Приближение ночи было Арсеньевой мучительно — она лишилась сна. Лежа на огромной деревянной кровати с перламутровой инкрустацией, она вспоминала, что около двадцати лет подряд засыпала, мирно побеседовав с мужем перед сном. Теперь при свете цветной лампадки она спать не могла и все прислушивалась к ночной тишине — ей мерещились голоса из комнаты Марии Михайловны. В ужасе она невольно вскрикивала и будила сенных девушек, которые, растянувшись на полу, сидя на сундуке или пригревшись на лежанке, спали после утомительной домашней беготни молодым, здоровым сном.
Арсеньева пробовала заставлять девушек рассказывать ей сказки. Стесняясь и боясь барыни, они говорили нескладно, потому что им хотелось спать до смерти — ведь днем-то не заснешь!
Но Дарья Куртина нашлась и тут — она разыскала сказочницу. Впрочем, искать далеко не пришлось — в деревне она жила у них в избе. Даша приводила свою полуслепую бабушку, которая к работе уже была не способна, ходила с трудом по избе — одышка одолевала ее. Старуха твердила, что ей мало воздуха, что она скоро помрет, что жизнь ее оставляет, однако сохранила память и любила рассказывать. Но ее мало кто слушал — всем было некогда и дел много, разговоры велись только о нужных делах. Бабушка же была говорунья, мало спала ночью — все вздыхала да бормотала, утирая углы рта концами ситцевого платка.
Дарья привела бабушку в барский дом; она хотела, по своему обыкновению, «убить двух зайцев»: и помещице угодить, и самой поспать, пока Арсеньева слушала рассказы старухи, которая знала разные сказания Симбирского края.
Впрочем, Арсеньева не всегда вслушивалась в слова сказочницы, а думала только об одном: как бы ей поставить на своем, как бы переспорить зятя, чтобы оставить Мишеньку у себя.
Мальчик лежал в детской кроватке неподалеку от нее, две няни спали на полу, третья сидела на сундуке и дремала, хотя в руках у нее было вязанье, чтобы она не смела спать. А Лукерья Шубенина, любимая няня, могла устраиваться поудобнее, на лежанке, чтобы днем быть бодрой и как следует исполнять все поручения хозяйки.
Однажды Арсеньева поздней ночью, когда уже передумала все свои думы, а заснуть не могла, решила вслушаться в слова старухи, и сказка о Рахе-разбойнике заняла ее внимание.
— В некотором царстве, в некотором государстве, — рассказывала сказочница, — жил-был купец. Жена его была красавица, только не было у них детей. Вот один раз стоит она перед зеркалом, любуется собой да думает: «Что, если бы у меня родился сын, да такой же красавец, как и я?» Сзади ей и отвечает голос: «Родится у тебя сын, только с одним условием: ты мне его отдашь, когда ему будет семнадцать лет». Купчиха и думает: «Как же это? Кто может у меня сына отнять?
Дай соглашусь, а потом не дам». И говорит: «Я согласна, только бы родился…»
Арсеньева лежа приподнялась на локте и призадумалась, не слушая конца сказки. А что, ежели и ей принять такое же решение — просить Юрия Петровича оставить у нее внука до семнадцати лет?
Как сказано в сказке: «Дай соглашусь, а потом не дам». А кто может с уверенностью сказать, проживет ли она еще семнадцать лет?
Арсеньева стала обдумывать свой план. Сначала надо уломать Юрия Петровича оставить у нее Мишу, ну, хотя бы до шестнадцати лет. Пусть у нее растет. Привыкнет к ней, а там бог один знает, что будет. Она постарается всячески баловать мальчика и заставит полюбить себя, а ребенок тем временем от отца отвыкнет и не захочет к нему. Надо будет сказать Юрию Петровичу, что ей больше лет, чем на самом деле, — пусть зять думает, что она проживет недолго и что он раньше срока возьмет сына к себе. Можно будет в церковной книге, когда записывают года прихожан, побывавших у исповеди и причастия, прибавить себе года. Сколько? Ну, лет двенадцать-тринадцать. Сейчас ей сорок четыре. Ну, можно записать пятьдесят семь, это уж под шестьдесят, а обычно люди умирают лет в семьдесят — семьдесят пять. Зятюшка будет думать, что скоро ей конец. Но после ее смерти отдавать ли ему сына или оставить его в семье Столыпиных? Арсеньева долго и детально обдумывала все подробности.
Сказка полуслепой старухи оказала странное действие на Арсеньеву: с этого времени она как бы очнулась от удара, пришла в себя и решила действовать.
Когда утром Арсеньева вышла в столовую и взглянула на золовок, сидевших за вышиваньем, она поняла, как они ей надоели. Надо было их отпустить и поблагодарить за то, что они помогли пережить ей тяжелое время, поэтому Арсеньева им предложила:
— Я вспомнила: много вещей Михаила Васильевича пропадает зря — всю одежду его ест моль. Подите-ка, милые, отберите, что желаете взять. Вот вам ключи от шкафов и комода.
Отделавшись от золовок, она долго беседовала с Афанасием Алексеевичем:
— Ежели я не умерла за эти дни, то, значит, мне судьба живой остаться. Придется жить сколько бог даст и думать не о прошедшем, а о будущем. Надо крепиться, бодриться, защищаться, рассудить, какие дела делать, и прежде всего беречь ребенка.
Дел накопилось много. Надо прежде всего закрепить за собой Мишеньку. Как это сделать? Все пожимали плечами и говорили, что это не только мудрено, но и невозможно. По закону ребенок должен жить у отца и бабушка не имеет права силой отобрать его. Но Арсеньева кричала, что надо хоть противузаконно это сделать, что она все равно Мишеньку не отдаст.
Ей посоветовали обратиться к Сперанскому, тончайшему юристу своего времени, дипломату и другу Столыпиных: может быть, он найдет какой-нибудь выход — уладить миром это дело. Ведь Сперанский — пензенский губернатор, в его руках власть!
Пришлось ради этого ехать в Пензу.
Стояла плохая погода, мужики жаловались на бездорожье. Наступала весна. Снег быстро таял, земля потеплела, и рыхлые снежные покровы тончали, сслаиваясь ноздреватой потемневшей пеленой. Когда снег сошел, показалась обнаженная жирная глинистая земля с остатками сухих коричневых и желтовато-бурых трав.
Весеннее солнышко глядело, еще щурясь, на бескрайные поля, еще не грело во всю силу, но по вечерам замедляло свой ход и не спешило исчезать. День становился длиннее, и каждый человек — старик или ребенок — с надеждой глядел из жилья своего на улицу, а кто выходил из дому, обратно возвращаться не спешил: весенний воздух свежим, чистым и бодрым дыханием своим ласкал исхолодавшихся за зиму людей…
Раньше Арсеньева интересовалась погодой только как хозяйка — беспокоилась, пригожа ли она для посевов, — теперь же хотела знать, когда наступит добрая погода, а вместе с нею установится и дорога.
Но неожиданно Арсеньева объявила, что ждут хорошей погоды только бездельники, а если надо по делу, то можно ехать и в дурную. Как-никак начало июня, не замерзнут ведь они в теплом возке.
Поэтому быстро собрались и поехали. Афанасий Алексеевич первый, за ним и Арсеньева с внуком. Прямо к родной сестре Арсеньевой — к Наталье Алексеевне Столыпиной.
В их большом особняке Елизавете Алексеевне с внуком отвели парадную гостейную комнату в нижнем этаже. Наталья Алексеевна, младшая сестра, отличная хозяйка, крикливая и суетливая, всячески старалась развлечь Лизоньку, закармливала Мишеньку сладостями и приводила к нему играть свою старшую дочь. Мише нравилось играть с Анетой, хотя она была старше его на пять лет — ей шел уже восьмой год. Анету мать боготворила — девочка была очень хороша собой, держалась самоуверенно и привыкла к неизменно восторженным восклицаниям родственников и друзей родителей.
Хвастаясь ее красотой, Наталья Алексеевна завивала девочке локоны, наряжала ее в модные платья, пышные юбки и заказывала ей черные шелковые туфельки с высокой шнуровкой.
Анета пленила Мишеньку тем, что умела читать. У нее было много книг с картинками, и Миша часто просил ее почитать вслух, что она охотно исполняла, — так они проводили долгие часы незаметно. Анета показывала Мишеньке своих кукол — их было у нее множество: и тряпичные, сшитые руками дворовых, и полученные из-за границы, с восковыми головками, нарядно одетые.
Анета предлагала играть кожаным мячиком, сделанным крепостным искусником, но мальчик еще не ходил и играть с мячиком не умел.
Пока дети занимались чтением и игрушками, их бонны — Христина Осиповна и Августа Генриховна, обе немки, — сердечно радовались встрече и оживленно беседовали на родном языке, следя, чтобы дети тоже говорили по-немецки.
Тем временем Елизавета Алексеевна советовалась с сестрой, с ее мужем и с братом Афанасием, как бы добиться приема у Сперанского.
Наталья Алексеевна успокаивала сестру:
— Не волнуйся, Лизонька! По-моему, ты должна выиграть это дело. Твой зятюшка тебя боится, к тому же в делах, как я заметила, он рохля и на своем настаивать не умеет, а ежели нам удастся убедить Михайла Михайловича принять твою сторону, то он повлияет на зятюшку — как-никак губернатор в Пензе. Только бы Сперанский согласился, а согласиться как будто он должен, ведь он очень обязан Аркадию.
Недавно еще знаменитый государственный деятель, любимый советник Александра I, Сперанский теперь был в немилости. Однако неизвестно еще было, что его ожидает. После долгого пребывания у власти он неожиданно был отправлен в ссылку, потом был назначен пензенским губернатором, значит, все-таки вновь облечен доверием правительства.
В свое время падение его было встречено с великим ликованием многочисленными врагами, которые завидовали его высокому положению, и только член Государственного совета адмирал Николай Семенович Мордвинов защищал его и протестовал, считая несправедливостью отстранять Сперанского от дел.
Этого выступления Мордвинова всю жизнь не мог забыть Сперанский, так же как и дружеской самоотверженности Столыпина, и, благодарный Аркадию Алексеевичу, готов был за него в огонь и в воду. Для сестры своего друга, женатого на дочери Мордвинова, Сперанский готов был сделать все, что от него зависело, и приложил все усилия, чтобы помочь Арсеньевой в ее трудном деле.
На семейном совете было решено, что мужчины — Григорий Данилович и Афанасий Алексеевич — поедут к Сперанскому просить, чтобы он принял Елизавету Алексеевну.
Когда Столыпины вошли в губернаторский дом на официальный прием, Михаил Михайлович на глазах у всех посетителей тотчас же увел их в свой кабинет, усадил в кресло и спросил: правда ли, что Елизавета Алексеевна, кроткая и уважаемая всеми женщина, ныне совершенно убита горем и неприятностями, которые чинит ей дерзкий зять? Сперанский уже слышал о том, что ее ожидает крест нового рода, что Лермантов требует к себе сына и едва согласился оставить его у бабушки еще на два года.
Сперанский вопросительно посмотрел на своих собеседников, и они молча кивнули головой.
— Говорят, что зять Елизаветы Алексеевны — странный и худой человек?
Оба собеседника подтвердили и это и тут же стали просить Михаила Михайловича, чтобы он принял Елизавету Алексеевну, выслушал бы ее и помог ей в этом деле.
Сперанский возразил:
— Как же я могу беспокоить почтенную Елизавету Алексеевну выездом ко мне, когда она в таком тяжелом состоянии? С вашего разрешения, завтра же я сам навещу ее. И заранее прошу передать, что для родной сестры моего лучшего друга — Аркадия Алексеевича — неужели я не сделаю того, что в моих силах? Правда, закон на стороне Лермантова — отец имеет более прав на своего сына, нежели бабушка, однако попробуем!
Мужчины встали, долго раскланивались, благодарили. Григорий Данилович просил назначить час посещения. Сперанский ответил, что он приедет после шести вечера, закончив очередные дела.
С поклонами Столыпины удалились, и тотчас же доложили Елизавете Алексеевне об успешном их визите к губернатору.
Наталья Алексеевна забеспокоилась и высказала вслух причину своего беспокойства:
— Конечно, неплохо нам с Гришей принять в нашем доме губернатора, но это же влетит нам в копеечку? Не лучше ли было бы добиться, чтобы Лизонька к нему съездила?
Но Арсеньева, взяв свой огромный кожаный баул, с которым никогда не расставалась, открыла замок, вынула оттуда несколько крупных ассигнаций и протянула сестре.
Наталья Алексеевна одобрительно переглянулась с мужем, быстро засунула ассигнации к себе в большой карман, где лежали ключи и носовой платок, и спросила всех присутствующих:
— Так что ж мы будем готовить — обед или ужин?
Все оживленно стали обсуждать подробности приема.
Елизавета Алексеевна тотчас же послала записку Сперанскому, что она сердечно благодарит его за лестное внимание и с великим нетерпением и радостью будет ожидать его посещения.
С этого часа началась суета. Созвали дворовых и велели им мыть оконные стекла и полы в комнатах. Нарочные поскакали к торговцу ранними овощами и ягодами, кучера послали к брату Александру Алексеевичу за кондитером, который мастерски выпекал торты, пирамиды и пирожные. Афанасий Алексеевич с утра съездил за редкими винами. Сестры дружно советовались, как особенно парадно убрать стол, какими букетами его украсить.
Наконец все было сделано. Зажжены были многосвечные люстры и стенные бра, хотя еще было светло, разостланы красные ковры на лестнице, все кушанья были проверены, все люди были на месте.
Сперанский оказался точным. Предупрежденные дворовые, нарушая обычай, вбежали в дом сообщить, что губернатор жалует.
Все Столыпины вышли приветствовать Сперанского и провели его в зал, сияющий огнями. Вскоре Михаил Михайлович спросил:
— А где же мой маленький тезка, из-за которого загорелся весь сыр-бор?
Все спохватились — где же дети? Никто и не думал, что Сперанский захочет увидеть Мишеньку.
Но дети были в полном порядке: нарядные, причесанные, умытые, они сидели в маленькой чайной комнате и ели клубнику с молоком.
Арсеньева торжественно повела своего гостя к детям, а Сперанский так вежливо поддержал ее под руку, что со стороны нельзя было сразу догадаться, кто кого привел; за ними следовали Григорий Данилович с супругой и Афанасий Алексеевич.
Арсеньева, роняя слезы, доверительно говорила своему спутнику:
— Что делать? Я имею к этому ребенку пристрастную любовь. Ведь это сын моей дочери. Я счастлива, что я могу вам показать моего маленького ангела!
Когда они вошли в распахнутые перед ними двери, Арсеньева обратилась к внуку:
— Мишенька, поздоровайся с Михаил Михайловичем!
Мальчик нехотя слез со стула, кивнул головой, сумрачно и недоверчиво поглядел в хитрые, умно прищуренные глаза Сперанского и поздоровался. Сперанский его приласкал, потом обратился к Анете:
— А эта чья красавица?
Анета тотчас же легко встала, жеманно присела, ущипнув пальчиками свою пышную юбку с обеих сторон. Обе бонны, церемонно раскланявшись, просияли, довольные результатом своих наставлений.
Взрослые удалились в сторону. Арсеньева, усевшись рядом со Сперанским, тотчас же провозгласила здравицу Михаилу Михайловичу. Все присутствующие ее горячо поддержали. Потом в течение долгой трапезы беседа шла только на одну тему. Сперанский внимательно и подробно расспрашивал у всех присутствующих детали этого тонкого и необычного дела. После трапезы перешли из столовой в маленькую зеленую гостиную. Михаил Михайлович попросил бумаги и чернил и предложил Арсеньевой продиктовать ему текст завещания. Елизавета Алексеевна диктовала, Столыпины ее поправляли, Сперанский подсказывал отдельные фразы и переделывал некоторые места.
Наконец он вручил исписанный лист Арсеньевой и простился, говоря, что этот документ надо закрепить законным порядком, но что он надеется как-нибудь обойти закон. Затем он предложил Арсеньевой вызвать зятя, предварительно побеседовать с ним так, чтобы тот понял, что Арсеньева ребенка ему не отдаст.
Миша заметил, что после первого же посещения Сперанского бабушка приободрилась. Она не то чтобы повеселела, нет, — к сожалению, бабушка никогда не бывала веселой, она никогда не смеялась, только улыбалась иногда, желая показать, что она довольна обществом своего собеседника.
Прежде всего надо было довести до сведения Юрия Петровича истинное положение дел, поставить его в известность, каково состояние сына его, естественным опекуном которого он является.
Для этого Арсеньева получила необходимый ей документ.
В мае 1817 года она перевела на имя внука ту часть крестьян, которые считались принадлежащими Марии Михайловне. Вместо богатого приданого Мария Михайловна имела только шестнадцать душ крестьян без земли, а богатое поместье, которое она со временем могла получить от своей матери Арсеньевой, оказывается, было полной собственностью Арсеньевой, и она вольна была дарить его кому ей вздумается.
Документ этот Арсеньева довела до сведения Юрия Петровича. Он тут же ответил, что не в деньгах счастье, и заявил, что отказывается от имения, а сына желает взять к себе и его воспитывать.
Свидание было бурным и тяжелым, но Арсеньева не сдавалась. Она сначала доказывала, что Юрий Петрович не только ничего не выиграет, когда возьмет к себе сына, но будет причиной ее смерти, тем более что здоровье ее уже подорвано.
Что проку ей жить одинокой? Но Юрий Петрович не соглашался.
Наконец Арсеньева пригрозила лишить своего внука наследства, ежели его возьмет к себе отец.
17 июня 1817 года пензенский предводитель дворянства, муж сестры Арсеньевой, Натальи Алексеевны, и пензенский губернатор Михаил Михайлович Сперанский «руку приложили» под завещанием Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, которое было составлено три дня назад. Этим завещанием Арсеньева решительно разлучала отца с сыном до его совершеннолетия.
Завещание оканчивалось такими словами:
«…Если же отец внука моего истребовает, чем, не скрывая чувств моих, нанесет мне величайшее оскорбление, то я, Арсеньева, все ныне завещанное мною движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему, Михайле Юрьевичу Лермантову, но в род Столыпиных, и тем самым отдаляю означенного внука моего от всякого участия в остающемся после смерти моей имении».
Когда Юрий Петрович узнал об этом завещании, он покорился, не пожелал спорить с властной, влиятельной и богатой тещей, которую неизменно защищал губернатор. Все знали, что недаром Сперанский расписался свидетелем на завещании Арсеньевой. Поговаривали, что ежели губернатор принял участие в этом деле, то Юрию Петровичу несдобровать, уж пусть лучше он не настаивает на своих правах. Друзья советовали ему подать прошение на высочайшее имя, чтобы выиграть это дело, но Юрий Петрович не сделал этого сразу, а потом постепенно от мысли своей отстал.
Арсеньева сначала успокоилась, полагая, что победила зятя после того, как сделала такое завещание, и стала чувствовать себя полноправной хозяйкой, но помнила о намерении Юрия Петровича отнять у нее сына. Что делать? Как наладить жизнь свою в Тарханах вместе с боготворимым ею ребенком, Михаилом Юрьевичем Лермантовым?
Что же делать? А вдруг Юрий Петрович и в самом деле осуществит свою угрозу и отнимет у нее внука? Ох, подальше от него, подальше!
Арсеньева сказала зятю, что он должен пощадить ее, как старуху. Но ей всего сорок четыре года, это еще не старость. Арсеньева решила прибавить себе двенадцать лет и сказать священнику, чтобы он так и записал. Но если он будет протестовать? Нет, вряд ли, да и к тому же можно схитрить: сказать, что она скрывала свои года от мужа, а теперь, когда его уже нет, она решилась объявить свой истинный возраст. Ах, как жаль, что она не сделала этого весной! Но ничего, можно на будущий год… Но это клятвопреступление! Ох, грех! Надо было его замолить, и Арсеньева решила съездить в Киев на богомолье.
Но съездить не так-то просто. Поездка долгая и утомительная. Придется делать частые остановки в дороге, чтобы не измучить Мишеньку.
Тем временем поздняя весна оживила спящую природу — в парке развернулись листья ландыша, кусты сирени одевались крупной глянцевитой листвой. Земля просыхала, но медленно: дожди еще шли часто. Даже когда можно было готовиться к отъезду, Арсеньева колебалась, не рано ли выезжать.
Наконец погода установилась. Арсеньева взяла с собой внука и неизменных наперсниц: бонну Мишеньки Христину Осиповну Ремер, горничную Дарью Куртину, которую Арсеньева снисходительно именовала Дашенькой, няню Лукерью Шубенину и дядьку Андрея Соколова. Перед долгим путешествием дали крюку — заехали к Виельгорским погостить.
Это лето проходило как в полусне. На обратном пути вспоминали длинные церковные службы, душные куренья ладаном, хождение в коридорах, вкус жирной монастырской ухи и толстых, как перины, постных пирогов.
Когда вернулись из Киева, узнали печальную весть: отец Арсеньевой, Алексей Емельянович, скончался по дороге в Горячеводск, куда он ехал полечиться серными водами. Он умер, не доехав несколько десятков верст до новопоселенной им деревни. Получив это известие, все многочисленные дети его рыдали и вместе и порознь. Плач прекратился, когда начался дележ между наследниками имущества, принадлежавшего Алексею Емельяновичу.
Зимовать Елизавета Алексеевна решила в Пензе, а перед этим съездила с внуком погостить в имение к брату Аркадию. Ведь он — Арсеньева любила это повторять — человек государственного ума, и Сперанский постоянно с ним встречается. Разговоры со Сперанским весьма успокоительно действовали на Арсеньеву, ибо она чувствовала на своей стороне твердую, сочувственно ее поддерживающую власть.
Имение Аркадия Алексеевича Столыпина, неподалеку от станции Сура, было огромным — около четырнадцати тысяч десятин.
Дом Аркадия Алексеевича стоял на берегу Суры, на высокой горе, которая кончалась у реки глинистым обрывом. Вокруг барского дома и вдоль по берегу построены были избы; дымные, черные, они стояли, вытянувшись в две линии по краям дороги, как нищие, кланяющиеся прохожим. По ту сторону реки видны были в отдалении березовые рощи, а еще далее — лесистые холмы с чернеющими елями; низкий берег, заросший кустарником, тянулся гладкой покатостью, и далеко-далеко синели холмы, как волны.
Старинный дом окружала деревянная, резной работы галерейка; ею пользовались как балконом. Отсюда виднелись синие волны реки и барки с белыми парусами. Казалось, что там, на волнах, люди вольны и счастливы. Каждый день они видят новый берег и утешаются новыми надеждами. Песни крестьян, возвращающихся с сенокоса, отдаленный колокольчик часто развлекали хозяев. Кто едет? Купец? Помещик? Почта?
Аркадий Алексеевич и Вера Николаевна радушно встретили гостей.
Дети тоже вышли встречать. Арсеньева пылко воскликнула, что нельзя без восхищения смотреть на маленького красавца Алешу, или, как его звали, Алексиса. Ребенок в золотых кудрях, с голубыми глазами и нежной кожей привлекал всеобщее внимание. Он уже ходил, весело притопывая ножками, и хотя часто спотыкался, но не унывал, а торопился встать и хватал все, что попадалось ему под руку. Кто бы сказал, что взрослый Алексис Столыпин получит от Лермонтова прозвище «Монго» и будет его лучшим другом?
Осенью в садах Столыпиных созрели яблоки разных сортов, и Мише так весело было ходить под яблонями вместе с маленьким Алексисом.
С самого раннего детства Миша любил играть с Алешей. Они оба еще некрепко стояли на ножках и ходили по комнатам, поддерживая друг друга. Это зрелище умиляло взрослых. Оба мальчика были на редкость привлекательны. Миша огорчался, что его новый друг еще мало говорил; он терпеливо обучал его разным словам и гордился успехами своего ученика.
С ровесником же, старшим сыном Столыпиных — Никой, дружба не ладилась: Ника любил быстро бегать по саду, и за ним угнаться было невозможно. В комнатах же Ника больше всего любил такую игру: он запускал кубарь и бегал вокруг него, погоняя его кнутиком. Мише это занятие оказалось не по силам, и он уходил к своему любимцу Алексису.
С Алешей они долго путешествовали вокруг комнаты, придерживаясь за стулья, и со смехом рушили возведенные няньками постройки из кубиков, а Христина Осиповна и няня, приставленная к маленькому Алексису, терпеливо подбирали разбросанные игрушки.
Часто в детскую входила бабушка Арсеньева, а с нею Алешина мать — красавица с белокурыми локонами до плеч — Вера Николаевна. Одевалась она в светлые или в яркие платья, а бабушка ходила с палкой, вся в черном шелку и в белоснежном чепце без завязок.
Вера Николаевна пододвигала кресло бабушке, садилась с ней рядком, и они любовались детьми.
Вера Николаевна уговаривала Арсеньеву переехать на жительство в Петербург, но бабушка отказывалась, говоря, что в Тарханах жизнь здоровее и дешевле.
Аркадий Алексеевич тоже много беседовал с сестрой. Начав разговор, они тотчас же прикрывали двери, потому что Арсеньева начинала гневаться, а брат ее успокаивал.
У Аркадия Алексеевича лицо было нездорового, землистого цвета, обрамленное иссиня-черными, жесткими, прямыми бакенбардами. Он казался не то невыспавшимся, не то опухшим — синева и мешки под глазами указывали, что он себя постоянно дурно чувствовал. Большие темные глаза его сурово и устало смотрели на всех. Аркадий Алексеевич страдал тяжелым желудочным заболеванием, мучился бессонницей и отсутствием аппетита; постоянно жалуясь на озноб, он нередко держал грелку.
Часто даже в теплые летние дни он лежал у зажженного камина, в лонгшезе, с газетой, накрывшись пледом, и внимательно слушал то, что Арсеньева рассказывала ему шепотом. Щеки ее багровели от гнева, иногда она даже пристукивала палкой в негодовании. Аркадий Алексеевич, морщась, говорил успокоительно:
— Не надо волноваться, Лизонька! Ты неплохо ведешь свои дела, недаром тебя называют за глаза «министра-баба» или «Марфа-Посадница». Родись ты мужчиной, то, наверно, какой-нибудь пост ты бы занимала!
Елизавета Алексеевна вздыхала:
— Сперанскому спасибо. Очень помог. Я стараюсь поближе к нему держаться. Зятек-то с ним считается, повинуется…
Выехали все вместе — Аркадий Алексеевич с семьей направился в Питер, Арсеньева с внуком повернула на Пензу.
Елизавета Алексеевна объявила, что она решила провести зиму в Пензе, потому что одиночество ей нестерпимо, и распорядилась, чтобы тарханский управитель Абрам Филиппович снял для нее дом в городе на зиму. Немедленно сняли на Дворянской улице в доме Дубенского особняк с мезонином, где Арсеньева и поселилась вместе с внуком. Это был большой дом из семи комнат с маленьким садиком, где мог играть и гулять Миша.
Ребенка окружили дворовыми девушками, нянями и горничными. Андрею же Соколову, как дядьке, Арсеньева велела неотлучно находиться при внуке, стеречь его, чтобы Юрий Петрович не смог его украсть. Всем дворовым людям дан был тот же наказ, чтобы они ночью и днем неусыпно были настороже, следили, чтобы никто чужой не вошел в дом.
Няни неотлучно ходили за мальчиком. Несколько нянюшек было у ребенка, но к одной из них, кормилице своей Лукерье Шубениной, Михаил Юрьевич сохранял привязанность всю свою недолгую жизнь, к мамушке, которая выкормила его своим молоком.
Лукерью привезли в Москву, как только выяснилось, что Мария Михайловна сама кормить не может по слабости здоровья. Лукерья держалась с чувством внутреннего достоинства, была услужлива, но не навязчива, оказалась очень ловка и проворна в домашней работе, чистоплотна и приветлива. Лукерья хоть ростом была невелика, но наружность ее радовала взгляд. Ее скуластое, со свежим румянцем лицо внезапно и резко хорошело, когда она улыбалась нерешительно и застенчиво. Глаза, голубые и ясные, суживались и сияли добротой, и становились видны короткие и крепкие зубы — все лицо словно освещалось. Держалась она прямо и ходила осторожными мелкими шажками.
Лукерью взяли без всякого желания с ее стороны. К ней в Тарханах просто пришел Абрам Филиппович и привел ей корову, дал денег, а свекрови ее велел кормить новорожденную дочку Лукерьи молоком и сладким чаем, а самой Луше приказал связать узелок с одеждой и сесть на телегу, которая ее тотчас же повезет в Москву. Лукерья всполошилась: куда ехать, зачем? Всю жизнь свою, почти тридцать лет, она прожила в Тарханах, рано вышла замуж, родила четырех детей. Старшие — пятилетние близнецы Степан и Прасковья, трехлетняя Аннушка, новорожденная Татьяна в зыбке, — возможно ли бросить детей?
Но раз помещица приказала, возражать не приходилось. Свекровь с благоговением приняла из рук Абрама Филипповича поводок от рыжей коровы, забрала деньги и припрятала их в сундук, а Лукерье велела спешить со сборами. Луша онемела от неожиданности, просила передать низкий поклон мужу, который еще ничего не знал и был в кузнице. Вытирая слезы, расцеловала своих громко плачущих ребят и пообещала им привезти из Москвы пряников, ежели они будут слушаться бабушку Авдотью Панкратьевну. По горькому своему опыту Лукерья уже знала, что бабушка не очень-то ласковая; она много мучила невестку своим вздорным характером, но приходилось терпеть, потому что жили-то в избе стариков, и уважать вздорную волю старухи тоже приходилось — как-никак свекровь! Свекор куда лучше: спокойный старик, рассудительный, никогда слова лишнего не скажет, детей не обижает, а свекруха — ой-ой! Прямо надо сказать, характерная! Однако волей-неволей пришлось на нее оставить детей.
Земно поклонилась ей Лукерья и вымолвила тихо, в слезах:
— Молю вас, маманя, не обидьте внучат! Вернусь — заслужу.
— Ладно, ладно! — торопила свекровь. — Не задерживай!
Поздней осенью Лукерья выехала в Москву, но весной вернулась, когда Арсеньева привезла все семейство в Тарханы.
Лукерью не отпускали с барского двора. Она продолжала кормить Мишеньку. Ей разрешали только в дни больших праздников ходить на побывку домой, и она приходила нарядная, в цветном ситцевом сарафане, в кокошнике с бусами и с лентами, в холщовом вышитом фартуке, в кожаных полусапожках.
Дети сначала не узнали мамку, а потом удивились, что она одета как пава, а когда узнали, что мать их кормит барчонка, то стали ревновать, требовали, чтоб возвратилась домой. Лукерья щедро одарила их обносками с барского плеча и в слезах кланялась свекрови, которая радовалась, что невестка получила выгодное место. Свекор тоже был доволен, но муж, кузнец Иван Васильевич, тосковал. После того как Лукерья перестала кормить Мишеньку, через год у нее родился сын Василий, который и считался молочным братом Мишеньки, донашивал его башмачки, белье и платьица, и вся деревня завидовала Шубениным. Свекровь ликовала, что счастье привалило в их дом — все обулись, оделись, сыты стали. Корова кормила всю семью, а не только маленькую Татьяну, которая, к огорчению Лукерьи, захирела без матери и умерла.
Побывав дома, Лукерья на несколько дней становилась так задумчива и молчалива, что все спрашивали, не заболела ли она, но она, по привычке смиренно улыбаясь, отвечала, что она здорова и ежели выглядит плохо, то от погоды.
Лукерья стала самой любимой няней Мишеньки. С ней ребенок делился своими первыми впечатлениями. Она ухаживала за дитятей, как за своим, нежно и ласково. Лукерья неотлучно была при своем питомце, баюкала его, одевала, кормила, играла с ним, когда Христина Осиповна болела или отдыхала. И все Лукерья делала безропотно, охотно и терпеливо.
Несколько лет прожила она в барском доме и никогда не имела неприятностей от строгой своей хозяйки, хотя трудно ей было очень. Но Арсеньева всегда с доверием относилась к Луше и считалась с ее мнением.
Все же остальные няни менялись. Взятая в Москве Анна Максимовна пробыла недолго: муж ее вернулся с войны без ног и увел ее в соседнюю деревню на жительство, впрочем, обещал ее отпускать, ежели понадобится. Арсеньевой нравилось, что Анна Максимовна умела собирать лечебные травы, делать муравьиный спирт, могла перевязывать порезы и заговаривать кровь и зубные болезни. Арсеньева предупредила, что будет посылать за Анной Максимовной в случае надобности, и даже хотела купить ее у помещика с семьей, но Анна Максимовна умоляла оставить ее в родных местах с мужем и разрешить являться в Тарханы, как только за ней пошлют.
Миша помнил, как пришел муж Анны Максимовны на костылях. Увидев его, Анна Максимовна ахнула.
— Ах ты, господи! Что они с тобой сделали? — запричитала она.
— Еле приполз за тобой. Долго шел, ох, долго! Пойдем теперь в деревню к нам, на поправку…
— Вот и не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… Эх, на войне теряют-то больше, чем находят.
Вокруг него собрались дворовые, принесли поесть каши с квасом, спрашивали:
— Поди, на войне жутко было?
Он присел на пень, отдохнул и стал рассказывать:
— Какое там жутко! Не до страху уж тут, когда скомандуют «пли!» — точно море все всколыхнется, кругом туманом подернет, пушки палят, земля дрожит. Вдруг слышим: «В штыки!» — и пошло, пошло! Сердце так и тукает, точно выскочить хочет… — И стал Степан Петрович рассказывать, как он был ранен в Бородинском сражении.
После отъезда Анны Максимовны Мишенька остался на руках Лукерьи Шубениной, под строгим надзором Христины Осиповны и бабушки. Дядька Андрей Соколов не расставался с ребенком, потому что мальчик плохо ходил и его приходилось носить на руках. Эти четыре человека бессменно находились при нем в детстве, ездили с ним во все путешествия, а при бабушке все время находилась Дарья Куртина; другие же горничные менялись, потому что никто не мог угодить Арсеньевой.
Живя в Пензе, Лукерья Шубенина мечтала о возвращении в Тарханы. Она недавно родила, у нее взяли ребенка и с первой оказией увезли в Тарханы. Трудно было Лукерье нянчить Мишеньку эту зиму; хорошо еще, что Андрей Соколов его все время носил на руках. Он легко поднимал мальчика; привыкнув к деревенской работе, он считал пустячным делом носить ребенка целые часы подряд.
Андрею очень нравилась жизнь в дядьках — и еда получше, чем в деревне, и везде брали с собой ездить, а самое главное, он искренне привязался к ребенку. Ему было лет двадцать с небольшим, и он не знал, куда девать свою силушку. Лицо Андрея, с постоянно добродушной улыбкой, то успокаивало, то раздражало Арсеньеву, но вскоре все так привыкли к Андрею, что даже суровая Даша Куртина стала к нему благоволить.
Впрочем, Арсеньева рада была думать о чем-нибудь постороннем, выдумывать себе дела, которые заполняли бы ее день. Так, заметив, что Миша больше всех игрушек любит чертить по полу, она распорядилась сделать низкую черную доску, на которой он мог рисовать, и мальчик долгие часы занимался, вычерчивая мелом и стирая свои рисунки.
В Пензе Арсеньева часто виделась с семьей сестры своей Натальи Алексеевны. Ей понравились новые семейные портреты в ее доме, которые писал маслом художник-самоучка. Вскоре она решила заказать портрет внука, и тотчас же послали за художником. Когда он вошел в гостиную, то увидел, как бабушка, сидя в креслах, вышивала бисером по канве, а внучонок, в своем детском светлом платьице, чертил на черной доске. Заметив гостя, Миша внимательно взглянул на него, не выпуская мелка из руки.
Художник восхитился ясным, задумчивым лицом ребенка и просил разрешения так и написать его. Он поставил Мишу возле окна, а доску поднесли к свету. Художник долго выписывал лицо мальчика, стараясь как можно более точно и похоже передать черты его. Наметил складки его младенческого платьица и в левой руке — развернутый свиток, на котором изображены непонятные письмена. Правая рука ребенка, с мелком в пальцах, была обращена к черной доске, исчерченной разными линиями и рисунками. Темные глаза ясно и спокойно смотрели перед собою, но художник придал детскому лицу недетское выражение, уловив минуту задумчивости.
Художник приходил писать портрет несколько раз. Однажды Арсеньева надела очки и внимательно стала рассматривать живопись:
— Руки похожи, очень похожи. Это ты подметил, что у него руки особенные. Личико тоже похоже, только он здесь выглядит отроком, а не трехлетним, даром что в платьице… На несколько лет ты вперед заглянул.
Для того чтобы Миша спокойно сидел, пока художник его портрет писал, бабушка рассказывала о своем детстве, но быстро утомлялась. Арсеньева вспомнила о бабке Агнии, которая рассказывала ей сказки в Тарханах, и велела ее привезти в Пензу.
Бабка Агния уже едва ходила и задыхалась, но в рассказах была неистощима и радовалась, что ее слушают. Ей велели вспомнить какую-нибудь детскую сказку, и она начала про Еруслана Лазаревича:
— Еруслан Лазаревич сидел сиднем двадцать лет и спал крепко, но на двадцать первом году проснулся от тяжкого сна, встал и пошел… И встретил он на дороге тридцать семь королей и семьдесят богатырей, и побил их, и сел над ними царствовать…
Сказка понравилась. Миша слушал очень внимательно. Однако, когда старуха окончила свое повествование, Миша самолюбиво спросил:
— А сидень — это как я?
Все переглянулись, перепугались: а вдруг он истолкует сказку как намек.
Однако Миша отвлекся и сказал:
— А я хочу рисовать, как ты!
Он с интересом поглядывал, как художник с палитрой в левой руке писал кисточкой на холсте. Кроме бабушки, он никому своей работы не показывал. Говорил: «Окончу, тогда смотрите». Долго пришлось ждать, пока художник, положив кисть, сказал:
— Кажись, готово. Теперь можно смотреть.
Андрей поднес мальчика к холсту, который стоял на мольберте, и, не сдержавшись, воскликнул:
— Ух ты, как схож!
Лукерья подтвердила:
— Совсем как живой!
Христина Осиповна с удивлением повторяла:
— Выражение лица слишком взрослое. Ребенок на картине хочет сказать: «Я уже многое знаю. Хочешь, расскажу?»
Миша долго вглядывался, внимательно и молча изучал свое изображение, хмурился, улыбался, прищуривался и, внезапно очнувшись, спросил:
— Это я?
И, получив утвердительный ответ, потянулся к художнику, крепко его обнял, расцеловал и погладил по щеке. Потом он достал из-под диванной подушки маленького деревянного коня и подарил ему. Подумав, взял со стола серебряный стаканчик, в котором лежали мелки, и тоже хотел отдать, но смущенный художник отнекивался и не хотел брать:
— Покорнейше благодарю вас, Михаил Юрьевич, большое спасибо вам, низкий поклон! Проняли вы меня вашей лаской, и этого я вовек не забуду и подарок ваш сохраню. И поверьте мне, что я постараюсь для вас другого коня из дубового полена вырезать. А стаканчик я не возьму: он дорогой. Барыня рассердится, не дай бог!
Но Миша настаивал:
— Возьми стаканчик, возьми! Ты свои кисточки туда будешь ставить.
— Возьми, Петруша, возьми! — послышался ласковый бас Арсеньевой, вошедшей в комнату.
Она одобрила оконченный портрет и наградила художника несколькими ассигнациями.
Все вышли из гостиной. Только Лукерья сидела в углу с игрушками и дремала — она была очень слаба после болезни. Миша подполз к трюмо, встал, держась за ручку кресла, и увидел, как ему показалось, второй свой портрет: ребенок в белом платьице глядел на него темными внимательными глазами, но глаза эти двигались, на портрете же они замерли. Убедившись, что в комнате нет никого, кроме дремлющей Лукерьи, Миша долго стоял перед зеркалом.
— Подь сюда, Мишенька, — раздался сонный голос няни, — я тебе чурочки построила!
Мальчик поглядел на Лукерью и сказал поощрительно:
— А ты спи, мамушка, я сейчас.
И он опять повернулся к трюмо, сел, посмотрел на свое отражение и погрозил себе пальцем.
— Сидень! — прошептал Миша вздыхая. — Сидень… Да еще одели, как девочку.
И он стал рассматривать себя, то улыбаясь, то сдвигая брови, шевелил руками и качал головой, следя за своими движениями. Ребенка сердило, что он, как девочка, одет в платье, — он, который решил твердо: когда вырастет, то станет богатырем. Возмущенный до глубины души, мальчик подполз к коробке с рукодельными принадлежностями, которую оставила бабушка, открыл ее, нашел ножницы и стал резать на себе платье и рвать его, особенно решительно расправляясь с кружевами, украшавшими его шею. Вдруг в комнату вошла Христина Осиповна и застала его за этим занятием.
Лукерья очнулась и помертвела от страха. Обе женщины с восклицаниями бросились отнимать у мальчика ножницы. Андрей ходил обедать; когда он вернулся и увидел эту сцену, то обомлел. Со страхом пошли доложить Арсеньевой, что Мишенька изрезал на себе платьице, не желая походить на девочку. Но Арсеньева засмеялась так, как давно не смеялась, и, к великой радости внука, вызвала тотчас же портного и велела сшить мальчику шаровары и рубашечки с пояском на каждый день и бархатный костюм для торжественных случаев.
За отсутствием других впечатлений об этом приключении долго вспоминали.
Зимой оба болели — бабушка едва передвигала ноги, а мальчик страдал от золотухи, которая временами покрывала его темными струпьями, так что рубашка прилипала к телу. Мишеньке шел четвертый год, а он еще ползал по полу и не ходил самостоятельно. На улицу его выносил на руках все тот же дядька Андрей Соколов.
Доктора перепробовали все средства лечения, но не сумели помочь болящим. Наконец они отступились и стали говорить, что хорошо помогают кавказские серные воды. Арсеньева решила съездить с внуком летом на Кавказ, куда сестра ее, генеральша Хастатова, давно приглашала погостить. Кстати, и братец Александр Алексеевич сообщил, что собирается полечиться летом серными водами. Арсеньева просила брата, чтобы он заехал за ней, а то одной ехать боязно. На это письмо пришел ответ, что Александр Алексеевич просит дождаться теплой погоды.
В ожидании путешествия на Кавказ лечились домашними средствами и мучились. Миша засыпал с большим трудом и перед сном постоянно просил ему что-нибудь рассказать. Но рассказы Христины Осиповны, благонравные и назидательные, ему не нравились. То она рассказывала, как в детстве копила деньги и как потеряла их от волнения, когда шла в магазин; то как ее одели в парадное платье с клетчатым поясом, чтобы везти в гости, а она побежала по двору и упала в лужу, выпачкалась, и родители в наказание оставили ее дома, чтобы она выстирала себе платье; то вспоминала назидательную сказку о том, как одна маленькая девочка не любила мыть руки и за это портной отрезал ей пальцы.
В жарко натопленной спальной, при свете цветной лампадки, Христина Осиповна, вместо того чтобы усыпить своего воспитанника, начинала дремать сама и вдруг просыпалась, как от толчка, замечая, что большие черные глаза ребенка смотрят на нее со снисходительной насмешкой, и ей делалось не по себе. Она вставала, поправляла на себе платье, укрывала ребенка и бормотала:
— Спать пора, Михель. Шанде![6] Почему не спишь?
Как-то вечером Лукерья купала в корыте Мишу перед сном. Бабушка огорчалась, что его одолела сыпь, и стала пенять, что Мишенька до сих пор не ходит.
Мальчик горько остановил ее:
— Я сидень, бабушка. Сидень!..
Арсеньева взволновалась: она не думала, что Миша так болезненно переживает это.
Но Лукерья не растерялась:
— И что ж ты, матушка барыня, беспокоисси? Еруслан Лазаревич тоже сиднем сидел! Так и наш Мишенька: в возраст войдет и всех своих врагов победит.
Ах, Лукерьюшка, она всегда умела утешить! Да, да, приятно находить утешение, хотя бы в сказке…
Сказочнице Агнии велено было рассказывать Мише сказки веселые, а печальных не говорить, а то еще Михаил Юрьевич что-нибудь вообразит!
Когда Миша наконец засыпал, Арсеньева шла к себе в спальную. Приходила, пыхтя и задыхаясь, бабушка Агния, обтирала себе рот концами головного платка и начинала свои неисчерпаемые рассказы.
Конец одной сказки произвел на Арсеньеву настолько сильное впечатление, что она сделала из нее известные выводы. Это была сказка про баню.
— Стояла у нас на Курмышке, в Симбирском, баня в саду, — рассказывала Агния. — Осталась после хозяйки умершей дочь-невеста. Все она об матери плакала. И пронесся слух, что мать к ней змеем летает. Прилетит это к полуночи и над трубой рассыплется. Похудела бедная девушка, иссохла, ни с кем не говорит, а все в баню ходит. Стала за ней ее тетка подсматривать: зачем это Дуня в баню ходит? Раз досмотрела и услыхала, что она с матерью-покойницей говорит, и обмерла со страху. Девка все тетке рассказала. Как только она тетке все рассказала, в самую полночь девку в постели мертвой нашли. После ее смерти дом и сад остались заброшены; окна в доме заколочены. И никто дома не покупал, а место было хорошее. Все боялись.
Играли раз в саду днем ребятишки и распустили слух, что в бане видели чертей, банных анчуток, кикиморами что прозываются. Мохнаты телом они, говорят, а голова бритая… Стонут… Стон в бане многие соседи слышали, особливо бабы да девки. И пошла про баню дурная молва, и ходить садом ночью боятся. Один печник — кутила был, сорвиголова такой. «Эх, говорит, а я не боюсь!» — и пошел в баню первый. Сунул веник в пар, глянул, а он весь в сосульках! Как напужался он, бросил веник да с полка нагишом домой! «Теперь верю, говорит, что черти в бане-то живут!» И рассказал, как в горячей бане мороз его одолел. Сходили за его рубахой и штанами, принесли, а они все в лепестки изорваны. Так все и ахнули.
С той поры баню забросили, а дом кто ни купит, с год проживет — покойник в семье. Так года четыре продолжалось, пока не купил строение плотник. Он сломал и дом и баню, все по бревнышкам перебрал, все заново построил, и с того времени как рукой сняло — стал жить, как все люди.
Выслушав эту сказку, Арсеньева переспросила:
— А ежели сломать и дом и все вещи сменить, разве что переменится?
— А как же, матушка барыня, рази не знаешь? Известно, ежели дом новый построить и вещи новые поставить, так жизнь новая явится. Потому — каждая вещь руку своего владельца знает…
Арсеньеву заняла мысль: а что, ежели ей, следуя народному поверью, сломать старый дом, где произошло столько несчастий? Действительно, входя в тарханский дом, она в каждой комнате видела вещи, которые принадлежали навеки ушедшим от нее людям, в каждой комнате мерещились ей знакомые голоса. Расставаться с имением ей не хотелось — все здесь было заведено, хорошее имение, доходное, жаль его покидать. Да и дом ломать жалко — он может простоять еще десятки лет, не только Мишеньке хватит, но и его детям. А вещи-то какие хорошие — сколько добра: и мебели, и посуды, и домашней утвари… Дорого будет стоить перестройка дома. Но ей казалось, что жить в старом доме она больше не может. Ночью, когда неподалеку воют волки, в комнатах мыши выползают из нор, а ветер гудит в печной трубе, ей мерещатся всякие страхи, и ей кажется, что она может сойти с ума, вспоминая прошедшее на каждом шагу. Что делать? Что делать? Неужели надо решиться сломать богатый барский дом и начать строить новый?..
Весной в Пензу к сестрице-предводительше Наталье Алексеевне приехал Юрий Петрович Лермантов; он жаловался, что в течение всей зимы не мог разыскать своего сына. Несколько раз он был в Тарханах, но там толком ему никто ничего не сказал. Шли слухи о том, что его увезли в Москву, но и там он не мог его разыскать. Наконец соседи сказали, что ребенок в Пензе. Наталья Алексеевна, конечно, знает, где он.
— Дался тебе этот ребенок! — с возмущением парировала Наталья Алексеевна. — На что он тебе? Ребенок в надежных руках, единственное утешение последних дней одинокой, больной, несчастной старухи…
Но Юрий Петрович перебил защитницу Арсеньевой:
— Помилуйте, какая же она старуха? Ей и пятидесяти еще нет! Может прожить еще лет двадцать свободно…
Но Наталья Алексеевна сказала, боясь повредить интересам своей сестры, что она просит Юрия Петровича зайти к ней завтра, а сегодня пусть он избавит ее от запутанных семейных счетов. Юрию Петровичу было обещано свидание с сыном.
Когда он в назначенное время пришел к Столыпиным, в гостиной собрались не только дамы, но и несколько мужчин: брат Афанасий Алексеевич, муж Натальи Алексеевны — Григорий Данилович, еще бывший тогда предводителем пензенского дворянства, а главное, присутствовал пензенский губернатор Михаил Михайлович Сперанский.
Свидание с сыном в таких условиях было тягостно Юрию Петровичу. Он взял сына на руки и крепко расцеловал его, но все это происходило на глазах у столь многочисленных зрителей! Все молчали и с интересом наблюдали за каждым его движением.
Ребенок своей непосредственной радостью смутил всех, и свидание это могло бы закончиться примирением, ежели бы все присутствующие честно решали дело. Но неожиданно раздался громкий плач Арсеньевой, и все обернулись в ее сторону. Она положила голову на ломберный стол, стоявший у кресла, и все тело ее колыхалось и вздрагивало от рыданий.
Ребенок невольно оторвался от отца и поспешил приласкаться к бабушке, желая ее утешить, а она страстно схватила его на руки и стала жаловаться, что отец хочет отнять единственное сокровище ее на старости лет, что Юрий Петрович не имеет совести, отбирая у нее Мишеньку в то время, когда ей так мало осталось жить! Она всхлипывала, указывая на свою седую голову, жаловалась на болезни — словом, представление началось, и все насторожились.
Юрий Петрович, обходя вопрос о самочувствии тещи, спросил прямо, после нескольких словесных реверансов, сколько ей лет. До сих пор он никогда не задавал ей этого вопроса, потому что ему и в голову не приходило интересоваться ее годами. Но он полагает, что ей не может быть слишком много, раз ее брату Афанасию Алексеевичу и сестрице Наталье Алексеевне еще нет тридцати.
— Но это младшие, — с апломбом возразила Арсеньева, — а я самая старшая! Мне пятьдесят семь лет! Я была старше своего мужа и скрывала от него свои года…
Общее замешательство стало явным.
Юрий Петрович сердито сказал:
— Простите, но это какой-то новый фокус. Разница в тридцать лет между братьями и сестрами невозможна.
Но Арсеньева в неистовстве твердила, что это истинная правда, что у ее отца было очень много детей.
Юрий Петрович с возмущением перебил ее:
— Я всегда слыхал, что в семье Столыпиных шесть братьев и пять сестер, а про многих других детей знали бы все в губернии. Где же они? — спросил он со смехом.
— Были! — вдохновенно импровизировала Арсеньева. — Раз говорю, значит, были. А где они?.. — Она задумалась. — Где они? Ты спрашиваешь, где они?..
Общее внимание напряглось до крайности.
— Умерли они, умерли еще в младенчестве, а маменька моя так огорчалась этим, что никому не говорила. А я самая старшая осталась, и зачем я живу, неизвестно. Хотела было Мишеньку воспитывать, единственное мое утешение, наследником своего имения сделать, но и то мне, видно, не удастся!
И Арсеньева снова зарыдала.
Все молчали, ожидая, что она еще скажет.
Юрий Петрович оглянулся, ища поддержки у присутствующих. Но лица их были каменными, и он понял, что все они будут поддерживать Арсеньеву и любую, даже самую наглую ложь объявят истиной, только чтобы выгородить «своего человека».
— Пятьдесят семь, а не сорок? — спросил Юрий Петрович вспылив. — Вам пятьдесят семь? Клянитесь, иначе я не поверю!
Арсеньева побледнела и забормотала, что из-за таких пустяков клясться не стоит, что Юрий Петрович может поехать в Тарханы и наблюдать, как она будет записывать свой возраст перед исповедью.
— Ах, раз так… — в неистовстве воскликнул Юрий Петрович. — Тогда мне придется действовать иначе!
— Вы слышите? — крикнула Арсеньева басом. — Он угрожает мне!
Лицо Юрия Петровича налилось кровью, и он оттянул пальцем воротник, который стал его душить.
— Будь проклят тот час, когда я встретился с вами! — задыхаясь, прошептал он, махнул рукой и, не прощаясь ни с кем и не глядя на рыдающего сына, выбежал из комнаты.
Через несколько дней Арсеньева с внуком выехала в Тарханы, объявив, что она желает говеть дома. Перед причастием, когда дьякон в первую очередь записал поручицу Арсеньеву с внуком, то на вопрос, сколько ей лет, она ответила: «Пятьдесят семь». Дьякон не придал этой записи особого значения, и с тех пор каждый раз, бывая у причастия, она прибавляла себе по одному году. Арсеньева ввела этим в заблуждение многих исследователей биографии Михаила Юрьевича Лермонтова, и благодаря этому на могиле ее до сих пор значится, что она умерла восьмидесяти пяти лет, тогда как на самом деле ей было семьдесят три года. Но в то время она готова была на все, только бы настоять на своем и оставить у себя внука. Она так ненавидела зятя, который противодействовал ей, что не желала даже слышать его имени, и отчество своего внука записала: «Михаил Евтихиевич, сын капитана Лермантова», говоря, что имя Юрий в святцах упоминается разно: Юрий, Егор, Евтихий и Георгий, — это одно и то же имя, поэтому можно выбирать любое.
После этой записи Арсеньева почувствовала себя больной и никуда не отпускала от себя Мишеньку, боялась, что Юрий Петрович, который ввел ее в такой страшный грех, украдет ребенка.
Задумываясь о будущем, Арсеньева полагала, что полезнее для здоровья жить в деревне, чем в городе. Может быть, лучше сжечь дом? Нет, зачем? Лучше продать на слом и снос — хорошие деньги дадут: бревна толстые, еще два века простоят.
…Арсеньева приняла двойную порцию гофманских капель, но они что-то плохо действовали на этот раз. Дорожный возок уже стоял у крыльца. Обливаясь слезами, она долго ходила вместе с Мишей по всему дому, прощаясь с каждой комнатой, с каждой вещью, оплакивая свою молодость и причитая, что скоро умрет. Забывшись, она довела ребенка до отчаянных рыданий и тогда только опомнилась и велела кучеру ехать на кладбище.
Вид могил вызвал новую бурю отчаяния. Она велела управителю Абраму Филипповичу немедленно же выстроить часовню и заказать в Москве два мраморных памятника.
После обильных отчаянных слез и всхлипываний Арсеньева едва села в экипаж, взяла Мишеньку на руки и испугалась: ребенок был бледен и дрожал мелкой дрожью. Всю дорогу она старалась успокоить и развеселить мальчика, что, впрочем, ей удавалось плохо. В Пензу Мишу привезли почти без сознания — он лежал с закрытыми глазами и безучастно слушал все, что ему говорила бабушка.
Арсеньева вызвала брата Афанасия Алексеевича и подробно разъяснила ему, чего она хотела: срыть старый помещичий дом, где случилось с ней столько несчастий, — срыть до основания и на его месте построить церковь в память Марии Михайловны, а поблизости, саженях в десяти, выстроить новый дом, попроще, с меньшим количеством комнат. Всю обстановку старого дома надо продать, чтобы ничто не напоминало о прошедшем, а все вещи до единой либо расторговать, либо обменять, а ежели нельзя за них ничего взять, то сжечь. Она повторяла без конца, что не желает ничего сохранить из старого, чтобы не мучиться воспоминаниями.
Афанасий Алексеевич молча выслушал возбужденную речь своей старшей сестрицы и вздохнул. Шутка ли! Сколько дел Арсеньева возлагала на него: распродать обстановку чуть ли не тридцати комнат, выгодно продать посуду, серебро, люстры, бра и всякое добро — диванные подушки, портфели, книги…
Продать дом проще всего, покупщиков найдется много, лесу-то в уезде нет. А вещи домашнего обихода? Ведь, пока дом не освобожден, нельзя его ломать, нельзя начинать постройку нового, а потом все комнаты надо высушить, выкрасить, вытопить как следует и, чтобы сделать дом жилым, меблировать. Для парадных комнат мебель придется выписать из Москвы, а часть мебели пусть сделают свои крепостные столяры и плотники, — скажем, кроватку для Мишеньки, детский столик, высокое креслице.
Елизавета Алексеевна с благодарностью выслушивала брата; она была слишком безучастной, чтобы ему возражать.
— Распоряжайся, милый, как знаешь! — говорила она усталым голосом. — Заранее спасибо тебе, дружок!
Арсеньева оживала, когда смотрела на внука. Ее не покидало опасение, что отец может украсть мальчика. Мишенька, одетый в теплую одежду, настойчиво пытался научиться ходить; он стоял, держась за кресла и диваны, но чаще ползал по краям ковра с мелком в руке и чертил на полу. Арсеньева разрешала ему делать все, что угодно, лишь бы он не плакал; а плакал он надрывно и обиженно, и слышавшим его плач казалось — так может плакать незаслуженно оскорбленный, жалуясь, что он не может доказать правоту свою.
Глядя на внука, бабушка постоянно проливала слезы и просила брата:
— Еще вот что, Фанюшка… Застели-ка ты пол в детской и в спальной серым солдатским сукном. Миша любит фигурки чертить и зимой простуживаться не станет, а у меня ноги больные, мне это тоже не повредит.
— Паркета, значит, не делать?
Решили не делать. Дом должен быть совсем простой.
Долго советовались, откуда достать тесу на постройку нового дома и церкви. Дом должен быть деревянный, оштукатуренный. Нужно было бы послать за бревнами мужиков летом, пока дорога стоит, но Арсеньева запротестовала — урожай прозевают. Лучше, не откладывая, теперь же, зимой, по санному пути, а летом пусть кирпичей наделают в «кирпишной» да хорошенько их просушат — пойдут на фундамент, на печи… Так, в беседах о постройке нового дома, проходили долгие часы.
В Пензе частым гостем был брат бабушки Александр Алексеевич. В молодости он был адъютантом Суворова.
Александр Алексеевич оставался при нем в течение двух лет в Тульчине, когда Суворов писал свой труд, излагая важнейшие правила военного искусства и свои взгляды по вопросам обучения и воспитания войск.
Другой брат, Николай, тоже собирался на Кавказ. Он получил в наследство после отца его имение на Кавказе и намеревался там наводить свои порядки.
…Однажды в ясный солнечный день перед домом Арсеньевой остановился экипаж. Когда Миша выглянул в окно спальной, где он сидел с бабушкой, то увидел, что из дорожного рыдвана высунулось лицо молодого, еще незнакомого ребенку военного в парадной треуголке.
Лакей спрыгнул с козел и постучался в подъезд, и тотчас же Арсеньевой доложили, что к ней пожаловал Николай Алексеевич Столыпин.
— Просить! — радостно воскликнула бабушка.
Опершись на палку, она поднялась с кресла, подошла к зеркалу, сдернула свой белый будничный чепец, накинула парадный, тюлевый, и быстро укрепила его шпильками.
Миша не отходил от окна и видел, как дворовые с почтительными поклонами встретили гостя. Дверца экипажа открылась, и из него вышел богатырского сложения черноусый генерал в треугольной шляпе с плюмажем, в многоярусной шинели. Он твердо стал на тротуар и шагнул, не сгибая колен, жестко постукивая каблуками, словно ноги его были выточены из дерева. Шинель раскрылась, и показался форменный сюртук из тонкого сукна, с начищенными пуговицами и белые лосины над лакированными высокими сапогами.
— Это фигура? — с изумлением спросил мальчик.
— Бог с тобой, Мишенька, что ты такое говоришь!.. Это человек, а не фигура… Ты, может быть, хочешь сказать: заметная фигура? Это верно. Брат Николай заметен не только у нас в губернии, но и в Петербурге. Но не будем медлить. Пойдем!
В гостиной Николай Алексеевич с распростертыми объятиями пошел навстречу сестре. Он снял шинель в передней, и теперь на плечах у него оказались золотые эполеты в позументах, с дрожащей вокруг них металлической пружинной бахромой; сбоку волочилась сабля.
Арсеньева залилась радостными слезами, долго обнималась с приезжим, и генерал покровительственно и ласково склонялся к сестре, целуя ей руки. Миша высоко поднял голову и не отрываясь разглядывал нового родственника, которому доходил лишь до колен.
Генерал отцепил саблю, положил ее на стул и удобно уселся в кресле. Миша, обиженный тем, что приезжий его не заметил, заковылял к бабушке и уселся к ней на колени.
Тут гость обратил на него внимание.
— Это тот самый пресловутый ребенок? — спросил Николай Алексеевич, осклабившись и вглядываясь в лицо мальчика, которого еще никогда не видел.
— А почему ты со мной не здороваешься? — хмурясь, спросил Миша.
Николай Алексеевич тотчас же нагнулся, подхватил ребенка на руки, расцеловал так, что стало больно щекам от закрученных колючих и прокуренных дедушкиных усов, посадил к себе на колени, разрешил трогать все форменные украшения и даже поиграть с его саблей.
После поцелуев и объятий начался разговор о поездке на Кавказ.
Тем временем приехали два других дедушки — Александр и Афанасий Алексеевичи. Когда накрыли на стол, все сели обедать. На столе появилось из подвала множество всяких бутылок с поблекшими золотыми головками, и дедушки без конца наливали друг другу в бокалы то пенистое, то густое вино и, несмотря на протесты бабушки, дали малышу выпить рюмочку, после чего тот развеселился и приволок в столовую саблю гостя.
— Это настоящий мужчина! — весело повторял Александр Алексеевич. — Он на себе девчонское платье изрезал, молодец!
Но Арсеньева запретила Мише пить вино и стала высказывать свои страхи и опасения по поводу дороги на Кавказ. Николай Алексеевич ее успокаивал.
— Едем, сестра! — бодро восклицал он. — Довезем тебя в целости на погибельный Кавказ вместе с Мишей — он там вылечится и будет по горам лазить, горцев моей саблей рубить! Он у тебя боевой. А я отдаю себя в полное твое распоряжение.
— Ах, друг мой! Ради него я и на Кавказ готова ехать, хоть, надо сказать по совести, побаиваюсь. Черкесы, говорят, никого не щадят!
Александр Алексеевич подбадривал сестру, убеждая ее, что у страха глаза велики. Не надо забывать, что на Кавказ назначен Алексей Петрович Ермолов: он строит крепость Грозную перед Владикавказом, и укрепленная крепость эта заставит присмиреть чеченцев, которые живут между Сушкой и Тереком. Надо надеяться, что путешественников они не тронут.
Оказывается, Александр Алексеевич уже писал сестрице Екатерине Алексеевне, чтобы их встретили в станице Екатериноградской.
— Поедем с оказией, с воинской частью, под прикрытием пушек. А Миша пусть не трусит и с детства приучается к опасностям войны. Кто знает — возможно, что он станет военным.
Но бабушка возражала:
— Нет, нет, Мишу я не пущу в военную службу! Я с ним не могу ни на минуту расстаться. Пусть лучше он станет художником — целый день чертит то мелком, то карандашом.
Дедушки переглянулись и перевели разговор, стали обсуждать — когда ехать. Они делали все быстро к решительно и настояли на выезде через несколько дней.
Арсеньева оживилась, стала готовиться к поездке. И действительно, собрались быстро. Поехали не так, как обычно с бабушкой, разглядывая на дороге каждую кочку, чтобы не опрокинуться, а рысью, как следует.
Долго ехали по равнинам и полям, ночуя на постоялых дворах. Недели через две после начала путешествия солнце стало жарче и искристей. От его теплых лучей делалось весело и спокойно, небо ясно синело, и белые облака плыли, сталкиваясь и разбегаясь. Когда подъехали к казачьей станице Екатериноградской, к путешественникам подскакал на коне молодой черноусый офицер. Он остановил дорожную карету, и все долго целовались и обнимались с молодым родственником.
Вечером пировали в казацкой избе и ели удивительную пищу: мясо, зажаренное на железных палках, такое вкусное, что Миша попросил еще. Это так поразило бабушку, что она даже заплакала от радости. Мальчик смутился и перестал есть.
Утром выехали с вооруженным отрядом на тонконогих конях под охраной пушки. Уверенно скакали всадники в бурках, и среди них по каменистой дороге двигалась карета наших путников.
В дороге встречались люди в необычной местной одежде, в черных громадных лохматых папахах, с оружием в руках. Когда заслышали небольшую перестрелку за горой, перешли в намет.[7] Ночевали в крепости, где жили только военные.
На следующий день, не успело еще солнце сесть, как родственник сообщил:
— Ура! Приехали!
Утомленный дорогой, мальчик не сразу сумел рассмотреть в сумерках место, где они остановились. Но вот из большого одноэтажного побеленного дома с балконом вышла на крыльцо какая-то черноволосая высокая нарядная бабушка, она оказалась удивительно похожей на Арсеньеву, но моложе. Расторопная, бойкая и жизнерадостная, она воскликнула восторженным басом:
— Лизонька! — и тут же сжала путешественницу в объятиях.
Сестры целовались и причитали, смеялись и плакали, и Мише показалось, что бабушка его опьянела или от путешествия, или от кавказского воздуха, или от восторга встречи с сестрой. Екатерина Алексеевна была глуховата, и разговаривать с ней приходилось громким голосом.
Сестра Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, Екатерина Алексеевна Хастатова, жила со своей семьей на Кавказе. Она была моложе сестры на два года, но детская дружба соединяла их до выхода ее замуж, потом на долгие годы они были разлучены. В свое время замужество Екатерины Алексеевны произвело в Москве переполох: еще бы, она вышла замуж за армянина! Когда к ней посватался поручик лейб-гвардии Семеновского полка Аким Васильевич Хастатов, который приехал в Москву по служебным делам, московские сплетницы кричали:
— Как? Благородной девице вступать в супружество с армянином?! Она погубит свою душу! Как ее не остановят, не растолкуют ей греха?
Екатерина Алексеевна, будучи девушкой образованной, защищалась и всячески отстаивала своего жениха.
Аким Васильевич Хастатов оказался прекрасным мужем, и Екатерина Алексеевна жила с ним счастливо долгие годы, а когда он скончался, искренне оплакивала его.
Имение Шелкозаводск было пожаловано Петром I предку Акима Васильевича Хастатова и по наследству числилось за ним и за его братьями. Имение было выгодное — с большим поголовьем скота и виноградниками, настолько обширными, что здесь был выстроен винный завод, приносивший доход немалый.
Когда в 1809 году умер Аким Васильевич, вдова его Екатерина Алексеевна объявила, что отныне имение будет принадлежать ей, а не братьям мужа.
После разных судебных махинаций постановили отдать имение бойкой Екатерине Алексеевне, а законные наследники и владельцы — братья Акима Васильевича — остались ни с чем.
Обе сестры, радуясь встрече, старались не разлучаться ни на минуту. Они рассказывали друг другу мельчайшие подробности своей жизни, а Миша играл в палисаднике в окружении своей свиты — Христины Осиповны, няни Лукерьи, дядьки Андрея Соколова. Тут же всегда вертелась Дарья Куртина.
Так в семейных разговорах прошло несколько дней. Николай Алексеевич выехал в свою новую вотчину заниматься делами, а Арсеньева повторяла свое: надо лечить Мишеньку серными водами, надо ехать в Горячеводск!
Но в те годы еще не было ничего сделано для лечащихся, хотя слава о горячеводских источниках разнеслась далеко. С 1803 года начались отдельные паломничества к Минеральным Водам, но царское правительство не отпускало денег на благоустройство. Около обильно текущих источников образовывались ямы, в них скоплялась вода, и туда погружались больные, а для детей приносили с собой или корыта, или же небольшие ванны.
С Горячей горы лилось так много воды, что почти в любом месте можно было вырыть себе маленький прудик и купаться там вволю. Но сколько времени надо было купаться — никто еще толком не знал.
Раненые из горячеводского госпиталя лечились под наблюдением медиков, военным приказывали брать ванны до тех пор, пока они не излечатся, — так постепенно стали устанавливать, какой срок нужен для того, чтобы их вылечить: одному — две недели, другому — месяц, а кому и дольше. Вылеченных досылали на Кислые Воды — купаться в нарзанном источнике, и о таком лечении рассказывали чудеса: больные поправлялись за лето.
Но госпитальные медики лечили только военных, а прочие больные должны были лечиться по своему усмотрению. Поэтому помещики привозили с собой докторов, и те устанавливали особый режим для своих больных! Но что было плохо — в Горячеводске было очень мало жилых домов, город еще не отстроился, поэтому приезжие жили в своих дорожных экипажах и кибитках, приходилось и ночевать там и спасаться от дождя. Но погода была так хороша и постоянное пребывание на свежем воздухе так полезно, что неудобства забывались, и больных прибывало все больше и больше.
Местные жители начали строиться, а военным стали давать земли для застроек. Тетушка Екатерина Алексеевна, уставшая от тяжбы с братьями мужа, стала хлопотать о том, чтобы получить здесь участок, и говорила, что намерена разобрать свой дом в Шелкозаводске и сложить его у подножия Горячей горы.
Екатерина Алексеевна несколько раз приезжала навещать сестру. Лечение Мишеньки было окончено, у него прошли все сыпи и нарывы, а сам он, налившись светом благодатного теплого солнышка, соками ароматных летних фруктов, поздоровевший и окрепший от целебной воды, стал ходить один, без помощи дядьки и нянек. Тогда Екатерина Алексеевна сказала, что пора ехать отдыхать в Шелкозаводск. Она увезла сестру с внуком и со всем штатом к себе в имение, и там все зажили весело и дружно.
Христина Осиповна усаживалась на скамейке и, оставив вязанье, восторженно смотрела на небо и на горы; Дарья оживленно беседовала с Андреем Соколовым, а преданная няня Лукерья помогала Мише лепить пирожки из песка. С балкона доносились то раскаты громоподобного смеха сестер, то шепотные жалобы Арсеньевой.
Екатерина Алексеевна клялась, что после ванн Миша зимой будет бегать, как горец! Она рассказывала про самые тяжелые случаи золотухи и ревматизма, излеченные серной водой.
У Хастатовых было трое взрослых детей: кроме сына Акима, еще были две дочери — Мария и Анна. Для Анеты, молодой девушки на выданье, приглашали молодых людей, и на вечеринках танцевали шумно и беззаботно.
Мария Акимовна, или Мери, была замужем за Павлом Петровичем Шан-Гиреем. Молодые супруги не расставались и любили гулять по аллеям разросшегося плодового сада. В саду деревья радовали глаз обилием плодов: гранаты, айва, каштаны, абрикосы, тута, особо нежные сорта восковых яблок, рассыпчатых и сладких, груши, мягкие, как масло.
Екатерина Алексеевна любила хвалить Шелкозаводск: «Это рай земной!»
Имение было расположено на границе русской с горскими племенами, поэтому приятели в шутку называли Хастатова «передовым помещиком Российской империи».
— А не страшно ли тут жить? — осведомлялась Арсеньева. — Не зарежут ли нас в твоем земном раю? Мне на днях снилось, что на берег Подкумка выходит чеченец с большим кинжалом.
Екатерина Алексеевна, не стесняясь, захохотала и ответила сестре с кавказским акцентом, приобретенным ею за годы жизни на Кавказе:
— Иной раз на гладком месте тебя стережет беда, а в горах, где мерещится опасность и, может быть, даже действительно есть опасность, с тобой может ничего не случиться!
Беззаботность сестры успокоила Елизавету Алексеевну, и она перестала говорить об опасности, тем более что на другой стороне реки стояла крепость Ивановская, где были две роты солдат.
Шелкозаводск находился близ Георгиевска, в Терской области. Местоположение его радовало глаз, оттуда были видны снежные горы, а в хорошую погоду могучий белоснежный Казбек, облитый розоватым светом солнца. Терек протекал невдалеке и, несмотря на то что посещать низкие, пустынные берега реки, густо заросшие кустарником и деревьями, было небезопасно, Хастатовы возили своих гостей показывать Терек — любимую ими бурную, мутную реку, крутящую мелкие камни на своем пути.
Вокруг жили кумыки, чеченцы и другие горцы. Среди них было немало кустарей и торговцев. Бабушка накупила разных вещей, сукна, ковров, а Мишеньке сделала кавказский костюм: черкеску с газырями[8] и с маленьким кинжалом, мерлушковую шапку и мягкие сапоги.
Горские кони славились, и молоко их кобылиц считали целебным. Мишеньку поили кумысом так часто, что он привык его пить вместо воды. Но особенно нравились ему кавказские фрукты: черный виноград, покрытый белым матовым сахарным налетом, сладкие арбузы, красные, как бархат, с черными спелыми семечками, и душистые дыни, тающие во рту.
Здесь все было прекрасно: люди храбрые, природа роскошная. Животные тоже отличались от российских. Встречались верблюды, высоко несущие голову, мягко ступающие длинными узловатыми ногами; длинноухие ослики, бегущие мелким шагом под хворостиной хозяина; голые темно-серые буйволы, медленно и добросовестно тянущие огромные возы; лошади с грациозными точеными ногами уверенно ставили свои копыта на узкую скалистую дорогу. Все это было необычно и хорошо.
От детей скрывали, что нередко по ночам на линии бывали перестрелки. Тогда Екатерина Алексеевна надевала бурку, снимала со стены ружье и выходила вместе с мужчинами.
Горцы должны были видеть в ней врага, но даже они уважали ее смелость.
Опасность ночных перестрелок не умаляла прелести кавказской жизни, и только осенью Арсеньева с неохотой решила покинуть Кавказ, и то потому, что брат Николай, который задержался под предлогом лечения, получил предписание выехать в Петербург.
Торжественно провожали гостей. На прощание Павел Иванович Петров, который за это лето стал официальным женихом Анеты, подняв бокал, обратился к Арсеньевой со стихотворным приветствием.
От первого путешествия на Кавказ осталось в памяти роскошное небо цвета бирюзы, ярко-зеленые крутые горы и низкие равнины, и на них — всадники, мчащиеся на тонконогих конях.
В наши дни газыри, утеряв свое первоначальное значение пороховниц, делаются как сплошные деревянные палочки и служат только украшением черкески. Долго помнилась горячая голубоватая серная вода с запахом тухлого яйца; в этой воде купались. Воду, которую доставали стаканами из серного источника, тянули через серебряные трубочки, похожие на макароны, чтобы не чувствовать ее вкуса…
Когда путешественники подъезжали к Пензенской губернии, уже лили осенние дожди. Александр Алексеевич ворчал, боясь застудить себе ногу.
Разные дорожные впечатления развлекали и веселили поздоровевших путешественников. Дедушка Александр, наблюдая Мишеньку, как-то заметил сестре:
— Да, приглядевшись к племяннику, я тоже начинаю думать, что он, когда вырастет, будет не офицер, а филозо́ф.
Мальчик, услыхав незнакомое слово, потребовал его разъяснения, и долго бился Александр Алексеевич, стараясь дать ему объяснение поточнее.
Когда приехали в Пензу, узнали новость — сестра бабушки Наталья Алексеевна вместе с мужем своим Григорием Даниловичем и детьми переселились на жительство в Москву. Сторговали дом на Маросейке и уехали, говоря, что пора заняться образованием детей. Бабушка плакала и говорила, что будет скучать.
Миша бродил по чужим комнатам пензенской квартиры и вздыхал в одиночестве. Играть было не с кем, поэтому он опять принялся за мелки. Но за это лето он стал крепко стоять на ножках и научился как следует ходить. Этому он очень радовался, и дядька Андрей уже не выносил мальчика на улицу, а шел сзади, когда Миша гулял по пензенским улицам.
Афанасий Алексеевич бывал по-прежнему часто и торопил ехать в Тарханы. Новый дом был уже готов, ему хотелось уехать в свое имение, но бабушка колебалась, ехать ли в деревню. Все-таки в Пензе спокойно под бдительным покровительством благожелательного губернатора! Но Афанасий Алексеевич сообщил, что Сперанский получил новое назначение: сибирским генерал-губернатором, и он должен вскоре уехать из Пензы. Арсеньева впала в отчаяние. Отныне она должна своими собственными силами защищаться от зятя.
Пребывание в Пензе стало казаться ей бессмысленным, раз Сперанский уезжал оттуда, Арсеньева решила переехать в Тарханы. Она вызвала Абрама Филипповича Соколова, своего управляющего, и велела подготовить дом к прибытию хозяев.
…И вижу я себя ребенком, и кругом
Родные все места; высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей…
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шуршат под робкими шагами…
Афанасий Алексеевич предполагал, что сестра приедет с Кавказа раньше и в Тарханах будет к своим именинам, ко дню Елизаветы, 5 сентября. Но, задержавшись в Пензе, Арсеньева решила праздновать новоселье в день рождения Мишеньки, потому что для него строился этот дом. Поехали с расчетом быть ко 2 октября. Хотя Миша родился в ночь со второго на третье, но праздновали второго.
Когда Арсеньева с внуком подъезжали к Тарханам, очарование осени охватило их. Дубовые леса уже были тронуты дыханием холода, и пожелтевшие большие листья узорным золотым заревом возникали среди еще зеленой травы. Щетина сжатых хлебов далеко была видна в полях под огромным небом с волнистыми, тяжелыми лиловатыми облаками.
Показались наконец ворота имения, но это были совсем незнакомые ворота — глаз еще не привык к узору их новой решетки. Когда новые ворота усадьбы раскрылись и путники въехали во двор и покатили по знакомой липовой аллее, они заметили две большие круглые цветочные клумбы перед новым домом, пересеченным двойным рядом балконов.
Новый барский дом был похож на все барские дома: деревянный, оштукатуренный, с мезонином, выкрашенным желтой краской, а двор застроен был одноэтажными длинными флигелями, сараями, конюшнями и обнесен валом, на котором качались и сохли дикие ветлы.
Рядом с домом, на пригорке, выросла небольшая, незатейливой постройки домовая церковь с зеленым куполом, выстроенная в память Марии Михайловны. Издали уже заметен был шпиль новой колокольни.
Когда объехали двор, стал виден парк с червонной и багряной листвой кленов и дубов. Все аллеи и тропинки были покрыты опавшими золотыми, шуршащими листьями. Сквозь переплет тонких ветвей виднелась ясная голубоватая гладь знакомого, любимого пруда и берега́, заросшие осокой. Ветлы склонялись над прудом; старые пни обросли травами и замшели; черная дорожка, протоптанная к дому, спускалась с горки к воде, на неподвижной поверхности которой весело плавали белые утки.
На нижнем балконе дома, на крыльце и перед крыльцом стояли впереди всех Афанасий Алексеевич с большим букетом роз, за ним — Абрам Филиппович с подносом, на котором лежал круглый каравай с серебряной солонкой, отец Федор Макарьев с двумя дочерьми-подростками и маленькой дочкой Марусей, соседи-помещики, все с букетами. Позади стояли дворовые — девушки, наряженные в новые ситцевые платья, и парни в кумачовых рубахах.
Все дружно приветствовали Арсеньеву. Она с благодарностью приняла букет от брата и едва удержала его, а тут еще управитель подал ей тяжелый поднос с хлебом-солью; она не смогла взять поднос, и его подхватил Андрей. После этого начались приветствия соседей, но отец Федор прервал разговоры, начав молебен. Все с пением вошли в новый дом и медленно зашагали через сени в переднюю, в двусветный[9] зал, который всем сразу понравился. В двух стенах было по три больших окна, одно из них — тройное, и перед ним стояло совершенно новое фортепьяно. В глубине, у стены, поставлен был большой диван, обитый вышивкой, сделанной крепостными девушками, на полу — такой же ковер. Перед диваном стоял парадно сервированный стол, заставленный закусками, винами и фруктами, украшенный цветами в расписных вазах, дорогой посудой и сверкающим, новым столовым серебром.
Отец Федор окропил углы зала святой водой, и все пошли в соседнюю комнату — диванную, или гостиную. Обошли новый дом, и всем особенно понравились комнаты на антресолях — небольшие, но уютные, с изразцовыми печками и прекрасным видом из окон.
Новый дом показался Арсеньевой вновь снятой квартирой, но не в городе, а в лесу; он оказался действительно намного меньше старого. На парадной половине только две комнаты: зал и гостиная; они были отделены от остальных комнат глухой стеной и имели один только вход — через зал.
После освящения дома Арсеньева с внуком и гости вышли на верхний балкон, обращенный во двор. Из погреба выкатили бочку вина и кадку соленых огурцов для дворовых. На подносах вынесли горячие ржаные пироги с картошкой и поставили угощение на столы под липами.
На лужайке, обсаженной молодыми деревьями, дворовые устроили качели.
Девушки завели хоровод и пели, парни прохаживались возле и по временам вступали в круг. Миша смотрел на их игры, стоя у перил и глядя вниз; он держался за деревянные переплеты балкона.
Бабушка скомандовала дворовым плясать и пообещала:
— Тарашки к чаю дам!
Это значило, что дадут сухую тарань, а соленая рыба была редкостью для дворовых, и охотников плясать вызвалось много.
Вышел парень с балалайкой, наигрывая призывное вступление, пока девушки становились на танец.
И вот пошли. Сначала одна пара, потом другая… Разгорячившись, понеслись с топаньем и присвистом, и любо было смотреть, как парни ломили вприсядку, а девушки махали платочками и, изогнувшись и подбоченившись, ходили по кругу.
Миша не выдержал и сам стал приплясывать на балконе, радуясь, что теперь ноги повинуются ему.
Арсеньева приказала:
— Ох, Дашка, принеси-ка мне квасу, пить хочется! Да вели вынести рыбу раздавать!
На балкон принесли подносы с сушеной таранью. Стали с балкона бросать рыбу танцорам. Арсеньева же говорила гостям:
— Конечно, пляшут они неплохо, но можно бы и лучше. Вот батюшка мой, Алексей Емельянович, так обучил своих дворовых пляске, что любо-дорого смотреть было, недаром их в петербургский императорский театр купили!.. И плясали, и пели, и представляли. А какие петушиные бои батюшка устраивал, какие кулачные бои!.. — И, подумав, решила устроить новую забаву: — А ну, разрешаю петушиный бой!
Тотчас же со смехом и весельем принесли с птичьего двора три пары петухов, и пошла потеха: раздразнили их, и задорные птицы сцепились. Перья полетели по двору, и ветер разносил их во все стороны по лужайке. Вокруг дерущихся петухов стала живой стеной толпа смеющихся людей. Наконец побежденные петухи, сникшие и заклеванные, бессильно повалились на землю, и их унесли на кухню — варить из них завтра суп, а птиц-победителей щедро наградили ячменем.
Тем временем управляющий спросил разрешения Арсеньевой: можно ли начать кулачный бой? Парни стали в два ряда, один против другого, засучили рукава, выставили ногу вперед и после свистка пошли друг против друга целой линией. Сначала полегоньку, потом посильнее, каждый старался как можно ловчее повалить своего противника. Разгорячившись, они забывались и начинали биться не на шутку, и тогда их растаскивали.
Сторожу Евстафию раскровянили нижнюю губу.
Увидев эту сцену, Миша расплакался, и Арсеньева велела кончить бой. Вынесли подносы с пряниками, и гостинцы стали расхватывать.
Смеркалось.
Афанасий Алексеевич распорядился пустить фейерверк, и в воздух стали взвиваться малиновые и зеленые шары; с шипением они взрывались и лопались, и фонтан искр сыпался с неба на лужайку и на деревья. Вдруг искра задержалась на соломенной кровле избы, где жили дворовые; солома тут же вспыхнула и занялась. Парни полезли по лестнице на крышу и стали ее разбирать, другие побежали с ведрами черпать воду из бочки и еле залили начинавшийся пожар. Тогда прекратили фейерверк и зажгли факелы и плошки с жиром в саду и на лужайке; молодежь плясала и с песнями разбрелась по аллеям. Гости тоже вышли в сад.
Тут бабушка объявила, что пора и честь знать — Мишеньке спать пора, — и велела кончать веселье. Все гости вошли в новый дом и сели за ужин, а Мишу заставили выпить молоко и повели укладывать в новой маленькой детской комнате. Христина Осиповна села у его кроватки, а Лукерья сначала сновала, что-то прибирая, потом взгромоздилась на теплую лежанку за занавеской. Христина Осиповна встала, погасила свечи и при свете лампадки опять уселась в кресло и стала уговаривать Мишеньку спать, но мальчик, возбужденный впечатлениями сегодняшнего дня, никак не мог уснуть. Он лежал в новой кроватке с перильцами, вперив огромные темные глаза в окно. Белые, только что окрашенные рамы ровным крестом отделяли от него весь мир. На лужайке еще слышались молодые голоса, а на небе сияли любимые им вечные звезды и вокруг луны клубились облака.
Христина Осиповна недовольным голосом поучала по-немецки:
— Если не можешь сразу заснуть, все равно надо лежать с закрытыми глазами. Сон проходит мимо открытых глаз.
Миша сжал веки, повернулся и, не желая слушать голос бонны, прикрыл ухо маленькой подушечкой. Ему все мерещился кулачный бой, и, вспоминая кровь на рассеченной губе Евстафия, он вздрагивал и волновался.
Утром Миша встал и пошел осматривать дом.
Дом еще пахнул тесом и свежей краской. Свежий, хорошо протопленный, светлый, он очень всем понравился. Парадных комнат только две — зал и гостиная, с белыми изразцовыми печами, с огромным, от потолка до пола трюмо, с крашеным полом, на котором были нарисованы светлые деревянные плитки «под дуб», в виде паркета. На полу разостлали разные ковры — кавказские и тарханские, — вышитые в девичьей крепостными девушками цветной шерстью. В диванной стены были обиты темно-красными обоями, стояла мебель красного дерева — большой диван и кресла, обтянутые черным сафьяном. Красные штофные портьеры, кисейные занавески, масса цветов, света, воздуха в обеих комнатах и незабываемый вид из окон: за верандой направо — церковь, а сквозь легкие ветви берез с опадающими шелестящими листьями — гладь пруда.
Бабушка хвалила диванную — ей нравилась мрачная красота этой комнаты, оттененная бронзой стенных часов и стеклянных горок с фарфором. Зал она тоже одобрила, но от фортепьяно сурово отвела глаза, а потом, подумав, закрыла его крышку.
В парадных комнатах, отделенных глухой стеной от жилой половины, стояла торжественная тишина и пустота, как в музее. Посидев на диване, бабушка с внуком вышли и начали осмотр с передней. Все знали, что в сенях стоял ларь, где под крышкой на кожаных калошах и на старой барской обуви лежали розги для дворовых. На этом ларе сидел в ливрее лакей старик Алексей Максимович Кузьмин; он открывал дверь всем приходящим и приезжающим, а иногда и подремывал, когда долго не было посетителей.
Прошли направо, в маленькую узкую комнату для гостей.
— А может быть, мы сделаем здесь класс для занятий! — наставительно сказала Арсеньева.
От этой комнаты в коридоре шла лесенка наверх, на антресоли. Бабушка рассчитывала жить наверху, когда перестанут болеть ноги, а пока решила оставаться на первом этаже.
Этой комнате у входа направо не могли сначала дать назначения — здесь пока жил Афанасий Алексеевич, когда приезжал гостить; а во второй чайной комнате стояли шкаф с дорогой посудой, до которой Арсеньева была такой охотницей, стол, накрытый белой скатертью, вокруг него стулья, обитые сафьяном, большое кресло во главе стола для бабушки и тут же высокое креслице для внука. Расписанные стены, украшенные еще картинами и фарфоровыми блюдами, изображали сцены охоты и наваленные горами фрукты. Янтарный и зеленый виноград покоился на румяных яблоках и желто-коричневых грушах, лежали апельсины и лимоны со срезанной коркой.
Из чайной дверь шла в девичью — там за ситцевой занавеской ночью спали сенные девушки. Утром они выходили оттуда с вениками, с ведрами, убирали дом и приносили обед из кухни, которая стояла отдельно, во дворе. Девушки исполняли поручения Арсеньевой, которая вызывала их по именам: «Дашка, Дунька, Матрешка, Аглашка!» Спальную отделял коридор, и двери ее комнаты были постоянно раскрыты.
В спальной, у внутренней стены, стояла новая, красного дерева кровать с горой пуховых подушек. На перине лежало пуховое атласное одеяло, а кровать была застелена прозрачными покрывалами с узорами, вышитыми искусными руками дворовых, которые слепли, исполняя такую тончайшую работу. Красоте покрывал и накидок дивились соседки, которых Арсеньева приводила любоваться работой крепостных девушек.
Угол был завешан образами. Бабушка поставила себе в комнату комод с зеркалом, украшенный флаконами и статуэтками, перед окном — бюро с десятками ящиков, от которых она бережно хранила ключи, перекладывая их из кармана в карман. Кое-кто знал, что, кроме обычных ящиков, в бюро есть еще несколько потайных.
Пол был устлан серым сукном; на нем лежали бурые медвежьи шкуры, чтобы не застудить ноги и ступать мягко и неслышно, пока спит ребенок.
В коридоре стоял платяной шкаф.
Спальная Мишеньки — рядом, светлая, чистая, но уж очень маленькая комнатка, аршин на девять, и там изразцовая лежанка, а возле нее детская кровать, детский деревянный столик, образок в углу, диванчик и кресло. Мебель была обита приятного цвета желтой шелковой материей с узором.
Весь пол тоже был застлан серым сукном, а на подоконнике дядя Афанасий велел положить мелки. Мальчик тотчас же схватил один из них и что-то начертил на новой черной доске.
Окна этой комнаты с палевыми обоями выходили во двор; видны были баня и службы. Бочки с водой стояли под навесом; по утрам сюда приезжал водовоз с запасом свежей воды.
Заметив, что мальчик, бродя по новому дому, больше смотрел в окна, нежели на убранство комнат, Арсеньева предложила ему выйти в сад.
При жизни Михаила Васильевича это был не сад, а парк с ровными, подстриженными аллеями из кустов и деревьев. На клумбах летом красовались редчайшие цветы, которые переносили из оранжереи. Теперь же теплица стояла заброшенной, и сад начинал зарастать. Арсеньева решила не поддерживать затейливых убранств в парке, не устраивать больше пиршеств, ведь это муж ее любил всевозможные излишества, а не она.
Однако кусты сирени, жасмина и роз окружали большую клумбу, от которой в глубь сада шла тенистая аллея. Одна из них спускалась под гору к Большому пруду и засажена была акациями, которые срослись наверху сводом. Отсюда видно было село, а дальше тянулись поля, уходя в голубую глубь тумана.
Бабушка и внук спустились к Большому пруду. Арсеньева с трудом шла по крутому спуску. Подсыхающие ветки акаций, на которых еще держались облетающие листья, цеплялись за одежду. Вся аллея завалена была облетевшими кленовыми и дубовыми листьями, которые, шурша, перекатывались при малейшем дуновении ветра.
Осенью пруд зарастал цвелью; из воды порой высовывались лягушки и с кваканьем выползали на берег, поросший осокой и разными травами. Услыхав голоса людей на берегу, они шумно шлепались в воду. Ветлы склоняли над тихой водой свои длинные ветви.
Ветер качал вершины дубов и белоствольных берез, сбрасывая с них желтые листья, как червонцы. Вековые вязы стояли плотно и неподвижно; постоянно дрожащие листья осины лепетали, как хрустальные подвески на люстре, глухо и беспокойно.
Арсеньева повела Мишу в беседку посидеть и отдохнуть. Простая беседка с зеленой крышей была выстроена заново и тоже пахла краской. Ее выкрасили недавно, поэтому сесть на скамейку Арсеньева не решилась и пошла по аллее, где разрослись высокие кусты черемухи; весной под их душистыми сводами можно было идти, как по коридору.
Когда поднялись обратно к дому, Миша остановился перед куртиной розовых кустов; они уже отцвели, лишь на некоторых кустах оставались красноватые шишки с семенами.
Полукруг из кустов жасмина казался сквозным. За ними стоял крепкий старый вяз, и Арсеньева решила сделать перед домом качели для внука.
Миша просил еще погулять, и они пошли мимо входа в дом, направо. Перед ними открылись бескрайние поля с оврагами, покрытыми свежей зеленью, потому что в оврагах этих были источники ключевой воды. Кудрявый, разросшийся кустарник заботливо скрывал журчащие источники. Здесь же неподалеку стояла теплица. Многие стекла уже выпали из рам, разбились вдребезги и, покрытые пылью, лежали на земле; осколки их неожиданно загорались искрами на солнце.
Налево в поле виднелись разные хозяйственные постройки; среди них выделялось хранилище для овощей — неровные своды землянок в оврагах, заросшие от времени травой. Сюда свозили осенний урожай с огородов — картофель и разные другие овощи; там стояли бочки с солеными огурцами, кадки с квашеной капустой, с грибами, разные соленья, от которых шел тяжелый дух.
Обозрев пока что издали и мельком все хозяйственные строения, Арсеньева, тяжело опираясь на палку, пошла к дому и увидела Афанасия Алексеевича. Когда Мишенька убегал вперед, она расспрашивала брата, не слышно ли чего о Юрии Петровиче, не говорят ли, что злодей намерен похитить своего сына. Она доверительно сообщила, что уже дала распоряжение управителю расставить караул на случай приезда зятюшки, чтобы вовремя увезти мальчика из Тархан, когда Юрий Петрович приедет похищать Мишеньку.
Арсеньева решила воевать с зятем, как воевали в старину: держать людей на дороге, по которой враг, то есть Юрий Петрович, будет приезжать в Тарханы. Доверенные должны заранее давать знать о появлении молодого барина. Как только зазвенят его колокольчики, гонцы сразу же поскачут предупредить о предстоящем приезде зятя, и можно будет тотчас же тайком увезти Мишу с няньками к соседям и держать его там несколько дней, скрываясь, чтобы приехавший отец не мог дознаться, где его сын. Арсеньева отрядила двадцать дворовых и расставила дозорных на дороге, по которой ездил Юрий Петрович.
Глубокой осенью неутомимо падающий снег кажется особо колким и жестким. Он залепляет глаза и недобрым холодом оседает на бровях, сковывает усы и бороду. Беспощадный ветер подбрасывает звенящие снежинки, гудит, свистит, метет, шевелит черные, голые ветви деревьев, а если в поле находится человек, то и его не щадит — теребит полы его тулупа, старается сорвать шапку, исколоть морозными иголками щеки и уши. Ноги даже в теплых валенках начинают мерзнуть, и поневоле дозорные притопывают, стоя на давно надоевшем месте.
Как страстно хочется в такую погоду добраться до теплого жилья, войти в натопленную избу, отряхнуться и на теплой лежанке проспать до утра! Но уйти с полевой дороги нельзя: барыня Арсеньева поставила своих дворовых караулить, не зазвенят ли колокольчики тройки ненавистного ей зятька, которого она, не стесняясь, честила бранными словами, не едет ли он в Тарханы исполнить свое в запальчивости высказанное намерение — украсть сына своего, четырехлетнего Мишеньку, чтобы увезти к себе в имение, в Тульскую губернию.
Караул расставлен по старинке: к каждому одинокому дубу, выросшему на полях и отстоящему иногда на версту один от другого, приставлены два молодца с оседланными конями, привязанными к стволу.
Один парень сидел на вершине дуба, второй дежурил внизу, кормил оседланных лошадей и смотрел за ними. Если только дозорный замечал вдали черную движущуюся точку или слышал тинькание далеких дорожных колокольцев, он кричал товарищу, и тот садился на коня и мчался во всю мочь к соседнему дереву. Сторожа второго дуба спешили к третьему, четвертому, пятому, и так тревога доходила до усадьбы.
Прибытие первого всадника еще не означало верного известия, но приезд второго и третьего подтверждали его, и, пока кучер Юрия Петровича будет подгонять усталых лошадей, желая благополучно доставить хозяина до теплого угла, Арсеньева успеет увезти внука куда захочет.
За четыре версты от Тархан поставили зимовье на случай, ежели Юрий Петрович, устав с дороги, пожелает погреться и отдохнуть. Для него заготовлены были водка и разные припасы на ужин.
В избе поселили старика Сорокина со старухой. Ему было более восьмидесяти лет. Работу он исполнял уже вполсилы, но как сторож годился.
Человек он был надежный, верный; ему было приказано, заметив Юрия Петровича, выйти на дорогу с поклонами, зазвать барина в свою хату и стараться его задержать как можно долее, чтобы в Тарханах успели подготовиться.
Вот как был расставлен караул по воле Арсеньевой, но пока он стоял напрасно — Юрий Петрович не появлялся. Караульным же нудно было сидеть на деревьях в непогоду по восемь часов подряд, да и внизу стоять не лучше, надоедало унимать застоявшихся коней; а с места сойти нельзя — каждую минуту может появиться нежеланный гость, и тогда, ежели прозеваешь его, беда! Да и голодно стоять на морозе, грызя весь день сухой хлеб и запивая холодной водой.
Двое товарищей, стоявшие в дозоре, даже беседовать друг с другом не могли, переговаривались только криком: один подавал голос с земли, другой — с дуба, поэтому все дозорные, поставленные на дороге, мечтали только об одном — как бы поскорее приехали всадники их сменить, а там они быстро доберутся до своей избы, хозяйка достанет им горячий горшок кислых щей и рыхлую просяную кашу, которую так вкусно полить квасом: наедятся они и пойдут спать на теплую лежанку до того несчастного часа, когда управитель Абрам Филиппович Соколов войдет в избу с морозу, легонько хлестнет кнутом и велит подниматься — опять идти в караул на полевую дорогу.
Фрол Синицын, восемнадцатилетний парень, остриженный под горшок, был выбран передовым караульным за отличное зрение. Он терпеливо сидел на верхушке голого дерева, но устал. Пора бы домой! Напрасно он вглядывался в плотную туманную пелену сумерек — никого по-прежнему видно не было. Ноги его затекли от долгого сидения по-птичьему на суках. Смотри себе на пустую дорогу и жди, когда кто появится.
Фрол одет был в тулуп, но мерз и проклинал жизнь, бранясь, что окаянный барин не едет, и от злости даже показал кукиш поднявшейся луне. Вот услыхать бы звон колокольцев и сразу же засвистеть легоньким свистом, прыгнуть на коня — да в деревню, отогреться… О господи! А жаловаться-то кому? Внизу стоящий Иван Непомнящий не услышит, каждое слово-то надо выкрикивать!
Фрол размечтался:
«А куда лучше было бы, ежели бы барин приехал и долго в Тарханах прогостил, чтобы караул отменили хоть на месяц!»
Стемнело рано. В пустынном поле ветер гулял, то подвывая, то посвистывая. Снег в темноте надоедливо крутился перед глазами, и тело тосковало в ознобе. Дозорному стало даже казаться, что на спину ему выливают ведра студеной воды.
Фрол заметил, что в окнах зимовья зажегся огонек. Э, темнеет! Дед Сорокин в своей избе вздул лучину. Вот хорошо! Может, скоро смена придет!..
Чтобы размяться, Фрол перебрался на другую ветвь. Непогода тем временем разгулялась. Ветер метнул в лицо хлопья сухого снега и засвистел. Вдруг Фролу показалось, что у него зазвенело в ушах; он явственно услышал звон колокольцев — особых, с малиновым звоном, тех, что привязывал к своей дуге Юрий Петрович, чей звон знали все тарханские ребята!
Вглядевшись в темноту, Фрол заметил движущийся экипаж и вскоре убедился, что это действительно едет барин.
В восторге он живо слез с дерева и велел стоящему внизу Ивану Непомнящему скакать с известием ко второму дубу. Сам же он подождет, чтобы увериться окончательно.
Ванюха Непомнящий тотчас же с радостной песней вскочил на коня и поскакал. Фрол в волнении прислушался: вдруг он ошибся? Но звон колокольцев становился все яснее. Веселая песня его товарища, который радостно торопился домой, слышалась все глуше и глуше. Вскоре Ванюха доехал до зимовья и осторожно постучал в окно:
— Дедушка, эй, дед! Барин едет! Готовь вина и кипятку!
Немедленно же на пороге сеней появился дед Сорокин в посконной рубахе и переспросил:
— Неужто едет?
— Едет! — восторженно сообщил Ванюха и повторил: — Готовь вино ему и кипяток!
Он вскочил на коня и помчался во всю прыть, а дед Сорокин велел своей бабе поставить самовар, а сам надел тулуп и вышел на дорогу.
Когда возок поравнялся со сторожкой, дед остановил проезжавших:
— Заезжай, кормилец, заезжай отдохнуть!
Кучер замедлил бег коней.
— Куда торопиться? Заходи, добрый человек, погреться в избе. Не узнаёшь меня, что ль? Арсеньевой я человек. Сорокин.
Двери возка раскрылись, и Юрий Петрович сошел на снег:
— Есть у тебя что-либо горячее, старик? Застыл я совсем. Угли в жаровне погасли.
— Голубчик, родимый, барин, я-то сразу тебя не признал! Ах я, слепая макура! Пожалуйте в избу, тотчас вам угольков соберу да чайком угощу либо водочкой — что душе угодно!
Старик Сорокин с поклонами распахнул дверь в сени.
Юрий Петрович вошел в теплую избу, сбросил шинель с пелериной, распрямился, подошел к печке и с наслаждением протянул покрасневшие руки в кружевных манжетах к огню.
Старик, невольно любуясь осанкой молодого барина, зашамкал:
— Лицом-то ты лучше всех бар в округе и добёр, почему же тебе бог счастья не дает?
Старуха тем временем накрывала на стол: положила каравай хлеба, поставила графинчик с водкой, достала соленые огурцы и квашеную капусту. Когда она налила стаканчик, Юрий Петрович обратился к старику:
— Ну, хозяин, выпьем? Моих пареньков тоже угости, небось замерзли, едем давно!
Кучер его и слуга стояли у дверей.
Старуха наливала стаканчики, а Юрий Петрович расспрашивал, какие новости в Тарханах. Сорокин стал медленно рассказывать про постройку нового дома, а тем временем дозорные, почувствовав, что их усталость сразу прошла, как только могли быстро скакали в Тарханы, где после прибытия первого же гонца поднялась тревога.
Какая сладость в мысли: я отец!
И в той же мысли сколько муки тайной —
Оставить в мире след и наконец
Исчезнуть! Быть злодеем, и случайно, —
Злодеем потому, что жизнь — венец
Терновый, тяжкий, — так по крайней мере
Должны мы рассуждать по нашей вере…
Хотя Арсеньева и уверяла, что стала затворницей, но так гостеприимно встречала гостей, угощала их, а вечерком усаживала играть в карты, что вскоре, прослыла «первой дамой, задающей тон в Чембарском уезде», и к ней стали ездить — одни, чтобы отдохнуть несколько дней, другие, чтобы узнать последние новости, до которых Арсеньева была любительницей: она умела узнавать все первая.
Вскоре Арсеньева освоилась в своем новом доме в Тарханах, как умела осваиваться повсюду, и прежде всего решила позаботиться о своих дорогих покойниках.
Прошло уже восемь лет со дня смерти мужа, и пора было доказать, что она, как примерная вдова, оказывает достаточно внимания своему безвременно погибшему супругу.
Над подгнивающим гробом с предосторожностями был выложен новый склеп.
Память мужа и Марии Михайловны была увековечена: часовня выстроена. Памятники привезли из Москвы. Над склепом Михаила Васильевича установлен был белый мраморный четырехгранный памятник с досками на каждой грани: в центре — имя, отчество и фамилия, налево — дата рождения, направо — Дата смерти. На четвертой стороне памятника Арсеньева велела выбить напутствие Михаилу Васильевичу, всего несколько слов, но они, возможно, имели в жизни особый смысл как для него, так и для нее.
На памятнике Марии Михайловны она отметила кратковременность жизни ее:
Традиционная мраморная колонка, с урной и крестом наверху, была увенчана бронзовым переломанным якорем — символом разбитых надежд.
В часовне стоял леденящий холод — ее никогда не отапливали. Целуя белые розы, поставленные в вазонах на могиле матери, Миша чувствовал холодную дрожь цветов.
Однажды, кроме отца Федора, была у Арсеньевой в гостях помещица Савелова, владелица соседнего имения Опалихи; с ней Арсеньева сдружилась и даже откровенничала иногда, тем более что видаться можно было часто — Опалиха была всего в пяти верстах от Тархан. Полина Аркадьевна Савелова недурно играла на фортепьяно, любила карточную игру и отчаянно скучала после смерти своего мужа, поэтому она была частой гостьей Арсеньевой. Приехала и Елизавета Ивановна Горсткина из своего имения Голодяевки; она жила недалеко, в пятнадцати верстах от Тархан.
Все общество устроилось в диванной. Оживленный разговор не умолкал, но вот у дверей появилась взволнованная Дарья, и Арсеньева заметила, что у нее таинственное и многозначительное выражение лица. Арсеньева спросила:
— Ну, что еще случилось?
Дарья поклонилась в пояс.
— Юрий Петрович жалует! — объявила она, видимо наслаждаясь тем, что может первая объявить такую интересную новость. — В зимовье остановился погреться.
Лицо Арсеньевой побагровело, губы дрогнули. Она с трудом встала и хриплым басом обратилась к Савеловой:
— Прошу вашего гостеприимства, Полина Аркадьевна! Мы тотчас же поедем к вам. А зятюшке моему прошу сказать, что меня дома нет для него и никогда не будет. Вас же, дорогие гости, прошу переночевать в отведенных вам комнатах, как мы и полагали.
Она велела немедленно вызвать Христину Осиповну, которая тотчас же появилась в папильотках,[10] и с ней пошла в детскую. Миша уже спал в своей кроватке на спине, раскинувшись. Сон его был неспокоен: глаза неплотно сомкнуты, брови сдвинулись; он вздыхал временами со стоном. Бабушка поняла, что ему снились тяжелые сны.
Дарья суетливо прибежала доложить, что лошади готовы. Андрей Соколов стоял за нею.
Арсеньева склонилась над внуком.
— Ангел мой! — с нежностью повторяла она и хотела поднять мальчика, но не смогла.
Ребенок разоспался. Кудрявый, в длинной холщовой рубашке, он показался Арсеньевой особенно мил.
Тогда Андрей Соколов ловко завернул его в пуховое одеяло и вынес в возок.
В дороге Миша проснулся на коленях у Арсеньевой. Что за напасть! Бабушка тут, Христина Осиповна, Лукерья, Андрей, Дашка и соседка Савелова. С удивлением стал он расспрашивать:
— Почему поехали? Пожар? Разбойники? Волки пришли в новый дом?
Он сердился, говорил, что не хочет ехать, а его везут, и его заботливо успокаивали. Он стал смотреть на луну, и ясный свет ее отражался в огромных глубоких детских глазах.
Кони мчались, взрывая комья первого, еще рыхлого снега; кучер то покрикивал на них, то запевал. Полозья саней мягко скользили, изредка встряхивая путников, а сзади слышался топот коней. Это ехали дворовые.
Арсеньева думала, что ребенок заснул, и радовалась, что он проспит всю дорогу, но, когда подъезжали к имению Савеловой, он в тишине сказал обиженным тоном:
— Возишь меня куда хочешь, да еще по ночам! А я не хочу. Я хочу сам ездить. Хочу — еду, хочу — не еду! Поняла, бабка?
— Не смей грубить бабушке! — всполошилась Христина Осиповна. — Фуй, шанде, Михель![11] Если ты в четыре года станешь самостоятельным, что же будет потом?
Лошади остановились.
Мишу вынули из возка и понесли в одеяле в дом, но он успел заметить, что за возком скакали вооруженные всадники, человек двадцать, и это его поразило:
— Бабушка, а зачем с нами войско?
— Это не войско, — успокаивала его Арсеньева, — не войско. Это наша охрана, наши дворовые… На всякий случай…
Мишу внесли в комнату для гостей, раздели, уложили, но он лежал с открытыми глазами. Тогда бабушка взяла его к себе на кровать, но и здесь оба, усталые и взволнованные, также долго не могли заснуть.
Арсеньева умаялась первая и задремала, но Миша после страшных дней болезни и смерти матери не мог видеть равнодушно, когда бабушка закрывала глаза. Он приподнял пальчиком веко на одном ее глазу и умоляющим голосом высказал свое опасение:
— Ты не спи, а то тебя посыплют цветами и унесут! А если тебя закопают, то как же я буду? Ведь ты меня любишь…
— Ах ты, голубчик мой дорогой, как он все понимает!.. Мишенька!..
Они долго целовались и обнимали друг друга, пока наконец мальчик не уснул.
Арсеньева встала утром первая. Ей доложили, что приехал Абрам Филиппович. Было уже около одиннадцати часов, но Миша еще спал, и бабушка поспешила узнать, какие новости привез управляющий.
Абрам Филиппович стоял на пороге гостиной не раздеваясь, с шапкой в одной руке и с корзиночкой в другой. Арсеньева спросила его, что случилось. Абрам Филиппович тотчас же отвесил поясной поклон и сообщил:
— Честь имею рабски донести: капитан Лермантов отбыл в свое имение. Он оставил Михаилу Юрьевичу гостинец, — тут управляющий выставил корзиночку вперед, — и с утра пожелал посетить часовню Марии Михайловны.
— Побывал-таки?
— Так точно.
— Очень ругался?
— Так точно.
— А что он такое говорил?
— Не гневайтесь, матушка барыня, язык не поворачивается…
— Нет уж, ты его поверни как-нибудь!
— Матушка бар…
— Говори! Сейчас же говори!
— Очень он гневался, что с ним не посоветовались, когда памятник ставили.
— Говори ты, черт! Прости, господи, мое прегрешение…
— Язык не поворачивается…
— Вот я заставлю отрезать тебе язык, ежели не скажешь!
Абрам Филиппович повел испуганным глазом и зашептал:
— Ох, матушка барыня, боязно! «Змея», — говорит… Вас бранил и сына проклял и сказал, что никогда больше его ноги в вашем доме не будет…
Арсеньева громко сказала:
— Негодяй! Такого ребенка проклинать! Придется молебен служить, чтобы снять его проклятие. А насчет приездов врет, подлец, опять будет ездить! Не избавиться мне вовек от такого зятюшки!
В это время в комнату вошел Мишенька с подстриженной челкой, в холщовой ночной рубашке и, поглядев на корзиночку, взволнованно спросил:
— Ты от папы меня увезла?
— Уехал он! — поджимая губы, недовольным голосом произнесла Арсеньева.
Миша подбежал к Абраму Филипповичу и взял гостинцы.
— Не бери от него подарок, — заворчала Арсеньева, — я тебе лучше куплю. Дорогих игрушек куплю!
— Хочу папу! — решительно сказал мальчик и строго посмотрел на Арсеньеву. — Это мой папа, я его люблю. Ты прогнала его, гадкая бабка, прогнала?
Сердясь, он ткнул ее ногой в колено и побежал к подоконнику, желая видеть, что делается за окном, но не выпускал корзиночки из рук.
Христина Осиповна, которая поспешила прийти за мальчиком, закричала:
— Фуй, шанде, Михель! Зачем ходишь босиком? Простудиться хочешь?
— Папочка мой родной! — надрывным, тоскующим голосом повторял мальчик. — Папочка, где ты?
Бабушка растерянно переглянулась с Христиной Осиповной, сделала знак Андрею Соколову, и тот ловко подхватил ребенка на руки. Миша зарыдал.
Его положили на диван, успокаивали, но он всех отталкивал, и рыдания его переходили в конвульсии. Прибежала Савелова со стаканом воды и с гофманскими каплями, но ребенок с силой отталкивал всех, выкрикивая:
— Папочка мой! Папа!
Время остановилось. Взрослые изнемогали. Вдруг Миша вытянулся и затих; только пальцы его судорожно дергались.
— Заснул? — с надеждой спросила Арсеньева.
Мишу перевернули, но глаза мальчика были плотно закрыты и лицо стало синевато-бледным.
— Обморок! — закричала Арсеньева в неистовстве. — Это я, негодяйка, его убила!
Началась суета. Арсеньева требовала доктора, но Савелова славилась цветущим здоровьем и доктора в доме не держала. После того как перепробовали все растирания, Арсеньева велела принести водки, разжала ножом стиснутые зубы мальчика и влила ему водку в рот. Со стоном ребенок очнулся. Суета вокруг него продолжалась.
Как только он пришел в себя, Арсеньева велела Абраму Филипповичу послать людей догнать Юрия Петровича и передать ему тысячу рублей, только бы он вернулся.
Миша тем временем пожаловался на озноб; его накрыли и стали прикладывать нагретые салфетки к ногам и рукам, одели, но ему не становилось лучше. Он молчал и, повернувшись к стене, не хотел ни на кого смотреть; лицо его пугало Арсеньеву своей бледностью.
Она распорядилась ехать в Тарханы, но мальчик, едва шевеля языком, обожженным водкой, гневно остановил ее:
— Не поеду с войском против папы!
Его едва перенесли в возок.
В Тарханах Мишу уложили в кроватку и приставили к нему доктора Ансельма Левиса.
К вечеру у мальчика сделался жар. Щеки его стали пылать, глаза блестели. Все притихли вокруг, только в девичьей, где по вечерам исполняли работы, на которые не требовалось много света, слышны были голоса. Девушки разбирали овечью и собачью тонкую шерсть, сучили из нее нитки, некоторые же плели из конопляных веревок себе обувь наподобие лаптей или шили варежки из заячьих шкурок. Кто-то из девушек запел в тишине. Миша сел на кровати и, вглядываясь в открытую дверь, спросил ясно:
— Это мама поет?
Арсеньева почувствовала, что ноги ее стали деревянными. Она велела Дарье сходить в девичью, чтобы девки бросили работу и стали бить поклоны, молясь за здравие Михаила Юрьевича, и чтобы никто не смел петь.
Дарья тотчас же вышла и стала наблюдать — усердно ли девушки исполняют волю Арсеньевой.
Бессонная ночь тянулась бесконечно. Жар у Миши не спадал. На следующий день приехал усталый, огорченный Абрам Филиппович и, боязливо глядя на Арсеньеву, доложил, что он догнал Юрия Петровича, на коленях умолял его вернуться в Тарханы и давал ему деньги, но тот встретил его гневно, деньги швырнул обратно и ехать отказался, сказав, что не желает никогда более видеть сына, которого отняла у него бабушка.
Арсеньева опять стала требовать ответа:
— Ругал меня? Ты у меня смотри! Не будешь говорить, так из управителей погоню и, как сказала, язык отрежу.
Абрам Филиппович заморгал и покорно ответил:
— Самодуркой изволил вас называть, а меня послал ко всем чертям.
Он не имел ни брата, ни сестры,
И тайных мук его никто не ведал.
До времени отвыкнув от игры,
Он жадному сомненью сердце предал,
И, презрев детства милые дары,
Он начал думать, строить мир воздушный…
Медленно тянулись дни болезни. Миша лежал, отвернувшись к стене, и ничего не хотел есть. Бабушка послала кучера Никанорку в Пензу за подарками и за лакомствами для Миши. Но мальчик, завернувшись в одеяло, сидел, прижавшись к теплой печке, и равнодушно смотрел на богатые дары, принесенные ему бабушкой.
Он заметил котенка, который выскочил из девичьей, попросил принести и приласкал его. Котенок пригрелся и затих, чувствуя ласку, но, как только Миша задремал, вскочил и убежал. Когда мальчик проснулся, котенка уже не было, и маленький больной огорчился. Бабушкиных же комнатных собак, которые обитали в ее комнате, он не любил.
Часто к нему заходил доктор Ансельм Левис; он жил во дворе в избе, против конюшни.
— Давай-ка, Миша, термометр ставить!
Когда в детскую входил доктор, вокруг него распространялся своеобразный запах. Доктор любил часто мыться и употреблял одеколон с сильным запахом лаванды, а ветками полыни он перекладывал свое белье и платье, чтобы их не грызли мыши, которые в изобилии водились в Тарханах.
Доктор уговаривал мальчика кушать апельсины и лимоны, показывал, какие красивые игрушки ему привезли из Пензы. Вот маленькое бюро, величиной с ладонь, но с пятнадцатью ящиками, новый кнутик и кубарь, кожаный мячик, карты, игра в солитер — ряды прозрачных стеклянных шариков; разные звери из дерева и фарфора и мягкие собачки. Но Миша отворачивался к стене и вздыхал. Он доставал из-под подушки деревянного коня, присланного ему отцом, и целовал его.
Целый день его мучили, заставляя кушать, но он лежал вялый и скучный. Непрерывно в комнату входили няни, доктор, бабушка, Христина Осиповна, приехал даже Афанасий Алексеевич. Но как только он приехал, бабушка дала ему поручение: какой угодно ценой привезти в Тарханы Юрия Петровича, который выгнал уже трех гонцов, денег не принимал и ехать отказывался.
После оживленного обсуждения этого вопроса Афанасий Алексеевич согласился ехать. Через несколько дней, к вечеру, Дарья прибежала возбужденная и, стоя в дверях, таинственно поманила к себе пальцем Арсеньеву, которая сидела у кроватки Мишеньки. Арсеньева поднялась с кресла с трудом, но все-таки встала и вышла в коридор.
Дарья зашептала:
— Приехали! Афанасий Алексеевич Юрия Петровича привезли!
Арсеньева искренне обрадовалась:
— Слава те, господи! Зови его скорей сюда!
Она нагнулась к кроватке и как могла ласково произнесла:
— Мишенька, ангел мой! Слышишь? Папа приехал!
Веки мальчика затрепетали. Он блаженно улыбнулся:
— Где папа?
— Сейчас придет. Он хочет переодеться и покушать, тогда придет к тебе.
— Я тоже хочу одеваться. Я тоже хочу кушать с ним.
Арсеньева возликовала:
— Вот хорошо!.. Дашка, вели накрыть стол в детской. Мишенька, ты не волнуйся, папа сейчас придет, он только умоется. Дашка, веди сюда барина!
— И я хочу умываться, как папа!
Вскоре на пороге появился Юрий Петрович. Несмотря на то что он не успел еще привести себя в порядок с дороги, он внес в комнату радость молодости и обаяние ласки, быстро подошел к кровати сына и расцеловал его.
Мальчик, взволнованный и счастливый, прижался к отцу, целуя его руки. Сначала разговор был бессвязен, радостные слезы прерывали их слова.
Миша, дрожа и всхлипывая, просил:
— Сядь на кровать! Хочу, чтобы близко.
Схватив отца за палец, он велел ему присесть.
— Но я же, Мишенька, грязный с дороги!
— Нет, нет… Ты мой папочка дорогой, ты мой папа! Ты приехал! Я тебя люблю.
Юрий Петрович целовал ребенка, чувствуя, как он ему дорог, и испытывая искреннюю отцовскую любовь.
Арсеньева, стоя у печки и грея за спиной свои пальцы на изразцах, ревниво наблюдала встречу отца с сыном. Она не выдержала и брюзгливо вступила в разговор:
— Пусти, Миша, папу! Сюда стол несут.
И отец и сын вздрогнули и невольно взглянули на бабушку. Юрий Петрович спохватился, что еще с ней не поздоровался. Он так боялся этой своенравной старухи, которая ненавидела его и столько раз делала ему неприятности, что не знал даже, как с ней здороваться. Она позвала его к сыну, умоляла не брать смертного греха на душу, сообщив, что мальчик так опасно болен, что может и не перенести болезни.
Юрий Петрович опять поверил ей и приехал. Сейчас он не жалеет, что приехал, потому что Миша действительно очень болен. Но он ведь решил поехать к сыну, а тут теща опять неотступно торчит перед глазами, наблюдая за каждым движением, и продолжает терзать его так же, как терзала, становясь между ним и женой. Однако Мишенька находится в ее доме, значит, как-то надо с ней ладить…
Юрий Петрович, не поднимая глаз, поклонился, а она протянула руку для поцелуя.
Тем временем горничные принесли небольшой стол, накрыли, поставили парадный канделябр, зажгли все свечи, и сразу же в комнате стало светлей и радостней.
Мишу посадили на высокий стул, обернули его ноги одеялом, и он радостно улыбался бледными, вялыми губами.
Бабушка пожаловалась:
— Он очень плохо кушает!
На стол подали дымящееся блюдо. Юрий Петрович взглянул на жирную курицу, обложенную крупной жареной картошкой, и спросил сына:
— Неужели со мной не поешь?
— Всё съем! — согласился Миша улыбаясь.
Так, весело переговариваясь, они быстро поужинали. Юрий Петрович вспомнил:
— А я тебе, дружочек, привез деревенских гостинцев!
— Папа, я очень люблю тебя! — с нежностью повторил мальчик и, поцеловав руку отца, лежащую на столе, долгим взглядом посмотрел в его глаза.
— Что такое? — в ужасе произнес Юрий Петрович, вглядываясь в лицо сына: он ясно увидел перед собой не глаза своего ребенка, а тоскующий, любящий взгляд Марии Михайловны.
В волнении он налил себе вина, быстро выпил его и, придя в себя, сказал с тоской:
— До чего же ты похож на нее!
Бабушка прослезилась и подтвердила:
— Несказанно похож!
Мальчик внимательно посмотрел на обоих и сказал:
— Дай гостинцы!
Мише подали корзиночку. Он вынул дудочку, поиграл, нашел вырезанного из дерева коня, погладил его и обещал:
— Этот конь будет у меня жить на окне. Если бабушка его полюбит, то ему будет хорошо.
Юрий Петрович с удивлением посмотрел на ребенка.
— Сколько тебе лет, Миша? — спросил он, потому что сразу не мог вспомнить.
— Четыре годика.
— Всего-то четыре?..
На этом вечерняя родственная беседа прекратилась, и Юрий Петрович пошел спать.
Он прогостил в Тарханах недолго, и Миша наслушался всяких разговоров: о правах родителей и об их обязанностях, о любви детей к своим отцам, о подлецах, проклинающих своих детей, о самоотверженной преданности бабушек и их заботе о внуках, о тысяче рублей, о том, что хозяйство в Кропотове запущено и нужны большие деньги, чтобы его поправить, о сестрах, которые долго не выходят замуж. Многого мальчик еще не понимал, но с интересом вслушивался. Одно только имя никогда не произносилось — это имя его матери, потому что его нельзя было произнести без волнения даже в новом доме. Несмотря на то что отсутствие Марии Михайловны было еще очень заметно в Тарханах и все постоянно думали о ней, печалясь и плача, все-таки Миша после приезда отца ожил. Он сошел с постели, но ходить еще не мог и опять ползал по полу и заново учился стоять на ногах, цепляясь за стулья.
Вскоре, однако, Юрий Петрович опять стал тяготиться обществом своей тещи, заскучал и объявил, что уезжает. Впрочем, он обещал приехать тотчас же, как получит приглашение.
Проводив его, Арсеньева возблагодарила бога за то, что у нее хватило терпения так долго выносить присутствие зятя, подсчитала убытки, долго вздыхала, но наконец махнула рукой. Все-таки она добилась своего: Мишенька стал поправляться.