Моя неприхотливая мысль не в силах постичь такого человека.
По мнению издателя газеты «Морнинг пост», одиннадцатое октября 1802 года было днем, не слишком богатым на события. Чтобы заполнить пространство на страницах, он включил в материал короткую, но живописную зарисовку Сэмюэла Тейлора Колриджа, обосновавшегося в Кесвике. Он пытался было уговорить Колриджа постоянно писать для «Пост», поскольку считал писателя одним из самых выдающихся журналистов тех дней, в то время как остальные почитали его как мыслителя и оратора; никто, увы, так и не оценил по достоинству того, что более всего было дорого самому Колриджу: его поэтических произведений. За неделю до этого в «Морнинг пост» была опубликована его ода «Уныние», которая, как считали многие, оказалась его последним прекрасным произведением. Принимая во внимание будущую суровую позицию Колриджа по отношению к человеку, выдававшему себя за Хоупа, любопытно упомянуть, что ода «Уныние» посвящена супруге самого поэта. Написанию ее предшествовал целый год наркотиков, беспросветных долгов, невыполненных обещаний, болезни и тяжелых семейных скандалов, во время которых, как он позже признавался, ему хотелось убить собственную жену и детей. Его супруга отвергала все его попытки примириться и всячески препятствовала им. Заметка от одиннадцатого октября называлась «Романтический брак».
Ода «Уныние» была опубликована на следующий день после объявления о женитьбе Вордсворта на Мэри Хатчинсон. Мэри была его давней, детской любовью. Ее характер во многом напоминал то, что писал сам Вордсворт о Мэри Робинсон. Предыдущей великой любовью Вордсворта была француженка Анетт Валлон, которую его принудили оставить — после девяти лет верности — с мизерной суммой денег и их незаконнорожденной дочерью. Он навестил ее совсем недавно, в августе того же 1802 года, в Кале.
Колридж пригласил к себе Вордсворта, которого неизменно поддерживали любившие его женщины; они ухаживали за ним, переписывали начисто его стихи и цитировали их наизусть; даже сестра его «возлюбленной» Мэри — Сара Хатчинсон, казалось, обожала Вордсворта. Осенью 1802 года Колридж практически забросил поэзию, посчитав, что Вордсворт занял его место в этой области, и сосредоточился на критике и журналистике. Его ум и прозорливость позволяли ему, даже живя в захолустном Кесвике, посылать в Лондон, который находился за три сотни миль от его дома, удивительно глубокие статьи и комментарии по вопросам текущей политики и злободневных событий. «Романтический брак» был куда менее серьезным по содержанию.
Публикация эта имела большой резонанс.
«Морнинг пост», 11 октября 1802, стр. 3.
Романтический брак
Второго числа текущего месяца джентльмен по имени Александр
Август Хоуп, член парламента от Линлитгошира и брат графа Хоуптона, сочетался законным браком в церкви Нортона близ Кесвика с молодой женщиной, почитаемой путешественниками как «Красавица Баттермира»… на самом деле ее бы скорее следовало назвать «Благословением Баттермира», нежели «Красавицей»… В течение долгого времени она привлекала внимание всякого посещавшего сии края своей необычайной утонченностью, вкусом, с которым она укладывала свои прекрасные длинные волосы, а также удивительно прекрасным почерком, которым она выписывала счета постояльцам. В добавление ко всему сказанному она обладала безукоризненным характером, будучи образцовой дочерью и скромной, разумной и заботливой женщиной».
Далее Колридж рассказывал о предложении, сделанном Хоупом «молодой, красивой и состоятельной леди» (он имел в виду мисс д'Арси)… «Она уже купила свадебное платье, — писал он, — и был даже назначен день свадьбы, когда он сделал вид, что ему крайне требуется отлучиться ненадолго, а сам женился на Красавице Баттермира».
Как бы там ни было, его женитьба на простой девушке без приданого, богатой родни или перспектив получить наследство ослабляют подозрения, которые высказывались ему во вред. Но интерес, проявляемый добрыми гражданами Кесвика к благополучию Красавицы Баттермира, не позволял им допустить, чтобы эти слухи умолкли насовсем, и они с беспокойством ожидали того момента, когда они получат весомые доказательства, что жених является именно тем человеком, за которого себя и выдает. Обстоятельства его женитьбы в полной мере убеждают нас в том, что он — не самозванец, и поэтому мы берем на себя смелость поздравить Красавицу Баттермира с ее удачным замужеством. Дворянин Александр Хоуп, член парламента от Линлитгошира, является полковником армии Ее Величества… и так далее.
Колридж на шесть лет ошибся, указывая возраст Мэри (он написал, что ей минуло тридцать), а также неверно указал, что день свадьбы Хоупа и мисс д'Арси «был назначен». Те сомнения насчет настоящего имени Хоупа, о которых он упоминал, могли быть скорее высказаны удрученным полковником Муром, приходившимся ему другом, нежели основывались на общепринятом мнении. Крампу пришлось оплатить вексель на тридцать фунтов стерлингов, который Хоуп прислал Муру за пару дней до свадьбы. Вуд, чьи средства к жизни зависели от того, насколько оценивается его кредитоспособность, был введен Хоупом в заблуждение, как и многие другие — преподобный Николсон, Скелтон и конечно же мисс д'Арси.
Это и в самом деле оказался бедный на события день. Ньютон читал и перечитывал страницу, на которой была помещена статья. Ничто другое с этой новостью и сравниться не могло. Со страниц газеты ему рассказывали, что, например, «великий князь Константин из России, князь, чей нрав и манеры самым нелицеприятным образом освещались масонами в знаменитой работе «Тайные мемуары российского двора», с немалой долей невоспитанности и грубости повел себя по отношению к принцу Уильяму Глостеру при нескольких последних встречах». «Голландское правительство, — гласила та же колонка, — сейчас посылает большую поддержку в виде вооружения на борту своих индийских кораблей к мысу Доброй Надежды и к острову Ява». Без малейшего перехода далее сообщалось: «Миссис Филивер, проживающая близ Валансьена, в возрасте пятидесяти восьми лет на днях благополучно разрешилась от бремени, произведя на свет прекрасного ребенка женского пола»… «Ежегодная Франкфуртская ярмарка была прискорбно скучна…»
Почти четверть страницы было занято стихами. Давались также и новости, пришедшие из портов — из Дила, Портсмута и Плимута: «Седьмого октября фрегаты «Амелия» и «Галатея» отправились в плавание до Портсмута. В гавань вошел военный сторожевой корабль «Русарио», чтобы распустить команду». Новости из Челтенхема: «Прошлой ночью крестьяне разнесли дверь Челтенхемского банка, но трофеев так и не смогли собрать, поскольку вся наличность изымается на ночь и хранится в доме одного из владельцев сего заведения». Новости из Маргейта: «Граф и графиня Джерси остались в нашем городе еще на несколько недель». И далее: «Некий полковник был совершенно сражен очарованием благородной мисс Фицрой. Стороны, как стало известно, пришли к согласию, и в том ничего невероятного, но они могут нанести визит брачному алтарю и обойтись без романтической поездки в Гретна-Грин». Длинное сообщение из Друри-Лейн, и еще длинней с Нориджского музыкального фестиваля, объявления о смерти, о назначениях на должности, о днях рождения и короткое, в самом низу колонки, объявление капитана Соудерса «Воздушная экскурсия с месье Гарнери». Ньютон попытался представить себя выше облаков, осматривающим землю далеко внизу в поисках кареты Хоупа, однако воображение отказывалось работать. Он вырезал заметку и сложил ее в свой бумажник.
Сообщение Колриджа (опубликованное без подписи) подхватили другие газеты и разнесли по всей стране. Должно быть, одиннадцатое октября 1802 года и в самом деле было не слишком богато на события. Но в скором времени события завертелись с невиданной скоростью, и газета «Морнинг пост» начала во всех подробностях информировать нетерпеливую, постоянно возбужденную и конечно же полную праведного негодования публику.
Джордж Хардинг — «судья из Уэльса и весьма выдающийся джентльмен», если верить словам Колриджа, — был старшим судьей в Бреконе, Уэльс. Закончив Кембридж, он женился на наследнице приличного состояния, прославился своей страстью присваивать чужие книги, был автором биографических заметок, большим оригиналом и донжуаном.
Он возвращался из Эдинбурга обратно в Брекон и как раз остановился передохнуть в Карлайле, когда получил письмо от какого-то джентльмена, который утверждал, будто давно знаком с судьей — хотя Хардинг так и не смог разобрать неразборчивой подписи, — и по праву знакомства просит об услуге, ибо его старый друг полковник Хоуп в это самое время путешествует по тем краям и крайне нуждается в его — судьи — дельном совете. Письмо настоятельно заверяло, будто бы Хардинг тем самым окажет невероятную услугу своему дорогому другу. Ему только следует отправиться в Кесвик и отыскать полковника, который слишком горд, чтобы просить помощи, однако же, без сомнения, останется весьма благодарен за нее. А хозяин гостиницы «Голова королевы» наверняка знает местонахождение Хоупа.
Судья Хардинг и раньше все обещал себе провести несколько дней в путешествии по Озерному краю. Он мог распоряжаться собственным временем, как ему заблагорассудится, и посему утром одиннадцатого октября отправился в неторопливую поездку по озерам, остановившись в «Короне» в Вигтоне ради того, чтобы отведать прекрасного пирога с дичью и вполне сносного местного пива. Он обратил внимание на «большое количество представителей мужского населения, которые стояли у собственных домов и временами прикладывали все усилия, чтобы плюнуть как можно дальше». А уж оттуда карета доставила через Милсгейт и Айреби, где «еще сохранилась, как я это называю, весьма оживленная ярмарка вокруг перекрестка: когда-то весьма процветающая деревня теперь пришла в упадок в связи с развитием новой индустрии».
Джордж Вуд радушно встретил его в гостинице «Голова королевы», и суета быстроногих мальчишек вокруг кареты представились ему настоящим театральным действом, исполненным на широком, замощенном булыжником дворе. Вуд полагал, что Хоуп отправился в Шотландию со своей молодой женой, но вскорости должен был вернуться обратно в Баттермир.
— Молодая жена? — изумился Хардинг. — И кто же эта бедняжка?
Вуд с огромным удовольствием пустился в долгие объяснения. Хардинг приказал своему слуге, которому не раз приходилось видеть Хоупа, на следующее же утро отправиться в Баттермир.
Обратно они ехали в полном молчании. Это не походило на размолвку. Оба были настолько погружены в собственные безрадостные мысли, что тишину нарушать не хотелось. Лишь изредка они обменивались короткими репликами.
— Ты хоть раз заглядывала в него? — Хоуп указал на несессер, который стоял на сиденье рядом с ним, напротив Мэри. Они сидели наискосок друг от друга, предоставив Мальчишке-мартышке управлять каретой как заблагорассудится. — Пока я пребывал в Шотландии, мне думалось, ты обязательно в него заглянешь хотя бы краем глаза.
— Ни разу не открывала, — заметила Мэри и слабо улыбнулась, правда, в улыбке ее заключалась немалая доля грусти.
— Большинство женщин не только бы открыли его, они бы наверняка воспользовались содержимым.
Он отомкнул несессер, показав ей его содержимое с таким видом, будто все эти безделицы должны были обязательно служить объектом благоговейного восхищения. Мэри еще ни разу в жизни не доводилось видеть вещей, выполненных настолько красиво. Бутылочки с серебряными горлышками; щетки в массивной серебряной узорчатой оправе; пистолеты, изящные, словно они предназначались для женских рук; маленькие коробочки для запонок, пуговиц, булавок; зеркала; секретные кармашки для драгоценностей — все это Хоуп перебирал с таким благоговением, будто прикасался к алтарю или священному сосуду.
— Я верю тебе… любимый, — Мэри произнесла последнее слово так, словно оно вызывало в ней некоторое замешательство, она на секунду замолчала, — что этот несессер…
— Он сослужил мне верную службу, — с легкостью принялся объяснять он. — Египет, Рим, Вена… — И снова у Мэри возникло желание заставить его замолчать, чтобы не слышать откровенной лжи, хотя она и сама не знала, какие причины заставляли ее считать, что он лжет. Карета подпрыгивала на неровной дороге, и только на коротких замощенных участках бег ее становился ровным.
Когда они проезжали мимо поселения, основанного римлянами и называемого Старый Карлайл, мальчик поинтересовался, не желают ли они свернуть к Вигтону, который, как он слышал, знаменит своими пирогами с дичью и пивом. Однако же ни Хоуп, ни Мэри не были голодны, они велели отправляться прямиком в Кокермаут, правда, перед этим они ненадолго остановились, да и то только потому, что Мэри заподозрила, что их кучер умирает с голоду.
— Я рада вернуться обратно в эту долину, — сказала она, импульсивно потянувшись к нему, когда различила в окне Лоусуотер, одно из трех озер, которые чередой шли по всей долине как три подвески в оправе гор.
— И я, — сказал он, беря и крепко сжимая ее руку. — Я никогда не хотел покидать ее.
— В таком случае тебе и не надо было делать этого, — заметила она, уловив что-то важное в его исполненных грусти словах. — Мы можем навсегда остаться здесь. Мне незачем ехать в Шотландию. Или в Лондон. Я всегда была здесь в достаточной мере счастлива, а с тобой я буду счастлива куда больше.
Он сжал ее ладонь обеими руками.
— Мы бы купили приличный дом. Где-нибудь в отдалении, конечно, и немного земли неподалеку от озера, — предложил он.
— А мне бы очень хотелось по-прежнему пасти небольшое стадо овец и коз, — заметила она с озорными нотками в голосе. — Пока у меня не появятся более насущные дела.
— Здесь дома строятся на славу, — промолвил Хоуп. — Хороший камень и шифер. Защищены от непогоды. Надежны во всех отношениях.
— Ты очень быстро стал бы в этой долине человеком, на которого надо равняться.
— Ничего такого мне и не надо. Мирная жизнь, открытый домашний очаг, немного рыбалки, несколько друзей и ты, Мэри. Ничего большего в этом мире я и не желаю… ты веришь в это?
— Да, верю.
— Это правда, я клянусь.
— Не стоит давать клятвы. Я верю тебе.
И все же в его взгляде читалась невыносимая мука, что временами прорывалась сквозь его нежность. Она отняла у него руку и отвернулась. Он расценил ее жест как очевидное доказательство того, что созданная им картинка уютного мира и безопасности совершенно покорила ее, и это одновременно вселило в него оптимизм, но и заставило чувствовать себя виноватым.
Но вскоре Хоуп снова впал в мрачное уныние, когда вспомнил точные слова, написанные Ньютоном в письме.
Мэри же, видя, как проплывают мимо поля и дома, которые еще совсем недавно она проезжала, ничего вокруг себя не замечая от счастья, пыталась взять себя в руки и не дать многочисленным вопросам свести ее с ума. Будущее внезапно стало совершенно непроглядным, как и большинство темных холмов, между которыми, дребезжа и раскачиваясь, карета прокладывала путь.
Они прибыли около семи часов вечера. Мэри, как могла, расписала свое короткое свадебное путешествие, и родители отправились спать в полной убежденности, что дочь их и в самом деле получила огромное наслаждение от поездки. Хоуп выпил слишком много бренди, которое, учитывая недавнюю его болезнь, совершенно опьянило его, и Мэри пришлось едва ли не на плечах тащить его в спальню, где он в бессознательном состоянии рухнул в постель и мгновенно уснул. За исключением периода его лихорадки, это была первая ночь, когда они не занимались любовью, и за это она была ему даже благодарна, поскольку сегодня она не смогла бы притворяться. Все ее нравственные сомнения и метания тут же воплотились в физическое отвращение и чувство гадливости. Мэри вслушивалась в его сонное похрапывание и бормотание, когда его начинали одолевать ночные кошмары, и едва не сходила с ума от ужасных предчувствий.
Слуга судьи Хардинга Ричард Дженкинс добрался верхом до «Рыбки» и предположил, что, должно быть, это и есть та самая гостиница, про которую ему говорили. Правда, двумя днями позже он рассказывал одному из младших слуг, сидя за кухонным столом в «Голове королевы»: «Она и вовсе не похожа на гостиницу, веришь ли, обычный домишко, да и только. У нас в Уэльсе не так уж много гостиниц, веришь, но все они похожи на заправские гостиницы, а не на обычный дом, понимаешь?
Надо заметить, как только я увидел это место, так сразу и насторожился. Говорят, никогда нельзя полагаться на первое впечатление, смекаешь? Важнее всего и лучше, если разберешься во всем как следует. Да к тому же я знал полковника Хоупа, я знавал этого галантного джентльмена по тем ночам, которые он, аж до самого утра, проводил с моим хозяином в самых лучших заведениях, где порядочный джентльмен только и может как следует выпить в Лондоне или где-нибудь еще по всему миру, смею заметить, если тебе доведется побродить по всем заведениям и для сравнения пропустить стаканчик-другой в каждом из них. Я знал, что полковник Хоуп не стал бы торчать в каком-то затрапезном постоялом дворе с низкой крышей, замызганными окнами, крохотными дверями, без конюхов и приличной прислуги, где и камин-то топится не дровами, а каким-то грязным торфом. И все они называют такую халупу гостиницей, а по мне, так это просто кабак какой-то. И скажу прямо, — Господь мне свидетель, ведь Он один судья нам всем, даже моему хозяину, — что, едва спешившись, я уже стал подозревать неладное».
Ранним утром, когда воздух еще влажен от росы, Мальчишка-мартышка в бутылочного цвета курточке с множеством блестящих пуговиц щеткой чистил лошадь, и именно к нему обратился Дженкинс, пытаясь выяснить, где же в данный момент находится полковник Хоуп. Мальчишка с гордостью указал на фигуру человека, «одетого, — как после доложил Дженкинс, — лишь наполовину: ни тебе жилета, ни сюртука. Только рубашка и платок, что развевался точно ветряная мельница».
Дженкинс поручил свою лошадь заботам мальчика и отправился через поле с письмом. Приблизившись, он сумел разглядеть, что у человека в руках какая-то бумага, в которую тот смотрел с растерянным видом, — «а еще он все время говорил сам с собой, веришь ли, самый верный признак, джентльмены, хуже и придумать-то нельзя». Некоторое время Дженкинс колебался, понимая, насколько неучтиво прерывать чужое уединение, но в конце концов был вынужден исполнять приказ хозяина.
— Итак, молодой человек, чего ты хочешь? Ты уж вот полчаса как смотришь на меня.
— Я разыскиваю полковника Хоупа, сэр. — Он помахал в воздухе письмом и добавил, стремясь смягчить возможное недовольство занятого своими делами джентльмена: — У меня тут письмо к нему от его старого друга судьи Хардинга.
— Ну и?..
— Мальчишка там… с пуговицами… он сказал мне, будто вы и есть полковник Хоуп, сэр.
— И?..
— Должно быть, он ошибся, сэр, потому как теперь-то я вас разглядел и уж точно знаю, что вы не полковник Хоуп.
— Дай-ка мне взглянуть на письмо.
Судья явно не поскупился написать все титулы полковника Хоупа на бумаге. Хоуп долю мгновенья изучал их, затем вскрыл письмо и прочел его, а затем взглянул на Дженкинса, при этом лицо полковника, которое до сих пор отражало лишь крайнюю степень раздражения, необычайно изменилось. Он улыбнулся настолько добродушно, что Дженкинс просто вынужден был улыбнуться в ответ.
— Тебя зовут…
— Дженкинс, сэр.
— Дженкинс. Это письмо не для меня. Это для моего брата. Я помню, он рассказывал мне о твоем господине. Меня зовут Чарльз Хоуп, а не Александр, я член парламента от Дамфрисшира, а не от Линлитгошира. Но буду весьма рад нанести визит джентльмену. На самом деле это вполне согласуется с моими дальнейшими планами. Не сообщишь ли ты ему об этом? Я весьма занят некоторыми мыслями, и мне бы не очень хотелось возвращаться в эту… — короткая заминка, по мнению Дженкинса имевшая весьма глубокий смысл, — этот постоялый двор. Мы, путешествующие по Озерному краю, ты знаешь, — он сделал жест рукой, точно желая обнять весь пейзаж и одновременно отвесить поклон или же завязать знакомство, — счастливейшие люди, даже если жить приходится в деревенском доме. Природа, Дженкинс, величайшая сила, и чем смиренней мы сами перед ней, тем более мы можем оценить ее волшебство.
— У нас в Уэльсе тоже есть высокие горы, — заметил Дженкинс.
— Я буду в Кесвике завтра.
— Благодарю вас, сэр… а как ваш брат, сэр? Судья Хардинг спустит меня с лестницы, если я не разузнаю все про него.
— Последний раз, когда я получал сообщение от Александра, он был в Вене. Полагаю, он предпочитает заграницу родному дому. Но в нашем семействе эпистолярный жанр не в фаворе: катастрофически не хватает времени писать письма, Дженкинс. Во всяком случае, родственникам.
— Эпистолярный жанр, это мне знакомо, — заметил Дженкинс. — Из судьи латынь так и лезет.
— Несомненно. Всего тебе хорошего.
— Я отвезу письмо обратно?
— В том нет никакой необходимости.
«Так я его и оставил, на берегу озера, с двумя письмами, — докладывал Дженкинс своей внимательной аудитории, о которой долгое время только мечтал, — в каждой руке по письму, смекаешь? Точно статуя правосудия с весами. И еще я знал, — Господь мне свидетель, — что довелось мне встретить человека, душа которого бродит во тьме».
Письмо Ньютона не оставило ему ни малейшего выбора. Ему придется вернуться в Кесвик. У него не было никакого намерения наносить визит судье Хардингу и ввязываться в рискованное противостояние с Ньютоном, откладывая свою поездку хотя бы на день, чтобы дать Хардингу возможность сделать дальнейший ход.
У него оставался еще один день с Мэри.
И все же он провел день, избегая ее, а она — его. Прослышав об их возвращении, явился преподобный Николсон и тут же был приглашен на рыбалку, на которой они провели вторую половину дня, не без успеха наловив форели. Кроме того, полковник пригласил его съездить за компанию в Кесвик следующим утром…
Мэри обнаружила некоторые погрешности в управлении гостиницей, допущенные в ее отсутствие. И она с воодушевлением занялась устранением недостатков, а затем, словно войдя в азарт, принялась чистить и мыть весь дом и гостиницу, несмотря на все протесты миссис Робинсон, которая недвусмысленно заявила, что такими вещами не подобает заниматься истинной леди… так что время, когда ей приходилось мыть и убирать, миновало. Однако стоило Мэри лишь на минутку остановиться, как страх и ужас захлестывал ее, грозя перерасти в панику…
На радость миссис Робинсон, посетителей в тот вечер в гостинице не было. Мать боялась, что Мэри по старой привычке примется прислуживать им. Она и ее муж испытывали нечто вроде благоговейного восторга и в то же время были немало смущены озабоченным видом зятя. Они, как и сама Мэри, как и Хоуп, находились в тревожном ожидании.
Мэри легла спать рано, однако Хоуп не намеревался провести оставшийся вечер на пару с бутылкой или со своим тестем. Когда сгустились сумерки, он принялся бесцельно слоняться по дворовым пристройкам, загружая карету и готовясь к отъезду следующим утром, и так тщательно проследил за упаковкой вещей, что Мальчишка-мартышка забеспокоился, будто его подозревают в небрежности.
Хоуп совсем уж было вознамерился вернуться в гостиницу, в свою комнату, когда им неожиданно овладело желание снова повторить прогулку, которая когда-то завела его далеко на склоны крутых холмов и подарила ему ощущение неодолимой силы.
Он шел быстро, наслаждаясь напряжением в ногах, прохладным вечером, спокойствием, легким плеском воды в озере. Появилась луна, становившаяся все ярче и ярче по мере того, как он шел через лес, так что в конце концов ему стало казаться, будто он гуляет при свете дня. Лунная тень задрапировывала гигантские склоны холма. В спокойной глади озера луна отражалась холодным алмазом.
— Должно быть, это просто чудеса, — пробормотал Хоуп, — одни лишь чудеса. Но и раньше чудеса тоже случались. Ты заставил Красное море расступиться, а затем снова сойтись, Ты наслал саранчу, Ты превратил воду в вино и осенил Савла покровом веры, и он стал святым Павлом. И сейчас происходят удивительные, чудесные вещи… Путешествуя по Италии, я много слышал о чудесах. Дева Мария, пречистая Богородица явилась всей деревне, через которую я однажды проезжал, а в Толедо жил человек со стигматами, и мы сами видели их.
Китти Доусон, которая все это время следила за ним, прячась в лесу, двигалась по склонам холмов и не спускала с него глаз, пока добиралась до конца долины, с трех сторон закрытой высокими скалистыми утесами.
— Что мне делать? Ты так и не подал мне никакого знака. Ты не даровал мне своей помощи. Если Ты покинешь меня, то я погрязну в грехах, Ты знаешь это. Почему Ты не внимаешь
мне? Ты был послан в мир, чтобы спасти грешников, тех, что истинно раскаялись в деяниях своих. Посмотри на меня. Я тот самый грешник, и я на самом деле истинно раскаялся. Почему же ты покинул меня?
Но слова, что он шептал, так и не нашли отзвука, даже среди камней. Он развернулся и посмотрел вниз, на долину, что раскинулась перед ним, залитую лунным светом, брызги звезд на черном небосклоне, видневшиеся вдали редкие тусклые огоньки, прислушался к лаю собаки и непрерывному плеску воды.
Все было кончено.
Он знал, что она только притворяется спящей, однако не стал ее трогать. Ему хотелось с ней поговорить, но о чем? Ему вдруг подумалось, что даже в ее обмане кроется интуитивная деликатность.
Он быстро разделся и задул свечу. Лунный свет просочился в комнату и осветил несессер, который он, уходя, оставил открытым и который теперь переливался всеми оттенками серебра. Он вдруг осознал, что должен просто оставить его. Если он заберет его с собой, как забрал белье и посуду, он тем самым нанесет Мэри дополнительный и жестокий удар. А если оставит его, Ньютон будет вне себя от ярости. Эта извращенная мысль неожиданно успокоила его и помогла обрести — ни на чем не основанное — чувство уверенности в себе.
И тогда он повернулся к Мэри, нерешительно прикоснулся к ее плечу, к бедру, скользнул рукой по груди, затем поцеловал волосы и, осторожно отодвинув прядь, коснулся губами ее шеи. Она повернулась к нему, и в этой тишине ночной комнаты, пронизанной свечением серебра от несессера, они вновь обрели друг друга.
— Надо заметить, вы совершенно не похожи на своего брата. Я имею в виду внешне, — сказал Хардинг.
— Вы не первый, кто отмечает это.
— Мог бы поклясться, что сегодня утром слышал разговор о заметке, которая вот-вот появится в «Пост», где идет речь о некоем члене парламента от Линлитгошира, женившимся на дочери хозяина одной из местных гостиниц.
— Вы ведете речь о моей жене, сэр. — Спина Хоупа напряглась, его глаза смотрели прямо и с вызовом на багровое, с двойным подбородком и нависшими бровями лицо Хардинга. Такое заявление требовало извинений.
— Прошу прощения, сэр.
— Я не читал этого сообщения, — заметил Хоуп, лихорадочно перебиравший в уме все неизбежные последствия такой публикации. — Без сомнения… если все так, как вы говорите… то это просто ошибка, которую впоследствии станут повторять. Мое место в парламенте от Дамфрисшира.
— Я пробуду в городе несколько дней. Возможно, вы пообедаете со мной этим вечером?
— Возможно, мне придется уехать раньше, но если я все же вернусь, то приму ваше предложение с большим удовольствием.
Произнес он это холодно. Хардинга нельзя было спускать с крючка.
— В таком случае прощайте, сэр. И всего вам хорошего.
После кивка в сторону Николсона Хардинг тяжело развернул свое грузное тело и глянул на Дженкинса так, точно тот был приговорен к повешенью. Хоуп заметил, что как только они оба вышли из комнаты, то принялись оживленно перешептываться. Хоуп и преподобный Николсон остались в одиночестве в гостиной «Головы королевы».
Хоуп взглянул на преподобного и любезно улыбнулся ему.
— Весьма трудно найти управу на подобных надоед, которые так и навязывают вам свое общество, — заметил он.
Николсон несколько неловко кивнул.
— Ах, вот вы где, полковник.
Преподобный так и подпрыгнул на месте, когда прозвучал чин Хоупа.
— Благодарю вас. Итак, мистер Вуд, не окажете ли вы мне еще одну любезность?
Вуд благодарно кивнул в ответ на этот дружеский тон.
— Я ожидаю друга, мистера Ньютона. Он значительно ниже среднего роста, сухощав, у него весьма худое лицо, он носит темную одежду…
— Я помню мистера Ньютона, — прервал его Вуд вежливо. — Совсем недавно он останавливался здесь переночевать. Адвокат, мне помнится, из Честера и, как вы уже упоминали, носит темную одежду.
— Именно так. Когда он прибудет, не могли бы вы отвести его в вашу личную гостиную и сообщить ему, что я приду буквально через несколько минут.
— Да, сэр, непременно, и вот еще. — Все время разговора Вуд держал одну руку за спиной, теперь же он протянул ее вперед, зажимая в пальцах лист бумаги, свернутый в трубочку. — «Романтический брак», — сообщил Вуд, одновременно светясь от радости и смущаясь. — Я слыхал, это отослали в «Пост», так я успел сделать себе копию.
Хоуп торопливо прочел написанное. Надменная улыбка так и застыла на его губах. Затем он передал бумагу обратно Буду, не обращая внимания на преподобного Николсона.
— О чем только они не пишут последнее время, — заметил он. — Так вы не пропустите Ньютона?
— Буду зорким, как ястреб, полковник.
Николсон поднялся, и оба джентльмена вышли на улицу вместе.
— Вы направляете к Кроствейтской церкви? — предположил Хоуп, и Николсон кивнул. — Мне в другую сторону. Прощайте, преподобный Николсон, и желаю вам удачи с мисс Скелтон. Будьте мужественны, мой друг, ничто еще не потеряно.
Он пожал худощавую руку священника, весело похлопав его по плечу, и направился своим путем. Николсон еще пару секунд стоял неподвижно, пока женщина с двумя большими корзинами из ивовых прутьев, висевшими на ремешках по обе стороны от нее, словно она была вьючным мулом, не толкнула его сзади. Тогда он сошел с дороги и в задумчивости направился к церкви.
Хоуп же торопливо шагал по направлению к ближайшему музею, где он попросил дать ему местную карту и провел целых полчаса, воздавая должное каллиграфическому мастерству Питера Кроствейта и его графическим иллюстрациям.
Пока он таким же торопливым шагом возвращался обратно в гостиницу «Голова королевы», его три или четыре раза окликнули и поздравили с женитьбой наиболее солидные граждане города. Неужели это в самом деле Джоанна? Когда он вновь взглянул на девушку, то успел заметить лишь спину, быстро удаляющуюся от него. Неужели обман зрения? Он должен быть осторожен. Он почувствовал неудержимое желание заговорить сам с собой в полный голос, однако он мысленно сказал себе: «Спокойно, теперь надо вести себя крайне осмотрительно».
Перед тем как войти, Хоуп нашел мальчика и строго-настрого наказал ему вывести карету на дорожку, которая ведет на главную улицу. Затем, внимательно оглядевшись по сторонам, вошел в гостиницу и отыскал Вуда.
— Ньютон здесь?
— Нет, сэр. — Вуд был явно удручен, словно то была его собственная вина. Его угнетенное настроение не могла исправить даже приятная новость, которую он припас для Хоупа. — Но там вас дожидаются два джентльмена в гостиной, сэр.
— Кто такие?
— Они взяли с меня обещание не говорить вам, сэр. — Вуд невольно опустил голову, когда пристальный взгляд Хоупа с упреком остановился на нем. — Но, — заметил Вуд, разговаривая с собственными башмаками, — если позволено будет заметить, один из них такого же чина, что и вы, сэр, а второй — уроженец Уэльса, больше я ничего не скажу, не стану нарушать слово.
Хардинг и Мур.
— А вы уверены, что Ньютона там нет? Не в его правилах так опаздывать. — Ньютон фактически велел ему находиться здесь с середины утра.
— Совершенно точно, сэр.
Итак, ехать он не сможет.
— Конечно же я обязательно встречусь с этими господами, но как только прибудет мистер Ньютон, не сочтите за труд немедленно предупредить меня и не стесняйтесь прервать разговор…
— Да, сэр.
Он вошел в гостиную, даже не постучав, оба джентльмена отодвинулись друг от друга.
— Я помешал?
— Ни в коей мере. — Хардинг тут же взял себя в руки. Однако одно лишь появление в комнате Хоупа привело Мура в неописуемую ярость, и ему было весьма трудно справиться с захлестнувшими его чувствами.
— Не соблаговолите ли присесть? — Хардинг жестом указал на стул, который стоял прямо перед ним, почти в самом центре комнаты, и подальше от стола, за которым Хардинг и Мур сидели сами.
— Благодарю вас. — Хоуп взял стул, поставил его у стола, сел на него, откинувшись назад на двух ножках, и, слегка раскачиваясь, непринужденно вытащил трубку.
— Никогда раньше не доводилось видеть столь отвратительного, неприкрытого оскорбительного высокомерия.
— Полковник Мур адресует свое замечание кому-то персонально?
— Вы поступили отвратительно, ужасно, безнравственно, сэр.
Хоуп качнулся вперед, ставя стул на все четыре ножки, и тряхнул трубкой, которую по-прежнему держал в руке.
— Если меня пригласили сюда, чтобы меня оскорблял отставной ирландский солдат, то мне лучше удалиться.
— Полковник Мур, — Хардинг положил ладонь на руку Мура, — я полагаю, вам следует принести извинения…
— Не дождетесь от меня никаких извинений, сэр. Прошу простить, мистер Хардинг, но никаких извинений не будет.
И все же Хоупу было бы гораздо благоразумней остаться.
— Чего же вы хотите, мистер Хардинг?
— Полковник Мур клянется, что вы выдаете себя за Александра Хоупа… но я — то прекрасно знаю, что вы им не являетесь… К тому же он готов поклясться, что сообщение о женитьбе, которое, несомненно, к этому времени уже появилось в лондонской «Морнинг пост», было написано одним из местных жителей и содержало в себе все факты, связанные с этим делом. Одним словом, сэр, он готов поклясться, что вы — самозванец.
Хоуп неторопливо прикурил трубку, однако его наигранное равнодушие никого не могло обмануть. Хардинг заметил, как дрожали руки полковника, пока он подносил огонь к трубке и затягивался.
— Можете ли вы нам сообщить что-либо в свое оправдание?
— Вот уж не знал, что эта гостиная является зданием суда.
— Я — старший судья Брекона в Уэльсе, сэр, и там, где я, могу вас заверить, там правосудие.
— Однако же не суд.
— Да этот человек — настоящий мошенник до мозга костей! И теперь, когда мне стало это ясно, я никогда себе не прощу того, что был слеп все это время. Конечно, у меня имелись кое-какие подозрения… Его вульгарность… Отсутствие парика, его беспрерывные заискивания, никаких слуг, его дикие разговоры, которые он затевал с леди, его самоуничижение передо мной…
Хоуп откровенно расхохотался, дым попал ему в горло, и он закашлялся.
— Присвоить себе чужое имя и происхождение — это самое тяжелое оскорбление, сэр, и, надо заметить, это отнюдь не повод смеяться, кашлять или курить. Вы заявили, что не являетесь дворянином Александром Августом Хоупом, членом парламента от Линлитгошира?
— Именно так. И если мне будет позволено, то я объясню причину такого гнева мистера Мура и его ничем не оправданного желания отомстить мне… Я оказывал внимание его воспитаннице, мисс д'Арси. Совершенно не по тем причинам, которые описывались в заметке выдающегося местного автора в «Морнинг пост», но я оказывал ей известное внимание, поскольку ей нравилось полагать, будто все мои намерения имеют единственную цель — жениться на ней.
— Да не окажись меня рядом, вы бы соблазнили ее, а затем уговорили бы бежать с вами в Гретна-Грин.
— Как видите, мистер Хардинг, ваш друг мистер Мур вне себя. И у него на то есть все причины. Только его злонамеренное вмешательство нарушило мои планы по поводу леди… должен это признать, к некоторому своему неудовольствию. Но, насколько я понимаю, это не первый случай, когда полковник Мур отказывает своей подопечной в праве выйти замуж, что диктуется в большей части его непростительным невежеством и сильной заинтересованностью в собственном материальном благополучии, которое обеспечивает ему опекунство над бедной мисс д'Арси, но никак не заботой о ее счастье.
Мур взвился от ярости, и Хардинг вынужден был схватить его поперек груди, чтобы заставить сесть обратно на стул.
— Вы за это заплатите! Заплатите! Я стану преследовать вас до тех пор, пока вы не заплатите за все!
Хоуп ждал, когда Хардинг сделает следующий шаг, но поскольку судья снова опустился на свое место, полковник внезапно решил действовать твердо и самому нанести удар. Он поднялся.
— Полагаю, я должен сказать все до конца, таков мой долг, — заявил он, обращаясь к Хардингу. — Больше, чем я намеревался. В мои планы не входило сердить данного джентльмена, хотя последние несколько недель он весьма сильно провоцировал меня, и это абсурдное заявление не стало для меня сюрпризом. Прощайте.
— Еще один свидетель.
— Свидетель?
— Дженкинс!
Дверь распахнулась.
— Войдите, мистер Исмей. Не проясните ли вы нам еще несколько моментов? Я вижу, вас несколько смущает присутствие мистера Исмея. Вот он, перед вами. Вы его узнаете?
— Нет, — произнес Хоуп, чувствуя, как дрожь пробирает его до костей… такого он никак не мог ожидать.
— Мистер Исмей занимает пост почтмейстера в этом городке. Исполняя свои обязанности на этом посту, он имел несколько отправлений из этой гостиницы, именно в те дни, когда вы останавливались в ней. Он получал письма как от вашего имени, так и другие, которые отправлялись властью парламента Его Величества и были франкированы «А. А. Хоуп, член парламента. Свободно от оплаты». Итак, что вы скажете на это, сэр?
— Фальшивое франкирование, — заметил Мур, обращаясь исключительно к Хардингу, — карается смертной казнью.
— И в самом деле, сэр, — Хоуп улыбнулся трем джентльменам и развел руками. — А дело в крохотной ошибке. Надо читать не А. А. Хоуп, а Ч. А. Хоуп, и только-то.
— Говорите же, мистер Исмей, говорите!
— Мы получили несколько писем, адресованных господину полковнику Александру Августу Хоупу, члену парламента, и это вы, сэр, насколько я могу понять… у меня и сейчас на руках письмо для вас, мы только недавно его получили. — И он протянул Хоупу письмо.
Письмо было написано Ньютоном.
Хоуп постарался успокоиться. Какую игру затеял Ньютон? Неужели же это он устроил ему ловушку?
Мистер Исмей, который терпеть не мог беспокойства и жил совершенно счастливо со своей сестрой, старой девой, в унаследованном им маленьком домике, что находился за музеем, сейчас стоял, опустив седую голову, словно заслуживая наказания за собственную честность.
Хоуп, стараясь держать себя в руках, вручил обратно письмо почтмейстеру.
— Оно адресовано моему брату, — произнес он, в горле пересохло.
— Благодарю вас, — сказал мистер Исмей.
— Ну что ж, дружище, игра окончена, — заявил Хардинг почти дружелюбно. — Один и тот же Хоуп, который разъезжает по озерам, влюбляется в дочь хозяина гостиницы и наносит оскорбление полковнику Муру и его воспитаннице, слишком уж много всего, даже и поверить трудно. А если вас здесь двое, то не чрезмерно ли вы полагаетесь на нашу доверчивость? Здесь явно дело не чисто. Вы присвоили себе чужое имя, подпись и происхождение полковника Хоупа, и я на данный момент… Дженкинс!.. обращаюсь в магистрат, к сэру Фредерику Вейну, шерифу здешних мест… Ты должен немедленно отнести письмо шерифу Камберленда, Дженкинс! Я требую вашего ареста. Сэр, вы не тот, за кого себя выдаете, и вы не брат полковника Хоупа.
— А вы кто такой?
Хардинг так взглянул на дверь, точно в комнату вошел незнакомец.
— Нет! Вы. Судья Хардинг, как вы себя называете. А чем вы можете подтвердить свою личность?
— Сэр!..
Зная своего хозяина, Дженкинс принял меры, чтобы избежать надвигающейся бури.
— Ну же, поделитесь с нами! Откуда мне знать, что вас не нанял этот человек, по фамилии Мур, который так и жаждет восстановить собственную репутацию перед мисс д'Арси, чьего гнева он боится столь же сильно, сколь страстно привязан к ее наследству? Вы явились ко мне со всеми этими смехотворными обвинениями и необоснованными утверждениями… послали за почтмейстером, которого я ни разу в глаза не видел… встречался ли я с вами, мистер Исмей, когда-либо раньше? Видел ли я вас? Отвечайте же!
— Нет, сэр, думаю, нет.
— В таком случае ваше «свидетельство» нельзя принимать во внимание, что бы там ни было. Вернитесь обратно в вашу контору, мистер Исмей, и на досуге поразмышляйте, насколько вам повезло, что я не предпринял никаких действий против вас и не разрушил вашей карьеры.
— Оставайтесь здесь, мистер Исмей, — приказал Хардинг.
— Если вы здесь останетесь, мистер Исмей, то, клянусь вам, вы останетесь без дома и карьеры.
— Не обращайте внимания, Исмей. Я — старший судья Брекона в Уэльсе.
— Именно в Уэльс вам и придется бежать, чтобы обрести мир, друг мой, если только вы немедленно не покинете эту комнату.
— Исмей! — Предупреждение Хардинга грянуло точно раскат пистолетного выстрела.
— Очень хорошо, — промолвил Хоуп. — Мистер Вуд! Мне нужен здесь независимый свидетель. Мистер Вуд!
Хозяин гостиницы, которого в гостиную привлекли сердитые и громкие голоса и грохот, вошел по сигналу, пряча лицо за письмом Ньютона. Мистер Исмей использовал появление Вуда, чтобы решительно удалиться. Что же написал Ньютон?
— Вуд! — обратился к хозяину гостиницы Хоуп, указывая на Хардинга. — Откуда вам известно, что этого человека зовут Хардинг? — Он рассмеялся, видя, что ярость Хардинга граничит с безумием.
Подхватив веселый тон Хоупа, Вуд подумал с секунду, а затем ответил:
— Он так мне сказал. Я и поверил, что этот джентльмен и есть Хардинг.
— Хорошо сказано. А откуда вам известно, что я — полковник Хоуп?
— По той же самой причине, сэр, — заверил Вуд. — А кому нужны еще какие-то доказательства?
— Дженкинс, — позвал Хардинг, тяжело и надрывно дыша. Он едва справлялся с собственным гневом. — Перед тем, как направиться к шерифу, ты приведешь сюда констебля. И немедленно.
— Отлично, — откликнулся Хоуп. — Пора взять Мура под стражу. Он представляет собой угрозу для молодых женщин данного прихода… разве вы не согласны? А, Николсон. Заходите. Представьтесь, пожалуйста, сию же минуту, сэр.
Беспокойство священника из Лортонской церкви заставило его отправиться обратно в гостиницу, и внезапное требование Хоупа совершенно сбило с толку преподобного.
— Конечно же он согласен, но чересчур вежлив, чтобы произнести мысли вслух. Ну что ж, Мур, загнал я вас в угол?
— Желаете ли вы, сэр… — начал было Мур, ошарашенный таким вниманием к своей персоне.
— Желаю ли я сатисфакции? Вот вы, судья… если только вы и в самом деле судья, Хардинг, если такая фамилия есть на свете… из Брекона, если такой город вообще существует… то вы совершаете преступление гораздо более страшное перед лицом закона. Разве он об этом не знает? Но, мистер Мур, если вы желаете сатисфакции немедленно, сэр, немедленно, ну что ж, в нашем распоряжении весь этот рай, там, за стенами гостиницы… как вы его называете, английский эдем, полный пустых полей и одиноких долин, где двое джентльменов вполне могли бы дать друг другу сатисфакцию без всяких там констеблей.
— Я ухожу, — заявил Мур, обращаясь к Хардингу. — Благодарю вас за то, что вы исполнили свой долг.
— Бежите с поля боя, Мур? Еще один ирландский болван, не так ли?
Мур вышел вон, не дав себе взорваться от негодования.
— А я останусь здесь ждать констебля, — сказал Хардинг.
— А я выйду подышать свежим воздухом, — заметил Хоуп и направился вниз по лестнице, прямо к главному выходу.
Хардинг, Вуд, Николсон и еще несколько любопытных свидетелей этого дела, которым не терпелось посмотреть, что же из всего этого выйдет, последовали на ним на улицу. Они видели, как Хоуп поманил к себе паренька в куртке со множеством медных пуговиц и что-то шепнул тому на ухо. И, словно заслышав выстрел из пистолета, мальчишка так и припустил куда-то.
— Славный день для прогулки по холмам, — заявил Хоуп, глядя на затянутое тучами небо.
— Вы останетесь здесь дожидаться констебля, — сказал Хардинг, — или же я сам задержу вас.
Наконец Дженкинс привел констебля по фамилии Форестер, человека лет тридцати, который совсем недавно принял присягу. Мальчишка-мартышка отыскал Баркетта, который теперь присоединился к толпе, собравшейся у дверей «Головы королевы», и толпа эта росла с каждой минутой.
— Констебль! Я — судья Хардинг из Уэльского округа. — Толпа вслушивалась в его слова и становилась все решительней. — Я посылаю за сэром Фредериком Вейном, шерифом этого городка, чтобы тот выписал ордер на арест этого человека, который именует себя полковником Хоупом. Пока мы ожидаем ордера, в ваши обязанности входит убедиться лично, чтобы сей человек не покинул город, или же немедленно схватить его, дабы, как только ордер будет выписан, мы могли немедленно арестовать его. Вам все ясно по данному вопросу, констебль?
— Да, сэр.
— Отлично. Дженкинс! Я немедленно напишу письмо.
Хардинг отошел, оставив нетерпеливую, любопытную толпу и констебля, который принялся суетиться, оказавшись в центре внимания. Хоуп же пару минут стоял с самым невозмутимым видом, а затем обратился к гражданам городка, в особенности адресуя свои слова Буду и преподобному Николсону:
— Друзья мои, позвольте мне объяснить это недоразумение. Вы уже все слышали здесь, от человека, который называет себя судьей Хардингом из Уэльса. У меня нет особых оснований сомневаться в этом, хотя что здесь, в Кесвике, делает судья из Уэльса, пытаясь установить собственные законы, это, надо вам заметить, вопрос к размышлению. — Он с невероятной точностью изобразил уэльский акцент, что вызвало веселое оживление в толпе. — И вот наш мудрец из Уэльса никак не может взять в толк и осознать своим подозрительным умом, что у меня есть брат — не такой уж редкостный случай, хочу вам заметить, даже для Уэльса. — Он кивнул Джорджу Вуду, который в ответ улыбнулся. «Продолжайте в том же духе, друг мой, — говорила эта улыбка, — все мы на вашей стороне». — Я знаю, трудно разобраться в той неразберихе, которую устроил мой брат этому уэльсцу, но все мы должны помнить, что в Уэльсе совсем недавно перестали приносить человеческие жертвы!
Джордж Вуд расхохотался во весь голос, главным образом от самого тона Хоупа.
— Здесь просто вкралась ошибка. С тех пор, как я приехал в Кесвик уладить кое-какие вопросы после женитьбы на самой прекрасной девушке этой страны… вашей Мэри из Баттермира! — Все вокруг зааплодировали такому его откровенному признанию, послышались радостные крики приветствия. Однако все еще прибывающая толпа, растущая все больше с каждой минутой, довольно сильно напугала преподобного Николсона, который привык, что его паства собирается под крышей собора, рассаженная по церковным скамьям. Собравшиеся и без того уже распалились достаточно, они готовы были подхватить оратора на плечи и пронести по улице с триумфом.
— Если бы я был виновен, — произнес Хоуп, повышая голос, одним лишь прочувствованно-укоризненным тоном враз заставив замолкнуть аплодисменты, — если бы я был виновен хоть в одном из тех преступлений, что мне предъявили, друзья мои… я могу вас называть своими друзьями?
— Да! — закричал Джордж Вуд.
— Да… Да… Да… — понеслось по улице.
— Тогда мне не потребуется констебль, мне не потребуется ордер на арест от моего дорогого соратника по оружию, старого, доброго сэра Фредерика Вейна. Если бы я был виновен, как я уже говорил, — он на секунду замолчал, его голос словно бы надломился, — и волосок единый удержал бы меня!
Толпа зааплодировала вновь, некоторые подходили, чтобы пожать ему руку, и констебль, зажатый между Вудом и преподобным Николсоном, отстраненно рассматривал плоскую крышу дома напротив.
— Констебль, — обратился к нему Хоуп весело. — Вы с честью исполняете свой долг, и я не стану вам в том препятствовать. Это отнюдь не ваша вина. Но, констебль, нам предстоит ожидать… сколько времени потребуется шерифу выписать ордер на мой арест?
— Полагаю, около четырех часов, сэр. А может статься, чуток побольше.
— Вот именно. Итак, вы же не станете настаивать, чтобы я стоял на этом самом месте все эти четыре часа, а может статься, «и чуток побольше»?
— Конечно же нет, сэр.
— Отлично. Ну что ж, тогда я скажу вам, что намерен делать. Я дам моему другу преподобному Николсону из Нортона одну гинею. Вот она. Эта гинея, констебль, предназначена оплатить обед для него и для меня… здесь, в знаменитом заведении мистера Вуда… одну минуточку, — он взглянул на часы, — три часа… через два с половиной часа. К тому же, как может подтвердить мой друг мистер Вуд, рядом с гостиницей стоит карета, запряженная четверкой лошадей… это для меня. Я говорю это все лишь ради того, чтобы убедить вас, констебль, в том, что мне можно доверять. Я намерен съездить к озеру — если желаете, можете сопровождать меня — вместе с Баркеттом и провести с нами эти два с половиной часа до самого обеда за совместной ловлей рыбы. Это дозволено, констебль?
Заслышав этот разговор, некоторые наиболее любопытные и праздные из толпы предложили Хоупу сопровождать его до самого озера. Он попросил их подождать одну минуточку, подошел к Мальчишке-мартышке, присел перед ним на корточки и стал быстро наставлять его, стараясь говорить как можно тише, самым дружеским тоном:
— Ты все прекрасно исполнил с мистером Баркеттом. Еще одна, последняя вещь. Ты оседлал самого быстрого коня в конюшне? — Ответом был короткий кивок. — Молодец. Я хочу, чтобы ты скорее скакал в Баттермир, в «Рыбку», к моей жене и сказал ей… слушай внимательно… передай ей так: «Приходи к озеру Спарклинг-Тарн. Принеси несессер. Твой муж будет ждать тебя там». Повтори, только тихо.
Мальчик послушно повторил.
— Еще раз.
Тот снова повторил слово в слово.
— Молодец, вот. — Хоуп вынул гинею и вложил ее в ладошку мальчишки, у которого от удивления глаза вылезли на лоб. — Это тебе. А теперь — лети со скоростью ветра!
Хоуп стоял и смотрел, как мальчишка, точно степной заяц, со всех ног кинулся по улице и скрылся за углом.
— А теперь на озеро, друзья мои, — объявил он. — Испытаем счастье на воде.
В конечном счете всего шесть человек выразили желание отправиться с ним на озеро, где уже были готовы лодки и рыбацкие принадлежности, и веселый дух праздника не покидал их.
Небо хмурилось низкими тучами, по поверхности озера гуляла мелкая рябь, а сама вода отливала свинцом, ветер гнал мелкие волны, и те с шуршанием лизали береговую гальку.
— Ну что ж, Баркетт, все готово, чтобы начать ловлю?
— Мне думается, такие дни, как этот, как раз хороши для таких дел.
— Как вы полагаете, констебль, Джордж Вуд купит у меня пару форелей мне же на обед?
Молодой человек лишь отрицательно покачал головой, и этот жест явственно свидетельствовал о том, что он испытывал некоторую беспомощность перед лицом двух более старших джентльменов, которые с самым невозмутимым видом складывали удочки и сети в лодку, а затем столкнули ее в озеро Дервентуотер.
Веселый смех, покатившийся по волнам озера, оживил несколько мрачный ландшафт.
— В три часа, не забудьте! — строгим тоном крикнул констебль.
— Минута в минуту!
— Я буду вас ждать здесь.
— Исполнительный молодой человек. Исполнительный.
Баркетт стал неуклюже грести, выводя лодку на глубокую воду.
— Думаю, мы можем отправиться за Поклингтонский остров, Баркетт, — заметил Хоуп. — Мне доводилось там рыбачить, весьма удачное местечко.
— К тому же нас не будет видно с берега.
— Да, так будет спокойней.
Баркетт, широкой дугой обогнув остров, совершенно спокойно и привычно размеренно работал веслами до тех пор, пока их лодка не скрылась из виду. Хоуп, который все это время с нарочитым вниманием изучал сети, наживку и лески, втянул все обратно и аккуратно сложил на дно лодки.
— Я хочу, чтобы вы, Баркетт, гребли как можно быстрее к другому берегу озера, прямо к Лортонской пристани. Если вам будет тяжело грести одному все время, скажите. Я сменю вас, но не сейчас, а когда мы проплывем вон тот остров, и сам закончу путешествие.
Мужчина кисло ухмыльнулся, подняв весла из воды:
— А что потом?
— Я могу воспользоваться услугами проводника, полагаю. Всего на несколько часов. Вся эта комедия случилась совершенно не ко времени… и все из-за глупой ошибки.
И все же Баркетт продолжал сидеть недвижно, не притрагиваясь к веслам. Поднявшийся ветер разогнал волны, и они с тяжелым плеском били в борт лодки.
— Это рискованное дело, — заметил он задумчиво. — Очень рискованное.
— Вы можете сказать, что я приказал вам.
— Уж за себя я и сам могу ответить. Так что все в порядке. — Он огляделся по сторонам, а затем бросил взгляд на хмурое небо. — Сдается мне, джентльмен наверняка захочет пройти через горы, а после обратно вниз, к берегу. А с такой погодой, какая намечается, это больно уж рискованно. Вам проводник понадобится… во всяком случае, пока станете пробираться по высокогорным тропинкам. Но я — то свой человек, полковник Хоуп?
— Разве я когда-либо давал повод усомниться в моей честности?
— Не в отношении меня. Моей дочери, возможно. Но не меня.
И казалось, это упоминание о дочери заставило его наконец взяться за дело. Он с усердием налег на весла и быстро вывел лодку с мели, на которую гнал их настойчивый ветер и волны, а затем снова замер.
— Я всегда восхищался вашими часами, полковник Хоуп. Всегда ими восхищался.
— А мне всегда представлялось, что они могли бы стать неплохим подарком, Баркетт.
— Вам бы поставить пару удочек, сэр, хоть на полчаса. У парня отличное зрение.
Хоуп сделал так, как ему посоветовали, и Баркетт, поплевав на ладони, с жаром принялся грести. Он был сильным человеком, привычным к тяжелому физическому труду, и лодка быстро скользила по волнам, несмотря на то, что крепчавший с каждой минутой ветер сильно раскачивал ее, а затем и вовсе, резко поменяв направление, стал дуть им в лицо.
Когда они были уже у Челюстей Борроудейла, хлынул дождь, и ветер гнал холодные капли навстречу, бил брызгами Хоупа по лицу.
Пристав к Лортонской пристани, они довольно благополучно подняли лодку на берег и старательно спрятали ее глубоко в зарослях ежевичных кустов. Предосторожность Баркетта заставила их взяться за лопаты и закопать удочки в прибрежном гравии.
Они торопились в Борроудейл, ступая друг за другом, Баркетт шел впереди, ведя полковника по долине, которая печально славилась во всей округе своими опасными камнепадами, обвалами и сломанными мостами. Последний раз Хоуп миновал эту долину, когда верхом скакал в Баттермир. Так они и пробирались вперед с огромным трудом, промокшие до нитки под проливным дождем и борясь со встречным ветром.
— Через милю или около того будет таверна, — сказал Баркетт, обернувшись к полковнику. — Мы заглянем туда. Нам обязательно надо согреться. Уж коль тут, внизу, так ненастно, то наверху, в холмах, и подавно ужас.
Это была та самая таверна, в которой когда-то Хоупу оказали не самый гостеприимный прием, но на сей раз здесь жарко горел огонь, и от пальто, которое Хоуп снял и повесил перед камином, теперь валил пар, к тому же нашлось немного рому и воды, и это горячее питье помогло прогнать ощущение озноба из замерзшего тела. Они ели горячую кровяную колбасу с холодным гарниром из овощей, и Хоуп купил в дорогу хлеб, сыр и бутылку рома.
Перед самой долиной Ситоллер, которая вела дальше на запад до ущелья Хонистер, у самого входа в Баттермир, Баркетт повернул на юг, двигаясь по дну долины. Тропинка была узенькой и проходила вдоль берега ручья, который, несмотря на ливший как из ведра дождь, так и не вышел из берегов благодаря засушливому лету. Баркетт приглашающе махнул Хоупу, который шел следом, и они вместе, согнувшись, забрались под скалу, чтобы ненадолго спастись от дождя.
— Нечего нам мокнуть без надобности, — сказал он. — Дорога не близкая предстоит. Мы не сможем карабкаться по холмам в такую погоду.
Хоуп лишь молча кивнул, сберегая дыхание. Холмы, казалось, слегка светились в сплошной пелене дождя, дымкой окутывавшем всю округу.
— Вскоре прояснится, — заметил Баркетт. — Здесь, наверху, ненастье не бывает долгим.
И в самом деле, как и предсказывал Баркетт, через десять или пятнадцать минут ливень перешел в мелкий моросящий дождик, а вскоре и вовсе прекратился. К этому времени мужчины уже снова тронулись в путь, осторожно ступая по размокшей и скользкой земле.
— Этот день мог бы быть хорошим, — загадочно произнес Баркетт, довольный тем, что погода так резко поменялась.
Они перешли изящный горбатый Стоклейский мост и стали взбираться на первый крутой холм, но городские башмаки Хоупа, не предназначенные для подобных прогулок, все время скользили. Они миновали Грин-Гейбл и подошли к озеру Стайхед, крохотному мрачному озерцу, маленькой капельке на дне гигантской чаши, сформированной чудовищной высоты холмами, самыми высокими во всем к Озерном крае.
Баркетт остановился.
— Отсюда, — сказал он, — вы сможете идти прямиком по дороге… мы ее называем дорогой контрабандистов… дальше, до самого Уайтхейвена… Если мы поднимемся чуть выше по берегу, то вы сможете увидеть море, а уж коль хотите и впрямь запутать следы, то можете идти до Лангдейла, а уж после мимо Конистона и до Улверстона… там всегда полно лодок.
— А где находится Спарклинг-Тарн?
— По дороге к Лангдейлу. — Баркетт указал пальцем. — Вон там. Однако ж не стоило бы так рисковать жизнью и спешить туда ночью. Да вы и сами посмотрите, дорога-то не слишком хорошая, только местные пастухи по ней и умеют ходить.
— Я должен попробовать.
Баркетт кивнул и огляделся по сторонам. Развиднелось. Многочисленные тучи, несшиеся по небу и превращавшие небосвод в серовато-перламутровый туман, сейчас уносились на запад, в открытое море, и сквозь пелену кое-где стали проглядывать солнечные лучи.
— Сколько сейчас времени?
— Как раз минуло семь.
— Если мы пойдем быстрым шагом, мы, так или иначе, успеем добраться до Уайтхейвена, — он указал по направлению Спарклинг-Тарн, — по крайней мере, я могу провести вас до самой дороги, пока не стемнело.
Хоуп отрицательно покачал головой, затем отцепил часы от цепочки и вручил их Баркетту:
— Вам лучше не знать, каким путем я пойду. Вам было бы даже лучше и вовсе не знать, как далеко я зашел.
Баркетт взял часы.
— Нет уж, лучше бы знать, — сказал он, и на его губах заиграла легкая улыбка, словно говорящая: мне все это весьма нравится.
— Мне лучше быть самому по себе. — И слова Хоупа прозвучали вполне убедительно. — Во всяком случае, тот молодой констебль будет ждать вашего возвращения.
— Еще как будет! — беззаботно ухмыльнулся Баркетт. — Он такой, этот парень. Он приходится троюродным братом моей жене.
И с этими словами он кивнул, повернулся и двинулся быстрым шагом вниз по тропинке, обратно в пустую долину, по дороге, которую им только что пришлось преодолеть. И все же из осторожности Хоуп наблюдал за удаляющейся фигурой, Баркетт так ни разу и не оглянулся, и только когда тот совершенно скрылся из виду, полковник, окончательно убедившись, что за ним не подглядывают, отправился к Спарклинг-Тарну.
Это был гораздо более широкий и в то же время не тронутый человеком водный простор, нежели Стайхед. Массивные и опасные утесы вздымались впереди. Хоуп не мог припомнить ни одного места, где бы пейзаж представлялся ему настолько безжизненным, негостеприимным и полным скрытой угрозы. Даже овец, которые, казалось, стали частью местного пейзажа, здесь не было, и это убеждало Хоупа, что земля эта покинута Господом. Тем, кто воспевал Озерный край, точно вновь обретенный рай на земле, следовало бы взглянуть на Стайхед, располагавшийся в самом сердце этого эдема. И тут же, словно опровергая его мрачные мысли, в небе вспыхнула радуга, изогнувшись разноцветной дугой от места, откуда они начали свое восхождение, и упираясь в озеро Васт. Хоуп был поражен.
Он так долго упивался видом этой красоты, что не сразу заметил маленькую фигурку, которая поднималась по извилистой узенькой тропинке, под самым изгибом радуги, на спине котомка с вещами, длинные распущенные волосы развеваются под порывами ласкового вечернего ветерка. Некоторое время он не шевелился. До сего момента ему не доводилось испытывать подобного — не чувство власти над этой женщиной, которая отправилась в путь в одиночестве, в путь гораздо более опасный, нежели они проделали на пару с Баркеттом, но само ощущение любви к ней — вот что двигало им. После всего, что случилось с ним, он не утратил способности к пылкой и чистой любви. Он встал с камня, на котором сидел все это время, и позвал ее:
— Мэри! — И имя ее эхом заметалось меж диких утесов.
Он пошел ей навстречу и помог преодолеть последние несколько ярдов, но когда они поднялись на вершину холма, радуга уже угасала, все больше бледнея, а затем и вовсе растворилась в воздухе, не оставив следа.
Хоуп подвел ее к плоскому камню, на котором все это время ожидал ее, и Мэри сердечно и в то же время очень осторожно обняла его и сразу же отпрянула, словно замкнувшись в себе. Он открыл мешок и достал принесенную ею еду.
— У меня тоже кое-что есть, — сказал он, вытаскивая помятый и пропитавшийся влагой хлеб и сыр из одного из своих мешков. Мэри засмеялась, и Хоуп, охваченный счастьем, с благодарностью принял от нее кусок пирога, который она ему протянула, и молоко, приправленное ромом. Он добавил в него еще немного рому из бутылки.
— С несессером все в порядке? — Он указал на ее туго набитый мешок.
— Я его не принесла.
Хоуп отпил немного молока с ромом.
— Почему?
— Если бы я взяла его с собой, то не смогла бы принести еду и кое-какие вещи, твои и мои…
— И причина только в этом? — Он глотал кусок за куском уже не с такой жадностью, однако, задавая свой вопрос, продолжал жевать.
— Нет.
— Ты побоялась, что мне несессер нужен гораздо больше, чем ты сама.
Она промолчала.
Он посмотрел прямо на нее, но Мэри отвернулась. Сидя на камне, на фоне живописных скалистых холмов, со струящимися по ветру распущенными волосами, она, как вдруг подумалось полковнику, очень похожа была на прекрасную принцессу из сказки.
— Просто в этом несессере хранится кое-что, что мне очень необходимо, и только, — объяснил он. — Я знал, что мальчишке будет трудно в точности передать мое послание, а ни средств, ни возможности отправить с ним записку у меня не нашлось. Но если бы ты его принесла, я сумел бы написать несколько писем, Мэри, и тогда бы вся эта неприятная история канула в Лету.
— Зачем ты хотел, чтобы я пришла сюда? — Она все еще верила ему, и он это знал.
Она была так непорочна, что чувствовала правду, понимала ее и тянулась к ней, как цветок тянется к солнцу.
— Меня преследует закон, — осторожно произнес он. — Возникла нелепая ошибка, связанная с моей личностью, с моим именем, с тем, кто я есть… или, скажем так, это и есть ошибка, но судья…
— А ты именно тот, за кого себя выдаешь?
— Я — человек, который женился на тебе. Я — человек, который говорил с тобой и гулял, который жил с тобой и спал с тобой в одной постели, Мэри. Я тот, чьи руки ласкали твое тело, и кто находил наивысшее наслаждение в одних только мечтах провести остаток жизни с тобой одной.
— Но ты… Александр Хоуп?
— Я просил тебя называть меня Джоном. Я и есть Джон.
Мэри кивнула и принялась стягивать ремешком горловину мешка. Настойчивость она проявит чуть позже.
— И куда же мы направляемся?
— Я должен рассказать тебе кое-что о себе, прежде чем ты согласишься идти со мной дальше.
— Я больше ничего не желаю знать, кроме того, что тебя зовут Джон. — Она огляделась по сторонам. — Нам следует отправляться немедленно, скоро наступят сумерки.
— Мэри, вскоре за мной пустится погоня.
— Ты уже говорил мне это. — Она поднялась, и на какую-то секунду в ее словах прозвучал гнев. — И однажды тебе придется рассказать мне все. Но теперь куда нам направляться: по этой тропинке дальше или же обратно, к озеру Васт?
— Выбирай сама.
— Пойдем в Лангдейл, — сказала она, — путь туда самый тяжелый, но именно по этой причине меньше всего вероятности, что там тебя станут искать.
И она двинулась вперед, и так же как с Баркеттом, Хоуп шел позади нее.
И по мере того, как тропинка становилась круче, ведя путников к озеру Энджел-Тарн, вершины холмов вздымались все выше и выше, острые выступы, валуны и камни становились все более опасными, словно бы грозя превратиться в ужасную гаргулью или самого черта; попадались валуны гигантских размеров, угрожавшие смести с крутого склона двух путешественников, которые, осторожно ступая, проходили меж вершин в полном молчании, будто не смели словом единым побеспокоить ни друг друга, ни враждебные скалы, окружавшие их.
У подножия пика Россетт Мэри, знавшая эти края лишь понаслышке, увидела вымоину на краю оврага, за которой следом тянулась уже погрузившаяся в сумеречную тьму Ланг-дейлская долина, и решила начать спуск. По мере того как сгущались сумерки, путь и в самом деле становился весьма опасным. Один лишь неверный шаг — и нога задевала камни, которые так и норовили соскользнуть вниз по крутому склону, увлекая за собой камни покрупнее, и такая лавина могла снести со склона их обоих. Они несколько раз падали. Хоупу пришлось напрягать все свои силы, а Мэри старалась поддержать его. Маленькие деревья, росшие вокруг, не могли служить опорой, за их тонкие ветки даже и ухватиться было невозможно, и потому следующие несколько ярдов им пришлось проехаться вниз на спине. В какие-то моменты напряжение и страх вызывали невольные вспышки безудержного смеха. Им приходилось то брести, пошатываясь из стороны в сторону, точно моряки на шаткой палубе, то бежать вниз сломя голову, то скользить, падать, уворачиваться от падающих сверху камней, и, стараясь устоять на ногах, удерживать себя на склоне руками.
Добравшись до дна ущелья, они были мокрыми от пота, ноги дрожали, животы болели, однако никогда в жизни еще их радостные объятия не были столь жаркими и пылкими. Они словно обезумели от счастья, осознав, что спасены.
К этому времени окончательно стемнело, но луна еще не взошла, кромешная тьма окружала их, и им приходилось прокладывать путь, ориентируясь лишь на лай собак, который доносился из долины. Им не хотелось просить приюта в фермерском доме и уж тем более останавливаться на ночь в гостинице, однако небо снова стало заволакиваться тучами, собирался дождь, и им требовалось укрытие.
Приблизительно через два часа быстрой ходьбы они увидели впереди одинокую часовню, она была открыта. Они вошли в нее.
— А теперь мы должны поговорить.
— Мне надо поспать, — сказала Мэри. — Пожалуйста, дай мне сначала поспать.
— Нет. Вот — выпей немного.
— Нет, спасибо.
— Это поможет тебе несколько минут преодолевать сон.
— Я не засну, слушая тебя.
— Здесь слишком темно… ты можешь придвинуться ко мне поближе?
— Уж лучше мне остаться здесь, Джон. Мне удобней сидеть, прислонившись к спинке церковной скамьи.
— Ну, хорошо. — Он помолчал, но и через минуту у него так и не хватило духу начать свой рассказ.
— Я еще не сплю.
Голос прозвучал в совершенной темноте. По-прежнему луна не взошла, и только маленькие окна выделялись серыми пятнами на фоне черноты. Разыгравшийся не на шутку дождь стучал в стекла, ветер завывал на все лады, и с полей время от времени доносились голоса диких животных.
— Я хочу, чтобы мы вместе отплыли в Америку. Надо отправиться в Ливерпуль, или, возможно, мне даже удастся отыскать судно в каком-нибудь порту поближе… и постараться добраться до Америки.
— Что это значит? — Тон ее был холоден и чужд.
— У меня очень мало денег. Но мужчина и женщина вместе, муж и жена, как мы, всегда отыщут работу на борту корабля, который берет пассажиров до Америки. Мы возьмемся за работу на корабле и тем самым оплатим свой проезд, ты понимаешь?
— Мои родители могут одолжить нам денег.
— Я знаю.
— Ты сказал, что у тебя есть…
— Я знаю. Но теперь у меня изменились обстоятельства. Мэри, я плохой человек. Я безнравственный человек.
— Расскажи мне все.
— Ты бы в это не поверила.
— Теперь ты — мой муж. Что ты совершил до того, как мы…
— Мэри! Если я расскажу тебе, ты больше не станешь меня любить.
— Но как же мне оставаться с тобой, если ты не желаешь рассказать мне всю правду до конца? — Ее негодование снова готово было прорваться наружу, однако она нашла в себе силы справиться со своими чувствами.
— Ты должна верить в меня. Забудь обо всем, кроме настоящего и будущего. В Америке мы сможем начать все заново…
О, только представь себе! Никто не будет знать меня, чем я занимался раньше, где я был…
— Расскажи мне все, Джон, и я никогда больше не заговорю об этом.
И этот голос в темноте звучал словно сладкая песнь сирены в морской пучине. Признаться во всех грехах, быть прощенным, признаться и заслужить ее объятия, признаться и сбросить огромный груз, который все это время лежал на его плечах, — разве это не обещание счастья?
— И я останусь с тобой навсегда.
И страдать вечно? Она, вероятно, смогла бы выдержать такое, но он сам сможет ли? Как он может ей позволить не только носить в своем сердце это знание, но и заставлять себя помимо воли жить и любить человека, от которого всем своим существом будет стремиться держаться как можно дальше, и так будет вечно, мир без конца. Аминь. Все кончено.
— Спокойной ночи, Мэри.
— Нет… Джон…
— Спокойной ночи. — Она и представить себе не могла, что голос его может звучать так нежно и мягко, и его тон успокоил ее.
Он подождал, пока она заснет, и вышел из часовни. Ему бы очень хотелось оставить ей что-нибудь на память, что-нибудь красноречивое и ценное, однако у него с собой ничего не было. К рассвету он был уже в Улверстоне, однако совершенно неожиданно для самого себя решил бежать не морем, а через Пески.
Заголовок «Романтический брак II» появился в газете «Морнинг пост» двадцать второго октября 1802 года. В конце стояло: «Кесвик. 15 октября». Когда Колридж писал ее, он, само собой, даже и не догадывался о существовании письма настоящего Чарльза Хоупа, опубликованного четырнадцатого октября, где он опровергал предыдущую статью и называл человека, выдающего себя за Хоупа, самозванцем. Колридж не знал и о втором письме Чарльза Хоупа от девятнадцатого числа, в котором тот утверждал, что настоящий полковник Хоуп уже полгода как находится в Германии.
Расстояние между Лондоном и Кесвиком примерно триста миль, и почтовой карете требуется несколько дней, чтобы преодолеть его. Из-за этого статьи Колриджа публиковались лишь спустя неделю после написания и отправки. К примеру, арест констебля произошел тринадцатого октября, Колридж написал об этом пятнадцатого, а в газете статья появилась двадцать второго, хотя «Морнинг кроникл» сумела опередить «Пост» и напечатала историю, рассказанную Хардингом, девятнадцатого октября.
Первая статья Колриджа оказалась весьма интересна самой широкой аудитории: светское общество было заинтриговано, любители сантиментов посчитали ее очередной сказкой, любители Озерного края были тронуты, и все поголовно симпатизировали Мэри. Людей состоятельных эта история немало позабавила, а бедняков воодушевила: любовь, считали они, по-прежнему может преодолеть любые препятствия. То, что Чарльз Хоуп был вынужден писать целых два опровергающих письма, свидетельствовало о быстро растущем интересе в городе и за его пределами.
Вторая статья рассказывала историю отъявленного злодея-любовника. Читателю предлагалось распутать клубок таинственных, но бесконечно романтических интриг.
«Это, — начинает Колридж, — всего лишь эпизод романа под названием «жизнь», который, к несчастью, развернулся у подножия наших гор…» Не вдаваясь в подробности, он описывал похождения «лже-Александра Хоупа» с момента его приезда в Кесвик, сообщал, что «он всерьез ухаживал за четырьмя женщинами одновременно: одной из высшего света с приличным состоянием и за тремя простолюдинками». Колридж явно сравнивал своего героя с Дон Жуаном, и это сравнение с самого начала придавало его статье дополнительную остроту.
Колридж писал и о неком векселе, выписанном на Крампа «лжедостопочтенным» Хоупом (подчеркивая это определение), который тот «отослал в Ливерпуль, дабы получить оплату, и получил его». Он рассказывал о неожиданном приезде судьи Хардинга и отправке его слуги в Баттермир, где выяснилось, что «здесь какая-то ошибка и это не полковник Хоуп», и об ответе лже-Хоупа: «Это мой родной брат». Он описал и эпизод с «уважаемым и рассудительным» почтмейстером, передачу дела на рассмотрение «нашему констеблю во время проверки». «Самозванец же в свою очередь не придает этому особого значения, — сообщает Колридж, — и, чтобы развлечься, предпринимает парусную прогулку по озеру, которой констебль не считал себя вправе помешать. Таким образом, он отправился на озеро со своим другом-рыболовом, и весь Кесвик дожидался его возвращения. Но, когда стемнело и наступил вечер, он по-прежнему так и не соизволил вернуться».
Некоторые детали, впрочем, отсутствовали.
Джордж Вуд, например, несмотря на все разумные доводы, сохранял надежду до последнего. Констебль покинул берег лишь в сумерках. Преподобному Николсону надлежало на следующее утро быть в Грасмире, и потому задержаться он мог только до шести вечера. Хардинг и Мур по распоряжению шерифа обосновались в гостиной, дабы разработать план дальнейших действий и решить, что сказать местному корреспонденту «Морнинг пост». Но Вуд продолжал наивно верить, время от времени в тревожном ожидании выходя на улицу даже тогда, когда на городишко опустилась ночь. И хотя лошади были уже покормлены, он наотрез отказывался распрягать их на случай, если они понадобятся его другу в момент возвращения. Но друг так и не вернулся.
В конце концов уже в полной тьме Вуд отвел лошадей во двор, скудно освещенный светильниками, и велел поставить их в конюшню и почистить. Заглянув в карету, он обнаружил коробки с тонким бельем и порядочное количество серебряной посуды, которые три месяца назад его слуги относили в комнату Хоупа, называя это «трофеями».
Хозяин отправился в гостиную с докладом.
— Итак, сдается мне, он явился в Кесвик, уже готовый в любой момент сорваться с места, — заявил Хардинг со значительным самодовольством. — Я все-таки был прав.
— И бросил свою бедную жену.
— Нам приходится иметь дело с человеком, лишенным всякого чувства порядочности. Уж, верите ли, мне довелось таких повидать, — сказал Хардинг. — Безнравственный, эгоистичный, ему и в голову не приходит считаться с чувствами других. Для него его капризы и желания — превыше всего. Он потакает им и нисколько не заботится о последствиях. — Судья красноречиво махнул рукой в сторону моря, будто желая этим жестом подчеркнуть значимость собственных слов и придать им особую выразительность. — Он не может, да и не желает, что, в сущности, одно и то же, различать, где добро, а где — зло. Он лжец, и более всего он лжет самому себе. Уж одни брови его о многом говорят. Ведь верно, мистер Мур? Мужчина из приличного общества не стал бы ходить с такими бровями. Их надлежит подбривать. А глаза! Они такие обманчивые, и эта его обильная шевелюра. — Судья почесал заскорузлую корку на бритом черепе, прикрытую напудренным париком. — Я уже обнаружил, что волосы всегда дают ключ к разгадке человека. Можно сказать, в них весь его характер.
— Вот именно! — воскликнул Мур возмущенно. — Эта проклятая развязная дерзость!
— Наглость.
— Грубые, вульгарные речи.
— Явное проявление неуважения к закону.
— И эти басни о дуэлях и Индии. Он и за границей-то ни разу не был. И уж тем более не воевал!
— Нет бы жил, как все порядочные люди! Жалкий актеришка, счастлив уж одним тем, что сыграл очередную роль. Даже о последствиях не изволил побеспокоиться, верно, полковник Мур? — добавил судья скороговоркой, боясь, как бы его не перебили на полуслове. — А ведь стоило подумать. Такое дело без последствий не останется никак.
— Я бы его непременно застрелил.
— К тому же, — продолжил судья, обманутый и одураченный, но ни в коем случае не разочарованный бурными событиями этого дня, — к тому же, какими бы карами ни грозил ему закон, он непременно будет продолжать свое лицедейство. Понимаете ли, он просто не может остановиться. Роль наверняка захватила его целиком.
Вуд со всевозрастающим ужасом слушал, как в тишине гостиной порочат славное имя его доброго друга.
— Чемоданчик исчез, его нет, — без малейшей задней мысли доложил Вуд.
— Что вы хотите сказать?
— У полковника Хоупа, — несдержанный возглас полковника Мура заставил было умолкнуть хозяина гостиницы, однако судья кивком заставил его продолжать, — у мистера Хоупа был несессер, большой… и очень ценный, я бы сказал, настоящий чемодан. Он мне как-то показывал его. Там было много серебряных вещей. И если он намеревался бросить свою жену, во что я просто отказываюсь верить, потому что, я могу с уверенностью сказать, я еще не видел, чтобы он выглядел так хорошо, как сегодня, я даже сказал миссис Вуд: «Женитьба так благотворно влияет на полковника, я его таким нарядным еще не видел», — так вот, коли он собирался бросить жену… то почему же он не захватил с собой чемодан?
— А вы уверены, что он не взял его с собой на озеро?
— Рыбалка! — воскликнул Мур. — Констебль настоящий осел!
— Я уверен, сэр. Чемодан довольно велик, он просто не мог пронести его незаметно.
— Разговаривал ли он с кем-то, кроме этого Баркетта?
Вуду вдруг припомнилось, как его друг сидел на корточках перед Мальчишкой-мартышкой, как он его называл, и как после нескольких слов полковника тот во весь дух припустил в Баттермир.
— Нет, сэр.
— Сохраните белье и посуду в надежном месте, они вместе с каретой остаются под вашу ответственность.
— И ваше поручительство, — добавил Мур. — Я полагаю, этот тип взял у вас за завтраком взаймы двадцать фунтов, это правда?
— Правда, сэр.
— Он отъявленный мерзавец, мистер Вуд. Не отчаивайтесь.
— Это все, господа?
— Не соблаговолите ли прислать нам еще одну бутылку вашего прекрасного портера?
— Благодарю вас, господа.
Несмотря на все сказанное, Вуд хранил верность своему другу еще несколько недель и даже год спустя охотно излагал собственную версию случившегося, которая, хотя в целом не расходилась с общеизвестными фактами, все-таки оправдывала поведение «Хоупа». В «Романтическом браке II» упоминаются «неумеренные похвалы, которые расточали манерам и обхождению самозванца» жители Кесвика. Люди, подобные Вуду, любили его.
В конце второй статьи Колридж выказал участие к Мэри. По его мнению, такое сочувствие должно было бы немало тронуть читателей и привлечь к жертве злых козней не меньший интерес, чем к фигуре «самозванца»:
Я могу с уверенностью заявить, что она могла бы стать достойным украшением любого высшего общества. Не могу даже выразить, сколь велика искренняя забота, которую проявляют жители графства по отношению к несчастной Мэри из Баттермира…
Я убежден, что, когда все подробности коварного соблазнения получат огласку, ее ждет слава целомудренной и благоразумной девушки, и никто не посмеет назвать ее падшей.
Вся история обросла самыми разными вымыслами. В связи с ней говорили об изощренном коварстве и наивности; благородстве и безродности; жестокости и сострадании; о путях Господних и мирской суете; о невинности и чистоте; о Дон Жуане и невинной деве; об уединенной долине и красноречивом самозванце, вторгшемся в ее пределы. Рассуждали о высоком общественном положении и низком происхождении, передавали самые невероятные подробности его побега. Сам факт того, что этот «коварный самозванец» разгуливал на свободе, рождал среди читателей «Пост» множество самых разных слухов.
В конце Колридж добавляет кое-что любопытное по поводу Мэри:
Кажется, что существуют обстоятельства, связанные с ее истинным происхождением, которые могли бы объяснить ее выдающееся превосходство над прочими в делах и поступках.
Намек на то, будто бы дитя из скромной колыбели обладает благородным происхождением и появлением на свет обязано отнюдь не хозяину гостиницы, подобно множеству мифологических героев или героинь, чье рождение окутано тайной. Неужели же Мэри и в самом деле была дворянского происхождения? Колридж, будучи опытным журналистом, прекрасно знал, что подобное предположение возбудит немалое любопытство читателей и они конечно же не отвергнут подобную возможность. Он должен был иметь основания для своих утверждений, кроме слухов, которые распространялись по округе. Или же это была лишь уступка собственному снобизму? Проявление его известной слабости к аристократизму? Такая прекрасная во всех отношениях и умная женщина просто не может быть низкого происхождения! Однако же никаких скрытых свидетельств в пользу такой идеи обнаружено не было, а запись в регистрационной книге при Лортонской церкви свидетельствовала, что родителями ее являлась чета Робинсонов, владельцев гостиницы. Что касается неумеренных комплиментов уму Мэри и аргументов в пользу ее благородного происхождения, Колридж скорее настраивал общественное мнение против нее и ее родителей. И словно заканчивая путеводитель по Озерному краю, сообщал:
Баттермир в девяти милях от Кесвика, если ехать по дороге для верховых; и все четырнадцать, если пуститься в путь по дороге для карет.
Эта история долго занимала все круги английского общества, провоцируя многочисленные столкновения мнений и идей; и более всего будоражил умы людей сам этот негодяй, который разгуливал где-то поблизости, скрываясь под чужим именем.
В следующие две недели появилось несколько различных свидетельств о том, что якобы кто-то видел Хоупа, один раз, как утверждалось, он появился в Рейвенглассе, в другой раз — в Уайтхейвене, где его будто бы ждали на корабле, следующем в Ливерпуль. Однако никакой полиции замечено не было, и мало кто знал что-либо конкретное.
Самому же Хоупу был известен единственный человек, который знал о нем все и который, наравне с полицией, охотился за ним. Полковник боялся этого опасного человека, и вся его стратегия сейчас была направлена на то, чтобы всеми мыслимыми способами избежать встречи с Ньютоном.
В Улверстоне он поговорил с парочкой матросов насчет возможности отправиться лодкой из Рейвенгласса — прямо вдоль побережья — до самого Ливерпуля и дать возможность полковнику Хоупу, дворянину, члену парламента, ускользнуть от правосудия еще раз. Затем он проделал путь в несколько миль обратно на север и заглянул в гостиницу лишь для того, чтобы заказать обед, а заодно в полушутливой форме разузнать у хозяина гостиницы что-нибудь насчет судов, которые отправлялись из Уайтхейвена в Ирландию. Затем он пересек весь край до самого Картмела, откуда отправился дальше прямым путем на восток и там остановился, ожидая отлива, чтобы продолжить свой путь через Пески. Его обогнали лишь несколько рыбаков, которые, понукая лошадей, запряженных в повозки, гнали их прямиком в волны отступающего моря. Хоуп со всей тщательностью выбрал свой путь — никого поблизости от него не оказалось.
Путь через Пески давал ему возможность выиграть максимум времени. Он был смертельно опасен, в особенности без проводника, да к тому же в переменчивую октябрьскую погоду, когда осенний ветер с такой скоростью гнал воду по каналам, что превращал их в глубокие протоки, в которых только умелый проводник нашел бы брод. Он сумел соорудить себе из длинной ветви ясеня крепкий шест и нащупывал им дно перед собой каждый раз, когда перед ним оказывались постоянно меняющие очертания плывуны. Хоуп знал, что охотники следуют за ним по пятам, и все же он имел некоторую фору.
Он закончил свой переход через Пески, когда время отлива подходило к концу. Ему не только приходилось соблюдать исключительную осторожность, но еще и избегать групп рыбаков и отдельных любителей половить рыбку по отливу. Однажды ему даже пришлось перебираться по грудь в холодной воде по протоку, где стремительно несущаяся вода унесла бы его в открытое море, если бы не его недюжинная сила. Выбравшись на относительно чистый участок песка, он лег, дабы восстановить силы, его превосходная одежда была безнадежно испорчена.
Когда же он наконец добрался до отмели Хенс, уже было восемь часов вечера, темнело, он промок с головы до ног, валился с ног от усталости и умирал с голоду и чувствовал себя несчастным и одиноким после этой невыносимо тяжелой борьбы с суровой стихией. Ему следовало немедленно отправиться в Ланкастер, не в сам город конечно же, а в его пригород, однако ему отчаянно требовался отдых. Хоуп отыскал песчаную отмель, с подветренной стороны которой можно было хоть немного укрыться от непогоды. Черные тени туч стремительно проносились над головой, как и его воспоминания о Мэри — разрозненные и лихорадочные, — вот она появляется на тропинке среди высоких холмов, вот она в пустой, заброшенной часовне, и соленый привкус моря на губах…
Энн Тайсон наткнулась на него на рассвете. Ничто в его теперешнем облике не напоминало ей того лощеного человека, который точно призрачная картинка мелькнул в суматохе ее жизни. Тем не менее она тотчас узнала его и даже испугалась — не умер ли он. Бледное точно мел лицо, открытый рот, голова, точно у сломанной марионетки, свернута к левому плечу, ноги раскинуты, будто он упал без сознания в этом укромном месте под буруном песка.
Она вернулась в свою хижину, располагавшуюся всего в нескольких сотнях ярдов, и вскоре вернулась с котелком, миской и запасом чая, который она хранила на черный день. Разведя огонь и поставив на него котелок с чаем, она села и принялась ждать, когда медленно поднимающееся из-за горизонта солнце не вдохнет жизнь в это полумертвое тело. Вновь наступило время отлива, и вода постепенно уходила в океан, опустошая дно. Энн знала, что сегодня пропустит работу, однако на сей раз это не имело для нее никакого значения.
Когда он очнулся после тяжелого забытья, то на фоне яркого зарева разгорающегося дня увидел темный силуэт женщины, склонившейся над костром, однако разглядеть ее как следует не смог. И все же он узнал ее, к его собственному немалому облегчению и ее удовольствию.
— Здравствуй, Энн Тайсон, — поздоровался он. — Все еще прислушиваешься к моллюскам?
— У меня тут чай для вас, — ответила она.
— После какого же кораблекрушения ты сохранила эти запасы?
— Я его купила на ярмарке в Ланкастере в Михайлов день.
Она засыпала заварку в котелок над огнем и старательно размешала кипящий напиток, прежде чем плеснуть в него немного рому из висевшей у нее на бедре фляги, как ни странно вполне изящной.
— А вот это уж точно осталось после кораблекрушения, — заметила она, снимая котелок с огня. — Но вот после какого именно, этого я вам не могу сказать.
Она налила чай в кружку и поднесла ее Хоупу, который, казалось, с тех самых пор, как пришел в себя, вообще не двигался, будто все его тело было опутано невидимыми цепями.
— Вот это замечательно, Энн Тайсон. Вот с чего мужчина и должен начинать свое пробуждение.
— Вы поосторожней, а то еще язык себе обожжете.
— В этом-то все и дело, Энн Тайсон. В том-то и задумка — обжечь язык, чтобы душа хоть ненадолго успокоилась.
— А коли хотите, так отдохните у меня в хижине.
Хоуп только теперь как следует пригляделся к ней: женщина, которая всякий день собирает дары моря по отливу, которая по-прежнему не перестает оплакивать своего погибшего ребенка и которая предпочитает рядиться старой каргой.
— Кто-нибудь мог узнать, что я здесь отдыхал, Энн?
— Только один или двое вроде меня. А коль вы скроетесь с глаз, я могу сказать, что это был кто-то другой.
— Кто-то другой… а ты знаешь, кто я такой, Энн?
— Здесь, в заливе, три месяца назад вы мне ужасно длинный список своих имен и титулов перечисляли.
— А ты что-нибудь из того помнишь?
— Член парламента, дворянин. Полковник, разве нет? И зовут вас Август.
— У тебя отличная память. — В его кружке чая осталось и вовсе на дне. — Так зачем же мне идти к тебе в лачугу?
— Да сдается мне, вам и отдохнуть негде.
Медленными глотками, не торопясь, Хоуп допил оставшийся чай и даже не сразу заметил, как Энн передала ему еще одну полную кружку. Допив и ее, он отстегнул от жилета массивную золотую цепочку от часов.
— Эта вещица стоит немалых денег, Энн. — Он положил ее на песок и принялся тереть до тех пор, пока она не заблестела в лучах восходящего солнца. — Я хочу, чтобы ты отнесла ее в Ланкастер. Там есть ювелир по фамилии Харрис, живет он как раз под стенами замка. Скажи ему, что ты нашла ее на берегу, но один джентльмен заверил тебя, будто стоит она дорого, и потому ты продашь ее только в том случае, если дадут настоящую цену. Возьми за нее никак не меньше двенадцати гиней, но наотрез отказывайся, если станут торговаться: она и без того стоит вдвое дороже.
Он вручил цепочку женщине и поднялся:
— А теперь, Энн Тайсон, веди меня в свою хижину.
Сначала она тщательно засыпала песком затухающий костер, а затем направилась через дюны, прямиком к приземистой лачуге под торфяной крышей. Хоуп взглянул на домишко и улыбнулся:
— Если у тебя найдется широкая лопата, то я схожу и нарежу тебе несколько пластов торфа для твоей крыши, Энн. В этом году зима может оказаться очень суровой. А потом ты могла бы научить меня, как собирать самые лучшие креветки, и тогда бы я помогал тебе. — Он снял пальто. — Но сначала нам надо бы разжечь огонь, просушить это… — Он взглянул на свои некогда горделиво сверкавшие чистотой ботфорты, восхитительные кисточки истрепались и испачкались. — И для этого… позволь, я нарублю немного дров… я имею в виду, что не хотел бы тебя слишком сильно обременять.
Он останется здесь, с ней до тех пор, пока ищейки окончательно не собьются со следа.
Первые пару дней она была готова к тому, что он в любой момент может сорваться и уйти. Она так и не могла поверить, что он каким-то непостижимым образом оказался в тяжелом положении и счастье отвернулось от него. И все же, несмотря на ее тревоги, он остался у нее на неделю, а затем еще на несколько дней, старательно помогая ей и так же старательно скрываясь от посторонних глаз. Все долгие осенние вечера он проводил в своем углу, покуривая трубку. Из той суммы, что выручила за золотую цепочку, она купила ему табак, две рубахи из домотканого материала, простое пальто, пару крепких еще башмаков. К тому же она починила и начистила его ботфорты почти до прежнего блеска, да еще, как сумела, почистила и заштопала его модное зеленое пальто. Временами он пускался в долгие монологи, рассказывая о своих путешествиях и собственной семье, которая хоть и восходила к королям, но родословной не имела, о своих попранных правах и заносчивой знати, растоптавшей все его попытки восстановить утраченное наследие. Однажды, в особенно мрачном и меланхолическом состоянии духа, он поведал, что чувствует себя настолько же чужим и одиноким в этом враждебном мире, насколько чужд этому миру камень на берегу морском, что его жена отказалась последовать за ним, что друг его предал и Господь так и не ответил на все его молитвы.
Он ни разу не сделал попыток заигрывать с Энн, хотя время от времени он скромно целовал ее в щеку.
— Звуки моря удерживают тебя здесь, не правда ли? — сказал он однажды. — Послушай.
И Энн прислушалась, словно впервые услышав могучее дыхание океанских приливов и отливов за дверью собственной лачуги.
Мисс д'Арси и миссис Мур прибыли в гостиницу «Рыбка» незадолго до полудня во вторник, двадцать второго октября. Дэн, исполнявший самые разные обязанности в «Голове королевы», привез их в коляске, которую мистер Вуд до этого купил для себя и своей жены, однако же частенько одалживал ее для поездок собственным постояльцам. Октябрьский день был в самом разгаре, листва пестрела коричневым, желтым, но по-прежнему держалась на ветвях, создавая изумительное осеннее полотно, на что Амариллис не замедлила обратить внимание миссис Мур.
Они убедили полковника Мура не сопровождать их, ведь лишь в его отсутствие они могли с успехом осуществить то легкомысленное предприятие, какое задумали. С тех пор как Хоуп сбежал от блюстителей закона, полковник Мур опекал их обеих с таким рвением, будто обе они были несмышлеными детьми. Он ни в коей мере не одобрял теперешней их поездки, однако же Амариллис после двух недель потрясения и покорного заточения в четырех стенах стала вновь заявлять о своих правах. Сам же полковник нашел иные причины отпустить их в такое путешествие (естественно, под надзором Дэна): погода в этом году стояла на редкость ясная и устойчивая, и поездка в открытой коляске по свежему воздуху не могла принести его подопечной ничего, кроме пользы. Ему совсем не хотелось, чтобы печаль подрывала ее здоровье, а судья Хардинг заверял ее, что случившееся — всего лишь маленький неприятный эпизод в прекрасной и счастливой жизни.
Именно судья еще неделю назад, перед тем как отправиться на юг через Ланкастер, а затем по дороге на Честер в Брекон, порекомендовал дамам проводить больше времени на свежем воздухе.
Тогда-то мисс д'Арси и запланировала эту поездку. Она множество раз репетировала свою речь.
Обеих дам в гостиную провела Энни, внимание которой было, казалось, целиком поглощено кошкой.
— Что бы я ей ни говорила, она одно только и заладила «нееет» да «нееет». Ни за что не желает слушаться, ничего с ней поделать не могу.
Камин не топили, так что в комнате было весьма прохладно, и когда Мэри вошла, обе женщины стояли. Едва завидев мисс д'Арси, несчастная девушка почувствовала, что самообладание, которое она все эти дни сохраняла одним лишь усилием воли, покинуло ее.
— Мэри. — Амариллис протянула вперед руки и чуть подалась назад, словно бы всей своей позой выражая крайнее сочувствие. — Мэри… бедняжка Мэри. Что я еще могу сказать?
Мисс д'Арси взяла девушку за руки, они оказались холодными точно лед после долгой работы на улице. Мэри вновь исполняла привычные для нее обязанности.
— Нам надо поговорить, — промолвила Амариллис, — с глазу на глаз. Но сначала мне бы хотелось сказать, что я прекрасно понимаю, какие чувства вы теперь испытываете. Уж поверьте мне. В точности могу себе представить, каково вам. Мы с вами оказались в одинаковом положении.
Сейчас Мэри была одета скромнее, чем когда бы то ни было — ее толкало к этому непонятное для нее самой упрямство. Амариллис же красовалась в платье, которое по стоимости могло сравниться разве только со всей этой гостиницей, а фасон и покрой были достойны самого Лондона. И в то время как Амариллис казалась посвежевшей после поездки по свежему воздуху, цветущей, ухоженной и нисколько не обескураженной случившимся, более того — готовой извлечь из него определенную выгоду, Мэри чувствовала, что выглядит усталой, измученной и почти сломленной. Она позволила усадить себя на стул. Мисс д'Арси, по-прежнему держа ее за руки, опустилась на колени, чем привела Мэри в полное замешательство. Миссис Мур все это время улыбаясь стояла у окна. Время от времени она с любопытством взглядывала на происходящее на улице.
— Я намерена стать вашей подругой, — заявила мисс д'Арси. — До тех пор, пока все эти неприятности не разрешатся, я буду вашим искренним другом.
— Благодарю вас, — вынуждена была произнести Мэри, не смея проявить свои истинные чувства.
— Только вы и я знаем его достаточно хорошо, вы понимаете. — Амариллис, подумалось Мэри, жаждала продемонстрировать благородное сочувствие к ее положению. — Я — единственная, кому вы можете всецело довериться, и я знаю, — продолжала она, понижая голос, — что мы обе можем многое доверить друг другу.
— Но больше всего нам бы хотелось помочь вам, моя дорогая, — заметила миссис Мур, неожиданно подойдя к Мэри и слегка потеснив свою подопечную.
— Именно. — Амариллис поднялась с колен. — Мы намерены взять вас с собой в Кесвик, — заявила она. — Сейчас, когда вышли все эти статьи в «Морнинг пост»… вы станете предметом всеобщего любопытства, вас станут искать… — Мэри услышала нотки возбуждения в ее голосе, — но рядом с нами вы можете быть уверены, что обретете полное и самое твердое покровительство и защиту со стороны нашего дорогого полковника Мура, который станет защищать вас с той же стойкостью, с какой он защищает меня.
Мэри окинула взглядом, элегантную фигуру юной леди и едва заметно кивнула. Она помолчала и промолвила:
— Я благодарна вам обеим. Я знаю, у вас самые добрые намерения, — она поднялась, — однако же я останусь здесь до тех пор, пока мой муж не вернется ко мне или же не пришлет мне весточку, где и когда я смогу его увидеть. А теперь, — продолжила она, стараясь говорить бодро и сохранять хладнокровие и спокойствие, хотя это стоило ей немалых усилий, — позвольте, я разыщу Энни и велю ей приготовить для вас чай. С вашего позволения.
Им принесли чай, Мэри вышла из комнаты, а затем вернулась. Она приняла маленький желтый носовой платок, вышитый шелком руками самой Амариллис.
— Это мой первый небольшой подарок вам, — сообщила Амариллис, — один из первых.
Вскоре они уехали, и Мэри вызвалась проводить их, оставшись стоять на дороге до тех пор, пока они не скрылись из виду.
Затем она вернулась в свою комнату и без сил опустилась на кровать.
Ей надо было последовать за ним. Теперь-то она знала в точности, чувствовала это, что он этого ждал. И все же она заставила себя признать, что он ужасный, порочный человек. Она понимала это, и ей было стыдно за него. Но он оставался ее мужем, и он любил ее, и она любила его, любила так, как никогда и никого другого. Она и мечтать не могла о такой любви. О, если бы только она могла излить свой гнев на кого-нибудь или на что-нибудь!
Он явно предполагал, что она вновь вернется сюда, под отцовское крыло, и каждый день она жила ожиданием весточки от него, и даже после того, как надежды рухнули, она все еще продолжала ждать, изнуряя себя беспрестанными вопросами. А любила ли она его на самом деле? А не стало ли ее замужество, эти часы неистовой страсти, всего лишь бегством от ее жизни в гостинице? Не было ли это всего лишь случайностью или попыткой завладеть тем, что ей никогда не принадлежало и с чем она все равно никогда бы не смогла жить и выстроить собственное будущее?
Мэри вновь взглянула на несессер. Вернувшись из часовни, она уже заглядывала в него в поисках тех самых «бумаг», о которых говорил ей Хоуп. Однако тогда она не нашла в нем ничего, кроме немногочисленных деловых писем и нескольких набросков, касавшихся его путешествия. Теперь же она вытащила из несессера все, решив до блеска отчистить каждую вещицу.
Вычищая сам чемоданчик, она нечаянно надавила на какие-то точки и вдруг обнаружила, что у несессера имеется искусно скрытое двойное дно.
В потайном ящичке оказались письма, которые Мэри принялась читать.
Закончив чтение, она зарыдала в полный голос, не в силах превозмочь снедавшую ее боль. Рыдания ее, точно стоны смертельно раненного животного, разносились над тихой деревушкой. В ту минуту Мэри было все равно, что скажут люди. А люди решили, что это, должно быть, лиса попала в железные челюсти капкана, поставленного в Бертнесском лесу.
Тридцать лет спустя Томас Де Куинси будет вспоминать: «Непомерное негодование охватывало Колрид-жа, стоило ему лишь вспомнить об этих письмах». После того как Мэри обнаружила злосчастные письма, Колридж писал: «Никакие письма не способны раскрыть все низости, которые совершил этот ужасный представитель рода людского, обрушив страдания на голову одного из самых прекрасных созданий, когда-либо рожденных человечеством».
Во второй из двух статей, озаглавленных «Кесвикский самозванец», опубликованной в «Морнинг пост» от 31 декабря 1802 года, он говорит:
Трудно представить, какой непоколебимой симпатией прониклись к его дальнейшей судьбе почти все слои общества в Кесвике и с каким негодованием они говорили о джентльмене, который предпринял столь благоразумные и решительные меры, дабы вывести самозванца на чистую воду. Правда же заключается в том, что добрые люди Озерного края столь же мало слышали, и имеют столь же малое представление о существовании в мире подобных злодеев, как, например, о тирании Тиберия.
На следующее утро после того, как обнаружились тайные письма, Мэри в поисках уединения ускользнула из дому. Ее родители, напуганные возможными последствиями всего того, что они знали, и боявшиеся, что дело может обернуться куда хуже, прекрасно слышали, как она уходила, однако даже не попытались выяснить, куда она отправилась.
Погода начала портиться, от влажной земли так и веяло холодом. Мэри, забывшая надеть свой старый плащ, мерзла, и только торопливый шаг давал ей возможность немного согреться. Но как только она взобралась на холм, пробравшись к тайному водоему, и опустилась на его каменный край, холод стал нестерпимым. Однако физическое страдание облегчило Мэри душевные муки, и она не торопилась избавиться от него.
Ни на один из тех вопросов, терзавших ее, не находилось ясных ответов: что ей теперь делать? Должна ли она положить всему этому конец? Как она теперь может верить во что-либо или кому-либо? Ее мысли витали далеко, в то время как тело жило собственной жизнью. Сгорбившись, она продолжала сидеть на холодных камнях, обняв руками колени. И чем дольше она оставалась в своей неподвижности, тем больше разрастались страхи в ее душе и тем глубже проникала тьма в ее сердце. Она обязана поверить во все, что успела прочитать в его письмах, но она не намеревалась мириться с подобным. Несмотря на всю страсть и любовь, которые Мэри по-прежнему испытывала к собственному мужу, она жаждала поскорее вырвать его навсегда из своего сердца.
Мэри вдруг подумала, что для всех будет гораздо легче, если она сейчас нырнет в эту ледяную купель, и пусть вода, сомкнувшись над ней, заберет ее без остатка. Однако девушка прекрасно понимала, что такая мысль греховна.
И все же, вновь и вновь говорила она себе, такой исход принесет освобождение, положит конец позору. Пусть это случится. Холод завладел ею, и девушка все больше погружалась в безразличие.
Теперь она уже больше не найдет покоя в долине, бывшей ее родным домом. Для нее больше не существовало аккуратно расчерченных полей, тропинок, озер, холмов, горстки домиков. Погрузившись в уединенную неподвижность, она стала воспринимать долину как нечто и чуждое и далекое.
Мэри чувствовала, как сознание ее начинает медленно уплывать. То ей виделось, будто бы Хоуп верхом скачет прямо к ней, то она представляла себя маленькой девочкой, и она шла рядом со своим отцом, который гнал отару овец на склоны холмов, то мелькал мистер Фентон при свете свечи, Том, румяный точно яблочко, жаркий камин в гостиной «Рыбки», и огонь в ее груди пылал с таким же неистовством, как и сухие дрова в морозный, зимний вечер, и огонь этот вызывал боль в руках и ногах, обжигая и опаляя язык, пока она наконец не выплюнула его.
— Глотни-ка еще немного, — говорила Китти, — еще немного.
Мэри взглянула на свою подругу, словно перед ней было существо из иного мира.
— Я всегда знала, что это твое потаенное место, — объяснила Китти. — Ну-ка, давай выпей-ка.
Мэри послушно прижала к губам горлышко небольшой фляги, хлебнув крепкого бренди, однако при этом не ощутив никакой благодарности.
— Я его сберегла, — заметила Китти. — Я так и знала, что понадобится.
Мэри стало стыдно за свою неблагодарность, но в ее душе не было ничего, кроме чувства бесконечного безразличия к подруге, которая спасла ей жизнь. И алкоголь, чудесным образом вернувший ее к безрадостной жизни, еще туманил ее сознание.
— Я помогу тебе взобраться на скалу, — сказала Китти. — Ты должна заставить себя двигаться. Когда я пришла сюда, ты была холодна точно камень.
Мэри невольно застонала от боли, когда стала подниматься на ноги.
— Можно я останусь с тобой?
— Нет. Ты никогда не сможешь этого перенести. Я отведу тебя домой.
К тому времени, как обе женщины вернулись в гостиницу, сердечные страдания, ужасная бессонная ночь, холод, овладевший и душой и телом, и сильнодействующее лекарство совершенно истощили силы девушки. Она с трудом заставила себя выпить чашку горячего чая, а затем погрузилась в глубокий сон прямо в кресле перед камином в гостиной. Мать осторожно закутала ее в теплое одеяло и неустанно подбрасывала в очаг дрова, не давая ему потухнуть до самого утра. Временами Мэри начинала бредить, и ее бессвязные фразы приоткрыли ее матери завесу тайны, но не сказали ничего ясного о причинах такого тяжелого душевного состояния.
Когда Мэри проснулась, а случилось это поздним утром, выглядела она даже более измученной, как подумалось матушке, нежели накануне, когда Китти Доусон привела ее обратно в гостиницу.
Даже приезд полковника Мура — на сей раз он явился один — нисколько не оживил Мэри. И мистер Робинсон с тревогой наблюдал за тем, как безразлична его дочь к визиту такого важного и богато одетого гостя. Ее лишь немного заняло приготовление подогретого эля с пряностями, призванного поддержать силы полковника после утомительной поездки верхом от самого Кесвика.
— Я вижу, вам нездоровится. — До момента их встречи он намеревался быть любезным с Мэри, однако мысль о том, что эту женщину предпочли его воспитаннице, заставила его замолчать, и молчание это повисло между ними непреодолимой преградой. Мэри в свою очередь даже не попыталась помочь ему.
— Ваш… муж… как вы уже знаете, разыскивается сэром Фредериком Вейном по этому весьма неприятному и постыдному делу. Нам всем… и вам в том числе… весьма помогла бы некоторая доля информации о нем, это также помогло бы и судьям с Боу-стрит[43], вы ведь, наверное, слышали о них? Просто поразительно… охотиться на человека, точно на хорька, с собаками, которые намерены взять горячий след… Хардинг рассказал мне обо всем… поверьте, все, что вы можете мне сказать, а вы конечно же захотите сделать это, станет для нас огромной помощью.
И вновь Мэри не проронила ни слова, и полковник Мур, вынужденный слегка отклониться от темы, горячо поблагодарил ее за эль с пряностями, которым он запил овсяное печенье. Он пересек комнату, делая вид, будто его весьма занимает пейзаж за окном. На самом деле его охватило смятение при мысли о том, что его замечательная, красивая, состоятельная воспитанница неким образом связана с этой болезненно-бледной дочерью хозяина гостиницы, смотревшей на него из-под неприбранных волос так, будто он лично виноват в ее публичном позоре.
— Нам всем весьма жаль вас, — промолвил он, ослабляя тугой воротничок указательным пальцем. — С кем бы я ни говорил, все вам лишь сочувствуют и выражают понимание. Очень сочувствуют.
— Благодарю вас, сэр. — Ее тон заставил его резко обернуться.
Она поднялась и пристально смотрела на него, «словно я был привидением, — скажет он чуть позже, — тогда как она сама более всего походила на бесплотный призрак».
— Что случится, если вы его поймаете? — спросила она.
— О, мы обязательно схватим его, без малейших сомнений.
— И что же произойдет тогда?
— Его доставят обратно сюда, и он предстанет перед судом.
— А что будет с ним потом?
— Все зависит от судей.
— Как вы полагаете, каков будет приговор?
— За все, что он натворил… если только это чистая правда, а, похоже, это именно так и есть… если он не достопочтенный Август Хоуп, член парламента… именно так он и франкировал свои письма: «Оплате не подлежит: А. Хоуп» — это основное обвинение.
— И это означает, что его могут повесить? За то, что он не оплатил письма?
— За то, что не оплатил письма… не в этом дело, дитя мое. Не в этом дело.
— Но его за это повесят?
— Да.
— И может ли что-нибудь предотвратить такой приговор?
— Если у него нет оправдательных причин… а их у него точно нет!., тогда ему остается полагаться лишь на милость суда.
— И каковы же шансы на эту милость?
— Я отвечал на ваши вопросы весьма терпеливо, хотя и находил их достаточно неприятными для себя. А теперь моя очередь задать вам вопросы. Располагаете ли вы чем-либо, что могло бы помочь властям в поимке преступника? Поскольку, ежели вы обладаете какой-либо информацией, ваш священный долг перед законом предоставить нам ее. Случись властям обнаружить, что вы укрываете преступника каким бы то ни было образом, вас могут обвинить в соучастии. Я обязан предостеречь вас от подобного.
— Что может заставить судей отнестись к нему снисходительно?
— Но почему вы так желаете, чтобы судьи оказали ему милость?
— Я не желаю, — промолвила она. И в этот момент ее боль, словно восстав против нее самой, обрела собственный голос. — У меня есть некоторые его письма.
Одна пачка содержала письма его второй жены Микелли Нейшен, которая по-прежнему оставалась ею и родила ему двоих детей. Другая пачка, поменьше, принадлежала первой его жене, дочери лорда Роберта Маннера, давно покойной, от нее у Хоупа было еще трое детей, и всех их он бросил на произвол судьбы. Эта несчастная медленно угасла в одиночестве, покинутая всеми.
В тот же самый день, 27 октября, когда полковник Мур верхом отправился обратно в Кесвик в состоянии крайнего возбуждения, Ньютон вернулся туда, откуда начинал свое путешествие, и вычислил, что Хэтфилду все же удалось сбежать от правосудия и, вероятней всего, он вернулся в Ланкастер.
Ньютон навестил нескольких торговцев, которые могли купить кое-какие, хорошо известные ему драгоценности.
И очень скоро он уже держал путь к той части побережья, где, по понятиям мистера Харриса, пожилая женщина могла найти массивную золотую цепочку. Однако Энн Тайсон отказалась разговаривать с ним. Она не поддалась ни на хитрости, ни на подкуп, не испугалась угроз.
Однако стоило ему только начать поиски, и он тут же наткнулся на беременную молодую женщину по имени Сэлли, которая работала поденщицей на соседней ферме. Она подглядывала за мужчиной и с радостью согласилась помочь Ньютону, взяв с него обещание увезти ее отсюда. Он заверил ее, что обязательно сдержит слово. Она описала одежду, в которую был одет полковник, она в точности помнила тот момент, когда он уехал. Она проследила его путь до самого Ланкастера и даже сумела вспомнить детали, касающиеся коляски, которую он нанял до Ливерпуля. Ньютон дал ей половину гинеи и велел ей ждать его за оградой фермы сразу после рассвета на следующий день. А затем, не мешкая, отбыл в Ливерпуль.
Пятого ноября в газетах появились заметки, призванные вновь подогреть интерес публики к событию и придать ему особую важность.
Первой была статья Колриджа, опубликованная в «Морнинг пост» и в тот же день перепечатанная «Курьером». События в ней датировались тридцатым октября, и дело происходило в Кесвике. Это написанная по горячим следам короткая статья скорее походила на экстренное сообщение.
Наконец-то удалось узнать настоящую фамилию самозванца, это Джон Хэтфилд…
Несчастная Мэри из Баттермира, осматривая несессер более внимательно, обнаружила, что ящик в нем имеет двойное дно: в тайнике хранилась целая стопка писем, написанных этому человеку его женой и детьми, причем адресатом значился Хэдфилд. Этот гнусный злодей оказался еще и двоеженцем, не считая того, что присвоил себе фамилию члена парламента и от его имени мошеннически франкировал письма… Весьма надеемся, что этот негодяй обязательно будет арестован — до сего дня не совершалось более отвратительного преступления, нежели это. Несчастная Мэри вызывает всеобщее участие.
Ошибка в написании фамилии, упоминание лишь одной женщины, с которой мошенник вел переписку, и отсутствие подробностей заставляют предположить, что Колридж писал в тот момент, когда только узнал об этой истории и сам писем еще не читал. После их прочтения тон его статей стал менее эмоциональным и более рассудительным. Прежний «романтический брак» теперь именовался «мошенническим». Двоеженец, злодей и совратитель Хэтфилд с того времени прослыл «известным совратителем». Человек этот посягнул на самый священный общественный институт — что бы ни думал о нем свободолюбивый XVIII век — на супружество и семью. Притворство, скандал, похоть и вопросы публичной морали вышли на сцену.
Хэтфилд прочел «Морнинг пост» десятого ноября в своей хижине, находившейся в самом бедном районе Честера, где он скрывался под видом еврея.
Теперь стало очевидно, какую смертельно опасную глупость он совершил, оставив в руках Мэри свой дорожный несессер.
Чувствуя себя совершенно разбитым и больным, он покинул свое надежное убежище и отправился бродить по улицам городка, который так хорошо знал. Оставив Мэри несессер, стоивший не меньше восьмидесяти фунтов стерлингов, он нанес ей удар, причинил невыразимое горе этими проклятыми письмами. Свел ее с ума. Он догадывался, что именно потому она и вручила пачку писем полковнику Муру. И все же, против собственной воли, он улыбался всякий раз, стоило ему припомнить, как она была хороша в моменты гнева.
Покуда он бродил по улочкам древнего города, где проходило его детство, такое же задиристое и суетливое, как и сам городишко, в его голове зрел план дальнейших действий.
Мэри наверняка удастся убедить присоединиться к нему — может быть, через несколько месяцев, когда он сумеет обосноваться на новом месте. Или же, по крайней мере, уговорить ее не отворачиваться от него навсегда. Сколь бы многого он ни лишился, однако откровение, дарованное ему на перевале Хауз-Пойнт, и тот момент, когда он влюбился в Мэри, все еще ярким светом озаряли его душу, хотя в ней уже давно поселилась непроглядная тьма.
Он был старой, хитрой лисой, которая, сумев ускользнуть от псов в разгар охоты, забралась в свое логово. Он мог бы двигаться по улицам Честера точно привидение.
Побродив пару часов по многолюдному городу, он неожиданно почувствовал, как напряжение отпускает его. Ему даже было забавно наблюдать за людьми, которые всячески старались обходить стороной еврея или же, вроде бы неумышленно, оскорбляли его. Жизнь актера, подумал он, — сон внутри сна, во всяком случае, Хэтфилду так мнилось.
Он увидел свою фамилию на странице «Дейли адвертайзер» — вновь за пятое ноября, — лондонского издания, которое кто-то, должно быть, привез с собой в дилижансе. Мужчина, читавший изрядно потрепанную газетенку, одет был весьма бедно; представлялось весьма сомнительным, чтобы подобный субъект сам купил ее. И все же, чтобы завладеть номером, Хэтфилду пришлось долго и терпеливо ждать, а затем все-таки предложить владельцу двухпенсовик.
Он торопливо свернул газету и поспешил к себе в жилище, зажав ее в кулаке, точно короткую палку.
Он принудил себя как следует позаниматься, выполнив все физические упражнения, одновременно ожидая, когда же закипит вода для чая, затем он взял немного хлеба с сыром, опустил шторы, хотя комната и без того находилась в полуподвальном помещении, заклинил дверь стулом, зажег свечу и улегся на постель.
Это была полицейская заметка.
Вознаграждение — пятьдесят фунтов
РАЗЫСКИВАЕТСЯ
ОБЩЕИЗВЕСТНЫЙ САМОЗВАНЕЦ, МОШЕННИК
И ОПАСНЫЙ ПРЕСТУПНИК ДЖОН ХЭТФИЛД,
недавно под чужой фамилией
женившийся на молодой женщине,
прозванной КРАСАВИЦА ИЗ БАТТЕРМИРА
Рост приблизительно 5 футов 10 дюймов, возраст приблизительно 44 года, лицо полное, глаза светлые, брови густые, густая, но светлая борода, цвет лица здоровый, румяный, широкий, не слишком выдающийся вперед нос, выражение лица благожелательное, зубы в прекрасном состоянии, на одной щеке рядом с подбородком шрам; очень длинные, густые, светлые волосы, с большим количеством проседи, на затылке собраны в пучок. Крепкого телосложения, с широкими, квадратными плечами, широкой грудью, довольно дородный, с крепкими руками и ногами, однако весьма подвижный, походка быстрая, энергичная, с незначительным прихрамыванием на одну ногу. Два средних пальца на левой руке скрючены после старого ранения, имеет привычку временами выпрямлять их правой рукой. В речи чувствуется ирландский акцент, говорит быстро и красиво, богатый лексикон, часто прикладывает руку к сердцу, очень любит произносить комплименты и в целом ведет себя как персона значительная и выдающаяся по положению и состоянию, чрезвычайно внимателен к особам женского пола и любит исподволь подбираться к юным леди. Во время войны[44] находился в Америке, любит рассказывать о ранениях и собственных подвигах там и о службе в армии, так же как и о Хэтфилд-Холле, его поместье в Дербишире и Честере, о древности собственного рода, который, как он смеет утверждать, ведет свое начало от Плантагенетов, что является постыдной ложью, используемой только ради обмана. Имеет обыкновение хвастать тем, что якобы нередко принимал участие в дуэлях. По его же собственному признанию, является великим путешественником и любит вести разговоры об Египте, Турции, Италии и, если говорить коротко, имеет самое общее представление о данных предметах, что в совокупности с его притягательными манерами является залогом успеха среди доверчивых жертв.
Он провел семь лет в тюрьме Скарборо, после чего женился и переехал в Девоншир, где самым подлым образом бросил свою милую жену и недавно родившихся детей.
Он в достаточной степени образован и потому имеет дело с некоторыми весьма уважаемыми торговцами в Девоншире в качестве партнера по коммерции, однако в связи с тем, что Хэтфилд обманул своих партнеров на весьма крупные суммы, в июне прошлого года он был объявлен банкротом и теперь не имеет права заниматься прежней деятельностью, таким образом, он виновен в мошенничестве.
Он прикрывается религиозными убеждениями, с большой охотой заводит беседы на религиозные темы и любит обсуждать проповеди священников и высказывания известных проповедников.
Дабы завершить перечень его злодеяний, требуется отметить, что в данный момент он скрывается под фамилией благородного полковника Хоупа, предав совершенно невинную молодую женщину, живущую близ озера Баттермир.
Последний раз он был замечен 25 октября в Рейвенглассе, графство Камберленд, переодевшись в плащ матроса, и, по общим предположениям, теперь может скрываться в Ливерпуле или же в близлежащем порту, с целью в ближайшее время покинуть страну.
Тот, кто поймает преступника или же предоставит информацию о нем мистеру Таунтону по адресу Памп-Корт, 4, Темпл, с тем, чтобы данного злоумышленника заключили в одну из тюрем Его Величества, получит пятьдесят фунтов вознаграждения. 5 ноября, 1802 года.
Он быстро пробежал всю заметку до конца, затем поднялся, протянул руку, взял налитый чай, бутерброд с сыром и принялся читать заново, теперь уже медленно.
Конечно же это дело рук Ньютона. Из большого количества точной информации — и какого черта, спрашивается, он потащился в Ливерпуль? — явно выделялись сведения, предоставленные Ньютоном, и они давно уже устарели. Они касались той личности, какой и он являлся в те времена, когда они впервые встретились с Ньютоном в тюрьме. Тогда он и в самом деле любил «прикладывать руку к сердцу», теперь же он проделывает это не столь часто. А разговоры о Хэтфилд-Холле и Плантагенетах служили ему той путеводной нитью, которая позволяла ему выбраться из мрака повседневности. Он желал только произвести впечатление, но не имел злого умысла. Он уже не хвастался прежними дуэлями и уж тем более не «вел себя как персона значительная и выдающаяся по положению и состоянию». Но тюрьма в Скарборо, Девоншир, банкротство и это очень-очень подробное описание внешности… Ньютон.
Является ли это холостым выстрелом или же его обложили со всех сторон?
Ливерпуль — это предупреждение. Он завернул хлеб и сыр.
Еще до наступления полуночи, двигаясь осторожно, точно крыса, никем не замеченный еврей покинул окраину Честера.
15 ноября
Моя дорогая Мэри! Хотя я и датировал это письмо к тебе, я не могу указать в точности место, где сейчас нахожусь.
В то же время я не совсем уверен, что тебе доставят мое послание, уж слишком велик риск на данный момент. И все же я пишу тебе самое важное письмо в моей жизни, даже не будучи уверен, получишь ты его или нет. Но ты обязательно прочтешь его. Поскольку мы неизбежно будем вместе в будущем, как только смолкнет шум и уляжется скандал. Я вернусь за тобой, и мы навсегда соединим наши жизни. Если бы я не верил в это всем своим сердцем, то я бы сию же секунду отправился бы на Боу-стрит, дабы добровольно сдаться на милость властям.
Только в тебя, в мои воспоминания о тебе, в думы о тебе, в то, что когда-нибудь я смогу искупить грехи свои пред тобою и заставить тебя понять мои поступки — поскольку душа твоя чиста, — в тебя одну мне остается веровать. Случалось мне даже думать, будто верую я в Господа нашего Иисуса Христа и Отца Нашего Небесного, но то ли Господь отвернулся от меня, то ли сам я потерял веру в него. Я страшусь говорить об этом, страшусь, что огонь небесный поразит меня, кара Божия меня постигнет и проклятье Господне сотрет даже и память обо мне с лица земли, но я и без того проклят и наказан многочисленными ударами судьбы. Несколько недель назад, близ твоей маленькой деревушки, я думал, будто Господь вновь примет блудного сына Своего. Однако с тех пор — хотя это чувство временами возвращалось ко мне — душу мою покрыл мрак кромешный, что застилал ее еще в те далекие времена, когда я был ребенком. Та самая тьма, с которой никто и ничто не в силах бороться — ни я теперешний, ни тот, кем я был в прошлом, ни тот, кем я стану в будущем. Только любовь твоя ко мне и моя истинная любовь к тебе даровала мне свет.
Если бы ты только оказалась сейчас рядом со мной, я бы сумел объяснить тебе все гораздо лучше, нежели на то способно мое письмо; но раньше, находясь рядом с тобой, я молчал и вероломно таил от тебя правду, так и не открыв тебе, кто же я на самом деле.
Письмо это, да и прочие, которые я могу в будущем написать тебе, отчасти объяснит тебе, каков я на самом деле. Яне стану лгать. К тому времени, когда это письмо окажется в руках твоих, ты уже, должно быть, прочтешь полицейское объявление в газете, и уж, без сомнения, за ним последуют измышления и клевета. Ты же должна узнать о жизни моей от самого меня — и только тогда ты станешь судить меня. И в том заключается главное значение этого и — всех последующих — моих писем: дать тебе возможность по совести судить меня. Пусть другим надлежит вершить суд над всем королевством. Но лишь твой — и только твой — суд имеет для меня значение, и коль скоро ты узнаешь всю жизнь мою без прикрас, то я убежден, ты согласишься стать моею вновь и уехать со мной прочь из этой страны, дабы начать новую жизнь за пределами Англии, которая не принесла мне ничего, кроме мучений и унижений с того самого момента, как вышел я из утробы матери моей.
Он отложил прочь перо и задумался на несколько минут, которые, впрочем, растянулись на полчаса. Теперь он жил в маленьком фермерском домишке в городе Аберистуит, — уже не еврей, а шотландский путешественник из Суонси после успешной поездки за границу по коммерческим делам. Он всем в округе заявил, что у него непомерное количество работы с книгами, которую требуется закончить в самом ближайшем будущем, и это оправдание позволяло ему оставаться у себя в комнате столь долго, сколько ему желалось. В течение двух дней ливень, прерывавшийся самое большее на час, помогал ему хранить уединение. В те моменты, когда дождь прекращался, небо все равно покрывали низкие, темные облака или туман. Это давало ему возможность избегать посторонних взглядов. Он отправится дальше через пару дней, а пока внимательно присмотрится к хозяину дома, где он остановился, и запомнит его манеру говорить. Во время следующей своей остановки он станет уэльсцем.
В Ливерпуле он навел самые подробные справки о кораблях, отправляющихся в Америку и на Восток. Он интересовался наличием работы, которую приличная супружеская пара (жена совсем молодая), имеющая опыт содержания гостиницы, могла бы исполнять на борту корабля, — эта работа стала бы оплатой за их путешествие. Ответы были малоутешительными. Женщину на корабле видели исключительно в качестве пассажирки, проститутки или же заключенной. Он также постарался собрать все сведения о ценах на билеты и немедленно перешел к самой жесткой экономии.
Сначала он планировал украдкой пробраться обратно в Баттермир и увезти с собой Мэри, ведь как бы ни были скудны их средства, их хватило бы, чтобы добраться морем в какую-нибудь соседнюю страну. Уж этому-то воспрепятствовать полицейская заметка, составленная с помощью Ньютона, не могла никак. Все основные порты страны, конечно, окажутся под наблюдением, но, несмотря на подробное описание его внешности в сообщении, адресованном ищейкам, соглядатаям и назойливо честным гражданам, он был уверен в том, что замаскировался удачно. А вот Мэри чересчур заметна. Ее необычайную красоту невозможно скрыть.
Теперь же он намеревался просто ускользнуть — возможно, в Ирландию или же в Данию — и уж оттуда договориться с Мэри о встрече где-нибудь за пределами Англии. Для этого требовалось преодолеть две преграды: сначала скрыться от представителей закона, которые теперь повсюду преследуют его, и, что более важно, держаться подальше от Ньютона, до тех пор, пока не появится возможность уйти морем. По этой самой причине он путешествовал по Северному Уэльсу, постоянно меняя направление, принимая все возможные меры предосторожности. Находясь в Аберистуите, например, так ни разу и не поинтересовался лодками, словно бы отметая саму возможность путешествия по морю. Он додумался надевать перчатки всякий раз, как выходил из дому, стремясь спрятать от посторонних взглядов искалеченные пальцы, а трость весьма кстати помогала ему скрыть небольшую хромоту. Волосы ему удалось покрыть париком; приходилось также обуздывать собственный нрав, он превратился в делового человека, придерживавшегося весьма консервативных взглядов, даже чересчур консервативных. До тех пор, пока полицейские ищейки не потеряют его след, ему ни в коем случае не следует предпринимать решительные шаги. Вторым препятствием была сама Мэри. Она должна быть готова отправиться за ним хоть на край земли, как только он позовет ее. Иначе… любые размышления на подобную тему лишь усиливали его сомнения.
Он задремал.
Огонь в камине согревал его уютную спальню, которую почти целиком занимала гигантская дубовая двуспальная кровать; плотный обед: горшочек тушеного мяса, хлебный пудинг, эль — все это способствовало умиротворению и расслабленности, охватившим его после первых же абзацев письма, обращенного Мэри… Его охватило ощущение полета, и в наступившем полузабытьи ему представлялось, как он закидывает удочку, как рыба клюет на приманку и как он вытягивает ее из воды… затем он увидел, как на теле рыбины вдруг проступают черты лица его матери, вот они сменяются лицом его друга, любовницы, ребенка, тюремного надзирателя, судьи, покровителя… его прошлое словно бы закручивалось вокруг него, увлекая его в эту унылую воронку. Если бы он только мог рассказать о себе все, как это делают католики на исповеди…. и даже более того. Ему не хотелось ничего скрывать, хотелось извлечь из собственной души все низости, подлости и пороки, выложить их на страницы своего письма, чтобы они уж больше не смущали и не мучили его сознание.
После часа подобных размышлений он вдруг, к собственному неудовольствию, обнаружил, что настроение его резко изменилось. Словно он после долгого и утомительного путешествия вдруг обнаружил, что стоит на самом краю гигантской скалы и властный внутренний голос командует ему: «Прыгай! Лети!»
Он вышел из дому в промозглый зимний день — свинцовые облака, серое море, мрачный и безлюдный пейзаж — и отправился по тропинке, по которой, как ему говорили, любили ходить многие. Холодный ветер хлестал в лицо, мороз проникал в башмаки и прихватывал кончики пальцев на ногах, проскальзывал в крохотные бреши не по-зимнему легкой одежды, наскоро накинутой на плечи, покусывал кожу, и вскоре волны дрожи стали прокатываться по всему телу, заставив его укрыться в жарко натопленной спальне, словно в берлоге.
Этим вечером он больше не станет трудиться над письмом, решил он. Все, что он успел написать, послужит своего рода прологом. Ему необходимо выспаться этой ночью, прежде чем он сядет сочинять следующее письмо.
16 ноября
Моя дорогая Мэри,
Я родился в середине прошлого столетия в Мортраме, Лангдейл, Чешир. Мне думается, что в детстве мы не слишком-то задумываемся, какие события формируют наш характер. В моем случае сыграли роль самые противоречивые обстоятельства: мне бы хотелось разобрать по порядку — и уж тем более рассказать тебе, — что я за человек, но всякий взгляд на самого себя у меня порождает лишь боль, искажается чувством несправедливости и замутнен множеством ошибок. Но я хочу, чтобы ты знала обо мне все, дабы ты смогла во всеоружии встретить те многочисленные измышления и нападки, которые возводятся на меня, и еще, как я уж раньше писал тебе, мне хочется, чтобы ты судила меня на основании достоверных свидетельств.
Мои родители были такими же скромными людьми, как и твои. Мой отец работал в лесах, принадлежащих лорду И. Моя мать была младшей из четырнадцати детей в семье школьного учителя. Нас же было всего восемь: моей матери пришлось похоронить трех дочерей и одного сына еще до того, как им исполнился год. Я же был самым младшим из всех оставшихся в живых детей. Самый старший брат был намного старше меня — разница в возрасте составляла почти одиннадцать лет; я полагаю, он покинул родной кров раньше, чем в моем сознании отложились воспоминания о нем. Приблизительно то же самое случилось и с моей старшей сестрой, которую отправили в услужение, когда ей едва минуло десять. Другая моя сестра была очень болезненной и все время оставалась дома, лишь изредка помогая матери по хозяйству.
Поскольку большую часть времени мой отец проводил вне дома, работая в лесах — сжигал дрова, готовя древесный уголь, валил лес, нарезал ивовые прутья для изготовления корзин, — меня воспитывала одна лишь мать, души не чаявшая во мне и моей сестре, которую я боготворил. Болезненность, что иногда присуща некоторым детям, придавала ей необычайную кротость и смирение, и оттого она казалась и вовсе безгрешной. Она была похожа на мою матушку, которая сама в то время— а мне тогда только минуло семь — начала постепенно чахнуть. Я так и вижу их глаза — большие, карие глаза, наполненные безмерной добротой и любовью ко мне, никогда более в жизни мне не доводилось почувствовать такой заботы о себе.
Деревня наша была чрезвычайно скромной — хотя и больше, нежели Баттермир, — и к нам всем относились весьма доброжелательно. Местный священник испытывал особую симпатию к моей матушке, и он частенько навещал нас, всякий раз непременно принося с собой какое-нибудь лакомство, которое его жена посылала кому-нибудь из нас. В то время я был смышленым и смелым мальчуганом, и священник любил задавать мне вопросы по тексту Библии, устраивал мне проверки и в награду за мои успехи частенько одаривал меня парой мелких монет. Однако даже такое сокровище было ничто в сравнении с той гордостью, которая переполняла меня всякий раз, как я давал повод моей матушке гордиться своим маленьким сынишкой.
Так мы и проводили время — иногда втроем, иногда вчетвером; в тех редких случаях, когда отец возвращался домой, он лишь немного нарушал сложившийся порядок. Он был до чрезвычайности предан матушке и сестрице моей, и времена эти теперь уж прошли безвозвратно. Все это длилось не так уж и долго, может, два года, ну, от силы, три, но даже сейчас я помню эту крохотную комнатенку, в очаге которой жарко пылали брикеты торфа, моя матушка читала нам, а моя сестрица шила, и лицо ее всегда лучилось поистине ангельской улыбкой. Я, позабыв обо всем, внимал матушкиному рассказу, иногда часами просиживая у нее на коленях и мало заботясь о том, что, должно быть, от моего веса у нее частенько болели ноги. А затем все мы шли спать, и это были самые безмятежные, самые невинные ночи в моей жизни.
Но однажды мой отец пришел домой и принес нам не слишком добрую весть: для лорда И наступили не лучшие времена и теперь уж он больше не нуждается в таком количестве слуг, и потому он просто уволил всецело преданного ему отца. После двадцати без малого лет изнурительной, тяжелой работы с мизерной оплатой. Поначалу мой отец не печалился: найдется для него другая работа, и такие перемены пойдут ему только на пользу. Мы всегда проявляли бережливость и не видели особых причин для беспокойства. Однако вскоре они появились, и наше беспокойство росло все больше в течение следующих нескольких недель, когда выяснилось, что тяжелые времена наступили не только для одного лишь лорда И, но и для всех остальных. Отец искал работу безуспешно. В это же самое время со мной случилось событие, само по себе незначительное, но имевшее самые ужасные последствия. Я влюбился всем сердцем, и если кто-то думает, что ребенок семи лет не способен на подобные чувства, то могу заверить тебя: со мной случилось именно это. Объектом моей пылкой страсти стала юная дочь лорда И. Она была всего на несколько лет старше меня, и мне не раз доводилось видеть, как она катается на своем пони, под присмотром конюшего и одной леди, которая, как я подозреваю, доводилась юной девушке тетей или же служила у нее гувернанткой. Едва увидев ее, я был совершенно покорен. Я не мог ни думать, ни говорить ни о чем больше с моей дорогой матушкой и сестрицей, которых поначалу забавляли мои разговоры, затем смутили, а в конце концов окончательно встревожили. Я умолял их не говорить ни единого словечка отцу, боясь — и я до сих пор уверен, что правильно опасался, — как бы он силой не заставил меня прекратить эту, на его взгляд, бесполезную и опасную игру. Все свое свободное время я проводил, раздумывая и составляя планы, как бы мне увидеться с ней или же ненароком попасться ей на пути. Мне было довольно одного лишь взгляда, украдкой брошенного на нее: на эту горделивую осанку, на прекрасное лицо с этими серьезными глазами, которые никогда не посмотрят на меня благосклонно. Возможно, я постепенно сходил с ума… ибо разве это не чистое сумасшествие?
Постепенно я осмелел. Я подкрадывался к конюшне, чтобы увидеть, как моя богиня выезжает на прогулку. Я готов был часами сидеть в лесу, чтобы несколько раз за утро попасться ей на пути. Я грезил о ней, ее лицо стояло перед моим взором точно икона.
Между нами была непреодолимая пропасть, между моей мечтой и ее жизнью, и пропасть эта была шире, нежели Атлантический океан, однако я об этом не задумывался. Я только знал, что должен видеть ее постоянно, ибо жизнь без нее лишена всякого смысла. У меня попросту не было выбора.
Однажды, вернувшись домой после одной из таких погонь за предметом моего обожания, я обнаружил мою матушку и сестрицу на улице, рядом с нашим маленьким домишкой, тут же громоздилась вся мебель, которую мои родители нажили за многие годы. Слух о моей сердечной привязанности достиг ушей лорда И, и он тут же выставил всю нашу семью из дома, дабы мы немедленно и навсегда покинули этот край. Вот так вот он поступил. Мой отец не сумел найти приют ни для себя, ни для семьи. Никто в Мортраме и во всей округе не желал противиться воле самого лорда, и потому мы провели два дня в сарае с прохудившейся, протекавшей крышей, у одного нашего соседа, который меньше других боялся гнева лорда. Однако даже он через несколько часов пожалел о своем милосердии и с великим нетерпением дожидался того момента, когда мы уйдем от него. И мы отправились в Честер.
Мой отец и словом не обмолвился об истинной причине такого внезапного выселения. Когда же мы уходили из деревни, упаковав свои нехитрые пожитки и уложив их все на тележку, которую пришлось тащить за собой вручную, матушка моя усадила на самый верх мою маленькую сестру, точно королеву на трон, хотя та и сопротивлялась. По дороге нам встретился, заставив нас всех сойти с тропинки, предмет моей страсти, эта маленькая, надменная, неотразимая особа. Я не мог противостоять искушению и, оставив отца тащить тяжелую тележку с вещами, бросился следом за девочкой, скакавшей прочь по осенней дороге, чтобы еще раз взглянуть на нее. Однако на сей раз конюший получил от лорда весьма строгий приказ, он с такой силой хлестнул меня по лицу кнутом, что я упал как подкошенный, едване теряя сознание от боли и обливаясь кровью. Однако кавалькада даже не остановилась, молча проехав мимо.
Этот удар, эта незаслуженная обида всколыхнули в душе моего кроткого отца волну гнева. Матушке же моей и вовсе стало плохо, когда она увидела мое окровавленное лицо. Мы остановились в ближайшем трактире, и она настояла, чтобы мы провели в нем всю ночь, хотя оплата, которую запросил хозяин, весьма смущала отца. Я, словно в горячечном бреду, уговаривал его позволить мне остаться. Я твердил, что не вынесу, если только меня ушлют из края, по которому ездит и ходит столь божественное создание, если мне никогда более не доведется дышать одним с ней воздухом и если мне не доведется бродить среди деревьев и ручьев, которыми она любовалась. Такая потеря наверняка убьет меня.
Моя лихорадка длилась два дня, но когда я наконец исцелился, слегла моя матушка. Страстный бред и тяжесть моего состояния добавились к тому кошмару, которым стало для нее выселение из дома. Все это вместе подкосило ее. Мой отец вынужден был поселить нас всех в одной комнатке таверны, поскольку с постоянными тратами деньги наши неумолимо таяли с каждым днем. К тому же я нипочем не желал отказываться от своих замыслов. Я готов был бежать несколько миль, лишь бы хоть одним глазком полюбоваться на свое божество. Я был настолько слаб после болезни, что отцу не составляло труда удерживать меня, но абсурдность моего тогдашнего поведения повергала его в отчаяние. Он привязывал меня, точно собаку, к столбу, что находился во дворе, всякий раз, когда отправлялся по всей округе искать работу: нарубить дрова или исполнить еще что-нибудь за несколько пенсов. Когда же мне однажды удалось распутать веревку и сбежать, ему пришлось гнаться за мной до самого Мортрама после целого дня безуспешных попыток достать деньги на лекарства матушке и нам всем на пропитание. Тогда он меня избил. Это случилось впервые; мой отец тем и отличался от всех наших соседей, что никогда не позволял себе поднимать руку на детей, и хотя мне было больно, сильнее страдала моя матушка.
С того самого дня она начала быстро угасать, и мой отец, окончательно отчаявшись и не видя никаких средств, прибегнул к воровству. Однажды темной ночью он отправился в те самые угодья лорда, в которых работал всю свою жизнь и потому знал их как свои пять пальцев. Путь его лежал в те леса, которые более всего были богаты дичью. Он с легкостью ловкого охотника принялся собирать дичь из капканов и ловушек, понаставленных егерями лендлорда, не только для того, чтобы накормить нас, но и с намерением отомстить лорду за несправедливость. Увы, он недооценил этого человека. Отец был пойман с поличным и отдан под суд.
Пока он находился под арестом в тюрьме Честера, моя матушка отдала Богу душу. Меня отправили в ученики к торговцу мануфактурой в том же городишке. Отца приговорили к пяти годам исправительных работ. Моя сестрица последовала было за ним, однако через месяц умерла и она. Я никогда более не видел моего отца и даже ничего не слышал о нем.
Так за какую-нибудь пару месяцев наша семья была стерта с лица земли, и все это — я ничего не мог поделать — из-за моей необузданной страсти к девочке, которая так ни разу на меня и не взглянула.
Хэтфилд отложил перо, и безбрежный поток образов, воспоминаний, запахов и картинок хлынул в его сознание с такой отчаянной стремительностью, что отразить все это на страницах письма он был и вовсе не в состоянии. Его целиком поглотили воспоминания о временах почти сорокалетней давности. Он просто сидел и наблюдал за догорающей и постепенно угасающей свечой. Когда от нее остался лишь тлеющий фитилек, Хэтфилд сделал приписку к своему письму:
Я представления не имею, как ты оценишь все это, поскольку я и сам до сих пор не пришел ни к какому заключению. Кроме того, мне постоянно снилось, да и теперь снится, будто это я тогда убил их всех.
18 ноября
Моя дорогая Мэри,
Вчера я поменял место жительства и теперь квартирую в самом бедном районе густонаселенного города. Меня только то и тревожит, что мне беспрерывно приходится бегать наперегонки с собственной жизнью, ради твоей и моей безопасности. Но я не могу постоянно соблюдать осторожность. Враг, что преследует меня, отличается завидным упорством и является одним из самых коварных во всем Королевстве, а посему эта охота на меня представляется мне чем-то вроде испытания для моей смекалки. Вчера я почувствовал, что пути наши пересеклись. Он удалялся прочь от меня, но я ощутил его присутствие, и у меня даже мурашки по спине побежали от одной мысли, к каким плачевным последствиям для меня — да и для тебя тоже, моя дорогая Мэри, если я смею так тебя называть, — может привести мой арест. Он так и норовит загнать меня в ловушку, и мне все время приходится быть начеку…
Мой первый год, проведенный в Честере, стал самым ужасным годом моей жизни. Меня определили учеником к очень злому человеку. Нас, мальчиков, у него было четверо, и жизнь у нас была тягостнее, нежели у негров на плантациях. Мы работали по шестнадцать часов в день, а иногда— поверь мне— еще и дольше. Двоих мальчиков постарше меня, еще сохранявших некоторое своеволие, приковывали цепями к скамейкам, на которых они спали. Нам разрешалось тратить всего полчаса на обед в полдень и по четверти часа каждый вечер на ужин. Кормили же нас отвратительно: кусок черствого хлеба, жидкая овсянка, да и количества столь мизерны, что вряд ли могли насытить даже кролика, не говоря уж о растущем мальчике. Субботним утром хозяйка загрубевшей рукой соскребала с нас недельную грязь, а затем мы, словно эскорт из карликов, сопровождали хозяина с супругой и тремя толстыми дочками в церковь. В доме, кроме нас, работали еще четыре девочки-служанки, но их считали до такой степени убогими, что даже не разрешали посещать церковь. Любое проявление независимости, юмора, сочувствия тут же пресекалось, буквально выбивалось из нас батогами.
Если нас по какой-то причине не колотили в течение недели, то обязательно пороли в ночь на субботу, как говаривал наш хозяин, просто в качестве назидательной меры. Он вел себя весьма вольно по отношению к маленьким девочкам, что прислуживали семье, младшей в то время едва исполнилось десять. Иногда он снимал с одного из нас кандалы и тащил на ринг, где обычно проводились петушиные бои. Здесь, раздетых донага, нас заставляли драться с другими учениками ради медяков, которые нам швыряли зрители. Они делали ставки и награждали нас за хорошую драку кусками жареной дичи, пища эта для нас была столь непривычной и тяжелой, что потом нам становилось плохо. Я участвовал в этой забаве всего однажды и к концу драки потерял сознание.
Он постоянно обманывал своих клиентов, лишь только представлялась малейшая возможность, и при этом лебезил перед ними. Нам часто доводилось собственными ушами слышать, каким льстивым, заискивающим тоном он разговаривал с некоторыми местными джентльменами и леди, а затем, стоило только им шагнуть за порог его дома, он преображался, точно сам сатана в дешевой мелодраме. Он презирал и ненавидел тех, перед кем ему приходилось пресмыкаться. Обманывая их, он рассказывал нам, будто уловки его столь тонки и хитроумны, что никто из этих болванов даже не заподозрит его в мошенничестве. Если же навестить нас приходил церковный служащий или— а такое случалось дважды в год — сам приходской священник, нас всеми правдами и неправдами заставляли поклясться, что хозяйской щедрости и благодеяниям нет границ. И Бог его знает почему, но они, видя перед собой изнуренных работой, отощавших, низкорослых и тщедушных детей, отчего-то верили, что мы здесь все здоровы и счастливы, даже не прислушиваясь к нашим протестам.
Его поймали на какой-то весьма сомнительной сделке, затем вскрылись его предыдущие преступления, он был осужден и приговорен к долгому тюремному заключению, мне думается, лет на десять, и нас забрал к себе новый хозяин, мистер Сейворд.
Я уверен, ты полагаешь, будто я пытаюсь сыграть на твоем сочувствии к маленькому мальчику, каким я в то время был. Так оно и есть. Твоя семья небогата, ноу тебя все же есть любящие и преданные тебе родители. Как бы тебе ни было тяжело, однако ты обладаешь свободой. В чем бы ты ни испытывала недостатка, тебе хватает свежей воды, вполне приличной пищи, свежего воздуха, ты не прикована кандалами к скамье, и твои соседи с симпатией относятся к тебе. Мне не надо рассказывать о тех ужасных бедствиях, какие встречаются в сельской местности, они бывают гораздо страшней, нежели происходящие в больших городах. Но те из нас, кто заживо погребен в катакомбах этих больших городов, знают жизнь, о которой необходимо рассказать, дабы понять ее до конца. Позже я стал осознавать, что все события, которые мы переживаем в детстве, закладывают основы будущей нашей жизни, и нам приходится нести этот груз до самой смерти. Я знаю, сколь торопливо мы «отбрасываем от себя прочь все детское», и повидал немало детей, с которыми обращались точно с игрушками или рабами или же как с маленькими взрослыми. Но я верю, что существует мир детства, который разительно отличается от всего прочего реального мира. Он, точно семя, брошенное в плодородную почву, постепенно прорастает, медленно, год за годом, и в конце концов мы пожинаем плоды его. Много раз оборачиваясь назад и припоминая этого злого человека, я все размышлял: что же он убил во мне и какие семена посеял в душе моей? Это был мой первый опыт общения с тираном.
Мой новый хозяин оказался человеком вполне добрым. Правда, работать нам приходилось не меньше, чем раньше, однако прежнего страха мы уже не испытывали. Нас даже кормили чуть-чуть получше. Он нас почти не бранил, только иногда орал на нас во всю глотку, если бывал пьян, и лишь однажды он всем нам сбрил шевелюры, намазал бритые головы клеем и прилепил на нас перья. Впрочем, в этой невинной шалости мы ничего опасного не усмотрели. А уж какой набожной женщиной была миссис Сейворд! Она обучала нас Закону Божию, объясняя Библию, и весьма лестно отзывалась обо мне, поскольку у меня к тому времени уже были отличные знания в этой области. Благодаря ее покровительствуя начал процветать, и вскоре мистер Сейворд стал брать меня в поездки за пределы города, когда продавал мануфактуру. Именно тогда я научился лгать.
Поначалу мне это представлялось делом невинным, мистер Сейворд весьма поощрял меня, объясняя, что все выездные торговцы вынуждены привирать (именно это слово он употреблял), однако это не более чем общепринятая формула некоей игры. Ну, скажем, например, что ты можешь предложить такую и такую мануфактуру на шесть пенсов дешевле, чем твой конкурент, хотя на самом деле ты этого сделать не можешь. И вот наступает день доставки, и тогда перед тобой стоит задача продать клиенту что-нибудь еще, чего он не заказывал. Причем дополнительный товар имеет более высокую цену, дабы компенсировать твои затраты и вернуть деньги. Можно попытаться дать клиенту скидку не в шесть пенсов, а только в два, оговаривая это ужасными неудачами, которые преследуют твое дело последнее время, или же пресмыкаясь и лебезя перед ним до тех пор, пока не добьешься своего. Он также заметил, что женщин влечет ко мне и меня к ним, — мне и теперь стыдно упоминать об этом. Мистер Сейворд счел, что это самое ценное мое качество. И с тех самых пор я стал играть на чувствах женщин, за исключением служанок. В ту пору я разделял женщин на три категории: рабынь, чудовищ и хозяек, которые помыкают всеми, кто попадаются им под руку. Я вел с ними собственную игру. Вот что я делал. Обманом и лестью завоевывая сердца женщин, я прокладывал себе путь к собственному благополучию.
Мне бы хотелось рассказать тебе об еще одном небольшом событии, которое случилось вскорости. Как раз после того, как я стал работать на мистера Сейворда, мне довелось испытать необычайное, удивительное чувство, избавиться от которого мне никогда больше не удалось окончательно. Такое обычно случалось со мной, когда я оставался в полном одиночестве, и, вероятней всего, могло бы объясняться страхом перед одиночеством или же великим страхом перед миром в целом. (И в самом деле, однажды испытав ужас перед лицом смерти, я стал верить, что сознание мое живет под этой сенью.) Весьма сложно описать мои чувства, поскольку я могу показаться смешным, однако взываю к твоей снисходительности, и еще, полагая, что это весьма важно, я скажу коротко только следующее: это выглядит так, словно некая часть сознания отделяется от меня самого, может быть, это моя душа? Конечно, это разум — это он покидает мое бренное тело совершенно, полностью, и ошибиться в этом невозможно, — парит над головой, оглядываясь на пустышку под названием «тело» — плоть, кости, кровь, дыхание, вода, — одним словом, на материю. Обретая свободу, «разум» словно бы замирает, ожидая… чего? — я даже и не знаю. А покинутое тело едва смеет дышать от страха… перед чем? — едва ли я могу об этом сказать, однако это настоящие тиски, безграничная тирания ужаса, которая не оставляет ни малейшей возможности сопротивляться ее законам…
Я и без того написал чересчур много, но мне очень хотелось рассказать тебе обо всем этом. Поскольку я совершенно убежден, что подобный раскол в моем сознании несет ответственность за те злодеяния, которые, как я уже говорил, мне довелось совершить за всю свою долгую жизнь, и за все злоключения, которым мне пришлось подвергнуться. Поскольку, лишь стоит «духу» покинуть мое тело и оставаться за пределами его, бесстрастно наблюдая за тем, что происходит с моей плотью, в то же самое мгновенье другой дух, совершенно независимый от моей воли, вселяется в меня. Он всегда представляет собой некую злобную силу, демона, терзающего меня. И поскольку когда дух мой покидает мое тело, я замираю в полном оцепенении, не в состоянии двинуться, то совершенно бессилен бороться с этим злом, проникшим в меня. Остается лишь сожалеть, Мэри, но скажу тебе более: с этим ужасом необходимо справиться. Я рассказываю тебе это оттого, что во мне живет чувство, будто только ты одна и можешь изгнать эту злую силу из моей души. Твоя подлинная красота способна вернуть мне мою целостность.
Однако же я отклонился от темы более, нежели желал, и осознаю, что еще пока не коснулся двух самых ужасных фактов своей биографии, которые, как мне думается, более всего страшат тебя, — двух своих жен. Подлинная правда это то, что сейчас я колеблюсь, объятый страхом, при одной лишь мысли о том, что ты можешь подумать обо мне и как ты станешь судить меня. Но преждеяхочу, чтобы тыузнала, какмаленький мальчик вырос и превратился в мужчину, — о моей любимой и благочестивой матушке; о моей милой, безропотной сестрице; об отце, которого жестокая судьба подвигла совершить то, что в обществе называется преступлением; о жестоком хозяине и более доброй супружеской паре, которая вывела меня в люди, — о женщине религиозной и приветливой, о мужчине, который посвящал все свое время делу и мошенничеству. И о странной натуре, которая сформировалась под воздействием всех этих факторов. В следующий раз я расскажу тебе, что я сделал с этим наследством.
Прошло пять дней, прежде чем Хэтфилд вновь взялся за перо. Утром девятнадцатого ноября его вдруг охватила безотчетная паника, без малейшей на то причины, он вдруг в спешном порядке отправился в Ливерпуль, где на два дня поселился рядом с верфями, путая следы, точно заяц, петляющий по лесу. Затем он отправился в Манчестер, повернул на север, но тут же ускользнул от погони в направлении Дербишира, всего на одну ночь остановившись в гостинице «Ратлендский герб» в Бейкуэлле, выдав себя за мистера Уайтхэда, аптекаря. К этому времени у него уже отросла довольно длинная, темная борода.
В Ливерпуле ему удалось заложить все, что имело хоть какую-то ценность и за что можно было получить немного наличности, и, несмотря на все, он продолжал беспокоиться о своем финансовом состоянии. А затем он самым спешным порядком вновь повернул на запад, в Уэльс, поскольку в том краю прожить можно было и на меньшие суммы. А затем он отправился на юг.
По пути он купил себе один из номеров «Морнинг пост» от двадцать пятого ноября. В выходных данных значилось: «Кесвик, 11 ноября 1802 года, четверг», и здесь он прочел: «Кесвикский самозванец I: повествование о том, что на данный момент известно в Кесвике о кесвикском самозванце».
Статью редактор газеты, Стюарт, получил от самого Колриджа, который с неугасающим вниманием следил за развитием этой истории, вызвавшей жгучий интерес публики. Портреты публиковались на страницах газеты; нанятые ищейки отправлены на север; офицеры с Боу-стрит так и сновали по всей стране; за портами велось неустанное наблюдение; гостиницы постоянно проверялись; вызвали всех информаторов; допросили всех ростовщиков; полицейские объявления издавались и переиздавались в каждом номере.
Обещали, что длинная и детальная статья Колриджа — всего лишь малая толика той информации, которую автор приготовил для общественности. Хэтфилд прочел газету в полном уединении, сидя за оградой на улице, ветреным днем — ветер с остервенелым упрямством рвал газету из рук, — в одном из городишек Центрального Уэльса.
В самой статье ничего нового не сообщалось, и это в некоторой степени утешало. Описание его внешности, как он успел заметить, было полностью скопировано с полицейской заметки и ничем от нее не отличалось. И он догадывался, что и все остальные детали и информация, которая, как утверждалось, была собрана на месте происшествия, имели все тот же источник — «любит раздаривать комплименты, опытен и разборчив в связях… часто прикладывает руку к сердцу…». Он был польщен, что его назвали «удивительно красноречивым», человеком, способным речью своей произвести впечатление даже на деревья, и растроган высказываниями в свой адрес различных людей, приведенными в статье, — большинство этих высказываний сводилось к восхищенному восклицанию: «До чего же забавным был этот человек! Какой поразительной информацией он обладал!» Выражения восхищения, за которыми обычно следовала фраза — «в ту пору он казался таким порядочным!».
На этом месте Хэтфилд поднял голову, взглянув на набрякшие дождем тяжелые тучи, которые медленно проплывали над полями и холмами Уэльса, и вслух помолился, чтобы эта заметка попалась на глаза Мэри.
Его обвинили в том, что он «обещал жениться на дочери Баркетта», а еще, «если меня не обманули самым наглым образом, — продолжал автор, — очень похоже на то, что он намеревался обручиться со служанкой из гостиницы «Голова королевы». Хэтфилд весьма огорчился этой лжи.
Ему даже стало интересно, что же скажет автор в статье по поводу его религиозных воззрений. Приверженность пресловутого Хоупа религии или же, как утверждал автор, его «притворство в вопросах религии и религиозных обрядов» не остались без внимания, однако налицо факт, который оспорить весьма трудно: «Он обходил вниманием церковь Кесвика, за исключением единственного раза». Неужели это проделки Вуда? Или преподобного Николсона? Наверняка Николсон не стал распространяться о нем до тех самых пор, пока слухи об этой истории не разлетелись по всей стране. Более всего его позабавило то, что в конечном итоге «жители Кесвика в немалой степени оправдывали его пренебреженье церковью… объясняя это его шотландским происхождением и образованием».
На сей раз даже не упомянули его истинную фамилию. Возможно, когда дело дошло до статьи, то у писателя возникли некоторые трудности: он просто не знал правильного написания.
25 ноября
Моя дорогая Мэри,
Позволь мне рассказать тебе о моей первой женитьбе, которая стала причиной всех моих дальнейших злоключений.
К тому моменту, когда мне исполнилось пятнадцать, я стал у мистера Сейворда лучшим торговцем на выезде. Я мог продать гораздо больше, нежели любой другой его работник, и даже больше, чем мой хозяин. Я твердо верил в собственное будущее и был уверен в мире, который меня окружает, и хотя я постоянно думал о моих родителях и моей сестрице, время почти стерло воспоминания о них из моей памяти. Хотя тот ужасный год мучений с тем человеком, чье имя я никогда даже не осмелюсь написать на бумаге, также превратился в иллюзию исчезнувшего прошлого.
Приблизительно в двенадцати милях от Честера жил фермер, который продавал нам самую лучшую свою шерсть. Мистер Сейворд занимался сделками с ним лично, как он это всегда делал с лучшими и самыми богатыми клиентами и поставщиками. Но со временем любовь к горячительным напиткам окончательно подорвала его шаткое здоровье, он стал весьма чувствителен к любым заболеваниям, и часть его обязанностей перешла ко мне, вот тогда-то я впервые и встретился с Эммой.
Ей было шестнадцать. Мне же, как я уже говорил, исполнилось пятнадцать, однако, увидев ее, я воодушевился, прибавив к собственному возрасту четыре года. К счастью, для своих лет я был весьма крупным подростком, к этому времени я почти окончательно вырос, к тому же во мне присутствовал некий внешний лоск, столь необходимый для ведения торговых дел, а это само по себе прибавляло мне зрелости. Я уже не испытывал того сумасшедшего восторга, как в свои семь лет, и впоследствии мне никогда не доводилось испытывать подобное чувство вновь до тех пор, пока я не встретил тебя. И все же она мне очень нравилась: в ней таилось нечто прекрасное и хрупкое — маленькие губки, кроткий взгляд, тонкий нос, маленький подбородок. Легкая кокетливость во всем, которую, однако, легко было вспугнуть. Влечение— вот что она испытала ко мне в первое же мгновенье нашей встречи, прочем, как и як ней; на самом деле я верю, что истинная любовь именно так и приходит.
Я приезжал к ним на ферму еще несколько раз, и все время мы находили способ обменяться взглядами, остаться наедине где-нибудь на кухне или в конюшне, — одним словом, мы объяснились друг другу во взаимной симпатии— нет, Мэри, уж прости несмышленого юношу, — в страсти! Именно в страсти, хотя я тогда был всего лишь мальчиком, слепым, нетерпеливым, невежественным, который довольствовался куда более скромными победами. Но, несмотря ни на что, это было истинное чувство, и всесильное.
Мистер Пауэлл — преуспевающий и весьма дружелюбный фермер — заметил все наши уловки и не стал вмешиваться, он просто не показывал виду, пока не настало время вмешаться. Однажды, во время моего очередного приезда, он отвел меня в сторону, подальше за конюшни, во фруктовый сад, и спросил меня, сколь серьезны мои намерения. Я ответил, что серьезность моих намерений «не вызывает ни сомнений, ни упреков». Я по сей день помню эту фразу, произнесенную в ту минуту: я был весьма горд этим. Затем он принялся расспрашивать меня насчет моих дальнейших планов, и вот тут-то я посмел взять на себя куда больше, чем следовало. Просто я полагал, что мистер Сейворд каким-нибудь образом поддержит меня.
Затем мистер Пауэлл поведал мне, что Эмма отнюдь не доводится ему родной дочерью, но в действительности является ребенком лорда Роберта Маннера (этот факт держался от нее в тайне), который намеревался дать за ней приданого тысячу фунтов, случись ему заранее познакомиться с женихом и лично одобрить его кандидатуру. После такого разговора мистер Пауэлл препроводил меня до лошади, помог мне взобраться в седло— я тогда был словно бы в бреду, — хлопнул по крупу мою старую кобылу и попросил, а скорее, велел мне обдумать все хорошенечко и поскорее дать ему ответ. Если я соглашусь жениться, то тогда ему предстоит рассказать Эмме об ее происхождении и доложить лорду Маннеру о сложившейся ситуации. И уж конечно, ему бы очень хотелось, чтобы мистер Сейворд подтвердил мои блистательные перспективы в мануфактурном деле.
Я даже не могу сказать, как доехал обратно до Честера. Моя старая кляча просто сама нашла дорогу, привезя меня домой.
Позволь мне признаться, что в те дни я жил точно в сказке. Дочь лорда!» Урожденная» или нет, но она все еще оставалась частью высшего общества, представители которого способны были раздавить людей моего происхождения, как каблуки башмаков давят жуков в траве, попавших под ногу. Лорд! Поместье, двор, титул, банкеты, драгоценности, манеры, абонементы в театральную ложу, сады и земли и все те роскошества, которые мне удавалось подглядеть тайком через открытую заднюю дверь для прислуги или зарешеченные боковые окна, открыв при этом рот от изумления. Они были нашими правителями, нашей живой историей, нашим богатством и величием, нашим прошлым — норманны, Плантагенеты, Тюдоры, Стюарты, — и благодаря Эмме мои дети тоже приобщатся к этому миру. Я едва не задохнулся от всех этих мыслей.
К тому же тысяча фунтов! Для меня тогда — впрочем, как и теперь, Мэри, — для меня тогда одна тысяча фунтов являлась олицетворением громадного дома, прекрасного экипажа, самой изысканной одежды и связей с обществом Англии — Европы! Это было истинное, неисчислимое состояние для того наивного мальчика, каким я тогда был. Каким бы добряком ни был мистер Сейворд, он все же стал торговцем поневоле: имея благородное происхождение, он вынужден был заняться торговлей из-за того, что его семья совершенно разорилась. Привычки он имел самые грубые, к тому же отличался немалым высокомерием истинного провинциального джентльмена. Однажды, когда я уже работал у него больше года, да, пожалуй, почти два года, он натолкнулся на меня на улице Честера, где я бродил среди торговых палаток, коротая те полдня, которые он мне дал в качестве выходного. «Ты, должно быть, хочешь себе чего-нибудь купить?» — поинтересовался он. «Именно так», — ответил я довольно самонадеянно. «А чем же ты собираешься платить?» — вновь спросил он. «Вот этим», — ответил я, разжимая ладонь, в которой у меня была зажата целая гинея, это были скудные деньги, которые мне удалось скопить за два года работы. Где-то я получал чаевые, что-то просто находил, роясь в отходах. «Отдай их мне, — велел мой хозяин, — людям вроде тебя не следует иметь наличные деньги и тратить их». И он забрал у меня мою гинею.
Но тысяча фунтов. Кто мог отнять у меня такую сумму?
Мои мечты были прекрасней, нежели «Тысяча и одна ночь». Конечно же ты можешь понять мое состояние. Признай теперь — ведь нечто подобное, некоторая доля того восторженного чувства, испытанного мною в мои пятнадцать, посетила тебя, когда ты была на десять лет старше меня тогдашнего и куда более чистой, более рассудительной в тот момент, когда я впервые сделал тебе предложение. Надеюсь, так оно и было, если же это совсем не так, то это было бы противно человеческому естеству: такая скромная и невинная, как ты, — редчайшая женщина из всех, кого мне доводилось встречать, — и хотя ты всеми силами пыталась оттолкнуть меня и приняла мое предложение исключительно из-за любви ко мне, все-таки моя, хоть и не слишком знаменитая генеалогическая линия и те блестящие перспективы, которые открывались пред тобой, должно быть, произвели на тебя немалое впечатление. А теперь представь только, как подобное будущее могло потрясти сознание скромного мальчика, которым я тогда был!
Мне подумалось, что Сейворд мог создать мне некоторые проблемы, и потому я рассказал ему обо всем без утайки. К моему полному изумлению, он был вполне доволен таким раскладом событий, однако его радость по большей части была вызвана тем, что он намеревался произвести впечатление на благочестивого и честного мистера Пауэлла, чья непогрешимая честность и воздержанность слегка раздражали моего веселого хозяина.
Мы поженились приблизительно через месяц, оставив ее опекуна разгребать многочисленные подарки и получив банковский чек на сумму не менее чем тысяча пятьсот фунтов от лорда Роберта, который заявил, что весьма доволен выбором невесты.
Мы отправились в Лондон, будучи уверенными, что ничто на свете не способно омрачить существование пары столь юной, полной жизни, смелой и богатой. Мы арендовали маленький, но вполне уютный домик в Мейфэре, я нанял фаэтон, мы посещали кофейню на площади Ковент-Гарден, ходили в театр, беседовали о политике, и вскоре моя жена обзавелась друзьями, которые охотно делились с ней новинками моды, которая представляла собой быстро меняющуюся смесь изобретений и подражаний, и, еще будучи совершенно неокрепшим юношей, которому и шестнадцати-то не исполнилось, совсем еще недавно забитый ученик торговца, теперь я должен был играть роль изысканного юноши.
Для меня это не представляло особой трудности. Я хвастался связями своей жены, о которых лорд Роберт Маннер любезно предоставил мне информацию во время нашей весьма короткой, но вполне приятной беседы, перед семейством Ратлендов. Я также признаю, что хвастался поместьем Хэтфилд-Холл в Дербишире, который весьма трудно обнаружить даже на самой подробной карте, и что я оформил свой дом в определенном стиле, объяснив, что прибыл в Лондон, в то время как двести человек в поместье старательно разбивают сад с прудами, согласно пожеланиям моей жены. Я рассказывал о собственном героизме, который не раз проявлял во время охоты, хвастался тем, как насмерть загонял лису с помощью своры гончих. Милая Мэри, именно так я и говорил, и все время лгал при этом.
Но это более всего походило на тявканье перевозбужденного щенка, и не более того. Однако же я никому не причинял никакого вреда своим враньем, и это меня спасало. Зато я проводил время в веселой компании, которое доставляло мне удовольствие куда больше, нежели, например, вино.
Через несколько месяцев, к своему недоумению, мы обнаружили, что наши капиталы совершенно подошли к концу и мы задолжали денег едва ли не половине Лондона. Эмма поспешно отправилась к своему родному отцу, который на сей раз был не столько раздражен подобным фактом, сколько изумлен. Та сумма денег, которая нам казалась настоящим кладом, для него представлялась коровьей лепешкой, он заплатил наши долги и дал нам еще некоторую сумму, дабы мы смогли покинуть город. Я даже обрадовался этому — уж очень мне было стыдно, остаться в Лондоне я просто не мог, и хотя я уже встречал в своей жизни мошенников и жуликов, хвастунов еще худших, чем я сам, и столь сомнительные характеры, которые сельский мальчик даже и представить себе не смел, я все же встречал и несколько хороших юношей, и мне хотелось, чтобы они запомнили меня не в моменты моего падения. Мне мечталось, чтобы они запомнили юного Джека Хэтфилда, хохочущего в компании лучших из них.
Однако мне также не хотелось возвращаться обратно в Честер.
Мы отправились в Бристоль, чтобы там сесть на первое же судно до Америки.
Вплоть до самого этого времени, Мэри, я совершил множество глупостей и таких поступков, которые наш преподобный Николсон не одобрил бы, хотя я совсем не потешаюсь над ним. Он — прекрасный человек, и я, выводя эти строчки пером, испытываю некоторое облегчение, что если у тебя возникнет необходимость ощутить чью-нибудь поддержку, то ты всегда можешь на него всецело положиться. Но я не совершил ничего злостного или противозаконного. В то время я был очень пылким и, если ты желаешь заглянуть глубже, несколько безответственным. Я нисколько не ищу сочувствия, ибо факт остается фактом: моя жена не только помогала мне, но также в немалой степени поддерживала меня в моей безумной страсти наслаждаться жизнью, насколько позволял капитал. Однако жизнь преподала нам урок, и мы отплыли в Америку, смирившись с судьбой, намеренные преуспеть, и как раз сразу после моего шестнадцатого дня рождения в нашей семье появилась дочка.
После этих откровений Хэтфилд ощутил глубочайшую подавленность. Возможно, дело заключалось в самом содержании письма, а быть может, эти былые невинные и галантные времена чересчур сильно контрастировали с тем растущим день ото дня одиночеством и отчаянием загнанного в угол беглеца. И ведь какое-то время он любил свою жену и трех своих дочерей. Вот уже двадцать лет, как он не виделся с ними, за это время Эмма давно умерла.
Он отправился прогуляться по Брекону. Здесь он был знаком всего с несколькими людьми, и знали его под именем мистер Людор Генри, уэльский джентльмен, приехавший из Лондона, дабы здесь, на месте, старательно изучить историю Уэльса до того, как Генрих Тюдор занял английский престол[45], а посему ему требовалось найти для себя постоянное жилье, чтобы остаться в этом краю. Хотя до сего дня он так и не установил контактов с агентами по недвижимости, но стоило только его домовладельцу сообщить, что мистер Дэфид Прайс-Джонс является местным экспертом не только по истории Уэльса, но и по древностям, он весьма грубо отказался встречаться с ним.
Одиночество, писание писем, записи в дневнике совершенно изменили характер, сделали его и апатичным и нервным одновременно. Настойка опия нисколько не помогала. В конце концов наступали часы, когда он просто замирал, сидя в собственном кресле перед чистым листом бумаги, словно впадая в некий ступор, и такие приступы делали его совершенно нерешительным и неуверенным. Его беспрестанно мучили кошмары, а сон стал настолько поверхностен, что иной раз, просыпаясь в поту, он с ужасом помышлял о том, как бы в ночном бреду не выдать все свои тайны. Когда-то раньше прогулки великолепно освежали его, но не теперь. Теперь они стали тяготить его, сама мысль о них действовала на него угнетающе, а уж исполнение этого нехитрого предприятия и вовсе истощало последние силы. Он возвращался после них отчаявшийся и измученный, впрочем, как и его сознание. Он совершенно забросил физические упражнения.
Брекон был выбран исключительно потому, что именно здесь обитал судья Хардинг. Ньютону, рассчитывал Хэтфилд, сроду не догадаться, что беглец станет скрываться в двух шагах от своего преследователя. Хэтфилд верил, что и сам Ньютон слишком осторожен и не станет посещать место, где обитает этот бульдог. Хэтфилд отработал прекрасный уэльский акцент, хотя и не слишком заметный, продолжая сохранять безупречные манеры — конечно, но не чересчур безупречные, оставляя лишь легкий налет изъяна, — он чисто выбрил лицо, покрасил волосы, отработал новую походку, и снова перчатки, безукоризненное оправдание, чтобы оставаться в одиночестве… все это должно было дать ему ощущение защищенности, словно барсуку, засевшему в норе. Но на прогулке он чувствовал себя весьма тревожно. Никто не следовал за ним, он старательно удостоверился в том, поблизости не нашлось ни одного подозрительного лица, все шло своим чередом, ничто и никто не встревожил его за время его прогулки, кроме шестого чувства, которое, хоть изредка и подводило его, однако же частенько и выручало.
Он вернулся в свою комнату усталый, и все же спать ему совсем не хотелось. Он вылил в последний бокал вина остатки скудного запаса настойки опия.
До сих пор ему доставляло необыкновенное удовольствие писать письма, это занятие весьма благотворно действовало на него.
Хватит ли ему мужества рассказать ей самую тяжелую правду?
Он вытащил свой дневник, написанный стенографией, в которой он немало преуспел, и принялся выписывать из него большими буквами, сильно сокращая, те самые слова, которые истинный исповедник вынужден раскрывать, дабы избавить настоящую любовь от ран и лжи, которые он причинил Мэри. Он чувствовал, что только истинное, откровенное признание способно пройти через всю эту грязь незапятнанной, свято веруя, будто такая откровенность — оружие неизменной праведности. Истинная правда очистит его от греховности: разоблачение зла совершенно сделает его безвредным. Если уж ему суждено вновь обрести Мэри, то он должен повиниться во всех самых тяжких грехах, которые ему довелось совершить. На меньшее и рассчитывать не приходится.
Теперь она казалась ему такой далекой. Сколько дней и ночей им удалось тогда провести вместе? Откуда ему было знать, что его чувство к Мэри — не простое вожделение? Было ли это продиктовано его верой в то, что в самой девушке заключалось нечто необычное, нечто уникальное и их двоих сближало куда большее, нежели плотское желание?
Она выдала правосудию его прежние письма, так почему бы ей не выдать и эти, обращенные ей лично? Гораздо более безопасно записывать все, что он желал бы ей сказать, в собственный дневник, во всех подробностях описав свои злоключения, и позже предоставить эти записи Мэри, когда он вполне поймет, что на нее можно положиться. Или же показать дневник ей при первой же встрече. Во всяком случае, даже тех писем, что он написал ей, уже достаточно, чтобы убедить ее, что ей следует выслушать его и дать ему возможность оправдать себя.
Он несколько раз принимался набрасывать заметки, стараясь составить что-то вроде списка, однако душа к этому занятию нисколько не лежала. По требованию гостя хозяин дома самолично принес ему целую пинту подогретого с пряностями эля — необычный знак уважения, — и Хэтфилд экономно растянул его на целый вечер, пока не решил, что пора попытаться уснуть.
27 ноября
Моя дорогая Мэри,
Я веду записи в моем дневнике, однако это продолжение моих писем. Теперь я в точности знаю, что мне никогда не доведется отправить их тебе. Тебе все равно придется прочесть их, когда я собственной рукой передам эти записи тебе при встрече. Никому другому я этого не доверю. Сейчас, чиркая эти строки, я ощущаю себя в особенности одиноким, Мэри, мне холодно, словно я захворал, но самые страшные симптомы болезни еще не проявили себя в полную силу. Мое сознание поднимает тревогу при малейшей кажущейся опасности, и меня постоянно трясет, словно корабль, попавший в жестокий шторм, впрочем, как и эта древняя уэльская гостиница, которая постоянно поскрипывает. В последние пару дней я даже отказывал себе в прогулках; возможно, я совершаю глупейшую ошибку, и все же самые дурные предчувствия заставляют меня оставаться в четырех стенках, я даже не смею переступить порог своей комнаты. Я перенес сюда все запасы еды и нисколько не удивлюсь, если вскорости поползут слухи о том, что якобы я — настоящий затворник. Я должен ехать, но, хоть убейте меня, не могу даже помыслить о том, что где-нибудь еще на свете существует более безопасное место.
О, Мэри, я так изнурен. Лежать с тобой в одной постели, в маленькой хижине, любоваться тенями свечи, которые легко танцуют по стенам, вместе прислушиваться к звукам, доносящимся снаружи, которые лишь оттеняют состояние покоя, однако же сами по себе могут вызвать ничего, кроме естественного страха, но наслаждаться покоем рядом с женщиной, которую я люблю с такой страстью, с какой никогда никого не любил прежде, и не говорить при этом ничего… преподнесет ли мне судьба вновь столь щедрый подарок?
А теперь о причинах, которые в конечном итоге привели мою судьбу к полному провалу, я должен рассказать тебе следующее.
Едва приехав в Америку, я тут же примкнул к революционной партии, меня просвещал сам Томас Пейн, который стал для меня истинным героем. Обо всем этом я уж написал где-то раньше в своем дневнике, особенно подробно я указал все причины, которые заставили меня сражаться на стороне республиканской Америки против тирании британской монархии. Уместно будет упомянуть, что, как бы там ни было, жена моя не одобряла мои принципы, и я в конечном итоге оставил ее и, надо признаться, предал ее в самое тяжелое для нее время, бросив ее с тремя дочерьми на руках и без малейших средств к существованию. Гораздо позже я слышал, что она скончалась от горя. Что сталось с моими дочерьми, мне и вовсе не известно.
По возвращении в Лондон я вдруг обнаружил, что мои радикальные взгляды весьма непопулярны и не приветствуются в приличном обществе. Я представлялся английским дворянином, родом из Нортумберленда, ожидающим получения приличного наследства после затянувшегося путешествия по странам Европы. По этой самой причине я провел в плавании около трех месяцев, а затем меня арестовали за долги в сто семьдесят фунтов стерлингов и приговорили к заключению в Тюрьме королевской скамьи. Там я повстречался с теми, с кем уже был знаком по кофейням и тавернам, однако они нисколько не возражали, когда я упомянул доброго лорда Роберта Маннера и принялся хвастать моим имением в Ратленде и прочим. Как правило, я находил женщин, которые могли обеспечивать меня в самом необходимом, очень часто я лишь отчасти отдавал долги. А если же с меня требовали большего, то мне просто приходилось оказывать услугу за услугу в качестве компенсации.
Я отыскал священника, который посещал своих прихожан на дому, и принялся рассказывать ему о семействе Маннеров, о Ратленде, лгать о своей юной жене и трех дочках, которые теперь потеряли рассудок от горя. Я говорил, что они в Дорсете ждут возвращения мужа и. отца, чья беззаботность граничит с преступлением. Я умолил его обратиться к герцогу Ратлендскому и описать мое ужасное положение. Без всякого труда, льстя ему самым вульгарным образом, соблазняя связями и близостью с аристократией, какой мог похвастаться не всякий англиканский священнослужитель, я постепенно стал приводить свой план в действие. После недолгой заминки (я полагаю, священника — а надо отметить, герцог оказался личностью весьма забывчивой и в тот день после обеда чувствовал себя не лучшим образом — для начала просто вышвырнули через заднюю дверь, предназначенную для торговцев) и все же в скором времени я стал обладателем двухсот фунтов, и я вновь вернулся в мир, словно заново рожденный.
Этот герцог, как мне подумалось, стоил потраченного на него времени. Его назначили лордом-наместником Ирландии в 1784 году или что-то в этом роде, и я последовал за ним в Дублин, заказав комнаты в гостинице «Зеленого колледжа», и принялся повсюду хвастаться своими связями. И снова это принесло некоторую удачу— и сколь отрадно было душе моей, сколь сладостно и упоительно, когда я, революционер по своим убеждениям, мог запросто обвести вокруг пальца любого дворянина. Я стал настоящей местной сенсацией, центром всеобщего внимания в кофейне Лукаса, и если бы счет в шестьдесят фунтов не нарушил моих планов, карьера моя могла бы быть блестящей.
Тогда-то меня и посадили в дублинскую тюрьму Маршалси, но там мне повезло с женой одного из надзирателей, которая всегда приходила посмотреть на всех новых заключенных, имевших мало-мальски приличное платье. Я убедил ее в том, что имею весьма тесные отношения с вице-губернатором и попал в тюрьму по чистому недоразумению. В тот же день меня перевели в лучшую камеру, какая только имелась в Маршалси. Что же касается питания — а надо заметить, ел я в компании уже упомянутой мною женщины и ее любезного супруга, — то пища эта была выше всяких похвал и ничуть не уступала по качеству тем блюдам, что подавались в гостинице «Зеленого колледжа».
Как я предвидел, мои записки герцогу вынудили его предпринять кое-какие действия. Меня освободили и самым деликатным манером препроводили под личным эскортом до пакетбота, который выходил в море со следующим приливом и отправлялся до острова Холихед.
К этому времени я осознал, что единственный способ выжить в этой загнившей стране, где преданные патриотичные джентльмены уничтожали своих соотечественников без малейшего христианского милосердия и без малейших намеков на какую-либо справедливость, это использовать тот дар, который я когда-то обрел и который теперь мне мог пригодиться. Ложь стала моим паспортом, а притворство — визитной карточкой. Месть доставляла мне удовольствие, приятное мщение. Несколько месяцев кряду я осаждал все курорты юга — делая предложения здесь, заняв в долг там, иногда я представлялся англичанином, иногда — ирландцем (даже с большим успехом), временами — шотландцем, — всегда с большой охотой рассказывал самые различные новости из внешнего мира, и всегда мне удавалось каким-либо образом обойти, обыграть статьи закона. Эта игра длилась до тех пор, пока я не попал в Скарборо. Там я допустил существенную ошибку, ввязавшись в политику.
Надобно отметить, что мне оставался один путь — в политику. Поскольку я скучал и желал испытать что-нибудь новое, я заявил, что в интересах герцога Ратлендского (он мог бы весьма пригодиться) я вскоре намерен стать одним из представителей в парламенте от города Скарборо. Я полагаю, наш премьер лорд Лойтер контролирует около десяти мест в нижней палате парламента — в нашем законодательном органе, среди свободно избранных представителей. Во всяком случае, обыватели Скарборо приняли меня, устроили в мою честь торжество, представили меня своим вульгарным дочерям, попытались соблазнить меня торговыми предприятиями, которые могли привести их прямиком к герцогским титулам, однако все мои планы лопнули точно мыльный пузырь, как только им стало известно, что я не в состоянии оплатить собственный счет за гостиницу. Только представь себе жизнь, которую мне, вероятно, довелось бы вести, если бы один или два хозяина гостиницы не проявили завидную настойчивость! Ничего не поделаешь, тем не менее я попытался улизнуть в Лондон. К сожалению, я стал чересчур толстым, а люди из Скарборо оказались куда как проворны. Они добрались до Лондона быстрей меня, встретили меня по приезде, отправили меня обратно и заключили в тюрьму.
В этой самой тюрьме я провел восемь лет. Обо всех этих долгих годах я могу написать единственную правду: они совершенно изменили мою жизнь и сломили дух.
Именно там я и столкнулся с Ньютоном, и, чувствуя его силу и сам еще полный сил, я очаровал его многочисленными историями, иногда правдивыми, иногда вымышленными, рассказами о войне, дуэлях, о путешествиях в далекие, экзотические края, о женщинах, о веселых проделках в кофейнях и будуарах. Я потратил на это невероятное количество времени, и все только затем, чтобы хоть как-то развеять скуку, которая охватила мое сознание, и завоевать хорошее расположение того, кто, как мне думалось, мог мне в дальнейшем весьма пригодиться. Увы, мне слишком хорошо это удалось, однако эта история уже для других записей в моем дневнике.
В тюрьме Скарборо я впервые увидел мою вторую жену, мисс Микелли Нейшен из Девоншира. Она снимала комнаты, дабы подышать свежим морским воздухом, как раз напротив тюрьмы, и как-то раз она заметила меня, а я ее, когда выглянул в маленькое квадратное оконце, летним днем, едва не сходя сума от жажды свежего воздуха. Что-то в моем положении, в моей внешности тронуло ее. Мы посмотрели друг на друга так, точно уже давно были любовниками, смею заметить, она смотрела на меня так потому, что давно желала бы стать таковой, а я-поскольку сразу же почувствовал, что это еще один путь к желанной свободе. Каждый день мы смотрели друг на друга, каждый день в течение шести с половиной часов в день, несколько лет подряд. Могу поклясться в этом. Она отсутствовала, только когда отправилась в Лондон, чтобы попытаться уговорить судейских пересмотреть мое дело, или же уезжала в Девоншир за некоторой суммой денег, дабы оплатить комнаты и проживать в них постоянно.
Со временем она выплатила мои долги, что позволило мне выйти из тюрьмы, и в тот же самый день по специальному разрешению я женился на ней. Первые мои слова, сказанные ей, были: «Благодарю вас!» Вторые: «Ясогласен». Но теперь я обрел свободу и был обречен зарабатывать деньги совершенно законным путем. Я также обрек себя на постоянную защиту самого себя от того страха, который внушал мне Ньютон, оказывая на меня немалое влияние.
В Тивертоне, Девоншир, я разработал проект, который гарантированно позволял в немалой степени приумножить богатства местных торговцев. И в течение последующих восемнадцати месяцев он оправдал себя. Город — точнее, богатое его население — стал относиться ко мне как к чему-то среднему между волшебником и благотворителем. На самом деле мой проект был точной копией того проекта, который мне раскрыл когда-то в тюрьме Ньютон, и в его случае он едва не завершился полным успехом. После восемнадцати месяцев примерного поведения уважаемый гражданин, имеющий маленького ребенка и жену — которую я с трудом выносил и которой я долгое время был верен за все, что она сделала для меня, — благополучно уехал с другой, я отправился в Лондон, чтобы там предаться веселью. Здесь я вновь повстречал Ньютона и попал в его компанию, и согласно его предложению, дабы гарантировать себе определенную безопасность в случае новых все возрастающих долгов, я вновь направил свой взор к политике, принявшись собирать голоса от маленького городка Квин-сборо. Мои счета стали поистине чудовищны по мере того, как я пытался преодолеть взяточничество и коррупцию моих противников на выборах — ноя хочу заявить, Мэри, однажды в парламенте, где о моих долгах никто и слыхом не слыхивал, я бы обязательно провел ряд реформ для моих сторонников. Это не тщеславие и не хвастовство с моей стороны! Но я провалился на выборах и, если говорить коротко, предстал перед кредиторами полным банкротом.
Ньютон предложил мне выход из положения, и в том безумном состоянии, в каком я тогда пребывал, пораженный и не верящий в Бога, я принял его, покинув свою жену, чьи письма следовали за мной, как древнее проклятье в греческой трагедии.
Я был совершенно сломлен. Я предлагал себя почти всем женщинам, с которыми мне доводилось встречаться, и могу открыто признаться, Мэри, я искал женщин лишь с единственной целью: получить животное удовольствие от близости, иногда случалось, что от проснувшегося во мне вожделения я и вовсе становился невменяемым. Еще одна связка писем от молодой женщины, которую я повстречал, которой предложил близость и соблазнил ее уехать со мной в Лондон как раз за несколько недель до того, как Ньютон и я тайком покинули тот край с несессером, что теперь стоит в твоей комнате. Но я был сломлен не долгами и не свершенными преступлениями, и даже не тем, как я обошелся со своими женами и моими детьми, и даже не той тяготой привилегий, которая легла на мои плечи, когда я объявился в качестве Хоупа, что само по себе стало настоящей насмешкой над моими принципами. Я был сломлен потому, что потерял Бога и сам оказался потерян для Него. Я не знал ни Его, ни себя самого.
Ты освободила меня, Мэри. Ты, а затем и великое и истинное откровение, которое посетило меня на перевале Хауз-Пойнт. Вот почему ты обязательно должна получить мое признание. Поскольку только ты способна простить меня.
Впервые за несколько недель на него снизошло такое умиротворение, что он спокойно проспал всю ночь. Утром он проснулся весьма бодрый и оживленный, велел принести горячей воды для бритья и приказал горничной приготовить ему счет: он собирался отправиться дальше. Ему так не терпелось поскорее уехать, что он принялся собираться немедленно — он путешествовал налегке, — он взял дневник и все свои письма с собой в гостиную, куда он спустился позавтракать.
Офицеры с Боу-стрит уже ждали его там. Ньютон стоял в дверях, улыбаясь, он кивнул офицерам, а затем мгновенно скрылся.
Именно мистер Фентон поторопился приехать в Баттермир с известием о том, что Хэтфилда схватили. До этого он как раз оказался в Кесвике, ища возможности встретиться с Питером Кроствей-том, дабы обсудить каменные круги, когда доставили «Пост», и новость стремительно распространилась по всему городу. Казалось, мнение всего Кесвика единодушно. Приличного человека унизили введенные в заблуждение и, возможно, злонамеренные власти.
Мистер Фентон чувствовал себя крайне неуверенно, он испытывал муки совести, ощущая свою ответственность за все, что произошло. Именно по этой причине он старался держаться подальше от Баттермира, хотя ощущал, что ему бы стоило наведаться туда сразу же после первой публикации в «Пост». Он знал, что Мэри понадобится его поддержка. И тем не менее он находил весомые оправдания, с головой укрывшись под покровом холостяцких привычек, даже более нежели его обычное уютное житье, которое он предпочитал всему остальному.
Но эта последняя публикация стала толчком, и он отправился верхом до Баттермира, предпочтя поехать по более короткой Ньюлендской дороге, и уже к полудню оказался на месте. Выпавший снег совершенно преобразил долину. И вновь, уже в который раз, он удивился, как ему хватило духу покинуть ее. Он продолжал скакать, чуть дальше, впереди появился перевал Хауз-Пойнт, гладь Краммокуотера раскинулась перед ним, слева высились крутые заснеженные склоны холмов, справа и прямо впереди простерлась обширная Лортонская долина, точно невеста, одетая в белый свадебный наряд. Оставалось лишь перевалить через маленький холмик и внизу, у деревни, озеро Баттермир предстало перед ним во всей своей красе, его поверхность пестрела белыми отблесками солнечных лучей, а крутые склоны гор отбрасывали густые тени, — даже находиться здесь для робкой, застенчивой и несмелой души Фентона было несомненным счастьем.
Мэри, как сообщил ее отец, находилась в доме вместе с мисс д'Арси и миссис Мур. Он заметил карету и осведомился, когда они приехали, — выходило, что выпуск «Пост» они застать не могли. Ему нисколько не хотелось мешать трем женщинам, и потому он вновь сел в седло и отправился в Бертнесский лес насладиться прекрасным днем — теперь вовсю светившее солнце ослепительно блестело на снегу, слегка подтаивая его, — он чувствовал освежающую прохладу на своем лице, с удовольствием предвкушая горячий чай и тепло, исходящее от гостиного камина, — он готовился к встрече с Мэри.
Мэри попросила его войти к ней, хотя причины такого поступка нисколько не польстили его самолюбию. Просто девушка была больна, с каждым днем впадала во все большее уныние, и во всем ее поведении просматривалась столь нехарактерная для нее апатичность, которая объяснялась исключительно большой дозой опия, подмешанного в вино. Кроме того, ей не терпелось поскорее избавиться от своих столь заботливых гостей.
— Неужели же вы так и не согласитесь с нами? — Мисс д'Арси повторила эти слова уже раз в восьмой. Мэри продолжала подсчитывать их, но теперь, когда ей пришлось собственной репликой заполнить пустоту от повисшего в тишине вопроса, она не сумела удержать подсчеты в затуманенном мозгу.
— Вы очень добры, но нет, — ответила она неразборчиво, едва ворочая языком.
Миссис Мур сидела на жестком стуле с таким видом, будто позировала художнику, выпрямив спину и совершенно не мигая. Мисс д'Арси порхала с места на место по маленькой гостиной, точно только недавно пойманная и посаженная в клетку жизнерадостная пичужка. По сравнению с этой молодой леди Мэри чувствовала себя настоящим инвалидом, громоздкое, глубокое и чересчур мягкое кресло, в которое она опустилась по настоянию двух энергичных женщин, казалось ей совершенно неудобным.
— Перемены, — заметила миссис Мур уже в четвертый раз, — только пошли бы вам на пользу.
— Это очень любезно с вашей стороны, — начала Мэри, но так и не закончила предложение, пораженная неожиданно пришедшей в голову крамольной мыслью — а действительно ли это является любезностью с их стороны? И сквозь ее усталость — точно внезапно сверкнувший луч солнца, пробившийся в прореху облаков, — вдруг проступило пронизывающее и очень отчетливое понимание, что ими обеими, должно быть, просто движет женское любопытство. Конечно, постоянные визиты мисс д'Арси и ее подарки — одежда, книги, различные безделушки — выходили за рамки всего, что Мэри доводилось слышать об этой леди до сих пор. Создавалось впечатление, будто некая сила заставляла ее приезжать к Мэри, дабы обсудить единственную тему, которую ей все никак не удавалось забыть, — Хэтфилда; однако сама Мэри желала выбросить его из головы как можно быстрее и навсегда. Вызванные самыми лучшими намерениями, эти визиты мисс д'Арси все же приводили к совершенно противоположному результату. Что бы стала делать сама мисс д'Арси, если бы у нее под рукой не оказалось Мэри, с которой она могла поговорить на интересующие ее темы? С кем еще она могла бы столь обстоятельно, с такой иронией обсуждать человека, которого они по-прежнему называли Хоупом?
— Лондон, — промолвила миссис Мур всего лишь во второй раз, — смог бы поднять вам настроение. В нем так много достопримечательностей, приемы, театры… — Она взмахнула рукой, не в состоянии словами выразить всю притягательность и очарование этого списка, однако надеясь одним лишь жестом изобразить все возможности огромного города.
Он будет там, подумала Мэри, обязательно будет. Одна лишь мысль о том, что ей доведется оказаться в месте, которое когда-то посещал он, сама по себе была невыносима. Она чувствовала себя в безопасности только здесь, в Баттермире. Он никогда не посмеет вернуться. И, как она однажды бессонной ночью откровенно призналась самой себе, никогда больше не захочет возвращаться, ибо она предала его, обнародовав письма. Всему виной эти письма. Но стоило только памяти вернуться к ним, как все ее сознание пронзила боль, острая точно нож. Они потрясли ее, разбили ей сердце и душу.
— Я не могу покинуть моих родителей, — произнесла Мэри довольно уверенно.
— Без сомнения, — мисс д'Арси уже была готова к подобному возражению, — им почти нечем заняться здесь, в гостинице, в эти зимние месяцы. Никаких путешественников. К тому же мне сказали, вся скотина уже в загонах… ее ведь не придется пасти до самой весны.
— Они спокойны, только когда я рядом, — возразила Мэри.
— В самом деле, Амариллис. — Миссис Мур беспокоилась о том, как бы побыстрее вернуться, пока не начало темнеть: всего две недели назад женщина и двое малышей — какие-то бродяги — были обнаружены на вершине Винлаттерского перевала, всего в миле от того места, где они теперь сидели, насмерть замерзшими. — Я действительно думаю, что мы достаточно уговаривали дорогую Мэри. Насколько вы решительно настроены сделать ее своей компаньонкой, настолько она намерена остаться дома. И, — миссис Мур добавила, уже больше даже не пытаясь замаскировать облегчение, — я вполне понимаю ее решение. Присматривать за престарелыми родителями всегда было делом праведным. А теперь нам пора отправляться, моя дорогая. Снега еще выпало не слишком много, однако может начаться мороз, и мне вовсе не хочется застрять здесь, в Баттермире. — Эта удивительная мысль застала миссис Мур врасплох.
— Вот уж что бы мне понравилось, — воскликнула Амариллис, — спрятаться здесь ото всех, в этой долине, рядом с Мэри, вести беседы день за днем, и никто не сможет помешать нам… окруженным лишь снегами и льдом и непроходимыми горами!
Миссис Мур метнулась к двери в состоянии явного возбуждения.
— Амариллис, теперь я вынуждена велеть вам отправляться, и немедленно. — На сей раз лексикон ее мужа пришелся как нельзя более кстати и возымел действие: мисс д'Арси уступила.
— Мы вернемся, милая моя Мэри, еще раз до нашего отъезда. Мы приедем и уж тогда обязательно уговорим отправиться с нами.
— Если только с дорогами будет все в порядке, — вставила миссис Мур, теперь уже стоя у открытой двери, весьма недвусмысленно поторапливая с отъездом.
— До свидания, дорогая Мэри, и обязательно принимайте медовую микстуру.
— До свидания, Мэри… вы такая чувствительная особа.
— До свидания. До свидания.
Похоже, обе дамы нисколько не ожидали, что Мэри поднимется и отправится проводить их во двор, и девушка воспользовалась такой возможностью. Сначала ее матушка проводила их до дверей, а затем отец помог сесть в коляску, и пожилая пара вынуждена была стоять на морозе, пока карета с двумя леди не скрылась из виду.
Вошла Дэмсон, и Мэри, которая за последние несколько недель довольно сильно привязалась к этой славной кошечке, взяла ее к себе на колени и принялась поглаживать… Торф все еще горел в камине. Свет дня проникал в комнату сквозь два маленьких оконца. Снег заглушал звуки. Поговаривали, что в этом году зима будет суровая, если судить по поведению барсуков, кротов, белок… она приняла еще несколько капель опия и задремала.
Когда мать Мэри проводила мистера Фентона в гостиную, девушка уже спала. Мать было вздумала разбудить ее, однако бывший учитель предупреждающе вскинул руку, и миссис Робинсон пришлось оставить дочь в покое. Он отдал ей кое-какие распоряжения шепотом, и хозяйка дома принесла ему немного чая, а затем мистер Фентон уселся на стул поближе к камину, готовый ждать момента, когда Мэри пробудится. Он уже отдал все необходимые распоряжения, чтобы остаться в гостинице надолго, его лошадь успели разместить в теплой конюшне.
Он смотрел на Мэри в смятении. Она была сонной, бледной, с нездоровым цветом лица, свободно распущенные волосы ниспадали каскадами и были грязны; утратив свою неповторимую красоту и грацию, выделявшие ее среди всех сверстниц, она выглядела заурядной — нарочито заурядной — замарашкой. Оборка ее платья разошлась по шву на всю видимую длину. И вместо чувства острой жалости — а оно должно было появиться — мистер Фентон ощутил нечто сродни облегчению, оттого что он не несет ответственности за нее. Устыдившись собственных чувств, он постарался настроить себя на благожелательный лад и принялся пить чай у пылающего камина, получая от этого действия немалое удовольствие, которое ни в коей мере не пострадало от дурных мыслей.
Проснувшись, Мэри все никак не могла сфокусировать взгляд, и это должно было бы насторожить его, навести на мысли о ее новой привычке, однако ему куда удобней было прятаться за прежними своими представлениями о ее невинности и полном здравии.
— Мистер Фентон?
— Да, Мэри.
Она улыбнулась, криво, одной стороной губ, той судорожной и нервной улыбкой, которая привела его в полное замешательство.
— А, мистер Фентон, — повторила она, довольно резко обрезая слоги, как ему показалось, и оттого он почувствовал себя и вовсе неуютно.
— Как поживаешь, Мэри?
— Как поживаю?
Она испытующе посмотрела на него — теперь уж ни малейшей улыбки — тем долгим, пронизывающим взглядом, который вдруг заставил его почувствовать себя виноватым. У него неожиданно пересохло в горле.
— Вам обязательно надо спрашивать, как я поживаю? Разве вы не можете себе представить, каково мне теперь, мистер Фентон?
— Разумеется, могу.
— Отлично! — Она быстро потянулась и взяла бокал с вином, который уже был загодя приправлен несколькими каплями опия. Затем она с удовольствием сделала несколько глотков. Решив, что вино в данной ситуации не более чем полезное средство для восстановления сил, Фентон не нашел повода высказать комментарии.
— Должно быть, это весьма мучительно для тебя.
— Было очень мучительно, мистер Фентон.
— Я намеревался навестить тебя еще раньше.
— Я надеялась, что вы приедете. Ваше здоровье. — Она подняла бокал.
— Я посчитал, что ты предпочтешь остаться в одиночестве.
— Ну что ж, по крайней мере, вы хотя бы подумали об этом.
Ее ответ прозвучал грубо, даже нагло. Что-то новое, нечто совершенно нехарактерное для ее мягкой натуры, для той скромной ученицы, которой он так долго восторгался. Мистеру Фентону это совершенно не нравилось, однако, прекрасно осознавая, что в данную минуту она куда более удручена, нежели ему даже могло представиться, он всеми силами попытался, проигнорировав ее выпад, удержаться в рамках приличия.
— Вы же знаете, что со мной случилось, мистер Фентон. Оставьте. Лучше расскажите, что произошло с вами.
Стараясь изо всех сил, он принялся вслух рассуждать о том, что представлялось ему настоящей проблемой в его тщательно спланированном, приятном и в то же время монотонном образе жизни. И далеко не сразу он заметил, что Мэри плачет, — молчаливые, сентиментальные слезы словно сами собой катились по ее щекам, без всхлипываний, только слезы. Он замолчал.
— Пожалуйста, продолжайте, — попросила она шепотом. — Пожалуйста. Это все так мило… разве вы не понимаете? Это так славно, так благородно и надежно. Я так и представляю себе все, о чем вы мне рассказываете. Вашу комнату, книги, тот стол, что вы купили в Вигтауне, одежду, купленную на ярмарке в Ростли, деревянный подсвечник, что вырезал для вас мистер… Меткалф, ведь так? из Калдбека… могу представить, как вы там сидите, читаете, делаете заметки. О, мистер Фентон, если бы только я тоже могла присутствовать в этой картине. Я бы подавала вам чай, следила за тем, чтобы вам было удобно… я бы была самой счастливой женщиной в мире, но нет, вместо этого я сейчас перед вами вот такая… самое жалкое и несчастное существо на свете.
Ему следовало хоть каким-то образом успокоить ее. В конечном счете такое откровенное признание и порыв преданности должен был заставить его хоть немного задуматься — ведь прошло время, впрочем, как и ее слава, — и жениться на ней. Или по крайней мере, сказать что-нибудь, уж это-то он вполне мог сделать. Однако он не двинулся с места, ни о чем не задумался и не сказал ни слова, он так и продолжал сидеть молча, настороженно, на тот случай, если давнее чувство долга и вновь обретенная жалость застанут его врасплох. Его долгое молчание стало красноречивым ответом на ее призыв о помощи, и только после этого он вытащил сложенную газету из внутреннего кармана жакета.
— Они арестовали его, — промолвил он, зачитав из статьи: — «Его препроводили в Лондон под надзором офицера с Боу-стрит, из Брикнока, что в Уэльсе», так написано.
— Арестовали?
— Да. Ему предъявят обвинение «согласно ордеру сэра Фредерика Вейна Барта, судьи графства Камберленд».
— Ах, вот как, значит, они схватили его. — Ее слова прозвучали тяжеловесно, точно приговор.
— Да.
Фентон протянул ей газету, однако девушка то ли не захотела взять ее, то ли и вовсе не заметила этого жеста.
— Может быть, мне прочитать вам всю заметку? Казалось, Мэри совершенно не слышит его. Он помолчал, выжидая, а затем вновь задал вопрос. Она лишь повернулась, взяла бокал и осушила его.
— Да, — произнесла она, — только сначала я выпью еще немного вина.
Она с трудом поднялась с кресла и медленно, почти полусонно, как подумалось мистеру Фентону, вышла из комнаты, оставив его в тишине, которая нарушалась разве только легким потрескиванием горевшего в камине торфа, и бывшему учителю, с его натянутыми словно струна нервами, казалось, будто звук этот таит в себе нечто зловещее. Назад Мэри так и не вернулась.
Газеты сообщали, что общественное мнение поддерживает Мэри. Колридж стал ее ярым поборником. В своей статье «Кесвикский самозванец I» — в его третьей по счету заметке — он писал:
В моей второй заметке («Романтический брак II») я осмелился утверждать, что, когда подробности ее несчастья станут достоянием публики, ее скромность, целомудрие и здравый смысл привлекут к ней сердца еще сильнее и бедняжка Мэри лишь поднимется, а не падет в глазах всех мудрых и добрых людей. Те обстоятельства, о которых я теперь должен рассказать во всех тонкостях, совершенно подтверждают мое утверждение…
В конце статьи он сообщает об «отказе Мэри скрыться с ним (с Хэтфилдом) в Шотландии» и принимается хвалить ее за то, что «она не делает ничего, что она не смогла бы сделать открыто».
В статье «Кесвикский самозванец II», которая так и не была опубликована до 31 декабря, Колридж вновь защищал Мэри от любых обвинений, которые могли быть брошены в ее адрес или хотя бы подразумеваться.
Найдется ли на свете такой ханжа или же фанатик, который сможет винить бедняжку Мэри? — писал он. — В отношениях со своим возлюбленным она дала ему все основания уважать ее и снискала заслуженную любовь своим целомудренным и мудрым поведением. Не вызывает сомнений, что этот человек и в самом деле внушил ей весьма глубокую сердечную привязанность. Создается впечатление, будто он очаровывал всякого, с кем имел дело, независимо от его положения в обществе; и если бы Мэри осталась исключением, это свидетельствовало бы скорее о недостатке чувствительности, чем об избытке благоразумия.
И все же, несмотря на совершенно естественное живое сочувствие Колриджа и его, без сомнения, бескорыстное желание убедиться, что невинной женщине ничто не угрожает, его горячность имеет, возможно, причины более глубокие. Увидев крушение идеалов революции и Разума во Франции, Колридж и Вордсворт обнаружили новый и неискаженный критерий, которым можно измерять жизнь и мысль. Этим критерием стала сама природа. Мэри представлялась как «дитя природы», скромного происхождения, воспитанная самой природой, проявившей благосклонность к своему ребенку, да и жила эта девушка в условиях неиспорченной простоты. Находиться вне общества было так же важно, как оставаться частью Природы.
Томас Де Куинси проявил немалый интерес к данной истории еще до того, как повстречался с Вордсвортом и Колриджем. На последних страницах его дневника от 1803 года была обнаружена отдельная запись «Мэри из Баттермира» и сумма 10 шиллингов 6 пенсов, заплаченная за статью «Август и Мэри, или Дева Баттермира. Рассказ очевидца от Уильяма Мадфорда».
Тридцать лет спустя, описывая поэтов, которые стали его друзьями, и комментируя причастность Колриджа к этим событиям, Де Куинси подчеркивает: «Нельзя ни в чем винить несчастную девушку-пастушку, выросшую в столь ужасающем одиночестве, какое только способно продемонстрировать английское общество, ей просто суждено было угодить в капкан, которого вряд ли могли бы избежать даже спорщики, обсуждавшие ее».
«Между тем известная под именем «Красавица из Баттермира», — пишет он, — она стала объектом интереса всей Англии: по ее истории были поставлены драмы и мелодрамы во многих театрах страны, и в течение многих лет после произошедших событий любопытные толпами устремлялись к этому удаленному озеру». И он продолжает: «Ей еще посчастливилось, что девушка, оказавшаяся в столь плачевной ситуации, жила в доме, расположенном не в городе, а в деревне: несколько весьма простых соседей, которые оказались свидетелями ее мнимого возвышения, имели мало представления о том, какие чувства захлестывают мир вокруг».
Как Колридж или Де Куинси могли быть столь уверены в своих утверждениях? Хотя соседей у девушки оказалось и в самом деле всего несколько, но были ли они уж настолько просты? Местные истории и баллады тех времен представляли собой за редким исключением яркие образчики хитроумных мошенничеств, частенько основанных на лжи, обмане, лицемерии, целый перечень примеров житейского плутовства. Довольно часто удерживаемые в рамках законности, да; иногда в тяжелые военные годы, за счет огораживания теряя общественные земли и получая скудные урожаи, они едва не умирали с голоду; их сдерживал только лишь страх, и снова да; из-за недостатка или за отсутствием образования они влачили безрадостное существование, да. Но простые? Неспособные хихикать в открытую, получая удовольствие от чужой беды? Не испытывая никаких чувств, кроме поверхностного сочувствия? Возможно. Но само по себе утверждение подобного рода: «Им и в голову не приходило воспринимать ее горчайшее разочарование как забавный курьез или же рассуждать по поводу того, что именно ее тщеславие послужило причиной такого несчастья. Они отнеслись к этому как к совершеннейшей несправедливости, не сваливая вину ни на кого, кроме безнравственного злоумышленника», — на самом деле вызывает закономерный вопрос: откуда Де Куинси это известно? Неужели он лично беседовал с упомянутыми простыми соседями? Если так, то он нигде ни разу не обмолвился об этом. А если таковое случилось и они в самом деле рассказали ему все то, о чем он написал, разве он мог бы быть уверен, что они сказали ему чистую правду?
Вордсворт чувствовал себя тесно связанным с Мэри и ее историей с самого начала.
В одних горах родившись и взрослея,
Мы — дети поколенья одного.
Разбить оковы прежней жизни смея,
От дома мы бежим, чтоб вволю на чужбинах
Нарциссы собирать на Кокера стремнинах.
Почти «родственные души»
Это случилось приблизительно в то время, когда Вор-дсворт принялся вновь обдумывать биографическую поэму «Прелюдия», поставив перед собой целью «развитие поэтической мысли». Первая версия была завершена в 1798 году, вторая была, по-видимому, дописана к 1805 году, третья — к 1850; и ни одна из них так и не увидит света до самой смерти поэта. Де Куинси и Колридж оказались в числе тех немногих, кому посчастливилось прочесть это произведение еще при жизни автора. Именно в версии 1805 года появляется описание Мэри, и довольно яркое.
Былые вещи, и морской прибой, несчастья, беды,
кораблей крушенья —
Во власти Истины их превратить в молву,
что вызывает отклик восхищенья.
Вот также дерзко и в былые дни все наше братство,
алча лишь сраженья,
Покинув милый дом, пустилось в путь,
отринув навсегда ненужные сомненья.
Но тема столь мрачна, уныла и печальна,
что я б не стал за все красоты мира
Об этом вспоминать. О, друг, что далеко ходить?
Мы видели иные потрясенья,
И коли ты забыл, я повторю тебе
бесхитростный рассказ о Деве Баттермира.
Он указывает, что сам он и Колридж (далекий друг) знали и восхищались Мэри «прежде, нежели мир узнал имя прекрасной девы». Он упоминает о ее «долготерпении и смирении, которым отличался ее разум», о «свободе ее выбора» и «деликатной сдержанности», хотя она могла вполне ясно выражать «собственную точку зрения». Он восхвалял ее как личность, которую «не испортила похвала и выражение публичного внимания…».
Не более чем случайное совпадение, что Вордсворт обвенчался со своей женой Мэри буквально через пару дней после того, как Мэри Робинсон сочеталась браком с Хэтфилдом. Важно то, что он более всего восхвалял в своей жене те самые добродетели, которые он находил в Мэри из Баттермира: преданность прекрасному краю; олицетворение «естественных» добродетелей, надежность, мягкость и женственность и в то же время достаточную силу, способную сопротивляться искушению «Соблазнителя», как назвал его Вордсворт, «бесстыдного дурного человека». Он посвятил всю свою жизнь и творчество идеалу, который сумел отчасти отыскать в обеих Мэри.
Еще один женский образ в «Прелюдии» стал своеобразным катализатором политических идей Вордсворта. Находясь во Франции, он завел дружбу с известным революционером Арманом Мишелем Бопюи. Как-то раз на прогулке они встретили больную, отчаявшуюся от беспросветной нищеты, «изнуренную голодом девочку», которая вела за собой по тропинке единственную корову.
— Вот против чего мы и боремся, — заявил Бопюи, указывая на девочку.
И эта случайная встреча как нельзя более полно объясняет взгляды поэта. Мэри была близка по положению этой девочке, одновременно имея сродство в характере с его собственной женой. Именно низкое происхождение и общественное положение Мэри Робинсон сделало ее столь уязвимой, а ее целомудрие и нравственные качества вызывали столько разговоров. В Деве Баттермира в ту пору он видел не только истинные ценности добродетельной жизни, не только высшую форму простоты, чистоту помыслов, но то благое дело, которое стоило защищать всем сердцем во имя пост-революционных идеалов. И в самом деле, она стала знаком новой, более истинной революции.
Возможно даже, сама Мэри потеряла не так уж и много в результате всех этих событий. Имея кембриджское образование, поэт, человек, живший на весьма и весьма скудные средства, не имеющий «работы» в общепринятом смысле этого слова, только начавший писать, в те времена высоких цен он всеми силами стремился подняться по социальной лестнице. Он хорошо понимал, какие необузданные чувства пылали в глубинах души весьма скромно воспитанной, внимательной, даже рассудительной сельской девушки. Правда, бури эти представляли собой нечто совершенно отличное от тех сдержанных и даже скупых проявлений горя, которые она позволяла себе на людях. Насколько хорошо он мог знать ее?
Когда Де Куинси — его помощник и преданный друг — женился на фермерской дочке спустя несколько лет, Вордсворт решил, что тот взял пару, неподобающую его положению, и отказался ее принимать.
В своей спальне Мэри зажгла свечу, закуталась во множество одеял и, как она уже делала неоднократно в течение многих ночей, вытащила целую кипу писчей бумаги. Всеми силами стараясь писать аккуратно, она написала:
Приезжал мистер Фентон, — жаль, что он не приехал гораздо раньше. Я думала о нем несколько раз и желала его приезда, но он так долго собирался, что когда он все же решился явиться ко мне, было уж чересчур поздно. Я слишком устала. Мисс д'Арси и миссис Мур пытались уговорить меня отправиться вместе с ними в Лондон, но мне думается, в конечном итоге мне удалось их разубедить. Я все размышляю, неужели мисс д'Арси даже в голову не приходит, что ее доброта должна казаться настоящей жестокостью?
Или кому-нибудь еще может прийти на ум подобная мысль? Я лишь благодарю Господа, что сейчас середина зимы и вскорости мы будем совершенно отрезаны в этой долине от всего прочего мира. Жаль только, что мне все это так тяжело переносить. Я даже не знаю почему.
Она сложила листок бумаги и довольно неловко наклонилась, дотянувшись через узкую комнату до тяжелого камня, служившего ей пресс-папье, и положила под него этот листок, добавив его к остальной пачке таких же листков. Вновь наполнив бокал, она выпила еще вина, в течение долгого времени смотрела на морозные узоры, которыми покрылось залитое лунным светом окно, и затем вновь принялась писать.
Дорогой…
Я до сих пор не знаю, как обращаться к вам. Супруг? Полковник Хоуп? И то и другое — фальшивка. А Джона Хэтфилда… так я никогда не знала его. Я написала «дорогой…», желая продемонстрировать приличные манеры. Эти приличные манеры могли бы сломить мой дух: только ради этих самых приличных манер все здесь, в долине, притворяются, что только вы во всем и виноваты, я же — совершенная невинность. Это сводит меня с ума. Уж лучше бы они все бросили мне вызов и принялись в открытую злорадствовать, вроде как: «мы же тебе говорили», и покончили бы со всем этим. Но мои приличные манеры не позволят мне спровоцировать их на подобный шаг. Все здесь притворяются, будто со мной надо обращаться так, словно ничего и не случилось, когда весь мой мир перевернулся вверх ногами и рухнул в тартарары.
Но я не позволю им сломить мой дух. Я несправедлива к ним. Они не желают сломить меня — они и в самом деле очень добры ко мне, — но вы разбили мое сердце, где бы вы сейчас ни скрывались, вы все же остаетесь безнравственным человеком, порочным, вы — лгун и мошенник, который попался мне в жизни. Вы вырвали меня из света и ниспровергли в кромешную тьму, где я так и осталась, всеми покинутая, совершенно одинокая. Это ужасно, и вы знали, вы все это время знали, что раз за разом обманываете меня, вы лгали мне даже в те моменты, когда мы оставались наедине, даже тогда вы все знали. И как теперь я должна все это выносить — вы оказались хуже убийцы, вы оставили мое бренное тело без жизни, без умиротворенности, точно труп, я ненавижу вас и хочу, чтобы вас повесили. Я рада, что вас схватили, я…
Давясь рыданиями, стремясь задушить рвавшуюся наружу истерику, она взяла уже написанное письмо, как делала это уже множество раз, и сожгла его на пламени свечи, наблюдая за тем, как чернеет и заворачивается, обугливаясь, листок бумаги, пока весь он не сгорел дотла.
Морнинг пост», как и многие другие газеты, весьма оживленно освещала это дело с того самого дня, как Хэтфилда доставили в Лондон из «Брикнока, что в Уэльсе». Все эти публикации подхлестнули Колриджа, чья вторая статья вышла в конце месяца с твердым обещанием, что за нею последует и третья. Более ранние публикации, посвященные Мэри, написанные Джилреем[46], теперь продолжали выходить одна за другой и исправно продавались на улицах; места же в зале суда брались с боем. «Знаменитый соблазнитель» и «Дева Баттермира» стали главными персонажами того смерча слухов, скандалов, предметом придирок и модной темой, который буквально смел все остальное со своего пути, окончательно завладев публикой, и это совершенно очевидно грозило общественным взрывом. Тот самый народ, что еще совсем недавно стонал под бременем войны, вдруг в одночасье забыл все тяготы, стоило лишь разгореться скандалу.
Возможно, это было первым, знаменательным столкновением двух эпох: безнравственного, вульгарного, циничного восемнадцатого века и девятнадцатого — романтического, сентиментального, все более и более стесняемого жесткими рамками пуританской морали, с ее неизменным ханжеским лицемерием. И именно по этой причине вся шумиха представляла собой раздутый, надуманный скандал, а движущей силой стала сама толпа, клюнувшая на события, точно рыба на приманку. Вероятно, это был один из тех моментов, когда нация в большинстве своем каким-то совершенно неопределенным образом решает изменить привычному течению жизни, отваживается искать в себе самой нечто иное, — и свидетельством тому столь пристальное внимания к делу Хэтфилда и Мэри. Или же, возможно, толпы любопытствующих выстроились в длинные очереди, желая взглянуть на Великого Соблазнителя, которого наконец-то поймали; да, Великого Соблазнителя, который не просто обманывал несчастную девушку, завлекши ее в постель, но и успешно лгал другим людям, вымогая у них немалые суммы и присваивая себе аристократические титулы. В то же время саму Мэри, по-прежнему остававшуюся в тени, где-то в северном раю, рассматривали как некий образ невинности, чистоты и истинной верности, именно эти ее черты более всего обсуждались, когда беседа касалась данной темы. Или возможно, простонародье потому лишь целых два месяца с неослабевающим интересом следило за тем событием, что во всей этой истории им раскрывалась иная жизнь и с помощью этого случая они словно бы ощущали свою причастность к иным сферам, недоступным людям «подлого» происхождения. Все эти факторы, впрочем, как и многие иные, привели толпы лондонцев на Боу-стрит, на Ковент-Гарден, где Хэтфилд, еще будучи совсем юным, дважды проводил недели в кофейнях. По мере того как разбирательства следовали одно за другим — а всего их должно было быть четыре, — толпы народа на улицах Лондона переросли в один гигантский театр, описанный Вордсвортом с легковесной веселостью и вполне оправданным неодобрением. Уличные мальчишки, аристократы, цветочницы, модно одетые леди, певцы, юные наследники, бумагомараки, темнокожие женщины в белоснежных муслиновых платьях, турки, мавры, матросы-индийцы, китайцы и, очень вероятно, сам Чарльз Ламб — все пришли потаращиться на зрелище и посудачить.
Сообщение в «Морнинг пост» от 7 декабря, которое начиналось перечнем преступлений, совершенных им в Тивертоне за несколько месяцев до того, как он отправился путешествовать по Озерному краю, называлось просто ДЖОН ХЭТФИЛД и не требовало каких-либо объяснений или подзаголовка:
Субботним вечером эта знаменитая личность была доставлена в город из Брикнока, Уэльс, одним из офицеров с Боу-стрит по фамилии Перке, согласно предписанию ордера на арест, подписанному сэром Ричардом Фордом, в присутствии которого вчера на Боу-стрит были допрошены по данному делу мистер Грэхем, мистер Робинсон, мистер Киннейрд и другие представители магистрата.
Адвокат по делам банкротств, присутствовавший на разбирательствах, опознал арестованного и заявил, что комиссия рассматривала выдвинутое против Хэтфилда обвинение в июне прошлого года. Он, адвокат, — лично присутствовал на встрече членов комиссии, однако сам заключенный не соизволил явиться на заседание, несмотря на то, что соответствующее заявление о банкротстве было опубликовано в «Газетт»[47] и сам адвокат лично доставил извещение о судебном разбирательстве, передав его в руки жене подсудимого в Уошфилде близ Тивертона, Девоншир. Мистер Паркин, адвокат почтовой службы, предоставил ордер от сэра Фредерика Вейна, баронета, исполняющего обязанности магистрата графства Камберленд, с обвинениями в адрес высокородного Александра Августа Хоупа в совершении преступления, заключавшегося в том, что обвиняемый выдавал себя за члена парламента Великобритании и неоднократно франкировал письма от имени Александра Хоупа. Письма эти были доставлены в почтовое отделение Кесвика в Камберленде с целью незаконным путем избежать обязательной оплаты пересылки корреспонденции. А также были выдвинуты и иные обвинения в его адрес в мошенничестве и двоеженстве, каковые и были разъяснены арестованному в полной мере, однако же отвергнуты им совершенно. Затем арестованного препроводили в исправительную тюрьму Тотхил-филд для дальнейшего разбирательства в следующий вторник. Во время всего путешествия до Лондона и позже, во время разбирательств и допросов Хэтфилд вел себя в высшей степени достойно; и все же ответил лишь на несколько вопросов, заданных ему сэром Ричардом Фордом и адвокатами. Он был одет в черный пиджак и жилет, вельветовые бриджи и башмаки, его волосы были завязаны на затылке, он не пудрился; и весь его внешний вид внушал некоторое почтение, хотя в определенной степени вызывал ощущение уютной домашности.
Его Королевское Высочество герцог Камберлендский, граф Эйлсбери, сэр Чарлз Банбери, сэр Эдвард Пелью, высокородный мистер Эшли, мистер Эндрюс, член парламента, достопочтенный мистер Макдональд, полковник Фуллер, полковник МакМарн, полковник Стивене и множество иных джентльменов присутствовали на данных разбирательствах.
8 декабря 1802 года Моя дорогая Мэри,
Ты могла прочесть в газетах сообщение о том, что еще вчера меня сопроводили на Боу-стрит для допросов. Мне сообщили, что там были и репортеры, — ив самом деле, весь мир с матерью его землей вверх дном перевернулся, и с моим успехом среди публики не сравнится даже визит принца Уэльского в Брайтон, хотя я — всего лишь человек, которого обвиняют в фальсификации, уголовном преступлении и в прочих «ии» согласно своду законов.
Я чувствую себя в здравом уме и твердой памяти и совершенно спокоен и даже не представляю, чему мог бы приписать все это. Здесь, в тюрьме, со мной обращаются вполне прилично. Камеру предоставили одну из самых лучших. Меня надежно заперли, однако перед тем не преминули снять с меня кандалы, и теперь я могу свободно двигаться, не ощущая ни боли, ни какого-либо стеснения. Здесь есть бумага, чернила, перья, Библия и другие книги, включая и «Письма лорда Честерфилда»[48], одна из моих любимых книг, принципами которой я стараюсь руководствоваться в своей жизни. Мне мало в чем отказывают — за исключением свободы! — тюремщик мой — весьма приятный человек во всех отношениях, включая и его регулярные шутки, которые он отпускает на мой счет, в том числе и по поводу того, что никогда бы не стал знакомить меня со своей женой, во избежание… и так далее. Таким образом, ты и сама видишь, сколь благостны материальные удобства, которыми и ты могла бы меня обеспечить. Представления не имею, кто тот благодетель, что устраивает мне эти пиршества, но я поднимаю свой бокал в честь него — а у меня всегда есть вино, — кем бы ни был мой благодетель, и желаю ему крепкого здоровья и долгой жизни.
И все же я верю, что моя невозмутимость, даже некоторая беззаботность ума не может быть всецело объяснена лишь одним употреблением вина и тем нарочито показным лицедейством, в которое я оказался невольно вовлечен. Где-то в глубине души моей теплится некоторая энергия, которая поддерживает мою жизнь. Значит ли это, что я вновь обрел Веру? Надеюсь на то, но боюсь, что нет. Нет, я верю: это должно быть истолковано как несомненное доказательство, которое и без того ясно мне, что моя любовь к тебе и является моею верою — не то сладострастное, похотливое, случайно вспыхнувшее, даже лукавое чувство, какое я частенько испытывал, но нечто столь сильное и столь смутное, сколь и сама Вера, столь же безошибочно определяемая в момент своего прихода. Вот почему я хотел написать тебе это письмо — письмо о мыслях, которые посещают заключенного под стражу узника, письмо, доставляющее счастье человеку, которому, возможно, оставшиеся дни или же долгие-долгие годы суждено провести в оковах, письмо надежды, что ты все же поверишь мне; если только ты сможешь сделать это, то никакого зла в жизни более я не стану страшиться, даже того зла, какое заключено во мне самом.
Джон Хэтфилд.
Это письмо он отослал.
Четырнадцатого декабря «Морнинг пост» опубликовала заголовок на первой странице:
СУДЕБНАЯ КАНЦЕЛЯРИЯ, БОУ-СТРИТ
Вчера Хэтфилд был вторично доставлен на Боу-стрит, дабы еще раз произвести дознание в присутствии сэра Ричарда Форда и Т. Робинсона, эсквайра; зал заседаний был заполнен слушателями задолго до прибытия заключенного, и несколько сотен желающих осаждали дверь, в безуспешной надежде попасть на заседание. Хэтфилд вновь обратился к сэру Ричарду Форду с письменной просьбой разрешить снимать с него кандалы на время дознания, что весьма милостиво было дозволено; и мистер Фенуик, начальник тюрьмы, лично доставил заключенного в зал для допроса.
Однако провести дознание в полной мере не представлялось возможным ввиду отсутствия необходимых свидетелей. Мистер Тонтон, адвокат по делам банкротств, предъявил «Газетт», в котором помещалось объявление от пятнадцатого июня прошлого года, а также ордер лорд-канцлера[49] на продление срока явки в суд до восемнадцатого сентября. Однако арестованный и тогда не счел нужным явиться в суд, согласно предписанию. Мистер Тонтон также предъявил суду вексель на сумму в тридцать фунтов стерлингов, выписанный на имя Хоупа, по его утверждениям, сей документ был подписан и передан в третьи руки лично заключенным. Поскольку джентльмен, которому уже упомянутый документ был передан, на данный момент находится в отъезде, то дело следует отложить до дальнейшего рассмотрения.
Также высокому суду была предъявлена регистрационная запись о браке вышеупомянутого Александра Августа Хоупа с девицей Мэри Робинсон (Красавицей Баттермира), сделанная в Лортоне второго октября 1802 года преподобным Джоном Николсоном; к тому же сэр Ричард Форд заявил, что ему немедленно следует написать этой несчастной молодой женщине в обязательном порядке, дабы поставить ее в известность, что ее мнимый супруг взят наконец под стражу и она может приехать в Лондон лично, дабы выдвинуть против него обвинение.
Обвиняемый, как и на прежних заседаниях, предпочитал отмалчиваться и ответил лишь на несколько вопросов, касающихся уже упомянутой женитьбы. Мистер Тонтон выразил намерение походатайствовать, чтобы заключенному позволили тратить полторы гинеи в неделю на письма. Затем заключенный был доставлен обратно в исправительную тюрьму Тотхил-филд. Несколько джентльменов предложили собрать подписи с целью оплатить все расходы Красавицы из Баттермира, дабы она смогла приехать и выступить на суде с обвинением в адрес Хэтфилда. Среди членов комиссии были представлены: мистер Грэхем, мистер Киннард и некоторые другие джентльмены; а также герцог Роксбор, лорд Гренвилл, граф Эйлсбери, граф Ормонд, сэр Молинекс, сэр Пелью, сэр Нагл и ряд других джентльменов, присутствовавших на заседаниях по собственной воле.
Лондонское общество жаждало лицезреть обоих исполнителей главных ролей в этом спектакле и готово было заплатить за подобное удовольствие. Мэри написала сэру Ричарду Форду, подтвердив, что «мужчина, с которым я заключила этот незаконный брак… всегда выдавал себя за высокородного полковника Хоупа, младшего брата графа Хоуптона», и все же она отказалась приехать в Лондон. Отчасти такое решение было продиктовано тем, что здесь, в родной долине, где жители деревни стали невольными свидетелями этого ужасного дела, она находила глубокое понимание и обретала силу благодаря собственным корням, а также она не желала оказаться вовлеченной в это общенародное «представление», и такой решительный отказ более всего восхитил Вордсворта.
Однако существовала и другая причина. Совсем скоро Мэри обнаружила, что беременна. Несколькими днями спустя, восемнадцатого декабря, «Морнинг пост» объявила об этом в следующем заявлении: «С огромным сожалением и сочувствием необходимо отметить, что бедняжка Мэри из Баттермира ожидает ребенка».
Однако этот факт лишь подхлестнул интерес общественности. Во второй половине декабря впервые по улицам стала распространяться баллада Роберта Бомфорда, которая мгновенно разошлась сначала среди «бесстыдных женщин и детей», а затем «по всему городу, среди всех прочих сословий». Она называлась «Лживый Хоуп и Красавица».
Однажды приехал верхом в Баттермир
Развратник лукавый, как дерзкий сатир.
Сказал он: «Вот место для праздных утех,
Здесь я развлекусь без малейших помех!»
О, Хоуп коварный! Надежд не дари!
Страшись его, Дева, и честь береги!
Он лжив и порочен, с душой точно смоль,
Он Деве несет лишь жестокую боль!
На быстром коне опускаясь с холма,
Он несся стремглав, точно адская тьма,
И девы прелестной завидевши стать,
Решил он цветок сей невинный сорвать.
О, Хоуп коварный! Надежд не дари!
Страшись его, Дева, и честь береги!
Он лжив и порочен, с душой точно смоль,
Он Деве несет лишь жестокую боль!
Он вскормлен злодейством и взращен грехом,
Как может наивная ведать о том?
Он девушку к лживому сердцу прижал
И тут же жениться на ней обещал.
О, Хоуп коварный! Надежд не дари!
Страшись его, Дева, и честь береги!
Он лжив и порочен, с душой точно смоль,
Он Деве несет лишь жестокую боль!
А затем тотчас же появились еще семь таких же поэм, в которых речь шла и о двоеженстве и о мошенничестве, и даже о том, будто бы отец Мэри умер, и все конечно же самым противоестественным образом заканчивалось счастливо. Детишки же воспользовались этим сюжетом для своих уличных игр.
Так же как и доклады с Боу-стрит о судебном разбирательстве этого скандального дела, «Пост» была не в меньшей степени заинтересована во всех подробностях, которые бы подогревали общественное внимание и беспрерывно пополняли неубывающие слухи и сплетни о самом Хэтфилде.
«Заметки», как и многое прочее в «Пост», появлялись на полосах газеты анонимно. Однако статьи, написанные Колриджем, им же самим и подписывались, остальной материал — так многим думалось, однако доказать данный факт не представлялось возможным — писался Чарлзом Лембом.
Все члены семейства Лембов были кровно заинтересованы в деле Мэри, поскольку оказались непосредственными очевидцами тех красот, которые стали подмостками этого разыгравшегося спектакля, к тому же малейшие детали случившегося они получили, что называется, «из первых рук». Они весь август провели в Озерном крае с Колриджем, и невозможно предположить, будто им не довелось читать его статьи, написанные для «Пост», и обсуждать в тесном кругу своих знакомых последствия сего дела, в особенности, как казалось важно не только Лембам, но и Вордсворту, последствия для самой Мэри. В июле следующего, 1803 года Мэри Лемб написала письмо Доротее Вордсворт, в котором она подробно описывала, как она сама с Джоном Рикманом, его сестрой, ее братом Чарлзом, отправилась в Сэдлерс, что в Уэльсе, дабы повидаться с поэтом Робертом Саути, «…самое заурядное и самое лондонское из всех наших лондонских развлечений».
Сам ли Лемб писал «заметки» в «Пост», или нет, но они ясно отражали возмущение, основанное на совершенно четких моральных принципах и направленное как против мошенника Хэтфилда, так и против лондонского света, ценности которого он ни в коей мере не одобрял. Таким образом, двадцать первого декабря передовица гласила:
Гигантская толпа, состоявшая из всех сословий, пришла посмотреть на Хэтфилда, которого вчера вновь допрашивали на Боу-стрит, желая, без малейших сомнений, насладиться завершением дела соблазнителя.
Презрение к праздному и аморальному обществу улавливается безошибочно. Двадцать девятого декабря автор с немалым сарказмом отзывается о личности Хэтфилда:
Хэтфилд горько жалуется по поводу всевозможной клеветы, что теперь появилась в газетах. И впрямь, они самым грубым образом использовали его, если принять во внимание тот непреложный факт, что сам сэр Ричард Форд имеет на руках неоспоримые доказательства мошенничества и злодеяний, которые этот человек творил в течение тридцати лет подряд.
Одной фразой автор изничтожает всех почитателей и воздыхателей Хэтфилда: «Поклонники Хэтфилда в его оправдание ссылаются на то, что тот якобы никогда не был так уж предан пороку». А первого января 1803 года «бездельники с Бонд-стрит[50] уже нарядились а-ля Хэтфилд, с выкрашенными дочерна бровями, бегающим взглядом, румянцем во всю щеку и даже с легкой хромотой в походке.
Даже из этого краткого подбора мы можем составить представление о деле Хэтфилда, которое обсуждали с невиданной страстью, и о том, с какой яростью его защищала горластая, светская часть Лондона — суматоха, толкотня, приветственные выкрики и шуточки. А также об истории, которая обсуждалась всеми сословиями с такой напряженностью и резкостью, что это само по себе служит признаком не только моральной поддержки заключенного, но и стремления защитить его.
Например, весьма удивительно, что человек, обвиняемый в огромном количестве преступлений, оказал столь сильное влияние на моду. К вопросам такого сорта бездельники с Бонд-стрит относились чрезвычайно серьезно. Их полное подражание стилю Хэтфилда, лишь слегка носившее бунтарский характер, возможно, на самом деле было не столь уж безобидным развлечением. Его поступки могли снискать полное одобрение тех, кто жаждал свободы любой ценой, даже если она превращалась в нарушение законов. Это было время, полное несбывшихся надежд и разочарования: война с Францией поставила вне закона любые проявления революционных идей и направила всю энергию в русло национального патриотизма, который всячески поощрялся властями. Драконовские законы преследовали радикально настроенных граждан, и судебные разбирательства по делам государственной измены заставляли их уносить подальше ноги в поисках спасительного прибежища где-нибудь за пределами родной страны. И при всем том, даже на пике национальной угрозы, разразилась настоящая революция, мятеж и бунт. Это было время, когда Лондону следовало находиться в авангарде — Бёрк[51] без устали пел дифирамбы американским революционерам на том основании, что их вера в свободу — это благородное мировоззрение. Оно желанно и для всех остальных, поскольку сами американцы, в конце концов, являлись выходцами из Британии, и, стало быть, все прочие граждане тоже должны любить свободу. Англичане и англичанки, включая и Вордсворта, довольно пылко приветствовали Французскую революцию и желали как можно быстрее покончить в собственной стране с тиранией короны, привилегиями и коррупцией. Повсюду зрело желание перемен. Однако война положила конец всем этим надеждам. В самом деле, в результате военных действий Британия стала настоящим оплотом консерватизма. И все же чувство времени, ощущение того, что в воздухе витают романтически-революционные идеи, что само по себе являлось самой мощной движущей силой тех дней, вопреки разразившейся войне, должно было каким-то образом найти выход, и возможно, — каким-то таинственным образом — необузданное поведение Хэтфилда вызывало уважение среди сторонников этого течения.
Число его сторонников отнюдь не ограничивалось бездельниками с Бонд-стрит. К огромной досаде Колриджа, которую он выразил в статье «Кесвикский самозванец III» от 31 декабря 1802 года, казалось, будто все поголовно прониклись симпатией к мошеннику. «С трудом верится, с каким упорством и яростью почти все слои общества Кесвика встают на его защиту…» В то же время и Мэри «везде и всюду стала предметом самой горячей симпатии». Таким образом, сложилась интригующая ситуация, в которой люди чувствительные и вполне законопослушные начали высказывать достаточно резкие суждения по поводу правоты и виновности, законности и незаконности, и в общем — «верхи» и «низы», казалось, в целом склонялись к тому, чтобы в этом деле поддержать обе стороны. Целомудренность и греховность в равной степени стали предметом всеобщего обсуждения.
Двадцать первого декабря, во время третьего судебного разбирательства на Боу-стрит, которое было куда многолюдней двух предыдущих, против Хэтфилда выдвинули дополнительное обвинение в том, что он «подписал и забыл оплатить еще один вексель».
На сей раз Хэтфилда конвоировали до здания суда под восторженные крики толпы сочувствующих, которые запрудили улицы города. К тому же часть его поклонников, дождавшись окончания судебного заседания, сопровождала его обратно до исправительной тюрьмы.
В этот же день, по возвращении, он встретился с Ньютоном, который уже ожидал его в камере.
Хэтфилд не проронил ни слова, пока с него снимали кандалы, и дождался, когда тюремщик, безучастно приняв из рук Ньютона несколько золотых монет, оставил их один на один.
— Неужели ты не догадывался, что все это сделал именно я?
Ньютон окинул взглядом довольно неплохо обставленную камеру, как человек, весьма довольный делом рук своих.
— Есть и другие.
Хэтфилд указал на стол, заваленный множеством различных безделушек, некоторые из них были сделаны из серебра, а кое-что из них и в самом деле имело определенную ценность.
— Ты всегда умел всеми правдами и неправдами завоевать себе популярность, Джон.
Хэтфилд так разнервничался, что его начало трясти. В этом крохотном пространстве запертой камеры он старался держаться от Ньютона как можно дальше. Он должен выстоять.
— Ты, верно, удивлен, отчего я здесь и отчего мне вздумалось так заботиться о тебе после всего, что ты сделал?
Хэтфилд склонил голову, точно бык, готовый броситься на обидчика, но так ничего и не произнес. Ньютон сделал пару шагов в его сторону, и этот крупный мужчина сразу же отступил, внезапно обнаружив, что теперь спина его упирается в стену.
— Ты предал меня, Джон. Дважды. Первый раз своей смехотворной женитьбой, которая, как я подозреваю, даже не считается законной, поскольку ты уже был к тому времени женат… а второй раз, когда ты с такой неблагодарностью по отношению ко мне скрыл этот факт от меня. В свою очередь я тоже предал тебя дважды. Первый раз в Кесвике, когда натравил на тебя Хардинга, а затем в Бриконе. Теперь мы квиты.
— Если не считать того, что ты свободен, а я — под стражей.
— Когда я услышал новость о твоей женитьбе на этой деревенской красавице, у меня тоже было ощущение, будто меня приговорили к заключению.
— Мой приговор, скорее всего, окончится петлей.
— Да, уж верно, твое преступление карается смертной казнью. Но маловероятно, чтобы суд вынес тебе смертный приговор посредством повешения.
— Мне бы твою уверенность!
— Я сделаю тебе такой подарок, Джон, если мы снова сможем стать друзьями, как прежде.
Еще один шаг вперед. Хэтфилд спиной прижался к стене, однако холодная каменная твердь не принесла ему никакого облегчения.
— Я могу оказать тебе огромную любезность, Джон. И ты знаешь, сколь успешно мы действовали вместе.
— Я мог… — Голос Хэтфилда сорвался на хрип.
— Ты ведь не скажешь им про меня, верно, Джон? — Еще шаг вперед. — А если ты скажешь… что они смогут доказать? Это ведь не я оказался банкротом, это не я сбежал, не явившись на судебное заседание, не я стал мошенником, и отнюдь не я франкировал свои и чужие письма, самым вероломным образом добивался кредитов, вторично женился, уже имея одну жену…
— Ты совершил нечто гораздо худшее. Гораздо худшее, нежели я. — Он выталкивал слова сквозь зубы одно за другим: сильный, развитый физически мужчина теперь стоял, вжимаясь спиной в стену, стараясь держаться подальше от бледнолицей фигуры в черном, и волосы Ньютона и даже глаза как нельзя более подходили такой единообразной черноте его одежды.
— Об этом знаешь только ты, Джон. — Он на секунду замолчал. — Но кто же тебе поверит?
Последнее предложение свистящим шепотом проникло в сознание Хэтфилда. Чернота Ньютона теперь походила на внезапную лихорадку, которая вызывала жесточайшие приливы и отливы тьмы в его сознании. Он вдруг подумал о Мэри, вспомнив ее именно такой, какой она предстала перед ним тем вечером, когда молодая пара прибыла в гостиницу, скрываясь от преследования. Хэтфилд подумал о перевале Хауз-Пойнт, а потом вдруг вспомнилась матушка, лицо которой светлым пятном кружило в водовороте черноты, — страшная тьма все больше и больше надвигалась на него и грозила окончательно затопить его разум, вновь подчинив его волю власти Ньютона.
— Пожалуйста, оставь меня в покое. — Слова прозвучали тихим шепотом. — Пожалуйста, оставь меня в покое.
Только бы Ньютон не притрагивался к нему! Если бы ему только удалось избежать этих прикосновений, то завтра, возможно, он сумел бы подготовиться как следует.
— Пожалуйста. — Он по-прежнему стоял очень прямо, прижавшись спиной к спасительной стене, но теперь, будто бы все его тело двигалось на шарнирах, он молитвенно вскинул руки к этому бледному, светящемуся лицу всего в нескольких футах от него. — Завтра, — добавил он.
Ньютон улыбнулся и очень мягко кивнул. Он было намеревался протянуть руку и похлопать Хэтфилда по плечу, но тотчас же отдернул ее, заметив неподдельный ужас в глазах заключенного.
— Мне жаль, если мой визит столь сильно напугал тебя, Джон. Но мне бы не удалось безопасным образом передать тебе предупреждение.
Он неспешно подошел к двери и позвал тюремщика.
— Может, тебе чего-нибудь не хватает здесь?
— Нет. — Хэтфилд все еще не решался отойти от стены.
— В таком случае увидимся завтра.
Ньютон исчез столь же волшебно, как и появился.
Хэтфилд покрылся липким, холодным потом. Он позвал тюремщика, который слегка задержался, возможно, потому, что весьма чопорно провожал Ньютона через весь тюремный двор до самых ворот. Когда же он явился, то проявил немало проворства и еще больше уважения к такому знаменитому и выгодному арестанту. Хэтфилд велел принести бутылку кларета и пирог с олениной на обед. Пока надсмотрщик отсутствовал, заключенный вытащил свой дневник и принялся писать так, словно жить ему осталось всего несколько часов.
Два дня подряд — двадцать второго и двадцать третьего декабря — Хэтфилд провел в лихорадке. Он весьма смутно осознавал, как Ньютон появился в камере, затем исчез и вновь появился уже с доктором, взявшимся пускать кровь больному и прописавшим лекарства. Рецепт тут же вручили Ньютону, дабы незамедлительно отправить посыльного в аптеку.
И хотя лихорадка на сей раз оказалась жестокой, но все же непродолжительной, и в канун Рождества Хэтфилд очнулся с ясной головой. Он был еще очень слаб, однако стоило лишь подняться на ноги, как силы стали возвращаться, ему даже удалось сделать половину физических упражнений, которые он вновь принялся выполнять ежедневно с тех самых пор, как попал за решетку.
И вот в тот самый день, в канун Рождества случилось событие, которое потрясло и поразило буквально всех, начиная с Хэтфилда и заканчивая прессой, широкой общественностью и даже, возможно, бездельниками с Бонд-стрит.
— Ваша жена, — возвестил тюремщик, — она здесь и желает знать, примете ли вы ее.
Надсмотрщик даже не пытался скрыть своей радости. В это Рождество в тюрьме Хэтфилда ежедневно посещали благородные дамы (и, что более важно, постоянно давали чаевые), к тому же сюда совершенно свободно заглядывал такой джентльмен, как Ньютон, который открывал себе доступ к заключенному с помощью полновесных гиней. А теперь вот — пожалуйте! — драма великого воссоединения. Его собственная жена, которую он клятвенно обещал познакомить с Хэтфилдом на Рождество, когда две ее сестры приедут погостить на праздники из Твикенхэма, просто с ума сойдет, когда первой узнает о таком захватывающем повороте во всей этой истории.
— Одну минуточку. Только… останьтесь здесь, не позволяйте ей войти, пока… одну минуточку.
Тюремщик с удивлением наблюдал за тем, как Хэтфилд метнулся к зеркалу и принялся шлепать себя ладонями по лицу, освежая румянец. Затем он тщательно причесал волосы и заново завязал их в хвост на затылке, поднял воротник, одернул бутылочного цвета сюртук, вытряхнул на носовой платок изрядную дозу духов из маленького флакона, провел им по скулам и щекам, а затем выжидающе замер, совершенно приготовившись к встрече.
— Впустите ее.
В этот момент, оставшись один в собственной камере, он чувствовал, как сердце его поет от счастья. Она пришла! Она прочла его письма и поняла, она пришла. Теперь-то уж он мог доказать, что его любовь — нечто большее, чем просто вожделение, она искупала все несчастья, очищала от грехов. Это служило ему верным доказательством того, что впереди его может ожидать новая жизнь. Он усилием воли заставил себя оставаться совершенно неподвижным — как нельзя более кстати ему вдруг вспомнился Кембл на подмостках… что это была за сцена? Что это было?..
— Джон?
Этот вопрос, заданный с тревогой в голосе, был естественной реакцией, поскольку создавалось впечатление, будто он и вовсе не видит ее. Он стоял, сомкнув руки в замок за спиной, ей показалось, что его взгляд устремлен прямо на нее, однако он совершенно не видел ее.
— Джон?
Она двинулась к нему осторожно и мягко, как и до этого произнесла его имя.
— Микелли, — промолвил он, точно пробуя ее имя на вкус.
— Да. — Она остановилась всего в нескольких футах от него, прекрасно зная, какую странную реакцию может вызвать у него любое прикосновение.
— Они сказали, что моя жена…
— Я по-прежнему горжусь тем, что называюсь твоей женой, Джон. Никакого другого титула мне больше и не надо.
Он кивнул, и это маленькое движение наконец позволило ему сфокусировать на ней взгляд. Он только теперь увидел перед собой женщину, которой было далеко за тридцать, наверное, ее даже можно было бы назвать красивой, если бы не следы долгих страданий, отразившихся на ее лице. На женщине было шелковое платье, однако уже давно вышедшее из моды и поношенное, несмотря на очевидные старания скрыть это. Ее рыжевато-каштановые волосы, уложенные в довольно строгую прическу, начали седеть на висках, а лицо от волнения приобрело необычайную бледность. Плохие зубы изрядно портили еще вполне милое грустное лицо. Ее фигура по-прежнему оставалась хороша, никаких признаков полноты, и в то же время не костлявая. Она легко найдет для себя другого мужа, подумалось Хэтфилду внезапно, преданная, любящая женщина, которая сделает честь любому, даже весьма респектабельному мужчине. Ему понадобилась вся его сила воли, чтобы заставить себя обнять ее, отдавая дань учтивости. И когда его вялые руки разжались, выпуская ее из объятий, они оба знали, что этот знак внимания так же пуст, как и наигранная вежливость между ними.
Однако это нисколько ее не обескуражило. С той же ужасающей настойчивостью, которая заставила ее проводить лучшие годы, сидя у окна и молча смотреть прямо в лицо неизвестного ей преступника, заключенного в тюрьму, а затем выйти за него замуж, она принялась распаковывать свои вещи, тем самым давая совершенно ясно понять, что намерена отныне разделить с ним эту камеру.
— Микелли. — Мгновенный порыв поступить правильно, вызванный лишь одними думами о Мэри, теперь подтолкнул его попытаться хотя бы прояснить ситуацию и быть честным в
своих чувствах к этой женщине. Он знал прекрасно, что если не сделает этого немедленно, то день ото дня, деля с ней одно узилище, ему все тяжелей и сложней будет расставить все по местам и яд недоговоренности все больше будет отравлять их взаимоотношения.
— Микелли, ты ничего не выиграешь, если останешься со мной. Судебные разбирательства идут из рук вон плохо. Меня ждет судебное расследование либо в Тивертоне, либо в Камбрии. В любом случае это будет для тебя слишком большим унижением. Тебе и без того пришлось пережить то, чего никто не способен вынести. Я принес тебе одни неудачи, я изменял тебе, я покинул тебя… Микелли, твое ангельское всепрощение убивает меня. Пожалуйста…
Она повернулась к нему с тем удивительным выражением светлой, одухотворенной печали на лице, которое едва не заставило его разрыдаться от раскаяния за содеянное.
— Я знаю, тебе трудно любить меня, Джон, — промолвила она и неожиданно запнулась, замолчав на секунду: такое признание, даже если оно уж давно сделано в глубине души, совсем не легко произнести вслух, — но я твоя законная жена.
— Мое поведение отняло у меня все права, какими я обладал, и уж тем более освобождает тебя от обязанностей передо мной.
— Я хочу быть с тобой.
— Микелли, я слишком плохое общество для тебя.
— Ты же не можешь остаться в одиночестве на Рождество.
— Боюсь, что теперь мне большую часть времени придется довольствоваться одиночеством. Одно Рождество…
— Ты хочешь, чтобы я ушла?
— Ради твоего же блага, Микелли, ради того будущего, которое тебя ждет впереди.
— Без тебя мне не нужно никакого будущего.
— Ты не должна так говорить! Не должна!
— Почему ты так не хочешь, чтобы я хотя бы позаботилась о тебе?
— Я этого не стою! Я погубил всю твою жизнь! Я для тебя Черная Смерть! Тебе следует бежать от меня без оглядки, начертать крест на пороге этой двери, оставь меня, иначе я вновь причиню тебе боль, Микелли.
— Я привезла с собой детей.
— О Господи!
— Они сейчас с тюремщиком. Они хотят видеть своего отца. — Она помолчала. — Я схожу и приведу их, а затем, если ты все же захочешь, чтобы мы ушли… мы уйдем.
— Микелли… мне так жаль.
— Ничего. — Она улыбнулась. И, насколько он мог судить, улыбка эта выражала лишь любовь, не обремененную ничем, незапятнанную, не отравленную никакими суждениями о его виновности. — С того самого момента, как я впервые увидела тебя, с того первого момента, — сказала она, — я всей душой и навечно полюбила тебя. Возможно, такой груз слишком тяжек для тебя.
Двадцать седьмого декабря Хэтфилду пришлось пережить четвертое и последнее заседание на Боу-стрит; третьего января 1803 года «Морнинг пост» поместила на своих страницах объявление об окончательном решении: Хэтфилду надлежит предстать перед судом в Карлайле — дату еще предстояло назначить — за незаконное франкирование писем.
Двадцать восьмого декабря Хэтфилд неожиданно и с соблюдением всех строгостей был переведен из исправительной тюрьмы в тюрьму Ньюгейт. Менее чем через неделю его перевели в Маршалси. А еще несколькими днями спустя, уже девятого января, он был отправлен в Бристоль.
Возможно, сообщения в газетах о его сравнительно комфортном пребывании в тюрьме несколько раздражало власти; возможно, его популярность среди молодежи и пожилой части Лондона также в немалой степени беспокоила правительство; никто не потрудился дать ни малейших объяснений по поводу такого перевода заключенного в другую тюрьму.
Тюремщик, стороживший Хэтфилда в исправительной тюрьме, впал в совершенное уныние по этому поводу. Жена, как ему думалось, намерена была возложить всецело на одного лишь мужа ответственность за то, что он теряет такого знаменитого заключенного, и ее претензии не имели никакого оправдания. Однако после долгого обсуждения этой темы он время от времени возвращался к тому случаю накануне Рождества. Именно в том событии, сказал он сам себе, заключались причины такого перевода.
Как и обещал, тюремщик взял с собой свою жену, ее сестер, которые к тому моменту уже изрядно хлебнули портвейна, а также одного из их мужей (второй оказался человеком глубоко религиозным и не желал иметь ничего общего с такими гнусными «проделками»), чтобы показать им всем Хэтфилда. Они пришли как раз вовремя, застав самую умилительную сцену. Мистер и миссис Хэтфилд вместе с двумя маленькими детишками распевали рождественские песенки, собравшись в кружок. Сейчас Хэтфилд был куда обаятельней, нежели тюремщик мог себе представить. Как он рассказывал позже, ему в жизни не доводилось видеть, чтобы человек столь разительно изменялся за такое короткое время — точно подменили. Он едва сумел узнать в этом веселом человеке того одинокого, постоянно погруженного в мрачные мысли пленника, которого ему приходилось видеть до сей поры. Леди были буквально очарованы и восхищены подобной картиной и, как он сказал бы, с готовностью поддались чарам обольстителя. А тот в свою очередь сию же минуту предложил им кларету, осыпал их комплиментами, в особенности расхвалив платья, затем принялся сплетничать о герцоге Камберлендском, который присутствовал на судебных разбирательствах, и как граф Эйлсбери сделал отдельное замечание об этом, что сразу всем бросилось в глаза. Казалось, миссис Хэтфилд нисколько не возмущена таким поворотом событий, она скромно стояла в стороне и лишь изредка, с достоинством истинной леди отвечала на вопросы, которые ей задавали. Да, ответила им его жена, — и в ее голосе зазвучали нотки той светлой и прекрасной надежды, коя обещала супружеской паре в будущем лишь счастье и процветание, — это самое замечательное Рождество, какое ей когда-либо доводилось праздновать.
После того как тюремщик отвел всю компанию обратно в их квартиру, его вызвали к воротам, возле которых остановилась карета. В ней сидел человек по фамилии Ньютон с целой охапкой пакетов. Он попросил тюремщика найти помощника, который бы отнес все эти подарки в камеру Хэтфилда, дабы, как он сказал, «несчастный пленник мог насладиться некоторыми маленькими рождественскими радостями». Так и сделали.
Тюремщика конечно же на вечеринку не пригласили, однако он остался поблизости, на всякий случай. Будучи себе на уме, он имел дар предвидения. Через некоторое время после относительной тишины, которая внезапно наступила в камере Хэтфилда, Ньютон стремительно вышел и потребовал, чтобы его немедленно сопроводили до ворот.
— Я лишь один разочек глянул ему в лицо, — как-то позже рассказывал тюремщик, — и никогда больше не желал бы этого повторить. Никогда, даже за десять гиней. Именно этот человек уничтожил Джона Хэтфилда. Слава Господу, что ему не довелось охотиться на меня.
Когда Мэри в конце концов получила его письма, она уже точно знала, что беременна. Слова мужчины, которого она столь страстно любила, стали альфой и омегой для этого еще не родившегося ребенка, равновесием, завершением, и эта любовь вдруг, словно бы оттаяв после лютых холодов, пришла к ней из прошлого, заполнив собой настоящее. Беременность каким-то непостижимым образом очистила все ее чувства. Она написала ответное письмо тотчас же.
20 декабря
Дорогой супруг,
Спешу известить тебя, что я беременна. Я знаю, что сие известие обрадует тебя, ибо мы уже обсуждали с тобой эту тему и ты говорил мне, как сильно желал бы иметь от меня ребенка. Я получила твое письмо, которое, как мне кажется, я поняла. Нам так много надо друг другу сказать, что было бы совершенно бессмысленно и бесполезно пытаться выразить все чувства в одном коротком письме. К тому ЖС Я Н6 владею твоей манерой гладко выражать мысли. Сейчас я немного прихворнула, однако все идет своим чередом. Когда я почувствую себя лучше и если только ты пожелаешь, я приеду к тебе, и мы увидимся.
Мэри.
Несколько дней подряд она сомневалась, стоит ли ей посылать письмо, но канун Рождества заставил ее решиться — в тот самый момент, когда она вошла в крохотную, словно бы игрушечную церковь, выстроенную на каменистой скале, будто Ноев ковчег, приставший к вершине горы. Там-то она и услышала старинную рождественскую историю, повторяя вслух псалмы и молитвы, символы веры, почувствовала себя свободной, искупившей собственные грехи, благословенной и вышла из церкви, совершенно уверенная, что она сможет следовать и собственной вере, и тем глубочайшим чувствам, которые снедали ее душу. Тогда-то она и отправила письмо в исправительную тюрьму.
Было холодно, озеро покрылось коркой льда, луна, точно гигантский полноликий фонарь, висела над вершинами холмов, похожими на стога сена. Мэри перестала принимать опий, обратив все свое внимание на здоровье и внешность, и ей не стоило ни малейших усилий вернуться к прежнему размеренному образу жизни, который она вела более двадцати лет подряд. По мере того как она осторожно спускалась по крутому склону горы, Элис и Том шли по обе стороны от нее, поддерживая ее под руки и не давая ей поскользнуться и навредить ребенку.
Дневник, 17 января, Бристоль
Они всеми силами стараются убить меня раньше, нежели я предстану перед судом! С того дня, как минуло Рождество, это четвертая тюрьма, куда меня переводят, и она худшая из всех. Весь пол камеры почти на полдюйма покрыт корочкой льда. Я укутываюсь во всю свою одежду, какая у меня есть, и все же холод пробирает до самых костей, несмотря на все мои старания. Мне сказали, что моя жена так и не появилась у главных ворот. Либо они лгут, либо они так быстро и тайно перевезли меня, что эта головоломка совершенно сбила ее с толку, и теперь она знать не знает, где я нахожусь. Лежать или сидеть неподвижно в этой камере — настоящая пытка: даже теперь, когда я пишу эти строки, мои пальцы, которые я укутал в двойные перчатки, ломит и сводит судорогой от такого ледяного холода, какого мне еще ни разу переносить не доводилось. Я встаю и начинаю с остервенением топать, точно дервиш, и это в самом деле немного помогает, но только на несколько минут, а затем холод вновь с успехом штурмует мой бастион. Мой единственный посетитель — это тюремщик: он сказал, что меня заперли в самой отдаленной части тюрьмы и камеры с обеих сторон пустуют, поскольку затоплены водой (а теперь еще и заледенели, могу в этом поклясться) и непригодны для обитания даже таких преступников, которых они здесь вынуждены содержать. Он дает мне жидкую овсяную кашу, и в больших количествах — он знает, что у меня имеется серебро и золото, но он ничего не приносит мне из теплой одежды, а однажды, когда я весьма любезно поинтересовался у него насчет его жены, он перепугался, шарахнувшись прочь, точно кролик, застигнутый врасплох вспышкой пламени. Мне до сих пор никто не сообщил, когда же следует ожидать суда, знаю только, что состоится он в Карлайле и ничего хорошего мне не сулит, поскольку присяжные будут вынуждены публично осудить меня за двоеженство и мой незаконный брак с Мэри. Но к чему вся эта пытка? У меня есть деньги. Моя законная жена желала бы последовать за мной и служить мне по-прежнему. Нищее, ужасное, кошмарное место, и все же, каким бы оно ни было, в конце концов, это лучший дом для моих двух дорогих крошек, чем ледяная канава. Почему они держат меня здесь в полном неведении? Почему меня перевозят с места на место, замуровывают в этой темной, холодной камере, скрывая от людей?
Едва увидев письмо на столе, Мэри было подумала, что оно, возможно, от мужа. Все внутри всколыхнулось, точно ребенок — хотя это было совершенно невозможно — потянулся вверх, тем самым подтверждая, с какой силой она желала воссоединиться с ним вновь.
Однако письмо оказалось от мисс д'Арси, и Мэри решила, что послание может подождать до тех пор, пока не уедет преподобный Николсон, которого она, к собственному изумлению, обнаружила в гостиной, когда вернулась после неспешной прогулки к Китти.
Иногда ей казалось, будто молодой священник уж слишком сильно страдает от всего, что с ней приключилось. Он постоянно наведывался в гостиницу «Рыбка», дабы повидаться с Мэри и лично убедиться, что молодая женщина вполне оправилась после потрясения, будто и в самом деле нес ответственность за ее благополучие и здоровье. Он чувствовал, что ему следовало вести себя куда более осторожно с незнакомцем, который с невероятной легкостью сумел завоевать его симпатию своими подкупающими манерами, с небрежностью упомянув собственный титул и самым неожиданным образом проявив глубокое понимание в отношении его, преподобного, пылких чувств к мисс Скелтон. Ему следовало более всего позаботиться именно о Мэри: она была его прихожанкой, из его паствы, и, будучи пастырем, он позволил волку проникнуть в это «стадо» и выкрасть самого драгоценного ягненка. А ведь были признаки беды. Однажды, выйдя из дверей собственной церкви, он застал Мэри в страстных объятиях Хоупа буквально на пороге храма, но тогда он просто закрыл на это глаза!
Господь совершенно ясно направил их в этот момент к нему, дабы предупредить, а он, совершенно ослепленный пустыми титулами, чувством юмора и грандиозными возможностями, так и не внял предзнаменованиям Господним. Падение Мэри, обман, которым ее заманили в ловушку, и незамедлительно последовавшая расплата за ошибку, теперь уж и вовсе очевидная, расплата, груз которой девушке нести придется до конца дней своих, — все это он сам себе вменял в вину.
В равной степени он был расстроен и никак не желал смириться с самим фактом такой женитьбы. Хотя в тот момент он представления не имел, что Хоуп уже женат, разве он не совершил грех одним тем, что благословил этот фальшивый союз в доме Господнем, в его родном храме? Ему хотелось обсудить все это с кем-нибудь из священников, однако, когда ему выпадала подобная возможность, ему не хватало духа, и эта ущербная скромность заставляла его отступиться от такой задумки. Публикации в газетах еще больше встревожили его.
Хотя Мэри представления не имела, какое смятение и крушение религиозных идей переживает преподобный, она вскоре поняла, какую тревогу он испытывает за нее и что он часто приходит к ней, чтобы почувствовать душевную поддержку. Но сколь бы искусно она ни утешала его, он вновь и вновь возвращался, стремясь получить больше.
Она принесла ему чаю. Конечно, он тут же взялся протестовать и уверять ее, будто никак не может остаться дольше и ему еще непременно надо спуститься по долине до того, как начнет смеркаться, а дни уж стали и вовсе короткие, однако ж преподобный Николсон все же с благодарностью принял из ее рук чашку чаю и, присев, начал потягивать его маленькими глотками.
— Вчера я видела мисс Скелтон, — промолвила Мэри, уже заметив по прежним разговорам тет-а-тет со святым отцом, что вполне может себе позволить довольно смело вести себя с ним. — Разве это в ее привычках оставаться в долине на всю зиму?
— А разве нет? Она любит эту долину. — Его неуклюжий, короткий ответ заставил девушку немедленно оставить эту тему. Однако преподобный помолчал лишь несколько секунд. — Должно быть, для нее это весьма тяжело — красивая молодая леди с весьма неплохими видами на будущее, настоящее сокровище для любого мужчины в нашем краю, по крайней мере, мне так думается. И вдруг оказаться здесь, в глуши, запертой снежными заносами, в то время как ее отец, кажется, намерен скупить все свободные земли в округе, какие только найдутся, и не желает покидать долины даже на неделю, боясь пропустить выгодную сделку. Вероятно, ей очень тяжело.
— Должно быть, — согласилась Мэри тем спокойно-невозмутимым голосом, что доказывал силу ее характера. Она не слишком-то любила мисс Скелтон… и уж если говорить честно, то и вовсе недолюбливала эту девушку, поскольку из постоянного общения с преподобным Николсоном она уж давно поняла, что эта юная наследница немалого состояния обходится со священником не самым лучшим образом.
— А затем брак… — после некоторого молчания мрачно произнес священник и, осознав, что весьма некстати чересчур разоткровенничался, покраснел.
— Да, — довольно весело отозвалась Мэри после некоторых размышлений, — это может стать настоящим несчастьем.
— Моя дорогая Мэри, — бросился заверять он ее, его душевная рана болела с прежней силой, словно нанесена была только что, — мне следовало проявить куда большую осмотрительность.
— Никто не мог предположить.
— Я потерял голову, точно глупец.
— Все ему поверили.
— Меня посвятили в священный сан, дабы я помогал советами, предупреждая против таких вот неверующих.
— Даже хозяин гостиницы «Голова королевы» и тот поддался его влиянию.
Неожиданное упоминание Джорджа Вуда заставило умолкнуть молодого священника. Вуд до сих пор безгранично верил в величие своего «старого друга», не сомневался, что так или иначе, но его приятель в конце концов «выберется из передряги». Его собственные денежные потери в результате этой аферы, как ему думалось, нисколько не превышали обычных расходов. Хоуп был «истым джентльменом» и настоящим любимцем всех, кто знался с ним, и, сидя в собственной гостиной, в компании друзей, Джордж Вуд, эсквайр, весьма жестко критиковал те заметки, что появлялись на страницах «Морнинг пост».
— Я и сама попалась на его уловки, — мягко добавила она. — Что же вы могли поделать?
— Так вы не вините меня за это?
— Как же я могу винить вас?
— Но ведь вы и впрямь меня не вините?
Ей вдруг подумалось, что в этот самый момент, вымаливая у нее прощение, преподобный выглядит поистине блаженным — и как мисс Скелтон могла играть им, точно куклою?
— Нисколько, — заверила она его торжественным тоном. — И никогда не стану.
— Благодарю вас, Мэри.
Преподобный подскочил с такой стремительностью, что если бы не проворная рука Мэри, то он бы наверняка перевернул чайник с заваркой. Водопад извинений, скорей прочь, он торопится, подпрыгивает от нетерпения, несколько раз распрощался, заверил в вечной признательности, увидится в воскресенье, вскоре заедет…
Мэри убралась в комнате, вернулась, подбросила поленьев в огонь и села читать послание от мисс д'Арси. Зима приносила с собой некоторое преимущество: появлялось свободное время неторопливо читать подобные письма. Покой и оторванность от остального мира вернулись в долину; можно было неторопливо собраться с мыслями.
10 января
Моя дражайшая Мэри,
Лондон просто превосходен! После Озерного края этот город — самое любимое мое место на земле, и куда бы я ни посмотрела, я всякий раз думаю: «Ах, если бы только Мэри могла быть рядом со мной и любоваться тем, чем любуюсь я, или другим!» или же: «Я знаю, дорогой Мэри обязательно бы это понравилось! И еще вот это!» Мы здесь увиделись с таким количеством людей, посмотрели столько спектаклей, насладились зрелищами великого города, что мне просто не терпится поскорее поделиться с вами моими впечатлениями, однако же все это может подождать и до следующего письма. Теперь же я хочу лишь сказать, что добрались мы благополучно, все мы сейчас обосновались по одному из лучших адресов Лондона, и если бы только моя милая Мэри была со мной, то жизнь моя стала бы идеальной.
Но я также должна рассказать вам о Хоупе… Хэтфилде!
Весь город полнится слухами о нем. Никогда раньше мне не доводилось слышать столь много об одном человеке, разве только о мистере Питте или Наполеоне Бонапарте. И конечно же, поскольку я сама имею непосредственное отношение к этому скандальному делу, многие ищут моего общества, дабы узнать мое мнение. И в самом деле, некоторые лучшие семьи Лондона старались вызвать меня на откровенный разговор, что, собственно, было сделать весьма легко, особенно после
публикаций в «Пост» от 31 декабря. Вы читали статью? Они озаглавили ее «Кесвикский самозванец II», и в ней автор (которого полковник Мур знает лично: это поэт, мистер Колридж, и живет он в Грета-Холл) приносит глубочайшие извинения за то, что ошибочно заявил, будто я сама назначила день свадьбы с самозванцем. «День так и не был назначен» — так он написал и продолжал хвалить меня за то, что мне удалось так счастливо избежать этого скандального брака, и отдал должное моему «здравому смыслу и добродетели». Сама бы я ни в коей мере не смогла бы сделать заявление лучше, даже если приложила бы к тому все усилия.
Я было хотела посетить Боу-стрит, куда, по моему разумению, большая часть города постоянно отправлялась, дабы посмотреть на Хэтфилда во время судебного разбирательства. Однако полковник Мур строжайшим образом запретил мне делать это. И все же однажды мне удалось его перехитрить, 27 декабря. В тот день я и миссис Мур, обнаружив, что Хэтфилда провозят по определенному маршруту в почтовой карете, под конвоем сопровождая его к месту судебного расследования и обратно в тюрьму, расположились на одной из улиц по ходу кареты после обеда и смогли как следует рассмотреть его. О, Мэри!
Представления не имею, каким образом никто из нас (вы видите, я включаю в этот список и свою персону) не сумел разглядеть в нем самого отъявленного мерзавца! Он сидел в коляске с черными волосами, которые трепал холодный ветер, вскинув руку в ответ на многочисленные «ура!», которые доносились со всех сторон так, словно он был принцем Уэльским. Но каков урок истинной подлости! Когда он проезжал мимо нашей кареты, мне сделалось не по себе при одной лишь мысли, что он может заметить меня, и потому я спрятала лицо; но вот наконец его карета проехала дальше, и меня стало трясти, когда я представила, в какой близости от меня этот злобный зверь проехал. Меня трясло с такой силой, что моя бедная миссис Мур подумала, будто я страдаю от приступа лихорадки, в то время как это было лишь непостижимое воздействие его греховности на мою несчастную душу. Одно лишь его присутствие вызвало такую слабость, что, когда мы добрались до дома, в котором остановились, я вынуждена была незамедлительно отправиться в свою комнату, лечь в постель и провести там по меньшей мере час, дабы успокоить расшатавшиеся нервы.
Вот тогда-то я и подумала о Вас, моя дорогая, милая Мэри. О том, как, должно быть, страдали Вы сами и по-прежнему страдаете. Изобретательности этого монстра в человеческом обличье нет пределов. Вы еще прочтете в газетах о том, что его жена, урожденная мисс Нейшен привела к нему в камеру двоих своих детей на Рождество. Он встретил ее с распростертыми объятиями, и она оставалась с ним до конца всего судебного расследования и, насколько мне известно, все еще пребывает с ним. Итак, поговаривают, будто все это задумал сам Хэтфилд с единственной целью: когда начнется окончательное разбирательство, обратить внимание присяжных не только на его искреннее раскаяние, но и на удручающе опасное положение, в котором несчастная женщина и ее маленькие детишки будут брошены на произвол судьбы, случись судьям вынести смертный приговор, который, собственно, совершенно соответствует тяжести его преступлений. Полковник Мур встретил своего давнего друга, судью Хокинса, и…
Дальше Мэри не стала читать. Неужели она написала ему письмо слишком поздно? Или же он просто навсегда забыл о ней?
В комнату вошла миссис Робинсон, однако, увидев, что ее дочь совершенно погружена в собственные мысли, сидя перед горящим камином, она осторожно вышла, предупредив всех в доме, чтобы никто не смел побеспокоить Мэри.
В комнате начинало темнеть; молодая женщина даже не стала зажигать свечей, лишь подкинула еще один брикет торфа в камин и пару поленьев, которые, быстро вспыхнув, давали больше жару.
Огонь разгорелся не сразу, яркие языки его танцевали перед ее немигающим, безрадостным взором, словно бы пытаясь отвлечь ее, утешить и помочь ей.
Чуть позже она бросила листки письма в огонь, пристально наблюдая за тем, как края, охваченные пламенем, сворачиваются, чернея, угольная чернота все больше охватывает странички, не оставляя ни единого белого пятнышка, как крупные хлопья серовато-голубого пепла покрыли брикет торфа. А снаружи темная, ночная долина была заключена в оковы холода и молчания.
Дневник, 26 февраля, Оксфорд
Еще одна промозглая камера! Еще одно унылое и бесчеловечно-жестокое место. Они доставили меня в оксфордскую тюрьму. Как сказал тюремщик, это случилось оттого, что уж больно я ученый, писал много, как он слышал, сочинил несколько незабываемых работ, которые были куда как значительней, нежели работы простого выпускника университета. Возможно, меня бы даже позабавило его остроумие, как и всех прочих, но это отнюдь не остроумие, да и держится надзиратель от меня подальше. Он так шарахается от меня, будто я болен чумой. Надзиратели торопливо вбегают в камеру, принося мне положенную пищу, а затем тут же выскакивают вон, захлопывая за собой дверь. У меня есть деньги, и я мог бы заплатить за предметы роскоши — некоторые денежные суммы до сих пор продолжают поступать ко мне, иногда это подношения от поклонников, но большей частью я даже представления не имею, откуда они берутся. Таким образом, я получил от тюремщиков перо и бумагу, новые свечи, вино, а затем и свежее нижнее белье, однако они так и не отваживаются остаться со мной один на один в камере и поговорить. Кто дал им такой указ? Когда я задаю им этот вопрос, они явно начинают чувствовать себя не в своей тарелке, а затем сразу же убегают прочь, лишь бы не отвечать мне. Когда же я спрашиваю их о женах — просто лишь бы проверить собственные догадки, — они зеленеют и в панике несутся прочь очертя голову.
Таким образом, я нахожусь в полном одиночестве. Вряд ли у Микелли появится хотя бы малейшая возможность отыскать меня. Они перевозят меня с места на место слишком часто, тайком укрывая в самом чреве Англии, словно я какой-нибудь контрабандный груз, что прячут в трюме корабля. Я знаю, что происходит, но им не сломить мой дух.
Я решил в общих чертах описать собственные философские взгляды, как и приключения, которые мне довелось пережить на своем веку. Я предложу политическую систему порядка (с Биллем о правах и со всеобщим выборным правом) и систему внутренней экономики (с отдачей земли в руки бедного населения и минимальной заработной платой, а богачей лишить их гигантских площадей земли, захваченных ими по большей части незаконным путем). Я рассмотрю религию и образование, а также дам рекомендации в каждой из этих областей, основанные не только на всесторонних знаниях— даже взятый наугад предмет видится мне скорее в более широком свете, нежели в тончайшей специфике, — но основываясь на том, что мне самому удалось обнаружить и пережить за время своей жизни, которая имела несколько ярчайших глав. И конечно же я напишу правила поведения взрослых и детей. Я не веду речь о семейной жизни, поскольку на данный момент представления не имею, выдержит ли моя собственная семейная жизнь такое пристальное внимание с моей стороны.
Я начну, как и все люди, остававшиеся в уединении, с любви.
Теперь мне кажется, будто любовь — это лишь жертва: чем значительней жертва, тем сильней любовь. Теперь только я вижу, какова сила любви Микелли ко мне: стремление подчинить своим чувствам собственную личность, ее добродетель, ее состояние — и все это брошено к моим ногам. Это и есть жертва, и больше ничто в мире не способно в должной мере определить силу любви. Остальное же все — похоть, прихоть, каприз, мода, воображение, жадность или же традиции. Жертвенная натура человеческой любви находит такой пример и свое оправдание в благороднейшем акте, который когда-либо совершался на этой бренной земле, — жертва Иисуса Христа ради всего рода человеческого, дабы мы могли возрождаться вновь и пребывать с Ним в Царствие Небесном Отца Его. Жизнь Христа — жизнь совершенная, и все акты самопожертвования и все намерения берут начало в самопожертвовании. Туда, куда Он следует, туда и мы идем по стопам Его.
Уж коли однажды жертва любви предложена, то от нее никак нельзя отказываться; впрочем, во второй раз ее тоже предложить уж нельзя. Следовательно, у нас есть лишь одна любовь, как Христос принес лишь одну жертву. Однако же возникает проблема, когда мы неправильно используем эту единственно выпавшую нам возможность, а такое случается часто. Подобная ошибка отчасти проистекает от невежества — которое само по себе вполне извинительно и всецело находится во власти Господа нашего Всемогущего, — но в большей же степени причиной тому невоздержанность. Если нам выпадет судьба предложить жертву свою верному человеку в верное время, тогда и любовь обретет несомненную истинность и долговечность, и ни Вельзевул, ни слуги его не смогут сломить сие праведное чувство. А если же мы предлагаем жертву не тому человеку в неверное время или же тому человеку— как, мне верится, моя Мэри, например, — но в неподходящий момент, то, как замок, построенный на песке, любовь эта рухнет.
Таким образом, отыскать предмет, которому бы можно было принести жертву, равносильно тому, как обрести ключ, который бы отпер заветные двери и выпустил бы твой страх…
Мороз свирепствовал до самого конца пасхальной недели, и Мэри была несказанно этому рада, поскольку злая стужа дарила ей желанное уединение и ограждала от остальной долины, принося ей мир и спокойствие, к которому она уже успела привыкнуть. Ей было до чрезвычайности необходимо восстановить утраченное равновесие после всего зла, которое он ей причинил. К тому же она хотела позаботиться о ребенке. Мэри с невероятной страстью принимала все меры предосторожности, дабы отлично питаться, как следует высыпаться и даже ночью дышать свежим воздухом. Случалось, Элис и миссис Робинсон даже ругали будущую мать за такое чрезмерное усердие, но Мэри не обращала на их ворчание ни малейшего внимания. Однако слишком часто бранить ее они не решались, поскольку обеим было ясно, насколько жизненно важен для Мэри этот ребенок. Она могла внезапно замереть на месте, прислушиваясь к каким-то своим внутренним ощущениям, которые дарил ей еще не родившийся ребенок, и только как бы вновь убедившись в своих чувствах, она шла дальше, и на лице ее играла очаровательная, задумчивая улыбка. Она много читала о беременности в своих медицинских книгах и разговаривала с миссис Смолвуд, которая во всей долине слыла повивальной бабкой. Таким образом, Мэри готовила себя к тому, чтобы, случись акушерке не прибыть ко времени появления ребенка на свет, самой родить без посторонней помощи. Она постоянно использовала засушенные еще с осени травы в качестве приправ к самым различным блюдам и не забывала съедать хотя бы по яблоку в день, поскольку прекрасно понимала, что ей и ее будущему ребенку очень нужны фрукты. Ей бы очень хотелось, чтобы и Джон разделил с ней эту огромную радость, во всяком случае, временами именно так она и думала, но когда к сердцу вновь подступала обида и боль, то волна горечи смывала всякое желание видеть его рядом.
В начале апреля, хотя еще стояли морозы, ласковое солнце неодолимо влекло Мэри прочь из дома, прогуляться. Она отправилась на восток от Баттермира к Мшистому водопаду. Именно туда она совершала прогулки с Джоном, на сей же раз она прошла дальше, мимо того самого места, где он впервые сделал ей предложение. И когда Мэри уже миновала водопад, ее сердце вдруг переполнилось неожиданной радостью. Когда-то она любила и была любима. Это чувство не было совсем уж безнадежным и бесполезным — кое-что осталось; она прикоснулась к уже довольно большому животу и ощутила, насколько ей не хватает его.
В последние дни августа, как раз в то самое время, когда она и Джон были поглощены друг другом, оставаясь в уединении, Колридж проезжал Баттермир. До сего момента он редко испытывал столь сильные душевные порывы и ощущение могущества собственного гения. В тот раз он описал водопад, что в народе назывался Мшистым, и его описание в некотором роде отражало теперешнее настроение Мэри, когда она, в редкие минуты отдохновения, предавалась воспоминаниям, возрождая в памяти тот волшебно-чудесный отрезок лета, который ей довелось пережить.
Она изо всех сил стремилась сохранить в себе то настроение, которое навеял ей этот знакомый путь, желая запечатлеть в своем сознании эти воспоминания, дабы она могла лелеять их в собственном сердце, изголодавшаяся по умиротворенным и радостным мыслям о собственном муже. Но в конце концов эти чувства ускользнули от нее, и она так и осталась стоять, глядя на воду, которая теперь, зимой, устремлялась вниз по узкому ложу, скованному со всех сторон толстым слоем льда, который чуть дальше, по краям водопада образовывал причудливый рисунок толстых сосулек самой замысловатой конфигурации, так что замерзшая на стуже вода напоминала то чьи-то конечности, то живот, а то и вовсе походила на женскую грудь. И все эти ледяные конструкции были столь прочны, что сломать их руками не представлялось никакой возможности.
Мэри почувствовала, как ледяной воздух подбирается к горлу. Она еще плотней закуталась в пальто и как можно быстрее направилась обратно в деревню, однако же не забывая ступать осторожно и аккуратно, дабы не поскользнуться. Возможно, ребенок заставит его вернуться к ней.
14 апреля 1803 года
Мой дорогой муж,
Наконец-то я добралась до Оксфорда, но мне сообщили, что тебя отослали отсюда вот уже как шесть недель назад. Я изнурена от постоянных переездов с места на место — малыши называют себя «цыганами»! — однако расходы, как мне самой удалось убедиться, слишком уж велики. Некоторые из наших друзей в Тивертоне собрали для нас кое-какие пожертвования, но сумма оказалась не так уж велика, и мне приходится беречь каждый пенс. Мне просто необходимо поселиться где-нибудь, чтобы я могла зарабатывать трудом на ежедневные расходы. Я уж было подумывала открыть школу для девочек, которая бы одновременно давала образование и нашим детям. Ты одобряешь такую идею? Я не образованная женщина, однако получила домашнее воспитание и всегда читала много книг, которые могли бы оказаться весьма полезны в жизни.
Таково мое решение. Я отправлюсь в Карлайл и окажусь там, когда тебя привезут туда для судебного разбирательства. Никто не в силах мне сказать, когда в точности произойдет выездная сессия суда присяжных, но будет лучше приехать заранее, нежели опоздать на слушания, поэтому я отправляюсь немедленно. Надеюсь, я сумею добраться туда раньше тебя, поскольку мне нужно не только найти жилье для семьи, но и, возможно, какую-нибудь работу. Я знаю твое мнение по данному поводу, и я не стану ставить тебя в неловкое положение. Я приеду к тебе на свидание одна, и если ты будешь мрачен или же до крайности занят со своими адвокатами, я пойму. Чтобы избежать некоторых затруднений для нас обоих, я назовусь миссис Бенсон (Энн Бенсон была одной из моих подруг по школе), и именно таким именем я и представлюсь тебе. Это также избавит наших детей от постоянных насмешек и оскорблений, которые обязательно преследуют всех, кто имеет хоть какое-либо отношение к человеку с дурной славой.
Чтобы сохранить те мизерные средства, что у нас еще остались, я намерена пройти пешком большую часть пути. В этом году весна поистине прекрасна. (Как, должно быть, жестоко это звучит для тебя, в то время как сам ты заперт в этой ужасной темнице, — поверь, я вовсе не намеревалась причинить тебе боль своим замечанием.) Я просто хочу тебя заверить, что не стану слишком сильно изнурять детей, которые уже успели привыкнуть к длительным пешим прогулкам, им будет это даже в радость в такую прекрасную, мягкую погоду.
О, мой милый муж, как часто и с какой нежностью мои мысли обращаются к тебе! Весьма странно, но я совершенно убеждена, что самыми блаженными часами были те часы, что мы провели с тобой вместе в канун последнего Рождества и дни до Нового года. Не слишком подходящая обстановка для возрождения семьи и, как я смею надеяться, взаимного влечения. И все же если ты припомнишь нашу встречу, то такая атмосфера уж более не покажется тебе неподходящей для нашего взаимного счастья. Ты должен знать, что там, в Скарборо, ожидая твоего появления в окне камеры и проводя остальные часы дня и ночи в непрерывных размышлениях о том, каким способом освободить тебя из этой ненавистной клетки, моей величайшей мечтой было лишь одно — находиться рядом с тобой в этой камере, дабы весь прочий мир остался за ее стенами и оставил нас наедине.
Я знаю, тебе не нравится, когда меня одолевают сентиментальные чувства. Я также знаю, что ты часто сердишься на меня по разным пустякам, но ты должен знать: ты подарил мне самое великое счастье в моей жизни. Жаль, что жизнь моя не сложилась несколько иначе, но только не в главном: познакомиться с тобою, выйти за тебя замуж и родить тебе детей — что может быть прекрасней? Даже в самых дерзких помыслах я не смела мечтать о большем, милый Джон, я всегда, всю свою жизнь буду тебе сердечно признательна за это счастье.
Твоя любящая жена, Микелли.
Микелли и дети отправились на север следующим же днем. Никаких записей о том, что они благополучно добрались до Карлайла, не существует. Впрочем, как и о том, что же с ними сталось на самом деле во время их долгого путешествия. В конце апреля на северо-западе разразился внезапный снежный буран, и многие путники замерзли насмерть, их тела были обнаружены лишь после того, как стаял снег.
Дневник, 23 июня, Честер
Меня доставили обратно в Честер, что само по себе весьма изобретательно. Самым неожиданным образом меня избавили от ненавистного одиночества, которым меня мучили в течение многих месяцев. Теперь меня заперли в большой общей камере, где вместе со мной содержатся какие-то старухи, ночные пьянчужки, проститутки, сумасшедшие, вороватые детишки и несколько порочных существ обоего пола, с которыми здесь обращаются не лучше, нежели со свиньями на скотном дворе. Они предполагали потрясти меня и надломить мой дух, но я совершенно убежден, что они лишь оказали мне услугу. Я устрою здесь парламент. Я установлю законы всеобщей взаимной поддержки. Я устрою школу и стану преподавать основы религии (местный священник вынужден будет помогать мне в этом). Мои обязательства по отношению к этим людям будут совершенно чисты, и все это будет сделано самым демократичным путем.
Дневник, 6 июля, Честер
Менее чем через три дня моя система рухнула. Вынужден предположить, что она потерпела крах из-за окружающих условий (тюрьма) и из-за людей (по большей части это преступники) или же из-за самой системы. Это основная проблема всей политической теории.
Начиналось же все самым замечательным образом и с живейшим энтузиазмом со стороны заключенных. В течение первых двух дней нам удалось добиться, чтобы на полы была постелена свежая солома (пара серебряных монет, которые у меня еще сохранились в запасе, сослужили добрую службу), и нас регулярно кормили по нескольку раз в день, и питались все сообща — предварив прием пищи непременной молитвой, каждый получал миску супа или же жидкой овсяной каши. Тюремный священник — преподобный Скотт, молодой человек весьма привлекательной наружности, можно даже сказать, чересчур привлекательной наружности и чересчур умный, я полагаю, для священника — организовал уроки. И жена тюремщика— невероятно полнотелая женщина с пышным бюстом и прекрасными формами, однако, надо признаться, несмотря на всю глубину моих чистых помыслов и продолжительность воздержания, весьма притягательная — взялась за наведение порядка в камере, и на второй же день наше узилище было чище, нежели многие комнаты в гостиницах.
Сложности начались с выборами. Мы действовали строго в рамках всеобщего избирательного права. Все мои товарищи по заключению сразу же приняли мое предложение выбрать в парламент каждого седьмого в качестве представителя, однако одна из проституток (которая клялась, будто бы знавала меня еще мальчиком, хотя я даже и вспомнить-то ее не мог), по кличке Дженни Рыжая (все из-за цвета ее волос, которые теперь сильно потускнели), вынула изо рта трубку, что случалось крайне редко, и во всеуслышание потребовала, чтобы женщины были представлены в парламенте наравне с мужчинами. Поскольку женщин в камере оказалось почти столько же, сколько и мужчин, то требование такое было принято, с одной стороны, веселыми приветственными криками, а с другой— недовольными репликами. Это предложение показалось мне очень хорошим и вполне революционным, и я указал, что коль скоро мы последуем этому предложению, то по радикальности опередим как Американскую, так и Французскую революции, вместе взятые, и произведем на этом острове самые решительные изменения, какие потрясали его с 1688 года[52]. Вся женская часть камеры восприняла мою речь единодушным одобрением, в то время как из мужской половины на такое предложение отозвались лишь единицы.
К несчастью, среди мужской части заключенных сложилась непримиримая группировка, которая в штыки восприняла подобное предложение и принялась возмущаться. Эта группировка возглавлялась двумя братьями— Томасами, — которые учинили ужасный пьяный дебош с жесточайшей потасовкой, что заставило блюстителей закона забыть о своей терпимости и заключить двух буянов в тюрьму на несколько месяцев. Поскольку оба они были фермеры с холмов и за пределами тюрьмы их дожидались коровы и прочий домашний скот, который теперь остался без пригляду, то два брата очень злились и всякий день, срывая на других свое скверное настроение, беспрестанно ввязывались в неприятности. К тому же оба они были весьма сильными людьми, и никому не хотелось противостоять им. И все же, исходя из собственных принципов, я отважился поспорить с ними: мол, даже если женщина и не может сравниться с мужчиной во всем прочем, то уж пред взором Господа она совершенно равна любому мужчине, и именно по этой самой причине в хорошем обществе, которое мы здесь и пытаемся создать, они все должны иметь такое же избирательное право. Я согласился, что, возможно, не стоило бы им дозволять быть избранными непосредственно в сам парламент, однако же они имеют право голосовать за тех, кого бы хотели видеть в качестве его членов.
Тут Дженни Рыжая принялась возражать (и в силу ее характера ее возражения, как всегда, были пылки и горячи) и заявила: коль скоро ей не дают возможность выбираться в парламент, то и голосовать она не станет, а коли не станет, так и на сам парламент ей плевать. Она еще сказала, что у нее и без того было немало неприятностей с этим парламентом за стенами честерской тюрьмы. Ей еще только не хватало, чтобы вся эта гадость преследовала ее и здесь, в этом укромном и мирном местечке, где без всякого там парламента хватает возможностей пораскинуть мозгами. Теперь все женщины встали на ее сторону, принявшись с горячностью отстаивать свою точку зрения, и только когда жена тюремного надзирателя, удаляясь, пожелала всем спокойной ночи и охранник велел тушить свечи, наступившая тьма сумела охладить пыл спорщиков, готовых перейти от слов к жаркой потасовке.
Ночью Дженни Рыжая явилась ко мне и сказала, что если я дам ей гинею, то она откажется от своих претензий, а еще за одну гинею она согласна ублажать меня столь долго, сколь мне вздумается, поскольку она помнит меня еще мальчиком, когда сама она тоже была ребенком совсем уж нежного возраста. И, говоря все это, она то и дело провоцировала меня самым изощренным образом, однако я наотрез отказался от обоих ее предложений. Во-первых, мои моральные убеждения не позволяли таким нечестным образом влиять на эту женщину и заставлять ее предать собственные принципы, а во-вторых, то, что она больна сифилисом, я знал доподлинно.
На следующий день — третий день — сперва началось Возрождение; а затем настоящий ураган деятельности, за которым последовала Великая Дискуссия— все споры достигли кульминации, и одним из элементов, который подхлестнул пыл спорщиков, стал мой старый хозяин, мистер Сейворд. Он самым неожиданным образом ввалился в гущу толпы — весь в ужасающих лохмотьях, наполовину пьяный, и вид у него при том был совершенно безумен. Однако он узнал меня — как видно, из полицейского заявления — и тут же полез ко мне с жаркими объятьями, отчего все съеденное на завтрак у меня попросилось наружу. Вероятно, он каким-то образом уловил мое далекое от дружеского настроение (хотя, по правде говоря, я был даже рад вновь увидеть старого задиру, однако весьма сожалел, что ему довелось нарушить закон), и когда обсуждения возобновились, он принялся самым решительным образом возражать даже против самой идеи выбора в парламент. Он заявил, что парламент должны составлять только лучшие и самые выдающиеся граждане общества. Вскоре стало очевидно, что себя он считает по меньшей мере лидером лучшего общества. К моему ужасу и изумлению, он собрал вокруг себя единомышленников, нечто вроде партии — по большей части из местного населения, которые в воображении своем уж рисовали самые разные блага, поскольку старый мой знакомый еще не лишился всех своих связей, — но в то же время от такого безответственного сброда, который будет все делать лишь назло, ничего хорошего не приходилось ожидать, и уж тем более они не стали бы никому помогать. Тем временем Дженни Рыжая, явно в ярости от проявления пренебрежения к ее прелестям с моей стороны сегодняшней ночью, собрала рвущихся в бой женщин и их детей в углу огромной камеры и отметила границу своей территории, за которую ни одному из моих мужчин заходить не разрешалось, независимо от того, выбраны они в парламент или нет. Все было нелегко, поскольку мне приходилось удерживать обоих братьев Томасов, которые так и рвались в драку, размахивая кулаками.
Таким образом, нам пришлось провести выборы без женщин, хотя они не давали нам ни минуты покоя, вся клика Сейворда тоже ополчилась на нас, постоянно поддразнивая и выкрикивая непристойности, а старый мерзавец подзуживал их беспрестанно.
К моей досаде, одного из братьев Томасов избрали премьер-министром, — здесь надо заметить, что виновата была не сама по себе система, которая прошла проверку даже самыми жесточайшими бурями, но сам материал, из коего были слеплены эти люди, все их качества нисколько не отвечали поставленной перед ними задаче — и тогда мне стало очевидно, что мой эксперимент провалился, потеряв цель. Первым делом Томас решил наказать всех женщин, отобрав у них еду. Более того, он заключил союз с Сейвордом и его кликой, дабы запретить всякое образование в государстве. Само собой разумеется, я принялся возражать самым решительным образом, и в союзе с несколькими смельчаками, которые набрались храбрости стать на мою сторону (самыми образованными, однако, увы, и самыми застенчивыми в этой камере), выступил, как мне думалось, с весьма трогательной и смелой речью, которая касалась основополагающих принципов республики, и попытался установить их в этом обществе. К моему удивлению — и тем самым нанеся мне лишь один вред, — Дженни Рыжая была настолько тронута моей речью, что тут же переманила свой женский лагерь на мою сторону и, недолго думая, бросила братьям Томасам вызов.
Который был немедленно ими принят. Всеобщая потасовка, последовавшая за этим, привела к тому, что несколько человек получили ранения, многие сотрясение мозга, камеру едва не разнесли в щепки, и в конечном итоге в дверь вломилось множество солдат, дабы навести порядок.
Меня вновь перевели в одиночную камеру, но теперь мне преподали отличный урок, и за урок этот в нелегком деле политики я заплатил несколькими синяками и порезами.
Дневник, 28 июля, Ланкастер
Теперь я заключен в Ланкастерскую башню, в подземную тюрьму, и вновь один. Должно быть, это последнее мое заточение перед слушанием в Карлайле. Все возвращается на круги своя. Я вновь обрел свою веру в Господа.
Переживая все, что случилось в Честере, меня одолевали две мысли. Первая— насколько пусты чувственные наслаждения, которые являются лишь средством достижения будущего удовольствия. В моей жизни я получал много удовольствия, и удовольствие это было безмерно, часто неумеренно, иногда даже сверхъестественно. Однако ж все это были лишь чувственные наслаждения. С женщинами, конечно же в особенности с женщинами, но еще я получал наслаждение от вина, от пищи, от роскоши и привилегий. И даже теперь, в той пустоте, что окружала меня, я искал возрождения и воссоздания, но это ничего не приносило мне. Это походило на красочный фейерверк: он вспыхивает ярко, искрящимся фонтаном взмывая вверх, и тут же опадает, не оставляя после себя ни единого следа. У меня даже возникала мысль, будто воздерживаться от чувственных наслаждений то же самое, что воздерживаться от познания мира или от вина, но складывалось впечатление, что это вовсе не так: пики блаженства, пережитые в прошлом, невозможно вернуть. Они так и остались где-то далеко за пустотой, которая словно бы стеной оградила меня нынешнего от того человека, прежнего меня, творившего подобные вещи.
Моя вторая мысль была о Боге. В жизни моей мне доводилось знавать атеистов, к которым я питал уважение, но я так и не смог понять доказательства их идеи. Для меня Господь является главным таинством, и это таинство заключается во всем. Даже закоренелому грешнику, каким я считаю себя, Он дарует умиротворение. Однако умиротворение это заключено отнюдь не в том, что Он делает, поскольку для меня Он не сделал ничего в сердце моем. И я знаю, что в течение долгого времени я был удручен и чувствовал себя отвергнутым после того, как ощутил, как мне тогда казалось, величайший дар Господень, откровение Его, за которым вдруг последовало молчание и равнодушие. Но теперь равнодушие Его кажется мне величайшей мудростью, а молчание Его — голосом непорочности и истины. Я преклоняю колени пред именем Его.
Камера, в которую меня заключили, хоть и находится в подземном узилище, все же лучшая из всех, где мне до сих пор доводилось пребывать. Тюремщик настроен весьма дружелюбно. Каждый день мне подают свежие креветки и съедобных моллюсков, которых, как поведал мне тюремщик, приносит с залива некто, не желавший называть своего имени.
Мальчик родился в конце июня. Роды прошли легко, однако новорожденный оказался крайне слабым. Мэри почти не спала ночами, беспрестанно беспокоясь о ребенке, она довела себя до такого состояния нервного истощения, что в конце концов молоко пропало, и Элис, которая родила чуть раньше, пришлось грудью кормить малыша. По определенным причинам эта спасительная помощь от постороннего для нее, хотя и близкого, человека внезапно вызвала приступ самой безудержной и яростной ревности; всякий раз, как подруга брала на руки мальчика, Мэри едва с ума не сходила, и бедняжке Элис было даже страшно отправляться в гостиницу «Рыбка». Том же убеждал ее, что она просто должна это делать ради прежней их дружбы.
Несмотря на то что по календарю уже значилось лето, погода в долине стояла довольно холодная, и ребенок сначала подхватил бронхит, который затем перешел в воспаление легких. Мэри с безумным неистовством ухаживала за малышом, нянчила его, в отчаянии беспрерывно заглядывая в медицинские книги и готовя для него все новые и новые настойки и отвары из лечебных трав. Она даже послала в Кокермаут за врачом, а тем временем сама слегла от нервного и физического истощения, пытаясь спасти ребенка. Но все напрасно. Он умер спустя три недели после рождения, и лишь несколько человек смогли стоически вынести мучительные рыдания Мэри и ее глубокое отчаяние.
Вордсворт написал следующие строки, посвященные Мэри и печальной судьбе ее умершего ребенка:
Она жила среди холмов в томительном покое,
Где ждали деву лишь любовь и детство золотое,
И, целомудрие храня, стремясь к уединенью,
Красоты гор ценить могла и пестрых трав цветенье.
Без низких помыслов, тревог, она жила на свете,
Но час печальный, роковой настиг ее в расцвете;
И вот уж спит в земле сырой, близ маленькой часовни,
Ее новорожденный сын — невинный, безгреховный.
Едва успев увидеть свет, обрел приют бессрочный,
Смерть его душу забрала, явившись в час урочный.
Покойся с миром, сын холмов, прославленный молвою,
И путник, мимо проходя, поникни головою.
И вопреки веленьям бурь, невзгодам и ненастьям,
Мать и дитя нашли покой, отринув все несчастья.
Джон, рожденный так же как и его отец в июне, обрел упокоение.
В Карлайле, как думалось Хэтфилду, его содержали вполне сносно. Его доставили в город в первую неделю августа за девять дней до начала слушаний, дабы он успел подготовиться к суду. Его тюремщик, мистер Кемпбелл, круглолицый, любезный и веселый, точно озорной монах, приветствовал нового постояльца тюрьмы с тем радушием, с каким приветствовал бы Джона сам Джордж Вуд, а карлайлская тюрьма представлялась бы столь же уютным местечком, как и гостиница «Голова королевы».
— Уж так приятно, — заверил надзиратель, — готов служить к вашему удовольствию.
Подобное обращение всколыхнуло в душе его все самое лучшее, он подал тюремщику гинею с таким смешанным чувством дружелюбия и надменности, что мистер Кемпбелл немедленно и безоговорочно перешел в ряды ярых сторонников Хэтфилда.
Первым к нему явился преподобный Марк, который исполнял обязанности тюремного капеллана наравне с преподобным Паттерсоном. Именно от Марка Хэтфилд и узнал историю Карлайла — значимость римского завоевания для основания крепости, и притязания на то, что якобы именно Карлайл был столицей при короле Артуре, о завоевании этого края норманнами, о величайших войнах с Шотландией, когда Карлайл, как разменная карта в игре, переходил из одних рук в другие; узнал он и о том, как короля Шотландии короновали в этом городе, и о том, что величайший завоеватель Англии, король и воин, захоронен на кладбище близ Бурга-на-Песках. После того, как две национальные армии сошлись в битве на границе и увидели, как враждующая сторона покинула Англию морем близ Солуэй, что в заливе Солуэй-Ферт, местные семьи в течение трех веков враждовали с Карлайлом, поскольку город представлял собой единственный оплот порядка и законности на многие мили к югу и северу, пока Яков[53] не объединил два враждующих королевства дипломатическим путем. И наконец, заключил свое повествование тем, как Красавец принц Чарли[54] явился в город в сопровождении ста волынщиков всего шестьдесят семь лет назад — некоторые люди, которые, еще будучи маленькими детьми, оказались свидетелями того знаменательного события, и по сию пору живут в городе.
Хэтфилд даже почувствовал себя несколько польщенным, поскольку на их с Мэри пути через Карлайл, делал экскурс в его историю. Для него эта была весьма благодатная тема.
Он планировал использовать отпущенные ему девять дней перед судебным разбирательством. Здесь должна была сыграть определенную роль его внешность, его взаимоотношения с посетителями — в особенности со священником, — его защита, его манеры, стратегия. Он был убежден, что Микелли прибудет в город до начала слушаний и позволит ему использовать себя и детей в качестве смягчающих вину обстоятельств. Он нисколько не тешил себя иллюзиями по поводу того, каков будет вердикт присяжных в отношении его двоеженства — в особенности если их жены станут присутствовать на заседаниях. В то же время ему было предъявлено обвинение совсем не в этом преступлении, и все события, происходившие вокруг него, напоминали быстрый поток реки, что вращает лопасти водяной мельницы. Ему предъявляли обвинение в преступлении, которое каралось смертной казнью через повешенье. И все же Джон знал: всегда сохраняется хотя бы ничтожная возможность, что судья проявит милосердие. Или же — правда, такое случалось крайне редко — из Лондона придет бумага с отсрочкой исполнения приговора или помилованием. У него была возможность побороться.
Но отныне и навсегда теперь ни малейшего изъяна, чтобы комар носа не подточил: характер следовало выдержать совершенно и сформировать его окончательно.
Он попросил доставить ему несколько предметов, которые бы привнесли в его жизнь больше удобств — велел подать еще бумаги и чернил, новое перо и еще кларету. Ужасающие лишения, в которых он провел последние восемь месяцев, не позволяли ему в достаточной степени тратить деньги, которые он прихватил с собой из Брикона, — к тому же в Лондоне у него скопилось немало средств от поклонников, да и Ньютон слегка пополнил его запас. Он вполне мог себе позволить тратить некоторые средства, не считать деньги и в дальнейшем рассчитывать на то, что когда вести о его прибытии разойдутся в обществе, то в притоке новых сумм не будет недостатка.
Мистер Кемпбелл добровольно выразил желание показать заключенному тюрьму, и хотя во время этого маленького путешествия Хэтфилд был закован в железные кандалы, ему даже не вздумалось отказываться от такого забавного времяпрепровождения. Это место показалось ему весьма продуманно использовано и уж тем более содержалось в отличном состоянии. Мистер Кемпбелл останавливался едва ли не на каждом шагу, указывая все новые и новые усовершенствования и детали, и если бы Хэтфилду вздумалось закрыть глаза, то, верно, он бы и вовсе забыл о том, что находится в месте заключения, и мог бы вообразить, будто он прогуливается по роскошному дому.
— А здесь у нас камера временного содержания — когда арестантская камера переполнена, а такое частенько случается по субботам, — заметил тюремщик, весело, сквозь толстые прутья глядя на четырех угрюмых головорезов, которые забились каждый в собственный угол, солома в центре камеры была сбита в кучу и совершенно истрепана, как если бы на ней проводились беспрестанные поединки. — В основном это те, кто нарушает общественный порядок, — добавил он, улыбаясь, и Хэтфилд мог бы поручиться, что уловил в тоне его даже некоторую гордость. — Здесь у нас из недели в неделю мелькают одни и те же лица и все те же семьи.
Он указал на самого маленького мужчину с ангелоподобными чертами, глаза которого хранили в себе совершенную безмятежность.
— А вот это — Хэндерсон, — пояснил он, — вероятно, похититель овец, да и то сказать: какой же вор, крадущий скот, сознается добровольно, да к тому же шотландец со всякими радикальными бреднями в голове, который отдал свое сердце мистеру Пейну и всем его друзьям в Париже. Этот маленький человек принес много неприятностей. А вон там, — он указал на мужчину гигантского роста с кудрявыми черными волосами, который лежал на полу, свернувшись в позе зародыша, — Грэхем. Один из бесчисленного семейства Грэхемов у нас в округе. Величайший сокрушитель горшков, коли напьется, а уж в Карлайле он всегда пьян. А вон тот человек — тощий, с точеными чертами лица, что с презрением относился к любым насильственным проявлениям благотворительности тюремщика, — Хэтерингтон. Все Хэтерингтоны пьют до тех пор, пока не свалятся с ног. В их семье мальчиков лет одиннадцати уже отправляют осуществить месть. Однажды его обязательно повесят. — Казалось, будто это в особенности доставляет мистеру Кемпбеллу удовольствие. — А вот он, — он указал на спящего мальчишку, который дышал так размеренно и покойно, словно почивал в уютной кровати в собственном доме, — Пирсон, которого мы пытались поймать в течение нескольких лет. И вот наконец поймали, — сколько он у нас тут содержится? Да не больше недели. — Он кивнул, выражая истинное восхищение. — Он беспрестанно спит.
Хэтфилд размышлял, а не стоит ли ему отблагодарить своего гида. Казалось, мистеру Кемпбеллу доставляло истинное удовольствие показывать ему клетки, в которых содержались столь редкие пташки. Но он понимал: мистер Кемпбелл был прирожденным хозяином и прилагал все усилия, дабы Хэтфилд почувствовал себя здесь как дома. Ни один из заключенных и слова не промолвил.
— Видите ли, многие семьи здесь все еще продолжают враждовать друг с другом, они враждуют вот уж несколько столетий, — пояснил Кемпбелл, казалось совершенно счастливый уж одним тем, что сам по себе является крохотной частичкой такой долгой истории, хотя бы даже и таким косвенным образом.
— Возможно, я мог бы…
— Без сомнения…
Тюремщик препроводил его обратно в его камеру, через некоторое время вернувшись вновь со своей женой. Он представил ее Хэтфилду, она присела в реверансе и подарила почетному заключенному яблочный пирог, и только некоторое время спустя, когда ему доставили несколько вещей, которые он велел принести, Хэтфилд сумел привнести свой вклад в это маленькое пиршество.
Общение с мистером Кемпбеллом оказалось весьма и весьма успокоительным. Пережив множество войн и несмотря на славу в былые времена, он все же отлично осознавал, что живет в провинциальном городке, весьма отдаленном от столицы, и его репутация была вполне значительным фактором. Тюремщик, как хороший живописец, принялся рисовать картину, начиная с тех деталей, на которые более всего надеялся, и это обеспечило Хэтфилда некоторыми перспективами.
Преподобный Николсон совсем не удивился, увидев Мэри, когда он вышел из Лортонской церкви, хотя, если как следует поразмыслить, его должен был изумить такой факт. У нее совершенно не было причин оказаться здесь вечером во вторник. Прошло всего три недели с тех пор, как он похоронил ее маленького сынишку. Никогда прежде жителям Нортона не приходилось идти в скорбном шествии за женщиной, столь убитой горем и физически изможденной, как Мэри. Тогда-то она и обещала самой себе, что более никогда не появится в Лортонской церкви. Он воспринял ее приход как нечто само собой разумеющееся лишь по одной причине: он постоянно думал о Мэри. Он немедленно подошел к ней, и они вместе направились к Баттермиру, и косые лучи заходящего солнца били им в глаза.
Некоторое время они шли молча, не проронив ни единого слова, пока не миновали деревню.
— Ну что ж, — начала она разговор, как всегда, ей достало мужества заговорить первой, в отличие от преподобного, — его перевели в Карлайл.
— Судебное слушание состоится на следующей неделе. Уже совсем недолго осталось ждать.
— Я слышала столько разных мнений, — заметила Мэри, с головой бросаясь в те раздумья, что осаждали ее непрерывно с тех самых пор, как она узнала о прибытии Хэтфилда. — Я хочу повидаться с ним… могу вам сказать… — и она посмотрела на преподобного с тем выражением глубокой благодарности, кое весьма огорчило его; возможно, он был бы куда более рад, если бы ее сестринские чувства к нему, как истой прихожанки к своему пастырю, были не столь пылки, — одна лишь мысль, что я вновь увижусь с ним после всего пережитого… я писала ему, однако он так ни разу и не ответил, возможно, оттого, что письма мои до него так и не дошли, а потом я услышала о том, что… — какое-то мгновение она колебалась, и ему вдруг захотелось взять ее за руку, словно бы лишь с тем, чтобы помочь несчастной женщине преодолеть ухабистый отрезок дороги, но его природная робость не позволила ему сделать это, — его прежняя жена навестила его в тюрьме, и это известие заставило меня ненавидеть его даже больше, нежели я ненавидела его до того дня, и даже больше, нежели в ту самую ночь, когда я обнаружила письма, адресованные ему. Мне даже хотелось покинуть долину на то время, пока он находится в Карлайле, но куда же мне ехать? Весть о нем распространилась повсюду, и мне придется гораздо хуже, нежели здесь, хотя и здесь… — Молодой священник знал, что в ту самую минуту она думала о той «партии», что сложилась из завзятых любителей Озерного края, которая всякий день являлась на могилу ее ребенка. И пусть они относились к последнему пристанищу новорожденного с особым уважением, однако их посещения носили весьма назойливый характер. Они словно бы считали это маленькое надгробие у часовни законным пунктом своего паломничества, одной из прочих достопримечательностей. — Весь свет приезжает сюда посмотреть на меня, точно я какой-нибудь уродец, и после всего этого… куда же мне спрятаться?
Преподобный Николсон даже не нашелся чем утешить несчастную женщину, не мог подобрать слов. Просто Мэри было важно выговориться: что бы он сейчас ни сказал ей, все показалось бы незначительным. По мере того как они продолжали идти, солнце, все больше закатываясь за вершины холмов, отбрасывало косые лучи на волосы Мэри, словно бы образуя нимб над ее головой, и именно это яркое свечение вдруг выкристаллизовало в сознании священника совершенно очевидную мысль. Мэри никогда доселе не могла «спрятаться». Ее красота словно бы выделяла ее среди прочих людей; слава, которую эта девушка познала с ранней юности, сделала ее совершенно отличной от других. Та работа, которую ей доводилось исполнять в гостинице отца, подразумевала, что девушка всюду и всегда оставалась под пристальным наблюдением чужих глаз; и теперешнее неудачное замужество лишь в еще большей степени подхлестнуло нездоровый интерес к ее персоне. Даже когда она была на последних месяцах беременности, любители Озерного края частенько задерживались в деревне лишь для того, чтобы одним глазком посмотреть на местную знаменитость. И вся долина прекрасно знала, что, как только установится теплая погода, движение по дороге в Ньюленд через Кесвик станет и вовсе оживленным. Теперь же, в преддверии скандального процесса по делу Хэтфилда, ожидались целые толпы туристов.
Это внезапное откровение заставило его проникнуться еще большим уважением к высокой, грациозной и, как ему думалось, более прекрасной, нежели когда-либо, молодой женщине, которая шла рядом с ним по дороге. О, если бы только ему достало мужества, взяв ее за руку, поведать ей о собственных теплых чувствах к ней! Однако завеса общественных обязательств опустилась между ними, отделив друг от друга, и ему так и не хватило отваги преодолеть этот барьер.
— А разве вы не можете на некоторое время отправиться к родственникам?
Она даже не обратила внимания на его слабую попытку.
— Более всего от этого пострадал мой отец, — сказала она, вновь следуя собственным мыслям, которые, точно смертельно острое лезвие, пронзали ей душу, причиняя боль. — Этот человек, Хоуп, Хэтфилд, так и не заплатил по счетам, к тому же на свадьбу мой отец потратился гораздо больше, нежели мог себе позволить. Как он мне тогда сказал, ему думалось, будто такие траты окупятся, да к тому же еще есть счет в десять фунтов, такую сумму он задолжал моему отцу. И узнала я об этом только совсем недавно… всего около двадцати восьми фунтов, такие траты просто губительны для нашей семьи… однако ж даже такие расходы не смогли бы сломить его. Все дело в самом скандале. Он так и не может понять, как этот человек смог сделать такое со мной, его дочерью. Он может сидеть и час и другой, глядя прямо перед собой, и я знаю, он пытается понять, но не может, и поскольку он не способен осознать причину, он все быстрее уничтожает самого себя.
— А вы-то сами понимаете, Мэри?
Наконец-то его реплика была услышана.
— Иногда мне кажется, будто бы да. Когда я, случалось, раздумывала над мелочами, я вспоминала каждое слово, которое он говорил мне, каждое его действие, каждый взгляд, и тогда мне даже казалось, будто я знаю его. А затем словно бы что-то надвигалось на меня и вдребезги разбивало ту картину, что сложилась в моем сознании, точно камень, брошенный в пруд, от которого в разные стороны расходятся круги, нарушая зеркальное отражение поверхности вод. Однако в те редкие минуты, когда мне казалось, что я все же понимаю его, я начинала испытывать к нему жалость, но в то же время мне приходилось отказываться от этой жалости, ибо все, что он делал, было неверно. Это было гадко. Безнравственно. — Она выдохнула последнее слово почти шепотом, точно сама она подвергалась величайшей опасности, обвиняя в безнравственности кого-то другого.
И эта ее ненарушимая моральная чистота глубоко тронула молодого священника. В этом одном лишь слове «безнравственно», произнесенном на полувыдохе, заключалась вся любовь к Господу и желание противостоять дьяволу, который изо дня в день искушал грешников. Ее «безнравственно» являлось силой любви самого Христа, который противостоял всем превратностям мира. Ее «безнравственно» призывало ощутить жалость к тем, кто страдает от адского огня, к телам, что будут испытывать адские муки, и к душам, которые будут прокляты на веки вечные.
— Мэри, — сказал он, — несмотря на всю его безнравственность, нам надлежит молиться за спасение души его. И сколь бы ни был он виновен, я должен помнить, сколь польщен и рад был я сам, когда нашел в его лице приятную компанию. И нам надлежит осознать, что даже в безнравственности может быть нечто хорошее. Так же как и добрый человек способен поддаться злу, так и злой человек может в какие-то моменты познать блаженство и истину. — Он вытащил несколько писем из кармана. — Он очень сильно любил вас, и эта любовь была самым лучшим, что таилось в его душе. Возможно, именно это и спасет его в последний день. Когда вы были в Лонгтауне, он написал мне два письма, и в обоих он с невероятной любовью отзывается о вас. — Николсон прочел небольшой отрывок. — Он здесь пишет о своей «любимой Мэри» и рассуждает по поводу спора, что у вас был с мистером Грэхемом, и говорит: «Все это заставило Мэри сделать несколько скоропалительные выводы, однако ж не может быть ничего более притягательного, нежели ее манеры, которыми она всегда обладала», — и затем в том же самом письме он просит меня «совершенно заверить ваших родителей в том обоюдном счастье», которое вы испытали за время вашего брака.
Он передал письмо Мэри, которая перечла его несколько раз и в конце концов вернула послание обратно священнику.
— Я и не знала, что он писал, — сказала она, — и вы ответили ему?
— Как он и просил.
Она кивнула и пошла дальше в совершенном молчании. На перевале Хауз-Пойнт она настояла на том, чтобы окончить разговор, дабы преподобному не пришлось провожать ее и дальше, поскольку ему было не по дороге с ней. Он бросил последний взгляд на удаляющуюся фигуру, наблюдая за тем, как молодая женщина все дальше уходила по направлению к Баттермиру, а она свернула с дороги, зайдя в рощу на окраине деревни, дабы как следует еще раз обдумать содержание его письма. Поначалу оно весьма озадачило ее: он писал о посещении службы в церкви, о том, что «услышал одну из прекраснейших проповедей, какую мне когда-либо доводилось слышать», произнесенную мистером Грэхемом, «братом сэра Джеймса», о лакеях, которые освещали им путь обратно до гостиницы, и прочую ложь. И только в самом конце письма, и то только после того, как она внимательно прочла его несколько раз подряд, Мэри наконец догадалась, о чем же, собственно, шла речь в послании. «Это будет короткое письмо, — писал он, — от Вас же жду весьма подробного и длинного, отпишите мне как можно скорее, адресуйте его на имя полковника Хоупа, члена парламента, почтовое отделение, Лонгтаун, Камберленд, весьма обяжете меня, дорогой преподобный, искренне Ваш, А. Хоуп».
И даже тогда, когда она уже думала, будто их любовь, в которой они провели вместе несколько дней, заставит отринуть все его грязное и греховное прошлое, он продолжал лгать, используя несчастного Николсона, дабы осуществить еще одно свое жульничество и воплотить в жизнь задуманное.
Она отправлялась в Лортон, отчасти убежденная, что самое лучшее было бы отправиться в Карлайл и в конце концов замолвить за него словечко перед коллегией присяжных и судом в целом. Мэри даже надеялась объяснить им, что она отнюдь не сломленное несчастьями существо, но женщина, которая намерена выжить и совсем не собирается обращаться к ним, дабы они осуществили возмездие. Да ей это было и не нужно.
Теперь же она останется здесь, в долине, точно прикованная к этой деревеньке.
Она устало спустилась с холма. Однако, едва завидев три коляски на внешнем дворе гостиницы, она прикрыла глаза, почувствовав головокружение. И все же теперь она не собиралась потворствовать собственной болезни. Подойдя к самой двери, она остановилась, вдохнула полной грудью свежий воздух и торопливо вошла в дом.
В течение недели Карлайл только и говорил что о Хэтфилде.
Все началось с тюрьмы. Газета «Карлайл джорнел» сообщала: «Его постоянная готовность помочь своим товарищам по заключению обеспечила его невиданным уважением и пиететом с их стороны. К нему часто обращались за тем, чтобы он написал письмо или прошение, в большинстве из которых он проявляет ту до чрезвычайности высокую благородность, коя присуща ему». Страдания несчастных вызвали в нем живейшее сочувствие, о чем ясно свидетельствует его письмо, обращенное к главному врачу города:
Уважаемый сэр,
Некоторое время назад я вознамерился написать Вам, однако чувствительность Вашей души, какую Вы изволили проявить во время нашей последней встречи, заставила меня отложить на время перо.
И все же смею сообщить Вам, что Томас Хэтерингтон, заключенный в тюрьму за долги, слишком поздно обратился к обществу с просьбой о помиловании. И на всю долгую, холодную зиму он оставлен совершенно без радостных перспектив, без малейшей надежды на освобождение. Ему уж исполнилось восемьдесят три года; его сын, что пребывает в данной тюрьме по тому же обвинению, умер у него на руках вскоре после моего прибытия сюда. Долг составляет 23 фунта. Издержки же на его содержание уже составили 24 фунта 10 шиллингов!!!
Общество никогда не дает на одного заключенного более десяти фунтов, как бы ни обстояли дела; мне доводилось составлять заявления и просьбы от заключенных в самые разные инстанции, и всегда они бывали рассмотрены весьма милостиво и с предельным вниманием, а посему взываю к Вашему долгу, дабы сей случай нашел понимание, и надеюсь, что в самом ближайшем будущем ему сделают определенные уступки…
Долг, из-за которого сей арестант был заключен в тюрьму, — за пиво перед пивоваренным заводом в Эстон-Мур: пожилой человек был постоянным клиентом завода в течение восемнадцати лет! Будучи управляющим паба, он постоянно закупал товар. Официальным владельцем пивоваренного завода является, как заявлено, мистер Кристофер Блэкетт, проживающий в Ньюкастле. Молю, будьте столь любезны, уговорите канцлера, который теперь находится здесь, в своей резиденции, использовать свое доброе влияние на мистера Блэкетта, дабы он согласился принять от нас те небольшие средства, которые мы способны внести за этого несчастного человека, и освободить его из заточения…
Возможно, Тот, кто утешает меня безмолвно, утешит и Вас и Ваших близких.
Уважаемый сэр,
Искренне Ваш с любовью и благодарностью,
Джон Хэтфилд.
Это было лишь одним из многочисленных его писем.
Хэтфилд, с добродушного попустительства мистера Кемпбелла, который продолжал напоминать Хэтфилду, что, как мальчик, который когда-то пел на хорах кафедрального собора и назубок знал Священное Писание, сначала стал влиять на окружающих, а после уж и совсем принялся распоряжаться в тюрьме согласно христианским принципам. Он преподнес всем выдающийся пример веры и благотворительности: он выслушивал обиды каждого страждущего, кто искал встречи с ним, а тех, кто приближался к нему с большой неохотой, весьма в деликатной форме ставили в известность о его возможностях, случись им нужда в посторонней помощи. Преподобные Марк и Паттерсон по всему городу разносили слухи о спасении и перерождении всей тюрьмы. На этом несокрушимом фундаменте Хэтфилд принялся строить.
Он принимал у себя общественность Карлайла так, словно был мелкопоместным князьком. Каким-то непостижимым образом всего в течение нескольких дней ему удалось насадить радикальные мировоззрения в умах горожан. Его перестали считать диковинкой, куда в меньшей степени уродцем, и даже не обольстителем, который повсюду пользуется весьма дурной славой, подделыциком документов, уголовным преступником и самозванцем — но человеком со столь уникальными качествами, что всякий, общавшийся с ним, уходил от него, преисполненный чего-то лучшего. Чувство глубокого почтения к
Хэтфилду поселилось в душах всех, кто хотя бы раз беседовал с ним, и позже, во время судебного заседания, им были преисполнены все речи, что произносились перед присяжными, и именно это более всего тронуло самых важных граждан Пограничной Столицы.
В то время как тюрьма стала для него открытой лабораторией, в которой он день за днем творил добрые дела, так его отношения со священниками — не только с преподобными Марком и Паттерсоном, но со священниками по всей стране, с которыми он вступил в очень оживленную переписку, — стали очевидным свидетельством тому, как внутренняя вера в нем побеждает. И в самом деле, время от времени создавалось впечатление, будто священнослужители терялись от одной лишь страстности абсолютной веры Хэтфилда в Господа. И все же, несмотря на все его грехи, ни у кого не возникало ни малейших сомнений относительно истинности его веры — если исходить из всех этих очевидных свидетельств, — и потому истории о его невероятной набожности расходились по стране небывалыми слухами, сопутствуемые шумным одобрением в адрес блудного сына. И вновь Хэтфилд — иногда Дон Жуан, иногда Спартак, иногда Зевс во множестве обличий, иногда Человек из Народа — сыграл роль, имевшую гигантский культурный резонанс во всех слоях общества — спасение и возвращение Падшего Человека. Карлайл с распростертыми объятиями встретил своего Блудного Сына. «Карлайл джорнел» докладывала:
Его манера вести себя здесь, в месте заключения, отличалась тем свойством, что вызывала восхищение, смешанное с сожалением в тех, кто посещал его: восхищение его врожденным и благоприобретенным благородством; сожаление же по тому поводу, что такие способности, будь они применены с пользой для общества, сделали бы его обладателю немалую честь, и которые могли бы послужить на развитие и процветание общества, были совершенно скрыты и утеряны лишь по причине, что он сошел с праведного пути к добродетели… Священник, который в силу обязанностей своих должен был посещать его, нашел в нем человека весьма понимающего, много знающего, да к тому же умеющего к месту цитировать Библию.
Дневник
14 августа 1803 года, Карлайл
Завтра меня доставят в древнее здание муниципалитета этого исторического и восхитительного города (здесь нет здания суда: я слышал, что газеты довольно часто жалуются на это) и будут судить.
Я готов. Я сам буду вести свою защиту, хотя господа Топпинг и Холройд — весьма начитанные джентльмены, которые постоянно делают бесчисленные ссылки и сноски, — уже назначены моими адвокатами. Я удивлен, что Микелли, моя дорогая жена, так и не приехала; поскольку я много раз посылал безответные письма как в Лондон, так и в Тивертон, я склонен предположить, что она отвернулась от меня. Моей дорогой Мэри я послал письмо, моля ее о прощении. Я причинил ей вред своей жестокостью, и Он наказал нас обоих, забрав к себе нашего единственного ребенка. Бедняжка Мэри! И все же я хорошо ее знаю и верю, что ей достанет мужества выжить с Его помощью.
Теперь Он стал моей единственной и постоянной целью. И как знак милосердия ко мне, Он отнял у меня тот вид сумасшествия, от которого я страдал в течение столь долгого времени, с самого детства, когда мое «я» словно бы покидало тело и смотрело на него как на посторонний предмет, как на камень или же на тропинку. И вместе с этим ушли мои ночные кошмары, крики в темноте, мои страхи, и хотя я прекрасно знаю, что где-то поблизости в городе находится Ньютон, но я уж больше не страшусь его и не испытываю смертельного ужаса перед ним. Я сам по себе. Я действую так, как желаю, и это приносит мне лишь благосклонность всех прочих, куда бы я ни повернул на этом пути. О, если бы только я мог быть самим собой всю мою жизнь, тогда Господу нашему не пришлось заступаться за грешника.
«Никогда прежде в этом городе, — сообщала «Карлайл джорнел», — перед судом присяжных не рассматривалось дело, которое бы вызвало всеобщий интерес». Город был переполнен: ни в одной гостинице не осталось ни одной свободной комнаты. Кареты и повозки прибывали с разных концов страны.
Судебное слушание освещалось в печати самым детальным образом, однако «Карлайл джорнел» публиковала самые длинные и подробные статьи. Выдержки именно из этих статей более всего цитировались.
В десять тридцать утра в понедельник, пятнадцатого августа 1803 года Джона Хэтфилда доставили из карлайлской тюрьмы в здание муниципалитета для судебного слушания. Его сопровождал тюремщик мистер Кемпбелл и целый эскорт из числа йоменов[55]. Толпы народа на улицах были столь велики, что ему пришлось предоставить почтовую карету. По всем улицам его сопровождали аплодисменты, и ему с большим трудом удалось войти в здание муниципалитета, поскольку гигантская толпа, собравшаяся у входа, напирала со всех сторон.
Слушание началось в одиннадцать часов утра пятнадцатого августа 1803 года, «перед выездной сессией суда, назначенной в данном графстве, в присутствии сэра Александра Томсона».
Средневековое здание муниципалитета было настолько переполнено людьми, что это мешало работать репортерам. Все графство присутствовало на заседании, весь город, и основная часть публики была за Хэтфилда и осаждала городской муниципалитет в течение всего дня с той же непоколебимой отвагой, с какой когда-то английские и шотландские войска осаждали сей город в ходе семивековой истории.
«Заключенный, — сообщала газета, — весьма красив и элегантен, и все его поведение во время суда отличалось безукоризненностью и достоинством, и он воспринял сложившуюся ситуацию с непоколебимой стойкостью духа».
Хэтфилд увидел одного или двух своих старых друзей, которые находились поблизости от места суда, и одного врага. Что же касается его адвокатов, то Холройд уже написал несколько обращений еще до начала заседаний суда, и Топпинг проводил Хэтфилда на отведенное для него место.
Сэр Александр Томсон прибыл к зданию муниципалитета и столкнулся с такой суматохой и столпотворением в зале, что вынужден был пригрозить очистить зал от посторонних, если шум немедленно не прекратится. Наступившая в зале гробовая тишина лишь подчеркнула ужасный шум, который несся с улицы из-за запертых дверей.
Хэтфилд оделся тщательно и во все самое лучшее, что у него было. Новый, но неброского цвета камзол; новые крепкие черные башмаки из магазина Джорджа Джонсона, который назывался «Сапожных дел мастер для аристократов всего графства»; его густые ненапудренные волосы были завязаны на затылке. Он оглядывался по сторонам, всматриваясь в лица людей, которые его окружали, как когда-то осматривал окрестности залива Моркамб, репетируя новую для себя роль. И точно так же, как в прошлый раз, ему припомнился пример величайшего, блистательного актера Кембла, когда его попросили подняться, дабы прослушать обвинение, выдвинутое против него. Он сумел подняться с таким сдержанным чувством собственного достоинства и в то же время с такой щегольской удалью, что весь переполненный зал поднялся вслед за ним. Это было истинным театром, и всем им предстояло сыграть собственную роль в этом действии. Секретарь суда зачитал следующее:
Джон Хэтфилд, вы обвиняетесь в трех преступлениях: Первое. В присвоении имени и титула высокородного Александра Августа Хоупа и в том, что выдавали себя за члена парламента Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии, а также в том, что в октябре месяце прошлого года, используя фальшивое и фиктивное имя и звание, подписывали счета и вексели на имя Александра Хоупа Джону Крампу, эсквайру, на сумму в тридцать фунтов для уплаты Джорджу Буду из Кесвика, Камберленд, хозяину гостиницы, или же обязательство в течение четырнадцати дней после подписания урегулировать финансовый вопрос. Второе. Обвиняетесь в том, что пустили в обращение и выдали за подлиный поддельный, фальшивый вексель, выписанный на имя Александра Августа Хоупа, и ко всему прочему неверно составленный и подписанный фальшивым именем, выданный Джону Крампу, эсквайру, датированный первым октября 1802 года и подлежащий оплате Натаниэлю Монтгомери Муру на сумму в двадцать фунтов стерлингов, или же обязательство по истечении десяти дней после подписания урегулировать финансовый вопрос.
Третье. А также обвиняетесь в том, что, выдавая себя за Александра Хоупа, члена парламента Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии, брата высокородного лорда Хоуптона и полковника Армии, и используя данное фальшивое имя и титулы, в различное время октября месяца 1802 года подписывали поддельные письма и посылки, франкируя их от имени Александра Хоупа, с целью избежать платежа за пересылку почты.
— О нет, — пробормотал тихо Хэтфилд себе под нос, — лишь с единственной целью — убедить всех в округе, что я и в самом деле Александр Хоуп.
— Что вы намерены заявить высокому суду?
— Не виновен ни по одному из трех указанных пунктов, — нисколько не колеблясь, произнес Хэтфилд без малейшей запинки.
Вся публика в зале опустилась на свои места, совершенно удовлетворившись таким ответом: пролог был сыгран по всем правилам. Когда Хэтфилд опустился на свое место, весь зал суда наполнился невнятным гулом беспрестанных шепотков и передаваемых друг другу на ухо слухов, обменов впечатлениями, и сэр Александр Томсон вновь пригрозил им всем немедленным выдворением из зала. Ему не нравилось это дело. Обычно Карлайл служил ему веселой передышкой между непрерывной круговертью судебных разбирательств над теми, кто воровал крупный рогатый скот и овец, и расследованием убийств на почве вековой вражды между семьями, — добрая привычная рутина в пограничном городке, а не эта новомодная глупость о подделке документов и самозванстве. Прошлым днем он отобедал в Незерби-Холле в компании с сэром Джеймсом Грэхемом — что уж вошло в традицию во время августовской выездной сессии суда, во время рыбалки, — и беспрестанно только слышно было: Хэтфилд, Хэтфилд, Хэтфилд! Дамы угождали ему во всем и льстили, в надежде выпросить себе местечко в зале суда. И вот они здесь, прекраснейшие цветы сего благословенного края (сэра Александра все дамы признали весьма галантным кавалером и отнюдь не лишенным мужского обаяния), с трудом протиснулись на свои места посреди зловонного, старого зала, лишь бы послушать гнусную историю ничтожного двоеженца, который, бог весть каким образом, сумел одурачить, без сомнения, чувствительных людей. Полюбоваться на его отвратительно густые волосы и этот шрам на щеке, совершенно очевидно нанесенный нарочно, который всякий раз, как Хэтфилд улыбался, превращался в столь любезную сердцу всякой женщины ямку. (Хотя чему же тут улыбаться? Очень скоро ему придется стереть с лица свою гнусную улыбочку!) И кто же станет после всего этого сомневаться, что он отнюдь не джентльмен. Порт, расположившийся поблизости от Незерби-Холла, был весьма богат, и уж тем более он стал оживленным с тех пор, как известие о громком и длинном деле разлетелось по окрестностям. Он велел принести ему кувшин холодного лимонада.
Мистер Скарлетт поднялся, чтобы открыть дело и предъявить иск, и начал с утверждения, что «чудовищность преступления, в котором обвиняют заключенного, не имеет границ». Когда мистер Скарлетт окончил очерчивать канву всего дела — а делал он это весьма детально, словно бы разрабатывая стратегию и тактику своего наступления, он стал доказывать, что такой разрушительный массовый обман может ввергнуть страну в пучину разврата, и ни в коей мере нельзя допустить, чтобы данный самозванец, уйдя от закона, не понес за свои греховные деяния никакого наказания. Хэтфилд достал перо и принялся делать собственные пометки. Топпинг за его спиной что-то нашептывал время от времени на ухо Холройду — по-прежнему поглощенному записями собственных впечатлений; неужели писал толстый том? — и, совершенно раздраженный, Холройд то соглашался с его словами, то нет — чаще всего односложно, — но поскольку весь этот разговор, как казалось, имел малое отношение к тому делу, которое теперь слушалось, а скорее более относилось к высказыванию мнений по поводу стиля или фактов, изложенных судьей, то Хэтфилд быстро сообразил, что будет куда как лучше для него взять защиту в собственные руки.
Судья никогда не был на его стороне и никогда не будет. В лице же сэра Александра Томсона Хэтфилд видел не иначе как извечного антагониста — человека, который всем сердцем ненавидел Французскую революцию, добивался суда над инакомыслящими, поддерживал Уильяма Питта в его ярой цензуре прессы, презирал либералов, считал Уилберфорса[56], Кларксона[57] и всю антирабовладельческую клику совершенными болванами, восхищался Наполеоном, оплакивал принца Уэльского и закат его правления, боялся членов британской общественности, которые по социальному положению были ниже его, за исключением разве только аристократии, подавшейся в торговлю (о них он по большей части отзывался с неизменном почтением), и полагал, что изжить недовольство среди беднейших слоев населения можно лишь массовым голодом да еще в назидание поперевешать на столбах всех недовольных. Они едва успели встретиться взглядами, как между ними установилось взаимное отвращение.
Мистер Скарлетт принялся развивать тему, совершенно уйдя от предмета обсуждения и забравшись в область взаимосвязи между весомостью национальной валюты и жизнеспособностью коммерции и процветанием страны в целом. Он привел несколько довольно впечатляющих примеров из истории Древнего Рима, и поскольку он был ярым сторонником латыни, то все его высказывания, так или иначе, служили лишь демонстрацией его богатейших познаний.
Единственной надеждой на оправдательный приговор для Хэтфилда были присяжные, «порядочные люди, служители истины», которые сидели, приняв совершенно невыносимый вид школьников из воскресной приходской школы, что с почтением внимают учителю, когда в такт латыни кивали, одобряя ученого обвинителя. Присяжные — все одетые с иголочки — так и сидели с сияющими лицами, словно на них навели старательный глянец, однако на самом деле это были крупные капли пота, которые стали предвестниками жаркого дня, обещавшего к полудню настоящее пекло. За предыдущие девять дней эти люди уж успели с лихвой познакомиться со всеми его достоинствами. Жены некоторых из них даже смогли нанести визит арестанту, и, несмотря на их возражения, они все же непременно поддержат смертный приговор, который, так или иначе, иногда бывает смягчен, и приговоренному сохраняют жизнь. Жизнь — вот чего он более всего жаждал, жаждал с тем диким неистовством, о каком не посмел бы признаться даже самому себе, ибо признание такое нарушило бы его душевное равновесие. Присяжные — вот его цель.
Хэтфилд сделал несколько записей, но затем его вниманием всецело завладел мистер Скарлетт, который, без сомнения, поддавшись влиянию мировоззрений Хэтфилда и его весьма выдающихся работ, с головой углубился в римское право, с большой неохотой возвращаясь к деталям рассматриваемого дела.
— Должен указать Высокому Суду присяжных, — заявил он, — что заключенный помимо собственной воли обращал на себя внимание общества своими аристократичными манерами и богатой эрудицией. К сожалению, должен отметить, что человек, столь одаренный и выдающийся, увы, оказался столь опасным членом общества. Общеизвестно, что преступления, в которых обвиняется данный заключенный, караются смертной казнью, но в данном случае имеет место целый ряд преступлений, и в том я совершенно убежден. Я готов привести Высокому Суду целый ряд свидетельств, которые помогут провести самое тщательное расследование.
Здесь Топпинг сказал Холройду несколько взволнованных слов, однако тот, продолжая писать, так и не ответил.
Мистер Скарлетт вытер потное лицо носовым платком и с завистью взглянул на кувшин холодного лимонада, что стоял на столе сэра Александра.
— Сочту своим долгом заметить, — сказал мистер Скарлетт, — что я чрезвычайно сожалею о той нелегкой миссии, коя выпала моей скромной персоне, — выступать в роли обвинителя и разбирать малейшие детали данного дела… — И он умолк, бросив взгляд на Хэтфилда, точно прося у него прощения.
И тотчас же Хэтфилд уловил столь важный для него момент: растроганные присяжные следили за речью прокурора, и на лицах их было то выражение сострадания и глубокопроникновенной гордости, кое, как взмах флага, послужил мистеру Скарлетту сигналом. Он продолжил свою речь, теперь уж довольно сухо обращаясь к присяжным:
— Однако же, как бы ни были болезненны те переживания, которые наполняют мою душу, как и ваши чувства, господа присяжные, вам ни в коей мере не следует ни на мгновенье забывать о том тяжком долге, какой был возложен на ваши плечи нашей страной. — И, словно бы внезапно осознав присутствие сурового судьи, он добавил: — Вам надлежит без малейших колебаний отбросить в сторону чувство гуманности и рассматривать данное дело лишь как ряд связанных между собой событий, во имя благоденствия и процветания общества.
Хэтфилд видел, как отреагировали присяжные на это упоминание об их обязанности предельной концентрацией внимания. Словно бы в противовес всему этому, он одарил председателя присяжных суровым взглядом, полным укоризны, словно бы напоминая, что в мире есть вещи куда более важные, нежели «благоденствие и процветание общества», и тот бы наверняка понял значение подобного взгляда, если бы хоть на минуту задумался об том.
— Итак, мистер Скарлетт с присущей ему великодушной сдержанностью в общих чертах обрисовал характер обвиняемого с того самого дня, когда он, присвоив себе титул и звание полковника Хоупа, стал занимать известное положение в обществе.
Живописная картина, созданная прокурором, была весьма детальна и включала в себя выдержки к преподобному Николсону, обращения к Мэри — «в своих письмах он с огромной любовью упоминает о своей «возлюбленной Мэри». И в самом
деле, необходимо признать, заключенный руководствуется единственно ему известными, своеобразными нормами морали…». Затем было описано прибытие судьи Хардинга и побег на лодке через озеро.
А затем мистер Скарлетт завершил свое такое двусмысленное введение:
— Сколь бы ни была болезненна задача, возложенная на мои плечи, я ощущаю внутреннее удовлетворение, когда я таким образом исполняю свой долг перед отечеством, во имя его свобод и законов. Теперь же я вызову свидетелей для того, чтобы они подтвердили выдвинутые мною обвинения, и я всецело положусь на ваше правосудие и ваш беспристрастный вердикт.
Судья одобрил речь, отметив ее сдержанным кивком, присяжные ожили, ослабив напряженное внимание, а весь зал суда так и заполнился шепотками и шушуканьем, однако аплодировать никто не посмел.
Поскольку мистер Скарлетт растянул свою вступительную речь гораздо больше, нежели это предполагалось, судья приказал сделать перерыв, дабы отдохнуть и заглянуть в боковую комнату, чтобы отведать холодного пива, свиных отбивных и маринованного лука. Топпинг и Холройд отправились за пивом, Хэтфилду же был предложен лишь лимонад. Поскольку никто в зале суда не хотел рисковать собственным местом, выйдя из здания на свежий воздух хотя бы на несколько минут, крики, распоряжения и приказы так и неслись сквозь открытые окна с улицы, пронизывая душное помещение, наполненное запахом потных тел. А уж под знойным солнцем маленькие сорванцы срывали легкие пенсы, гоняя со всех ног от здания суда до гостиницы «Корона и митра» и обратно с пивными кружками и тарелками.
И вновь сэру Александру стоило немалых трудов и времени успокоить слушателей, сидевших в зале; и вновь он был в самом дурном расположении, поскольку от маринованного лука у него началась отрыжка.
Вызвали мистера Квика для дачи показаний. Знал ли мистер Квик заключенного раньше? Да, знал. Под каким именем? Джон Хэтфилд. Где? В Тивертоне, Девоншир, где заключенный в 1801 году стал партнером компании «Дэннис и К», в результате чего компания стала называться «Дэннис, Хэтфилд и К». Заключенный покинул Тивертон в апреле 1802 года под предлогом того, что ему необходимо было в немедленном порядке уладить кое-какие коммерческие дела в Лондоне.
Сама фраза «под предлогом» стала предметом жарких споров между суетливым Топпингом и по-прежнему делавшим заметки Холройдом, однако никому из них не пришло в голову обратиться к самому Хэтфилду, дабы прояснить сей вопрос.
Затем мистеру Квику показали некие документы, и он дал клятву, что почерк совершенно одинаков как на векселе, выписанном рукой заключенного, так и на поздних письмах.
Таким образом, Хэтфилд был изобличен полностью.
Следом суд вызвал давать свидетельские показания самого преподобного Николсона, который, не сумев побороть собственную нерешительность и робость, смущенный и сбитый с толку, так и не решился сказать Мэри, что его вызвали на суд сыграть эту неблаговидную роль. Давая клятву говорить правду и только правду, он весьма ясно припомнил последнюю их встречу, когда она шла по дороге в Баттермир, и, уже убирая ладонь свою с Библии, он вдруг осознал, что никогда более она не станет ему доверять, как прежде.
Хэтфилд улыбнулся ему с таким неподдельным дружелюбием, что преподобный Николсон невольно вздрогнул и едва не подавился собственными словами. Ему любезно принесли воды, и сэр Александр вновь пришел к своему прежнему мнению, что приходской священник весьма надежный и добропорядочный гражданин своего отечества.
Преподобный Николсон утверждал, что был представлен заключенному мистером Скелтоном, и, как он понял, данный человек назывался высокородным полковником Хоупом, младшим братом лорда Хоуптона. В дальнейших показаниях преподобный признался, что сопровождал заключенного в город Уайтхейвен, «дабы получить необходимое разрешение на немедленный брак» с Мэри из Баттермира, «о которой, смею заметить Высокому Суду, заключенный отзывался как о прелестной девушке». Восторженный и приветственный гул голосов прокатился по залу заседания, когда все услышали, с какой нежностью и любовью прозвучало в устах Хэтфилда имя Мэри… к тому же само определение преподобного — «прелестная девушка» — было употреблено весьма неожиданно для всех.
Затем преподобному Николсону пришлось рассказать во всех подробностях свою внезапную встречу с судьей Хардингом в Кесвике. Однако его теперешняя версия отличалась от предыдущих лишь тем, что было совершенно очевидно: Хэтфилд просто не мог воспользоваться собственной каретой. Он сказал: «Единственный способ добраться до Баттермира быстро и безопасно — это пересечь озеро на лодке, а затем пройти по тропам через горы». Эта была маленькая поправка, впрочем, как и та небольшая сумма в виде гинеи, которую Хэтфилд вручил ему в уплату за обед перед тем, как отправиться с Баркеттом на рыбалку. Такая мелкая деталь ничего не меняла в ходе дела, однако так и осталась тайной. Неужели Николсону было стыдно признаться, что он принял гинею и остался в гостинице? Или же он просто желал выгородить констебля, у которого могли возникнуть некоторые неприятности из-за побега Хэтфилда, поскольку с его — констебля — стороны было весьма неосмотрительно отпускать подозреваемого на рыбалку? Фамилии Баркетта даже не упомянули на заседании, хотя было совершенно очевидно, что именно он провел Хэтфилда тайными тропами по горам. Все это представляло собой некую смесь наивности и неуклюжей попытки сохранить собственную репутацию со стороны добросердечного священника, чьей отличительной чертой была способность приходить в замешательство по малейшему поводу и для которого такое публичное выступление со свидетельскими показаниями оказалось самым ужасным опытом в его жизни. Тем не менее преподобный Николсон дал показания против заключенного, положительно ответив на самый главный вопрос, заданный мистером Скарлеттом:
— Я совершенно отчетливо помню, что преступник в самом деле совершил то самое действие, в каком его теперь обвиняют. Я сам видел, как он достал из кармана печать и подписал вексель на двадцать фунтов для мистера Джона Крампа, по которому он получил наличные от мистера Джорджа Вуда, хозяина гостиницы в Кесвике.
Затем преподобный Николсон поклялся, что именно он обвенчал заключенного с «Мэри Робинсон, которую в народе все называют Мэри из Баттермира, и случилось это второго октября 1802 года».
Затем вызвали Джозефа Скелтона, и тот рассказал Высокому Суду, что заключенный при знакомстве заявил, будто бы «зовут его Хоуп, что он брат лорда Хоуптона и к тому же в звании полковника, командует драгунским полком. Я частенько слышал, как заключенный говорил о своем поместье в Херефордшире…».
После того мистер Скарлетт вызвал Крампа, чья живая и решительная манера в разговоре невероятно контрастировала с нерешительной робостью и самоуничижением священника, и заставила весь зал, включая и Высокий Суд, почувствовать некоторое облегчение. Давая показания, Крамп в полной мере предался своей привычной словоохотливости, коя была его неотъемлемой чертой. Дело уж и без того затягивалось гораздо более, нежели планировал с самого начала сэр Александр. К тому же его в немалой степени смущало и сбивало с толку хладнокровие и сообразительность обвиняемого, который находил в себе мужество сохранять полнейшее спокойствие, в то время как все обстоятельства, как казалось, сулили ему неминуемый крах.
Джон Грегори Крамп признался, что повстречался с обвиняемым в Грасмире и никогда прежде этого человека в глаза не видел. Судя по словам данного человека, звали его Александр Август Хоуп. У него было довольно много бесед с заключенным, в ходе которых самозванец не раз упоминал «о своей счастливой фортуне и рассказывал об имении близ Стокпорта и других». Мистер Крамп заявил, что он «покинул Грасмир и вернулся в Ливерпуль, где он обналичил вексель обвиняемого на тридцать фунтов». «Нет, — добавил он, — никаких коммерческих дел с ним до того момента мне вести не доводилось». С тем мистер Крамп покинул свидетельское место.
Самым печальным зрелищем того дня стала скорбная фигура Джорджа Вуда, нарядившегося ради такого случая в новую, купленную на зиму одежду. Он в буквальном смысле изнемогал от жары и духоты, которая теперь, во второй половине дня, стала и вовсе нестерпима, хотя все окна и двери в зале были распахнуты настежь. Леди же, присутствовавшие на заседании, беспрерывно обмахивались веерами. Он прибыл в город еще вечером накануне, боясь опоздать на заседание суда, и даже потратил на это некоторую сумму, дабы избежать любых нежелательных случайностей. В эту поездку он не взял с собой Мальчишку-мартышку, которому теперешнее путешествие наверняка напомнило бы то, прежнее, с Хэтфилдом и Мэри, и Вуд явно ощущал немалую ответственность за свое выступление в суде. Точно такого же мнения придерживались и все его друзья в Кесвике. Они рассуждали так, будто он сам, по доброй воле согласился давать показания перед Высоким Судом, получая удовольствие от одного лишь того, что тем самым наверняка подпишет Хэтфилду смертный приговор. И от всего этого мистер Вуд чувствовал себя весьма скверно.
— Никто никогда не узнает, через что нам с полковником Хоупом на пару пришлось пройти, — сказал он, его разгоряченное воображение рисовало жестокие картины войны, о которых он мог бы с готовностью поведать в случае нужды, но в то же время готов был под нажимом рассказать и о более приземленных истинах, которые открылись ему во время их совместной попойки. — В жизни своей мне не доводилось встречать такого благородного человека — от пяток до макушки, — и уж коли они утверждают, будто у него вовсе нет никаких титулов, то, стало быть, он благороден от природы.
Такая деятельная преданность другу превратила его в настоящего хранителя Грааля в Кесвике. А затем ему доставили повестку с тем, чтобы он немедленно явился на заседание суда в качестве свидетеля со стороны обвинения. Когда же наличие повестки вскрылось и новость обошла весь Кесвик, Вуд даже ощутил некоторое облегчение.
— Что ж тут поделать, надо ехать. А то они и за мою шею возьмутся следом, — сказал он, — им этого не понять.
Однако Мальчишка-мартышка не желал уступать, впрочем, как и некоторые другие, и потому Вуд чувствовал себя не в своей тарелке.
Медленно, запинаясь на каждом слове, Вуд наконец дал клятву на Библии. Сэру Александру весьма понравился вид этого хозяина гостиницы.
Все растянулось надолго, поскольку Вуд при ответе на каждый вопрос много и шумно фыркал, пыхтел и кашлял — то и дело он ловил на себе испытующий взгляд Хэтфилда и все пытался найти в этом взгляде некое оправдание собственному предательству, — впрочем, обвиняемый и сам задавал ему вопросы, тронутый одним уж тем, что старый друг по выпивке пытается его выгородить. Скелтон тоже тянул время. Николсон ходил вокруг да около, раза в два или три превысив то время, которое было отпущено для дачи свидетельских показаний. Долгая вступительная речь мистера Скарлетта вызвала немало длинных вопросов и таких же долгих выводов; но Вуд побил все рекорды — и все присутствующие в зале чуть не раскисли от жары в этот душный августовский день.
Весьма неохотно он все же признал, что водил знакомство с обвиняемым. Тот частенько гостил в гостинице «Голова королевы» и в дальнейшем найдет там такой же радушный прием. Пожалуйста, отвечайте конкретно на заданный вопрос, мистер Вуд. Извините, Ваша Честь, да, у обвиняемого была собственная карета, и очень красивая притом, лошади выглядели просто восхитительно, в особенности если учесть, что после… И как же он представился? Казалось, сей совершенно простой вопрос вызвал немалое затруднение. Создавалось такое впечатление, будто у мистера Вуда внезапно случился приступ наитяжелейшей мигрени. Его лицо так и перекосило, точно от боли. Как он представился? Вот именно — как? Каким именем представился данный заключенный? Какую фамилию он при этом использовал? Какую фамилию? Да в том-то вся и беда — никак невозможно припомнить, как сей джентльмен… этот заключенный, отрекомендовался и каково его полное имя. Ну, в таком случае не следует ли ответить таким образом, что данный обвиняемый назвался именем полковника Хоупа? Сморщившись, точно сморчок, мистер Вуд некоторое время молчал, напряженно раздумывая, а затем вынужден был признаться, что, мол, да, вроде так оно и было, но, делая такое признание, он и вовсе скорбно свесил голову. А как адресовались ему посылки? А которую посылку Его Честь имеет в виду? Любые посылки. Да неужто этих посылок было так много? Ах, так там еще и письма. Так полковник, то есть… заключенный, он частенько любил прогуливаться на почту за письмами, говорил, мол, любит пешком прогуливаться по улицам Кесвика, потому как люди такие доброжелательные, да они и теперь такие же, и коли ему еще понадобится местечко… Мистер Вуд! Доставлялись ли когда-либо в его гостиницу «Голова королевы» какие-либо посылки или письма, адресованные «высокородному Александру Августу Хоупу, члену парламента»? Вы дали клятву говорить правду и только правду, не забывайте об этом, мистер Вуд! И суд ждет! Приходили. Спасибо, мистер Вуд.
Когда же мистер Скарлетт взялся допрашивать Вуда и устроил перекрестный допрос в присутствии судьи Хардинга, то весь запутанный лабиринт уловок тут же выплыл наружу. Мистеру Буду надлежало в точности вспомнить, где и в чьей комнате он в какое время побывал, чью комнату покинул и куда собирался отправиться затем. Потом Высокому Суду срочно потребовалось детальное описание нижнего этажа гостиницы, расстояние между парадным входом и боковой аллеей, рядом с которой благородный обвиняемый произносил речь и где его в результате суматохи так и не сумели схватить…
Все подозрения сэра Александра вспыхнули с новой силой, однако Вуд вернулся на свое место, хоть и с мрачным видом, но все же ощущая, что сделал все возможное для своего друга.
Последним свидетелем мистера Скарлетта был полковник Парк. Да, он был неплохо знаком с полковником Хоупом; да, полковник Хоуп доводился младшим братом графа Хоуптона, а также командиром Семнадцатого драгунского полка. Да, он провел с полковником Хоупом три года, когда служил в Ирландии. Нет, заключенный, который сейчас сидит на месте подсудимого, не полковник Хоуп.
Мистер Скарлетт принялся высокопарно рассуждать и, как подумалось сэру Александру, в особенности после краткой и ясной речи полковника Парка, делать совершенно ненужные выводы.
Уже было почти шесть часов пополудни, и суд объявил о перерыве в заседании. Топпинг и Холройд отвели Хэтфилда в боковую комнатушку и послали за пивом и лимонадом.
Топпинг старательно еще раз проверил весь список свидетелей, которых он намеревался вызвать, — и лишь один из всех был адвокатом из Стокпорта в Чешире, которого когда-то, в 1801 году, Хэтфилд нанял, чтобы вернуть некую собственность в Кенте.
— Он может лишь подтвердить, что вы и в самом деле Джон Хэтфилд, хотя в то время вы и пользовались некоторым весом в обществе.
Именно в ту минуту Холройд и нарушил свое извечное молчание. Его речь зазвучала не сказать чтобы очень уж легко, но и без предварительных покашливаний и приготовлений. Но уж поскольку путь был расчищен, то сообщение было весьма лаконично:
— У Скарлетта есть все доказательства, и в этом истина. Он уже выиграл это дело.
— Вынужден согласиться, — сказал Топпинг. — Хотел бы возразить, да нечем.
— Я тоже, — сказал Хэтфилд. — Какую речь вы намерены произнести?
— Правдивую, — ответил Топпинг.
— Джентльмены, — заметил Хэтфилд, — на карту поставлена вся моя жизнь, и все зависело от вас с самого начала. Но вы мне ничем помочь не в состоянии. Я не смею вас даже винить в том, поскольку вы и помочь-то мне ничем не могли, но я прошу вас оказать мне любезность хотя бы сейчас. Какую речь вы собираетесь произнести?
— Довольно короткую, — заметил Холройд, задумчиво растягивая слова. — До тех пор, пока вы не сделали собственное заявление перед судом, вы ничего не можете утверждать, но если вы только каким-либо образом дадите суду знать, что совершенно очевидно со всем согласны, то тем самым заставите присяжных отнестись к вашей судьбе более снисходительно и мягко.
— Весьма досадно, что здесь не присутствует ваша жена и дети, — заметил Топпинг. — Вы могли бы апеллировать к ним. Вид обезумевших от горя детей весьма удручает. Это могло бы произвести недурное впечатление.
— Сегодня тяжелый день, — заметил Холройд, к которому теперь Хэтфилд испытывал неподдельное уважение. — Ведите себя как можно более простодушно. — Он с весьма опечаленным видом взглянул в свои записи. — Боюсь, все это вам может лишь навредить. И то, кем вы стремитесь казаться, для них отнюдь не весомый довод.
— В таком случае все в руках Божиих, — сказал Хэтфилд.
— Аминь.
— Оставьте меня, пожалуйста, одного в комнате на несколько минут.
Адвокаты вышли за дверь и остановились рядом с йоменами, которые охраняли вход. А в это время, оставшись в полном одиночестве, Хэтфилд опустился на колени.
— О Господи, я знаю, что я Твой недостойный раб и я приговорен к смерти. Но, Господи, как же я хочу жить! Теперь-то я в точности знаю, как надо жить и чему должна быть посвящена жизнь моя — стать примером для подражания, какое бы нищенское существование мне ни пришлось влачить, жить во имя Славы Твоей на земле, помогать друзьям моим, если я смогу. О Господи! Разве не дано Тебе видеть в сердце моем? Только самые добрые чувства движут мною, и в словах моих много обещаний, которые мне надлежит сдержать. Я мог бы служить Тебе. Я умоляю Тебя, во имя Иисуса Христа нашего, дай мне возможность свершить это.
Лишь откуда-то издали он услышал стук в дверь, а затем в комнату вошли оба адвоката, и, как потом рассказывал Топпинг, они обнаружили, что «он совершенно погружен в молитву и словно бы только пробудился, завидевши нас».
Уже в зале суда, дабы дать время Хэтфилду собраться с мыслями, Топпинг вызвал поверенного, который с уверенностью заявил, что заключенного зовут Хэтфилд и когда-то им вместе пришлось заниматься некоей собственностью в графстве Кент и что у обвиняемого была карета.
Затем Топпинг окликнул Хэтфилда, который поднялся со своего места и повернулся к суду, попав в полосу света, падающую из окна, однако лишь вздрогнул и откачнулся в сторону. На сей раз Высокий Суд проявил куда большее терпение, нежели прежде. Хэтфилду показалось, будто прошла целая вечность, прежде чем он начал говорить. То самое состояние, которое, как он смел надеяться, навсегда оставило его, теперь вернулось вновь, совершенно истощив его силы. Воодушевление покинуло его, и пока он страстно молился, чувствовал себя совершенно опустошенным. В самые тяжелые для него времена он молил о помощи в величайшей надежде на спасение, и вот он стоит совершенно изнеможенный и слабый. Чей это был голос? Что это были за слова? Он стоял посреди этого заполненного людьми зала, всеми силами стремясь не попасть в луч солнечного света, которое теперь, склонившись к горизонту, ослепительно сияло сквозь открытые окна. Он словно бы увидел себя со стороны и, потеряв последние силы, вынужден был начать свою речь — возможно, Господь все же сжалится над ним.
— Джентльмены. — Он умолк на несколько секунд, и женщины в зале подумали, что никогда доселе им не доводилось видеть столь трогательного, романтического и поистине трагического зрелища, какое теперь представляла вся его фигура: ладонь, прижатая к груди, лицо повернуто к присяжным, в то время как сам он стоял в три четверти к судье и на темных волосах его так и искрились отблески заходящего солнца. — Господа присяжные, я скажу вам со всей откровенностью, на какую способен, что я рад оказаться здесь и рад, что судьба моя теперь зависит лишь от вашего беспристрастного и объективного суждения. Но какой бы вердикт вы ни вынесли, так или иначе все мои страдания вскоре прекратятся. В течение последних восьми месяцев меня переводили из одной тюрьмы в другую, из одного города в другой, я слышал, как мое имя порочат самым злостным и несправедливым образом. Да, джентльмены. — И вопреки некой части его сознания, сила голоса вернулась к нему; и весь ужас, заполнивший его разум, внезапно приобрел определенный оттенок успокоения; он слегка возвысил голос и повернулся, более адресуя свои слова тем двенадцати присяжным, коим надлежало решать судьбу его. — Я даже счастлив оказаться здесь, перед такими людьми, как вы, поскольку мне ведомо, что вы видите вещи такими, каковы они есть в действительности, но не такими, какими кажутся. Так же, как и Господь наш видит все наши деяния и судит нас не за внешние проявления чувств наших и не за внешность, не за покрой одежды нашей, не за груду золота, но за то, что есть в нас бессмертного и прекрасного и что само по себе является истинным доказательством всего — доказательством Царствия Его на земле. И как вы станете судить, так и вас станут судить, и сей час, сей день бременем тяжким ляжет на весы Высшего Правосудия. «Не судите, — заповедал нам Господь наш Спаситель, — да не судимы будете». Но вам всем надлежит исполнить свой долг, как красноречиво выразился мистер Скарлетт, и уж ему не стоило говорить сии слова, ибо вы и без того конечно же исполните долг свой.
Но позвольте спросить, господа присяжные, в чем заключается сей долг? Вот в чем вопрос. И что вы намерены судить? Вы судите человека, который взял взаймы несколько фунтов у людей, которые, как он смел надеяться, являются его друзьями в то самое время, когда он более всего нуждался в средствах, а удаленное расстояние сделало все объяснения совершенно невозможными? Безусловно, нет. Поскольку, продав карету и лошадей — что я готов был сделать еще много месяцев назад, и мне печально, но нисколько не удивительно видеть, что мои враги не только не поддержали такого моего жеста, но и противоборствовали мне, теперь же они смеют совершенно отрицать, что знали о моих намерениях… — так вот, если бы только я продал их, то сумел бы заплатить по счетам и великодушному мистеру Крампу, и моему доброму другу Джорджу Вуду. Теперь я настаиваю, чтобы продажа состоялась немедленно; и уж поскольку я не мог до сего дня ничего поделать с этими документами, то позвольте просить вас дать мне возможность сейчас же, не выходя из здания суда, расплатиться по нескольким счетам. И уж несмотря на все мои долги, на все мошенничества, кои мне довелось совершить, на воровство, в которое я был вовлечен, я прошу у вас милости и снисхождения. Я уж и сам осознаю, сколь велика моя беспечность; коль скоро я жажду прощения, моя дерзкая надежда на дружбу, которая, как я теперь понимаю, в случае с мистером Крампом, коммерсантом из Ливерпуля, была уж слишком велика. За все это я молю простить меня и позволить мне немедленно расплатиться по долгам.
Итак, не это является основным обвинением и не за то вы судите меня, с таким пристрастием и суровостью допрашивая каждого свидетеля. Что же касается иного дела, кто я есть на самом деле, кем я был, за кого выдавал себя, какие деяния я совершал от имени благородной и древней фамилии, джентльмены, пусть Господь Бог наш станет мне свидетелем, я расскажу вам все. Торжественно клянусь — видите, я взял эту Священную Библию в руки вновь — на этой вечной книге, от которой происходят все благословления, и пред моим Создателем, пред которым я готов предстать лицом к лицу, во имя слов Его, я смотрю на Небесное Царствие Его и торжественно клянусь, что ни в одном из моих деяний — ни в одном, без малейшего исключения, — я никогда даже в помыслах своих не вынашивал мошенничества или же обман людей, имена которых уж упоминало обвинение. ГОСПОДЬ СЛЫШИТ МЕНЯ, И ОН ЕДИНСТВЕННЫЙ МОЖЕТ СУДИТЬ МЕНЯ, и уж коли я дал ложную клятву, то кара Господня пусть обрушится на голову мою, и буду я проклят во веки веков, и душа моя низвергнется в ад кромешный. Господа присяжные, я не намеревался причинять никому вреда, и на том я буду настаивать до последней секунды моей земной жизни!
И более уж не в силах сдерживать слезы, хлынувшие по щекам, он опустился на свое место. Тронутый до глубины души, весь зал суда так и замер в молчании, и только через несколько минут шквал аплодисментов прокатился по нему, многие кричали «браво». Холройд подался вперед, ухватил Хэтфилда за руку и потряс ее, поздравляя с такой блистательной речью.
Три раза сэру Александру пришлось призывать зал к порядку, и наконец страсти улеглись. Он заявил, что ему требуется пять минут, и с тем сел, дабы подготовить некоторые выводы: любое нарушение порядка будет караться немедленным выдворением из зала суда. Он обязал констеблей следить за этим неукоснительно.
Присяжные, как он мог и сам видеть, были весьма тронуты и до чрезвычайности впечатлены такой необыкновенной защитой, впрочем, как и прочие, присутствовавшие в зале. Однако в его обязанности входило вернуть суд к доказательствам вины обвиняемого — что сэр Александр немедленно и сделал, как только Хэтфилд опустился на место после блистательной речи. Прокурор подготовил прекрасные заметки, и его лаконичные и стремительные выводы в должной мере оценили все. Однако суду требовалось изменить настрой, подумалось ему, стряхнуть с себя это опасное очарование, которому поддались все в зале после столь недопустимой речи.
Раздался удар молотка, сэр Александр обратил все внимание присяжных на свою персону, а затем коротко резюмировал выводы по имеющимся свидетельским показаниям «с большой долей проницательности и убедительности». Он вернул всеобщее внимание к трем основным обвинениям, торопливо зачитал их громким голосом, воодушевил мистера Скарлетта, сделав комплимент его весьма похвальному вступительному слову, и поддержал его обращение к присяжным и к их величайшему чувству долга перед отечеством в таком важном для нации деле. Он похвалил свидетельские показания преподобного Николсона и указал, насколько они согласуются с показаниями мистера Скелтона и Джорджа Вуда. Он привлек внимание к тому факту, что мистер Квик знал Хэтфилда и познакомился с сим человеком при весьма сомнительных обстоятельствах в Тивертоне, графство Девоншир. А также не преминул указать, что полковник Парк весьма категорично заявил, что человек, который теперь сидит перед ними, совсем не тот, за кого себя выдавал в октябре прошлого года. И в особенности он обратил внимание Высокого Суда на весьма детальные показания мистера Крампа.
Исковое заявление Топпинга было отклонено по этому делу, а на речь самого Хэтфилда сослались лишь единожды, заметив, что была она «риторической и здравой, однако ж произносил ее человек совершенно отчаявшийся».
— Таково мое мнение, — в заключение заметил он, — что уже все показания свидетелей вполне ясно и недвусмысленно указывают: обвиняемый и в самом деле выписывал чеки и вексели, подписывая их вымышленным именем с целью осуществить задуманное мошенничество. То, что обвиняемый использовал при этом второе имя «Август», нисколько не влияет на результаты данного дела. Свидетельские показания очевидцев доказали с совершенной ясностью и отчетливостью, что обвиняемый намеревался выдать себя за совершенно иного человека и был вынужден исходя из исполняемой им роли подписывать поименованные выше вексели и счета. Если у защиты есть свидетельства смягчающих обстоятельств тех преступлений, в которых обвиняют данного обвиняемого, они должны быть немедленно предъявлены Высокому Суду для дальнейшего рассмотрения. И, несмотря на то, что в течение долгого времени истинное имя Александра Хоупа подвергалось оскорблению со стороны обвиняемого, вам все же надлежит вынести справедливый вердикт, согласно клятве, которую вы дали до начала судебного разбирательства.
На сей раз Холройд пожал руку Хэтфилда с нескрываемым сочувствием. Присяжные выглядели подавленными. Зал суда шумел, словно море, готовое разразиться бурей.
Весь состав присяжных удалился на совещание, и теперь уже в последний раз Хэтфилда вместе с его адвокатами сопроводили в боковую комнату.
— «В течение долгого времени истинное имя Александра Хоупа подвергалось оскорблению со стороны обвиняемого», — сказал Топпинг. — Это настоящий удар, Холройд.
— Он жаждет обвинения, и жаждет немедленно, Топпинг, — ответил Холройд. — Уж верно, он и на обед сегодня опоздал.
— Должен сказать, — Топпинг повернулся к Хэтфилду даже с некой робостью, — ваша речь…
— Наверняка заставила поменять их мнение о вас, — докончил Холройд.
— Всех, за исключением Томпсона, — заключил Топпинг. — На прошлом выездном заседании суда он приговорил к повешенью одиннадцатилетнего мальчика за незаконную рыбную ловлю в Лонсдейлских владениях. Позднее мы обнаружили, что главный свидетель — один из егерей — затаил обиду на мать этого мальчика и вполне мог дать ложные показания под присягой.
— Даже если бы он этого и не сделал, — сказал Хэтфилд, быстро оправляясь от своих размышлений об удручающей судьбе мальчика, — казнить ребенка через повешенье только за то, что он без разрешения поймал несколько рыбешек в реке…
— Все обвинения, которые вам предъявляют, караются смертной казнью, — заметил прямой до грубости Холройд, — но что вы сделали? Вы вернули деньги, которые выманили у людей, выдавая себя за другого. Вы оскорбили имя человека, что само по себе не причинило ему и не причинит ни малейшего вреда или беспокойства, и уж тем более он не станет от этого страдать…
— Возможно, его бы даже это несколько позабавило, — заметил Топпинг, будучи вполне серьезным адвокатом, он с трудом мог бы подобрать слова, дабы по достоинству оценить эскапады Хэтфилда.
— Ну, уж точно это ему не причинит ни малейшего зла. Все зло заключается лишь в пустом философствовании самого Скарлетта по поводу основ государственности. Недоказуемо. А еще…
— Можно воспользоваться отсрочкой приговора, — закончил Топпинг.
— Двоеженство сейчас является отягчающим обстоятельством, — подкрепил утверждение Холройд. — И я боюсь, что двоеженство еще сыграет свою неблаговидную роль в комнате присяжных в эти самые минуты. Уж в этом-то сэр Александр хитер, вы же слышали, «в течение долгого времени истинное имя Александра Хоупа подвергалось оскорблению со стороны обвиняемого» — они обязательно сошлются на это его изречение, поскольку он весьма сильно влияет на них и подвел их к данному утверждению. А затем они не преминут рассмотреть вопрос о Мэри из Баттермира, и уж тогда-то они непременно вознамерятся встать на ее защиту.
Коллегия присяжных вернулась только через десять минут.
Вердикт звучал так: «Виновен в подделке векселей».
После того, как коллегия присяжных произнесла свой вердикт, Хэтфилд ни в малейшей степени не отступил от привычной своей манеры вести себя, но когда суд был отложен, он покинул место, и ему было приказано явиться завтра утром за тем, чтобы Высокий Суд огласил свой приговор. Толпа, заполнявшая окрестные улицы, была поистине безмерна, и потому Хэтфилду подали дилижанс, дабы доставить его от здания муниципалитета до тюрьмы.
В ту ночь горожан охватил дух бунтарства, наполовину смешанного с весельем, что так присуще карнавалу. Все йомены были подняты по тревоге. Команданту замка велели держать солдат наготове и по первому же требованию выступить. Гостиницы и таверны захлестнули толпы, желающих выпить, закусить, но более всего потолковать об этом судебном разбирательстве и самой рискованной авантюре, и не столько о самом приговоре, сколько о возможности для заключенного получить отсрочку.
Присяжных всюду и везде лишь осуждали. Защитники присяжных тут же пустили россказни, будто бы такой вердикт они вынесли не по доброй воле, поскольку чего ж тут хорошего — смотреть, как беднягу вешают за несколько фунтов стерлингов да еще за мошеннически франкированное письмецо, но его хладнокровное бессердечие по отношению к «их несчастным соотечественницам» подтолкнуло их к такой жестокости. Господа Топпинг и Холройд навестили Хэтфилда после позднего обеда — заседание суда так и не успели закончить до семи часов вечера, — и Холройд вновь указал на «бесчестье» как на решающий довод суда.
— Им даже не придется напоминать о Мэри, — спокойно возразил Хэтфилд. — Ее имя и без того распевает толпа на всех перекрестках Лондона, детишки поют о ней песенки, художники написали множество ее портретов, а литераторы сочинили о ней книги. Это женщина, сохранившая невиданную скромность, она, как и прежде, занимается привычной ей работой, словно бы слава и не коснулась ее вовсе, но вам бы стоило ее хоть раз увидеть, дабы собственными глазами убедиться, что она наделена мужеством во имя Его и славы Его. И сэру Александу совершенно не требуется упоминать имя Мэри из Баттермира, оно и без того у всех на устах. Сам ее дух присутствует на этом заседании суда, точно Архангел, пасущий стада свои на небесных пастбищах. И отнюдь не за ложь свою и не за мошенничество меня судят теперь, но за мою необузданную страсть. Уж, верно, вы и сами это видите, джентльмены? Вот оттого город полон людьми. И оттого же, как мне говорит мистер Кемпбелл, клакеры бегут от Английских ворот, выкрикивая ее имя, и сталкиваются стенка на стенку с теми, кто бежит от Шотландских ворот с выкриками «Хоуп! Хоуп!».
— Если вердикт настолько суров, — заметил Холройд, — то уж вовсе не важно, кто из влиятельных людей Лондона подарит отсрочку. Уж тут-то я кое-что знаю.
— Возможно, нет.
— Давайте не станем предвосхищать приговор. Сэр Александр изволит проводить время с шерифом графства и лордом Инглвудом на званом обеде в «Короне и митре» сегодня вечером… — Слабого оптимизма Топпинга едва хватило лишь на сказанные им слова, и потому предложения он так и не закончил.
После нескольких обменов репликами они покинули Хэтфилда, который был только рад остаться в одиночестве. С того самого момента, как он вернулся, его беспрестанно осаждали визитеры, и как бы он ни жаждал уединения, мистер Кемпбелл — который за всю свою жизнь не мог заработать столько денег, сколько за этот короткий период, — не собирался оставлять его в покое и всегда находил благовидный предлог для следующего посещения. Как только Топпинг и Холройд ушли, Хэтфилд велел мистеру Кемпбеллу не допускать к нему более никаких посетителей; он взял в руки Библию, точно стремясь оградить себя от того зла, которое они могли привнести в его убежище.
— Я намерен читать эту книгу, мистер Кемпбелл.
— Я понимаю, сэр. Когда я, еще будучи мальчиком, пел в кафедральном соборе, то и сам любил почитывать Священное Писание.
— У меня есть все, что нужно, — свечи, вино, я сытно отобедал. Мне лишь необходимо уединение и покой, дабы я мог подготовиться к завтрашнему заседанию.
— Уж будьте покойны, сэр, слово даю, — круглое лицо Кемпбелла так и светилось торжественностью и искренней решимостью, — никто вас не побеспокоит. Уж будьте надежны.
Он с таким грохотом захлопнул дверь, точно тем самым ставил некую многозначительную точку в собственном решении.
Хэтфилд принялся читать Второе послание к Коринфянам и читал его спокойно около получаса, а затем стал делать записи в дневнике. Об этих заметках, сделанных словно бы по принуждению, писалось позже во многих статьях. Однако осталось еще множество невероятно длинных писем, которые сам Хэтфилд характеризовал как «частные письма», они были запакованы и переправлены его другу в Лондон.
Он продолжал писать, в то время как за стенами тюрьмы все разрасталось и ширилось народное шествие, заполнявшее улицы города невообразимым шумом; в такой какофонии и разобрать-то ничего было нельзя: один из клакеров под окнами тюрьмы то ли серенаду пел, то ли выкрикивал хулу в адрес знаменитого заключенного. Хэтфилд же пытался сконцентрировать все свои мысли на Мэри. Он детально описывал тот момент, когда они впервые встретились, и к чему эта случайная встреча привела. С совершенной отчетливостью ее ясный образ вставал в его воображении, стоило ему лишь подумать о ней: вот она стоит у двери в гостиницу, головой едва не доставая до верхнего косяка, высокая, стройная, вот она грациозно входит в дом, и, как в тот момент показалось Хэтфилду, лицо ее, такое восхитительное, отрешенное, отражает какую-то глубокую мысль. Невыразимая любовь, которая вспыхнула в душе ее в ответ на его глубокие чувства. Теперь перед его взором вставала вся долина, «тайное вместилище озер», как однажды он услышал от одного завзятого любителя Озерного края, он вспомнил свои старые предубеждения против Природы, которые тут же поблекли: это место и в самом деле представлялось ему раем.
Именно этот край вскормил Мэри и защищал ее нетронутую целомудренность от хищного мира славы и репортеров. Несмотря на то что ему не были известны никакие детали, теперь он мог поверить, что если позволить Природе поддерживать тебя и учиться у нее постоянной переменчивости, то станешь гораздо сильнее. «И еще, — добавил он, — это совершенно не поможет тем людям, кои не имеют никаких средств и желаний принять такое благо. Для них Природа — не что иное, как малозначащие декорации, на фоне которых разыгрываются злые сцены мира сего».
Что же касается Мэри, уж слишком мало времени было отпущено им. Наслаждение, испытанное рядом с этой девушкой, обещало долгое удовольствие в течение долгой жизни, день за днем разматывая нить дружеских отношений и изобилия, которые она словно бы без всяких усилий завязала в узел. Обещало заманчивую картину, как ажурная вязь их взаимной страсти причудливым рисунком вплетается в ткань гобелена ее преданности и верности, и по мере того, как жизнь идет своим чередом, между ними возникло бы истинное товарищеское чувство. Ничего этого он не знал, да и уж узнать не мог, но отчетливо видел единственную свою возможность праведной жизни лишь рядом с Мэри. Он уж успел насладиться всей полнотой блаженства, которое он так долго откладывал в своей жизни. Но все же это не приносило ни малейшего успокоения. «Самая великая ошибка в жизни, — писал он, — это встретить подходящего человека в неподходящее время. Никого прежде я не любил так, как теперь люблю Мэри Робинсон. Но к тому времени, когда она попалась мне на пути, я уж был не только женат, но и истощен собственной порочностью, после долгих периодов вынужденного воздержания и сексуальной распущенности. И уж теперь я знаю, что в лучшем мире — в том мире, где мы имеем все, чего жаждем так страстно! — она будет моей. Уж такова извечная людская ошибка: пытаться воплотить тот мир, который мы желаем, в реальность, что окружает нас».
Городской шум затих. Свечи сгорели лишь наполовину, и медленно ползущие вниз капельки воска медово-желтыми наростами облепили подсвечник. Удушливая дневная жара ушла прочь, но каменные стены по-прежнему хранили дневное тепло, камера теперь казалась ему как нельзя более уютной, у него имелось все, что необходимо, и бутылка вина была выпита лишь наполовину. «Весьма странно, что в то самое время, когда жизнь моя буквально висит на волоске, я способен наслаждаться и получать даже большее и, я бы осмелился утверждать, более неторопливое удовольствие от нее, испытывая ту невероятную благодарность, кою никогда прежде не испытывал».
Грохот отворяемой двери заставил его невольно вздрогнуть, и он испортил последнюю строчку.
— Мистер Кемпбелл!
— Уж мне так жаль, сэр, прошу прощения. Я и впрямь очень сожалею!
Тюремщик стоял в дверях, весь согнувшись от раская, ния.
— Я же просил вас…
— Знаю, сэр. Только, пожалуйста, уж не сердитесь. Он уж теперь нипочем не уйдет. Он пришел, как раз когда я вас здесь оставил в уединении, сэр, и не уходит, — тюремщик был и вовсе сбит с толку этим фактом, — я уж говорил ему, что вы никого и видеть-то не желаете, совсем никого, да только он все настаивает и уж стоит на своем… мол, нипочем не уйдет, коли вы его не примете.
Хэтфилд отложил перо, взял в руки Библию и мягко произнес:
— Сколько он вам дал, мистер Кемпбелл?
— Три гинеи, сэр.
— Ну, так потребуйте у него еще две. Это ведь довольно худощавый мужчина, не так ли? Одет во все черное, и у него весьма заметная бледность в лице… черты же весьма утонченные, а глаза словно уголь?
— Да уж вы, верно, знакомы с ним, сэр?
— Я ожидал его.
Кемпбелл очертя голову кинулся вон, а Хэтфилд тем временем встал и подошел к окну. Когда Ньютон вошел, то первым делом увидел широкую спину своего бывшего товарища, волосы распущены, черными прядями падают на плечи, в правой руке Хэтфилд держал Библию, по-видимому поглощенный видом, который открывался из маленького зарешеченного оконца, в проеме которого чернело ночное небо. Кемпбелл вышел, закрыв, но не заперев за собой дверь, прошел несколько шагов по коридору и остановился, мысленно подсчитывая всю сумму за несколько последних дней, которую ему удалось заработать на посетителях этого скандально знаменитого арестанта.
— Я лишь удивлен, что тебе понадобилось так много времени, — промолвил Хэтфилд.
— Тебя так часто переводили из одного места в другое и с такой секретностью.
— Ты все прекрасно знал. Я чуял твое присутствие в каждой крысе, которая проскакивала мимо меня в темноте.
— Сегодня твоя речь, Джон, была сильна, как никогда. Сегодня вечером все в городе только и делают, что расхваливают ее.
— А завтра вечером они уже забудут ее вовсе. Чего ты хочешь?
— Я мог бы оказать тебе одну услугу.
— Вот уж сомневаюсь. Отчего ты так жаждешь досадить мне даже теперь?
— Я лишь плачу по счетам, Джон. Ты и сам знаешь, это часть моей сделки со всяким, с кем я вообще имею дело. Вспомни те времена, когда я был у тебя в долгу в Ланкастере, чуть более года назад, и как покорен я был тогда, как я позволял тебе управлять нами обоими, я повиновался тебе и делал все, чего бы ты ни захотел.
— Поскольку тогда я делал лишь то, чего хотел ты сам. Я много думал об этом времени. Ты лишь делал вид, будто бы играешь второстепенную роль и позволяешь мне собой командовать, на самом деле я делал лишь то, чего желал ты. Хотя почему ты тогда желал этого… был ли ты тогда со мной откровенен или же только испытывал меня?
— Тогда я увидел в тебе тот редчайший дух, которого прежде ни в ком не встречал, — сказал Ньютон, его слова были мягкими, точно тающий воск, — я увидел в тебе куда более широкие возможности, более неиспользованной энергии и сил, нежели мне доводилось когда-либо обнаруживать в других людях.
— Ты хотел, чтобы я стал твоим созданием. Ты хотел слепить меня по тому образу, какой виделся тебе в мечтах твоих, но так и не сумел этого достичь. И сначала ты захотел «отпустить меня на волю» — но даже та свобода, которую ты мне подарил, и та была в твоих руках, и даже в тех пределах, кои были мне доступны, я бы обязательно ощутил и почувствовал, что я по-прежнему во власти твоей.
— Теперь я могу тебе помочь.
— Я не желаю от тебя никакой помощи. Ты никогда не даришь помощи, ты лишь торгуешься. Мне нечего дать тебе взамен.
— Свободу.
— Это лишь в руках Господа нашего и Закона.
— Побег.
— Чтобы вновь оказаться дичью, по следу которой идут гончие… да к тому же и ты? Если бы мне и довелось бежать, то только обратно, к Мэри, которая может и на порог меня не пустить, и тогда я вновь окажусь в ловушке и вскорости опущусь до положения раба.
— Помилование.
— Помилование? Даже если бы тебе удалось добиться его, то это бы вновь ввергло меня в отчаянное положение должника. И долг этот, коли я немедленно его не уплачу, станет лишь еще одной мукой для меня. Я собственными силами постараюсь получить помилование.
С неожиданной беззаботностью Хэтфилд повернулся к своему бывшему другу, которого так долго и сильно боялся, и широко улыбнулся ему.
— Я больше не боюсь тебя, — промолвил он. — Посмотри на меня. Я больше не боюсь… хвала Господу! — Он поднял руку с зажатой в ней Библией и держал ее высоко над головой, покуда продолжал говорить: — Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, я прощаю тебя за все то зло, что ты причинил мне, и я заклинаю и умоляю тебя во имя тела Христова покаяться в грехах твоих, дабы Господь наш мог принять душу твою на своем священном алтаре.
Ньютон развернулся и вышел вон.
«В восемь часов утра следующим днем (16, вторник) коллегия суда вновь открыла заседание, когда Хэтфилд, заключенный, появился на своем месте, за барьером, чтобы выслушать приговор». И вновь «Карлайл джорнел» — наравне со всеми остальными газетами — нашла необходимым отметить популярность дела и внимание общественности к этому человеку:
Огромное количество людей собралось вместе, дабы стать свидетелями этой тягостной обязанности закона, взявшегося судить того, чья внешность, манеры и действия вызвали в обществе интерес высочайшей степени. После вполне привычных речей судья обратился к заключенному со следующими весьма впечатляющими словами:
— Джон Хэтфилд, после долгого и серьезного расследования всех обвинений, которые были выдвинуты против вас, коллегия присяжных считает вас виновным в данных преступлениях. Вы были уличены в совершении преступлений столь тяжких, что случаются они крайне редко, если вообще случаются, и если вы все же получите смягчение приговора, что в вашем случае совершенно невозможно, то оно будет носить весьма ограниченный характер…
Присваивая себе чужую личину, имя и характер достойного и уважаемого офицера, наследника одной из самых благородных семей в стране, вы совершили самое ужасное преступление. Долгое тюремное заключение, которому вы уже подверглись, дало вам немало времени обдумать все происходящее и проникнуться всей чудовищностью совершенного вами преступления. Вы должны были подумать и о справедливости приговора, который был вынесен вам, и мне бы очень хотелось, чтобы вы серьезно поразмыслили над тем ужасным положением, в каком теперь оказались. Я заклинаю вас: осознайте, сколь неизбежен близкий ваш конец и сколь мало осталось вам сделать на свете этом. Отбросьте прочь все ваши иллюзии, мошенничества и употребите себе во благо то короткое время, которое вам еще осталось жить. Я умоляю вас: потратьте хотя бы часть оставшегося времени на то, чтобы должным образом подготовиться к встрече с вечностью. Ибо лишь тогда вы можете надеяться обрести милость в час смерти своей и в Судный день.
А теперь приговор суда: вы будете доставлены отсюда в тюрьму, откуда вы явились, а затем к месту, где приговор будет приведен в исполнение, и там вы будете повешены за шею и будете висеть, покуда не умрете, и пусть Господь смилостивится над вашей душой.
Джордж Вуд взял преподобного Николсона с собой в Кесвик. Вуд первым доставил в город новость. Он даже одолжил преподобному лошадь. Таким образом, священник немедленно привез новость в Баттермир, где провел несколько часов, гуляя с Мэри по берегу озера.
Спустя несколько часов после того, как Хэтфилду объявили приговор, в карлайлскую тюрьму к нему явился сам Сэмюэл Тейлор Колридж. Таковая запись осталась в дневнике Доротеи Вордсворт. Доротея, ее брат Уильям — чья жена, Мэри, благополучно разрешилась от бремени в июне, произведя на свет их первенца Джона — и Колридж отправились путешествовать по Шотландии в весьма неудобном ирландском кабриолете. Колридж оставил дома троих детей. Это последнее бегство от семьи — впрочем, как и многие прежние, связанные с его пагубными пристрастиями, которые все усиливались год от года, — стало предвестником его окончательного разрыва с женой. Вордсворт, которому Колридж завидовал самой черной завистью, словно бы в противоположность другу, казалось, наслаждался настоящей семейной идиллией. Обожаемый собственной женой, сестрой и еще несколькими другими женщинами, которые сошлись с ним накоротке, Вордсворт был верным мужем, в отличие от Колриджа, чьи жестокие ссоры с собственной женой и готовность волочиться за любой девушкой со смазливым личиком навсегда лишили его возможности установить мир и покой в семье.
Они отправились из Кесвика пятнадцатого числа, провели ночь в гостинице и прибыли в Карлайл на следующий день. «В этот же день Хэтфилду зачитали приговор суда, — записала Доротея, — я стояла в дверях тюрьмы, где его содержали; Уильям вошел в тюрьму, а Колридж посетил заключенного». По всей вероятности, Вордсворт не пошел. Более всего его интересовала личность Мэри.
Не возникает ни малейшего сомнения, какого мнения придерживалась чета Вордсвортов об этом скандальном деле, впрочем, как и Колридж. Она совершенно согласовалась с мнением сэра Александра Томсона. В своей «Прелюдии» Вордсворт таким образом написал о Хэтфилде:
Неверный добродетельной жене,
Пришел коварный, дерзкий обольститель,
И сердце девичье похитил сей грабитель,
Насмешку совершив в угоду сатане.
Дороти совершенно поддерживала такую точку зрения. Та же самая запись в дневнике, что упоминает об их приезде в Карлайл, повествует и о том, как они затем отправились в Лонгтаун, остановившись в гостинице «Оружие Грэхемов». Она написала: «Здесь, как и повсюду в других местах, люди, кажется, до чрезвычайности равнодушны к тем чудовищным преступлениям, которые совершил Хэтфилд. Конюх на постоялом дворе сказал Уильяму, что был он джентльменом, каких свет не видывал, и одаривал всех с чрезвычайным благородством и так далее, и так далее».
Но если что и было во всем этом таинственного, так это встреча Хэтфилда и Колриджа, но не последнюю роль сыграла и притягательность самого факта, что заключенный с готовностью принял незваного гостя буквально спустя несколько часов после того, как ему объявили о смертном приговоре. Третье сентября уже было назначено днем казни, тем самым стало невозможным получить помилование.
Совершенно не представлялось возможным выяснить, знал ли Хэтфилд, что именно перу Колриджа принадлежат первые заметки в «Морнинг пост», которые столь действенно (и быстро) способствовали охоте на него. Еще будучи в Кесвике, да и будучи человеком образованным, он немало был наслышан о том, что Колридж — поэт, хотя маловероятно, чтобы ему когда-либо доводилось читать «Поэму о старом мореходе». Представляется не таким уж абсурдным предположение, что незаурядный и всеобъемлющий ум Колриджа и его преданность — в тот период проявившаяся с наибольшей силой — христианской религии могла восхитить Хэтфилда. Также можно предположить, в качестве параллельной версии, что многочисленные и разнообразные эссе, касающиеся достижения чувственных наслаждений и вобравшие в себя самый разнообразный жизненный опыт, почерпнутый в результате множества приключений, вполне могли вызвать соответствующий интерес и даже некоторую зависть со стороны Колриджа, который всю свою жизнь жаждал таких наслаждений. Возможно, Хэтфилд стал олицетворением темной стороны самого Колриджа, он был человеком, который осуществил все то, о чем сам поэт мечтал — по крайней мере в худшие моменты своей жизни: долгая ненависть к жизни в целом могла лишь обогатиться уничтожающей ненавистью к самому себе. Хэтфилд продолжал делать свои записи, как утверждают многие очевидцы, посетившие заключенного в то время, с той лишь целью, что когда-нибудь его жизненная история будет понята; но эти записи оказались потеряны. Колридж уже был автором работ, которые имели известную популярность среди читателей, и каждой клочок бумаги, на котором он изволил начертать пару строк, сохранялся и берегся с особым тщанием. Один человек любим «людьми», в то время как другой хоть и любит этих самых «людей», да только в абстрактном понимании этого слова. Один — сочинитель историй, а другой сам нашел свое место в истории. Книги и манеры общения обоих весьма впечатлили современников. Но Колридж в те времена, судя по описаниям очевидцев, был болезненного вида молодым человеком, а Хэтфилд, войдя в возраст расцвета, уже прожил большую часть жизни. Один всеми силами цеплялся за великую и долгую известность, второй — за мимолетную скандальную дурную славу.
У нас нет ни единой записи о том, чем закончилась их встреча.
— Тщеславный лицемер, — таков был вердикт Колриджа после его встречи с Хэтфилдом в тюрьме, а затем он добавил самое таинственное и запоминающееся замечание, которое когда-либо писали о Хэтфилде: — Моя неприхотливая мысль не в силах постичь такого человека.
Интересно, какую такую тайну и глубину прозревал он здесь.
Такой нелицеприятный приговор Колриджа лишь подтвердил силу Хэтфилда как личности. И не только потому, что сам Колридж представлял собой весьма выдающуюся фигуру той эпохи, наделенного немалой властью поэта, который, точно великий полководец, заново перекраивал карту европейского романтизма. Но в то же время автор статей представлял собой еще и весьма противоречивую личность, в которой светлые стороны перемежались с самыми темными и мрачными гранями человеческой психики, кои, дай им волю, могли бы погубить его навсегда.
И все же совершенно неудивительно, что спустя несколько лет после этого события Колридж пишет о Хэтфилде, когда размышляет о характере Яго. Таким же образом он мог бы в своих рассуждениях ассоциировать личность Хэтфилда с Ричардом III. А затем в своем обвинении университетов того времени он связывает Хэтфилда с Уильямом Питтом и Наполеоном — с двумя самыми ненавистными поэту политическими фигурами. В 1810 году фамилия Хэтфилда вновь всплыла: «Превосходное замечание, что дьявол может обернуть себе во благо даже те достоинства, которыми мы обладаем, — по крайней мере, те привлекательные и полезные качества, которые имеют естественную тенденцию воплощаться в добродетели и являются их неотъемлемыми спутниками, — Хэтфилд тому пример». И конечно же сохранились воспоминания Де Куинси о навязчивой идее Колриджа: «Необузданные эмоции всякий раз захлестывали Колриджа, стоило ему лишь предаться воспоминаниям о тех письмах, и горьким — почти мстительным — было его негодование, с каким он говорил о Хэтфилде…»
И все же в тот день в Карлайле, как и в Кесвике, впрочем, то же самое было и в Лонгтауне, Доротея писала в своем дневнике: «Здесь, как и повсюду в других местах, люди, кажется, до чрезвычайности равнодушны к тем чудовищным преступлениям, которые совершил Хэтфилд».
Вплоть до самого дня, на который была назначена казнь, Хэтфилд был с утра до вечера занят тремя вещами: он помогал своим товарищам по тюремному заключению — уж слишком много было разных писем и обращений, которые он составлял от их лица, с завидным мастерством сочиняя многочисленные и веские аргументы; занимался собственными записями, на которые он возлагал большие надежды; собрав всю свою веру, он готовился к скорой смерти.
Все это он проделывал с особым тщанием, к тому же ему пришлось вести важную переписку с несколькими священнослужителями, а заодно и с преподобными Марком и Паттер-соном, что отнимало немало энергии и сил. Он желал, чтобы его похоронили на кладбище Бурга-на-Песках, где обрел свое последнее пристанище король Эдуард по прозвищу Молот шотландцев, и преподобный Марк согласился начать переговоры, хотя заранее полагал, что это станет самой необычной уступкой обреченному на казнь. Хэтфилд также желал, чтобы его похоронили в самом простом дубовом гробу и непременно послали за мистером Джозефом Бушби, дабы он все уладил, как требуется; мистер Бушби был возбужден куда больше самого Хэтфилда, который непринужденно болтал с гробовщиком и его помощником — совсем еще юным учеником, по имени Айк Уикинсон, который отчаянно старался запомнить все нюансы этого визита, чтобы затем, поехав к родителям домой в Айреби, сумел во всех подробностях рассказать им об этом событии. Да и сам мистер Кемпбелл вел себя так, словно всю свою жизнь был доверенным лицом Хэтфилда.
О характере его религиозных чувств и состоянии его ума можно судить по этому отрывку из длинного письма, которое он написал преподобному мистеру Эллертону из Колтона близ Улвертона. Это было подтверждено издателем «Ланкастер газетт» десятого сентября 1803 года.
Карлайл, 29 августа 1803 года, понедельник
Ваше преподобие, уважаемый сэр!
Спешу как можно скорее выразить Вам мою глубочайшую признательность за Ваше восхитительное письмо. Оно попало мне в руки в то самое время, когда мистер Марк исполнял свои обязанности в часовне после того, как даровал мне умиротворяющее причастие нашего Господа благословенного. Состояние моего ума весьма удовлетворяет мистера Марка и мистера Паттерсона, чьи заботы обо мне весьма ценны, однако же одиночество куда больше соответствует теперешнему настроению моему; наедине с Господом и Царствием Его, я нахожу умиротворение, в коем заключено понимание всего; и это вызывает во мне желание ступать далее по жизни, но не со злобою и отвращением — о нет! — отнюдь, отнюдь не так… Девять предыдущих месяцев тюремного заключения и точное знание, какова позиция тех, кто настроен против меня, стали обстоятельствами поистине великой важности — они заставили меня искать помощи… Верите ли, у меня самые здравые суждения о великодушии Господа нашего, который в изобилии выделил на долю мою испытаний, дабы я сумел подготовиться… Я искал и, надеюсь, найду в конце концов, благодаря благословенной памяти — и только на Него одного лишь я уповаю, — благодаря его страданиям и единственно его заступничеству, я надеюсь увидеть Господа в Мире… Что же касается Ваших молитв в следующую субботу, я буду от всей души благодарен, поскольку, руководствуясь вполне понятными человеческими мотивами, меня не казнят до тех пор, пока не прибудет почта, а это случится не ранее как в три часа пополудни…
И в том заключалась тонкая ирония, ибо обвиненный в мошенничестве, замышленном против государственной почтовой службы, он ожидал казни, которая была отложена до второй и последней доставки почты на этой неделе. Он искренне и в значительной степени надеялся на получение помилования.
В весьма беззаботном постскриптуме к этому письму Хэтфилд дал некую подсказку на этот день:
P.S. К своему немалому удовольствию, я мог бы и далее продолжать это послание. Однако меня ждет большое количество жалоб, которые мне еще предстоит написать, выделив для того немало времени, и еще четыре вчера днем остались без ответа. Будьте же Вы благословенны.
Таков был его образ, сохраняемый на публике, и это совершенно согласовалось с тем, что писали о нем репортеры и что было известно о заключенном широкой публике, и уж в особенности тем, кто посещал его и вел с ним самую оживленную переписку, это представлялось вполне убедительным.
«Спокойствие, хладнокровие и рассудительность ума нисколько не покидали его все время заключения, как и во время судебного заседания, — сообщала «Карла джорнел». — Это, как нам думается, является весомым доказательством сверхъестественной помощи… Благодаря поистине протестантскому покаянию, он обнаружил Милосердие Божье, которое, в соответствии с порядком, он никак не мог получить от законов родной страны».
Также 29 августа сообщалось — как раз в тот самый день, когда он написал письмо преподобному Эллертону: «Он обрезал свои прекрасные, густые волосы, такие длинные, темного цвета, и отослал их со всеми бумагами и прочим своему другу в Лондоне».
В ночь перед казнью, в пятницу, второго сентября, был возведен эшафот на Песках, «на небольшом острове, который возник прямо посреди течения реки Эден, к северу от города, меж двух мостов».
Едва минуло десять часов утра, как с Хэтфилда сняли оковы, и мистера Кемпбелла послали купить «Карлайл джорнел». Хэтфилд некоторое время читал газету, а затем принял у себя в камере двух священников, которым надлежало заботиться о нем — мистера Паттерсона из Карлайла и мистера Марка из Бурга-на-Песках. Около двух часов кряду они оба молились вместе с ним. Затем все трое выпили по чашечке кофе, и священники удалились: Хэтфилд объяснил, что не желает подвергать их унылому и удручающему зрелищу его подготовки к последнему путешествию к Пескам.
Он написал несколько писем, одно из них было адресовано Микелли, в которое он вложил свой перочинный нож для сына. Молодому и несколько бестолковому заключенному — который был буквально влюблен в Хэтфилда и с невыразимой готовностью исполнял кое-какие услуги лакея — он отдал Библию, за которой посылал еще вчера.
Как раз перед тремя часами пополудни в камеру вошел совершенно безутешный мистер Кемпбелл, сообщив заключенному, что почта уже прибыла, но помилования не пришло. И тогда Хэтфилд попросил тюремщика оставить его одного на несколько минут.
В таком случае через два часа, и теперь уж наверняка, он будет казнен. Он в замешательстве взглянул на голые каменные стены, пытаясь представить, каково это: не существовать — не быть здесь, не быть нигде бы то ни было еще, — и лишь благодаря заступничеству Христа знать в точности, что где-то будет другая жизнь. Правда же заключалась в том, что в течение всех этих месяцев вера покинула его. Он не хотел умирать — да и за что? умирать! — никогда более не увидеть неба, не вдохнуть полную грудь живительного воздуха, не прикоснуться к плоти, не вкусить пищи, питья. Никогда более ему не выпадет возможность попытаться и вновь потерять все, попутешествовать, испытать приключения, почувствовать себя частичкой того времени, в котором он был рожден. Он страстно жаждал покинуть это ненавистное место, просто прогуляться, сказать «добрый день» какому-нибудь встречному, съесть апельсин, быстрым шагом пересечь улицу. Стремительный поток, лавина воспоминаний хлынула в его сознание: лица, мгновения жизни, события, тела женщин, сам он — песнь его жизни, вскоре она умолкнет навсегда.
Как он сможет все это вынести? Он так же хорошо подготовился к смерти, как любой другой человек, имеющий на то право, но — о Господи! — он не хотел умирать, он не желал такого конца. Рыдание, похожее на рык, нарастая, как нарастает грохот прилива, стремящегося к берегами залива, невольно вырвалось из его груди. И сердце всякого, кто оказался свидетелем этого порыва, вдруг пронзала боль сострадания. Однако Хэтфилд тут же запечатал рот ладонью искалеченной руки, прижавшись блестевшим от холодного пота лбом к каменной стене: его заколотило в безудержной дрожи, сотрясая тело, сознание, душу, а затем прошло.
Он позвал тюремщика, велев ему принести горячей воды и лезвие, а также доставить холодного пирога с дичью, бутылку кларета и два бокала — он будет весьма благодарен, если мистер Кемпбелл отобедает с ним.
Придя в себя окончательно и осознав, что больше у него нет ни малейшей возможности остаться в живых, Хэтфилд тщательно выбрился — с невероятной аккуратностью, ни разу не порезавшись.
Он дал совершенно определенные распоряжения мистеру Кемпбеллу по поводу нескольких безделушек, которыми он более никогда не сможет обладать, и вручил тюремщику пять гиней, дабы тот распределил эти деньги среди самых бедных заключенных, имена которых Хэтфилд загодя написал на листе. Пока тюремщик ходил за кофе, он читал главу из Второго послания к Коринфянам, которую он еще прежде отметил для себя.
Затем к нему вошли и объявили, что шериф и его подручные ожидают у дверей, однако он попросил оставить его с палачом один на один хотя бы на несколько минут. Этого человека привезли из самого Дамфриса, заплатив ему десять гиней. Хэтфилд простил ему все, что тот собирался сделать, дал ему немного серебра в бумажном пакете и попросил лишь о том, чтобы узел на шее был завязан как подобает.
За несколько минут до того, как часы показали четыре пополудни, он вышел из тюрьмы на яркий свет. прекрасного, по-летнему безоблачного дня, золотое послеобеденное время, на улицы, по которым разъезжали многочисленные кареты и повозки, экипажи; всюду мелькали всадники, уличные продавцы, цыгане, целые компании в окнах домов и молодежь на крышах. Его уже дожидались сам шериф, судебный пристав, закрытый экипаж, который должен был доставить его на место казни, целая гвардия, состоящая из карлайлских йоменов, и катафалк. Он вышел, и приглушенный, но все же басовитый рокот приветствий и аплодисментов пронесся по толпе, рокот, который зародился здесь, под стенами этой тюрьмы, а затем выплеснулся ревущей волной на улицы Карлайла, докатившись до самой виселицы на Песках.
— Он здесь!
Хэтфилд взглянул вверх, огляделся по сторонам, медленно кивнул миру, который предстал перед его глазами, и повернулся к толпе.
Половина кавалерии двигалась в голове процессии, вторая половина завершала ее. Хэтфилд сидел в крытом экипаже, скованный кандалами, между мистером Кемпбеллом и палачом. Толпа, запрудившая улицы города, была столь многочисленна, что процессия, двигавшаяся в сторону Песков, едва пробиралась сквозь нее. Время от времени им даже приходилось останавливаться, когда огромное число любопытствующих напирало в особенности, однако йомены, призванные охранять шествие, даже не пытались разогнать людей силой, а лишь спокойно просили всех разойтись.
Хэтфилд слышал, как его имя выкрикивали из толпы раз двадцать, а то и все шестьдесят, оно катилось вслед экипажу, точно волна, однако ж он продолжал хранить хладную невозмутимость, стремясь всеми силами держать себя в руках, только время от времени поглядывая по сторонам, и ни разу не попытался вглядеться в лица тех, кто кричал, за исключением разве только того раза, когда вместо имени услышал отдаленное:
— Сэр! Сэр!
Он повернул голову и сразу же увидел… Энн Тайсон, что всеми силами, пробираясь сквозь беснующуюся толпу, стремилась во что бы то ни стало оказаться поблизости от его экипажа. Он улыбнулся:
— Удачи тебе, Энн Тайсон!
А затем ее оттерли назад, и она вовсе скрылась за спинами зевак.
Мельканье лиц, которые он уже однажды видел, голоса, что когда-то доводилось слышать:
— Да благословит тебя Господь, Джон Хэтфилд! — Толпа, что запрудила улицу у здания муниципалитета, хлынула прямо на легкий экипаж, сотни рук ухватили колеса, стали раскачивать повозку, но тут же на помощь пришла кавалерия, оттеснила смутьянов, очистив путь, и процессия с осужденным двинулась дальше.
Судебные заседания и допросы столь сильно измотали и изнурили несчастного Джорджа Вуда, что он даже не сумел приехать на казнь, однако Мальчишка-мартышка все же присутствовал, и уж потом он всю жизнь клялся, что, проезжая мимо, Хэтфилд выхватил его взглядом в толпе, узнал и даже кивнул. Преподобный Николсон решил остаться в долине, дабы быть поблизости от Мэри и утешить ее в любой момент. Но когда он приехал в гостиницу в полдень, ее отец сообщил ему, что Мэри поднялась еще затемно, собрала кое-какую провизию и ушла на холмы, велев им не ждать ее раньше заката. Топпинг и Холройд вместе с преподобными Марком и Паттерсоном заняли себе места неподалеку от виселицы.
К тому моменту, как процессия наконец благополучно добралась до зловещего сооружения, оставалось всего несколько минут до пяти, как раз на это время и была назначена казнь.
Но мгновенье Хэтфилд прикрыл глаза, мысленно помолившись за всех, кого он любил, затем вдохнул полной грудью, и это придало ему уверенности и спокойствия. «Он вышел из экипажа и взошел на эшафот с непоколебимой стойкостью».
Палач последовал за ним. Хэтфилд взглянул на веревку и попросил палача отрегулировать петлю, что тот и сделал. А затем осужденный повернулся лицом к толпе.
Какие толпы! Сплошная масса лиц от Песков и до самых Шотландских ворот. Внутри городских стен метались крики и гул людской! Река Эден медленно несла свои воды, обмелевшая после засушливого лета, но, без сомнения, где-нибудь в миле от этого места обязательно на берегу сидят мальчишки, удя рыбу, как в свое время делал и он. И женщины, которых кто-то любит, как когда-то любил он сам, и все эти непостижимые, непознаваемые, поразительные дела, которые до предела заполняют нашу жизнь: от самых мизерных и незначительных, до величайших, которые когда-либо свершались — но только не для него. И теперь эти лица превратились для него в сотни распахнутых глаз, губ, с которых срывалось дыхание, ушей, что слышали шум вокруг. Палач спросил, не требуется ли его поддержать, и только теперь Хэтфилд осознал, что все его тело охватила мелкая, предательская дрожь.
— Нет, — ответил он, — хотя мое бренное тело может показаться слабым, дух же мой вполне тверд.
И сию же минуту он захотел, чтобы как можно скорее свершилась казнь, на которую он был обречен, мысль о ней и без того слишком долго мучила его и пугала много раз. В этот момент он лишь молился, чтобы его дух смог покинуть тело, как он множество раз делал это раньше. Тому были свои предпосылки, и теперь уж он знал, что вновь обрел свой дар.
Он развязал нашейный платок и завязал им глаза. Палач аккуратно надел на шею петлю. Хэтфилд пытался думать только о Христе, он словно бы побуждал собственный дух покинуть тело и воспарить высоко над землей, в последний раз, и теперь уж навсегда. Многие в толпе стали опускаться на колени, в особенности женщины. А затем он воспарил.
Он провисел в петле около часа, а затем веревку обрезали.
Хотя он и завещал, чтобы его похоронили в простом гробу, сообщалось, что гроб, в котором Хэтфилда увезли с места казни, все же был довольно изысканно украшен и невероятно красив.
Преподобный Марк так и не сумел получить разрешения, чтобы Хэтфилда похоронили на кладбище Бурга-на-Песках — месте захоронения королевских особ, — и его бренное тело было отправлено на кладбище Святой Марии, недалеко от Северных ворот, обычное прибежище всех преступников, приговоренных к смертной казни. Гроб опустили в могилу без всяких молитв: никто из священников не явился исполнить последний долг.
И только Энн Тайсон в полном одиночестве стояла в сторонке, наблюдая за похоронами. Случайно бросив взор на заходящее солнце, которое из ярко-алого теперь превратилось в малиновое, она увидела, как светило медленно опускается в море.
Четыре года спустя Мэри Робинсон вышла замуж за Ричарда Харрисона из Калдбека, от которого родила четверых детей. Калдбек, расположенный в северных высокогорьях, в то время представлял собой городок с населением чуть больше тысячи человек, как и Кесвик. Мэри жила в прекрасном сельском домике в Тодкрофте близ водопада Хаук. В течение своей последней болезни Мэри лечилась у доктора Лонсдейла, который утверждал, что «ее черты по-прежнему производят впечатление». Она по-прежнему была достаточно знаменита вплоть до самой смерти, о которой сообщалось в «Лондон эньюэл реджистер» 22 февраля 1837 года:
«Недавно в Калдбеке, Камберленд, скончалась Мэри, жена мистера Ричарда Харрисона, уроженца этого местечка. Эта добродетельная женщина в прошлом была широко известна, и многие ее называли Дева Баттермира или «Баттермирская Красавица».
Ее могила находится всего в нескольких милях на общественной земле, совсем недалеко от того места, где был написан этот роман.
Мэлвин Брэгг, Хай-Айреби (1983–1986)