Моему сыну почти уже десять. Мы с ним настолько разные люди, что просто диву даешься. Странно, что мы еще как-то находим общий язык. И дело не в том, что я женщина, а он, пусть маленький, но мужчина. Мы принадлежим не просто к разным поколениям, а к разным эпохам. Или, если угодно, к разным цивилизациям.
Для меня большой город всегда был чем-то сугубо внешним, не имеющим никакого отношения к моему душевному миру. Меня всегда влекло на природу — в лес, к морю, в горы. На худой конец, в сады и парки, которых в Москве, к несчастью, не так уж много, и расположены они на окраинах, куда не всегда легко доберешься. Я, кстати, еще помню старинную Москву, где даже в центре (Таганка, Даниловка, Лефортово) стояли деревянные бревенчатые дома с резными наличниками, палисадниками, голубятнями и курятниками во двориках. Зимой между рамами в этих домиках выкладывали для утепления пышную вату, украшенную блестками фольги или конфетти. Где сейчас такое можно увидеть — может быть, в подмосковных деревнях или в маленьких городах? В Москве уж точно — нет. Исчезают даже уютные каменные особнячки посленаполеоновской постройки: они рушатся от ветхости, их безжалостно сносят, лишают души, оставляя в лучшем случае только фасад и заменяя нутро новоделом…
Моя первая учительница музыки, незабвенная Татьяна Сергеевна, родилась в 1905 году и прекрасно помнила дореволюционную Россию. Мир мечтательных гимназисток и благородных офицеров, интеллигентных священников и семейных собраний в сельских усадьбах, где обязательно звучал рояль и читались вслух стихи, был родным для нее миром, который она сумела сохранить и подарить мне — выросшей в «хрущобе» среди совершенно советского быта. Вероятно, благодаря общению с людьми этого поколения моя память оказалась обращенной вглубь, и мне было изначально понятно и близко то, что нынешним молодым кажется заумным plusquamperfectum.
Мой сын — другой.
Дитя убранистической цивилизации.
Его время — praesens.
Или даже futurum.
В первые недели после рождения он, вместо прогулки, спал на лоджии. Вместо шороха листьев и птичьих посвистов (впрочем, на исходе лета птицы уже не поют) он слышал змеиный шелест шин, хищное рычание заводившихся моторов, визгливый скрип тормозов у светофора на перекрестке, вопли охранных сигнализаций, завывания милицейских и медицинских сирен… Когда я начала вывозить его в коляске, мы гуляли в ближайшем сквере — красивом, но безнадежно хиреющем островке недобитой природы, окруженном потоками постоянно куда-то мчащейся техники. Однажды я с изумлением наблюдала в этом скверике стайку свиристелей, лакомившихся осенней рябиной. Но с тех пор ничего похожего не случалось. В верхнем ярусе хозяйничали вороны, в нижнем — собаки из окрестных домов. Впрочем, ни хриплое карканье, ни взрывы лая не могли соперничать с неизменным basso continuo — глиссандирующим звуком шин, звоном трамваев на поворотах, электрическим гудением и щелканьем троллейбусов, разноголосыми сигналами автомобилей…
Таким предстал этот мир моему ребенку, рожденному на исходе XX века. Другого он не знал.
И начал, как мог, обживаться в этом.
Сказки и мультики про животных, плюшевые и пластмассовые игрушки, цветные картинки с изображениями хитрой лисицы, злобного волка, прыткого зайчика — всё это не производило на моего мальчика почти никакого впечатления.
Иное дело — машины. Однажды я застала годовалого малыша за странным занятием: он с сердитым пыхтением загребал ручкой по странице картонной книжечки, на которой красовались несколько ярко нарисованных грузовиков. Ему хотелось взять игрушку, и он не понимал, почему она не берется. Грань между реальным предметом и его изображением была недоступна его пониманию. Всё это напоминало известный анекдот о греческом художнике Апеллесе, к картине которого слетались птицы, чтобы клевать виноград. Мне-то раньше казалось, что эта история — вымысел. Оказалось — вовсе нет. Чуть позднее Юрик примерно так же пытался взять с картинки ветку смородины. Но машины ввели его попросту в раж. Они окружали его с первых месяцев жизни, он видел их каждый день, он знал, что бывают очень большие, которые ездят по улицам, а бывают маленькие, которыми можно играть; всё было четко и ясно, пока он не столкнулся с образом очень точным — но нематериальным.
Тут меня осенило: современный городской ребенок не реагирует на традиционные сказки про животных потому, что они для него — полностью вне зримой и осязаемой реальности. Сколь угодно правдиво нарисованный медведь, петух или козлик для него — такая же абстракция, как «Черный квадрат» Малевича. Последнее, пожалуй, даже понятнее, поскольку может вызвать ассоциации с черной коробкой, с раскрытой дверью в темную комнату или ночным небом за оконным переплетом.
Эти дети так далеки от нас, прежних…
Мне рассказывали, что когда я, маленькая, впервые увидела полную луну, я сильно дивилась и повторяла: «Люна, люна!». В аналогичной ситуации мой сын, поднесенный к окну, твердо констатировал: «Лямпа!». Кому-то радужные оболочки мыльных пузырей видятся дивными, пусть и эфемерными, сокровищами; мой Юрик, купаясь в мыльной пене, с восторгом заявил: «У меня вся вода в лампочках!»
Наша цивилизация для него равна природе, естественной, изначально данной, окружающей среде, частью которой он себя с удовольствием ощущает.
Такое мировидение явно не рассчитано на традиционную художественную продукцию, по инерции предлагаемую нынешним детям — всем этим сказкам про зайчиков, ёжиков, муравьишек… Сказок же для нынешних городских детей, мне кажется, еще не написано. Или они мне не попадались. О чем говорить, если до сих пор художники, желая изобразить в детской книжке поезд, непременно рисуют паровоз, хотя никаких паровозов на наших железных дорогах давно нет!
Все классические русские сказки создавались еще в XIX веке (ну, в начале XX, однако людьми, еще помнившими недавнее прошлое — Пришвиным, Бианки, Чуковским). Тогда не только каждый деревенский ребенок, но и большинство городских малышей хорошо представляли себе, как выглядит заяц, петух, журавль, цапля, лиса, волк и даже медведь.
Сейчас на обычных животных, живших ранее рядом с людьми, можно посмотреть разве что в зоопарке. Но там все звери за сеткой и за решеткой, и какое уж там наблюдение за живой природой среди гама, шума, толкотни и чужеродных запахов… Зоопарк, кстати, способен спутать все представления малыша о родной и неродной природе: рядом оказываются пони и зебры, слоны и белые медведи, верблюды и павианы, удавы и лебеди… Всё так странно и непонятно.
Мой сын попросился в зоопарк один раз. Больше его туда не тянуло, как и меня.
Зато машины… О, машины!
Я боюсь их и ненавижу. Иной раз читаю какое-нибудь фэнтези только для того, чтобы хоть немного побыть в мире без машин, где ходят пешком или ездят верхом. Мне трудно переходить улицы: я не могу рассчитать траекторию движения этих чудовищ, если они едут на меня сбоку. Фары, уставленные на меня, парализуют мою волю, как удав кролика. Громкий гудок ввергает в панику, заставляя метаться как ошалелое животное. Я ревностно соблюдаю все правила перехода улиц, но, поскольку московские водители столь же ревностно их нарушают, вольно разъезжая по тротуарам, игнорируя «зебры» и чихая на пешеходный «зеленый», жизнь в этом городе для меня давно превратилась в ад.
Мой сын любит этих монстров до обожания.
В раннем детстве для него вообще не существовало ничего, кроме машин. Почему-то, будучи совсем маленьким, он называл их не «бибика», не «масиня», а «нана». «Нана» — это было святое, располагавшееся где-то почти рядом с «мамой».
Он провожал каждую долгим, тоскующе-оценивающим взглядом (наверное, мужчины так смотрят на недоступных, но соблазнительных красавиц). Он помнил каждую «в лицо». Он безошибочно разбирался в моделях и марках. Правда, долго говорил «Месердес» вместо «Мерседес», «Хвостваген» вместо «Фольксваген» и «кипап краничевый» вместо «пикап коричневый».
Помнится, шли мы по улице, и было ему года четыре. Мимо пронеслась машина. Я даже не обратила внимания. «Вольво проехала», — сказал он. Я изумилась: «Откуда ты знаешь?!» Читать он не умел, разглядеть эмблему у машины, показавшейся мельком в профиль, было невозможно. «А у нее выхлопная труба изогнутая», — со знанием дела изрек ребенок.
Если мы выходили погулять и видели хозяина, ремонтирующего автомобиль — прогулка шла насмарку. Оторвать ребенка от этого зрелища оказывалось невозможно. Обычно автовладельцы нас не гнали, но и в беседы не вступали — пока малыш не изрекал что-то вроде: «Мам, смотри, «москвич» — а обрешетка радиатора у него от «жигуля»!»… Или со знанием дела комментировал наличие «чужих» молдингов (я долго не знала, что это вообще такое). Ошарашенный дяденька, как правило, ронял гаечный ключ, и у двух мужчин завязывался профессиональный разговор, в котором я играла роль фонарного столба — не мешает, и ладно.
Лично меня город никогда не вдохновлял.
Синие троллейбусы я еще помню, но слагать о них песни — увольте.
Мой сын мыслит почти исключительно урбанистическими образами и ассоциациями.
Как только он начал рисовать, из-под его карандаша посыпались «портреты» машин. Причем портреты не только максимально точные в техническом отношении, но и весьма эмоционально характерные.
Воплощение ужаса: «Танк темно-черный. И пушка. А в танке — доктор сидит». Или рисует множество перепутанных линий. Абстракция? Как бы не так: реализм. «Юра, что это?» — «Провода».
Два с половиной года. Юрик рассматривает иллюстрацию к бессмертной сказке «Репка». Начинаю расспрашивать:
— Это что?
— Кастрюля.
— А это что?
— Хлеб.
— А здесь?
…На картинке был глиняный горшок, из которого торчал черенок деревянной ложки.
— Адаптер!…
Другая история. Трехлетний Юрик увлеченно ковыряет отверткой в игрушечном рояльчике. Я — в ужасе: «Что ты делаешь?!» Он деловито отвечает: «Надо снять капот и починить мотор».
Год спустя, впервые привезя его в Крым, я пошла с ним на ближайшую горку, откуда открывался дивный вид на окрестности. Всю дорогу ребенок рычал, изображая буксующий грузовик на подъеме. Добравшись же до вершины, где дул свежий морской ветер, заметил: «Ничего себе кондиционер устроили!»… Пейзаж ему был глубоко безразличен. Вернувшись в Москву, он заявил, что из всего путешествия по Крыму ему больше всего понравилась Феодосия. Почему? «Там можно смотреть поезда»… Боже мой, тогда отдыхать нужно было на Курском вокзале!
Однажды я вывезла его в осенний парк. Мы долго гуляли, я любовалась последними пестрыми листьями, притихшими прудами, в прозрачных водах которых виднелись заросли элодеи, а близ берега плавали утки; зашли в уголок аттракционов, посмотрели на грустных лошадок, катавших веселых детей в седле и в санках…
Дома я спросила сына: «Тебе понравилось в парке?» — «Да!» — «А что запомнилось больше всего?»
Он чуть задумался и с придыханием выдал: «Большая!… Красная!… Мусорная!… Машина!»…
Она стояла на остановке у самого входа в парк.
Я ее даже не заметила.
Иногда мне так надоедали его бесконечные разговоры о машинах, что я в сердцах говорила, что терпеть их не могу — они грязные, вонючие, вредные… Однажды он прибежал похвастаться: «Мама, посмотри, какой я грузовик нарисовал! Он такой хорошенький, ну весь такой… сладенький! Совсем не вонючий!»
Побороть эту технократическую зацикленность было почти невозможно.
Съездили мы, например, на другой конец города, в знаменитый Театр кошек Юрия Куклачева. Думала, по возвращении он бросится рисовать хвостатых артистов. Или добрых клоунов. Ничего даже близкого! Первым делом мой сын изобразил вагон метро с «голубой» ветки — со всеми подробностями, отличавшими его от вагонов, бегавших по нашей линии.
Мне бы и в голову не пришло обращать внимание на эти детали. Ну, метро, ну, вагон, какая разница — едет и едет…
Поистине художническая цепкость взгляда оказалась обращенной на предметы, с которыми я мирилась лишь в силу их функциональности.
Технократизм мышления органически сочетается у современного ребенка с древним, мифологически-сказочным, а по сути, поэтическим наделением собственными человеческими качествами всех предметов окружающей среды. Может быть, поэтому и машины для моего сына в раннем детстве были живыми. Но — не только машины.
Как-то я разъяснила своему едва начавшему говорить мальчику, что вечером одуванчики закрывают венчики, потому что ложатся спать. Однажды пасмурным днем, неожиданно увидев подобную картину, двухлетний Юрик с некоторым удивлением произнес: «Одюндя — хр, хр»… Для меня «сон» одуванчиков уже не был даже метафорой. А в его воображении они спали, не просто закрыв глаза, но и прихрапывая! На даче, когда его попросили взять лейку и «попоить яблоньку», двухлетний ребенок начал искать «ротик» на стволе. О корнях он еще ничего не знал, но, во-первых, сознавал, что сам пьет ртом.
Увидев мячик, упавший в пруд (словно ожившая иллюстрация к классическому стихотворению Агнии Барто), со знанием дела заметил: «Мячик купается».
В ответ на просьбу не трогать деревья после сильного дождя — понимающая реплика: «Мокрые. Голые. Купались».
Углядев струйку свекольного сока, с шипением вытекавшую из-под крышки скороварки, прибежал с криком: «Мама! Баба! Там винегрет бежит — длинный!»
Но, конечно, забавнее всего — отождествление себя с машинами и механизмами.
Трехлетний, лежит, задрав вверх ножки. «Юрик, что это ты так высоко ноги задрал?» — «Это пантограф, я его сейчас на провода поставлю»…
В другой раз, болтая в той же позе ножками: «Это у меня «дворники» работают!»
Еще один диалог. Умилившись тому, как он вытянулся, говорю: «Милый, какой же ты стал длинный»… — «Как товарняк!»…
Из всех подаренных ему плюшевых игрушек мой сын больше всего возлюбил розовую мышку (тоже, кстати, сюрреализм изрядный; на реальную мышь это зверь походил меньше всего). Долгое время он поверял ей свои заветные думы. Прелесть ситуации заключалась в том, что разговаривать за мышку должна была я, но напрямую сказать маме то, что он говорил мышке, было, видимо, нельзя.
— Мам, давай с мышкой разговаривать.
— Ну, давай. — (Беру в руки мышку). — Привет!
— Привет, мышка! У меня там «волга» задомкрачена, надо бы карбюратор починить…
В другой раз он сообщил своей хвостатой подружке, что «стенка поцарапана, надо ее кислотой протравить, шкуркой ободрать и покрасить»…
Мама таких вещей не понимала или не могла оценить.
Сюрреалистическая розовая мышка, произведенная в Китае, наверное, знала в них толк.
Мой ребенок — прирожденный материалист и прагматик. Все его фантазии очень конкретны («Вот стану дядей Димой, пойду жить в ту квартиру, у меня будет «Москвич», и я его буду ремонтировать»). Зато некоторые истины, очевидные для нас, ставят его в тупик. При этом с логикой у человечка всё в порядке.
Рассуждает он так:
«У меня глаза черные. И у мамы глаза черные. У деда тоже черные. А у бабы — голубые. Надо покрасить!»
Невидимое, неосязаемое, скрытое от глаз вовсе не манит его, а скорее озадачивает его как нечто неправильное.
Юрик ест тертую морковку, сам себя уговаривая:
— Мне полезно есть морковку, там «митамины».
Через какое-то время:
— Мам, я всё съел, но почему-то «митаминов» не видел. Где они?
— Юрик, они же очень маленькие, их нельзя увидеть, но они есть в разной еде: в овощах, фруктах, хлебе, кефире…
— А в конфетах — тоже есть?
Другой диалог в том же роде.
— Мама, а где годики?
— Какие годики?
— Ну, у людей. Вот у меня их четыре. А где они?
К 2000-му году я купила красивую лампу-подсвечник с изображением церкви и ангела в зимнем ночном небе.
— Мама, а птичка ангел — она хорошая?
Стригу сыну ногти, приговаривая: «Завтра придет тетя Галя, и если у тебя будут длинные грязные ногти, она не будет с тобой играть»…
— Мам, а на ногах стричь не надо — там тетя Галя не увидит!
Крёстный, сидя за столом, держит Юрика на коленях; тот, трехлетний, пытается орудовать ножом.
— Не могу смотреть, как ты держишь нож! — ужасается Юрий Николаевич.
— А ты отвернись! — советует ушлый тезка.
Пытаюсь заставить маленького Юрика поспать днем. Ложусь рядом, закрываю глаза и делаю вид, что сплю.
— Мама!
— Угу.
— Мама!!
— М-м…
— Мама, ты — человек?
— Ну, да.
— А чего же ты не разговариваешь?
Бабушка случайно обмолвилась, назвав его «девочкой».
— Я мальчик!
Вмешиваюсь:
— Юра, а ты знаешь, чем мальчик отличается от девочки?
— Хулиганит!
Два с небольшим года.
Юрику нравится песни Владимира Шаинского, особенно про улыбку: «От улыбки станет всем светлей». Повторяет: «Улибка, улибка»…
— Юра, а ты знаешь, что такое улыбка?
— Знаю. Начинается река.
— А у тебя есть улыбка?
— Нет.
— А у мамы?
— Тоже нет.
Улыбка — абстракция. Она нематериальна. Вот, оказывается, какие глубокие истины таятся в детских песенках Шаинского…
При всем равнодушии моего сына к изящной словесности, сказки Пушкина, особенно о царе Салтане, имели у него бурный, хотя и не очень продолжительный, успех.
Я читала ему эту сказку, когда Юрику было года три-четыре. И вскоре он начал выдавать цитаты и аллюзии, непринужденно вписывая стихи Александра Сергеевича в свою собственную реальность:
«В гневе начал Я чудесить, и гонца велел повесить»…
Или такой вот диковинный коллаж:
«Выходила на берег Катюша, песню заводила про степного сизого орла — а потом честные гости на кровать слоновой кости положили молодых и оставили одних!»…
Смотрим мультфильм по сказке. Закадровый голос вещает про 33 богатырей, которые «все красавцы молодые»… Юра: «А им всем по двадцать лет?»… Это он вспомнил песню: «Ты моряк, красивый сам собою, тебе от роду двадцать лет».
Самое трогательное — из мучительного периода привыкания к детскому саду.
— Не хочу сегодня в детский сад!
— Юрик, а ты хочешь стать царем Салтаном?
— Нет, не хочу.
— А князем Гвидоном?
— Нет.
— А мусорщиком?
— Тоже нет!
— А кем же ты хочешь быть?
— Маленьким мальчиком.
Помимо Пушкина, большим успехом пользовалась книжечка со стихотворением Сергея Михалкова про мам, которые «всякие нужны». Одна — вагоновожатый, другая — милиционер… Красота! На каждой страничке — картинка. Юрик водит пальцем, комментируя: «Это мама-летчик. Она богатая. — А твоя мама кто? — Профессор. Бедная!»… Увы, про нашего брата детских книжек не пишут. Но все же просвещение приносит некоторые плоды. Заметив на улице человека в инвалидной коляске, тотчас окрестил ее «айболитной коляской».
Однако, невзирая на все мои усилия, пристрастить ребенка к чтению так и не удалось. Из моих уст он готов слушать хоть Пушкина, хоть Лермонтова, хоть Киплинга, хоть Кэррола — но сам никогда не возьмет в руки книгу, если это не руководство по эксплуатации «жигулей» и не брошюра с правилами дорожного движения. «Над вымыслом слезами обольюсь» — это не о моем сыне, хотя ни в душевной тонкости, ни в эмоциональности отказать ему нельзя.
Видимо, меня угораздило произвести на свет своего антипода: личность, изначально не ориентированную на письменный способ общения с миром. Я не люблю читать стихи вслух — он не воспринимает их глазами; мне легче думается за листком бумаги или за монитором, где я сразу вижу написанное — его же процесс записи сковывает, и богатая обычно речь становится неловкой и рваной. Я обладаю так называемой «врожденной» грамотностью — его орфография бывает совершенно фантастической.
Говорят, современные дети все таковы. Книг они не читают, а пишут в лучшем случае SMS-ки. Но это может означать не только умственную леность юного поколения, а вещь куда более серьезную: умирание нашей культурной традиции, основанной на передаче сакральных или сакрализованных текстах.
«В начале было Слово», — гласил один из основополагающих текстов этой традиции.
«Что такое слово?» — опрометчиво спросил методист первоклассников.
«Слово — это комплект букв!» — ничтоже сумняшеся ответил мой семилетний безграмотный эрудит.
Полдень. Детская площадка. Песочница. Несколько маленьких человечков в разноцветных комбинезончиках деловито и вдохновенно сооружают куличики. Мамы и бабушки негромко общаются, поглядывая на часы: скоро обедать и спать.
Вдруг…
«Тр-тр-тр-трахх!»…
Головки в смешных шапочках разом поворачиваются на звук. Пластмассовые совочки выпадают из грязных ручонок. Словно бы повинуясь неодолимому зову, детишки перелезают или переваливаются через бортик песочницы и целеустремленно топают навстречу источнику звука. Взрослые, безнадежно вздыхая — следом, придерживая малышей за лямки штанишек, за пояски и за шарфики.
За углом экскаватор роет яму.
«Опять выключат горячую воду», — думают мамы и бабушки.
Малыши в разноцветных комбинезончиках молча обступают заграждение и погружаются в восторженное созерцание.
Огромное чудовище с рыком, ревом, хрипением, лязгом и стонами жадно вгрызается в пеструю землю: слой темный, слой желтый, слой глинистый… Пахнет выдранной с корнем травой, пахнет влажной утробой земли, пахнет затхлой соляркой и разогретым металлом… Чудовище раз за разом поднимает морду с железными зубьями, хватает кусок, потом отводит вбок длинную шею — и выплевывает его поверх грязной кучи. При этом оно иногда приседает на задние лапы и словно чуть-чуть пританцовывает.
А из соседних дворов подтягиваются другие дети — мальчики и девочки — влекущие за собой недовольных, но покорных этой прихоти мам и бабушек. Вновь пришедшие так же молча встают у ограды — и смотрят, смотрят, смотрят…
Наверное, в доисторические времена дети племени точно так же сползались поглядеть на попавшего в охотничью яму зверя. Скажем, зубра или мамонта, хотя экскаватор больше походит на динозавра. Наука считает, что первые люди уже не застали на земле звероящеров. А откуда же тогда сказки о драконах?
И откуда такая поголовная любовь к динозаврам у нынешних детей мегаполиса, которым куда привычнее зрелище работающего экскаватора?
В московский Политехнический музей я впервые попала благодаря своему четырехлетнему сыну. Раньше я там никогда не была. Знаменитых вечеров поэзии, где блистали «шестидесятники», я уже не застала, экспозиция же меня нисколько не интересовала.
Юрик узнал о музее по телевизору и сразу же загорелся: «Пойдем!»
Переступив порог музея, ребенок впал в эйфорию. Наверное, ему показалось, что он очутился в раю. Это было ЕГО место. В цокольном этаже — автомобили в натуральную величину и в виде макетов. На самом верху — космическая техника. Попутно — модель паровоза, разрезы шахт с вагонетками, макеты гидротурбин…
Но больше всего его почему-то очаровали макеты передвижных нефтедобывающих установок. В этом зале мы провели минут сорок — время, которое я некогда простояла перед Сикстинской мадонной. Разумеется, четырехлетний мальчик не стоял на месте, а бегал по залу кругами. Бегал, заложив руки за спину, периодически возобновляя созерцание моторизованной вышки и что-то бормоча себе под нос. Он предавался упоительным мечтам о том, как поедет летом на дачу и соорудит там точно такую же бурильную установку. И рельсы уложит, чтобы она по ним ездила…
Не хотелось бы мне отдыхать среди вышек, будь они все неладны…
С тех пор Политехнический надолго стал его любимым прибежищем в непогожие дни.
В Музей изобразительных искусств и в Третьяковскую галерею он попал годом позже. И, мне кажется, они уже не произвели на него столь ошеломляющего впечатления. Хотя со временем у моего маленького технаря проснулся интерес и к скульптуре, и к живописи.
Что до Политехнического…
На мой взгляд, там скучновато.
Однако, когда в музее было объявлено о выставке автомоделей, я, конечно, взяла Юрика и покорно пошла.
Моим глазам открылось дивное зрелище.
Весь подземный переход от метро «Китай-город», весь тротуар перед музеем, холл у касс и, конечно же, выставочный зал были заполонены родителями, приведших на выставку своих мальчиков. Среди родителей мужчины также преобладали, но не до такой подавляющей степени. А среди детей девочек практически не было. Две-три, не больше. Наверное, взятые за компанию сестры. Зато мальчики имелись на любой вкус. Разных возрастов — от двухлеток до подростков; одетые кто бедненько, кто с буржуазным шиком; белобрысенькие, рыжие, русые, черноголовые; тихони и забияки; всезнайки и тугодумы; восторженные неофиты и искушенные знатоки — все они толпились у витрин, обсуждая увиденное…
Те же самые машины, а порою и более редкие, в изобилии водились на улицах Москвы. Но мальчики шли и шли в музей, чтобы посмотреть на их уменьшенные копии.
Для них это было — Искусство. Не то, которое — ars, а то, которое — techne.
Мальчики созерцали машинки.
Я созерцала мальчиков.
«Здравствуй, племя младое, незнакомое»…