ГЛАВА III. 2-Й ДЕНЬ ЛУНЫ

“Этот день благопpиятен для научных исследований, для размышлений и открытий. Благопpиятен этот день для разного рода и характера поездок, командировок, путешествий — недалеких и более дальних и длительных”.

Вронский С.А., астролог.

“Бхут — вампир из Индии, обычно создаваемый из-за насильственной смерти индивидуума. Бхуты, найдены на кладбищах, или в темных пустых местах, помойках. Нападение одного из этих существ обычно заканчивалось серьезной болезнью или смертью”.

“Сокровища человеческой мудрости” (библиотека Эйтлиайна).

Эйтлиайн

Глубокой ночью я отдал сэйдиур футляр с посланием для Владычицы. Я убил злосчастного пленника, чья кожа пошла на письмо, забрал его кровь и был настолько доволен и благостен, что даже позволил гонцам Сияющей уйти в Лаэр[12] через Зеркало Неба.

Еще не зная о том, какую чудесную посылку доставят своей госпоже, сэйдиур искренне благодарили меня за оказанную любезность. До замка они добирались почти полный день, и им совсем не улыбалось провести в седлах еще и целую ночь, летя при этом во весь опор, чтобы успеть пройти через врата до рассвета.

Убедившись, что гости уехали, я отпустил свиту, взлетел на крышу замка и устроился между зубцами, дымя сигаретой.

Курт Гюнхельд с моей серебряноголовой Элис, скучно проводили время в бесплодных кухонных разговорах. Я не стал подслушивать. К чему? Ничего интересного эти двое не придумают, пока Элис не начнет видеть мир открытыми глазами.

Я глядел на запад. За горизонт. В белесое небо над туманной, зубчатой полоской лесов. Принцу Темных Путей не позволено любоваться закатами и рассветами, но опасную и завлекательную игру со смертельными в эти часы солнечными лучами я люблю до умопомрачения. Сколько раз доставалось мне от батюшки за подобные забавы — не сосчитать, однако даже розги не отбили охоты до последних минут, до розовеющего неба на рассвете, до свернувшегося в оранжевый шар солнца на закате — смотреть. Ждать… чтобы за миг до того, как солнечный огонь охватит тело, исчезнуть в темноту, в надежные черные подземелья.

Это весело.

Интересно.

Страшно.

Вот и сегодня я дождался, пока небо на западе подернется алым, еще несколько минут созерцал горизонт на востоке, гадая, как и всегда, какой же он все-таки, рассвет? А потом ухнул сквозь камень вниз, вниз, вниз…

До спальни едва доковылял. Проклятая слабость: когда-нибудь я слишком увлекусь и просто не успею вовремя убраться с крыши.

* * *

Проснулся принц с привычным уже ощущением пережитого во сне кошмара. Эмиссар Сияющей-в-Небесах должен был, по примерным расчетам, появиться в ближайший час, и Невилл, от нервов, пренебрег даже утренней разминкой. Он накормил Госпожу Лейбкосунг и, держа мурлычущую кошку под мышкой, поднялся на стену.

Сегодня он облачился во все оттенки красного. Презрев приличествующие смертным бархат, шелка и батист, оделся, как подобает фейри. Ткань рубашки была соткана из нежного румянца девушки, получившей первый поцелуй, а на бордовые бриджи пошел последний хрип солдата с пробитым пулей горлом. Алому колету отдали свой цвет тюльпаны весенних прикаспийских степей, а из темно-багровой мути в глазах самоубийцы пошиты были туфли черного принца. Плащ из опиумных грез невесомо лежал на плечах, такой же тонкий и изысканный, как дым из трубки, которую курил Сын Дракона. Самые сильные человеческие страсти сжигал он в фарфоровой чашечке, лишив десятки людей, быть может, важнейших в их жизни переживаний.

Недвусмысленная демонстрация того, кому принадлежит все в Тварном мире. Кто здесь не властелин, но хозяин. Представляющий Силу. Кто имеет право брать все, что пожелает, и одаривать, исходя из собственных прихотей. И все же, отбросив человеческое имя и человеческий образ, он не стал Наэйром из рода Дракона. Сейчас он был Эйтлиайном, Крылатым… И ему хотелось верить, что имя выбрано правильно.

Когда ясное золотое сияние разлилось над лесом у озера Скатхаун Спэйр, Эйтлиайн, в последний раз погладив кошку, отдал трубку слуге и направился вниз. Уж если он не поленился вчера лично встретить простых сэйдиур, не грех было выйти и к Гиалу.

Золотистое облако стремительно приближалось. Невидимое отсюда, от ворот, но ощутимое бьющейся в нем, подобно сердцу, прекрасной и светлой Силой.

Принц повернулся лицом к густым зарослям, чувствуя, что начинает меняться, и удерживаясь от этого. Сила давила, прижимала к земле, одолевала… почти. Они были равны и вполне могли потягаться, но не в новолуние. Только не в новолуние! А потом гибкие ветви плакучих деревьев раздвинулись, открывая широкий душистый проход, и по этому зеленому коридору к замку вышел зверь.

Зверь был белым, почти светящимся. Белоснежным. С золотой, стекающей до земли гривой. Глаза газели серьезно и задумчиво смотрели на принца, напряженно застывшего у ворот. А над глазами, короткий и крепкий, завитый изящной спиралью, торчал перламутровый рог.

Узкая сухая голова приподнялась. Дрогнули изящно вырезанные ноздри. Мягко, не примяв травы, переступили точеные копыта, смертоносные в своей хрупкой завершенности.

Какое-то время они смотрели друг на друга. Единорог и Змей. Два воплощения двух Сил. Противоположных. Вечно враждующих и вечно связанных великим Законом. И Единорог был прекрасен лишь Свету присущими чистотой и ясностью, лишь Свету присущими мудростью и красотой. Но, гордый и надменный, стоящий в воротах своего замка, черный принц казался столь же прекрасным. И так же чужда была его красота всему человеческому, как и светлая красота его противника.

Волна бликов пробежала по белоснежному телу Единорога. Короткий выдох. Золотое облако растаяло, и перед Эйтлиайном встал высокий золотоволосый парень с пронзительными зелеными очами.

— Пусть темна будет ночь над тобой, Представляющий Силу!

Он помолчал и добавил совсем другим тоном:

— Ну, здравствуй, Крылатый.

Принц прикусил губу. Но все-таки не выдержал — улыбнулся. Помедлил еще мгновение, а потом они одновременно шагнули навстречу друг другу и крепко обнялись.

— Конь рогатый! — тепло произнес Сын Дракона.

— Змей подколодный, — медовым голосом пропел Единорог.


Заклятые друзья, обреченные ненавидеть друг друга, они были полководцами двух враждующих армий. Но на поле боя довелось им встретиться лишь однажды, и сражались они тогда на одной стороне. Так бывает: с начала времен длящаяся вражда может быть забыта, когда появляется общая угроза. Куда труднее бывает забыть о дружбе, родившейся в горниле боя.

“Хотя… — Эйтлиайн усмехнулся, разливая по кубкам хмельной нектар, — в нашей ситуации правильнее было бы говорить о купели. Горнилом там и не пахло”.

Им многое нужно было сказать друг другу. Многое вспомнить. О многом узнать. Они молчали, любовались перламутровым сиянием нектара в хрустале. Пока, наконец, Гиал не спросил:

— И каково это, представлять Силу?

— Что, так заметно?

— Как ты изменился? Да, очень. Но только для тех, кто знал тебя иным. Таких осталось немного, а те, что есть, вряд ли явятся сюда, пока Сияющая не решит, что пришло время войны. Ты стал осторожнее, Крылатый. Насколько я понимаю, ты больше не будешь благодетельствовать полуденный двор высочайшими визитами?

Эйтлиайн вместо ответа приподнял свой кубок — безмолвный тост в честь собеседника.

“Собутыльника”.

— И соратника, — напомнил Единорог.

Насчет полуденного двора он был абсолютно прав: сыну Дракона и в страшном сне не мог привидеться визит туда, высочайший или любой другой. Были времена… о, да, были и такие времена! — когда черный принц, достаточно могущественный, чтобы ничего не бояться, и достаточно беспечный, чтобы не заботиться о безопасности, выезжал на охоту в подвластные Владычице земли, а порой и появлялся при ее дворе, от души наслаждаясь переполохом и ненавидящими взглядами со всех сторон. Тогда его жизнь была только его жизнью, а смерть доставила бы неприятности разве что близким.

Все меняется.

— Я научился бояться.

— Да, — согласился Единорог, — власть налагает ответственность. Я так и не спросил у тебя тогда, на что похожа твоя сила?

— Ты спрашивал. Но это не моя сила. Я всего лишь представляю ее. И похожа она на ручей. Чтобы черпать из этого ручья, — Эйтлиайн улыбнулся, — у меня есть замечательное, крупноячеистое решето. К чему эти вопросы, Гиал?

— Давно ты умер?

— Еще интереснее! Я не умер. Меня убили. Если считать, как смертные, и не учитывать лакуны… четыреста восемьдесят девять лет пять месяцев и двенадцать дней назад, — несколько секунд он наблюдал за собеседником, насмешливо щурясь, — что, Гиал, привык жить вне времени?

— Четыреста восемьдесят девять лет, пять месяцев… ни о чем не говорит, — Гиал развел руками, — ты прав, я привык к безвременью. Это много или мало?

— В тридцать раз больше, чем я прожил… живым. Если не учитывать лакуны. Да что тебе с того?

— Хотелось бы знать, кто?

— Она умерла.

— Та девушка? — Гиал задумчиво поднял глаза, взгляд его стал глубоким и туманным. — Простушка, но она была чиста и невинна, и хорошо пела. Мне нравилось, как она поет. Что же сталось с вами, Крылатый?

— Начать с того, что у нее было имя, — язвительно напомнил Эйтлиайн, — ее звали Катериной, и была она вовсе не простушка, а боярская дочь. Помню, ты называл ее принцессой, оправдывая свои музыкальные пристрастия.

— Смертная, — Гиал пренебрежительно взмахнул изящной рукой, — мне нет больше дела до их титулов и родовитости. Но расскажи мне, как это вышло? Ты смеешься сейчас, а ведь я помню — она любила тебя. И чистота ее омрачилась было твоей темной силой, однако и в тебе появился тогда отблеск света. Да, конечно, я помню, — он задумчиво улыбался, — это долго было поводом для шуток. Говорили, что род Дракона тяготеет к смертным. Твой дед, твой отец, наконец, ты сам…

— А о прадеде у вас там не вспоминали?

— Не у нас, Крылатый, ты же знаешь, я далек от народов Полудня почти так же, как от смертных. Не у нас. Но, говоря о твоем прадеде, не могу не напомнить, что и он полюбил Сияющую-в-Небесах, когда она пребывала в Тварном мире, заточенная в человеческую плоть. За что тебя убили?

— Хочется верить, что за идею, — Эйтлиайн подумал, — но очень может быть, что из-за денег. Мы с тобой выше подобных материй и никогда не понимали полезности золота, а между тем, семья Катерины была небогата. Да еще, мне повезло оказаться единственным наследником отцовских земель. Все это довольно сложно, — он помолчал, тряхнул головой. — Ты прав, мы накрепко связаны со смертными. Конечно, земли Тварного мира меня не интересовали, но кому тогда можно было это объяснить? Да и сейчас, если уж на то пошло? Сказать: нет-нет, уважаемые господа, оставьте ваши подозрения, меня не интересуют ваши смешные игры, ибо я принц Темных Путей, я сын Дракона и в моих руках могущество, превосходящее совокупную власть всех земных владык? Это было бы забавно.

— Значит, тебя убили либо за то, что ты человек, либо как раз за то, что ты — фейри, — Гиал, не дожидаясь, пока это сделает хозяин, долил кубки нектаром. — Ты что же, признался ей? Катерине?

— Отчасти… Но и того, что рассказывали об отце, более чем достаточно. Все было сделано по правилам, как положено, когда убиваешь колдуна.

— О… — растерянно вырвалось у Гиала, — я знаю как. Я слышал о подобном. Прости, Крылатый, что пробудил в тебе горькую память.

— Это было пятьсот лет назад, — терпеливо напомнил Эйтлиайн, — настолько давно, что я уже если и захочу — не вспомню. А, восстав из мертвых, — он рассмеялся, — я отомстил ужаснейшим образом, прямо таки в лучших семейных традициях. Так что теперь и вовсе не о чем говорить.

— Мне просто хотелось знать, как шла здесь жизнь, пока меня не было. Я полагал, что в твоем доме появилась госпожа, и мне интересно было, что победило в тебе: свет любви или тьма, свойственная твоей природе. А вместо этого я узнаю о твоей смерти, о том, что та, которая казалась невинной и чистой, как цветок шиповника, стала предательницей и убийцей, тебя же вижу осторожным настолько, что даже во мне ожидаешь ты увидеть врага.

— Скажи еще, что тьма, омрачившая чистоту несчастной Катерины — мои злые происки, и что я сам толкнул ее на путь предательства.

— Вижу, ты думал об этом.

— Я шучу, Гиал!

— Воистину, рада была бы ослепительная Владычица Полудня, узнай она о том, как ты шутишь теперь, мой крылатый друг.

— Что ж, расскажи ей об этом, когда вернешься, мне не жалко, пусть радуется. Так что с этой сиогэйли? Из-за чего переполох, и что известно о ней Владычице? А главное, откуда? Или кто-то из полуденных шлялся в окрестностях замка?

Несколько мгновений Гиал в замешательстве смотрел на собеседника, словно не поняв вопроса. Потом удивленно рассмеялся, будто рассыпались золотые искры:

— Так ты поверил? Поверил Сияющей, но не доверяешь мне? Владычице нет дела до этой бродяжки, Крылатый, точно так же, как нет ей дела до того, что мы когда-то сражались вместе, и до того, что не годится предлагать Единорогу шпионить в чью бы то ни было пользу. Она хочет войны и мечтает о победе, слишком добрая и нежная, чтобы сделать хоть шаг в этом направлении, а потому ожидает чуда и помощи с любой стороны.

— Даже с твоей?

— Сарказм неуместен. Я не друг ей, не слуга и не дознатчик, и пришел сюда не потому, что Владычица просила об этом. Я пришел из-за тебя, Крылатый. Ты никудышный враг, зато друг верный и надежный, и мне не хотелось бы увидеть тебя в беде, а казалось, что это возможно. Что Сияющей достаточно лишь дождаться, пока ты окончательно лишишься Силы.

— Как?! — Эйтлиайн вздрогнул от неожиданности: — Что значит окончательно?

— Тьма истекает из мира, — невозмутимо объяснил Гиал, — и мы чувствуем это, слышим ее ток. Скажи, чем отличается Властелин от того, кто представляет Силу?

— Властелин — источник Силы.

— Верно. И его больше нет. А ты, порождение Мрака, со своим решетом, привык к вечному бегу ручья, и даже не думаешь о том, что ручей может иссякнуть. Это и к лучшему, — Гиал рассеянно дотянулся до кувшина, покачал им, вслушиваясь в бульканье, и разлил по кубкам остатки нектара, — не думаешь, и не думай. Когда Тьма уйдет, мир станет лучше. Я волновался о тебе, о том, что сделает с тобой Владычица, когда ты ослабеешь. Знаешь ведь: она ненавидит весь ваш род, и у нее есть на то основания. Тем отраднее видеть мне, что ты не слабеешь, а меняешься и, следовательно, сможешь защитить себя, даже когда ручей, из которого ты давным-давно не черпал, станет иссохшим руслом.

— Тьма истекает из мира? — повторил Эйтлиайн, пропустив мимо ушей все прочие рассуждения. — Истекает?! Покидает мир, ты хочешь сказать? Куда она девается?

— Скорее всего, Крылатый (и если бы ты слушал внимательно, ты понял бы это) скорее всего, она просто… заканчивается. Но что тебе в том? Эта Сила никогда не была твоей. А вот природа твоего нынешнего могущества непонятна и представляет для меня интерес. Ты скрываешь его даже от меня, но, — Гиал качнул златовласой головой, — слишком велика эта мощь, чтобы я не увидел ее.

— Не понимаю, — пробормотал Эйтлиайн.

— Правда?

— Правда. Разве это важно? Гиал, то, что ты рассказал… мне нужно подумать. Обо всем. Разобраться.

— Я помогу.

— Да. Спасибо.


Давно и далеко…

Ее звали Катерина. И у него тоже было имя, данное при крещении, и он был старшим сыном князя. В летописях напишут потом: “прижитый от какой-то девки…”, и будь он человеком, худо пришлось бы тем летописцам.

А так… Он не знал своей матери — это правда, но она была — амсэйр, одной из сумеречных Владычиц времен года, фейри достаточно могущественной, чтобы отец счел ее достойной родить ему сына и наследника. “Какой-то девкой” стала, скорее уж, законная жена князя, принцесса. Впрочем, он, старший, по-своему любил и мачеху, и двух своих братьев-полукровок.

А ее звали Катерина.

В тот год, прожитый им исключительно в Тварном мире, произошло слишком много событий. И река времени едва не повернула вспять, когда он снова и снова проходил по ней назад, в недалекое прошлое, пытаясь предотвратить смерть отца. Потом было бегство, была человеческая грызня за власть, и он — лишний — казался людям то слишком опасным, чтобы позволять ему жить, то слишком жалким. Убить, чтоб не позорил великую семью. Чтоб не позорил великого отца, имя которого стали обливать грязью еще при жизни.

Но, нет, сначала все было не так.


Мальчик родился в семье князя. Бастард. О его матери рассказывали, что она упырица — ведьма, приворожившая князя, но так и не сумевшая увести его под венец. Еще рассказывали, будто когда она сказала господину о том, что носит его первенца, князь приказал распороть ей живот, так хотелось ему поскорее узнать, мальчик там или девочка.

В действительности же, фея, вынужденная делить ложе с подменышем, не могла сама избавиться от плода — тяжелая Тварная плоть внутри ее тела терзала и мучила, и князь, признательный за все, что сделала для него наложница, освободил ее от страданий.

Кто скажет теперь, в чем заключался договор, скрепивший противоестественный союз сиогэйли и женщины Волшебного народа? Знала ли она о том, что ее ребенку уготована необычная и печальная участь, что судьба его взвешена и предрешена на сотни человеческих лет вперед? Или известно было только то, что первый сын подменыша не должен быть смеском, чистое волшебство должно течь в его жилах? Гордилась она оказанной ей честью? Хотелось бы думать, что да, его матери льстило оказаться единственной достойной из множества других. Никогда больше не дала она знать о себе, ни разу не поинтересовалась сыном, но фейри неведомы родственные чувства, а судьба принца, на которого со страхом и надеждой взирали все племена от Полудня до Полуночи, каждый шаг его, каждый прожитый день был на виду. Князь-подменыш гордился сыном, дед-Владыка, гордился внуком, и они не считали нужным скрывать его от фейри.

Его прятали от людей.

* * *Курт взялся за дело с обстоятельностью человека, предпочитающего получать за свою работу отличные оценки. Да и то сказать, предстоящее дело пока не слишком отличалось от привычных семинаров. В жизни людей происходит столько событий, кажущихся мистическими, что преподавателям даже придумывать ничего не приходилось. И в порядке вещей были задания, начинающиеся чем-то вроде: “В поселке городского типа N произошел ряд утоплений, приписываемых местному водяному…” Порой даже обидно было, следуя логике, в правильном порядке составляя известные факты, доискиваться до истинной подоплеки событий, и выяснять, что водяной ну совершенно ни при чем, а “при чем” цистерна спирта, спрятанная каким-то гадом на острове посреди N-ского озера.

Правда, столкнувшись с подобной ситуацией на практике, Курт решил, что естественные объяснения сверхъестественных происшествий все же предпочтительнее.

Для начала он нарисовал схему, где наглядно изобразил предполагаемые сферы интересов Драхена и семьи Гюнхельдов, и попытался увидеть точки пересечения. Если бы не Элис, втянутая в эту же головоломку, все объяснялось довольно просто: мистификацией городского масштаба, с целью заставить Курта задержаться в Ауфбе. Убедить его в том, что Змей-под-Холмом не вымысел и не суеверия, и воззвать к чувству ответственности: твоя, де, обязанность привести пророчество к исполнению, так неужели же ты бросишь нас тут на съедение чертовой силе.

Строго говоря, в это объяснение и Элис можно было бы уложить без особых погрешностей: что мешало Гюнхельдам слегка подкорректировать планы, выяснив, что Курт приехал не один, и что он заинтересовался красивой туристкой? Влиять на человека куда проще, когда действуешь опосредованно — через друзей, родственников, или через девушку, которая ему симпатична.

Но Курт простым объяснениям не поверил и, минут десять так и этак повертев свою схему, скомкал бумагу и сжег в камине. Не складывалось. Насколько он успел понять, никто из Гюнхельдов, а скорее всего вообще никто из жителей Ауфбе не стал бы шутить подобным образом с тем, что обреталось под холмом. Или на холме? А кроме того, глазам-то своим он верил и сумасшедшим не был, увиденное же глазами не поддавалось пока что никаким объяснениям.

Впрочем, выяснение этих странных моментов Курт с тяжелым сердцем, но все-таки предоставил Элис. Он беспокоился за нее, однако не настолько, чтобы отказаться от возможности наблюдать за Драхеном сразу с двух позиций.

Себе же Курт оставил работу с населением: беседы, вопросы, вообще выяснение личности Драхена и того, какое отношение этот человек имеет к мозаике в церкви. В современном мире — это Курт знал совершенно точно — очень трудно, почти невозможно обойтись без контактов с окружающими людьми. Особенно в маленьких городках. Значит, что? Значит, очень может быть, что кто-то из местных обеспечивает Драхена всем необходимым.

Кем бы ни был тот, он нуждался в воде и пище, в одежде и крыше над головой. А уж сколько всего нужно, чтобы содержать в порядке лошадь! Судя по цветущему виду Драхена и его коня, в тот единственный раз, когда Курт наблюдал их, оба — и хозяин и конь, чувствовали себя замечательно, и вряд ли испытывали лишения. Даже если предположить, что обитатель Змеиного холма упырь или эльф — или кто там еще бывает, домовой какой-нибудь? — он все равно, ну хотя бы кровь пить должен. А подобные выходки не проходят незамеченными.

Если предположить, что Драхен и впрямь сверхъестественное существо, то больше всего, судя по описанию Элис и по тому, что видел сам Курт, он походил на Ганконера — эльфа, являющегося забредающим в лес красивым девственницам.

Вот интересно, Элис, она как в этом смысле?… Хм, и ведь не спросишь.

У Ганконера черные сверкающие глаза и ласковый голос, он необыкновенно красив, и считается, что даже те, кто узнает его, не могут устоять перед эльфийскими чарами.

“Той, которая встретит Ганконера, вскоре придется соткать себе саван”. Меньше всего хотелось бы столкнуться здесь с этакой тварью. Убить его нельзя, вроде бы, можно изгнать, но для этого придется приложить немало усилий. Если на холме обосновался Ганконер, значит Курт втянул Элис в большие неприятности. Имеет ли он на это право? По уставу — нет. Прямое или косвенное привлечение гражданских лиц к работе строго запрещено. Но даже при встрече с черным эльфом, девушки умирают далеко не сразу, а другой возможности получить информацию, хотя бы проверить свою версию, может и не представиться.

Придется рискнуть.


На семинарах учили главному: в любой, самой фантасмагорической истории сначала нужно искать рациональное зерно.

И оно всегда находилось.

Курт прекрасно знал, что в будущем предстоит ему искать решения задач в областях исключительно сверхъестественных, и не только на семинарах, но здесь и сейчас… хотелось бы, чтоб все оказалось просто глупой шуткой.

Поиски свои Курт начал с церкви. С дядюшки Вильяма. Кому, как не пастору знать о своих прихожанах.

— Решил познакомиться с подданными? — одобрительно поинтересовался дядя Вильям. — Разумно, Курт, весьма разумно. Твое возвращение всех взбудоражило, слухи ходят самые противоречивые. Говорят и о том, что ты немедленно, буквально через несколько дней намерен вернуться в Россию; и о том, что в самое ближайшее время Змею-под-Холмом будет дан решительный бой. Ну и о том, разумеется, что ты, как только вникнешь в положение дел, возьмешь управление городом на себя.

Правильно истолковав выражение лица Курта, пастор Вильям сочувственно вздохнул и как можно убедительнее посоветовал:

— Постарайся понять этих людей, племянник. Они в нелегком положении, на переднем крае борьбы со Злом, да при том еще, если мы, Гюнхельды, выбрали эту участь добровольно, остальные жители Ауфбе оказались втянуты в войну просто силою обстоятельств. И с тех давних пор они во всем полагаются на нас.

— Но я-то тут при чем?

— Строго говоря, — согласился дядя Вильям, — да, ты ни при чем. Ты родился и вырос в таких условиях, когда сама мысль о том, чтобы получить в единоличное распоряжение жизни тысяч людей кажется нелепой. Однако в Ауфбе очень мало интересуются даже делами соседних городов, не говоря уже о других странах, и вряд ли поймут тебя правильно. Посему, коль уж ты решил узнать нас поближе, не удивляйся, если столкнешься с отношением к тебе, как к хозяину всей этой земли.

Новый статус оказался настолько непривычным, что Курт не выдержал, полюбопытствовал:

— И что я должен делать?

— Ты имеешь в виду, что говорить людям? Или в чем заключаются твои обязанности? — уточнил дядя Вильям. — Говорить можешь все, что угодно, однако постарайся обойтись без нападок на наш… социальный строй — кажется, это так называется. А обязанностей у тебя довольно много. Перечислить их все, боюсь, сразу и не получится. Ну вот, хотя бы для примера: в Ауфбе этой весной пятьдесят два учащихся закончили школу. Из них двадцать два — юноши, и тебе следовало бы решить, куда они отправятся продолжать обучение.

Курт открыл было рот и закрыл, увидев, что пастор еще не закончил.

— Конечно, ты не можешь принимать решение, не вникнув в дела, — продолжал дядя Вильям: — Нам нужен новый агроном, нужны два ветеринара, церковной больнице необходимы специалисты, умеющие работать с новой медицинской техникой, а церковные архивы нуждаются в архивариусе. У меня просто руки не доходят заниматься сразу всем: и бумагами, и записями в приходской книге, и прихожанами. Таким образом, Курт, твоей задачей было бы определить, кого из юношей и куда отправлять на учебу, вникнуть в их собственные предпочтения, и — самое сложное — убедить в том, что не так страшен мир за пределами Ауфбе, как им, возможно, представляется. Конечно, сатана не дремлет там, но и не настолько уж силен Враг, чтобы уловить в свои сети истинно чистые души. Ты хочешь что-то спросить?

Курт молча кивнул. В голове была такая сумятица, что и сформулировать вопрос не получалось. В конце концов он выговорил:

— А сами-то они что же?

— Сами они предпочли бы носу не казать за пределы Ауфбе. Все внешние сношения, если ты еще не знаешь, тоже лежат на семье Гюнхельдов, и, надо сказать, отнимают значительную часть времени и сил. А у нас здесь опасно, конечно же, более чем опасно, но опасность эта угрожает телу, душа же пребывает в покое и мире. В Ауфбе нет соблазнов, кроме разве что телевидения, но, Бог милует, пока что и бесовские игрища, которые демонстрируют нам по этому, воистину адову изобретению, не искушают никого из молодежи. Мы здесь, Курт, даже танцев не терпим. И не поем ничего, кроме псалмов. Твоей матушке это казалось очень странным, даже, наверное, не совсем естественным, но она поняла, постарайся понять и ты: только чистота наших душ и помыслов позволяет надеяться на то, что Змей-под-Холмом не вырвется в мир. А поблажки телу в ущерб душе — это возможность для Врага хоть на волос, а потеснить нашу оборону. Да, — дядя Вильгельм помолчал, — возвращаясь же к нашим будущим студентам, тут вступает в силу еще одна сторона нашей жизни. Сторона немаловажная: деньги. Жители Ауфбе, пусть и косвенно, с нашей помощью, но все-таки ведут дела с внешним миром. Кое-чем владеют, кое-чем торгуют… в совокупности суммы набираются немалые. И девять десятых от этих сумм в наших руках. В руках семьи Гюнхельдов, а значит — в твоих. Ты понимаешь, конечно, что деньги эти без дела не лежат, на них благоустраивается город, учатся наши дети, снабжаются всем необходимым муниципальные учреждения, и так далее, и тому подобное — не мне объяснять: ты вырос в похожем обществе. А теперь скажи мне, Курт, кто, как ты считаешь, вправе распоряжаться всем этим?

— Городской совет, — не задумываясь, ответил Курт, — выборные лица.

— То есть, опять таки, Гюнхельды. В условиях Ауфбе иначе просто не может быть. Но насколько я знаю подобные советы, в них все равно есть кто-то старший, чей голос равен, скажем, двум голосам остальных членов совета. Как выбирается этот старший, Курт?

— Голосованием, — Курт уже понял к чему клонит дядюшка. Невелика премудрость: — Либо всенародным, либо — членов совета.

— В обоих случаях выбрали бы тебя. Ты понимаешь, о чем я?

— О том, что закоснели вы здесь основательно, — не удержался Курт.

— Да, возможно, — согласился дядя Вильям, — но еще и о том, что даже в рамки твоих коммунистических представлений о жизни Ауфбе вполне укладывается.

В рамки “коммунистических” представлений Ауфбе, разумеется, не укладывался никоим образом. Хотя бы потому, что у власти в нем был не Совмин, и даже не коммунистическая партия, а… На этом месте Курт придержал веселый разбег мыслей. Он, конечно, не был коммунистом. Пока что. Ему вступление в партию предстояло лет через пять, ну, может быть, если повезет отличиться — сразу по окончании учебы. Дело-то не в этом. Дело в том, что в Ауфбе, значит, у власти был сейчас комсомол.

— Вот замутили черти! — пробормотал Курт на русском. — Пойду я, — он взглянул на улыбающегося дядюшку, — в народ.

— Ты как-нибудь выбери время, расскажи мне об этом новом изобретении — электронно-вычислительных машинах. Правда ли, что они умеют работать с документами и картотеками? А сейчас ступай, ступай. Дел у тебя много.

…Много — это мягко сказано. Разговоры с людьми требуют времени, особенно, если ты приступаешь к ним, будучи уверен в том, что никто из этих людей и близко не станет иметь дело с типами, вроде Драхена. И все же полагаться только лишь на слова пастора было нельзя. Пришлось, отбросив сомнения, продолжать начатое, для того только лишь, чтобы получить вполне ожидаемый ноль на выходе и в который раз вспомнить о пресловутом водяном. Все шло к тому, что загадка Ауфбе не разрешается цистерной спирта.

Хотя побывать на острове посреди здешнего озера очень стоило. Элис можно понять, она испугалась, и Курт, наверное, испугался бы тоже, но интересно, неужели Драхен и впрямь сумел бы внушить ей, что сделал лодку из лепестка кувшинки? Это вам не погружение в транс с помощью блестящего камушка, тут работа посерьезней.


Как он успел понять, сами горожане озеро своим не считали, недолюбливали его и побаивались, нисколько этого не стесняясь. Для них было естественным такое, что Курту казалось, мягко говоря, неловким. Двадцатый век перевалил за середину, а здесь следовали суевериям, зародившимся четыреста с лишним лет назад. Не ходить к реке в одиночку — заманят духи. Не ходить без нужды к озеру — защекочут русалки. Не забредать далеко в лес — затанцуют феи. Правы горожане, ох как правы, но откуда бы им это знать? Информация о нечисти не подлежит разглашению, а на то, чтобы защищать обывателей, есть специалисты.

Змеиный холм был пограничной высотой между людьми и всем, что враждебно людям. За холмом и озеро, и лес, и что-то, может быть, за лесом. Хотя, что там может быть, кроме других деревень? Ну, еще Ораниенбург километрах в пятнадцати на северо-запад. Цивилизация. И в самом ее сердце этакая дикость. Не на пустом же месте. А откуда тогда?

За день Курт обошел весь город, спланированный на загляденье несложно: четыре главные улицы, с центром на Соборной площади, а между ними ровные и зеленые переулки. Если смотреть сверху, должно быть похоже на крест, с расходящимися от крестовины концентрическими кругами. Тоже символика — не без того.

Собственно, за день Ауфбе можно было бы обойти раза четыре, это если не спешить, читать расклеенные на тумбах анонсы собраний двух городских клубов, и афиши благотворительных детских спектаклей. Здесь не пели и не танцевали — что правда, то правда, но зато с удовольствием устраивали представления на библейские темы, дискутировали о том, благо или зло технический прогресс, обсуждали новости и просто веселились, праздновали Пивной день, собирались на чаепития, на чтения стихов, на репетиции псалмопевцев. Нескучно жили. По-своему, конечно. Диковатые люди, однако, Курт знавал немало деревень в родном Подмосковье, где жизнь была куда как беднее. Кино по вечерам, телевизор, да танцы в выходные. Он с трудом представлял себе, как сельская интеллигенция, агрономы и учителя, за одним столом с дояркой или птичницей будут обсуждать темы, по большому счету ни тех, ни других не задевающие.

В Ауфбе был отличный стадион, два крытых бассейна — в них купались и летом, и в дни полнолуния, когда особенно опасны становились прогулки к реке. В Ауфбе были своя электростанция, огромная библиотека, прекрасно оборудованные скотобойня и мясокомбинат. Идеальный город, город-игрушка, и с любой его точки, стоило поднять взгляд, можно было увидеть над крышами кресты какой-нибудь из пяти церквей.

Пять храмов — по одному на каждый район, и один — кафедральный? — в центре, на площади. Собор первоверховных апостолов Петра и Павла. Курт сразу сократил его до Петропавловского, и пастор Вильям только плечами пожал: “так тоже можно, но это по-русски”.

Еще здесь был парк. Старый. Красивый и ухоженный. С деревьями всех мыслимых пород, и даже с пальмами в оранжерее. В парке, разумеется, аттракционы, мамы с детишками, подростки на велосипедах и роликовых коньках, и смотровая вышка. Довольно неожиданная, поскольку элементарная логика требовала установить эту башенку на Змеином холме — самой высокой точке Ауфбе, а никак не внизу, там, где упомянутый холм наверняка загораживал обзор.

Курт прогулялся по парку — с ним здоровались, он отвечал, возвращал улыбки. Что за город?! Ему искренне рады здесь, его все здесь знают, и снова появляется чувство, будто вернулся домой. Разговаривать с людьми легко, как нигде, и знание, что собеседники не лгут ни единым словом, даже слегка смущает. Как это? Разве могут люди не врать? Ну, хоть чуточку?


Он вернулся домой, когда зазвенели колокола, собирая прихожан к вечерней службе. Хотелось увидеть Элис, но рассказать ей было пока нечего, за исключением фантастических баек.

Или не фантастических. Элис назвала бы их сказочными, фольклорными, и кто знает, какое из определений более верно?

В Ауфбе ничего не знали о войнах. О двух последних мировых войнах. Точнее, конечно же, знали, но только понаслышке. Насчет Первой мировой Курт еще мог найти объяснения: ну, в конце концов, может быть, в те времена, до повсеместного внедрения радио, в Ауфбе война и не добралась.

Это в самом-то центре страны? В тридцати километрах от Берлина?

Убогие объяснения. Но по поводу Второй мировой не было и таких.

А война была. Именно здесь. Это здесь она прогрохотала бомбами и снарядами, прошла колоннами грузовиков, прогремела моторами танков и самолетов, рассыпалась очередями выстрелов, листовками и минометными обстрелами. Война должна была стереть с лица земли старинный городок, оказавшийся на пути наступающих армий. Но в Ауфбе на вопросы о ней лишь пожимали плечами: да было что-то, лет двадцать тому. Нет, мы не видели. Не слышали. Не знаем. Нет, из наших никто не воевал. Война — это грех. Человекоубийство. Господин Роберт, упокой Господи его душу, тот, говорят, воевал. Но он — Гюнхельд, ему виднее.

Хозяйка же “Дюжины грешников”, Агата Цовель, поведала, что это было похоже на кино. В нескольких десятках метров от гостиничной ограды горела земля, взрывались машины и гибли люди. Самолеты летали, и с крестами на крыльях, и — со звездами, всякие. Но все это в полной тишине, и уж, конечно, ни один осколочек от многочисленных взрывов не упал на землю, принадлежащую Змею-под-Холмом. Это Курт так решил, что земля принадлежит Змею. Фрау Цовель полагала иначе.

— Господь нас хранит, — без тени сомнения объяснила она. — Вы бы, господин Гюнхельд, не тому удивлялись, что мирские дела до нас не касаются, а поинтересовались, отчего это молоко по всему городу второй день скисает. И тесто у меня опять не взошло. Это я шучу так, конечно. Вы, говорят, в нечистую силу вовсе не верите. Но только, простите, что лезу с советами, если задумаете вы Змея извести, поверить все равно придется.

И солнечный свет играл здесь в странные игры: с какой бы стороны Змеиного холма не светило солнце, на Ауфбе все равно падала густая тень. Физик, возможно, нашел бы объяснения этому странному явлению, но Курт-то не был физиком, а познаний полученных в школе, явно не доставало для построения хоть сколько-нибудь непротиворечивых предположений.

Именно мысль о физиках навела на другую, весьма, как показалось Курту, здравую: а почему бы не подключить к делу других специалистов?

Вот и повод, кстати, заскочить в гости к Элис. Если все равно ехать на почту, так надо спросить, может быть, и Элис хочет куда-нибудь позвонить или отправить телеграмму, или просто прогуляться, поглазеть на окрестности?

* * *

Элис глазела на окрестности с полудня. С Куртом они просидели вчера до трех часов ночи, а в четыре зазвенели колокола, и пришлось проснуться. Оглушающее гудение слышно было даже в ванной, сквозь каменные стены, сквозь шум воды. Облака горячего пара покачивались в такт гулким ударам.

Но в холодильнике нашелся яблочный сок, а старательно пережевывая залитые молоком овсяные хлопья, Элис, поглощенная процессом, уже и думать забыла о колоколах и головной боли. Не до мигрени, когда так приходится работать челюстями.

Ей было чуточку тревожно. Не страшно, а именно тревожно. Предстоящий день обещал быть интересным, возможно, даже слишком интересным для не очень-то устойчивой психики наследницы Ластхоп, и, вопреки всем свободолюбивым заявлениям, вопреки стремлению быть независимой, Элис очень хотелось сейчас, чтобы мама или отец оказались где-нибудь рядом. Чтобы можно было посоветоваться. Родители, они хоть и закосневшие, а все же многое понимают.

И наверняка отсоветовали бы связываться с загадками Змеиного холма.

Ну и пусть. Пусть бы отсоветовали. Элис прекрасно знала, что, выслушав родителей, сделала бы все равно по-своему. Этим утром ей просто хотелось убедиться, что рядом есть кто-то более взрослый и умный. Ну да, к кому в случае чего можно прибежать и повиниться: вот я вас не послушалась, и видите, что вышло. Помогите, а?

Она выглянула в окно. В сад, где с утра пахло свежестью и как будто росой. Прошла в гостиную и через другие окна поглядела на улицу. Пусто. Свежо. Может быть, позвонить матери Курта?

…На Змеиный холм ни одного окна не выходило. И забор там, со стороны пустыря, был сплошным, совсем не то, что веселенький штакетник, отделявший сад от улицы. Небо-то какое чистое! Днем наверняка будет жарко. А замок сейчас сияет под солнцем, и флаг с драконом развевается на ветру. Там, над черной зубчатой крышей, ветер дует всегда. Даже когда в городе под холмом листья становятся серыми от духоты.

И все-таки она тянула время до полудня.

Зачем? Почему? Об этом даже не задумывалась. И, конечно, не могла представить себе, что хозяин замка на холме думает о ней в эти часы, что уже сейчас начала сплетаться тесьма событий, в которых судьбы ее и черного принца должны составить единый узор. Элис просто не спешила подняться на холм. Невилл просто не мог принять ее сейчас. И Гиал, сияющий зверь, просто обмолвился о том, что “бродяжка” ни для кого не представляет интереса. Пока все было просто.

Яблоневый сад. Утро. Роса на траве.

Вчера, пока Элис выслушивала наставления фрау Хегель, пока разбирала вещи, осматривала дом, да стряпала пирог в допотопной духовке, на то, чтобы побродить в саду не нашлось времени. Зато сегодня этому можно было посвятить хоть весь день, уж несколько-то часов — обязательно.

Элис видала самые разнообразные сады и парки, и конечно яблоневый сад семьи Хегель не мог сравниться с садом в поместье Ластхоп, в котором дипломированные садовники трудились с любовью и вдохновением, сродни скульпторам или художникам, однако и здесь было…

“Хорошо”, — подыскала Элис подходящее слово. Как в книжках про детство. Про Тома Сойера или Дугласа Сполдинга. Сама Элис никогда не видела той жизни, какую описывали в этих книгах. Не пришлось ей ни одного лета провести в “маленьком американском городке”. Не довелось побегать босиком по растрескавшимся, заросшим травой тротуарам, посидеть на веранде, когда темнеет, слушая разговоры взрослых и скрип подвешенных к потолку качелей; никогда не залезала она на деревья, чтобы издалека, с другими мальчишками и девчонками поглядеть, что за фильмы показывают взрослым ночью в драйв-ине [13].

Зато каждое лето папа на два месяца забирал ее с собой на ранчо. Иногда — только ее, иногда собиралась большая компания из всех друзей-подружек Элис. Там тоже было здорово. Там, наверное, даже лучше было, чем в книжках. Лошади, огромные, как слоны, и добрые, как карусельные лошадки, звонкая земля под копытами, далекий-далекий горизонт, пахнущая дымом и очень вкусная еда. Москиты, большие, как стрекозы. Озера, маленькие, как лужи. И мама, приезжающая по выходным, такая непривычная в клетчатой рубашке, в ярко-алом шейном платке, с волосами, забранными под широкополую шляпу. Мама, пахнущая духами. С безупречным маникюром. Никогда не забывающая подкрасить кончики ресниц и выщипать брови.

Каждый год, каждое лето два месяца восхитительных каникул. Элис не любила вестерны: там часто убивали лошадей. И удивлялась, почему у лошадей нет крыльев, ведь они стали бы еще прекрасней, если б умели летать.

Ей много о чем тогда мечталось. Так что родители, в конце концов, стали беспокоиться. Как выяснилось — не напрасно.

Но ведь ее вылечили. Вылечили навсегда. Теперь ей твердо известно, где должны заканчиваться фантазии. И неужели она всерьез собирается рискнуть хрупким равновесием между здравым смыслом и воображением?

Элис встрепенулась, оглядываясь. Вот сад. Приземистые, с широкими кронами яблони. Дорожки засыпаны гравием, под деревьями темно-зеленая, густая трава, а на клумбах, разбросанных тут и там, цветники, и каждый окаймлен крохотными бархатными гвоздиками. Фрау Хегель сказала, что будет приходить дважды в неделю, чтобы ухаживать за цветами. И просила под вечер, если день будет жарким, включать поливальные установки. Какая обычная жизнь, но никогда раньше так пожить не доводилось. За тем вон маленьким столиком, в окружении сиреневых кустов, наверное, очень хорошо читать. Или работать. За лето нужно страшно много прочесть, и это, не считая тех книг, которые просил проштудировать папа. Он хочет, чтобы Элис разбиралась не только в сказках. Других-то наследников нет. Да если бы и были, уж папа-то знает наверняка: дочка у него умница, за что ни возьмется — все сделает.

Ну, надо же, с какой любовью думаешь о родителях, когда они далеко!

Было жарко. Элис и не заметила, как растаяла утренняя зябкость. Солнце почти поднялось в зенит и под яблонями лежала густая, уютная тень. Можно было хоть весь день проваляться здесь, на травке, запасшись бутербродами и листая книжку. А можно было подняться, наконец, на Змеиный холм. Всё — сказки. Вымысел или ловкость рук, или обман зрения, устроенный с помощью гипноза, зеркал, черт знает чего еще. Главное, не забывать об этом, держать знание перед глазами, как темное стеклышко, когда смотришь на солнечное затмение.

Совсем не трудно.

Наверное, даже, легко.


До подножия холма, до начала тропинки наверх, она шла медленно, подбивая ногами мелкие камушки, глядя на облачка пыли, при каждом шаге поднимающиеся над дорогой. В городе улицы поливали, там, несмотря на тень от холма, блестел мокрый асфальт, вода, собираясь в ручейки, стекала в кюветы.

Кавалькада мальчишек на велосипедах, в клубах пыли мчалась по дорожке, что огибала город, проходя между холмом и окраинными домами. Элис посторонилась, уступая дорогу. Но дети, приблизившись к ней, спешились… у одного из “мальчишек” обнаружились туго заплетенные косички, выбившиеся из-под панамы.

Изрядно удивившись, Элис услыхала нестройное: здравствуйте.

И, поздоровавшись в ответ, спросила:

— Разве вы меня знаете?

— Нет, — ответили ей, — вы же только вчера приехали.

— Вы купаться идете? — спросила девочка. — Одной лучше не ходить. Хотите, я сестре скажу, она, как соберется с подружками, вам тоже позвонит?

— Угу, — поддержали девчонку сразу несколько мальчиков, — нынче ночью над холмом бледных всадников видели.

— Кого? — заинтересовалась Элис. — Ребята, может, вы мороженого хотите? Мне домашнее задание на лето дали, разные истории собирать. Давайте, я вас угощу, а вы мне расскажете, и про всадников, и почему нельзя одной ходить купаться.

Они переглянулись, раздумчиво взвешивая предложение, и сделали встречное:

— Давайте мы просто так расскажем, а мороженое — просто так.

— Только вечером, — добавил один из мальчишек, с большой родинкой на запястье, — сейчас нам домой надо.

Все, как по команде, подняли головы и посмотрели на солнце.

— А всадники, — быстро сообщила девочка, — они над вершиной взлетели и — р-раз! — в озеро провалились. Это мы думаем, что в озеро. Которое за холмом. А речка ведь как раз из него вытекает, так что сегодня туда лучше в одиночку не ходить, вдруг они не провалились в ад, а под водой сидят и по дну речному бродят.

— Спасибо, — серьезно кивнула Элис, — купаться я не пойду. Ну, всего доброго. Вечером заходите в гости, мороженое обещаю.

— До свидания!

Они оседлали велосипеды и под дребезжание звонков и разболтанных “крыльев” унеслись вдоль по улице.

Какие вежливые, воспитанные дети. И дружелюбные. Общительные. Не дичатся незнакомого человека. А с виду — вполне нормальные. На коленках ссадины, пальцы перемазаны ежевичным соком, волосы всклокочены, словно отродясь не знали расчески. Дети как дети. В любом городке — точно такие же. Разве что не в любом городке детишки здороваются с незнакомцами и всерьез предупреждают о выдуманной опасности.


Давно и далеко…

Это он запомнил навсегда: быть, как смертные, значит быть смертным, понимать их, принимать, и принимать себя таким же, как они. Было трудно. Особенно, когда обряд крещения запер его душу в беспомощном теле младенца. Имя стало цепью, приковавшей беспокойный крылатый дух к мягкой, но тяжелой плоти. Было время, когда он ненавидел свое имя.

Кормилице запрещали говорить с ребенком: никаких колыбельных, никакого сюсюканья, ни одного ласкового слова. Может быть, поначалу добрая женщина готова была полюбить малыша, но приказом князя ее собственного сына убили в колыбели, чтоб ни одна капля молока не оказалась отнята у бастарда, и мальчик, нареченный Михаилом, сразу стал для кормилицы упыренышем, ведьминым отродьем. Он знал, что женщину убьют, как только пропадет нужда в ее молоке, он прислушивался к новому для себя чувству, называвшемуся “жалость”, но он был, пусть Волшебным, однако ребенком, и, нуждаясь в любви, болезненно воспринимал ненависть.

Пока кормилице не вырвали язык — отец, случалось, запаздывал с принятием правильных решений, — замок успел переполниться слухами. О двухнедельном младенце, который умеет говорить, о младенце, не пачкающем пеленки, о крохотных острых зубках, на первом месяце жизни прорезавшихся из мягких десен. И о том, что больше молока любит выродок живую человеческую кровь.

Что ж, все было так. Он любил кровь, и любил отца.

Вкус крови и образ отца — слившиеся воедино воспоминания. Большой человек, с большими руками и длинными усами. Черные глаза горят сдержанной внутренней силой, и сила эта не может выплеснуться, заточенная в смертном теле, но она есть. Имя ей — любовь. Имя ей — жестокость. Отец был для мальчика всем миром, вокруг отца вращались вселенные, и он, самый главный, самый сильный, самый любимый улыбался в ответ на улыбку сына, и отвечал любовью на любовь. И мог защитить от чего угодно даже уязвимое и хрупкое младенческое тело.

А больше бастард не любил никого. Может ли ребенок полюбить тех, кто ненавидит его?

Мальчику было три месяца, когда он начал ходить. Непослушная плоть медленно, но верно покорялась, он учил свое тело выполнять приказы, с каждым днем все более сложные.

— Теперь можно кормить его обычной пищей, — решил дед, — пусть живет у меня.

“Обычной”? Что это? Как это? Разве молоко и кровь — это не еда? Неужели отец заставит его питаться грубой пищей смертных, такой же отвратительной, как жесткая ткань одежды и белья в колыбели?

— Ты нежен, как все фейри, — недовольно ворчал князь, когда слышал жалобы на грубость тончайшего полотна и легких шелков, — они не умеют воевать, они жить-то не умеют, ты хочешь быть таким же?

Нет, он не хотел. Еще не зная, что такое воевать, не очень представляя себе других фейри, кроме отца и деда, он уже не хотел стать тем, о ком отец отзывался с таким пренебрежением.

А в тот день, когда дед принял решение забрать его из отцовского дома, мальчика впервые показали людям.

Было так: широкая площадь, заполненная воинами и знатью, тихий гул голосов, прижимающийся к каменным плитам, отдельно, сбившись в кучку — белые головные уборы и яркие краски одежд — стояли женщины. Жалась по углам прислуга. На крышах и на ветках деревьев, как птицы, расселись дети. Смертные дети.

Когда отец, держа его на руках, вышел на укрытый коврами помост, голоса стихли. В мертвой тишине мальчишка с любопытством оглядывался по сторонам. Ему было интересно, никогда еще он не видел столько смертных, он вообще не видел их раньше, кроме кормилицы. Кормилица тоже была где-то здесь, внизу, она боялась, и фейри, вскормленный молоком и кровью этой женщины, понял — ее время пришло. Он снова пожалел ее. Ненадолго.

Одежды людей красиво переливались, расшитые золотом и блестящими разноцветными камнями. Камни оказались живыми, такие разные, еще красивее были они от того, что в каждом из них в глубоком и ярком свете таилась такая же яркая душа. Сила. Никогда раньше не видел он самоцветных камней, отец, приходя в детскую, не надевал украшений, и сейчас глаза разбежались — столько было вокруг ярких новых красок.

— Хочу красивые камешки, — потребовал мальчик, завозившись на отцовских руках, — живые камешки.

Отец только кивнул, и слуга принес им накрытый полотном поднос, где россыпью лежали самоцветы, а кроме них, золотые браслеты, украшенные камнями пояса, ожерелья и головные обручи.

Засмеявшись от удовольствия, бастард пожелал, чтобы красивые камни поднялись в воздух и кружились, сверкая, в ярких лучах февральского солнца. Увлеченный игрой красок, он даже не услышал, как ахнула толпа, не заметил, что отец поставил его на ковер рядом с собой. Трехмесячный, он выглядел годовалым, и у него были острые зубы, и черные коготки на руках, и он радовался новой игрушке, не обращая внимания на людей внизу. Зато в них всматривался князь, искал тех, кто испугался, и тех, кто недоволен — их много было, и недовольных, и испуганных. Наконец над площадью низкий и звучный вновь раздался властный голос:

— Вот князь ваш, мой сын, он будет править после меня.

Пауза.

Поднявшийся было после представления с камнями, гул разговоров снова стих.

— Он крещен, — продолжил князь, — а значит, угоден Богу. Он — невинный младенец, и нет на нем греха. Богу мой сын люб, люб ли он вам?

— Люб, господин, — слитно прогудели голоса. Столько в них было лжи, что новоиспеченный наследник оставил играться с самоцветами и удивленно оглядел площадь.

— Они обманывают!

— Знаю, — усмехнулся в усы отец, — но это моя забота, Мико. Раз люб вам новый княжич, — он вновь возвысил голос, — так пируйте сегодня и пейте в его честь! А кто скажет худое слово о сыне моем и наследнике, с тем поступлю я, как должно поступать с ядовитыми гадами и коварными изменниками. И пусть казнь злоязыкой жены всем вам будет уроком!

Он сел в услужливо подвинутое кресло, поднял сына к себе на колени. А молодые парни дружно взялись выкатывать на площадь большие бочки с вином и пивом. И тут же, прямо среди шарахнувшихся в стороны людей начались приготовления к казни кормилицы. Странно, что люди боялись, но продолжали с любопытством следить за долгой и кровавой процедурой умерщвления плоти. Княжич тоже наблюдал смерть впервые, однако куда интереснее казалось ему смотреть на зрителей, с ужасом наслаждавшихся каждой минутой нарочито затянутой казни. Какие они смешные. Какие непонятные. Почему они, если так боятся, не уйдут отсюда? Зачем обманывают отца? А ведь им нравится смотреть, как убивают его кормилицу, им нравится смотреть, как убивают других смертных — тогда чего же они боятся? Того, что когда-нибудь с ними будет так же?

И только в тот миг, когда истерзанная женщина испустила дух, он понял… задохнулся от понимания, вскрикнул, схватив отца за руку. Дождем посыпались на ковры и на землю внизу красивые блестящие камешки.

— Что? — отцовские глаза впились в его лицо с нетерпеливым ожиданием. — Что такое, малыш?

— Я… — княжич не знал, как правильно сказать, но отец ведь поймет, даже если неправильно, — я забрал ее. Я ее… съел? Ка-ак, как серый волк…

— Она вкусная? — губы отца тронула легкая ласковая улыбка. — Вкусно было, сынок?

— Да-а…

И князь сделал то, что позволял себе очень редко: расцеловал сына в румяные на морозе щеки. Обнял, прижимая к себе покрепче:

— Вот и хорошо, Мико. Вот и хорошо.


…А на Змеином холме свет и тень перестали спорить с законами природы, и солнце касалось травы сквозь кружева тонких веток и широких листьев. Здесь пели птицы и жужжали насекомые. Так славно было и хорошо. Почему же, зачем же придумали, что под холмом таится зло? Почему нельзя было сочинить сказку о доброй фее? Ведь, казалось бы, самое подходящее для ее обитания место — этот лес, с могучими деревьями и нежными цветами, с прозрачным быстрым ручьем, берущим начало на склоне холма.

В этом ручье бриллианты превращаются в звезды.

Элис ступила на тропинку, волглую даже сейчас, когда солнце почти поднялось к полудню. Вспомнила, что Курт говорил о непроходимых зарослях. И пошла, все быстрее и быстрее, снова радуясь и удивляясь тому, что дорога в гору преодолевается так легко и весело, будто бежишь вниз по пологому, удобному спуску. В таком темпе, чтобы подняться на вершину, хватит четверти часа.

Правда, выйдя к черной замковой стене, Элис замедлила шаги, и с удовлетворением почувствовала, как легкомысленное веселье, пробудившееся в лесу, вновь сменяется настороженным любопытством.

“Темные стеклышки, — напомнила она себе, — как будто смотришь на затмение”.

Ну, вот и ворота. Открытые как и в прошлый раз. Пуст мощеный камнем двор. И, кажется, приоткрыта высокая и узкая дверь, ведущая в башню…

— …Не входи! Не входи во двор, не входи, не входи…

Что? Кто это?!..

Птицы. Разноцветные, пестрые, с блестящими круглыми глазами. Обычные птицы облепили ветви деревьев, качаются на гибких лозах над стоящей поодаль скамьей, перепархивают по земле, трепеща крыльями:

— …не входи!

— Кто здесь? — громко спросила Элис. — Кто это говорит?

— О, — прозвучал знакомый голос, и Невилл (откуда взялся?) вышел ей навстречу, склонил голову, блеснули искры вплетенных в волосы рубинов, — какая приятная неожиданность, мисс Ластхоп! Я не мог и предположить, что вы придете, когда солнце в зените. Неужели там, где вы изучаете фольклор, вам ничего не рассказывали об этом удивительном времени? Почти столь же прекрасном, как серые сумерки.

— Не могла же я за год выучить все суеверия.

— Все не выучить и за столетие, — Невилл сделал шаг по направлению к ней, и птицы вдруг вспорхнули цветным облачком, умчались в лес, под защиту густых древесных крон. — Да и стоят ли они изучения? Но вот это:


Бойтесь, бойтесь в час полуденный выйти на дорогу:

В этот час уходят ангелы поклоняться Богу.

В этот час бесовским полчищам власть дана такая,

Что трепещут души праведных у преддверья рая… [14]


Впрочем, вам нечего бояться. И не слушайте птиц — они сошли с ума, слишком много света видели их глаза сегодня, слишком много прекрасного и чистого света, не вместившегося в их маленькие глазки, в глупые пустые головенки. Я рад видеть вас здесь, будьте моей гостьей.

— Нет, — сказала Элис решительно.

И отступила назад. На шаг.

— Вы по-прежнему боитесь меня? И все же пришли. Зачем, мисс Ластхоп, чтобы сообщить о своем решении?

— Я выбрала, — подтвердила Элис, — я хочу узнать правду, хочу знать кто вы, и что здесь происходит. Вы обещали рассказать. Но в замок я не войду. И если вы не боитесь полуденного часа, то пригласите меня на прогулку. Как в прошлый раз. Или здесь больше не на что смотреть, кроме того озера?

— Зеркала Неба. Озеру дано имя, так почему бы не называть его по имени? Да, мисс Ластхоп, разумеется. Я приглашаю вас на прогулку и обещаю, что скучно не будет, и я приложу все усилия, чтобы ответить на ваши вопросы. Пойдемте? — он вышел за ворота.

— Что, прямо вот так? — Элис окинула его взглядом: средневековый костюм всех оттенков красного, легкий короткий плащ, тонкий, как сигарный дымок. — Вы даже не переоденетесь?

— И более того, — Невилл тепло улыбнулся, — попрошу вас надеть вот это.

На плечи Элис, приятным холодком пощекотав горячую от солнца кожу, легла жемчужного цвета газовая накидка.

— Плащ-невидимка, — объяснил Невилл. — Мы будем гулять по довольно людным местам. Вы ведь умеете ездить верхом?

Как будто это было самым главным!

— Позвольте? — прохладные пальцы, чуть коснувшись шеи Элис, застегнули у ее горла золотую фибулу. — Вот так. Хотите посмотреть на себя?

Элис опустила голову и увидела тропинку, цветы, траву на обочине. Развернулась на пятке, так быстро, как будто рассчитывала сама себя застать врасплох за спиной.

— Но как же так?! — она вытянула из-под плаща руку и все равно не увидела ее. Поднесла к самому лицу, потрогала себя за нос. На ощупь все в порядке: и рука, и пальцы, и нос…

Оставалось лишь глупо спросить: “Невилл, а вы меня тоже не видите?”

Именно так Элис и поступила.

— Глазами — нет.

Он сбросил свой плащ на руки подоспевшего слуги.

Откуда они берутся, Элис понять уже отчаялась. Только что не было, и вот уже есть — с поклоном протягивает хозяину вторую такую же накидку.

— Это выглядит вот так, мисс Ластхоп, вы застегиваете фибулу, и…

Невилл исчез. Растворился в воздухе, пропал, как пропадает пылинка, вылетев из солнечного луча. И однако Элис… нет, не видела, но словно бы осязала на расстоянии — вот он, стоит рядом. Вот отошел на шаг, приглашающе взмахнул рукой.

— Лошади готовы, мисс Ластхоп.

— Да подождите же! — взмолилась Элис. — Объясните мне, как это? Что это такое? Опять какие-то фокусы?

— Это плащ-невидимка, — голос Невилла был исполнен терпения. — Неужели вы совсем не знаете сказок? Плащ, сшитый из зрения слепых.

— Но…

— Умоляю вас, не спрашивайте, как это сделано! Ведь я не ткач и не портной, я принц. Вы не можете видеть меня, я не вижу вас, однако мы чувствуем друг друга, точно так же, как слепые от рождения способны чувствовать цвета, движение, различать малейшие оттенки звуков и запахов. Эта тонкость чувств — своего рода изнанка наших плащей. Но, мисс Ластхоп, помните, бродя невидимкой, что многие слепцы способны будут заметить ваше присутствие, а также опасайтесь кликуш. Знаете, кто это?

Судя по тону, Невилл не слишком рассчитывал на утвердительный ответ.

— Сумасшедшие, — гордо сообщила Элис.

Он неопределенно хмыкнул. Наверное, удивился.

— Да, что-то в этом роде. Выражаясь привычным для вас языком, кликуши — это суеверные сумасшедшие. Пойдемте! И будьте готовы к тому, что от привычного языка придется отказаться.

Лошадей держал в поводу конюх, такой же молчаливый и бледный, как те слуги, которых Элис видела в замке. А может, на весь замок всего один слуга и есть? Все вместе они на глаза пока не попадались. Четвертью часа раньше Элис не удержалась бы, обязательно спросила, не увлечен ли чрезмерно Невилл Драхен фильмами о вампирах. Однако плащ невидимка странным образом удерживал от подобных вопросов.

И очень вовремя вспомнилось, что настоящие вампиры солнечного света не выносят. Значит, эти — не настоящие. Вампиров не бывает. И это очень хорошо.

Конюх нюхал воздух, медленно поворачивая голову вправо и влево. Когда они подошли, отвесил поклон в сторону хозяина, протянул поводья, поклонился еще раз и, пятясь, начал отступать по тропинке, пока не скрылся за поворотом стены.

Уже знакомый Элис белый жеребец по кличке Облако, и мышастая кобылка с выразительными влажными глазами, тоже принюхивались, вытягивая шеи.

— Кобылу зовут Камышинка, — услышала Элис из осязаемой пустоты, — она резвая, но покладистая, так что зубов можете не опасаться.

— Интересно, когда вы успели распорядиться насчет лошадей, если не ожидали меня в гости и не знали, что мы отправимся гулять?

— Я ждал вас. Но не в полдень. Это был вопрос, мисс Ластхоп, или просто мысли вслух?

— А что, количество вопросов ограничено? — Элис уже привычно поставила ногу в его ладонь и уселась в седло.

— В какой-то степени. Ответы неизбежно влекут за собой новые вопросы, а день не бесконечен. Итак?

— Вопрос будет другой, — решила Элис, — предположим, мы с вами действительно стали невидимы, а как быть с лошадьми?

Облако пошел неспешной рысью. Камышинка, не дожидаясь понуканий, последовала за ним, догнала и пристроилась голова к голове.

— Это не лошади, — прозвучал голос Невилла. — Они выглядят как лошади, бегают как лошади и ржут как лошади, но… вы не заметили? Они же не пахнут!

Элис молча провела рукой по шее Камышинки, понюхала ладонь. Запаха не было. Совсем. Или… Элис нагнулась к гриве, принюхалась, выпрямилась в седле:

— Пахнет водой.

— Рекой, если быть точным. А Облако пахнет солью, йодом и ветром с севера. В его жилах морская вода вместо крови, и рожден он из волн и пены прибоя у черных балтийских скал. Довольно злая скотина, если забыть о романтике. Зато Камышинка — ласковая и веселая, и шаг у нее мягкий, ровный, как ручей. Вы можете доверять ей, как доверяют заплутавшие в лесу любой реке — рано или поздно река выводит к людям.

— А вы кто?

— Неужели все еще не догадались? — кажется, Невилл взглянул на нее с удивленной улыбкой. — Фейри, конечно. Ну как, вы не против дать лошадям поразмяться? От Зеркала Неба до городка, куда мы направляемся — сплошь поля и луга.

— И сусличьи норы?

— Об этом не беспокойтесь. Главное, удержитесь в седле.

— Ха! — только и ответила Элис.


…Мистер Ластхоп никогда не был знатоком лошадей. В отличие от дочери, запоем читавшей всю доступную литературу по коневодству, сказки и комиксы о ковбоях и их верных скакунах, искренне рыдавшей над прыгнувшим в пропасть мустангом-иноходцем Сетон-Томпсона, мистер Ластхоп не особо интересовался тем, лошади каких пород содержатся на его ранчо, и есть ли у них вообще хоть какая-то порода.

Когда Элис исполнилось четырнадцать, отец сделал ей роскошнейший подарок — ничего лучше она не получала за всю жизнь: с международного аукциона для нее привезли жеребца ахалтекинской породы по кличке Атар. Длинноногого и поджарого, с золотистой шерстью, черными легкими копытами и лебединой шеей.

— Убьешься, домой не возвращайся, — сказал папа, когда убедился, что Элис вполне сносно управляется с драгоценным подарком, и, пожалуй, ее можно отпустить прогуляться за пределы выгона.

Она не убилась.

Кто знает, если бы не Атар, может, и не случилось бы потом неприятностей. Если бы Элис, желая приучить к себе на редкость злобного ахалтекинца, не упросила отца оставить ее на ранчо до конца каникул. Если бы не предпочла она его общество подружкам. Если бы не проводила с Атаром больше времени, чем с людьми, не уезжала, игнорируя охрану в одиночные походы, наслаждаясь тем, как легко Атар оставлял позади любых других лошадей, тем, что мог он пройти туда, куда не было доступа ни автомобилям, ни мотоциклам, ни даже вертолетам. Словом, если бы прожила она то злосчастное лето, как нормальный подросток (ведь бывают же и нормальные подростки), может, и не пришлось бы потом два года провести в закрытом пансионате. Во всяком случае, наверняка не приняла бы болезнь такую острую форму, и в фантазиях, которые были всегда, давно уже беспокоя родителей, Элис не оторвалась бы от реальности настолько, что потребовалось вмешательство врачей, чтобы вернуть ее в настоящую жизнь.

По настоянию мамы, Атара продали той же осенью.

Но это было потом. А тогда, летом, Элис летала на своем жеребце, как на громадной золотой птице. Так легок был шаг коня, что, казалось, нет под ногами земли. Атар был как солнечный луч, как искра костра, как тетива натянутого лука. Подобно птичьему крылу ловил он ветер и, невесомо-стремительный, мог умчаться в поднебесье, если бы Элис не заставляла его оставаться ближе к земле.

Небесный конь. Теке. “Такой легкий, что мог бы танцевать на груди царской возлюбленной, не повредив ее…”

Атар не сравнился бы с Камышинкой.

Бил в лицо ветер. Рвался с плеч плащ-невидимка, полоскалась, расцвеченная бликами солнца длинная, густая грива. Кобыла шла ровно, далеко выбрасывая сухие, длинные ноги, вытянув шею, летела, как стрела, как ласточка. Над верхушками трав, над венчиками цветов, не тревожа белых головок рано созревших одуванчиков.

Обернувшись через плечо, Элис увидела Облако, мчащегося совсем рядом: вытянутая, горбоносая голова почти касалась ее колена.

Элис засвистела в два пальца, и, подстегнутая свистом, Камышинка рванулась вперед. Встречный ветер, ломивший стеной, расступился, пропуская лошадь и всадницу. Отошел с поклоном, изящно взмахнув широкополой с плюмажем мушкетерской шляпой.

“Но ведь не может этого быть! — Элис задохнулась от восторга. — Так не бывает!”

Широкий луг. Живая изгородь, а за ней — возделанные поля. Далекое рокотание трактора, собачий лай, пожилая женщина в рабочем комбинезоне идет по меже. Все настоящее. Все на самом деле. И мимо этой, обыденной, такой реальной жизни летит, пригнувшись к луке седла, невидимая всадница.

Одним прыжком Камышинка махнула через шоссе, через редкую вереницу автомобилей. Мелькнул под копытами яркий спортивный “порш”. Настоящий! Значит, все правда?

Не сбавляя шага, серая кобыла промчалась по проселочной дороге, взлетела на крутой холм и остановилась на вершине, у ворот большого, изрядно запущенного дома. Она ничуть не вспотела, дышала так же ровно, как в начале скачки.

— Очень смело!

Облако досадливо фыркал, гарцевал, рвался дальше, недовольный остановкой. Невилл твердо держал поводья, заставляя скакуна выгибать красивую шею.

— Очень смело, — повторил он. — Если бы я знал, что вы так бесшабашны, вместо конной прогулки предложил бы пешую.

— Я вас обогнала! — Элис слегка запыхалась, но была страшно довольна, и даже невидимость уже не смущала.

— А между тем, разве это вежливо, обгонять особ королевской крови? Скажите, мисс Ластхоп, что вы знаете о Дикой Охоте?

— Это из германской мифологии, — Элис задумалась. Непросто оказалось вернуться отсюда к реальности университета, к лекционным залам и пыльному запаху библиотек, — духи и призраки, души осужденных грешников, проносящиеся по небу во время зимних бурь. Когда-то считалось, что ими предводительствует Вотан. Потом его место заняли Ирод и Каин. Что-то не так?

— Все не так, ну да ладно. Вы прекрасная наездница, я, признаться, не ожидал, что столь юная и хрупкая леди окажется настоящим джигитом. Хотите принять участие в большом летнем выезде?

— В каком выезде? — Элис поняла и даже поверила: сейчас, после скачки-полета, она во многое готова была поверить. Но, вот незадача: поверив — испугалась. — В Дикой Охоте?

— Так говорят люди. Я приглашаю вас, — голос Невилла стал серьезным, — быть моей Леди на большом летнем выезде. Времени еще достаточно, чтобы обдумать все, согласиться или отказаться. Праздник состоится в последнюю ночью июля. Не спешите с решением.

Он помолчал.

— Коней-теке не зря называли небесными, — сказал с задумчивой теплотой, так мягко, как будто сейчас, вместе с Элис, глазами Элис увидел высокого золотистого Атара, его узкую морду, большие, под длинными ресницами, выразительные глаза, короткую гриву, волосок к волоску лежащую на гибкой, прекрасной шее. — Вы помните то время, Элис? Когда все, что с самого детства вы пытались понять, так понять, чтобы суметь выразить словами, наконец оформилось, стало четким и ясным, и вы любовались своим пониманием, как красивой игрушкой, вертели обретенное знание так и эдак, радуясь тому, что с любой стороны оно совершенно и непротиворечиво. Весь мир тогда выстроился вокруг вас в сложную, великолепно живую картину, где все было на своем месте, все было исполнено жизни и чувства. Все любило вас.

— О чем вы говорите? — беспокойство Элис передалось Камышинке, и кобыла заплясала на месте, попятилась, прядая ушами.

— О том, что чувствовали вы, пока не рассказали о своем открытии отцу. О той радости, которую убивали потом два года, уверяя себя в том, что она не более, чем плоть вашей фантазии. Болезненной фантазии. Элис, я не читаю мысли, но вы видите так ярко и красочно, что толкование этих видений не составляет труда. Теке Атар, безлюдность, одиночество, полное множества чужих жизней, о существовании которых знают все дети, но забывают, как только чуть-чуть подрастут. Санта-Клаус снимает фальшивую бороду, рождественская елка сгорает на свалке вместе с прочим мусором, игрушки, которые были живыми, пылятся на чердаке. В четырнадцать лет вы избавились от множества иллюзий, вы были взрослая, вы забывали медленнее, чем другие дети, но все-таки забывали. И если бы не Атар, вернувший сказку, позволивший ей возродиться, вы забыли бы все. Насовсем.

— Чей это дом? Если хозяева поинтересуются, что мы тут делаем, надо будет как-то объясниться.

— Пойдемте.

Невилл спешился. И Элис увидела его: плащ-невидимку он снял и бросил на седло.

— Пойдемте, мисс Ластхоп, вы сами увидите, чей это дом.

Как ни в чем не бывало, Невилл обхватил ее ладонями за талию и снял с седла. Жест этот был настолько естественным, что Элис не успела даже смутиться. Видимо, смущение и не подразумевалось.


Ворота оказались не заперты. Оставив лошадей на заднем дворе, возле каменной вазы, заросшей дикой, колючей травой, они направились к парадной двери, в обход старого особняка.

Когда-то дом был окружен парком: высокие темные липы еще стояли, как полисмены в оцеплении, указывая направление аллей. Но в тени их, в сумерках, неприятно густых среди яркого летнего дня, уже выросли кусты и деревья, каким не место было в парке, пусть даже и заброшенном. Ветки, тонкие и гибкие, как паутина, бледные листья, таящиеся от солнца, болезненная серебристая пыль на стволах.

И мертвая тишина.

Такая же, как ночью в Ауфбе.

Элис вспомнила, что никто не знает о том, где она.

В этом темном парке не бывает людей. Листьями и мусором забросаны дорожки. В доме заколочены окна. Нет здесь никаких хозяев, нет вообще никого.

— Вам страшно? — негромко спросил Невилл. — Да, вижу, страшно. Вам кажется, что вы боитесь меня, мисс Ластхоп, но это не так. Вы боитесь дома.

— Давайте вернемся, — попросила Элис.

“Идиотка! Ведь знала же, что связывается с сумасшедшим…”

— Выслушайте меня, — он шел на полшага впереди, смотрел перед собой, но Элис отчетливо слышала каждое слово, — а потом решите, как поступить. Люди, заслуживающие доверия, очень хорошо объяснили вам, что не бывает страха без причины. И причина, разумеется, должна быть рациональной. Старый дом сам по себе не может быть опасен, не так ли? Даже дом с привидениями. Если подумать, что может быть банальнее? Такой есть в любом городе — привычный, неинтересный, опасный лишь постольку, поскольку дети имеют привычку вертеться вокруг и, сунувшись внутрь, могут сломать ногу на ветхих половицах, или шею — на пришедших в негодность лестницах. Люди так мало задумываются о том, что в домах с привидениями есть не только рухлядь и пыль, ведь иначе такие дома назывались бы домами с рухлядью и пылью.

Они обогнули угол особняка: позеленевшие от мха камни, водосточная труба, расколотая у раструба, заросшая внутри беловатой плесенью. Такая же плесень покрывала камни дорожки. Сколько дождей осело на них? Когда задохнулся в мусоре, жухлой траве, опавших листьях выложенный кирпично-красной плиткой водосточный желоб?

— Кровь, — произнес Невилл таким тоном, что Элис едва не поскользнулась, — очень легко все происходит: подворачивается нога, скользит подошва, острые камни угодливо подставляются прямо под голову. Дом делает это. Дом-чудовище. Его следовало бы уничтожить сразу после постройки, как подвергают эвтаназии новорожденных уродов, но те, кто видел этого монстра, те, кто пугался его, вместо того, чтобы прислушаться к своему страху, говорили себе: “Великолепно! Какое сильное, пожалуй, даже, сверхъестественное впечатление производит этот дом!”… Вон ворота, мисс Ластхоп, если желаете уйти — воля ваша. Но повторяю, я для вас не опасен. И все здешние призраки, пока вы со мной, не властны над вами.

К воротам вела широкая, мощеная дорога, обсаженная по краям все теми же высокими, мрачными липами. Не меньше двухсот шагов. Целых двести шагов между темными деревьями: от крыльца с замшелыми колоннами до кованой ограды. А за липами, в глубине парка — белесые гибкие кусты, и ни единого птичьего голоса не раздается из переплетения липких веток.

Пройти мимо них?

За решеткой ворот — синее небо. Там зеленая трава. И крыши соседних домов, стоящих ниже по склону, выложены яркой черепицей. Оттуда, снаружи, слышен шум машин, а вот — звонкий и пронзительный, раздался звонок трамвая. Ограда парка, как воплотившаяся граница между реальностью и фантазией. Но стоя здесь, у холодной каменной стены, трудно сказать, по какую сторону настоящая жизнь.

— Ну, хорошо, — собравшись с духом, Элис подняла взгляд на своего спутника, — это дом с привидениями… — в войлочной тишине голос прозвучал искусственно громко и показался пластмассовым. — Предположим, привидения здесь действительно водятся. Но зачем вы привели сюда меня?

Сумасшедший? Ох, нет, не похож он на психа! Слишком все в нем по-настоящему. И прическа, и старинный костюм, и драгоценности, и рубиновые нити в волосах, и черный, блестящий лак на ногтях. И взгляд — спокойный, внимательный. Слишком все серьезно. Слишком естественно и просто для психоза или игры. Какие уж тут игры, когда лошади не пахнут, и невидимость — не иллюзия?

— Вы сказали, что хотите поверить, — Невилл смотрел ей в глаза, — и я учу вас, как это сделать. Сегодня первый урок. Чаще всего вера начинается со страха. Пойдемте в дом, мисс Ластхоп, под этой крышей любая банальность звучит, как свежая мысль.

— Разве дверь не заперта?

— И даже заколочена, — Невилл, не поднимаясь на крыльцо, взглянул на дверные створки, и те распахнулись с ужасающим скрипом. Если бы на дворе стояла ночь, от одного только этого звука, Элис сбежала бы сломя голову, надолго позабыв о необходимости мыслить рационально. Скрипеть так невыносимо могли только двери настоящего плохого дома.

Кровавая Кость… Голова-без-Кожи… вдруг ослабев от ужаса, Элис отчетливо вспомнила самую страшную реальность своего детства. Кровавая Кость — безымянная, жуткая — таилась в темноте, выходила по ночам, но даже днем, даже при свете солнца оставалась в доме. Голова-без-Кожи — глазницы без век, безгубый рот. И окровавленные руки с когтями, однажды схватившие ее за подол праздничного платья. Мама очень сердилась, решив, что Элис выпачкалась в кетчупе.

Наказание прошло незамеченным, куда страшнее и долговечней оказалось понимание того, что ни дневной свет, ни присутствие взрослых не защитят от чудовища.

— Никогда, мисс Ластхоп, не ходите сюда одна, — тихо проговорил Невилл, в тон мгновенной вспышке ее страха, — сюда или в любое другое подобное место. Это на Атаре, сыне неба и солнца, можно было ездить по старым индейским кладбищам, но нужно потерять голову, чтобы сунуться туда в одиночку или в компании смертных. Однако прошу! — он галантно подал Элис руку и повел к дверному проему. — На хозяйку не обращайте внимания: это не та особа, с которой нужно считаться.


Эйтлиайн

Разумеется, я люблю этот дом. Нужно объяснять почему? Я презираю смертных, и меня искренне забавляет все, что творят они себе на погибель своими же руками. Мы, фейри, очень любим все забавное.

Вру? Да. Вру, как эльф, совративший Дюймовочку. Я люблю этот дом, потому что он убивает в людях людей. Убивает то, что они считают неотъемлемыми признаками человечности, то, чем они гордятся, наивно полагая, будто им действительно присущи какие-то особенные достоинства: порядочность, благородство, доброта, справедливость. Чувство меры. Последнее, впрочем, да, не отнимешь. У людей — есть. У нас, зато, нету.

А дом этот, и другие, ему подобные — настоящие очаги темной заразы, рассадники болезней. Смертным нужно избавляться от таких домов сразу, лишь только заподозрят неладное, но нет, они не спешат, они долго рассуждают и взвешивают, считают деньги, вспоминают о праве собственности, страховках, законах, мирятся со Злом, позволяют ему существовать… а мне ведь только того и надо. Их лицемерие, их жадность, их страх — не перед тем страх, чего нужно бояться, а перед тем, что они придумывают для себя взамен настоящего ужаса. Здесь, в Тварном мире, мысли остаются невостребованными, если только за них не платят. А мои добросовестные садовники унавоживают ими свои посадки. Рано или поздно причина со следствием меняются местами, и пока стоит под небом дом с привидениями, смертным в округе не избавиться от скверных, источенных червями мыслей и чувств, а любое, самое благое деяние их будет отдавать лицемерием.

Точь-в-точь, как мои рассуждения.

Если бы у фейри были психологи, они назвали бы это “комплексом подменыша”. Или “синдромом”.

Дед умел растить цветы зла. Его пчелки — и смертные, и фейри Полуночи — без устали разносили пыльцу и семена, его рабы сажали, пололи, обрезали и укутывали на зиму. Дед был гениальным садовником, подходил к делу без души, за отсутствием таковой, зато с любовью и суровой нежностью. А я выполняю обязанности. И все. Кто-то должен держать в порядке Темные Пути. За неимением властелина этим занимается принц.

Интеллигентствующий аристократ с замашками педераста — прошу любить и жаловать.

Это все кровь. Дурная кровь. Полдень и Полночь смешались в равной пропорции, дав начало нашему роду, породе. Семье. Но лишь первый из нас был настоящим властелином. И, может быть, станет последний. Не я. Я — младший, а это совсем другое дело.

Загрузка...