — как же она сможет учить их? А вдруг случится беда, страшная беда — ребята не станут ее слушаться и она не сможет с ними сладить?
— Садись, — сказала ему Юлька и положила на стол толстую тетрадь. — Начнем урок.
И урок начался.
Впрочем, ничего страшного не произошло. Она стала одного за другим вызывать к доске. Кого просила почитать, кого решить задачку, внимательно слушала ответы и что-то коротко записывала в тетрадь. Все так и рады были ей угодить. Видно, глаз у нее был такой: посмотрит, так сразу и хочется сделать, о чем ни попросит.
И Павлик постепенно успокоился. Страх за Юльку прошел, и теперь он вертелся в разные стороны и радостно поглядывал на ребят: вот, мол, Юлька-то наша какая! И страсть как хотелось ему, чтобы все знали, что он, Павлик, не кто-нибудь, не простой там ученик, как все, а Юлькин сосед и старый приятель. Его еще «Юлькин жених» называли когда-то. Эх, жаль, наверно, уже никто не помнит про это! Павлик подмигивал ребятам, кивал на учительницу, показывал на себя, но никто не понимал, отчего он крутится, никому не было дела до него, — все слали ответы, словно ничего удивительного не произошло. Но Павлик… Нет, он не мог успокоиться. Он жадно ловил Юлькин взгляд и нетерпеливо ждал, что она подойдет к нему и, может быть, скажет: «А это вот Павлик Одинцов. Мы с ним большие друзья».
Но как он ни вертелся, как ни заглядывал в глаза учительнице, она не замечала его, словно его и не было здесь, и это становилось невыносимым. Павлик уже не слушал урока и сердито сопел. Беспокойная ревность закрадывалась в мальчишеское сердце.
И он добился своего: учительница заметила его. Она улыбнулась Павлику и вызвала к доске. Жарко краснея, он стоял у доски и не мог решить задачку, а задачка была куда уж проще. Ребята шептали, подсказывая, но он смотрел на чистые половицы, покрытые крошками мела, и ничего, ну ни капельки не соображал.
— Ну что ж, садись на место.
Павлик сидел, ничего не видя перед собой, и не слушал, как, брызгая мелом и объясняя, за него решал задачку его сосед по парте Колька Кожухов.
— Это мне пара пустяков, — довольно шепнул Колька, усаживаясь рядом, а Павлик вдруг ни с того ни с сего громко хлопнул крышкой парты.
— Ты чего мешаешь? — ткнула его в спину Зинка, сидевшая сзади.
Павлик обернулся и ловко смазал ее по шее.
— Юлия Михайловна! — Зинка подняла руку и встала. — Павлик Одинцов по шее бьется.
Павлик развалился на парте и кривил в ухмылке губы.
— Одинцов! — сказала Юлия Михайловна. — За что ты бьешь ее?
Глаза у Павлика забегали, точно зверьки.
— А что? — спросил он вызывающе. — У ней, может, комар на шее сидел….
— Ой, врет он, Юлия Михайловна, никаких комаров нет, он просто лупцуется.
— Ну хорошо. Он больше не будет, — мягко, словно извиняясь за него, сказала учительница. — Продолжим урок.
Но Павлика как будто завели, и он уже не мог остановиться.
«Это она меня еще по дружбе так. А другого бы враз выставила», — подумал он и показал Зинке кулак.
Девочка опять подняла руку.
— Чего тебе?
— Одинцов стращает: как, мол, выйдем, он мне задаст…
— Ну вот что, — сказала Юлия Михайловна, подходя к спорщикам. — Ты, Зина, пересядь, пожалуйста, к Одинцову, а тебя. Кожухов, попрошу пересесть на ее место. Надеюсь, теперь вы поладите.
И странное дело: Зинка не стала возражать — она послушно пересела и даже покраснела от удовольствия, а Павлик, расставшись с дружком, с которым мечтал просидеть весь год, вдруг смертельно обиделся и ткнул изо всей силы свою новую соседку в бок. На этот раз Зинка почему-то даже не пикнула, а только, хихикнув, шлепнула его по руке, словно только и ждала, чтобы их посадили вместе.
— Опять, Одинцов? — удивилась Юлия Михайловна и чуть побледнела. — Ну что с тобой делать? Придется тебе оставить класс.
Павлика словно стукнули: он сидел и не верил. Может, ему показалось или он ослышался? Нет, Юлия Михайловна, быстро стуча каблучками, подошла, крепко взяла его за руку и повела из класса вон.
Он стоял за дверью, сопел и прислушивался, но урок шел, как обычно, как будто ничего не произошло. Все сидели за партами, не шумели, не просили за Павлика, не возмущались несправедливостью, а глядели новой учительнице в рот, потому что теперь она сама им что-то оживленно рассказывала. Даже его лучший друг, Колька Кожухов, забыл о нем. Только одна Зинка таращила глаза на дверь. Но разве от этого легче? Он был вышвырнут, как нашкодивший щенок, и кем? Юлькой, своей соседкой, с которой так дружил! Все они, взрослые, только прикидываются, что дружат с ребятами, а на самом деле обманщики и предатели. Павлик терзался от горькой обиды.
Пришел Павлик домой и прямо с порога запустил ранец в угол. Подвернулся под ноги кот Кудеяр — он поддал его носком и выбросил за дверь, как мяч.
— Ты чего разоряешься? — спросила мать, хлопотавшая у печи.
— Нам Юльку в школу прислали. Тоже нашлась учительница! Не пойду я больше в школу.
— Это что такое ты говоришь? Чем она тебе не угодила? Сколько училась, похвальную грамоту привезла, а тебе не нравится?
— Да ну ее!.. Я лучше в Пеструхинскую школу попрошусь.
— Ишь чего надумал!
— И попрошусь!
На другой день Павлик собрал книги в ранец, отломил краюху хлеба и пошел в Пеструхино — в шести верстах от Карповки.
Но до Пеструхина не дошел — застрял в лесу. Лес, прихваченный осенней позолотой, был тихий и грустный. Под ногами мягко хрустела опавшая листва, на верхушке березы сидел кобчик и молча следил за Павликом. Скрипнула где-то пичуга, но тут же умолкла.
«Рти-ти-ти-ти?» — несмело спросила синичка.
«Цвиу-цвиу!» — ответила другая.
И на этом кончился их разговор. Лес жил предчувствием осени — все казалось в нем теперь недолговечным и прощальным.
Павлик бродил, охваченный неясной болью, и вглядывался в знакомые места. Вот здесь, на озере, затянутом палыми листьями, они не раз бывали с Юлькой. Там, под осокорем, есть мосточек, с которого можно нырнуть и не достать дна. Он не раз, желая похвастать ловкостью, прыгал в озеро и выплывал далеко от берега.
Юлька кричала, чтобы вылезал, а потом выбирала у него из мокрого чубчика водяную сосенку и расчесывала его своим гребнем.
А вот и старые, обвалившиеся блиндажи, заросшие густым малинником. Здесь надо быть осторожным — до сих пор валялись неприметные в зелени мотки колючей проволоки. Сколько собирали они здесь с Юлькой малины!..
Павлик долго бродил по малиннику, а когда проголодался, съел краюху, напился воды из озера и пошел домой.
«Раз так, — думал он, — навовсе школу брошу и попрошусь в леспромхоз плотником или сторожем. Вон Васька Кузин в бочарной учеником работает, а что я, хуже его, что ли? Он старше меня, а я, может, посильней».
Домой Павлик пришел под вечер. В горнице, запахнувшись в пуховый платок, сидела Юлька. Она озабоченно осмотрела его:
— Где пропадал?
Павлик весь напрягся и застыл. Глаза его, холодные и злые, уткнулись в пол.
— Не буду учиться у тебя, — буркнул он.
Юлька подошла к нему, выпростала руку из платка и осторожно погладила голову. Павлик чуть вздрогнул и сгорбился, будто на плечи ему взвалили тяжелый мешок.
— Это почему же? — спросила она удивленно. — Или думаешь, по старому знакомству все тебе можно?
— Не буду, — повторил Павлик и повернулся, чтобы уйти.
— Нет, ты постой, от меня никуда не уйдешь. — Юлька решительно и сильно повернула его к себе. — Это как же «не буду»? Что ж, Ксения из Гриднева лучше меня, что ли? Вместе кончали, тоже, в своей деревне учит ребят. Или хуже я Лиды Семидворовой? Просилась она к себе, да места не нашлось. Это что же получится, если никто не захочет у своих учиться?..
И пошла его ругать, и пошла — долго не могла остановиться.
— Так вот ты, оказывается, друг какой, приятель, называется!
— Не буду! — упрямо бубнил Павлик. — Не буду!
Тогда Юлька обхватила вдруг горячими ладонями голову мальчика и повернула к себе лицом.
— Что это с тобой?
Сквозь туман Павлик увидел ее глаза — большие, серые, участливые. Она притянула его к себе и тепло дохнула в нахмуренный лоб. Сердце его беспомощно и быстро заколотилось, глаза зачесались, и по щеке покатилась слеза.
— Ах ты парень, бедовый мой парень! — дрогнувшим голосом сказала она так, как никогда еще не говорила.
Павлик всхлипывал, хватая воздух. А Юлька мягким платком, теплым от ее плеча, вытерла его красный, заплаканный нос, растрепала чубчик и рассмеялась:
— Ой, мамочки, слезищи какие! Как жучищи!
Неизвестно, что здесь было смешного, но смеялась она все пуще и никак не могла остановиться, и в смехе этом, как льдинки весной, таяли последние остатки его обиды. А потом она успокоилась, накинула на плечи платок и покачала головой:
— Сколько из-за тебя переволновалась. В Пеструхино звонила, мать тут вся избегалась… А сейчас пришла сказать, какие уроки на дом заданы. Вот как поешь, достанем учебники и будем заниматься.
Сперва они вместе поели, а потом долго сидели за столом, склонившись головами, и Юлька, как давным-давно, в то время, когда Павлик еще не ходил в школу, читала ему книжку, а потом помогала готовить уроки.
И между прочим, попросила решить задачку, ту самую, с которой он не смог справиться в классе. И, странное дело, Павлик без всякого труда решил ее.
Видно, лето уже прошло, и все теперь в голове укладывалось по местам.
С вечера Настя принесла из арыка воды и ползала с подоткнутым подолом по углам, вывозила слякоть к порогу и скребла половицы. Потом скрипела тряпкой по оконному стеклу, ходила босая по чистому полу и устало улыбалась.
В полночь пришел Петька, сын ее. Настя стирала возле печки белье; откинула свисавшую прядь и посмотрела на него мутными от горячего пара глазами. Он прошел к буфету, распахнул дверцу и разочарованно свистнул.
— С петухами еще приходи. Не помрешь, так поспишь.
— Веселенькая жизнь!
Петька выгреб из сахарницы все, что там было, опрокинул в рот и, не раздеваясь, лег в постель прямо в ботинках.
— Снова, значит, замуж собираешься?
Настя разогнулась над корытом и вытерла руки о подол.
— От тебя услышишь ласковое слово. День и ночь мотаешься, чтобы копейку заработать, тебя, дармоеда, одеть-обуть…
— Ладно уж, завелась!
Петька вытащил из кармана смятую пачку «Севера». Курил, пуская дым к потолку, ленивым постукиванием пальца стряхивал пепел на подоконник и мечтал. Мечтал о приятных и не очень ясных переменах, к которым готовилась мать. Так и заснул, позабыв раздеться…
Утром прибыл дед, Настин свекор, Андрей Никифорович Горшков — тот самый гость, которого ждала, убираясь в доме, Настя. Собственно, признавать ли его настоящим свекром, Настя и сама не знала, потому что со Степаном, сыном его, не была в законном браке. Раньше, бывало, наезжал Степан ненадолго и снова исчезал, изредка напоминая о себе небольшими переводами то из Сибири, то из Заполярья. А теперь и вовсе пропал — третий год о нем ни слуху ни духу. Ну и Настя мужем его не считала, не особенно ждала его, встречалась с разными, да все нескладно как-то, не всерьез — больше разговоров по соседям, чем настоящей радости. И свекром не интересовалась. И вдруг такое: ехать ей в дом отдыха, сына не с кем оставить. Ну и написала ему: приезжайте, мол, пожить на время. Написала безо всякой надежды, а он взял и приехал, чем сильно обрадовал: все же дед он Петьке, а и не виделись даже.
Петька спал еще, спрятав голову под подушку, а взрослые, перешептываясь, заносили вещи в дом: ящик, чемодан, рыболовную сетку с завернутыми в нее удочками и другими снастями. Во дворе стоял мохнатый ослик с тележкой и потряхивал ушами. Настя заглянула в ящик, оставленный в сенях:
— Ой, батя, меду привез…
Нравилось ей слово это — «батя», часто и со значением произносила его, по-собачьи заглядывая старику в глаза, чем немало смущала его — не привык.
— Как же, на пасеке жить — и без меду. — Он покашливал и смотрел в сторону. — А у вас тут как в саду? Есть чего? Ну ладно, иди на работу, опоздаешь.
— Проснется Петька — за хлебом пошлешь. И молоко пусть купит.
Андрей Никифорович взял у нее деньги, пересчитал и спрятал в кошелек.
— Иди, иди, я догляжу за всем.
Стараясь не шуметь, дед поднял с пола одеяло, прикрыл внука и оглядел дом. Кроме старенького буфета и кровати в одной половине, дивана и тумбочки в другой, в нем ничего не было, если не считать картинок из журналов на стенах — космонавтов и спортсменов.
«Не нажила», — подумал старик, потянул гирьку на засиженных мухами ходиках и вышел во двор. Там он выпряг из тележки осла и стал осматривать хозяйство, поступившее в его распоряжение на время отъезда невестки.
Андрей Никифорович прошелся по саду. На четырех сотках здесь буйно разросся чертополох, бурьян поднялся в полроста яблоням и вишням, малина свивалась с крапивой. Все здесь было тощим от недогляда и запустения. Присев на старый ящик, старик вытащил кисет и закурил, обдумывая, с чего начать…
Петька проснулся часам к десяти. Смутными глазами оглядел он непривычно чистую комнату, увидел на столе дыню и кастрюльку, прикрытую полотенцем, протопал, потягиваясь, к столу и отрезал ножом кусок дыни.
Со двора слышались странные звуки: жжик, жжик! Возле сарая сидел на чурбаке старик — седоусый, безбородый, в очках со стальной оправой — и точил напильником косу. Вот так муженек!..
Петька вытер руки о трусы и вышел во двор. Подошел к старику и подал руку.
— Здоро́во! Закурить не будет?
Неторопливо накрутил в газетную полоску махорки, затянулся, разглядывая гостя.
— Ты чего такой старый?
Гость посмотрел на Петьку поверх очков:
— Тебе что, мать не сказывала? Дед я тебе.
— Дед? Из Токмака? А чего раньше не приезжал?
— Надобности не было… Да я к вам ненадолго. Мать — на курорт, а я тут с тобой поживу.
— Ясно. Это чтобы, значит, глаз не спускать…
— Иди поешь, там на столе я поставил…
— Ну, ну, шуруй, а я посплю еще малость.
И побрел в дом, чтобы обдумать новость со всех сторон. Лежа в кровати, он доел дыню, но, так и не решив, хорошо или плохо, что приехал дед, которого он никогда не видел, заснул и проспал до обеда.
Проснувшись, увидел ту же картину: дед возился у сарая. Правда, на этот раз он успел смастерить верстачок и ладил топором колышки.
«Трудовой», — подумал о нем Петька и стал одеваться.
На другой день мать уехала на Иссык-Куль, и началась у Петьки с дедом совместная жизнь. Утром Петька вставал — рядом с кроватью уже висели на спинке стула аккуратно сложенные рубашка и костюм, а дед колдовал в сенях, готовя на керосинке завтрак. Покормит внука, а сам уйдет копаться во двор.
Петька выкурит папиросу, посидит, поглядывая в окошко, и пойдет по друзьям-товарищам. Потолкается возле клуба, зайдет в райсовет, где недолго работал курьером, заглянет на почту, где служила соседка, полистает газеты, еще не разнесенные по адресам, и махнет на базар.
На базаре тоже без дела не оставался: пристроится к кому-нибудь из приятелей, и вот сидят на берегу арыка, усеянном огрызками, едят дыню и поплевывают семечками в воду.
Спокойная, сытая жизнь началась у Петьки. Кормил его дед хорошо: мастер чебуреки делать, манты и пельмени, борщи соображал, какие Петьке и не снились. Не допекал ворчней, не попрекал куском, как мать, не суетился, а знал себе свое место и возился во дворе, всегда занятый делом. То уедет с осликом за речку и привезет хворосту; то с пастбища притащит навоз в корзине, размешает с водой и шлепает лопатой кизячные блины — целая гора их сушилась за сараем; а то уйдет с сетками на речку и вернется со связкой форели. Уху готовил — за уши не оттянешь. Но чаще всего возился в саду, обрезая ветки, перевязывая их веревочками, подмазывая краской сучки. Дряхлый такой старик, а столько делать успевал — непонятно, что и откуда.
«Не ленивый, — вежливо думал Петька, уминая борщ из кастрюльки и наблюдая в окно за дедом, который потюкивал топором, обтесывая досточку. — Фартовый старик, факт».
Однако Петька вскоре утомился. Утомился от хорошей жизни. Скучно стало. Тягостно было от того, что дед всегда его ждал. Придет домой в полночь, а на столе все расставлено, — не привык. При матери приходил, уходил когда вздумается, ей и дела нет до него, а старик всегда ждет. В общем, стал дед раздражать его. Правильный какой-то. Вечным укором был его растрепанной жизни.
Заприметил как-то Петька яблоко, висевшее у окна. Окно забито, а в сад пойти сорвать — лень, да там, как помнится, самая крапива росла. А тут руку потянуть, только стекло мешает. Каждый день любовался Петька, как наливается яблоко, и однажды утром понял: созрело. Солнце запуталось в ветвях, в шашки на половицах играет, а над оконной планочкой яблоко висит — тяжелое и розовое. Подышал в стекло, облизываясь, оглядел раму — где она тут забита? — и легонько надавил. Авось да небось, может, и обойдется, только бы щель небольшую сделать, — да, видно, не рассчитал, рама вылетела в сад. Досадно, конечно, ничего не скажешь, да уж очень апорт духовитый, даже воздух от него сладкий вокруг. Петька вылез по пояс из окна и увидел… деда. Андрей Никифорович окапывал землю у соседней яблони. Глянул на него вскользь, покачал головой и отвернулся, а Петьке жарко стало от конфуза. Так и не довелось отведать яблока.
И что же? Дед слова не сказал, отчего Петька даже расстроился. Как же так? Совершить такое и не только затрещины там какой не получить, а и слова худого не услышать! Может, дед и за человека его не считает?
Вернулся Петька домой в полночь. Окно уже было вставлено и застеклено. Улегшись в постель, он курил папироску и все думал о стариках, какие они бывают на свете, и решил, что будет жить до шестидесяти трех лет, но только без волынки и забот, чтобы всегда оставаться веселым и здоровым. Он даже не расстроился от того, что умрет когда-нибудь: стоит ли горевать на этот счет, когда ребята договорились на днях махнуть на рыбалку с ночевкой! Он докурил папироску, натянул одеяло на голову, но заснуть не мог: из сарая слышались странные звуки — будто ножом соскабливают краску с железа. Петька мучился, хотел даже встать, но не мог осилить свою лень.
Утром, проснувшись, посмотрел в окошко: возле сарая крутился поросенок, толкая мордой корыто. Так вот кто не давал ему заснуть! Петька стал рыскать, по карманам, ища папиросу. Все! Конец его жизни здесь. Купил поросенка, деньги потратил, теперь уедет — жди! Палкой его не вытуришь из дома. Ишь ты хозяйственный какой! Тихой сапой вселился, перестраивает все на свой лад, решил хозяином стать…
Дождавшись, когда дед уехал на базар, Петька выскочил из дома, распахнул сарайные двери и уставился на незваного гостя.
— Ну?
Он ударил его ногой по ляжке, но поросенок только мотнул хвостом, продолжая подкапывать стену. Тогда Петька схватил лопату и стал охаживать его долго и старательно, пока тот, выведенный из себя, не развернулся, оскалив клыки. Пришлось спасаться бегством.
В полдень, проголодавшись, Петька пришел домой. Еще не пройдя калитку, он увидел, как у крыльца над цинковым тазом возятся утки. Может, с чужого двора забрели? Но в это время из дома вышел дед с ведром в руках. Утки устремились к нему и стали дергать клювом за штаны. Дед вылил в таз мешанки и оттащил его к забору, у которого, привязанный, стоял ослик и встряхивал торбой с овсом, надетой на морду.
Петька не стал заходить, ушел, хлопнув калиткой, и подался к своему дружку Мухтарке. Дома он его не застал и поплелся на базар. Там и наелся груш и слив, пробуя у торговок. Сыт не стал, но живот набил.
Мухтарку он нашел под мостом — ребята играли там в расшибалочку. Петька наскреб несколько копеек в кармане, разом спустил их, проиграл еще тридцать копеек, взятых взаймы, — страшно не везло ему после огорчений с дедом — и уныло побрел домой.
— Дед, у тебя копеек двадцать не найдется? — миролюбиво спросил он. — Понимаешь, ребята в кино собираются, меня звали. Не дашь, а?
Дед вытащил кошелек, высыпал мелочь на ладонь, каждую монетку потрогал, пока не отобрал точно двадцать копеек. Петька, пожалев, что не попросил пятьдесят, небрежно сунул деньги в карман и побежал на речку, надеясь отыграться.
Наутро, как всегда, на спинке стула висел аккуратно расправленный костюм, а на столе стояли хлебница и чайник, укрытый ватником. Жизнь становилась невозможной…
С речки доносились удары валька — дед стирал там белье. Даже и его, Петькину, рубаху прихватил, а свой пиджак оставил на диване. Долго смотрел Петька на пиджак, мучался совестью, а все же не утерпел и обшарил карманы. И надо же — нарвался на кошелек. Мелочь он честно не тронул, а из бумажек вытащил трешку и осторожненько, на цыпочках, вышел из дома.
Вечером вернулся как ни в чем не бывало. Дед подозрительно посмотрел на него, но ни о чем не спросил. Прямо-таки слабость почувствовал Петька от огорчения: чокнутый, ей-бо, чокнутый! Петька поел, прошел в другую половину, подсел к деду на диван:
— Закурить нема?
Андрей Никифорович, не глядя на внука, молча подал кисет, Петька скрутил цигарку, наклонился, чтобы прикурить, а заодно и глянуть в глаза, но так ничего и не разглядел — одна муть стариковская, мысли закрыты, как занавеской.
Усердия после этого случая дед не только не убавил, а еще пуще старался. Приходил внук из своих шатаний и каждый раз новое что-нибудь замечал: плетень не валился набок, как раньше; от калитки к дому пролегла дорожка из битого кирпича; на ступеньках крылечка белели новенькие досточки. Да и сад на сад похожим стал, а не гадюшник в зарослях бурьяна. Не отдыхал и ослик — весь день был в работе. Дед на нем и на базар и в лесок, что на склонах гор. Вскоре появились вдоль палисадника кусты барбариса и смородины — дед привез из ущелья, посадил и обложил навозом.
Петька хмурился, слушал, как тетушка Ишимбика, соседка, нахваливала старика:
— Вот мать приедет, рада будет. Это вам счастье…
Хорошенькое счастье! Даже осел, не только дед, не признавал Петьки. Выйдешь во двор, все на него натыкаешься, словно не один осел, а целая их дюжина тут жила. Однажды влез даже в сени и стал чесаться боком о дверную притолоку, другого места не мог найти.
Долго терпел Петька от осла, но как-то не выдержал: взял стиральный валек, подкрался сзади и огрел его по хребту. Ослик как стоял, так и взбрыкнул задними ногами. Петька не мог припомнить: то ли от удара, то ли от испуга свалился он наземь. Так или иначе, падая, он подвернул себе руку, а поднявшись, еле ноги уволок.
С той поры близко к ослу не подходил. Издалека бросал в него чем придется — яблочным огрызком, обломком кирпича, — но подходить боялся. Стало ему от скотины во дворе просто некуда податься. Дом родной, в котором он вырос и худо-бедно прожил четырнадцать лет, превратился в настоящий ад…
Вскоре от матери пришло письмо. Дышало оно радостью. Писала она про горы, про озеро, большое, как море, про соседей по комнате и столовой, про завтраки и обеды, словно все это Петьке интересно. А вперемежку слезные просьбы слушаться деда, ни в чем не перечить, потому как очень надеется создать ему приют на старости лет, отогреть его сиротскую жизнь. Петька еле дочитал. Только одно и взволновало: написала мать, что, может, перевод есть от отца, пусть на почту сбегает, узнает и напишет ей. И добавила: если останется у них дед, то и обойдутся они без подлеца — Петькиного батьки, значит, — который под забором подохнет, а в старости ему никто стакана воды не подаст. А на уголочке еще приписала: она-де крепкая, сама сына прокормит, а то ведь и отца родного забыл, старость его обидел. Верно, рассчитывала, что Петька покажет деду письмо. Но он и не подумал даже, сунул в карман и побежал на почту.
Перевода, конечно, не было. Петька огорчился, потому что надеялся деньги получить лично, по старому знакомству. Паспорта у него еще не было, но в прошлом году три недели работал в посылочном отделении.
На обратном пути окончательно понял: дед навовсе к ним переселился. Раньше только догадывался, а теперь из письма тетке так получалось. Ночевать Петька дома не захотел и остался у дружка своего Мухтарки. Не мог он с дедом под одной крышей, никак не мог.
Явился на следующий день к обеду, но есть не стал.
— Стало быть, не будешь? — переспросил Андрей Никифорович и отнес обед поросенку.
Спокойно отнес, без сожаления. Решил, наверно, что все теперь ему принадлежит. И поросенок для него важнее. А что там с Петькой, где он пропадает, жив ли, здоров — наплевать. Нет, брат, со мной не пошутишь, не выйдет. Я тебе устрою веселенькую жизнь. Факт.
Дождавшись, пока дед ушел по своим делам, Петька вытащил из чулана самодельный дедов чемодан, поддел бляшку с замком, перерыл пожелтевшие справки, облигации, развязал грязный платок. И вдруг оттуда — звяк! — выпали медали, разные, всякие медали, даже «За отвагу». Только Петьку они не интересовали, не затем вскрывал чемодан. Среди бумаг он нашел сберкнижку. Раскрыл ее и присел от неожиданности: семьсот тридцать семь рубликов! Это значит, если на старые, семь тысяч триста семьдесят рублей. У Петьки круги в глазах пошли — он и не видывал таких денег! А на кино двадцать копеек давал — пальцы дрожали. Петька обшарил чемодан. Нет, живых денег, самых захудалых, какой-нибудь затрепанной пятерки, не было там и в помине.
Петька посидел некоторое время в растерянности, сунул книжку под валик дивана, подумал — сунул туда и медали, потом, закрыв чемодан, затолкав гвозди в отверстия бляшки, отнес его в чулан и убежал в поселок, чувствуя некоторое облегчение от того, что спрятал книжку и медали, — пусть теперь поищет.
Петька хотел остаться ночевать у Мухтарки, однако истерзался любопытством. Вернулся вечером домой и застал старика за столом — сидел, напялив очки на нос, читал газету. Нет, видно, еще не спохватился. Пока Петька ел, дед вроде бы тайно поглядывал поверх газеты. Может быть, знает? Понять его трудно, Петька долго ворочался в постели и не мог заснуть, мучаясь от неведения: знает ли старик, что сберкнижки и медалей нет в чемодане?
Утром, с головой, тяжелой от беспокойного сна, прошел Петька в дедову половину и пошарил под валиком — сберкнижки и медалей не было. Ясно: убрал еще вчера. И слова не сказал!
Петька осунулся от обиды и бессилия. Он понял, ясно теперь понял, что старик одолел его. Такому наказанию никто еще Петьку не подвергал. Он с нежностью вспоминал теперь мать, ее брань, затрещины, ее слезы и крик. Они давали ему ощущение своей силы в доме. А дед его за человека не считал, вроде бы козявка какая-то, которую и замечать необязательно. Веселенькая получается у него жизнь в собственном доме, ничего не скажешь. Факт.
Как начинать новый день, Петька не знал. Он вернулся на свою половину и долго не мог найти ботинки. Они валялись под кроватью, куда он их бросил вчера, укладываясь спать. И рубаха лежала под стулом. Еще больше удивился он, не найдя, как обычно, приготовленного завтрака на столе. Что случилось? Неужели дед забастовал?
Петька бухнулся в кровать. Сон — лучшее средство против нервов, так врачи говорят. Петька знал это без всяких врачей, на собственном опыте. Но заснуть не мог оттого, что не ел. Да и какой там сон, когда только и вслушиваешься, не идет ли дед. Нет, однако, калитка не скрипнет, дверь не хлопнет, шагов не слыхать.
Глянул Петька на ходики — одиннадцатый час, а деда все нет. Странно! Может, решил характер показать? Не то чтобы это ущемило как-то или расстроило Петьку, а просто сказать — не увязывалось действие с характером старика. Человек он был без нервов, а тут на тебе!
Вставать, не дождавшись деда, не имело смысла: как же он уйдет, не позавтракав? Непривычно как-то. И лежал он, мусоля окурок, пока не услышал утиный гвалт во дворе. Далее от сердца отлегло. Не любил он деда, а все-таки не привык к тому, чтобы тот ни с того ни с сего исчезал.
Петька вышел на крыльцо, потянулся и зевнул. Из сарая доносился приятный сердцу шум — наверно, утки затеяли драку из-за корма.
— Тихо, тихо!
Петька неспешно подошел к сараю, распахнул двери и вовремя успел отскочить — мимо пронесся поросенок, а вслед за ним, хлопая крыльями, вылетели утки. Деда не было, а что там случилось — может, лиса забралась? — он так и не понял.
Петька с полчаса, наверно, гонялся за поросенком, лупил его черенком от лопаты, пока тот не уткнулся мордой в садовую ограду и давай рыть землю. Петька в конце концов прогнал его, но прицепились утки — они ковыляли за ним, щипали за ноги и требовали корма. Он укрылся от них в доме, но они и там настигли его, забрались в кухню и, члёкая, пили грязную воду из лоханки. Одна ухитрилась даже залезть в нее и полоскалась, заляпав весь пол грязью. Пришлось Петьке взять ведро и сбегать к колодцу за водой.
Когда он вернулся, из соседнего двора послышался голос тетушки Ишимбики:
— Ты что, ослеп, что ли? Зачем скотину в мой огород пустил?
— Какую скотину?
— Глаза у тебя есть?
Оказывается, дедушкин ишак преспокойно пасся на чужом огороде.
— Что я Магометику скажу? — кричала Ишимбика. — Кто ему возместит убытки?
— Какие убытки?
— А такие, что я об ишака Магометову удочку сломала!
Сильно Петька удивился от дедова расчета, который стал ему ясен. Значит, не по делу ушел, раз оставил осла, а решил его, Петьку, испытать: как-то ты без меня проживешь? Не сбежишь ли? Петька и в самом деле подумал: «Гори все огнем, не махнуть ли к друзьям?» — но вдруг задрожал от нестерпимого желания посрамить старика.
Петька перелез через ограду и запустил в осла комом земли. Ишимбика кричала, хлопала в ладони, как на кур — кыш, проклятый! — но осел усердно дергал морковь, не обращая внимания на крики и удары землей. Петька выломал ветку из куста смородины, подобрался спереди, чтобы ударить осла по нахальным глазам, но осел повернулся задом. Тогда Петька отбросил прут, чтобы напугать, и опять появился спереди, надеясь ухватить поводок. Но осел опять повернулся задом и продолжал спокойно истреблять морковь.
— Что делает, что делает, разбойник! — кричала Ишимбика. — Остановите его, граждане!..
В конце концов Петьке удалось накинуть ослу на шею веревочную петлю, и пока они вместе с соседкой волочили упрямца к калитке, вытоптали не только морковь, но и лук и огурцы.
Очутившись за воротами, осел спокойно пошел за Петькой, дал себя ввести во двор и привязать к ограде. Вот шалавая скотина!..
Скоро полдень, а Петька еще ничего не ел. В другое время он пошел бы к соседке, она бы накормила его, но сейчас, после погрома на огороде, об этом и помыслить нельзя. Поискал в буфете — пусто, в чулане нашел связку сушеных грибов, мешочек с мукой, сухую палочку дрожжей и коробку с фасолью. Хотя толком не знал, что делают с дрожжами, все же он растолок их в порошок, засыпал вместе с мукой в кастрюльку, залил водой и размешав до сметанной густоты, поставил кастрюлю на горящую керосинку.
С полчаса Петька покорно сидел на кухне, заглядывая в кастрюлю. Все бы хорошо, но послышался треск. Выглянул во двор — ослика нет. Глянул за калитку — и там нет. В саду! Мохнатым своим боком он терся о яблоню, стряхивая вниз последние яблоки. Завидя Петьку, он развернулся тылом, принял боевую позицию и напрягся, готовый нанести удар. И Петька сдался. Руки его сами подняли яблоко с земли и подобострастно потянулись к губам, но ослик фыркнул, пошевелил ушами и снова, каналья, стал тереться о дерево. А поросенок, зарывшись в пыль, лежал у ограды…
Только почуяв запах горелого, Петька вспомнил, что оставил тесто на огне, бросился на кухню и чуть не задохся от дыма, валившего из кастрюли. Пришлось заливать водой.
И в самый этот разгром пришел Мухтарка:
— Привет!
Петька, сидевший на крыльце и бросавший уткам куски сырого теста, поднял на друга невеселые глаза.
— Что надо?
— Что надо?! — обиделся Мухтарка. — Мы тебя ждем, а он — «что надо»! Уговор забыл?
Петька сморщился от досады: совсем забыл, что собирались на рыбалку.
— Компания — во! Колька Бородай, Мусалимка, Васька Аникин, Дисенбай… А рыбалочка на всю ночь, с костром. Случай такой раз в жизни. Мать еле отпустила…
— Нельзя мне! — вздохнул Петька. — Видишь, я на хозяйстве…
— Ты… на хозяйстве? Что я слышу? Брось дурочку валять — хозяйство выдумал! А дед на что?
Петька не ответил. Он сжал руками виски и склонился к коленям.
— Значит, пас?
Петька мотнул головой.
— Ну, как знаешь, некогда мне с тобой баланду разводить.
Петька поднялся и, не глядя приятелю в глаза, спросил:
— У тебя… это самое, курева не найдется?
Мухтарка отвалил ему с десяток сигарет «Прима». Петька заикнулся насчет рублевки взаймы, но тот крупных денег не имел и, вздохнув, отдал ему все, что было, — тридцать копеек.
До закрытия магазинов Петька успел сбегать на угол и купить колбасы и хлеба. Все это сразу съел и лег спать раньше времени, но заснуть не мог. Ишак, вспомнив своего хозяина, вдруг заплакал. Он задыхался и выл с такой силой, будто лихие люди душили его. Вдобавок жуткий этот рев подхватили ишаки в поселке. Петька залез головой под подушку, зажал и рукой. Изо всех сил старался оглохнуть, но даже подушка не спасала — ослиный плач просачивался сквозь нее задушенным ревом, от которого не было спасения.
Всю ночь мерещились Петьке кошмары. Поросенок рыл яму под домом, раскачивал стену; утки прыгали в колодец, с грохотом вылетали оттуда и снова ныряли в глубину. Ишак забрался на крышу дома тетушки Ишимбики, терся боком о телевизионную антенну и плакал на весь поселок. Петька гонял от дома поросенка, бегал за утками, пытаясь загнать их в сарай, кидал на осла веревочную петлю, чтобы заарканить и стащить его вниз. Потом Ишимбика с ухватом гонялась за Петькой, а он, спасаясь, забрался на крышу, столкнулся с ослом и, отступая, спрятался за телевизионную антенну…
Проснулся Петька часов в одиннадцать. Проснулся и удивился тишине. Он вышел во двор. Сарай открыт, слышатся звуки метлы. Дед!
— Здравствуй, — сказал Петька, пяля на деда глаза.
— Здравствуй, коли не шутишь.
— Ты куда это пропал?
— А ты что, соскучился?
Петька искоса посмотрел на него — усмехается старый в усы, доволен проделкой — и ничего в ответ не сказал, только почувствовал, как тяжесть свалилась с души, и дед не казался вредным таким — шутить даже может!
Урчал поросенок, возясь у корыта, утки строчили по тазу, осел мирно мотал мордой, взбрасывая торбу с овсом. И все было, как всегда. Даже рубаху свою и брюки Петька нашел на спинке стула, а на столе увидел чайник, укрытый ватником. Весь вчерашний день показался ему дурным сном…
Нет, Петька не бросился на еду. Он подождал деда, искательно заглянул ему в глаза и предложил сигарету. Дед поправил очки на переносице, оглядел сигарету и спрятал в нагрудный карман пиджака. Затем, достав в чулане ручную пилу, снова вышел во двор — у садовой ограды его дожидались наготовленные плашки. Где он был вчера? Что поделывал весь день? Об этом Петька так и не узнал.
Плотно позавтракав, вволю наевшись горячей картишки с салом, выпив две кружки горячего компоту, Петька вспомнил о Мухтарке и решил податься на речку. Спускаясь с крыльца, по-свойски подмигнул ослу — тьфу, до чего приходилось унижаться! Но осел, занятый торбой, не оглянулся, и Петька вышел со двора, радуясь, что снова свободен и спокойно может уйти по личным делам.
Ребят на речке он не застал и пошел к Мухтарке домой. Тот еще спал. Он не стал его будить, только поинтересовался у матери насчет улова. Те вернулись, оказывается, пустыми, отчего у Петьки стало совсем хорошее настроение — не зря отказался пойти. Ребят он нашел под мостом и почти весь день провел там, играя в расшибалочку. И поразительное дело: везло ему, как никогда. Расплатился с долгами да еще настегал около трех рублей — прямо-таки целое богатство, учитывая бедственное состояние его финансов после отъезда мамаши. Купил он три пачки сигарет с фильтром — штука редкая у них в поселке — и вернулся домой.
Дед сидел, как всегда, за газетой. Петька вытащил пачку сигарет и положил перед ним на стол.
— Бери всю, у меня есть, — сказал он добрым голосом, щурясь на деда, а потом, вздохнув, стал выкладывать на стол всякую мелочь.
— Это чего? — спросил дед.
— Я у тебя… трешку брал… Заимообразно. Тут два рубля, рубль потом отдам…
Дед отложил газету, посмотрел на Петьку поверх очков, долго так посмотрел, словно бы что-то хотел сказать, но ничего не сказал, только потеребил усы, сгреб мелочь со стола и снова уткнулся в газету.
— Чай пей, пока не остыл…
Петька есть-пить не хотел, однако, чтобы доставить удовольствие деду своим послушанием, налил компоту в кружку; ел и пил с великим шумом, будто проголодался. А пока суд да дело, все поглядывал на деда, даже приподнимался, чтобы в газетку заглянуть: что, мол, там интересненькое такое? Явно хотел разговор завязать и, между прочим, о медалях расспросить, очень они теперь почему-то занимали его, но дед на эти намеки не поддавался, а продолжал себе почитывать. А когда прочитал всю газету до корки, встал и потянулся:
— Пора и спать.
Петька с грохотом бросился убирать со стола. Крышку с чайника на пол свалил, поднял ее, стал обдувать, притащил из сеней веник, махал им по кухне, разнося мусор по всем углам, а дед стоял в дверях, наблюдая за внуком, за суетливыми его движениями, и глаза его, бесцветные за стеклами очков, были какие-то странные: не то доверчивые, не то усмешливые — не поймешь.
Ночью Петька проснулся и услышал невнятный разговор. Сперва подумал, что это дед бормочет со сна, а потом сообразил: нет, дед так много не говорит, только мать так сыплет словами.
— Ночь, темнотища… Батюшки, что же делать? — шептала она. — А у меня чемодан — раз, корзина — два, а тут еще авоська. Семечек накупила дешевых, на базар думаю снести. Сижу это я и, прямо сказать, смерти своей жду. Кто ни пройдет, проедет, а мне чудится конец мой, сердце качается. Спасибо, Назымка-шофер меня узнал, а то бы и до утра не добралась…
Петька перевернулся на другой бок — после вечерней бессонной ночи не мог расклеить глаза — и снова заснул. Но, видно, ненадолго, потому что, когда опять проснулся, все еще было темно, взрослые не спали, о чем-то тихо беседуя. На этот раз говорил дед. Говорил сипловатым голоском, часто останавливаясь.
— Да кури ты, чего в форточку дуть…
— Как бы малого не разбудить… Он на табак чуткий у тебя.
— Ой, не говори! Сколько я с ним воевала, а все без толку. Годов, поди, с девяти курить начал, батька приучил. Вместе, бывало, и курят… Тьфу!..
Что-то они еще говорили, но совсем уже приглушенно, и сквозь сон Петька только и мог разобрать, что дед поминал фрицев, на которых поиздержался здоровьем, ругал Настю — не могла-де удержать какого-то варнака, мать о чем-то просила его, но дед возражал.
— Безотцовщина, — просипел он и закашлялся. — Наказание это вам за грехи.
Какое наказание? За чьи грехи?.. Петька уже ничего не соображал, потому что видел сон. Стоит дед у обрыва реки, фрицы идут на него, а он лопатой сбивает их вниз. Непонятно, откуда и что: тощий, сутулый, спокойно машет лопатой, а фрицы так и летят, так и летят… На пиджаке поблескивают медали, покачиваясь от каждого взмаха руки. Петька и себя увидел во сне. С руками, закрученными за спину, лежит он на спине осла, а рядом вышагивает дед, везет его, чтобы наказать за чьи-то грехи, прямо к обрыву, откуда фрицев кидал. В глазах его печаль. И не только печаль, но и жалость даже. Но Петька догадывался, что это обманная печаль и обманная жалость, потому что на нем были чьи-то грехи, за которые он должен понести наказание, и дед исполнял чью-то волю, чью-то страшную волю, перед которой никто не мог устоять.
— А-а-а! — тихо стонал он, пытаясь высвободить руки. — А-а-а!..
— Ты чего? Снится тебе что?
Проснулся. Рядом мать. Она присела возле него и погладила лоб.
— Где дед?
— Уехал. Не захотел оставаться. Что это было меж вами? Не рассказал ничего. Может, ты обидел его?
Петька выскочил во двор, заглянул в сарай, в сад зашел. Всюду следы дедова пребывания: кустарники вдоль плетня, подстриженные деревья, дорожка из битого кирпича, ступеньки, прошитые свежими досками. Но деда нет. И только по свежей кучке навоза, оставленной ослом возле калитки, видно, что недавно еще дед был здесь.
Мать навезла много всякого добра, и все это лежало в беспорядке и вкусно пахло, но Петька сидел на чурбачке, на котором Андрей Никифорович обтесывал досточки, и смотрел на горы и на дорогу, уходившую вдаль. По ней шла машина, поднимая желтоватое облако пыли, а над облаком вставало солнце, бросая в долину длинные тени…
Все мальчишки из Старой крепости помнили Майрам, маленькую девушку с толстой косой. Она часто торопилась куда-то, размахивая чемоданчиком. Однако с тех пор как Майрам уехала на Камни, Алик Мирзоев, ее младший брат, стал рассказывать о ней самые несусветные вещи. Майрам, например, занималась спортом, за какое-то общество играла в теннис, а теперь, оказывается, она стала чемпионом по плаванию на Нефтяных Камнях. Даже среди мужчин не было никого, кто бы мог обогнать ее. Разве не удивительно?
Не проходило дня, чтобы Алик не рассказывал о ней чудеса. Если верить ему, Майрам запросто могла прыгнуть в воду с сорокаметровой нефтяной вышки, а однажды, ныряя, нечаянно угодила на проходящий танкер, и ничего — только ногу слегка вывихнула. Был случай, когда под водой лопнула труба и нефть хлынула в море. Никто не знал, что делать, Майрам нырнула, нашла в трубе дыру, закрыла ее своим телом и полчаса не дышала, пока не приехали ремонтники. Алик клялся, готов был сквозь землю провалиться, если он выдумывает хоть одно словечко. О таких мелочах, как спасение людей, Алик даже рассказывать не хотел — их она вытаскивала из воды по нескольку штук в день, как котят. Люди там часто падают в море, что в этом удивительного? Ведь они работают на эс-та-ка-де, узенькой такой дорожке на высоких сваях, забитых в морское дно.
Собрав ребят в кружок, чтобы никто не подслушал, Алик шепотом говорил:
— Она возьмет меня с собой…
— Куда? На Камни?
— А куда еще!
— Но туда же ребят не пускают.
— Америку открыл — не пускают! Конечно, не пускают. Вот если захочешь поехать ты, тебя не пустят, а если Майрам захочет, она кого угодно провезет.
— Врешь!
— Я-то могу соврать, мне ничего не стоит, — признавался Алик. — Но зачем ей врать? Сказала — значит, возьмет.
— Кем же она там работает?
— Работа у нее секретная, — понизив голос, сообщал Алик. — Никто точно не знает, она даже отцу не говорила…
В общем, из Алькиных намеков выходило, что Майрам ищет нефть на дне моря, где-то в новых местах, о которых никто на свете не должен знать.
Вот какие чудеса рассказывал Алик о своей сестре. Ребята только переглядывались: верить или не верить? Во всяком случае, они ему завидовали. Съездить на Камни каждому хотелось…
И вот однажды, еще не было и двенадцати часов, отец Алика, Анвер Мирзоев, закрыл фруктовую лавку, повесил над прилавком фанерную табличку «Закрыто на учет» и ушел домой. Люди, привыкшие покупать у него фрукты, читали табличку и пожимали плечами: разве уже конец месяца?
В тот день на улицах Старой крепости не было видно Алика Мирзоева. И это было удивительно. Крепость словно уснула. Не слышно было диких воплей, никто не гремел на самокатах, сумасшедшим клубком не носились ребята, гоняя футбольный мяч. А с крохотных балконов, похожих на стеклянные фонари, не неслись вслед ребятам проклятия хозяек. Просто Алик сегодня никуда не выходил. Дело в том, что приехала его сестра Майрам и в доме по этому случаю был праздник.
У старого Анвера было семеро детей, а Майрам — самая старшая. Но она была, конечно, и самой умной из детей Анвера. Просто не понять, в кого она удалась такая. Во-первых, она училась в университете, и, значит, из нее наверняка выйдет большой человек; во-вторых, она уже сама себя кормила — работала на морских промыслах и получала тысячу двести рублей на старые деньги. У Анвера Мирзоева язык не поворачивался сказать — сто двадцать рублей, словно это уронило бы авторитет Майрам. Многие ли родители могут похвастаться такой дочерью?
И вот Майрам приехала в гости. По такому случаю можно закрыть палатку на учет — разве у покупателей отвалятся ноги сходить за фруктами в соседний квартал?
К Майрам льнули ее маленькие сестры и братья, за ней неотступно следил Алик. Мать, крупная, усталая женщина, смотрела на свою старшую дочь и всхлипывала неизвестно отчего. Майрам была маленькая, в отца, и крепкая, как орех, сразу видно было, что любая работа ей по плечу. Она смеялась над мамой и все норовила помочь ей. Вот и сейчас она хлопотала по хозяйству, кормила братишек и сестренок и совсем не чувствовала себя гостьей. Мать вытирала передником слезы и кричала, чтобы та не вмешивалась в ее дела.
— Ну, мама, я прошу тебя, отдохни немножко. Мне же это удовольствие, пойми!
— Как же можно, доченька? Что люди скажут? В конто веки приехала в гости, и тут же завалить человека работой! Все равно не переделаешь всего.
В дом то и дело забегали соседские ребята, Алькины приятели, будто за книжкой, за мячом или еще зачем, а на самом деле — чтобы получше рассмотреть Майрам. Они, как овцы, пялили на нее глаза, Алик гнал их из дому, а потом, во дворе, объяснял, что Майрам все равно ничего не расскажет, потому что подписала страшную клятву никому не рассказывать о своей секретной работе.
В обед семья собралась за общим столом. Ребята, красивые, черноглазые, худенькие, лезли к Майрам на руки, дрались за место возле нее. Старый Анвер поглаживал ее густые волосы, уложенные, как у взрослых женщин, пучком, и удивлялся: неужели это его дочь? Даже Сурия, его жена, в молодые годы не была такой ладной.
В глазах Майрам было что-то независимое и сильное, они излучали какой-то незнакомый свет. У девушек, выросших в тесных, грязных переулках Старой крепости, не увидишь в глазах такого света. Такой свет появляется, наверно, у людей, привыкших к другим просторам. Может быть, от волн, которые плещутся вокруг, такой свет в ее глазах?
Алик молча смотрел на сестру, но не лез, подобно малышам, к ней на колени, не дрался за место. Он только упорно не сводил с нее темных беспокойных глаз. Он уже тайком исследовал ее чемодан с вещами, который лежал в спальне. В нем были платья, туфли, книги, деньги, справки и сберкнижка. Он даже пересчитал деньги — сто тринадцать рублей. Заглянул в сберкнижку — триста! — и прищелкнул языком. Это было в первый же час ее приезда. А сейчас он сидел в уголке, издали наблюдал за сестрой и думал, как бы выпросить у нее денег на новый футбольный мяч. И еще он думал: как бы сделать так, чтобы она не попадалась ребятам на глаза — ужас, как он боялся всяких ненужных разговоров. Если говорить правду, Алик даже не очень рад приезду сестры. То есть рад-то, конечно, рад, только не знает, как выкрутиться из нелепого положения.
— Что ты на меня так смотришь, Алик? — спросила Майрам за обедом. — Ну подойди же ко мне, чего ты дичишься?
Алик покраснел и забился в угол. Но она встала из-за стола, вытащила его оттуда и, как редкого звереныша, стала рассматривать около маленького окошка, сквозь которое пробивался в тесную комнату серый свет.
— Скажите, он подстригается у вас когда-нибудь?
Сурия, возившаяся в кухне, крикнула мужу:
— Ты же давно собираешься подстричь его! У тебя руки отсохнут, если ты приведешь голову мальчика в порядок?
Анвер поскреб жиденькие свой усы и усмехнулся.
— Теперь все молодые люди носят такие прически. Такие патлы теперь в большой моде. Попробуй договорись с ним, чтобы он дал себя подстричь.
Майрам пошла в спальню, где лежал ее чемодан, и принесла деньги.
— На вот, — сказала она Алику, — возьми, пожалуйста, и сходи в парикмахерскую. Пускай сделают из тебя красивого мальчика.
Майрам совала ему в руки три рубля, но он не брал. Он прикидывал, хватит ли этих денег на новый футбольный мяч, но все же денег не брал. Майрам заставила взять их, Алик неловко запихал деньги в карман и подумал: Майрам добрая, только все равно лучше бы она скорее уехала на свои Камни.
Из кухни вышла мать, вся пропахшая жареным луком и дымом.
— Зачем ты даешь ему деньги? Отдай сюда деньги! Хватит на стрижку десяти копеек.
— Мама, я прошу тебя, не трогай его. В парикмахерскую мы сходим вместе. Ты пойдешь со мной в город?
Только теперь, оставшись с Майрам наедине и шагая по красивым улицам города, Алик заговорил. Он, правда, еще стеснялся сестры, но это не мешало ему расспрашивать о ее новой жизни. Майрам всю дорогу рассказывала о людях с морских промыслов, о своей работе, и Алик все больше и больше скучнел. Да, подвиги, о которых он рассказывал ребятам, к Майрам не имели никакого отношения.
— А ты не спасала кого-нибудь? — с надеждой спросил Алик. — Ну, там кто-нибудь падал, а ты…
— Зачем я буду у спасателей отнимать хлеб? — рассмеялась Майрам. — Да и им-то делать нечего, редко кто падает.
В парикмахерской Майрам показала сама, как надо подстричь Алика. Алик смотрел в узкое, высокое, почти до потолка, зеркало и видел в нем смуглого мальчика, по самый подбородок закутанного в простыню и, наверное, похожего на снежного человека, о котором он как-то читал и которого до сих пор почему-то не могли поймать. Густые клочья волос летели, как листья в бурю. Голова стала худая и маленькая, в стороны торчали огромные красные уши, обсыпанные кудерьками волос. Это был совершенно чужой мальчик, незнакомый Алику. Встреться ему такой на улице старой крепости, несдобровать пришельцу — сильные руки Алика погуляли бы по его гладкой, как мяч, голове. Алик чуть не умер, глядя на то, что осталось от его головы. Только улыбка Майрам в зеркале за его спиной сдерживала его от того, чтобы тут же не провалиться сквозь землю.
— Одеколончиком? — склонился над ним парикмахер.
— Конечно, — сказала Майрам. — Шипром, если можно.
Не успел Алик закрыть глаза, как на него обрушился пахучий сладкий дождь, от которого он чуть не задохся. Он зажмурился, дышал сквозь зубы и упорно не хотел открывать глаза даже тогда, когда парикмахер вытер ему салфеткой голову и причесал.
На улице Алик небрежно растрепал свой чубчик и заглядывал во все витрины и окна. Странный незнакомец — чистенький, ушастый — преследовал его по пятам.
— Красавец! — говорила Майрам, оглядывая брата. — С таким молодым человеком одно удовольствие пройтись по улице.
Они долго в тот день ходили по магазинам. И теперь (даже страшно посмотреть!) на руке у Алика красовались часы. Правда, часы были куплены для отца, но он-то знал, что это все равно что их подарили ему — отец ни в чем Алику не отказывал. Ребятам накупили разных вещей — книжек с картинками, заводных автомобилей, прыгающих лягушек. Алику же, кроме футбольного мяча, — огромную и довольно нелепую кепку-букле в крупную горошину. Такой не было ни у одного мальчишки в Старой крепости. Он даже не решался сразу надеть ее. Завидев знакомых ребят, он срывал ее с головы, но, глянув в витрину на свое отражение, еще больше терялся. Столько переживаний свалилось на него с приездом Майрам, просто спасенья не было!
Алик нес большую, тяжелую сумку Майрам, битком набитую подарками для всех — для отца, для матери и для ребят.
— Я никого не забыла? — спрашивала Майрам. — Лейлу мы не забыли? А Гюльнар? Рафика?
— Рафик еще маленький, — ворчал Алик, — Не хватало еще Рафику! Он все равно ничего не понимает.
— Это кажется, что ничего. Он все прекрасно понимает, только не говорит. Ты тоже начал поздно говорить. Мы даже боялись: а все ли у тебя в порядке?
Алика передернуло от ее воспоминаний. Еще, пожалуй, начнет рассказывать, как он пачкал штанишки! Ух и память у этих женщин! Майрам еще недавно нянчила своих младших братьев и сестер, знала их не хуже, чем мать. И то, что она была похожа на мать — и заботливостью своей, и памятливостью, — только еще больше расстраивало Алика. Хоть бы что-то, ну хоть самую малость, было бы в ней от того героя, что он сочинил!
Потом они ходили в университет. Алик сидел в коридоре, прижимая к животу толстую сумку, и уныло смотрел, как к Майрам то и дело бросались девушки. Они обнимались, целовались, тараторили. Алик отворачивался, чтобы не смотреть на эти сцены — до чего же они любят целоваться, противно! Подходили высокие, красивые парни, смущенно здоровались, оглядывая Майрам с головы до ног.
— Как ты выросла, Майрам!
— Как там, в море?
— Салют морячке Майрам!
— Приехала сдавать, малыш?
Майрам кивала направо, налево, отвечала одному и другому. Все ее знали, все приветствовали, вокруг нее так и кипел водоворот. Подходили даже солидные профессора и доценты, вежливо здоровались за руку и неторопливо расспрашивали, как там живется, в море, и страшно ли бывает в шторм. А молодой биолог расспрашивал, как чувствуют себя в море голуби, кошки и собаки, — он читал о том, что на промысле сейчас много домашних животных. Не нашел ничего лучшего, как расспрашивать о кошках и собаках! Что, ему здесь не хватает, что ли, всяких тварей?
А потом Майрам ушла в деканат, и Алик с целый час дожидался ее. На него уже подозрительно косилась вахтерша, которая стояла в дверях и строго спрашивала у входивших студенческие билеты. Алик посматривал на стены, увешанные портретами бородатых людей, каких-то ученых. От них так и веяло скукой. Наверно, зубрилы были, каких поискать! Через дверь, ведущую во двор, он видел, как студенты играют в баскетбол. Площадка, огороженная высокими проволочными щитами, была залита ярким солнцем. Игроки перекидывались мячом и ловко забрасывали его в сетку. Возле площадки появилась Майрам. Игра сразу прекратилась.
— Майрам, к нам!
— Нет, к нам!
— Ой, мальчики, мне некогда!
А сама пошла играть, да так увлеклась, что совсем забыла об Алике. Она перекатывалась по площадке, как шарик, шумела, наверно, больше всех, а в общем, играла не так уж плохо. Это Алик должен был признать, хотя большой радости игра ему не доставила.
На пятый день Майрам, к великому облегчению Алика, уехала в море. В доме сразу исчезло оживление, наступила привычная скука. Алик снова бегал по кривым улочкам, оглашая крепость ослиными воплями, и снова сумасшедшим клубком носились ребята, гоняя новенький футбольный мяч. А с тесных балконов, похожих на стеклянные фонари, неслись вслед ребятам проклятия хозяек.
Старая крепость, по слухам, доживала свой дни. Уже возводились на окраине города красивые новые кварталы. Кое-кто уже выезжал из крепости. Иногда можно было видеть, как по узким улочкам на плечах вытаскивали старый домашний скарб — стулья, шкафы и узлы. Все это выносилось на широкий проспект за крепостной стеной, где поджидали грузовики, потому что по тесным улочкам не могла бы даже пройти телега.
Алик бегал по крепости в новенькой кепке-букле, огромной, как плетеная кошелка. Он не расставался с ней даже в жару. Конечно, он бы забросил ее подальше, но уж очень кепка шла к новеньким часам, которые блестели у него на руке. В таком виде он выглядел старше по крайней мере лет на пять!
«Это Майрам ему купила, — говорили женщины. — На такого лоботряса переводить деньги!»
Как и раньше, Алик часто пропадал с ребятами в приморском парке. Он показывал в сторону моря, и странное дело: чем меньше верили ему ребята, тем упорней и отчаянней сочинял он о сестре небылицы, приписывая ей все, что только выдумывала его беспокойная голова. Словно враль какой-то поселился в нем и никак, ну никак не хотел уходить. Опровергнуть ребята его не могли — ведь с Майрам поговорить им так и не удалось. Алик же так клялся и божился, он готов был даже драться, защищая сестру. Ему так хотелось верить в то, что он сочинял!..
Недавно ребята узнали от Алика, что вертолет, часто летавший над морем к Нефтяным Камням и обратно, возит по разным делам не кого-нибудь, а Майрам. И, взяв с ребят великую клятву молчания, он рассказал, что на дне моря роется тайная скважина, не скважина, а целая улица длиною в тысячу километров, и что будто бы уже спускали людей в скафандрах в эту скважину, и что, наверно, Майрам тоже была там. Эта новость была настолько ошеломляющей, что заколебались даже самые стойкие. И так вот, сочиняя, Алик постепенно и сам начал верить в свой сказки — и в тайные перелеты Майрам, и в скважину на дне моря, и во все другое. Разве это не могло быть? Ведь это так было похоже на правду!
Прошло немало времени с тех пор, как уехала Майрам. У Алика снова отросли волосы, голова приобрела привычные размеры.
— Анвер, — кричала мать, — посмотри, что делается у него с головой! Остриг бы этому бездельнику волосы. Приедет Майрам, что она скажет?
— Сейчас так модно, — говорил Анвер. — Все молодые люди носят такие прически.
— Вот приедет Майрам, она с тобой поговорит!
Имя Майрам часто произносилось в доме. Ее вспоминали, когда надо было кого-то из ребят пристыдить. Именем ее даже угрожали друг другу. Но чаще всего, предпринимая что-то, спрашивали: как бы это понравилось Майрам?
Как-то в соседний кинотеатр привезли новую картину.
— Ты не видел ничего? — спросили у Алика ребята.
— Нет, а что?
— Разве ты не был в кино?
— А что, что такое?
— Ой, он не видел ничего! Там же про вашу Майрам показывают!
Ребята, уже посмотревшие картину, бегали за Аликом и предательски перемигивались. Он убежал от них в лавку к отцу, сидел на ящиках с фруктами, даже не хотел попробовать липкий инжир, который очень любил, все в нем сжалось и похолодело в предчувствии разоблачения.
Наконец все же он не вытерпел, взял у отца тридцать копеек и пошел в кино. Билет он купил самый дешевый, но забился в последний ряд. Никем не видимый, он смотрел в зал: нет ли знакомых ребят. Потом свет погас, замерцал экран и зашелестели на экране волны. И море, бурное, клокочущее море, выплескивалось из экрана, докатываясь до последнего ряда, где сидел замерший от тоскливого ожидания Алик.
Как во сне, мелькали на экране люди. Автомашины бегали по эстакадам, словно по натянутым канатам. Сновали катера возле причалов. Била из скважины густая черная нефть. И люди вели себя, как дети: мазали щеки нефтью, смеялись и отчего-то плакали. По эстакаде гуляли парни и девушки, совсем как по улице. Какой-то чудак из окошка второго этажа ловил в море рыбу.
Но где же Майрам? Неужели ребята обманули Алика?
Что-то знакомое мелькнуло на экране. Правда, рядом не было волн. Молодые рабочие сидели в читальне и занимались, а у книжных полок стояла Майрам, выдавая читателям книги. Потом она наплыла на экран, стала огромной и во все лицо улыбнулась ему, Алику, а диктор за экраном объявил, что нефтяники в свободное время занимаются в читальне, учатся без отрыва от работы. И на этом кончился киножурнал, и дальше шла картина.
Вся семья Мирзоевых, кроме самых маленьких, перебывала в тот вечер в кино. После кино к ним набились соседки.
— Словно в гостях у дочки побывала! — Сурия все еще не могла успокоиться и вытирала платочком глаза.
— Разве можно дочь, почти невесту, отпускать куда-то в море? — говорили соседки.
— В конце концов, там тоже можно жить, — отвечала Сурия. — В комнатах у них довольно уютно. Кто не видел, тот может сходить в кино и посмотреть.
— Да, она у вас всегда была самостоятельной.
— И не говорите, — соглашалась Сурия. — Разве я была такой в молодости? И вообще, что мы знали раньше? Нынче молодежь другая, ей все надо испытать.
— Конечно, сейчас молодежь другая, — вставлял свое слово Анвер. — Вот растет наш Алик. Я не говорю, что мальчик без недостатков, все мы были такие. Но разве он захочет в лавочке торговать фруктами, когда вырастет? В семье у моего отца было десять человек — о какой учебе могла идти речь? Вот и меня бог детьми не обидел. Конечно, нелегко нам с Сурией — разные нехватки и все такое, но дочери мы все же сможем дать образование. Даст бог, кто-нибудь еще пойдет по ее стопам…
Алик лежал на печке, зарывшись в груду одеял, и вздыхал. Все рассказы его полетели прахом, ребята теперь будут потешаться над ним. Ну и пусть! Ну и пусть смеются, а все равно работа у нее не простая! Библиотекарь — да, но где?! Алик сбросил с себя одеяла и стал прислушиваться к разговорам в комнате. Глупо, конечно, все, что он сочинял, но ведь Майрам ни в чем не виновата, она и в самом деле молодец. Разве стали бы ее хвалить взрослые, если бы это было не так? А если она подвигов не совершила, то просто, наверно, случая не было. Представься ей только случай, еще никто не знает, что бы она могла сделать. Нет, что там ни говори, а замечательная у него сестренка! Зря, что ли, снимали ее в кино? Кто еще из ребят Старой крепости может похвастаться своей сестрой, братом или там еще кем угодно, кого бы снимали в кино? И Алик совсем успокоился.
Что там отец говорит о нем? О каких это его недостатках? Алик не очень ясно понимал, какие у него недостатки. Но, конечно, Алик в палатке с фруктами сидеть не будет, это всякому ясно. А если кто-нибудь пойдет по стопам Майрам, так это, наверно, он, Алик, хотя учиться он и не очень любит. Но раз без этого нельзя, так что же, он постарается…
Было еще далеко до ночи, и можно было погонять по улочкам Старой крепости. Он слез с печки, высунулся из окна и сдержанно завопил, подражая ослу, — сигнал, который хорошо знали ребята. Значит, все соседские мальчишки выйдут сейчас из домов и они еще хорошенько набегаются, пока в Старую крепость совсем не придет ночь…
Вот уже несколько дней как Таня с отцом приехали в горный поселок и живут в гостинице. Отец с утра уезжает по делам, и Таня остается одна. Она никого еще не знает здесь и от скуки бегает на автобусную станцию, сидит на скамейке и смотрит по сторонам. Здесь толпятся люди, не только взрослые, но и дети, и можно подумать, что Таня дожидается автобуса.
Подходит автобус, и все исчезают в нем. Таня остается на станции одна, дожидаясь следующего автобуса и новых пассажиров. Никто не успевает присмотреться к худенькой, бледной девочке в панамке, и она тихонько сидит на скамеечке и ежится от прохладного ветра, который дует снизу, от маленькой шумливой речушки, быстро бегущей среди камней.
На станции интересно. Когда автобус уходит и площадь становится пустой, Таня смотрит на другую сторону, где стоит стеклянный павильон: там продают пиво и чебуреки. Только пиво продают внутри, а чебуреки прямо на улице. Усатый мужчина в белом халате выбегает из павильона с кастрюлей сырых чебуреков, опрокидывает их в котел на маленькой круглой печке и через пять минут — чебуреки готовы! — здесь же их и продает. Острый запах лука, перца и жареного мяса несется через всю площадь и щекочет ноздри. Вкусно! У Тани даже слюнки текут, но к местной пище она еще не привыкла.
Недалеко от автобусной станции — базар. Самое интересное на базаре — ослики. Впряженные в тележки, они понуро стоят у ворот — большеголовые, терпеливые и печальные. Таня, когда шла мимо, подышала одному из них в ухо, погладила мохнатый бок, но ослик тряхнул ушами и передернулся — не хотел, видно, чтобы ему мешали думать.
Тане боязно в этом поселке, окруженном горами, на вершинах которых сверкает снег. Кажется удивительным: здесь лето, а там, наверху, снег и зима. Иногда совсем низко проплывает облако; оно сперва закрывает вершину, потом сползает со склона, проглатывает башенку на станции и уплывает, пристраиваясь к другим облакам. Когда облака закрывают солнце, сразу начинает дуть холодный ветер, и тогда Тане кажется, что она летит на ковре-самолете: над головой бежит небо, внизу шумит речка, ветер обжимает Тане платье и холодит коленки и шею.
И еще Тане нравится мост над речкой. Он как бы висит в воздухе. Хорошо бы постоять на мосту и посмотреть вниз, на бегущую речку!
Таня уже знает в поселке главную улицу, знает, что на ней находится почта, аптека, парикмахерская, магазин готового платья. Но свернуть с главной улицы в переулок она не решается: а вдруг не найдет дороги к гостинице, где она живет с отцом?
Часам к двенадцати становится душно. От солнца не спасают ни панамка, ни ветерок с реки. От жаркого запаха чебуреков кружится голова. Можно спуститься к реке, но грохот воды пугает.
Люди толпятся у автобусов, Таня устала и видит всех в каком-то полусне…
Она бы давно ушла, если бы не двое мальчишек. Босые, по пояс голые — один в трусах, другой в штанах на тесемке, — оба грязные, растрепанные, бойкие, они и раньше мелькали перед ней. То исчезали в чебуречной, выскакивали оттуда, что-то жуя на ходу; то бежали к реке, затевали возню, прыгали с камня на камень, обливали друг друга водой; а то, не обсохнув, летели к автобусу и с хохотом, крича и толкаясь, лезли в очередь.
В конце концов они и в самом деле пробились в автобус, уселись один другому на колени и показывали в окошко язык пассажирам, не поспевшим к отправке.
Автобус укатил, а Таня сидела и думала: насовсем они уехали или скоро вернутся? Мальчишки были какие-то дикие, опасные. Лучше бы ей не думать о них и вернуться в гостиницу, но она не уходит и неотвязно думает: приедут они обратно или нет? Мальчишки, наверно, самые отчаянные люди в поселке и самые счастливые. Они такие веселые, здоровые и сильные, они ничего на свете не боятся. И Таня, худенькая, болезненная, всем здесь чужая, завидует им.
Жарко стало невмоготу. Таня наконец решается спуститься по обрыву к реке. Покачиваясь от слабости, она осторожно переступает с камня на камень. Ноги дрожат. Гул реки, нестрашный с площади, чем ниже, тем все более грозен. Таня спускается медленно, часто останавливается и отдыхает. Река ревет, как пойманный зверь, выбрасывает длинные пенистые языки. Таня садится поодаль и смотрит на реку. До нее долетают брызги — прохладные, колючие и приятные в такую жару.
В это время к стоянке подходит автобус. Первыми из него вываливаются мальчишки. Таня рада: приехали! Из автобуса несутся крики и ругань. Мальчишки хохочут и гримасничают, пока автобус не наполняется людьми и снова не уходит.
Площадь пустеет. Теперь на их спектакль смотреть некому, и мальчишки бегут к реке. Прыгая по камням, они летят прямо на Таню, останавливаются перед ней, таращат глаза от любопытства. Лбы их морщатся от умственного усилия: кто эта девчонка? Откуда здесь? Что бы такое учудить с ней?
Таня боится шевельнуться. Они стоят друг против друга недолго, каких-нибудь три секунды, но этого достаточно, чтобы рассмотреть мальчишек. Один из них курносый и конопатый, а другой смуглый и черноволосый, с узенькими глазами, блестящими и хитрыми, как у лисы. Сразу видно: он главный разбойник, а тот, конопатый, у него в подручных.
Таня оглядывается. На автобусной станции — люди, но звать их на помощь бесполезно — все равно не услышат в грохоте реки. Она переводит взгляд с одного на другого, но зря ищет пощады у страшных разбойников здешних мест. Они переглядываются и усмехаются. И тогда, в отчаянии, она идет прямо на мальчишек, и те, растерявшись от неожиданности, дают ей спокойно пройти. Правильно, Таня, молодец! Так и надо, чего их бояться! Если бы Таня и дальше спокойно пошла, ничего бы не случилось. Но зачем же она бросилась бежать?
Эта ее ошибка сразу возвращает разбойникам смелость. Они устремляются за ней, сдергивают панамку, прыгают и рычат. Таня мечется, но мальчишки всюду загораживают ей дорогу, будто их не двое, а целая сотня.
И тогда, задохнувшись от страха, Таня бежит навстречу автобусу, свернувшему с моста. Она бежит, видя перед собой продолговатое синее тело с тупой, добродушной, глазастой мордой. Автобус надвигается на нее и только в последнее мгновение с яростным скрежетом останавливается. А девочка спотыкается и падает на мостовую…
К толпе, обступившей девочку, подбегает долговязый человек в соломенной шляпе. Он расталкивает всех, опускается возле девочки на колени, а потом поднимается, держа ее на руках, и люди расступаются перед ним. Темной струйкой стекает пот с его виска, на худой шее дергается выпуклый кадык — то ли он ругается, то ли сдерживает рыдания.
Толпа на площади рассеивается, автобус подкатывает к остановке, а мальчишки пробираются садами, с испугом наблюдая за мужчиной в соломенной шляпе и девочкой, пока те не скрываются в гостинице.
…В тот же день Таню навещает доктор. Он говорит, что у девочки шок и ей нужен покой. Он делает ей перевязку — аккуратную такую, по самые брови, шапочку на голове.
— Слыхал, что сказал доктор? Покой! А какой ей тут покой, в гостинице? Разве ей тут будет покой? Ладно, я за ней сама посмотрю.
Это тетушка Айгерим, гостиничный администратор. Она ругает за что-то отца, даже кричит на него, а к вечеру забирает девочку к себе, в свой флигелек, который находится в гостиничном дворе, за оградой, обсаженной густой акацией.
Таня всю ночь бредит, зовет отца. Айгерим меняет компрессы, гладит тонкую горячую руку девочки и что-то ласково бормочет, мешая русские слова с казахскими. Когда девочка успокаивается, Айгерим на цыпочках отходит, гасит свет и, вздыхая, укладывается на узком диване у окна.
А в гостинице всю ночь не спит отец. Он выходит на крыльцо, кит, бродит по двору, поглядывая на окошко во флигеле, и когда в нем зажигается свет, стоит не дыша за акацией. Отходит, когда свет гаснет.
Наутро Таня чувствует себя лучше, и Айгерим, грузная Айгерим, то и дело бегает из гостиницы во флигелек, возится на кухне: готовит разные вкусные блюда, потому что, слава богу, есть кого кормить. Илья сидит на диване, сложив руки на коленях, смотрит на дочку. Она лежит на широкой хозяйкиной постели в стеклянном фонарике, отгороженном от гостиной старой выцветшей занавеской.
— Что, делать тебе нечего? — ворчит на него Айгерим. — Иди по своим делам, мы без помощников обойдемся…
Илья виновато улыбается — заботы на чужих людей свалил, покряхтывает для порядка, приносит воды (хоть какая-то помощь) и уезжает в район.
Вот уже с неделю как он ездит по окрестным поселкам, ищет работу и дом для покупки. Он и механик, и слесарь, и шофер — в общем, мастер на все руки, да только не находит пока того, что хочется: то работа есть, зато дом не по цене, то дом подходящий, но работы по специальности нет.
Приезжает он расстроенный, заходит во флигель. Таня все еще лежит в постели, но не скучает: раскатывает на дощечке тесто, помогает Айгерим готовить на завтра обед.
— Ну, как вы тут? — спрашивает он.
— За нас не волнуйся, мы всегда себе дело найдем.
Илья усмехается, курит, толкует о том о сем и уходит к себе в гостиницу. Айгерим не тяготит ее новая забота, с девочкой она отдыхает. Любит она влезать в жизнь временных постояльцев. Кому постирает, кого-то выручает хлебом или чаем, а кому даст добрый совет, да вот беда: привяжется к человеку, а его и нет — уедет. Много их носится по стране, нигде не задерживается летучий народ, а тут ей бог послал прочных постояльцев, да и полюбила она девчонку.
В следующий раз возвращается Илья дня через три, заходит во флигелек и засиживается допоздна. Таня почти выздоровела, дома ее нет.
— Бегает где-то. Что ты все в окошко смотришь? — ворчит Айгерим. — У тебя свой дела, у нее — свой…
А Илья не может успокоиться. Про змей там разных, про скорпионов расспрашивает: не водятся ли, дескать, в здешних местах?
— Что тебе здесь, зверинец какой? — возмущается Айгерим. — Мало ли что где водится! Из-за этого девчонке бегать нельзя? В горах у нас волки есть, так что из этого?
Илья стыдится пустой своей мнительности и переводит разговор на другое — жалуется на маету, на то, что расплываются деньги, вспоминает заполярный город, откуда приехал, покойницу жену.
— Вторая она у меня. Первая-то с сыном в войну под бомбежку попала. А эта вышла за меня замуж совсем девчонкой. Думал, куда я ей, старый пень, а вышло видишь как: сам ее похоронил. — И, оглядевшись, словно Таня могла быть поблизости и слышать его, добавляет тихо: — Дочка, видать, в мать уродилась — слабая. Витаминов нет в организме. А какие витамины на Севере? Вот и решили сюда податься.
Таня пришла в полночь, пластырь на лбу красуется, да еще стоит, негодная, в дверях, аукает кому-то, а ей в ответ тоже кто-то аукает. Замечает отца и, не очень смущаясь, раздевается, хватает яблоко со стола и прыгает в постель. Видно, много ей Айгерим позволяет, большую волю дает. Илья хочет дочку отчитать, да неловко при хозяйке.
В следующий раз он опять возвращается из района ни с чем. Только и успокаивается, увидев Таню в постели. Лицо ее покрыто теплым загаром, она поправилась, глаза живо поблескивают — видно, хорошо ей здесь.
Илья долго отказывается от предложения Айгерим поужинать, но все же садится. Ест много и конфузится. Айгерим словно и не замечает его жадности в еде, все подкладывает. Поев, Илья закуривает и начинает бередить себя печальными разговорами. Время идет к сентябрю, надо записывать дочку в школу, а они все еще как на вокзале. И не легче от того, что в гостинице немало таких же искателей счастья, как и он, — переселенцев, сезонников, приехавших из разных концов страны.
— Дернул нечистый счастья у вас тут искать, — вздыхает он. — А где оно есть? Где оно есть, это счастье, я тебя спрашиваю?
Таня спит в своем фонарике, а он все рассказывает о своих странствиях, о войне, унесшей первую его семью, о коротком счастье с Марусей. Она, Маруся, словно бы чуяла, что недолго проживет: когда в больнице лежала, просила его, как умрет, отвезти дочку к теплу. И вот они приехали, а толку что?
— Мотаюсь по свету, словно воздушный шарик. Куда его унесет?
Айгерим сочувственно качает головой, удивляясь сложным его переживаниям, и не перестает все время чего-то делать: со стола убирает, посуду моет, потом сверяет какие-то счета, а закончив с бумагами, начинает распускать старую кофту.
Илья сидит и не торопится уходить, потому что жизнь у него большая и надо о ней кому-то рассказать.
— Ты, Илья, иди-ка лучше спать, — говорит наконец Айгерим и зевает. — Утро вечера мудренее. При Тане не рассказывай о своем горе. Зачем ребенку знать? У тебя своя жизнь, у нее — своя. Много девочке надо? Покушать и погулять. А учеба начнется — в школу пойдет. Слава богу, у нас школа тоже есть. Иди, иди-ка лучше спать…
Он уже был у двери, когда она сказала:
— Посмотришь завтра самовар у меня. Ребята приходили, просили утиль, а я прогнала — жалко отдавать…
Хоть и самоуправно говорит, однако не мудрит, не хитрит, и Илья уходит от нее успокоенный. Что-то есть в этой женщине, в ее округлом, плоском и немолодом уже лице, усеянном добрыми морщинками-крестиками, в ее неторопливой хозяйственности, даже в настырности, с какой она влезает в жизнь своих постояльцев, — что-то есть в этом такое, что рассеивает страхи и делает их пустячными.
Илья долго еще сидит на крылечке гостиницы и курит. Над ним пошумливают листвой тополя, где-то лают собаки. По соседней улице проносятся машины — гул их стремительно влетает в ночной поселок и отлетает. С громыхающим треском проносится мотоциклист с прильнувшей к его спине фигуркой, и ограды в зарослях смородины и малины, кругляши булыжников окатывает теплым светом фар. Мотоцикл уносится, оставляя после себя терпкий, чесночный душок бензина, и поселок опять тонет в безмолвии и темноте. Илья глядит, как гаснут огоньки в домах, и думает о том, что живут же люди как люди, семьи собираются под крышей, сидят за столом, а как ночь, спать ложатся на своих кроватях, а он как на вокзале: вышел на платформу, скоро поезд уйдет. А куда уйдет и где будет последняя остановка?
Илья проходит коридором во двор и смотрит на светящееся окошко флигеля, за которым мелькает силуэт хозяйки. Его, видишь, спать погнала, а сама еще возится чего-то. Не знает он, как отблагодарить ее за хлопоты, которые она взяла на себя, удивляется доброму сердцу Айгерим и думает о великом назначении женщины и о важности ее на земле. Кто она такая, Айгерим, что за человек? Женщина она грамотная, раньше, говорят, работала в райсовете. А вот какие у нее заботы, какая жизнь у нее — хорошая, плохая? В первый раз думает об этом Илья…
Утром добыл в авторемонтной мастерской паяльную лампу, посмотрел самовар — бросовый совсем, самое ему место на свалке. «Лучше я ей новый куплю», — думает Илья. Однако руки сами увлеклись — истосковались по работе. Руки у него огромные, узловатые, но вещи держат нежно, точно хрупкое стекло. Пока накладывает заплату, во двор набивается ребятня.
— Танькин папа, — показывают на него.
Подходит старушка и машет руками на ребят:
— Идите отсюда! Нечего вам тут!
— Да пусть стоят, — говорит Илья.
Но старушка недаром старается. Отогнав ребят, она приглашает его к себе домой посмотреть швейную машинку. Но прежде справляется, дорого ли возьмет за ремонт.
— Чего о цене раньше времени говорить? Зайду, посмотрю, — обещает он. — Может, там и делов никаких нет.
Как-то Илью попросили наладить в совхозе электроводокачку. Вернулся в поселок вечером под выходной, зашел во флигель, а Таня уже спит в своем фонарике. Айгерим не дала будить ее, только приоткрыла полог. Осторожно коснулся он тугих косичек, перевязанных ленточкой, погладил смуглую щеку дочки и вздохнул. «Налилась-то как!» — подумал он и заметил пестрое платьице на спинке стула. Почесал висок, припоминая, откуда бы оно, но, так и не припомнив, ушел спать — устал он, навозившись с водокачкой.
Утром Илья встал пораньше, сходил на базар, накупил разных разностей — и Тане и Айгерим. Возвращаясь с покупками, он услышал около гостиницы странные звуки — вроде бы шакалы воют. Огляделся, видит: двое мальчишек — приличные мальчики, отмытые, приодетые, в сандалиях и носочках. Однако голосят так, что хоть уши затыкай. Илья прошел через гостиницу во двор и увидел Таню, в незнакомом пестром платье; приставив руки ко рту, она тоже верещит нечеловечьим голосом.
С ума, что ли, сошли?
Таня подлетела к отцу, вырвала авоську. Илья подумал — помочь нести, а она выгребла дыню — и на улицу.
Оставив покупки на кухне, Илья заторопился из дома. Очень ему интересно, что дочка с дыней будет делать. Вышел он, а Таня с мальчишками уже далеко — к реке бегут.
Пока он гнался за ними, под сердцем стало горячо, он устал и побрел шагом, а на автобусной станции присел на скамейку и увидел ребят, бежавших по откосу к реке. Что это они делают? Ай да друзья! Илья не поверил глазам. Мальчишки вцепились в дыню, тащат ее в разные стороны, плюются и даже лягаются ногами. Хотел Илья встать и спуститься вниз, чтобы вложить мальчишкам ума, но вдруг Танька, с интересом наблюдавшая за их возней, тихая дочка его, не обидевшая в жизни даже комара, стукнула по голове сперва рыжего, а потом другого, чернявенького, с глазами, блестящими и хитрыми, как у лисы. Мальчишки сразу успокоились и только нетерпеливо сопели, глядя, как Таня, вытащив из-за пазухи перочинный нож (этого еще не хватало!), делит дыню на части. А когда поели, стали обливать друг друга водой, и Таня с ними. Совершенно мокрые, они побежали к мосту, прыгая с камня на камень. Вскарабкались по насыпи под нижние балки моста и стали виснуть на них и прыгать вниз, чуть не в самую воду. И Таня, болезненная его дочка, не отставала от мальчишек, тоже висла на балках и тоже прыгала вниз. А ведь машины поверху идут!
Неизвестно, сколько бы они прыгали так, но тут на стоянку прибыл автобус. Ребята кинулись в толпу пассажиров и стали проталкиваться к дверям безо всякой очереди.
— Безобразие! — кричали пассажиры, а кто-то даже вспомнил нехорошим словом родителей.
Илья подошел к автобусу, чтобы угомонить разбойников, но ребята уже были внутри, двери захлопнулись, и автобус, взревев, уплыл, мягко покачиваясь, как на волнах.
— Ничего, скоро другой придет, — успокоил его пассажир, не поспевший к посадке.
Но Илья не стал его слушать и спустился под мост, отдохнул немного, смочил голову водой. По мосту проехал грузовик, вниз посыпался песок, а от грохота заложило уши. «Будет вам лупцовка, а тебе, дочка, достанется больше всех», — устало подумал Илья и не торопясь поднялся по насыпи. Пассажира, который успокаивал его, уже не было — уехал. Илья долго еще сидел на станции и смотрел, как одни уезжают, другие приезжают. Смотрел на них и дал о том, что всю жизнь люди куда-то торопятся, стареют и умирают, а дети растут, и у них своя большая жизнь впереди. Вспоминал свое детство в деревне, небольшой пруд и лужайку, казавшиеся ему целым миром, и думал, что, наверно, эта долина в горах и эти снежные вершины, до которых рукой подать, и эта малая речка, грохочущая на весь поселок, и станут для Тани тем большим миром, что были для него когда-то пруд и лужайка в далеком и небогатом его детстве. И еще он думал, что пора ему где-то осесть, девочке скоро в школу, и, может быть, здесь ей будет неплохо, потому что есть у нее уже друзья, а когда и как появились они, за хлопотами он и не заметил.
День, наверное, будет жарким. Еще утро, но уже начинает одолевать духота. Сейчас хорошо бы, пожалуй, выпить пивка. У стеклянного павильона толпится народ, и буфетчик в белом халате с закатанными рукавами бегает из павильона к печке с подносом сырых чебуреков.
— Эй, ходи сюда! — кричит он, заметив в толпе Илью. — Что тебя все никак не найдешь, прячешься, как скромная девушка?
Илья думает, что это относится к кому-то в очереди, но все люди оборачиваются к нему. Только все равно он ничего не понимает и удивляется, откуда знает его этот угрюмый усатый буфетчик. Люди расступаются, давая ему пройти, и никто не выражает неудовольствия, что кого-то пускают без очереди.
— Рахима! — кричит буфетчик в глубь павильона. — Налей, пожалуйста, пива и подай человеку.
Илья смотрит на него и улыбается, ожидая объяснения, но буфетчик заворачивает ему в бумагу два чебурека и машет рукой, торопясь в павильон за новой порцией сырых чебуреков.
— Как будешь свободный, заходи. Испортилась кофеварка, посмотри, что там такое, а?..
Поселок небольшой, и об Илье идет молва, что вот-де приехал мастер, который все может. И вся очередь с уважением смотрит на него, потому что, наверно, они тоже что-то слыхали о нем как о мастере, а мастер всякому может пригодиться.
Пахнет жареным луком, перцем и дымом, и вся долина пахнет луком, словно это большая кухня под открытым небом, и все люди здесь в непонятном Илье родстве, в котором, кажется, и ему с дочкой нашлось свое маленькое местечко…
Когда Кымбат было полгода, она упала из люльки. Под лопаткой вырос маленький горб, покривилась спина, и ножки, худые и тонкие, как плети, не держали ее легкого тела. В два года она еще не умела ходить.
Но несчастье не тронуло ее души. Это была приветливая лопотунья с черным чубиком над большим лбом, с бледного лица ее не сходила улыбка. Плакать она не умела — так, слегка скривится и удивленно заморгает, но стоило показать ей палец или игрушку, почмокать или погладить по голове, как глаза ее снова счастливо сверкали.
Кымбат — по-казахски «дорогая». Девочку любили в семье, две старухи ходили за ней, сам дед Нурлан, суровый и замкнутый старик, проходя мимо, топорщил тонкие усы и пальцами делал смешные рожки. Он нащупывал горбик под платьем и качал головой:
— Ай, ай, Кымбат!..
Изредка приезжала мать. Она жила с отцом в совхозе и работала на ветеринарном пункте. Отец, тракторист, дома почти не бывал. Старик Нурлан со старухами и внуками жил на маленьком стане в степи, у озера Журшалы, и пас совхозных коней.
Но больше других любил девочку ее десятилетний брат Бакир, стройный, сильный мальчик с раскосыми глазами. Сестренка вызывала в него щемящую жалость. В нем было столько здоровья, что он не знал, куда его девать. Он умел скакать на коне, без устали бегать, плавать и драться с мальчишками, а она только и могла, что лежать и смотреть. Вся жизнь ее была сосредоточена в глазах, таких больших и не по-детски внимательных. Если бы только выправить ей спину, наполнить силой ноги, вместе ездили бы в табун, бегали в поселок и вместе охотились бы в степи на сусликов!
Летом у Бакира было много забот. Он гонял совхозных овец на водопой, с дедом ездил в табун, пас коней и всякий раз, возвращаясь домой, привозил сестренке подарок: то живого суслика, то витой рог, сброшенный старым бараном, то камышовую трость с бархатной черной головкой.
Мальчик соорудил Кымбат тележку из старой корзины и катал на хромом угрюмом баране, жившем в сарае. Он придерживал барана и смотрел, как круглеют от ужаса глаза сестры. И все же она просила покатать еще и еще. У девочки было отважное сердце, и Бакир с грустью думал, что из нее уже никогда не выйдет лихого джигита.
Часто, взяв сестренку на руки, он носил ее к озеру. Лежа на кошме, девочка смотрела на уток, которые плескались в воде, махала рукой на гусей, ковылявших мимо.
Однажды из поселка на озеро приехали ребята. Один из них, увидев девочку, присел на корточки и крикнул:
— Ой, смотрите, горбатка!
Может, он не хотел обидеть ее, но Бакир подлетел к нему и ударил в лицо. Оба они покатились к берегу и очутились в воде. Паренек, хлебнув воды, убежал, а когда Бакир с горящими от гнева глазами подошел к сестренке, Кымбат, испугавшись за мальчика, кажется, впервые отчаянно заплакала.
Осенью Кымбат стало хуже. Она слабо покашливала, реже смеялась, а иногда вдруг с недетским выражением смотрела в одну точку, словно задумывалась о своей судьбе.
В степи уже задували холодные ветры, небо застилалось тяжелыми тучами, коней перегоняли на дальние пастбища, а овцы уже не так охотно бежали к озеру, — сбившись в тесную теплую кучу, они отдыхали на лужайке.
Чего только не делал Бакир, чтобы развлечь сестру! Он мастерил ей дудочки из камыша, катал из овечьей шерсти упругие мячики, пускал на ниточке жуков, но девочка ко всему была безучастна: она не сводила с брата своих грустных, внимательных глаз и казалась маленьким зашибленным зверьком, который не в силах убежать.
Бакир отчаянно старался развеселить ее: на четвереньках, припадая на ногу и блея, изображал барана, разными голосами кричал за целое куриное стадо во главе с горластым петухом и нередко добивался своего — Кымбат забывалась в тихом и легком смехе. Но смех ее почти всегда прерывался слабым и долгим кашлем. Девочка багровела, лоб становился влажным, а глаза закатывались, покрываясь мутной пленкой. И Бакиру казалось тогда, что она вот-вот перестанет дышать и навсегда закроет свой глаза. Но капсель проходил, глаза оживали, наливались блеском, она высовывала худые ручонки из ватного, сшитого из лоскутьев одеяла и тянулась к брату. Он брал ее прозрачные, мягкие пальцы в свои жесткие мальчишечьи ладони и осторожно их пожимал.
Старухи лечили ее домашними средствами: натирали тело какими-то мазями, поили настоем из степных трав, — но ничто не помогало.
Однажды девочке стало совсем плохо. Из совхоза на машине приехали мать и отец и привезли с собою врача Анну Петровну. Старухи засуетились на кухне, готовя угощение, но она попросила воды и помыла руки. Комната наполнилась острым запахом йода и спирта. Мальчик сидел в углу на ковре и с жадным любопытством смотрел, как Анна Петровна кипятила шприц. Он смотрел на нее, как на волшебницу. Он ждал чуда. Вот сейчас, казалось ему, она возьмет Кымбат на руки, поколдует над ней, и девочка сама спрыгнет на пол и побежит ножками по ковру. Сердце его тревожно и радостно колотилось.
Из соседней комнаты принесли девочку, и тогда все вместе повернулись вдруг к Бакиру.
— Поди, сынок, погуляй, — сказала мать и дала ему свою телогрейку. — Смотри, ветер в степи…
Мальчик рывком накинул ватник, хлопнул дверью и затопал ногами, делая вид, что уходит, а потом на цыпочках подкрался к освещенному окну и спрятался в тени.
Старшие с вытянутыми и бессмысленными лицами смотрели, как Анна Петровна выслушивает Кымбат. Она переворачивала ее со спины на живот, девочка своими большими черными глазами доверчиво смотрела на женщину. Врач щупала ее тельце, та ежилась и смеялась. Потом девочку положили на подушки, горкой лежавшие прямо на полу, врач склонилась над ней, и Бакир за ее спиной больше ничего уже не видел. Вскоре верхнюю подушку вместе с укрытой девочкой унесли в соседнюю комнату, а взрослые окружили врача и тупо смотрели ей в рот. Анна Петровна что-то объясняла им. Дед Нурлан согласно кивал в ответ и теребил свою седую острую бородку.
— Моя давно знала! Кымбат не жилец на свете. Не жилец.
Это сказал дед, а может, Бакиру показалось так по его губам.
И никто не плакал. Все спокойно говорили, кивали головой и покорно, как овцы, вздыхали. И только вздрогнули, когда кто-то за окном щелкнул кнутом. Старик прильнул к стеклу, расплющил нос и бороду, но ничего не увидел. Тогда он вышел из дома, ветер сорвал с головы пестрый платок, он что-то хрипло прокричал в темноту и погрозил кулаком.
Мальчик, задыхаясь, охлестывал в это время коня и скакал в степь.
Да, Кымбат умрет. Все знают это, и все мирятся с этим, как с неизбежным. Он скакал по черной степи, сырой ветер хлестал его по лицу, далеко разносился топот копыт. Он пролетел вдоль озера. Справа замерцала вода, резким порывом прошумел камыш. Где же правда, думал он? Все на свете живут, а Кымбат должна умереть. Он ненавидел взрослых — мать и отца, врача, дедушку, старух. Он ненавидел всех на свете за то, что они не могут ничего сделать. Неужели эти большие, сильные, умные люди, которым он так верил, не смогут спасти маленькую, беспомощную Кымбат? Их овечья покорность разрывала сердце, он плакал от стыда за них. Как он хотел сейчас быть врачом! Он наверняка бы что-нибудь придумал, чтобы спасти Кымбат. Вот подождите, дайте только вырасти, и он обязательно сделает так, чтобы маленькие никогда-никогда не умирали. Но до этого сколько же еще ждать и ждать, а сейчас погибала его добрая сестренка, дорогая Кымбат.
Мальчик глушил горе в бешеной езде, скакал, как призрак, мимо редких огней поселка, носился по степи до тех пор, пока не загонял коня. А потом он забылся в копне беспамятным сном.
Проснулся он под утро. Конь стоял рядом, выдергивая из копны солому.
Мимо с гулом, далеко разносившимся по степи, пролетела машина. Острыми глазами Бакир успел заметить за рулем отца. Рядом с ним, запрокинув голову набок, спала Анна Петровна.
Вот и все. Мальчик подождал, пока не утихнет гул, сел на коня и поскакал домой.
Занималось ясное утро. Длинная тень маленького всадника на коне, извиваясь, бежала по степи. Ветер вздымал волны ковыля…
Мальчик тихо подъехал к задней стене сарая и придержал коня. Из кухни, примыкавшей к сараю, неслась обычная возня — старухи гремели посудой, кудахтали куры, блеял хромой баран.
Бакир привязал коня, завернул за угол дома и остановился: в тележке, вынесенной на воздух, лежала Кымбат и щурилась на солнце. Она шевелила руками и смотрела на пальчики, как на смешных зверьков. Но вот она увидела брата, вся просияла и потянулась к нему. Он подбежал к ней, упал на колени и, осторожно подтянув одеяло, прикрыл девочку, чтобы свежий воздух не холодил ей открытую шейку.
Серые тучи уходили за горизонт, оставляя в холодном синем небе дымные узкие полосы. В камышах закипала жизнь, над озером низко носились утки, а с откоса весело мчалась к воде овечья отара, мчалась стремительной серой лавиной…
Ранней весной, когда стаял снег и влажная земля запахла горечью полыни, из интерната сбежал Куантай. На ноги подняли всех ребят, обыскали поселок, но беглеца нигде не нашли. Приятель Куантая, Васька Гармаш, видно, что-то знал, но упорно молчал. Ждали мальчика три дня. Запрягли интернатского коня Мигая, и директор школы Борис Иванович Чухров уехал в степь, за тридцать верст, к Кадыру, деду Куантая, который пас совхозный табун.
К небольшой заимке над озером (саманный дом и два сарая) Чухров подъехал после полудня. Он оставил Мигая на берегу и поднялся к дому. В дверях стоял худой старик с острым лицом и седыми кошачьими усами.
— Заходи, гость будешь, — сказал Кадыр, подавая жесткую ладонь.
Чухров, первый год живший на целине, много слышал о Кадыре, гербе гражданской войны, но видел его впервые. Так вот он какой, Кадыр! С любопытством оглядел он комнаты дома. Ему казалось, он увидит старую казахскую юрту, устланную кошмой, темную и душную, но комнаты имели современный вид: в углу стояла швейная машина, на тумбочке — радиоприемник, с портрета на стене смотрел молодой казах с черными строгими глазами. Только одно по старинке — не было стульев. На полу лежали разноцветные рваные ковры, а в соседней комнате — вместо кровати лоскутные одеяла и подушки, сложенные почти до потолка. Две старые женщины и девочка испуганно смотрели на вошедшего.
Кадыр снял сапоги, в одних носках прошел к стене и опустился на ковер, скрестив ноги.
— Садись, — сказал Кадыр и прищурил глаз, выразительно глянув на одну из женщин.
Она тут же поднялась и принесла самовар и чашки. Чайной ложечкой плеснула в чашки сливок, из самовара добавила кипятку и подвинула Чухрову и Кадыру.
Чухров прилег на бок — так было удобнее, — намазал на пресную лепешку масла и отхлебнул из чашки. На него выжидающе смотрели женщины.
— Плохая нынче охота, плохая, — сказал Кадыр, полагая, наверно, что Чухров приехал на охоту. — Пей. Будь гость.
— Куантай у вас?
Женщины переглянулись.
— Зачем твоя Куантай? — спросил Кадыр, откусывая сахар и блеснув при этом золотым зубом.
«Странное дело — зачем Куантай!» — в раздражении думал Чухров. Какому-то шалопаю захотелось порезвиться в степи, а он гони, трясись в таратайке, мотайся, ищи беглеца, словно дел других у директора нет!
Чухров говорил и все больше раздражался. Разве не для ребят старается государство, тратит огромные средства на интернаты и школы? И разве порядок для ребят не один? Казалось, все были в сговоре против него: и ушастый Куантай, вечно пропадавший в школьной конюшне, и старый Кадыр с его непроницаемо сонным взглядом узких глаз, и равнодушно услужливые старухи, и даже пятилетняя девочка, не сводившая с него круглых любопытных глаз. «Темные люди, — думал он. — Живут в степи, как во времена Чингисхана, пасут табуны и, верно, ни к чему им школы и знания…»
— Так, — невозмутимо сказал старик, отставляя недопитую чашку. — Куантай сказал: учеба кончилась, показал отметка. Не может Куантай врать. Не может. Ты что-то путаешь, директор.
Чухрову так и не удалось убедить старика.
— Нет, — решительно отвел рукой старик, словно мысли такой не допускал, — Куантай ученым будет, большой голова. Неправда говоришь.
— Ну что ж, поедем к нему, — обиделся Чухров, — пускай расскажет сам Куантай.
Всю дорогу Чухров, непривычный к верховой езде, то нагонял Кадыра, то снова отставал. Кадыр жаловался на болезни — желудок, печень, голову, — но странно не соответствовала жалобам его молодцеватая посадка на коне. Он свешивался с него, жестикулировал и весь был обращен к своему спутнику, словно не на коне, а за столом вел мирную беседу. А Чухров, в страшном напряжении, с закостеневшим телом, только и думал о том, как бы удержаться, как бы не упасть, и клял себя за то, что согласился поехать верхом и оставил Мигая с бричкой на озере.
А Кадыр не умолкал. Да, распахали целину, а что же делать скотоводам? Нет, он не о себе говорит, на его век хватит степей и здесь. Он родился здесь и прожил семьдесят четыре года. Там, вдали, — видишь, где стоит геодезическая вышка? — там похоронены его отец, мать и брат. Ему много не надо. Если бы он захотел, он мог бы уехать в город, сыновья давно зовут его. Но что ему в городе? Он родился в степи и умрет в степи. И никто после него не останется в степи. И Куантай выучится на ученого и уедет в город. Куантай — большой голова, умный голова, ему в степи делать нечего. Говорят, в городе шерсть искусственную придумали и она греет не хуже овечьей, скоро овцы не нужны будут. Да и кони к чему, когда столько машин появилось в степи? Только, может, для кумыса оставят кобылиц. Будь он помоложе, он ушел бы в Тургайские степи, но что поделаешь, когда болят желудок, печень, голова, а дома внуки и больные старухи? И Кадыр жаловался на директора совхоза, который мало платит, а маленькой пенсии только и хватает что на табак.
Чухров понимал, что Кадыр преувеличивает, и его раздражение проходило — все же было жаль старика, одного из последних жителей на степном клочке, который все теснее сжимался кольцом распаханной целины.
На затянутом дымкой горизонте резко выделялись неподвижные силуэты коней с опоенными головами. Их было много, весь горизонт был в конях. Где-то в центре высился черный всадник. И конь и всадник, напряженно вытянув головы, повернулись к двум наездникам, которые приближались к табуну. Но вот черный всадник взмахнул рукой, и конь устремился навстречу. Это был Куантай.
Как он был хорош, Куантай, крепкий, стройный мальчишка, слившийся с конем, а конь не бежал, а летел над землей, точно стрела, пущенная из лука.
Куантай увидел Чухрова и придержал коня. Глаза его сверкали вызывающе и виновато. Кадыр быстро заговорил с ним по-казахски, и Куантай низко опустил голову.
— Почему ты не в школе? — спросил Чухров.
Куантай еще ниже опустил голову. Кадыр заговорил быстро-быстро и гневно. Он замахнулся кнутом. Чухров поднял руку и подался вперед, но опоздал. Удар пришелся по спине внука. Мальчик даже не вздрогнул. Он открыто глянул деду в глаза. Кадыр еще раз вытянул его по спине.
Чухров, конечно, сам не посмел бы руку поднять на ученика, но про себя подумал: «Поделом!» Мальчишка был непонятен Чухрову: верно, что-то в нем было от горячего коня, нервно косившего глазом на кнут старика, от зацветающей шири степной, с которой трудно было совладать непривычной к просторам городской душе.
«Эх ты, трава степная, колючая, — думал Чухров, глядя на мальчика. — Что тебе мой увещеванья и что тебе кнут!» Куантай же молчал. Он молчал, а с лица его не сходило вызывающее и виноватое выражение. И тогда Кадыр по-стариковски бессильно опустил руку, губы его скривила печальная усмешка.
Обратно они ехали вместе, и старик жаловался на внука. Мальчик не хочет учиться, он хочет пасти коней. Но жизнь меняется. Надо смотреть вперед, а не назад. Конечно, ему, Кадыру, приятно, когда с ним внук, сильный и умный мальчик. Из него выйдет отличный табунщик, он и сейчас не уступит взрослым. Но на что ему степь, когда всюду машины? Они распашут всю целину, и негде будет пасти коней. Так зачем забивать себе голову овцами и конями? Ему надо думать о машинах. Куантай большой голова, умный голова, умеет часы разобрать и собрать, мотоцикл водит, он не пойдет за дедом, как баран. Кадыру скоро помирать, а мальчику еще долго жить, и надо смотреть вперед, а не назад. Времена Магомета кончились, детям нужна новая мудрость — пускай они учатся в школе и верят всему, что им там говорят.
Куантай слушал деда и сбоку смотрел на Чухрова. Ах, если бы знал Борис Иванович, как трудно всю зиму учиться, сидеть в школе и ждать, ждать, когда расцветет степь! А знал ли он, какой замечательный у него дед, какой это сильный, лихой и смелый джигит? Сам дед не расскажет, как он воевал, как гонял басмачей, как защищал молодую Советскую власть. Стерлись в памяти минувшие дела, большая жизнь прошла, много в ней новых забот. Да и не такой он, Кадыр, чтобы хвастать прошлым своим, тыкать им людям в глаза. Но люди помнят, кое-что знает и внук Куантай. А ты, директор, о старике ни разу не спросил. Ты не заметил, Борис Иванович, чей портрет висит на стене в доме у деда? Это дядя Куантая, погибший в последний год войны, единственный из сыновей Кадыра, который оставался с ним в степи. А ведь дядя был джигит, знаменитый в республике джигит, и Куантай хочет быть таким же, как дядя, таким же, как дед. Разве знает Борис Иванович, какую радость доставляет он старику своими приездами, как тоскует старик по внуку? В семье не осталось ни одного мужчины, и только он один, Куантай, ему сейчас опора и поддержка. И разве можно усидеть за партой, когда расцветает степь, а в табуне появляется столько дел? Нет, пускай дед ругает его, пускай поколотит, а он все равно убежит, когда степь позовет.
Так думал Куантай, так хотел он сказать Чухрову, но он молчал, не смея вмешиваться в разговор взрослых.
Куантай один из многих в интернате, мало чем отличавшийся от других, здесь, в степи, на коне, рядом с дедом, вдруг резко и сильно открылся Чухрову особенным своим степным существом. Так вот он какой, Куантай! Даже степь, недолгая в наступающем своем цветении, была бы сейчас неполна и не так хороша без этого скуластого мальчишки, без этого умного, горячего коня, так бережно державшего на себе маленького и властного седока.
Чухров слушал причитания Кадыра, ловил взгляды Куантая, взгляды, полные внимания и недетской печали, и начинал думать, что, может, неправда, большая неправда была в словах старика о том, что степь уходит и что это закон. И мысли Чухрова, молодого директора школы, уже шли по новому руслу: кто знает, может, ничего худого нет в том, что мальчишку тянет в степь, к деду и коням? Разве степь и кони так уж не нужны казахам? И разве плохо школьникам весною, когда недолгой красотой полыхает степь, отрываться от учения и уезжать на время в совхозные табуны? Нет, Борис, не все ты еще понимаешь, не грех потолковать тебе с умными людьми.
А Кадыр уже виновато смотрел на внука, из-под припухших век поглядывал на директора. Молодой человек, наверно, думает: ай, как нехорошо — старый человек, а бьет внука, как палач какой-нибудь. Он прикрыл от стыда глаза и молчал. И Куантаю было жалко деда. Он натянул поводья и бросил коня вскачь, и степь полетела под копыта коня.
Вдруг мальчишка завалился на бок, чудом держась в стременах. Он летел, почти припадая телом к земле, нырнул вниз и сорвал стебелек ковыля. И снова прямо сидел на коне. Пригнувшись, он раскачивался вправо и влево, набирая скорость, и совсем немного времени прошло, а он уже превратился в точку на горизонте. Это был прирожденный джигит, и старый Кадыр смотрел из-под ладони, в глазах у него загорелись озорные огоньки. Он прищелкнул языком и оглянулся на спутника:
— А?
Чухров смеялся. Старый казах восторженно, как ребенок, смотрел на внука, золотой зуб сверкал во рту, придавая лицу добродушно-хищное выражение. Куантай — большой джигит, умный голова. Старик привстал на стременах, и конь, словно поджидая знака, легко полетел вперед. А Чухров, уже не чуя себя от усталости, мчался за ним и думал, что вот хорошо он сделал, приехав сюда, — теперь он чуточку лучше понимал и старика и внука и все больше привязывался к земле, которая еще недавно казалась такой чужой и далекой…
Эдик Икрамов не раз бывал в аэропорту, толкался среди пассажиров, торчал у касс, подолгу стоял и смотрел, как движется из багажного отделения широкая лента конвейера с тюками и чемоданами. Он знал в лицо многих летчиков и стюардесс, не раз помогал буфетчику подносить ящики с бутылками фруктовой воды. Его, наверно, принимали здесь за сына или родственника кого-то из работников аэропорта, никому даже в голову не приходило остановить его и спросить, что он тут делает. Он был здесь почти своим человеком и хорошо знал все ходы и выходы, и поэтому, наверное, с ним произошла эта странная и нелепая история…
Началось с того, что в аэропорт с ним увязался Мурат Султанов. Ничем особенным удивить приятеля Эдик не мог, но ему важно было показать, что он здесь свой человек, что его здесь знают и что, если он захочет, он может даже сесть в самолет. Да, именно так — сесть в самолет! По его словам, ему здесь все разрешалось, его знал даже водитель самоходной тележки, подвозивший пассажиров к самолету.
Короче говоря, Эдика подвела обычная мальчишеская слабость — хвастовство.
— Ты здесь постой, а мне надо помочь этим людям. Видишь, это иностранные туристы, надо им показать, как и что. Самолетов много, иди знай, в какой садиться!
Эдик кивнул проходившему мимо летчику, тот удивленно поднял брови, но всё же кивнул в ответ.
— Знакомый, — сказал Эдик. — Валерка Смирнов. Обещал меня взять в рейс. Ну ладно, некогда мне — ты подожди, вот посажу людей и вернусь.
И он затесался в группу иностранных туристов. Когда они вышли из зала аэропорта, Эдик вместе с ними направился к маленькому открытому автобусу и сел возле водителя.
Мурат не верил своим глазам. Он видел, как пассажиры сошли с автобуса, видел, как они стали подниматься по трапу в самолет, но как исчез в самолете Эдик, он так и не понял. Оказывается, его приятелю здесь действительно все дозволено. Мурат изнемогал от зависти и не мог дождаться, когда Эдик наконец выйдет из самолета, чтобы доказать ему свою преданность и заверить, что таких друзей, как он, Мурат, у него не было, нет и не будет. Это просто здорово, что у него есть такой всесильный друг, как Эдик Икрамов!
К самолету подъехала машина, зацепила трап и оттащила в сторону. Закрылась круглая дверца самолета, а Эдик почему-то не вышел. Мурат смотрел на самолет, вытаращив глаза, и не понимал, что происходит. Ему все еще казалось, что в последнюю минуту дверца откроется и Эдика высадят из самолета, и, может быть, чтобы снова не подгонять трап, спустят на веревке или сбросят, как кошку, — с Эдиком ничего не случится, падал и не с такой высоты. Но дверца не открылась, никто Эдика не сбросил. Самолет загудел, задрожали крылья, трава под ним зашевелилась, как живая, пропеллеры от быстрого вращения превратились в прозрачные круги. Взревев, самолет вырулил на бетонную взлетную дорожку и, постепенно набирая скорость, помчался к краю поля, отделился от земли и поплыл, полого поднимаясь в высоту…
С жалкой улыбкой бродил Мурат возле касс и стоек регистрации, думая, что Эдик проделал какой-то фокус и что сейчас он выйдет из какой-нибудь комнаты, которых было много здесь, подмигнет и расхохочется:
— Что, здорово я тебя разыграл?
Но постепенно Мурат понял: Эдика нет. Ведь он же улетел на самом деле! Неизвестно куда и зачем, но улетел. Доигрался! Что будет дальше, Мурат не мог представить. Может быть, летчик взял его с собою в рейс? Это было бы хорошо, но в это мало верилось. Ну а, может быть, этот хитрец незаметно отстал от пассажиров, тайком пробрался в город и сейчас преспокойно сидит себе дома, посмеиваясь над Муратом? Эх, простофиля, разве ты не знаешь Эдика и штучки, на которые он способен? Мурат влез в первый же автобус и вскоре поднимался на третий этаж дома, где жил Эдик. Минут пять он держал палец на кнопке звонка, пока из квартиры напротив не высунулась соседка.
— Тебе что надо? Не видишь, нет никого!
Теперь Мурату окончательно стало ясно, что Эдик улетел. Просто вот так — сел и улетел, потому что у него знакомых чуть не весь аэропорт, все с ним здороваются, как со своим человеком. Мурат позавидовал: с таким характером, с таким умением заводить знакомства нигде не пропадешь!
На всякий случай Мурат решил, что если его спросят об Эдике, он скажет, что ничего не знает и ничего не видел. В конце концов, какое ему дело до того, где пропадает Эдик, — он не нанимался следить за ним!
Теперь мы расскажем, что произошло с Эдиком, потому, что рассказ все-таки о нем, а не о Мурате. Не будем гадать, как и почему ему удалось пройти в самолет, главное, что он действительно там оказался и сам удивился, что его не задержали и не выставили, как зайца. В первые минуты он, конечно, растерялся и не знал, как себя вести, но, заметив, что никто не обращает на него внимания, принимая его за обыкновенного пассажира, понемногу успокоился. К тому же он рассудил, что если будет суетиться, озираясь по сторонам, как воришка, или, не дай бог, вздумает заплакать, то сразу выдаст себя — и тогда неизвестно вообще, что с ним сделают. О том, чтобы плакать, не могло быть речи, не таков был Эдик. Он взял себя в руки и с видом человека, который не раз летал в самолете, уселся на свободное место — оно оказалось рядом с толстым мужчиной в клетчатом пиджаке и кожаной шляпе с короткими полями. Это был японец, а может быть, кореец, впрочем, с таким же успехом он мог сойти за малайца или индонезийца, потому что для Эдика они были все на одно лицо. Он решил узнать об этом потом, а пока стал беззаботно рассматривать салон самолета. В таком комфортабельном самолете он никогда не летал, а если сказать правду, то и вообще в самолете оказался впервые. Некоторые из пассажиров расхаживали между рядами кресел, поэтому он подумал, что ничего не случится, если он тоже погуляет. Он встал и сразу же хотел пройти в кабину — наверно, там кто-нибудь из летчиков, которых он видел в аэропорту. Интересно посидеть с ними рядышком и посмотреть, как они управляют самолетом. По пути в кабину он, однако, задержался в комнатке, где находился буфет — стюардесса открывала бутылки с фруктовой водой и накладывала на поднос конфеты.
Эдик знал, что в самолете бесплатно раздают конфеты, и поспешил обратно. Он уселся в кресле, привязал себя ремнем и стал ждать. Женщина в длинном черном платье и красным кружочком на лбу и мужчина в белой чалме переговаривались на незнакомом языке. Они поглядывали на Эдика. Эдик исподтишка присматривался к ним — нет, ни о чем не догадываются. Приехали в нашу страну как туристы, чтобы посмотреть, как живут наши люди. Вот и на Эдика смотрят как на советского ребенка. Эдик стал им улыбаться. Они тоже стали улыбаться.
— О’кей, — сказал Эдик.
— О’кей, о’кей! — закивали иностранцы.
На этом разговор и кончился. К ним приближалась стюардесса. Она продвигалась между рядами и балансировала подносом, будто шла по канату. Она склонялась к одному ряду, потом к другому, и пассажиры, любуясь ею — очень красивая, приветливая и добрая девушка, — не стесняясь, брали конфеты. Эдик приподнялся и внимательно следил за подносом. Он прикидывал, не разберут ли конфеты, пока очередь дойдет до него. Но брали не больше двух-трех конфет, что показалось Эдику странным. Пока девушка приближалась, волнение его нарастало. Когда же она склонилась с подносом над их рядом, он так растерялся, что предоставил сперва взять конфеты своему толстому соседу. Но сосед, чудак, отказался. Тогда, набравшись храбрости, Эдик погрузил пальцы в конфеты, взял полную горсть, но, подумав, что взял, наверно, слишком много, чуточку пальцы разжал, а когда снова сжал их в кулак, всего только две конфетки между ними и застряли. Девушка проплыла дальше, и Эдик очень огорчился, что не взял больше. Сняв бумажку, он положил конфету в рот. Душистая, кисленькая, она оказалась такой вкусной; что он вместо того, чтобы сосать ее, неожиданно проглотил. Со второй конфетой он был осторожней — положил под язык, как таблетку. И она лежала там, будто он забыл о ней, только она сама напоминала о себе, потому что становилась все меньше и меньше. Эдик решил проверить, что от нее осталось — вытащил ее, тоненькую, прозрачную, как стеклышко, и показал соседу. Сосед одобрительно покивал головой. Он сам был когда-то мальчишкой и помнил, наверно, какое это счастье, когда конфета потихонечку тает во рту. Очень симпатичный попался сосед!
— Можно мне к окошку? — спросил Эдик, показывая на кресло, которое оставалось свободным.
— Ес, ес, — кивнул сосед и помог ему перебраться.
Надо сказать, что в первые минуты после посадки Эдик был настолько поглощен мыслью о том, чтобы его не разоблачили и не выставили вон, что он совершенно не заметил, как самолет поднялся с аэродрома и набрал высоту. Эти очень важные моменты в жизни каждого начинающего авиапассажира проскочили мимо его внимания. И вот теперь он решил наверстать упущенное. Внизу, совсем крохотные, расстилались сады, виноградники, пруды и арыки, а рядом, рукой подать, невесомые, покачивались сияющие на солнце облака. Страшно подумать, до чего же земля далеко внизу, и удивительно, что самолет не падает и они спокойно летят на такой высоте, не боясь за свою жизнь. Впрочем, это не совсем правда, что Эдик не боялся, — он поглядывал на вьющиеся змейками речки, на тонкие, как паутинка, шоссейные дороги, и сердце замирало от страха. Он знал, что ничего не случится, но все же невольно представлял, как падает с высоты — летит к земле, кувыркаясь, раскинув руки и ноги. И поэтому земля казалась ему чужой и неласковой, но зато близкими, родными были сейчас все, кто находился в самолете, — пассажиры, стюардессы и летчики, сидевшие в кабине и спокойно управлявшие самолетом.
Эдик засмотрелся на крыло — оно покачивалось и сверкало на солнце. Навстречу плыло облачко. То ли самолет поднялся, то ли облачко опустилось вниз, но оно поплыло под самолет, и Эдик увидел на нем скользящую тень и понял, что это от самолета. Он был так потрясен своим открытием, что не смог удержаться, повернулся к соседу и стал показывать в окошко, но облачко осталось далеко позади. Навстречу летели новые облака, похожие на диковинных птиц и рыб.
От долгого сидения на одном месте Эдик устал. Он осторожно пробрался в проход и стал прогуливаться по ковровой дорожке. Пассажиры дремали, разговаривали, читали журналы или просто так сидели, глядя перед собой. Из служебного помещения вышла стюардесса Таня — как она себя назвала, — объявила высоту, температуру воздуха, а потом повторила то же самое на английском языке. Эдик стоял перед ней, смотрел ей в рот и следил за тем, как она произносит английские слова. Теперь, когда он знал, о чем она скажет, он легко понимал английские слова, которые за лето, казалось, совсем уже забыл. Он, наверно, чем-то понравился Тане, потому что она погладила его по голове, и он, ободренный, увязался за нею в буфет. Там другая стюардесса раскладывала на подносе тарелочки с рисом и сосисками, а в чашки разливала бульон.
— Симпатичный мальчишка, — сказала Таня.
— Наверно, проголодался. Ишь как жадно смотрит. Можешь разносить…
Эдик бросился к своему месту, разбудил соседа и кивнул на Таню, которая вышла с подносом, уставленным едой. Сосед оживился, вытащил из чехла на спинке переднего сиденья гладкую дощечку и приладил ее на подлокотниках. Эдик соорудил такой же столик и с нетерпением стал смотреть на пассажиров впереди, которые уже приступили к еде. Наконец очередь дошла и до Эдика. Он вытащил из бульона крутое яйцо, бульон выпил сразу, отдельно съел яйцо и только потом съел хлеб. Сосиски с рисом он ел, запивая компотом.
Когда убрали подносы, он решил заняться иностранным языком. Сосед его все равно зря терял время, а у него можно было кое-чему поучиться. И, кстати, выяснить, кто же он — японец, малаец или индонезиец. Эдик повернулся к соседу, но тот уже похрапывал. Может, разбудить? Эдик как бы невзначай задел его, чтобы определить, крепко ли он спит. У соседа на миг блеснули в щелках черные глаза, но тут же снова закрылись. Совсем, бедняга, расклеился. Пускай уж тогда спит, а Эдик пока подышит свежим воздухом — после обеда это полезно. Он нажал на кнопку вентилятора, однако вместо свежего воздуха появилась Таня.
— Что вам угодно? — спросила она на английском языке, обратившись к толстяку, который только что проснулся.
Толстяк пожал плечами и удивился, потому что он не собирался ее вызывать, и тогда то же самое на английском языке она спросила Эдика, и, хотя Эдик понял, о чем его спросили, но все же ответить ей по-английски не решился и сказал на вполне правильном русском языке:
— Можно еще конфет?
— О, пожалуйста! — удивилась Таня и принесла на подносе конфеты, и на этот раз Эдик, не стесняясь, взял полную горсть и засунул в рот сразу три конфеты — две за обе щеки, а третью под язык. Таня не уходила, смотрела на него и улыбалась. Эдик предложил конфету соседу, но тот отказался. Таня все не уходила и странно смотрела на Эдика. Она уже перестала улыбаться. Пассажиры оглядывались на них. И тогда Эдику показалось невежливым, что он просто так сидит, как чурбан, ни о чем не говорит. Быстро, одну за другой, он проглотил все три конфеты и спросил:
— А мы скоро прилетим?
— Куда? — спросила Таня.
— Как — куда? — смутился Эдик. — Домой.
— А где твой дом?
Эдик усмехнулся. Эту девушку он видел в аэропорту.
— Будто сами не знаете, — сказал Эдик, надеясь, что она узнает его.
Но она не узнавала его. Ей, наверно, показалось странным, что мальчик — единственный из иностранных туристов, который свободно говорит по-русски, в салоне, в другом конце самолета, была переводчица, сопровождавшая группу, она могла бы дать точную справку о пассажире, непонятным образом попавшем в самолет, но Таня захотела выяснить сама.
— Так все-таки откуда ты и чей? — спросила она.
— Я… ничей, — сказал Эдик, решив, что не стоит впутывать мать, за которую вдруг испугался — мало ей было неприятностей из-за него в школе и дома!
— Это ваш сын? — спросила Таня у толстяка, но он испугался, уронил журнал и, окончательно сконфузившись, пробормотал в ответ что-то невнятное. Из другого ряда взволнованно заговорила женщина с красным пятнышком на лбу, и тут все оживленно зашумели. Таня покрылась густым румянцем и решительно взяла Эдика за руку.
— А ну-ка пойдем!
И повели через буфетную комнату к летчикам, и один из них, плотный, усатый, сидевший перед пультом управления, — Эдик сразу узнал его, это был самый пожилой летчик в аэропорту, — снял с себя наушники.
— Иностранец? — удивился пилот, выслушав Таню. — Ты как сюда попал?
Эдик рассказал, как он попал в самолет. А что, собственно, рассказывать? Рассказывать было нечего — решил показать иностранцам, как пройти к самолету, поднялся вместе со всеми, хотел посмотреть, как рассядутся и тут же уйти, но опоздал — вход уже закрыли, мотор заработал. Самолет останавливать, что ли? И еще сказал, что знает летчика — вот только не помнит имя-отчество, а фамилия — Романюк.
— Значит, знакомые?
Романюк передал управление второму пилоту, расспросил Эдика, кто он и откуда, как зовут его маму, записал все это на бумажку и передал ее радисту.
— Ах ты иностранец! — посмеялся летчик и выставил Эдика из кабины. — Приятель нашелся! За месяц уже третьего зайца ловим.
Эдик вернулся на свое место, и пассажиры сочувственно поглядывали на него, оживленно переговариваясь, а один из них, в чалме, немного говоривший по-русски, хлопал его по плечу и спрашивал:
— Как это по-русски? Заяц, да?
Галия Икрамова пришла домой часам к восьми. Ее удивило, что обед, приготовленный для сына, стоял на кухне нетронутым, но она так устала, что не захотела ни с чем думать. Пропадает у кого-то из друзей, решила она. Отдохнув, она занялась домашними делами, а затем села за свой книги — она работала научным сотрудником в Институте переливания крови. Но работа в голову не шла, хотя она и старалась себя успокоить: «Что могло случиться? Разве не бывало раньше, что он приходил и позже?» Во дворе еще слышны были ребячьи голоса, мальчишки играли в футбол и вертелись на карусели, установленной после землетрясения.
Галия оделась и вышла во двор. На ее вопрос об Эдике все пожимали плечами.
— А давно он был здесь?
Кто-то сказал, что он недавно был здесь, но его перебили, все заспорили, зашумели, а потом признались, что видели Эдика только утром — ушел куда-то с Муратом. Мурата Галия знала. Задыхаясь, поднялась она на четвертый этаж нового пятиэтажного дома. Двери открыл Мурат — он смутился, опустил глаза и отступил, пропуская ее.
— Где Эдик?
Выслушав его сбивчивый рассказ до конца, Галия стояла, не в силах шевельнуться. Глаза ее, в темных кругах, бессмысленно смотрели, ничего не видя перед собой. Мать Мурата дала ей лекарства. Придя в себя, Галия поехала в аэропорт, но там ничего не знали, и пока выясняли, она сидела в милицейской комнате. Сержант Халик, ее дальний родственник, принес из буфета бутылку нарзана, угощал ее, курил, пощипывал усики и успокаивал:
— Э, дорогая, не беспокойся. Не он первый, не он последний… Тут не такое бывает. Что с ним случится? Полетает, полетает, обратно привезут. Ты скажи лучше, как Юсуп поживает? Много ему осталось сидеть?
Галия заплакала. Муж ее сидел в тюрьме. Четыре года она одна, это сплошной кошмар, не знает, как протянет еще год, что ему осталось сидеть. А сын совсем отбился от рук, не дай бог попадет в дурную компанию.
Халик вышел ненадолго и вскоре вернулся.
— Ну, можешь идти спать. Ссадили твое сокровище, с ближайшим попутным самолетом доставят обратно. Иди и отдыхай. Все остальное я беру на себя. Будь спокойна, приведу его домой и тогда, ты уж прости, устрою ему хорошую баню.
— Я тебе так благодарна, Халик! — воскликнула Галия, прижимая руки к груди. — Ему так не хватает мужской руки.
— Я знаю, как это делается — слава богу, своих четверо. У тебя дома найдется хороший ремень?
Халику удалось даже рассмешить Галию. Он посадил ее в такси и постоял в задумчивости, пока машина не скрылась за углом.
На следующий день Галия позвонила с утра в институт и попросила разрешения остаться дома. Она боялась, что Эдика привезут без нее. Она то и дело подбегала к окну и даже боялась спуститься в магазин: а вдруг его привезут как раз в тот момент, когда она выйдет? Каждые полчаса она звонила в аэропорт, но самолета все не было.
Вечером тоже ничего нового она не узнала. Сменивший Халика сержант Мухамедов ничего толком объяснить не мог. К ночи Галия слегла. От нее не отходила соседка, жившая напротив, тетушка Раиса.
— Э, милая, нельзя так распускаться. Думаешь, это просто — найти? А потом, от твоего хулигана можно ожидать что угодно — его поведут, а он возьмет и убежит. Все ему мало приключений. Где уж тебе, бедной, управиться с ним! За Юсупом не могла уследить, мальчика не смогла сберечь. Несчастная ты…
Успокоила, называется.
Из самолета Эдика провожали почти торжественно. Пассажиры ему сочувствовали. Проститься с ним вышли даже штурман, радист и второй пилот. Эдик держался именинником — он улыбался. Одна Таня сурово смотрела на него — не могла простить себе своей оплошности. Когда к самолету подкатили трап, она повела его, крепко держа за руку и за всю дорогу не проронила ни слова. Войдя в милицейскую комнату, она чуть не швырнула его к столу.
— Забирайте!
— Икрамов? Иностранец Икрамов? — обрадовался дежурный лейтенант. — А ну-ка, дайте посмотреть на него!
Встретили Эдика, как дорогого гостя, накормили, принесли журналы с картинками, чтобы не скучал, а к вечеру уложили спать на диване. Самолеты из-за непогоды не приходили, и отправить его можно было только на следующий день. Эдик лежал допоздна, слушал, как лейтенант разговаривает по телефону, но заснуть не мог. Его беспокоило, что лейтенант как-то странно посматривает на него. Когда лейтенант вышел из комнаты и долго не возвращался, Эдика охватила тоска. Почему лейтенант так посматривал на него? Может быть, он уже знает, где находится его отец? Не собирается ли он отправить Эдика туда же? И Эдик решил удрать.
В аэропорту было светло от огней. Подъезжали машины и автобусы. Эдик потолкался среди пассажиров и сел в автобус. Автобус был без кондуктора, он занял место возле кассы и с готовностью бросал туда передаваемые пассажирами деньги и отрывал билеты. На конечной остановке у железнодорожного вокзала все вышли. Эдик сошел вместе со всеми и растворился в толпе.
Подходили поезда. Эдик побродил по перрону, потом прошел в зал ожидания и сел рядом с колхозником, который ел хлеб с колбасой. Эдик вытащил конфету и стал сосать, а сам глядел на колбасу, на то, как двигались усы и щеки колхозника. Затем растянулся на скамейке и задремал.
Когда Эдик проснулся, то не сразу понял, где находится. Время было полночное — весь зал спал. Похрапывая, спал колхозник, положив под голову кулак. У его изголовья лежал кулек с едой. Не вставая, Эдик сдвинул кулек ногой, сдвинул как бы невзначай. Газета зашуршала, колхозник пошевелился во сне, но не проснулся.
Хлеб и колбасу Эдик ел на безлюдном перроне. Мимо ходили редкие пассажиры, работники вокзала. Эдик сошел с перрона и направился к товарному составу, стоявшему на запасных путях. Он хотел нырнуть под вагон, чтобы выйти на другую сторону, но увидел рабочего, идущего от паровоза. Он влез на подножку, но и на другой стороне мелькнул фонарь — шел кондуктор. И тогда Эдик спрятался в вагоне. Мимо проплыли фонари в темноте. Чувствуя себя в безопасности, прислушиваясь к лязгу ключей о буксы и колеса, он улегся на полу, натянул на голову ворот шерстяной безрукавки и уже сквозь сон слышал, как лязгнуло сцепление, дернулся состав и медленно покатили вагоны, постукивая на стыках…
Три дня, как на службу, Галия ходила в аэропорт, городскую милицию, на центральный телеграф. Сын ее бесследно исчез. Фотокарточку Эдика, переснятую и размноженную, разослали по многим городам — объявили розыск по всей стране.
На двенадцатый день после злополучного исчезновения — иностранца Икрамова, патлатого, грязного, исхудавшего, нашли спящим под базарным прилавком. Сторож вспомнил, что уже несколько дней подряд видел этого паренька шныряющим перед рядами. Он позвонил в милицию, и вскоре оттуда приехали на мотоцикле и доставили беглеца в отделение.
— Икрамов? Иностранец? — воскликнул капитан, взглянув на фотокарточку. — Ну-ну, приятно познакомиться!
На следующий день его привезли в детский дом и провели в канцелярию, где за столом сидел очкастый круглолицый человек и тонким голосом кричал в телефонную трубку. Дверь то и дело распахивалась, влезали любопытные ребячьи носы — мальчишки с косыми челочками, девочки в белых блузках и галстуках, все очень похожие друг на друга. Очкастый махал на них рукой, прося тишины. Но это на них не действовало, один за другим они прошли в канцелярию и обступили его, нетерпеливо глядя в рот. Эдик втянул голову в плечи и старался казаться меньше, чтобы не обращать на себя внимания.
Ребята слушали очкастого, видимо понимая, о чем идет разговор, потому что то и дело кричали:
— Мы уже были там!
— Не хотим больше!
Зажав трубку рукой, очкастый тихо спросил:
— А в лес поедете?
— Даешь!
— Поедем! — закричали мальчишки.
— А нас возьмут? — запищали девочки…
И тогда очкастый, приблизив трубку, сказал:
— В совхоз поедут старшие, а в лес двадцать человек.
Поднялся галдеж. Один кричал одно, другой другое, и никто не оглядывался на новенького детдомовца. Когда ребята с шумом повалили из канцелярии, Николай Васильевич пошел было за ними, но остановился перед Эдиком.
— А ты что здесь? Постой, постой! — Открыв ящик, он перелистал папку. — Икрамов? Из Ташкента? Мать знает? Сейчас дадим телеграмму, что жив и здоров. Есть хочешь?
— Не, — пробурчал Эдик. — Уже ел.
— Тогда иди погуляй. — Николай Васильевич открыл дверь и спросил у женщины, сидевшей за машинкой: — Где Вениамин Владимирович?
— В мастерских.
— Вернется, скажите, чтобы забрал к себе новенького. Нет, лучше сам пойди в мастерские, поищи Вениамина Владимировича и скажи, что тебя определили в третий интернат.
Николай Васильевич спрятал папку в ящик стола и, подозрительно блеснув очками, спросил:
— Будешь бегать?
Эдик молчал, насупившись. Хотя не сказал ничего, все равно было ясно — убегу!
— Ну, бегай, бегай, держать не будем. Иди сперва поешь, а потом решай. — Николай Васильевич взглянул на часы. — С вокзала поезд уходит в семнадцать, через полчаса другой. Одним из них можешь уехать.
Директор ушел, оставив Эдика одного. За стеной мирно стучала машинка. В углу, за письменным столом, лежали свернутые трубкой стенгазеты, на стене, во всю ширь ее, размахнулась фотопанорама уральского города, с многоэтажными домами и заводскими трубами. На столе и подоконниках валялись книги, блокноты, карандаши, в пепельнице лежала денежная мелочь. Эдик ожидал встретить в детском доме все, что угодно, только не это. Доставленный сюда силой, он, оказывается, никому не был нужен, и теперь сидел в канцелярии, всеми забытый. Дважды открывалась дверь — заглядывала одна и та же девочка с тощей косичкой.
— Николая Васильевича нет?
Заглянув в третий раз, она бросилась в угол, нашла там чистый лист для стенгазеты и вылетела из канцелярии. Все так же равнодушно стучала машинка. Эдик встал, выгреб из пепельницы деньги, выглянул из-за дверей и прошел по гулкому пустынному вестибюлю. На стенах висели фотографии: ребята у автобуса на фоне белого красивого дома, клумбы и фонтаны; ребята на морском пляже, в кипарисовой аллее; ребята на Красной площади, у Мавзолея; взбираются по скалам, обвязавшись канатом; в лодках с парусами. Эдик смотрел и не понимал, откуда и зачем попали сюда эти фотографии и какое все это имеет отношение к детскому дому. «Ерунда», — подумал он, подтянул штаны и вышел во двор. Он презрительно оглядел огромную территорию детдома — четырехэтажные дома, асфальтовые дорожки, старое здание монастыря с березками на крыше, газоны с цветами, фруктовые деревья. У автобуса суетились мальчишки, передавая в двери и окна ящики, мешки, телогрейки, топоры. За рулем сидел шофер в кепочке набекрень. Очень подозрительный шофер, какой-то ненастоящий, наверно, из воспитанников. На спортивной площадке, огороженной проволочной сеткой, играли сразу в футбол и баскетбол. Малыши из брандспойта поливали клумбы и деревья. И никому не было дела до новичка.
Словно бы прогуливаясь, лениво оглядываясь, Эдик побрел к воротам и вышел на улицу. Если пройти к остановке и сесть в первый попавшийся трамвай — ищи свищи его тогда! Две недели странствий, вокзалы, рынки, милицейские отделения, овраги, подъезды домов дали ему опыт и кое-какую сноровку. Он знал, что летом не пропадет, ему совсем не хотелось осесть в детском доме после родного Ташкента. Ноздри его затрепетали от чувства свободы. Он подтянул поясок и пошел было к трамваю, но остановился в предчувствии голода — сейчас еще не очень, но дело шло к вечеру, базары и столовые закрываются, поживиться будет негде.
В столовой — просторной, низкой и светлой, заставленной голубыми столиками и стульями на дюралевых ножках, было почти пусто. Он потоптался у порога, не зная, куда податься, пока девочка, стоявшая на выдаче, не заметила его.
— Не обедал? Иди, а то скоро закроем.
Эдик подошел к выдаче и увидел в глубине плиту, огромные котлы, двух женщин и нескольких ребят в белых халатах. Они мыли посуду и заливали воду в баки. Девочка налила в тарелку густых щей, в другую положила пшенной каши с тушенкой и огурец.
— Компот кончился, — сказала она. — Не будешь опаздывать.
Эдик наедался впрок. Поев, сгреб с тарелки хлеб и рассовал по карманам, а когда встал, перед глазами его, потускневшими от сытости, выросла девочка.
— Ты что? — Она покрутила пальцем около лба. — Обалдуй Обалдуевич? Плюшкин?
Эдик молча выгреб из карманов хлеб и вышел из столовой.
Ночевал он на вокзале, забившись под сиденье. В полночь проснулся, бродил по путям, подходил к вагонам, но сесть не решался. Что-то удерживало его здесь, хотя сам не знал еще что. А рано утром, стащив в комнате матери и ребенка пакет с остатками чьей-то еды, пошел бродить по городу и застрял в парке над озером — там и провел почти весь день.
Приходили детдомовцы, но никто не знал его в лицо. Они гуляли без старших, купались сколько хотели, вели себя, как свободные, никому не подвластные люди, влезали на вышку и красиво — ласточкой, рыбкой и солдатиком — прыгали в воду. От одного парня он не мог оторваться — тело его было разрисовано якорями, кораблями, пронзенными сердцами, а поперек груди, наискосок, витыми буквами красовалась надпись: «Нет в жизни счастья». Паренек сверкал белозубой улыбкой, изображая своим видом самое полное, какое только мыслимо на свете, счастье. Правда, иногда прохожие раздражали его своим назойливым любопытством, тогда он вызывающе щурился и коротко бросал:
— А ну катись!
И прохожие катились, а новые прохожие опять останавливались, особенно любопытствовали ребята. На берегу и в воде крутилась непрерывная карусель. Эдик лежал, подложив под локоть изрядно затрепанную безрукавку, смотрел на мускулистые загорелые тела ребят, грелся на солнышке и мечтательно вздыхал. На другом берегу высился старый пятиглавый собор, облака отражались в воде, вдали тянулась сизая щеточка леса. Красота, как на картине. Эдик жмурился от удовольствия — вот так бы всегда. Здесь было голубое небо, синие леса, ласковое солнце и много воды — столько воды он не видел в своей жизни. Он не хотел признаваться себе, но ему никуда не хотелось отсюда удирать.
Вечером Эдик вернулся в детдом, без стука открыл двери. Николай Васильевич рассматривал с ребятами стенгазету. Он поднял глаза, нахмурился, вспоминая что-то, поправил очки на переносице.
— А, это ты? Ну, садись, садись…
И опять уткнулся в стенгазету. Ребята обсуждали заметки и смеялись, а Эдик сидел на диване, невзрачный, забытый, чувствуя себя чужим и жалким среди бойких, горластых ребят, перекрывающих своими басами тонкий голос директора. Потом перед Эдиком появился мужчина в галифе и сапогах, в гимнастерке, туго натянутой на крутых плечах, и смотрел на него внимательными глазами, словно не мог определить, к какому виду животных принадлежит этот нестриженый, в зеленой рваной безрукавке, похожий на кузнечика, субъект.
— Ты что ж, иностранец?
— Вениамин Владимирович, к себе возьмете… — Николай Васильевич осмотрел Эдика. — Поскольку он еще не отбегался, пока возьмите временно, в списки не вносите. Баня сегодня топится? Нет? Тогда дайте все, что положено, пусть кто-нибудь из старших сходит с ним на озеро.
Уже в полночь, когда гул в палатах улегся, а Эдик уже засыпал, кто-то рядом зашептал:
— Где у вас новенький? Этот, что ли?
— А что такое? — раздался хриплый голос со сна.
— В канцелярию его. Эй, вставай!
Эдик шел в кромешной тьме, сквозь шум дождя, сквозь черные гущи деревьев, и мрак, черный, густой, был еще гуще и чернее от того, что сверкало электрическими огнями здание, где была канцелярия. Сторож, разбудивший его, прошлепал через вестибюль в канцелярию и схватил трубку.
— Алло! Сичас. Привел.
Он подул в трубку и передал Эдику, и тот, ничего еще не соображая, услышал вдруг близкий голос матери.
— Эдик? Эдинька, сыночек мой!.. Что ж ты наделал?..
Эдик услышал всхлипывание, затем наступило молчание, наконец мать, как видно, успокоилась и сказала, что скоро приедет к нему и что, если ему понравится, он может тут остаться.
Глазки сторожа сияли хитро. Он был татарин. Ночью одному скучно, и он обрадовался, что может поговорить с Эдиком на родном языке. Языки разные, конечно, но все же понять друг друга можно.
— Ай ма! Ай ва! — удивлялся Ахмет. — Зачим бегать! Что карошиво?
Перед тем как уйти, Эдик выгреб из кармана мелочь и положил в пепельницу. Он не сразу пошел в интернат, а долго еще стоял в вестибюле перед фотовыставкой, рассматривая веселые лица ребят, деревья, озера, горы и дороги. И подумалось вдруг, что если здесь остаться, то, наверно, тоже можно повидать свет, и совсем не обязательно бегать. Наверно, это не самый лучший способ повидать свет…
На дворе все еще шумел дождь, но прежней силы в нем уже не было. Должно быть, к утру он совсем выдохнется, и день завтра, как и сегодня, будет полон тепла и солнечного света. Эдик снял новенькие рубашку и брюки, влажные от дождя, растянул их на спинке кровати и нырнул под одеяло…
По толстой трубе над ущельем мелкими шажками передвигался паренек. Он шел, как лунатик, не видя пропасти под собой, не слыша горной речушки, грохочущей внизу. Пенистые воды ее грозно и напряженно гудели, а он двигался вперед, все удаляясь от края пропасти, где толпились и гомонили ребята.
— Давай, Усман!.. Упадешь, Усман!.. Эй, Усман, дырявый карман, доиграешься! — кричали ребята.
К трубе был прилажен моток колючей проволоки. Усмана это не остановило — он исцарапал ноги, но все же добрался до середины ущелья и теперь, взлохмаченный, стоял, покачиваясь, и делал вид, что пляшет, — приподнимал одну ногу, другую, слегка приседал и хрипло при этом напевал:
— Ах, дубуртар Дагестан![1]
Он уселся на трубу верхом, скрестил ноги и рухнул вниз. Теперь он висел вниз головой и загребал воздух руками.
— Заслуженный артист Ахмедов, — кричал он, раскачиваясь и наслаждаясь ужасом, охватившим мальчишек, — сейчас вам покажет…
Но почему это вдруг ребята замолкли? Стало так тихо, будто все ушли. Только ровный шум несся снизу — это Койсу, ворочая камни, несла свой воды в ущелье.
Усман подтянулся к трубе, уселся на нее и огляделся. У обрыва стояла мать. Из-под платка выбились волосы. Лицо ее кривила бледная улыбка.
— Молодец, сынок. Ловкий ты у меня мальчик. Ну хорошо, показал свою смелость, а теперь потихоньку иди сюда.
— А ты отойди, — чуя недоброе, сказал Усман.
— Ну хорошо, сыночек, я отойду. Ты ползи себе спокойно, а я отойду…
— И подальше! — приказал Усман, поджидая, пока мать не удалится на безопасное для него расстояние.
Ребята переводили глаза с Усмана на мать и рассаживались на земле. Сейчас будет трогательная встреча матери и сына. Никому не хотелось пропустить редкое зрелище.
Рукият зазывала сына, как зазывают непослушного ослика. В ее голосе переливались нежные ручьи, слышалось голубиное воркованье. Усман подползал все ближе и ближе. Рукият повторяла руками движения сына, будто тянула его на поводке. Он осторожно перебрался через колючую проволоку, ухватился за куст и прыгнул вперед, растянувшись на земле.
Не успел он подняться, как очутился в объятиях матери. Она прижала его к себе, ощупала лицо шею, руки — цел, слава богу! — и вдруг ударила. Она хлестка его по щекам, била радостно и деловито, словно выколачивала ковер, а он извивался в ее руках, кричал, заглушая смех ребят и шум горного потока. Он вырвался, с быстротой ящерицы взобрался по склону и уселся на камень. Там он чувствовал себя в безопасности — теперь мать не достанет.
— Ты не проголодался, сынок? — спросила Рукият мирным, будничным голосом, заправляя волосы под платок. — Я хотела тебе сказать, что Загир прислал письмо. Кажется, там что-то есть и для тебя…
— Ладно, — буркнул Усман. — Иди, я потом приду.
Когда мать ушла, Усман недобро уставился на одного из мальчишек:
— Эй, Меджид, а ты чего смеешься?
— Я смеюсь? Откуда ты взял?
— Не смеешься? Все равно отдавай ножик. Проиграл, так гони.
— Ха — ножик! А это ты видел? Ты мне ветку давай, тогда получишь ножик.
Глаза Усмана сощурились в узенькую щелочку. Действительно, веточку, росшую из соединительной муфты посредине трубы, он так и не сорвал. Он бы, конечно, сорвал, если бы не мать. Не виноват же он, в конце концов, что мать помешала. Все-таки до середины он добрался, и сорвать веточку ничего не стоило.
— Значит, не отдашь?
Тогда Усман снова пополз по трубе, сорвал ветку, росшую из муфты, и погнался за Меджидом, который вздумал убежать. Он настиг его на мосту, сбил с ног. Заклубилась пыль, раздались удары и крики.
Меджид с расквашенным носом, скуля, уполз на четвереньках от пропасти. Усман отвернул оба лезвия и продул желобок.
— Подожди, ты еще ответишь мне за нос! — грозился Меджид.
— Такой красивый нос ему сделал, а он недоволен! — уже миролюбиво шутил Усман.
Вокруг него толпились ребята, рассматривая ножик.
Свою мать Усман нашел у соседей. Она спрятала письмо и пошла с сыном домой.
— На вот, прочитай, — сказала она. — Только прошу тебя, не торопись.
Пока Рукият на швейной машине зашивала Усману штаны, он громко, как на уроке, читал письмо от старшего брата. Письмо было распечатано и давно прочитано — недаром она бегала к соседям, — однако Рукият вздыхала, цокала языком, будто не знала, что в письме. В тех местах, где Загир сообщал об успехах нефтяного промысла, которым он руководил, мать смотрела на Усмана с укоризной и качала головой. Старший сын имел обыкновение почтительно сообщать родителям и о производственных своих делах. Кто знает, может быть, он и сам ощущал мальчишечью гордость, но старикам он этим здорово умел угодить. Кажется, не было в ауле уважаемого дома, где не побывала бы Рукият, показывая письма от сына.
Вечером, усталый, пришел старый Ахмед. Снова вслух читали письмо. Отец жевал табак и тусклыми глазами смотрел куда-то, словно в пустоту. Он стянул с тощих ног чиркмарты[2] и улегся на тах[3]. Ему было под семьдесят, но он еще работал в колхозе: лазил на деревья, собирая фрукты, и никому не уступал в работе. Он был трудолюбив и неразговорчив и не вмешивался в воспитание сыновей. Этим занималась Рукият. Она была крепкой женщиной, лет на двадцать моложе мужа. Правда, отчитывая Усмана, она как бы обращалась к мужу, но тот выслушивал безучастно, гладил седые усы, в бесцветных глазах его светилась усмешка. Кто знает, может, в эти минуты он вспоминал, как теми же словами она когда-то ругала старших сыновей. И все же выросли неплохие люди. Разве Усман не был братом своих братьев? А может, старику вспомнилось собственное детство и в проделках Усмана он узнавал себя?..
Дня два Усман вел себя примерно. Он ходил с отцом в сады и помогал собирать фрукты. Носил матери воду, обрезал ветки на деревьях, укладывал грязные после дождя дорожки битым кирпичом. И под диктовку матери два дня подряд писал своим братьям письмо. Рукият то и дело отрывалась, письмо было длинное, много всего надо написать о делах в ауле.
Расчесывая шерсть и поглядывая поверх очков на сына, Рукият диктовала:
— А теперь пиши: «Никакой управы нет на вашего младшего брата. Хоть бы пристыдили его. Нет мне, старой, от него покоя… покоя…» Написал?.. «Отец ваш старый, от него толку не добьешься…» Написал? «Единственная надежда на вас».
Обращалась она сразу к трем сыновьям, хотя все они жили теперь в разных городах. Усман, высунув от усердия язык, макал ручку в чернильницу, снимал муху и писал. В тех местах, где мать ругала его, он морщил лоб и вписывал что-нибудь другое.
— А ну, прочти, что ты написал.
Пока речь в письме шла о соседях, о хозяйстве, об отце, Усман читал бойко и легко. Как только доходило до его проделок, он начинал вертеться.
— «Никакой управы нет на Усмана, — читал Усман запинаясь. — Нет от него никому в ауле никакого покоя…»
— Постой, разве я сказала «никому в ауле»? Хватит мне самой от тебя забот, чтобы еще помнить о других. Я сказала: «Нет мне, старой, от него покоя».
— Ну да, «нет мне, старой, от него покоя». Я же так и читаю.
— Стыдись, дурачок! Думаешь, ты учишься в школе, а мать неграмотная, так ей можно голову крутить? Ну, так что там дальше?
— «Все на него жалуются, и вы бы хоть поскорее взяли его от меня…»
— Что ты такое говоришь, бестолковый? Разве я сказала «возьмите его от меня поскорее»?
— Ну да, ты так и сказала. Вот смотри, как я записал. Что я, буду выдумывать?
Рукият подозрительно взяла листок, повертела его, рассматривая черные мушки Усмановых каракулей.
— Не могла я так говорить! Зачем ты им нужен сейчас, когда еще школу не кончил?
Перехитрить мать было трудно — она видела Усмана насквозь и наперед знала все, что он затевает. После обеда она, подозрительно заглядывая сыну в глаза, ни с того ни с сего сказала:
— Сегодня на ужин я сделаю тебе дурмабе[4]. Очень вкусные дурмабе. Вечером, сынок, никуда не уходи.
Интересно, откуда она узнала, что Усман не собирается ужинать? Он решил сбежать из дома на денек-другой, и мать, наверно, о чем-то догадывалась. Но ее уловка не помогла — ночевать домой Усман не пришел. Он спал на старой ферме, за садами, где была школьная техническая станция. Станция была закрыта, потому что преподаватель по труду, он же и старший пионервожатый школы Омар Герейханов, уехал в Махачкалу сдавать экзамены в учительский институт и увез ключи с собой. Однако уже на второй день Усман подобрал у колхозных слесарей ключи, и теперь станция со всем ее хозяйством была в полном и тайном владении Усмана и его друзей.
Работа на станции кипела. Ребята таскали в нее автомобильные и тракторные запчасти, всякий металлический хлам, который валялся на дорогах и возле колхозных мастерских. Самым крупным приобретением была старая вагонетка от подвесной дороги, добытая с колхозной фермы, что находилась выше в горах. Ребята соорудили фуникулер и часами, до полной устали, катались на нем.
Усман больше любил таскать вагонетку, чем кататься в ней. Он бегал взад и вперед, ухватив канат, вагонетка с визгом скользила над его головой, низко провиснув на ржавом металлическом тросе.
— А ну, покажи, что принес? — спрашивал Усман, продавая билетики. — Не мог денег достать? А эту кислятину ешь сам. Трудно тебе слазить на дерево, которое я показывал?
— Там Гаджи-Магомед с кинжалом ходит.
— А на что военная хитрость?
В колхозном саду было два сторожа. Старый Гасан все позволял, а Гаджи-Магомед носил под буркой кинжал. Он еще помнил, Гаджи-Магомед, как много лет назад старший брат Усмана, Загир, ныне большой начальник на каспийских промыслах, снял с него, спящего, кинжал и носился с ребятами по аулу, изображая кагача — страшного разбойника. Когда старик проснулся, ребята сидели вокруг него с горящими глазами, и Загир, захлебываясь, рассказывал, что у Гаджи-Магомеда сняли кинжал ребята с верхнего аула, а он, Загир, долго гнался за ними и едва отобрал. С тех пор прошло, наверно, лет пятнадцать, годы совсем согнули старого Гаджи, но он до сих пор не забыл той ребячьей проделки и, охраняя сад, никогда не расставался с кинжалом, таким же, наверно, древним, как и сам Гаджи-Магомед. Он знал все ребячьи хитрости и не отходил от яблонь, на которых росли ранние вкусные яблоки. К другим же яблоням ребята не подходили сами, потому что яблоки были повсюду — они пестрели в траве, грудились в арыках вместе с листвой, валялись на шоссе, доставаясь шоферам проезжающих машин. Местный фруктово-консервный завод не успевал перерабатывать фрукты.
Возвращался Усман в аул, когда звезды сияли над горами и громко трещали цикады. Он украдкой пробирался в дом. С каменной крыши он спускался на веранду, на цыпочках шел мимо спящего отца. Из комнаты матери доносилось сонное кряхтенье.
— Это ты, Усман?
— Я, ма, — говорил шепотом Усман и нашаривал в кухне кастрюлю с холодным хинкалом — чесночным супом с клецками. Наспех ел, снова проходил мимо спящего отца, нырял на деревянный тах, укрывался овчиной и засыпал.
Бывало и так, что Усман не приходил ночевать домой по нескольку дней подряд. Он жил, как цыган, повсюду чувствуя себя дома. Весь аул, и горы вокруг, и колхозные фермы, и школьная станция — это были его, Усмана, владения. Сады давали ему пищу, река — воду, в стогах на ферме он находил ночлег. А с ребятами он всегда найдет себе дело. Просто Усман был такой, что не мог оставаться без дела.
В августе приехал в гости брат Габиб. Он рассказывал о море, о телевизорах и спутниках, и рассказы его звучали как сказки. Старый Ахмед, который не ездил дальше соседних аулов и самым большим городом на свете считал Буйнакск, цокал языком и недоверчиво качал головой. Он верил в аллаха, а спутники и телевизоры не укладывались в его веру. Он слушал сына, как дети слушают сказки. Даже дети знают, что так не бывает.
Усман уже больше года не видел Габиба. С другими братьями он мало дружил — те были много старше его и уехали из аула, когда Усман был совсем малышом, а Габиб был старше на каких-то пять лет, почти ровня, еще недавно они вместе ходили в школу, лазили в сады и не расставались, как самые добрые юлдаши[5]. От рассказов Габиба у мальчика кружилась голова, и давняя мечта его — уехать в город и начать самостоятельную, взрослую жизнь — просто не давала покоя.
Мать теперь каждый день готовила вкусные обеды. Отец ставил на стол бутыль чагира, и Габиб, вытирая губы после баранины, пил вино. Усман то и дело заглядывал в кружку брата, доливая ему, а заодно и себе. И мать не ругалась. Такой случай — сыновья приезжали не часто.
Потом они вместе, Габиб и Усман, слегка охмелев, бродили по аулу, и встречные вежливо здоровались с ними:
— Идешь, Габиб?
— Иду, Курбан. А ты сидишь?
— Сижу, Габиб.
Так здоровались в ауле.
— Послушай, Габиб, я должен тебе что-то показать, — таинственно сказал Усман.
— Что же?
— Нет, я не скажу. Ты потерпи немножко.
И они пошли к ущелью, над которым висела труба, а внизу, ворочая камни, грохотала Койсу.
— Ты видишь, там кустик растет на трубе? — спросил Усман.
— Ну, вижу. А дальше что?
— Видишь? А теперь стань вот сюда и смотри.
Странные эти взрослые! Даже Габиб, который был старше Усмана на каких-то пять лет, считал своей обязанностью поучать его и наставлять. И не только наставлять. Он схватил Усмана, когда тот еще не успел ступить на трубу, и стукнул по шее.
— Я покажу тебе фокусы! — ругался Габиб. — Некому тебя учить, голова ослиная! Совсем тут без меня разболтался! Думаешь, я не знаю о твоих номерах?
Впрочем, когда братья пошли в школу (Габиб хотел поговорить с учителями об Усмане, узнать, как он учится), они помирились.
В школе очень обрадовались Габибу. Старый учитель Мухтаров хлопал Габиба по плечу и вспоминал его детские проделки. Молодой директор Ханов показывал кабинеты с чучелами орлов и шакалов, угощал в саду яблоками и очень сожалел, что не может показать ему школьную станцию: до нее было не близко, к тому же уехал Омар Герейханов, захватив с собою ключи.
— Ха! Мы ему сами покажем, — заявил Усман, впрочем, так, чтобы никто не услышал. — Подумаешь, без Омара нельзя обойтись!
Потом Габиб вертел на школьном турнике «солнце», и ребята завистливо смотрели на Усмана: не у каждого были братья, которые умеют вертеть «солнце»! Усман при этом хвастал, что у Габиба первый разряд по борьбе, а на областной спартакиаде он занял второе место.
— Не первый разряд, а второй, — поправил Габиб. — А во-вторых, на спартакиаде я занял пятое место. И это тоже неплохо. Там были борцы дай бог!
— Ну, а как твой брат Абдулла, все еще играет в футбол? — спросили его.
— Откуда у него время на это? Даже судить ему некогда, хотя имеет первую судейскую категорию. А жаль, ведь он был лучшим центром нападения в команде.
— Очень приятно, что наш аул дал столько знаменитых чемпионов, — сказал молодой директор Ханов и тут же предложил Габибу остаться в школе преподавателем физкультуры, чтобы готовить достойную смену братьям Ахмедовым.
— Ну какие мы чемпионы, — смутился Габиб. — Прямо неудобно слушать такие слова. А учить ребят мне еще рано. Мне самому учиться надо. А потом я пойду служить во флот. Мне хотелось бы побывать в Антарктике.
В общем, это был скромный парень, не чета Усману. Тут же, на школьной площадке, Габиб показывал желающим борцовские приемы. Ребята подходили по очереди, и он всех, одного за другим, бросал на опилковый мат. Ну, и после этого, что же удивительного, что Габиб так и не вспомнил о цели своего прихода в школу! Как учится Усман, как ведет себя, какие наклонности у него (Габиб уже подумывал о будущей профессии брата) — об этом он так и не спросил.
Весь день братья ходили по аулу. Их зазывали в дома, угощали. Взрослые парни стояли у пруда и вели неторопливые разговоры. Девушки проходили будто сквозь строй и быстро оглядывали Габиба.
— Ты что, не узнала меня, Гамар?
И в самом деле трудно было узнать Габиба. Уехал из аула тощим пареньком, а сейчас богатырь, почти мужчина. Гамар, девятиклассница, которую Габиб раньше никогда не замечал, покраснела и убежала.
Когда пришло время ужинать, Габиб куда-то исчез.
— Ты не видел его? — спросила мать Усмана. — Иди поищи: я приготовила плов.
— Что же, он не может ходить куда хочет? — обиделся Усман. — А может, у него свидание?
— Какие еще там свидания! — рассмеялась Рукият.
— Такие! — рассердился Усман. — Никуда я не пойду.
— Поговори еще у меня! — прикрикнула мать. — Кому я сказала — пойди и поищи?!
Хорошо, он пойдет и поищет Габиба. Но жить он так больше не может. Усман обошел весь аул, ругаясь про себя, но брата нигде не встретил. Он решил уйти на станцию и там отоспаться — выслушивать наставления, а потом слоняться в поисках брата, который гуляет, наверно, с Гамар где-то в горах, — нет уж, пускай его самого поищут…
Путь на станцию лежал мимо ущелья. Усман шел, сбивая камешки палкой и прислушиваясь, как они падают вниз, в Койсу.
Проходя мимо трубы, он остановился и не поверил глазам: кто-то барахтался над пропастью. Проползет немного, помогая себе руками, посмотрит вниз и снова ползет.
Усман сразу догадался: Габиб. Что же теперь делать? Кричать на Габиба, по шее ударить? Попробуй свяжись с ним, так огреет, что взвоешь! Жаль, что Усман младший в семье, все учат его, а он, Усман, никого не может наставлять. Он напряженно следил за Габибом, пока тот, так и не добравшись до середины, пополз обратно.
Хорошо, Усман сделает вид, что ничего не знает, ничего не заметил. Зато он скажет ему: «А я знаю про тебя такое! Если возьмешь меня в город, тогда никому не скажу». Он понимал, что вряд ли это поможет, но все же тайну решил держать про запас: авось пригодится.
— Где ты пропадал, Габиб? — спросил Усман, выйдя навстречу брату возле самого аула. — Тебя мать ужинать ждет. Хе, она решила, что ты с кем-то на свидание пошел…
— Что ты! — смутился Габиб. — Меня тут заинтересовала система водоснабжения. Интересно, когда это успели провести трубы? Слушай, завтра пойдем с тобой на насосную станцию…
Усман торжествовал: захоти он только, он тут же посадил бы его в лужу со всеми его увертками!
— Ладно, — согласился он. — Только еще мы с тобой пойдем играть в фуникулер. Ты пойдешь с нами, а? Я тебя буду катать без билета сколько захочешь. Только обязательно приходи, ладно?
— А он меня выдержит, твой фуникулер?
— Еще бы — двоих, как ты! Сами делали!
— Вот поэтому-то я и беспокоюсь.
— Если только не выдержит, пускай гром попадет мне в макушку, пускай шакалы разорвут меня на части, пускай я упаду в Койсу, так что косточки никто не соберет…
— Ладно, ладно, по рукам! А то устанешь слушать тебя…
— Значит, уговор? Только смотри, ты слово дал! И потом, знаешь что? Не говори об этом директору школы, ладно?
Через два дня Габиб стал готовиться к отъезду. Вместе с ним тайно собирался и Усман.
Ночью, накануне отъезда, Усман долго ворочался, слушая, как разговаривают на веранде Габиб с матерью и отцом.
— Вы думаете, он сразу стал начальником? — рассказывал Габиб о старшем брате. — Как бы не так! Работал сперва рабочим, потом бурильщиком, а потом мастером. Ну, и как хорошего мастера его выдвинули начальником. Теперь он держит первенство на всем Каспии.
— На всем? — удивилась мать.
— Какое это имеет значение, если даже не на всем? Ты думаешь, это просто?
Мать пожаловалась, что вот уже лет пять, как Загир не приезжал в аул.
— Ну как ты думаешь, мама, разве есть у него время, чтобы приезжать в гости, когда там такие важные дела?
— Но Абдулла-то уж мог бы, наверно, приехать?
— А откуда у Абдуллы время? Он же партийный секретарь. Он же себе не принадлежит, за все в районе отвечает. А ведь он еще заочно учится в пединституте — это ведь тоже кое-что…
— Ну, а ты как учишься, сынок?
Габиб тяжело вздохнул и почесал пятерней кудрявые волосы.
— В голову не лезет.
— Абдулла заставляет?
— Жить не дает. Если, говорит, не кончишь школу, я тебя на флот не пущу. А без флота я жить не могу. Не нужны, говорит, в нашей семье неучи. Хватит на наш род лоботрясов.
Усман при этих словах даже съежился. Кто же эти лоботрясы? Уж не его ли, Усмана, имеют в виду? И в самом деле, мать тут же перескочила на Усмана. Усман даже зажал, потому что наперед знал все, что сейчас скажет мать.
— Ничего, я с ним поговорю. (Усман открыл уши, потому что говорил Габиб.) Он у меня еще посмотрит, как не учиться! Нам, Ахмедовым, неучи не нужны. Я строго с ним. И вообще, если что, вы пишите мне, и я с ним по-свойски. А если не поможет, приеду…
Мать почтительно смотрела на Габиба, который еще недавно был мальчишкой и доставлял ей хлопот не меньше, чем сейчас Усман, и точно так же говорили старшие братья про Габиба.
Ах, дети, дети! Рукият казалось, что она их воспитывает. Но, кажется, старшие это делали лучше ее.
Старый Ахмед не участвовал в разговоре. Он только жевал табак и кивал в знак одобрения. Но эти кивки значили не меньше чем причитания матери. Если старик не был с чем-нибудь согласен, он раздраженно кашлял и смотрел мимо, словно все здесь были чужие и он никого знать не хотел. Старик без слов умел выражать свой мысли.
Усман ворочался под жаркой овчиной, он задыхался от тоски, слушая взрослых. Учиться, учиться, учиться! Это еще Ленин сказал, а они повторяют, будто сами додумались.
Хорошо, Усман согласен учиться. Но разве он не может уехать с Габибом и учиться в вечерней школе? Ведь и Загир, и Абдулла, и Габиб — все учились, работая, и ничего, вышли в люди. А от него, Усмана, все чего-то хотят, сами не знают чего, воспитывают, как маленького.
А он не маленький! Возьмет вот и уедет вместе с Габибом. Встанет утром, тайком прицепится к машине и уедет. Ищи свищи, догоняй тогда его!
В ауле ревели ишаки. В хлеву сонно мычали коровы. Лаяли собаки.
Из комнаты через полуоткрытую дверь Усман видел, как над горой, задевая вершину, плывут облака. Когда они проплывали, в черном небе, как лампочки, зажигались звезды.
Вскоре к нему на тах перебрался Габиб. На рассвете за ним должен приехать знакомый шофер. Габиб укрылся овчиной и тут же заснул. Усман прижался к плечу брата и долго не мог заснуть. За стенкой, на веранде, сопел отец. В дальней комнате все еще возилась мать. Наверное, ей тоже не спалось. А может, она собирала Габибу в дорогу еду.
Всю ночь Усман просыпался. Мысли, тяжелые, как камни в Койсу, ворочались в его беспокойной голове. Одна набегала на другую, прыгая и обгоняя, а в душе теснились горы — маленький аул раздвигался, ширился, горы опадали, превращаясь в волны, и где-то плескалось море, и звезды качались на волнах, и плыл, разрезая волны, корабль, унося Усмана в неведомый мир…
Утром возле их дома прогудела машина. Габиб встал, позавтракал, постоял над спящим Усманом и осторожно прикрыл его овчиной. Потом простился со стариками и уехал. А Усман все еще спал. Погудел на прощание грузовик, но Усман ничего не слышал, только перевернулся на другой бок, чтобы удобнее было досмотреть сон…
Джафар и Тофик жили в маленькой комнатке общежития. Правда, Джафару обещали квартиру, как только женится, но он не торопился. Ну, а Тофику, конечно, ничего не обещали. Просто ему было десять лет.
Жили они вместе очень хорошо. Впрочем, только называется, что вместе. Джафар надолго уезжал в море, и тогда Тофик оставался сам по себе — сам заботился о своем пропитании, сам себя воспитывал, а вообще-то делал что хотел: гонял с ребятами голубей, ходил на шаланде в море, толкался возле нефтяных вышек, путаясь под ногами у рабочих. Брат оставлял денег, и Тофик с ребятами проедал их в первые же дни на конфеты, кишмиш и вяленый инжир. На что же еще их тратить? Ходить в столовую и отдавать их за борщи и каши — разве может быть что-нибудь глупее? В общем, на жизнь свою Тофик не жаловался.
Как-то в гости к ним нагрянула Тая Шумейко. Неизвестно, что ей нужно было, но она ходила по комнате, словно комиссия: оглядывала голые стены, изучала грязные кастрюли, осматривала белье, перебирала книги. На раскладушках, столе и книгах лежала толстым слоем пыль — добрая прикаспийская пыль, во время штормов проникавшая во все щели.
— Ты сегодня ел что-нибудь? — спросила Тая.
Тофик, напряженно следивший за ней, сделал беспечный вид, даже похлопал себя по животу:
— А как же.
Тофик торжественно вынес из чуланчика мешок с кукурузой. Он захотел тут же показать, как замечательно варит початки, но Тая махнула рукой.
— Ладно, как-нибудь потом. А сейчас пойдем в столовую, вместе пообедаем. И, пожалуйста, когда вернешься — очень грязно у тебя! — прибери.
С тех пор Тая каждый день брала с собою Тофика в столовую и кормила. За свой счет. Это его устраивало. Кормила она очень сытно — Тофик выбирал что хотел. Вскоре он и сам повадился ходить к ней в райком. Как проголодается — сразу к ней. И потом как-то незаметно для себя и вовсе привязался к ней. Стал приходить и в другое время, не только к обеду. И часто увязывался за ней. Куда она, туда и он. Она во Дворец культуры — и он туда. Поедет на промысел — и он за ней. Только на Нефтяные Камни не брала с собой — туда детей не пускали.
Тофик любил сидеть у Таи в кабинете и смотреть на нее. Входила машинистка, клала на стол какие-то бумаги. Тая их тут же, прижимая щекой телефонную трубку к плечу, подписывала. Забегали инструкторы — она отдавала распоряжения. И при этом не переставала разговаривать по телефону.
Тофик сидел и ждал, пока Тая вспомнит о нем и они вместе пойдут по делам. Тофик готов сидеть вот так и ждать хоть всю жизнь, сидеть, смотреть на Таю и слать. Отсюда, из этой комнаты, слышно все, что делается в поселке. И не только в поселке, даже в Баку. И не только в Баку, но и далеко в море, на Нефтяных Камнях, где работал его брат Джафар Баскаев. Выражение на лице Таи часто менялось — то властное, строгое, то подбадривающее, веселое. На лбу ее то собирались морщинки, то расправлялись. Даже ямочки на щеках и веснушки на носу менялись, точно и они участвовали в разговоре. Тофик хорошо видел по ее лицу, кто там у другого конца провода. Сейчас, например, говорит хромой Гаджи, комсорг на Нефтяных Камнях. Он жалуется на своих комсомольцев: никак не соберешь у них взносы, а гоняться за ними, когда у него столько разных поручений, — разве это дело? Голос у него скрипучий, так и рвется из трубки; по всему кабинету слышно. Тая долго молчит, слушает его, устало вздыхает, по-свойски подмигивает Тофику (мол, что с ним поделаешь, любит поговорить), снимает с кофточки невидимые пушинки и вообще отчаянно скучает. Даже Тофику надоело слушать его. Можно трубку оставить на столе и ходить по комнате, и все равно будет слышно, как орет Гаджи.
— Ты не скромничай, Гаджи, — усмехается Тая. — Хочешь, чтоб тебя похвалили?
Теперь Гаджи уже не кричит, говорит спокойно и о чем-то просит Таю.
— Ну, не будем об этом, — говорит она и оглядывается на Тофика, словно ищет у него защиты. — Я же просила тебя… Это разговор не для телефона.
Обрывки слов долетают до Тофика, он силится понять: о чем это нельзя говорить по телефону? Но вот наконец Гаджи прощается, неизвестно за что благодарит Таю, она поспешно кладет трубку, и вместе они, Тая и Тофик, выскакивают из райкома.
— Уф! — смеется она и сбегает по ступенькам так быстро, что легкий ситцевый сарафан раскрывается зонтиком. — Какая погода сегодня! Нет, ты посмотри, какая красота!
Тофик не спорит с ней. Он даже оглядывается, чтобы найти красоту. Он готов согласиться с ней, но где же тут все-таки красота?
Тофик вот уже полгода живет в поселке нефтяников, но до сих пор не может забыть свой родной аул в Дагестане. Там горы до самого неба, там грозные ущелья — прямо дух захватывает, когда смотришь вниз. А внизу, перекатывая камни, шумят стремительные реки. Может, кому-то и здесь красота, только не Тофику. Как тут все плоско, не за что глазу зацепиться! Море плоское, берег плоский, равнина серая, каменистая, покрытая редкой жесткой травой. А вместо деревьев — нефтяные вышки. Их много, этих вышек, целые рощи, настоящие черные рощи, словно после пожара. И каждая вышка похожа на танцующую змейку. Удивительно, до чего же похожа на змейку — так и извивается, стоя на хвосте, так и прыгает, так и скачет!..
Если бы не старший брат, Тофик никогда бы сюда не приехал. Джафар давно ушел из аула, стал нефтяником и взял брата к себе. Здесь хорошая школа, много ребят, большие дома. Но вот старики не хотят сюда, им неплохо и в горах. Приезжала как-то мать, посмотрела и вернулась. Воздух, видно, не пришелся по вкусу. А отец даже в гости не выбрался. Боится, вдруг умрет в дороге. А умереть он хочет только в родном ауле, иначе нельзя — таков у горцев обычай.
Странная была у Таи работа! Трудно сказать, что она делала, потому что делала все. То хлопотала об устройстве в детский сад девочки судовой официантки, целыми неделями находившейся в плавании. То добивалась для кого-то квартиры. Во Дворце культуры она готовила дискуссию на тему «Есть ли бог?» и сама бегала проверять, как идет подготовка опытов с вольтовой дугой, потому что эти опыты должны наглядно показать, что молнии получаются от разрядов электричества и аллах тут ни при чем. Во все она вмешивалась, до всего ей было дело.
По утрам, когда Тофик появлялся в райкоме, Тая каждый раз удивлялась, будто не верила глазам. Ах, как она умела удивляться! Никто не умел так, как она.
— Ты уже здесь? Вот хорошо! Погуляй пока.
В райкоме уже толпился народ. Старшие школьники с котомками в руках шумели, смеялись, пели. Сегодня солнечный день, впереди поездка в район, на сбор хлопка, а это все равно что веселая массовка.
Когда школьники уезжали, в райкоме становилось тихо, и Тая высовывалась из окна.
— Тофик, ты еще здесь? — спрашивала она. — Тогда сбегай, пожалуйста, домой и принеси мне книгу по бурению. Ты знаешь какую.
У Таи выдался свободный часок, она хочет позаниматься. Тая скоро станет инженером-нефтяником и тогда уйдет работать на промысел. Хватит, говорит она, держать старух на комсомольской работе…
Если Тая уйдет на промысел, что делать тогда Тофику? Хорошо бы и ему попроситься туда — каким-нибудь рассыльным или еще кем. Он не уверен, что его возьмут, но будет проситься. Он знает, что на Камни ребят не пускают, но, может быть. Тая устроится на берегу? Хватит того, что брат работает на Камнях и Тофик редко видится с ним. А если еще и Тая уедет, совсем с тоски умрешь.
— Слушай, Тофик, какие у тебя к вечеру дела? — спросила однажды Тая. — Ты не хочешь поехать со мной на Дамбу?
Положим, у Тофика есть дела, и днем и вечером есть дела. Но какое это имеет значение? Сердце радостно прыгнуло — на Дамбу!
— А что? — равнодушно спросил он.
— А то, что надо помыться и прибрать комнату. Приедет Джафар — что он скажет, если увидит грязь?
Джафар ничего особенного не скажет. Тофик это знает точно. Джафар просто ничего не заметит. Тофик топчется на месте, придумывая, как бы отговориться от уборки.
— Скорее беги и возвращайся. Одна нога здесь, другая там.
Ладно, этих женщин не переспоришь. Дома Тофик до отказа открывает кран, лбом упирается в дно жирной раковины и дает холодной гудящей струе сделать свое дело — с мылом долго и хлопотно. После такого мытья на полотенце остаются грязные пятна, но зато щеки скрипят, как яблоки. Тофик заглядывает в осколок зеркальца — теперь ничего, вполне симпатично. Волосы торчат, как прутья, но тут ничем не поможешь — еще не придумали расчески, которая могла бы справиться с этакой чащей. Из зеркальца на Тофика пытливо смотрят большие, чуть косящие черные глаза.
— Совсем другое дело, — сказала Тая, когда он прибежал в райком. — А теперь наберись терпения и подожди. Нам, женщинам, тоже надо быть красивыми.
Тая вынимает из ящика стола маленькое зеркальце и взбивает свои соломенные волосы — они пышные и легкие. Кажется, что в них спряталось солнце и светит оттуда и свет его падает на Таино лицо, на ее белые мохнатые ресницы, на веснушки, и золотисто блестят ее серые, добрые глаза.
Тофик всегда с нетерпением ожидал возвращения брата. Но сегодня он бы не очень огорчился, если бы Джафар задержался. Откуда, спросит он, у тебя такой порядок в комнате? И почему вся кукуруза цела? Может быть, тебя кто-нибудь кормит? Тофик не знал бы, что ответить. Почему-то о своей дружбе с Таей ему еще не хотелось говорить.
К Дамбе едут поездом. От платформы бегут к морю — там, на эстакаде, уже толпятся встречающие. Катер качается у причала, из кубрика выскакивают пассажиры и семенят по трапу.
Тофик следит за высадкой. Один за другим выходят нефтяники. Бледные после качки, они щурятся от света, рассаживаются в автобусах.
Раз, два, три, четыре…
Но где же Джафар? Может быть, брат уже в автобусе? Тофик заглядывает в один, в другой — нет Джафара. Неужели он не приехал и остался на Камнях?
Надо сказать Тае. Но ее окружили ребята, о чем-то говорят и смеются. А вот и хромой Гаджи, он суетится возле Таи. Он улыбается и преданно смотрит ей в глаза. Тофику сейчас не до Гаджи, но все же он не может вытерпеть — Гаджи как-то уж очень странно смотрит ей в глаза. Тофик лезет в толпу, расталкивает обступивших и отделяет хромого от Таи.
— Джафар не приехал, — говорит он и выжидающе смотрит на Таю. — Не приехал…
— Не может быть! Где же он тогда?
— Я видел его в третьей машине, — скучным голосом сообщает Гаджи.
— Посмотри, Тофик, может быть, он там.
Тофик выбирается из толпы. Он заглядывает во все автобусы — Джафара нет нигде. Куда же он все-таки девался? Тофик опять бежит к Тае. Под ногами гулко хлопают доски эстакады, внизу беспокойно блестит зеленая вода. Вот и Тая. Ее почти не видно за чьей-то широкой спиной в брезентовой куртке.
— Нет Джафара! — сообщает мальчик, и черные большие глаза его косят чуть больше, чем обычно. Он как будто смотрит на Таю, а на самом деле чуть мимо. Он громко вздыхает: — Не приехал!
— Кто, я не приехал?!
Нефтяник в брезентовой куртке поворачивается к Тофику. Он делает страшное лицо, подхватывает мальчика ниже пояса, опрокидывает вниз головой и раскачивает его, чтобы через перила выбросить в море.
— Джафар! — кричит Тая.
— А-а-а! — вопит Тофик.
— Сумасшедший! — ругаются женщины. — Что он делает с ребенком!
А Джафар хохочет. Так хохочет и трясет своей косматой бородой, которой раньше у него не было, что испуганно разлетаются чайки. А катер, плывущий вдали, наверно, думает, что это сигнал, и дает протяжный ответный гудок. Очень шумный человек этот Джафар. Хохочет, а чего, спрашивается? Чуть ребенка не утопил, — что тут смешного?
— Ну, как вел себя мой братец? — спрашивает он у Таи. — Не надоел тебе?
Тофик даже весь похолодел от страшной догадки. Джафар ни разу не говорил ему о Тае. Он как будто даже и не знал ее. У них же, оказывается, какая-то тайна против него. Может быть, Джафар подослал к нему Таю и просил шпионить за ним?..
— Как же мне расплатиться за твои заботы? — улыбается Джафар, застенчиво треплет свою бородку и как-то странно смотрит Тае в глаза.
Эх, лучше бы Джафар не говорил этих слов! Разве Тая не сама захотела, чтобы Тофик всегда был с ней? Почему Джафар должен платить ей? За что? И вообще творится что-то неладное. Таю, например, всегда окружает народ, а сейчас ее все оставляют. Даже хромой Гаджи торопится уйти. Все они торопятся оставить их втроем — Таю, Джафара и Тофика. Тофик идет сзади. Он исподлобья следит за Таей и Джафаром. Он не идет, а плетется. Джафар перескакивает через выбоины в досках на эстакаде. Их немало, этих выбоин, на эстакаде, в них виднеется зыбкое море, в зеленой воде колышутся ржавые сваи. Лучше не смотреть в эти щели — голова закружится. Джафар подает Тае руку каждый раз, когда впереди выбоина. А Тая — ведь она сама могла бы перепрыгнуть! — охотно опирается на руку Джафара. Можно подумать, иначе она упадет в море. И чего они только вздумали тащиться пешком? Лучше бы сели в автобус, давно бы уже были на станции.
В поезде Джафар и Тая сидели рядом и не видели, как Тофик устроился напротив. Потом они встали к окошку. Что они там увидели? Наверно, из окна можно увидеть что-то замечательное, если Тая и Джафар так близко склонились друг к другу головами. Интересно, что они увидели в окошке?
Джафар и Тая о чем-то переговаривались. Они переговаривались так тихо, что Тофик ничего не слышал. Тофик сидел на солнечной стороне, ему было жарко. Он тоже подошел к окошку и влез между ними. Джафар положил свою жесткую ладонь Тофику на голову. И Тая погладила его по вихрам. Но Тофик теперь все равно понимал, что они забыли о нем. Он понимал, что даже сейчас, когда все они так дружно втроем приникли к окну, все равно они не вместе: Тофик сам по себе, а Тая и Джафар тоже сами по себе — о чем-то шепчутся, чему-то радуются и явно не хотят брать Тофика в свою компанию.
К горлу его подкатил ком, было трудно дышать. Он крепко прижимался лбом и носом к стеклу. Он так крепко прижимался к стеклу, что просто удивительно, как он его не выдавил…
Ночью, лежа на раскладушке, Тофик долго не мог заснуть. Он то и дело вскакивал и вглядывался в окно: там, в ночной темени, гуляли Тая и Джафар, бродили по берегу моря, прислушиваясь к плеску волн. Им, наверно, было наплевать на Тофика, который мучился от бессонницы, они даже не догадывались, какая тоска пришла к мальчику.
Тофик снова ложился и прислушивался, сдерживая дыхание: нет, это не брат крадется, это ветер кружит за домом, шурша сухой травой. Тофик забивался головой в подушку, откуда-то из темной глубины перед ним возникала мать — она стояла над ним и укрывала одеялом, отец смотрел на него добрыми бесцветными глазами. И, как в тумане, колыхались горы, сады на склонах, овцы и ослики на крутых тропах и знакомые мальчики из аула…
Джафар пришел домой под утро. Он строго оглядел комнату, крепко потер шею и уставился на пустую раскладушку. Постель была смята, Тофика не было. «Совсем разболтался», — подумал Джафар, с хрустом расправил свой широкие плечи и, не раздеваясь, прыгнул в кровать, прыгнул и тут же заснул.
А Тофик с того времени часто стал пропадать. Джафар еще не просыпался, а Тофик уже куда-то исчезал. Какие-то дела завелись у него с мальчишками на старой вышке в море, куда они ходили на шаланде. Ночью он украдкой возвращался домой и, не зажигая света, ложился спать. Джафар приходил позднее его, чаще всего с первыми петухами, Тофик просыпался и громко сопел, делая вид, что спит. Где и как он ел, никто не знал. Таю, которая брала его раньше в столовую, он избегал.
Но однажды ночью Джафар застиг Тофика в чулане, где он набивал карманы кукурузными початками. Джафар втащил его, упирающегося, в комнату, посадил за стол, открыл консервную банку с рыбой и нарезал хлеб.
— Ешь, — сказал он и сам закурил.
Тофик выгребал чайной ложкой консервы. Джафар сидел напротив, пуская колечки к потолку, пристально глядя на брата.
— Послушай, Тофик, — начал он разговор, к которому, видно, давно готовился, — я хотел с тобой посоветоваться как с братом… Отца, матери, понимаешь, здесь нет, так с кем же еще?
Уши у Тофика настороженно шевельнулись. Джафар вытащил из пачки новую папиросу и долго прикуривал от окурка.
— Вот какое дело. — Он придвинул Тофику хлеб. — В общем, понимаешь…
— «Понимаешь, понимаешь»! — взорвался Тофик. — Подлизывается еще, бородатый! — Тофик бросил ложку на стол, вскочил на подоконник и спрыгнул в сад. — И живите тут, а я от вас все равно уйду!
— Ах ты поганец! — крикнул Джафар в окно. — Ах ты злой человек!..
На следующий день Джафар уехал на Камни, так и не повидавшись с Тофиком. И тогда случилось неожиданное — наутро как ни в чем не бывало Тофик явился в райкомовский сад. Тая выглянула в окошко.
— Ты уже здесь? — спросила она, даже не очень удивленная. — Ой, как хорошо! Ты мне очень нужен сегодня!..
Тая старалась говорить, как всегда, но Тофик-то видел, что она по-настоящему обрадовалась ему. Она была по-прежнему простой, как его друзья мальчишки. Правда, в лице ее появилось что-то новое, а глаза вроде бы стали немножечко старше и озабоченней, и смотрела она теперь на Тофика, как всегда смотрела на него мать…
А в общем, Тофик понял, что ничего, собственно, в жизни его не изменилось. Тая по-прежнему являлась за ним, и вместе они ходили в столовую, и по-прежнему Тофик дежурил возле райкома, играя с ребятами в ножики, или сидел в Таином кабинете, слушая, как она разговаривает со всем миром. И часто звонил ей с Камней Джафар и совсем никогда уже не звонил хромой Гаджи. Теперь у Гаджи, наверно, было все в порядке со взносами и помощь Таи была не нужна.
Тофик смотрел, как девочки играют на тротуаре в классы, слушал, как трещит в трубке голос Джафара — голос был хриплый, простуженный, как у старого моряка. Тая заговорщически глядела на Тофика и подмигивала, а это значило, что Джафар спрашивал о брате. Впрочем, из трубки и так все было слышно.
— Что там поделывает Баскаев-младший? Не собирается бежать?
— Баскаев-младший, — отвечала Тая, — в настоящий момент смотрит в окно. Сейчас сюда придут, наверно, мальчишки и начнут буравить ножиками землю. Они скоро нефть откроют в саду. Придется открывать новый промысел.
Потом они долго говорили о непонятных вещах, голос Джафара был строгий, а Тая напряженно и скучно смотрела в одну точку перед собой, будто на самом деле можно увидеть в воздухе какие-то там диаметры и параметры. С некоторых пор Джафар стал следить за ее занятиями в институте. И Тофику было жаль Таю, жаль, как сестру, которой ничем не помочь.
Тофик смотрел в окно и видел степь. Она, эта степь, была опоясана трубами, на ней росли редкие пыльные кустики сорной травы, серые камни торчали на ее поверхности. А вдали лежало плоское море, и оно казалось продолжением степи, и небо, выгоревшее и бесцветное, как старая простыня, сливалось с морем. Ничего интересного там не было. Но странное дело: белесое небо и плоская каменистая степь уже не казались ему такими безотрадными и скучными. Может быть, потому, что на этой земле жили, если разобраться, совсем неплохие люди…
Николай встал пораньше, оглядел спящего сына — разбросанные по подушке нестриженые патлы, большая грязная ступня из-под одеяла — и пошел готовить машину. И пока возился с мотором, все вспоминал вчерашний разговор с женой. Выгнали его, чертенка, с урока, так он в отместку бросил в класс горящую расческу. То и дело, возвращаясь из поездок, узнавал Николай о новых проделках сына. И каждый раз, глядя в его озороватые глаза, закипал яростью против жены: сидит дома, а не справится с мальцом! Сам же терялся, не зная, как подействовать на него, как поговорить с ним. Только и вертелась мысль — порку задать, но тут же прошибало от страха: а вдруг врага еще наживет? Смешно сказать, завидовал родителям, быстрым на руку, — поплачет мальчишка, зато ходит потом шелковый, и все довольны. Но распалить себя не мог: не знал, как это руку на ребенка поднять.
Закончив с машиной, Николай завтракать не стал — жена еще спала — и поехал на базу райпотребсоюза. Там он долго возился, подбирая товары и оформляя в конторе накладные, и только в полдень вспомнил, что ничего не ел.
По дороге домой встретил Ольгу Митрофановну, классную руководительницу. Она строго посмотрела на него своими круглыми птичьими глазами и покачала головой.
— Слыхали?
— Знаю. Жена уже говорила с ним…
— Тут не жене, Николай Григорьевич, самому надо заняться сыном.
— Когда же мне, Ольга Митрофановна? Сами видите — все время в отгонах…
Николай мял кепку, топтался на месте.
— Это ваше семейное дело, кому смотреть за сыном. Год еще только начался, а мальчик нахватал двоек, совершенно распустился!..
Дома Гришки не было.
— К Смирновым пошел, — сказала жена, подозрительно вглядываясь в Николая. — С Васькой уроки делает.
— А здесь что — места нету? — Николай брезгливо оглядел комнату, по углам и стенам которой лежали ящики, мешки с сахарным песком и связки с одеждой. — Прибрать не могла, что ли?
Жена ушла на кухню, хлопнув дверью. Теперь с полдня разговаривать не будет. Николай надумал было пойти к Смирновым, но тут же остыл: пусть уж уроки делают.
Пообедав, снова ушел по делам и вернулся к ночи. Гришка был в постели — лежал как ни в чем не бывало и читал книжку, глаза поблескивали от интереса, на отца не обернулся. Дело это — читать книжку — показалось Николаю святым, и отрывать не стал. «Ишь ведь, любит, — подумал он, вспомнив, что в детстве не увлекался книжками, да и книг тогда в доме не было, а сейчас вон у сына целая этажерка, сам их ему и покупал. — И чего ему надобно, какого еще рожна? Читай, учись, набирайся ума, вырастешь — иди в любой институт. Самому-то много учиться не пришлось, пять классов — вот и весь институт, так хоть за отца поучись!»
Николай сидел за столом, проверял накладные, записывал в тетрадку товары, поглядывал на Гришку и мысленно вел с ним разговор. А когда закончил с делами, Гришка уснул. Так и не успел поговорить с ним…
Рано утром — выезжать Николай привык на рассвете — включил мотор прогреться, вернулся в дом выпить стакан молока и видит: Гришка сидит на кровати, взлохмаченный и сонный еще — встал, видно, по ошибке, решил, что в школу пора. Николай взглянул на часы — времени около пяти, помолчал задумчиво, почесывая подбородок.
— Со мной поедешь? — сказал он вдруг.
— Это как же… А в школу? — не поверил Гришка.
— О школе вспомнил! Одевайся, да по-быстрому.
Парня словно водой окатили — сон как рукой сняло.
Оделся, выскочил во двор, погремел для виду рукомойником, а в это время Николай сидел над листком тетради, поглядывая на дверь в другую половину, где спала жена, и обдумывал, что написать. В конце концов нацарапал: «Пойди в школу и скажи Ольге Митрофановне, что малого я взял с собой на три дня, а может, и больше, как получится. Пусть не очень ругается. В дороге я поговорю с ним, Николай».
Гришка бегал со двора в дом, из дома во двор в сильнейшем возбуждении.
— Бензину хватит?
— Тише, мать разбудишь.
— Насчет масла как? Баночку возьмем?
— Садись поешь и не шуми.
Через минуту Гришка был готов. Отец еще не кончил сборы, а он уже открыл ворота. Николай сел в машину, а тот стоял у калитки и командовал:
— Чуток правее! Левее, левее!.. А теперь разворачивай!
На ходу вскочил в машину, хлопнул дверцей, открыл боковое стекло и высунул голову наружу, оглядывая притихшие сонные дома и виноградные плети, серебристые от росы.
Машина переехала через арык, и вот она, школа — мелькнула в стороне, одноэтажная, тихая и сумеречная сейчас, в зарослях облепихи. Гришка помахал рукой — никогда еще школа не была ему так дорога, как сейчас, когда он уезжал от нее. А вот и пустынный базар с прилавками и павильонами. Гришка сунул пальцы в рот и свистнул пассажирам, ожидавшим первый автобус. Вот удивились, наверно, увидев мальчишку в такую рань! Промелькнули пролеты моста над мутной речушкой, застучала под колесами бетонка…
После тепла, застоявшегося на улицах поселка, в лицо ударил прохладный ветер открытой долины. Гришка словно бы окунулся в проточную быструю воду. Уши озябли, шея закоченела, холодные ручейки потекли к лопаткам и за пазуху. Он втянул голову в кабину и поднял стекло. Тихо и тепло. Машина катилась теперь навстречу солнцу — большое, в дымчатом кольце, оно всплывало над черными изломинами гор…
— На Теренсай?
Гришке не сиделось: прилипал к окошку вправо от себя, подавался вперед, упираясь в лобовое стекло, тянулся влево, через плечо отца. Мимо пролетали то мшистый валун в стороне, то старый овечий загон в сырой лощинке, то вдруг выскакивала из-за кустарника одинокая, в заплатах, юрта — приметы эти, давно уже примелькавшиеся, теперь, когда сын был рядом и нетерпеливо вертел головой, как бы снова оживали перед глазами Николая.
Въехали в горы. После долины, просторной от солнца, вернулись в ночь. Недавно здесь прошла гроза, и дорога, в осыпях и потеках, словно вся еще плыла.
Машина медленно ползла вверх, скрежетала боками о кустарники и ощупью спускалась вниз, к речушке, окутанной туманом.
Остановились у моста, под которым, поднимаясь под самые стропила, бурлила вода. Кто-то успел уже выставить знак — проезд закрыт.
Николай и Гришка вышли из машины. Гришка попрыгал на бревнах, пробуя на прочность, сплюнул в грохочущую воду и прокричал:
— Выдержит!
— Ты вот что, — сказал Николай, — посиди в машине, а я пойду поищу место для переправы.
Гришка проснулся, услышав шаги. Должно быть, возвращался отец. Поерзав, он забился головой в угол и снова закрыл глаза.
Наступила тишина, слишком долгая тишина. В окошке, расплющив нос, торчало смуглое лицо с наморщенным лбом, сбоку топырилась пятерня, протирая стекло. Глаза подмигивали. Это был не отец.
— Арак ма?[6]
Туман над речкой рассеивался. Сверху спускались двое всадников в бурках. Гришка вспомнил о ружье над спинкой сиденья повернуться и выдернуть из скоб, но тайная сила сковала: глаза незнакомца спокойно следили.
— Арак ма?
Гришка молчал. Ключи от лавки были в маленьком багажнике, но как их возьмешь под взглядом горящих темных глаз, беззастенчиво шаривших по кабине?
— Папирос ма?
У Гришки отнялся язык. Всадники подъехали к автолавке, послышалась гортанная речь. Это были чеченцы — кавказские люди, с войны осевшие в здешних местах. Они посовещались по-своему, к кабине приблизился другой — худой, носатый, с жесткими и хитрыми глазами.
— Не бойсь, выходи…
— Вы по…дождите, — промямлил Гришка, открывая кабину. — Я сейчас… позову…
Молодой чеченец подмигнул, улыбнулся и сильно, рывком тряхнул его руку, обмякшую и безвольную.
— Сиди, сиди, обойдемся.
Ясно, не хотят, чтобы он предупредил отца. Молодой вытряхнул из пачки последние папиросы, раздал их всадникам, почиркал зажигалкой, пытаясь прикурить, но та не зажигалась.
— Камешка ма? — спросил он у Гришки.
— У отца…
— А спичка?
— Я сейчас…
Откуда силы взялись! Гришка полетел вниз, мчался, прыгая через камни, продирался сквозь заросли, нырнул в полосу тумана, стелившегося вдоль берега. С бега он перешел на шаг, теперь уже не видный чеченцам. Выйдя на пригорок, он опять увидел их, и тот, молодой, заметил его и стал кричать:
— А-ла-ла! А-ла-ла!
Чеченцы столпились у автолавки и перестали смотреть в его сторону. Гришка выбрался из зарослей, вышел на открытое место и опять увидел чеченцев. Что-то, видно, затеяли недоброе и теперь сидели кружком, только молодого не было видно из-за автолавки. Но и он скоро вернулся, держа что-то в руках…
Сейчас Гришке не угрожала никакая опасность, он был далеко от чеченцев, дожидался, когда они уедут. Но ждать надоело, разбирала злость: сидят себе и не думают убираться. Он перебежал поближе и залег: не уходят. Пригляделся и переметнул за валун: все еще сидят. До моста теперь было недалеко, и он увидел наконец, как чеченцы стали подниматься. Но и на этот раз они не уехали, а опять столпились у автолавки. Что они там делали, Гришка не видел, только, отходя в сторону, что-то рассовывали по карманам, а один из них прятал что-то под седло. Потом все трое сели на коней, переехали мост и скрылись за поворотом.
В несколько скачков Гришка был у машины. Он распахнул дверцу кабины — ружье висело на месте; вырвал его из скоб, проверил магазин — патроны в стволах, бросился по мосту вверх, обогнул скалу — и вот они, еще не успели скрыться, не торопясь поднимаются к перевалу. Гришка вскинул ружье и, не целясь, нажал на спуск. Прогромыхал выстрел. Сквозь дым было видно, как всадники остановились. И тогда — будь что будет! — Гришка выстрелил вторым патроном и радостно вскрикнул, увидев, как всадники, припав к коням, умчались за перевал.
Возле машины его дожидался отец.
— Кого это? — спросил он.
— А тут эти… как их… — Голос у Гришки сорвался, и он долго не мог объяснить, что произошло.
Николай погрозил кулаком, забрал у него ружье, проверил стволы и велел садиться. Автолавка была закрыта, ключ от нее лежал на своем месте в багажнике.
— Ты что же это, в людей стрелять?
Гришка молчал. Николай сперва сердился, а потом стал шутить.
— Как же ты допустил их, а? — приставал он. — Спал небось?
Гришка бормотал что-то в свое оправдание и не понимал, отчего веселился отец. Когда машина переехала через бурлящий поток и, перевалив через бугор, покатила по травянистому склону горы, Николай открыл багажник и вытащил несколько истрепанных трешек и рублей.
— Ну-ка посчитай, сколько тут…
Шесть трешек и четыре рублевки — значит, восемнадцать и четыре. Двадцать два рубля…
— А теперь подели на два рубля восемьдесят семь копеек. Сколько будет целых и сколько в остатке…
Гришка закатил глаза, пытаясь удержать разбегающиеся цифры, долго ерзал на сиденье.
— Целых семь, — сказал он наконец, — а в остатке рубль восемьдесят копеек…
— На одиннадцать копеек набрехал… Ну, а теперь вычти из остатка девять пачек «Севера»; каждая пачка — пятнадцать копеек. Сколько останется?
На этот раз Гришке пришлось расстегнуть рубаху — в кабине было невпродых от табачного дыма. Он подвинтил вниз боковое окошко, высунул голову наружу и решал задачку на свежем воздухе.
— Рубль сорок пять копеек.
— От брехун! — рассмеялся отец. — Рубль сорок шесть, математик! А теперь вытащи тетрадочку, на вот карандаш, и запиши на последней страничке. — Он остановил машину, чтобы удобно было записать. — Бекмурзе — рубль сорок пять копеек. Записал?
— Это кому же?
— Тому самому, носатому, в которого стрелял. Был там у них такой?
— Ну?
— За той вон горой пасет.
— А деньги ему зачем?
— Товару набрал, а денег лишку оставил. Теперь его еще искать надо.
Автолавка выкатила на дорогу, ту самую, с которой они съехали, объезжая мост. Теперь она шла вдоль скалистых стен, из щелей и трещин которых торчали ползучие растения. Несколько сосен, как зеленые свечи, высились на круче, подпирая студенистые сырые облака, а ниже карабкались по уступам овцы и пялили на машину глупые глаза.
За перевалом открылась внизу холмистая долина, усеянная серой массой овец; среди них чернели крохотные фигурки всадников. Наверно, это были те самые чеченцы, которых напугал своими выстрелами Гришка. Он беспокойно заерзал: а вдруг отец надумает им сейчас вернуть деньги? Но нет, они проехали не задерживаясь. Отец торопился.
— Сейчас пойдет дорога веселая, — сказал он. — Камешков бог набросал всех размеров. Пятнадцать километров вниз ползти будем, до самой Вирсайской долины.
Дорога действительно пошла интересная. Камни, желтые, кроваво-ржавые, черные, ядовито-зеленые, напоминали всевозможных животных, от овец до ископаемых ящеров.
Николай, все больше веселея, смотрел направо и налево. Все эти валуны, мимо которых он бессчетное количество раз проезжал и давно уже не замечал их причудливых форм, теперь снова занимали его оттого, что сын был рядом и все это ему, наверно, в новинку. Но Гришка был занят другим — он следил за руками и ногами отца. Николай перехватил его взгляд. Вон ведь чем интересуется! И самому тоже показалась занятней работа сцепления, тормоза и рукоятки скоростей — то, что делал всегда не задумываясь.
— Смотри крепче, авось и запомнишь!
И не догадывался Николай, что, бубня про себя, мысленно включая зажигание, прибавляя обороты, выжимая сцепление и переводя рукоятку скоростей, Гришка снова переживал всю эту историю с чеченцами, но на этот раз не дрейфил, а, подпустив их близко, включал мотор и на бешеной скорости угонял машину в горы — скачите, догоняйте меня на своих конях!
В самый раз бы сейчас поговорить с ним о школьных делах, подумал Николай, но слова приходили в голову вялые и скучные: «Ты что же это, мать в гроб хочешь вогнать?» Или: «Школу спалить захотел?» Гришка только усмехнется — «спалить!» — и с завидной выдержкой будет ждать конца бессмысленного разговора, жалея даже отца, — сам-то он как-никак уже привык. Николай скосил на сына глаза. Нет, не стоит сбивать его интерес к шоферской работе.
— А ну-ка, покажи, как со второй перевести на третью? — спросил он Гришку и сам стал объяснять.
Впереди раскинулась широкая, в холмах и впадинах, долина. На ней паслись овцы, кони, верблюды. Вдали показались всадники. Они быстро неслись навстречу, Николай высунул руку из кабины и помахал им, указывая вперед, туда, где виднелся курган, и всадники повернули коней.
— Целую орду подцепил, — сказал Николай.
— Кто это?
— Да Баукен. Сейчас всех угощать будет.
Николай выключил мотор и вышел из машины. Чабаны сошли с коней, обступили его, здоровались по-русски и по-казахски. А потом все уселись кружком, и Николай стал им что-то рассказывать. Говорил он, жестикулируя, измененным голосом, быстрым и певучим, с придыханием и неожиданными взрывами. Чабаны смотрели ему в рот и хохотали, хлопая себя по бокам, а то вдруг разом замолкали, выжидающе выкатив глаза. Никто не обращал внимания на Гришку, сидевшего в кабине. Обычно замкнутый, отец говорил сейчас не переставая. Вдруг он вскочил на ноги и сделал руками движение, словно бы вскидывая ружье:
— Бах! Бах!
Чабаны так и повалились, а один из них, молодой, широколицый, с камчой[7] из цветных ремешков за поясом, подошел к кабине и уважительно просунул в окошко лодочкой сложенную руку.
— Бах, да? Бах-бах чечен? Ма-ла-дец! Ходи к нам, зачем сидеть?
Гришка вышел из машины и закоченел. С близких вершин, покрытых снегом, тянуло ледяным холодком. Чабаны были в ватниках и коротких полушубках, Гришка же в потертых брюках и куртке. Он спрятал руки под мышками, залязгал зубами. Все заметили это и засмеялись. Николай бросил ему ключи от автолавки. Гришка выбрал из мешка новенький полушубок, закутался, и сразу стало тепло. Он хотел закрыть автолавку, но отец помахал рукой: не надо, мол, будем торговать. Чабаны поднимались с земли, подходили к машине, хлопали Гришку по ногам и щупали снизу на нем полушубок.
— Бах-бах чечен! Маладец! — смеялись они.
Николай взобрался в кузов, стал вытаскивать из ящиков товары и бросать их вниз. Полушубки, костюмы, сапоги, шапки так и пошли по рукам, а когда кто-нибудь, решившись, откладывал в сторонку, Николай кивал сыну:
— А ну положь на счеты семнадцать с полтиной.
Наморщив лоб, Гришка осторожно сдвигал костяшки на счетах, висевших на стенке у самого потолка.
На коне подъехала женщина с изумрудными сережками в ушах. Перед ней расступились, пропуская к автолавке. Николай сказал ей что-то, все засмеялись. Сверкнув угольно-черными глазами, она ткнула его в живот. Тогда он схватил ее за руку и втащил в кузов, и она стала сама набирать товары. По-хозяйски рылась в ящиках, перебирала платки, детские костюмчики, придирчиво рассматривая вещи, и после долгих колебаний откладывала. Когда она уехала, придерживая у седла большой тюк вещей, чабаны долго смотрели ей вслед и качали головами.
— Весь товар ей отдал. Что нам оставил?
Закончив торговать, Николай закрыл автолавку, и все расселись кружком. Гришка тоже сел со всеми, на этот раз не смущаясь, потому что все уже привыкли к нему. Чабаны стали спорить. Они хватали Николая за руки, кричали на него. Больше всех кипятился Баукен — усатый чабан с золотой коронкой во рту. Он тряс Николая за грудь, хищно сверкая зубом. Но вот он успокоился, вытащил из кармана часы со стальной цепочкой и похлопал пальцем по стеклу, строго поглядывая на Николая. Потом он уселся, откупорил бутылку и стал наливать водку в единственный стаканчик. Очередь дошла до Николая, он отпил и передал стопку соседу, но тот вернул обратно, требуя выпить до дна. Николай вскочил и стал показывать на автолавку. Чабаны сердито кричали, а он умоляюще прижимал руки к груди, пока они не отстали. Только Баукен безучастно и терпеливо сидел, дожидаясь, когда вернется стопка.
Вдали из-за кургана показался запоздалый всадник. Он не торопился навстречу, а стоял у дороги с поднятой рукой, дожидаясь машины. Николай надвинул кепку пониже и проехал мимо, не ответив на приветствие. Всадник увязался за ними и скакал сбоку, кричал и размахивал камчой. Николай молчал и равнодушно гнал вперед машину, но всадник скакал не отставая, бил себя в грудь, хрипел и чуть не плакал. Гришка не выдержал и попросил отца остановиться. Чабан долго и страстно объяснял что-то.
— Ладно, — сказал Николай, открыл автолавку, дал ему бутылку и уехал.
Чабан спрятал бутылку за борт полушубка, помахал рукой и послал им воздушный поцелуй.
— Юсупка — первый пьяница здесь.
— А чего он кричал?
— Божился, что деньги жена отдаст.
Свернув с дороги, долго ехали вдоль каменистого русла ручья, карабкались в гору, а спустившись в лощину, направились к одинокой юрте. Женщина, стоявшая у входа, поспешно скрылась в юрте. Николай погудел, но женщина не выходила. Тогда он вышел из машины, откинул входной полог и громко крикнул: «Аман ба!»[8] — и вошел в юрту и долго сидел там, разговаривая с хозяйкой, а потом появился в дверях и кивнул Гришке:
— Заходи, чай пить будем.
Николай пошел открывать автолавку, а хозяйка стала разжигать костер. Гришка присел у входа. Посередине стояла железная печка, пол выстлан одеялами и коврами, стены по кругу распирались планками, сбитыми крест-накрест, за ними торчали топоры, домра, ружье, чересседельник, кнутовищи и седла. Сверху через отверстие проникал свет. Девочка лет шести сидела у подушек и держала на коленях грудного малыша. Она испуганно смотрела на Гришку.
Николай просунул голову в юрту, швырнул несколько пачек чая, папиросы, поставил у порога сахар в бумажном кульке. Когда же он, закрыв машину, снова вошел в юрту и разлегся на кошме, девочка укрыла брата одеялом, подбежала к Николаю и бросилась ему на грудь. Он пощекотал ее, и она завизжала. Мать заглянула в юрту, улыбнулась и снова исчезла. Быстрым, захлебывающимся говорком девочка стала тараторить. Николай изредка бросал словечки — говорил ей, наверно, что-то смешное. Малыш сопел и невозмутимо таращил свой черные, смородиновые глазки на светлую дыру в юрте. От ветра хлопала вверху закрышка, оттянутая веревкой.
Хозяйка внесла в юрту кипящий чайник, расстелила клеенку и расставила хлеб, сахар и мясо. Николай придвинулся. Девочка достала из ящика затрепанную книжку с картинками, подошла к Гришке, задышала ему в лицо. И вдруг сунула ему книжку в руку, уселась у него на коленях и сказала:
— Окы.
— Чего это она?
— Читай, — объяснил отец.
Книжка была на русском языке. Гришка читал по складам, чтоб понятней. Девочка, наверно, мало что понимала, но следила за картинками. Она ерзала, затылком упиралась ему в подбородок, отчего он то и дело запинался. Женщина подала ему чай, прикрикнула на дочку; та слезла с колен и уселась рядышком, глядя мальчику в рот.
— Дай ему, Лизка, чаю попить, — сказал Николай. — Привяжется как репей, не отстанет.
После чая между взрослыми возник странный разговор. Хозяйка разводила руками и смеялась. Николай почесывал затылок и оглядывал стены юрты. Потом он хлопнул женщину ладонью в ладонь, и Гришка услышал знакомые слова: «на спор». Отец прищурил глаза, словно бы что-то вспоминая, и вдруг полез под одеяло и извлек оттуда старую потрепанную книжку. Злорадно усмехаясь, он передал ее хозяйке, но та не стала брать ее. Тогда Николай раскрыл книжку, перевернул и потряс, и тотчас на пол посыпались деньги — рубли, трешки и пятерки. Хозяйка кинулась поднимать их. А когда встала, отсчитала несколько бумажек и отдала Николаю. Теперь Гришке было все понятно: просто шутили. Она говорила: нет, не знаю, где деньги, а отец говорил: сам их найду; она говорила: не найдешь, а он ей: найду. И попрекал ее, наверно, в скупости.
Все это было Гришке понятным, и понятным вдруг стало и то, о чем они говорили потом. Хозяйка сердито распекала отца за то, что он обещал привезти ей швейную машину, деньги специально для этого отложены, а теперь денег не хватит; отец же оправдывался — на складе нет машин, а будут — привезет, только деньги от Юсупки пусть крепче запрячет. Девочка внимательно слушала разговор взрослых, а когда они покончили с расчетами, снова полезла к Николаю на руки, и он подбрасывал ее почти до самого отверстия в юрте. Она визжала, закрывая собой свет, на мгновение становилось темно. И тогда недовольно закряхтел малыш. Он сбросил с себя одеяло и засучил кривыми ножками, и девочка запросилась на пол и тут же бросилась к маленькому, взяла его на руки и стала ходить с ним по юрте, качая его и напевая, как взрослая женщина.
Солнце скрылось за горой, но еще было светло как днем, когда они подъехали к юрте в долине. Навстречу выбежали два рыжих пса, с лаем бросились под самые колеса, но тут же притихли, как только из машины вышел Николай, — узнали. Они с угрозой кинулись на Гришку, рычали и хрипели, оскалясь, пока на них не цыкнул усатый чабан.
Перед юртой дымил костер. Две женщины, молодая и старая, отмывали казан и резали мясо. Чабан вытащил из кармана большие карманные часы, пристегнутые к поясу стальной цепочкой, поцокал языком, спрятал их обратно и похлопал Николая по плечу. Гришку он потрепал по щеке и проводил их в юрту.
— Бери шуба, тепло будет, — сказал он и кинул Гришке в ноги невыделанную овчину.
По тому, как он смеялся, сверкая золотой коронкой, по часам с цепочкой Гришка вспомнил его, да не мог взять в толк, откуда он здесь. И только от отца узнал, что Баукен обогнал автолавку, потому что ехал на коне, спускаясь с гор и поднимаясь там, где не пройдет ни одна машина.
Баукен вытащил из-под груды одеял радиоприемник и стал совать Николаю, пальцами показывая, что требует обратно деньги. Николай смеялся, отталкивая приемник, а Баукен, распаляясь, кричал и тряс над ним приемником, грозя разбить голову. Кончилось все тем, что Баукен, грозно ощетинив усы, схватил Николая за плечи, они повалились и стали кататься по юрте, кряхтя и хохоча. Старуха испуганно заглянула в юрту. Ребята с визгом разлетелись и кричали, подначивая борцов. Мужчины натужливо хрипели, катаясь по кошме. По напряженным лицам видно было, что борются они, вкладывая все силы. Баукен так азартно давил и крутил Николаю руки, что стало страшно за отца.
— Кончай! — не вытерпел Гришка.
И вдруг непонятное: Баукен подлетел вверх и упал на спину, а на нем сверху оказался Николай. Баукен запросил пощады.
— Конец Баукен, подыхает Баукен, — сказал он.
И Николай отпустил его, и оба они сели, пылающие и растрепанные, и закурили, и с передышками заговорили по-казахски.
— Ты, пап, как его — приемчиком?
Отец кивнул.
Когда все сидели за дастарханом, ели и пили, Гришка нет-нет да и поглядывал на отца, словно видел его впервые. Лицо отца, худощавое и доброе, теперь казалось исполненным тихой и решительной силы.
Сидели допоздна. За стеной послышалось блеяние овец. В юрту вошел мальчик, мрачно оглядел всех и присел. То был сын Баукена — Аскар. Ни на кого не глядя, он принялся за еду. Баукен что-то громко сказал ему, тот поднял голову, невнятно сказал «здрась» и, снова опустив глаза, достал с подноса кость. Губы и щеки его, синие от холода, заблестели от жира. От его угловатого, резкого лица, от раскосых, глубоко запавших глаз исходила угроза. Он с яростью грыз кость, оглядывал ее снизу и сверху, вертел ее и так и этак, непонятно что высасывая.
Аскар ел долго. Узкой красной рукой тянулся к подносу, сгребал к мясу кусочки теста и отправлял все это в рот быстро и ловко. У Гришки так не получалось — ел он, беря мясо и тесто отдельно, а поднося ко рту, отставлял локоть в сторону, чтобы не закапаться жиром.
Наевшись, Аскар расстегнул ворот. Теперь он с интересом смотрел на Гришку, желая свести с ним знакомство. Он похлопал себя по губам и кивнул на выход: не выйти ли покурить, дескать? Но вдруг Баукен яростно рыкнул на него. Аскар сразу сник, потупил глаза, достал из-под кошмы книжку — это был учебник русского языка, — развернул и стал бубнить про себя падежи, раскачиваясь, как мулла на молитве. Видно, тяжело учить после ужина, да еще при гостях. Но Баукен, разговаривая с Николаем, не раз сердито поглядывал на сына, и тот все ниже склонял голову к учебнику и еще сильнее раскачивался, затверживая правила трудного для него языка. Николай поглядывал на Гришку: «Видал, дескать? Учится! Не то что некоторые…»
Потом Баукен и Николай затеяли новое развлечение. Баукен снял со стены длинную домру, настроил ее и стал напевать. Николай сложил руки на груди и внимательно слушал. Голос Баукена выделывал разные рулады: то словно бы гудел в глубоком ущелье, переходя на шепот, то резко взмывал вверх и становился тоненьким, как у девочки. Непонятно, как из такого кряжистого тела исходил тоненький девичий писк. И вдруг снова с заоблачной высоты голос падал вниз и рокотал, задыхаясь в шепоте. Все слушали его с величайшим вниманием и улыбались; даже старуха — мать Баукена, хлопотавшая за юртой, — застыла в дверях. Только Аскар обиженно бубнил над учебником и усердно раскачивался, будто ему наплевать на все, что здесь происходило. Молодая хозяйка ласково глядела то на Баукена, то на гостя; глаза у нее стали большие и веселые от нетерпеливого ожидания. Гришка понял, что песня имеет отношение к отцу, но какое, не знал. Он толкнул Аскара — смотри, потеха какая, но тот отодвинулся, продолжая шевелить губами.
Песня несомненно была об отце, потому что слышалось в ней знакомое слово «Каляй». Подняв голос до самой высокой высоты, Баукен вдруг бессильно замолк, вытер лоб и передал домру Николаю. Наступила тишина. Даже Аскар оторвался от учебника и взглянул на Николая: примет ли вызов? Николай не вернул домру обратно, не признал своего поражения. Нет, он закусил губу и стал тренькать на домре, как на балалайке. Сыграл куплет, потом голосом, неслыханным и диким, высоко взбросил непонятные слова и зачастил скороговоркой, поглядывая на Баукена и на его жену. И все, кто был в юрте, даже старуха, застывшая в дверях, рассмеялись. А жена Баукена покраснела.
После некоторой передышки, тренькая на домре, Николай снова сосредоточился, глядя куда-то вбок. Все уставились на него. Аскар уткнулся в учебник, но по вздернутым плечам его видно было, что и он прислушивается. Николай прокашлялся и вдруг заголосил козлом, долго тянул блеющим голосом. Гришка даже рукой замахал — хватит! — и тот, сделав вдох, зачастил скороговоркой. И все снова прыснули от смеха, и жена Баукена хохотала громче всех. И Гришке было понятно, что все теперь смеются над Баукеном. А Баукен, присев на корточки, поднял свое крупное лицо, ехидно глядел на Николая и поглаживал пальцами свой узенькие усы…
Гришка долго не мог заснуть. Мужчины лежали рядом, курили и тихо говорили, мешая казахские слова с русскими. И хотя все это было неинтересно — о каких-то общих знакомых из райпотребсоюза, все же Гришка прислушивался и не спал. Кашляли овцы за стеной, лаяли собаки, сопели ребята, и не спал только Аскар: сидел возле лампы, пристроенной на железной печурке, обтирал кончик авторучки о рукав пиджака и переписывал в тетрадь примеры из книги. Бедняга провалился недавно в сельскохозяйственном училище, отец забрал его к себе и сам следил за его подготовкой. Сыну была хорошо знакома безжалостная крепость отцовской камчи. Так Гришка и не видел, когда тот лег спать.
Под утро пошел дождь, он шелестел по кошме, затихал, потом снова начинал шелестеть. Гришка открыл глаза. В юрту бил резкий молочно-белый свет. На земле лежал за юртой снег.
Взрослых не было. Ребята еще спали. Гришка вылез из-под одеяла и сомлел от промозглой стужи. Он побрел из юрты и у входа споткнулся о ворох одеял и полушубков. Ворох зашевелился, показалась всклокоченная голова Аскара, сонно огляделась и снова спряталась. В дождевике с капюшоном выросла перед Гришкой старуха, она затолкала его обратно в юрту и накинула ему на плечи ватник.
Дождь, а вернее снег с дождем, уже кончался. В траве, пятнистой от снега, блестели лужи. Вдали стояли овцы. На их спинах блестели капли и еще не растаявшие снежинки. Над близким горизонтом смутно белели фигуры людей и силуэт автолавки. К юрте шла жена Баукена и несла товары, увязанные в брезент.
Когда автолавка уезжала, все семейство Баукена стояло у юрты — провожали, размахивая руками и кланяясь. Гришка подумал, что, наверно, не скоро еще будет у Баукена так шумно и весело, как вчера, и что вообще веселые дни не так уж часты на высоте, где летом вдруг выпадает снег и наступает ненастье…
В долине им опять встретился Юсуп — в изодранной телогрейке, истерзанный, с воспаленными глазами. Николай добавил газу, машина пронеслась мимо, обдав всадника пылью, а тот долго еще мчался за ними, размахивая камчой.
— Са-бак! Змей! Стой, говорю! Ко-личка!..
— А ну, сынок, сними-ка ружье и попугай его маленько, — сказал Николай. — Количка тебе, прохвост собачий!
Гришка высунул ружье в окошко, но Юсупка отстал, топот копыт стих.
— Подожди класть, он еще встретится.
И верно: не успели подняться на перевал, навстречу им вымахнул всадник — тот же Юсупка, расхлестанный и дикий. Скаля зубы, он несся прямо на машину. Глаза у Николая стали острые и бешеные.
— Ну, а теперь сыпани! Только вверх, над головой…
Гришка выстрелил. Конь резко встал на дыбы, развернулся и провалился вниз как сквозь землю, словно и не было его здесь секунду назад. Гришка укладывал ружье в скобы, руки у него тряслись. Отец смеялся.
— Чесанул, как заяц!
— Теперь домой приедет — жену убьет со злости, — мрачно сказал Гришка.
— Это он-то ее? — усмехнулся Николай. — Он ей на глаза не покажется, пока загул не пройдет…
Четыре дня ездили они по горам, ночевали в юртах, продавали товары. Заезжали чуть не под самые снежные вершины, где дули холодные ветры и текли ручьистые туманы, спускались в теплые долины, где паслись кони, коровы и овцы. Их поливали дожди, заметали сырые снегопады; но, бывало, сияла над головой и глубокая синь, от прямого низкого солнца накалялся воздух в кабине, тяжело дышалось, и на остановках лень было сделать несколько шагов. Перебегали дорогу кеклики — горные куропатки, кружили над ними крикливые галки. А как-то пролетел орел, проплыл совсем близко, чуть ниже их уровня, распластав крылья, как планер, и скрылся за скалой.
Однажды случилась авария — лопнула камера. Пришлось менять колесо. Потом отец возился в моторе.
Гришка знал теперь, что не так просто это — ездить одному по горам, от одного урочища к другому, доставляя чабанам товары. И все путешествие казалось долгим, будто выехали из дому давно, год назад. И чего только не увидели и не узнали — целый мир, раскинувшийся далеко. И весь он, этот мир, был связан с отцом, и люди, рассеянные в горах, с нетерпением ждали его к себе, потому что, кроме товаров, он вез им разные новости и рассказы, и доброе свое сердце, и веселый характер.
Гришка уже не резвился, вылезая в окошко. Часто, когда воздух накалялся в кабине, он засыпал, а просыпаясь, видел отца, приросшего к рулю, и не замечал в нем перемен; все такие же немигающие упрямые глаза, все та же папироса в уголочке усталого рта.
Но однажды, проснувшись, он увидел, что отец положил голову на руль и спит. Лицо его в жесткой седоватой щетине было землисто и грязно, на впалый висок косо съехала кепка. Гришке показалось, отец не дышит. Он тряхнул его за плечо, тот проснулся, посмотрел на сына чужими глазами, вылез из кабины, и, поддерживая левую руку, пошел вниз, к ручью, и долго сидел там, смачивая мокрым платком шею. Левая рука его недвижно лежала на колене.
— Зря я с Баукеном возился. Опять, подлая, блудит…
«Подлая» — это была пуля, застрявшая в теле с последнего года войны, когда отец воевал уже в Германии. Пуля кочевала где-то в груди, временами задевая нерв, от которого немела рука. Гришка помог отцу дойти до машины, раскурил ему папироску.
— Что будем делать, а?
Гришка не знал, что делать. Он бы рад что-нибудь предложить, но просто не знал.
— Ну, вот что, давай попробуем…
Гришка не понял, а поняв, не поверил. Он весь дрожал: дрожали руки, колени и даже в груди дрожало что-то, когда он садился за руль. Он повторил про себя то, что уже твердил не раз, следя за отцом, включил мотор, толкнул ногой акселератор, выжал сцепление, и — совсем неожиданно! — машина спокойно тронулась с места и тихо пошла.
— Переводи на третью и добавь газку…
Отцу вскоре стало легче, он сменил Гришку за рулем, а Гришка, разбитый от усталости, отдыхал, сидя на своем привычном месте, и вытирал кепкою пот со лба.
Как-то под вечер — это было на пятый день их поездки, — перевалив Каскырский перевал, последний перевал на их пути, они услышали сзади долгий гудок. Из кабины догонявшей их машины высунулся чумазый шофер и помахал рукой, прося остановиться.
— Здорово, Николай!
— А ты кто такой?
— Кто? Кудайберды! Друзей не узнаешь, черт лысый?
Это была автолавка из того же райпотребсоюза, только обслуживала другой участок. Гришка знал Кудайберды, но тот не был похож на себя: старый, заросший и грязный, а на самом деле ему было лет двадцать пять, не больше. Взрослые вышли из машин, закурили и стали говорить о делах. Кудайберды распродался в пути и не доехал до Иргизсая — дальнего урочища, подступавшего к границе, куда вели очень трудные дороги и редко заезжали автолавки.
— Товар есть? — спросил Кудайберды.
— Есть.
— А я — весь. Только швейная осталась. Не возьмешь?
Николай вспомнил Юсупову жену и покашлял: не по пути, а то бы захватил.
— Слушай, ты мне друг, а? — спросил Кудайберды.
— Ну?
— Нет, ты скажи: друг ты мне или нет?
— Отвались. Говори: что хочешь?
— Не махнешь ли в Иргизбай, а? А то Иван Ильич узнает, что я не дотянул туда, секим-башка сделает. Я же не виноват — товар кончился.
— Ты и виноват, — сказал Николай, глядя Кудайберды в глаза. — Зачем на моем участке торгуешь?
Кудайберды сделал удивленные глаза.
— Ой, хитрый, ой, старый ты лис! Тебе не шофер быть, а министр. Откуда знаешь, лысый черт?
— Ладно, будет разливаться.
— Нет, скажи, как догадался? Ай, Кудайберды, молодой, старому на удочку попался. Так как же, поедешь?
— Поехать-то я поехал бы, только не знаю, как с ним, ему в школу надо.
Николай потер небритые щеки и покосился на сына.
Взрослые возились, переливая бензин, а Гришка сидел, вжавшись в сиденье, слушал, как булькает бензин, и вместе с бензином в канистре, он знал, кончается его время. Он смотрел на дальние горы, и в них, сквозь дымку тумана, проступали глаза Ольги Митрофановны — круглые, как у птицы, недобрые и требовательные. В голову лезли пустые мысли: разминулись бы с Кудайберды — и ехать бы вместе обратно, а теперь отцу одному култыхать бог весть куда! Но все эти мысли были бесполезные, потому что слово было уже сказано и обратно хода не будет. И придется, хочешь не хочешь, браться за учебу, потому что не хотелось подводить отца.
Гришка молча перелез в машину Кудайберды, взрослые покивали друг другу на прощание и поехали в разные стороны.
— Даешь Берлин! — расхохотался Кудайберды, страшно довольный тем, что бог послал ему неожиданного попутчика, а еще больше оттого, что ловко свалил на друга тяжелую поездку в Иргизбай.
Но далеко отъехать не успели. Автолавка Николая развернулась на полянке и нагнала их.
— Чего тебе, пап? — спросил Гришка.
— Слушай, Кудайберды: баш на баш. Я тебя выручаю, ну и ты мне послужи. Сгоняй к Юсуповой жене и оставь ей швейную машину. У нее деньги есть.
Кудайберды почесал в затылке.
— Конец большой давать надо, — помялся он. — Однако что для друга не сделаешь!
Николай стоял у их машины и не уходил. Он несмело просунул руку в кабину и положил ее сыну на голову:
— А ты, сынок, это самое… Мать не волнуй.
— Ладно, — буркнул Гришка и снял руку с головы.
— Ну, бывай! — просиял Николай и побежал к своей машине.
Машины разъехались.
— У тебя что, каникулы? — спросил Кудайберды.
— Нет.
— А почему не учишься?
Гришка промолчал.
Они спускались вниз, виляли, сворачивая то вправо, то влево, а когда оказались в низине, Гришка высунулся из окошка и увидел, как ползет отцовская автолавка, совсем уже маленькая, ползет над пропастью, чернеющей слева, по самой кромке, прижимаясь к скале. Ехал он вперед и вверх — туда, где дожди и снега, а он, Гришка, возвращался к теплу, к тополям, к веселым южным садам. Кудайберды все оглядывался на него, улыбался и не понимал, отчего мальчик грустен и тих, и решил, что был, наверно, между отцом и сыном тяжелый семейный разговор.
— Что? — подмигивал он, сияя всем своим заросшим, немытым и страшным лицом. — Влетело? Получил от отца? Беда с вами, ребята… Ай, беда!..