Жужа Тури Девочка из Франции

Часть первая

1


— Жа-нет-та!..

Кричали из окна второго этажа. Где-то в середине главной улицы порыв ветра, примчавшегося с моря, подхватил этот зов и, закружив, швырнул дальше. Первый слог еще резко звенел в воздухе, остальное же донеслось чуть слышно, словно вздох:

— Жа-нет-та!..

Ответа не последовало, и окно на втором этаже захлопнулось. Улица словно вымерла — казалось, поселок добровольно покорился неистовому разгулу весеннего ветра. В марте 1952 года жители Трепарвиля, недовольно ворча, запирались в своих квартирах; в весеннем урагане, который ежегодно обрушивался на поселок, нынче чувствовалась какая-то зловещая угроза. «Что принесет эта новая весна? Новые лишения, новые заботы… Опять не будет хлеба…» — думали трепарвильцы и, удрученные этими мыслями, отворачивались от всего внешнего мира… А ветер бушевал все неистовее, срывал черепицу с крыш, обдирал со стен штукатурку, остервенело ломился в окна, хлопая ставнями. Следом за ним взлетала пыль, тревожно кружились клочки бумаги и, отчаянно скрипя, без толку вертелись потерявшие направление флюгера́…

Собственно говоря, Трепарвиль, хоть и назывался городом, ничем не отличался от сотен и сотен шахтерских поселков провинции Па-де-Кале. Поселки в этой провинции строились густо, один к одному, и почти нигде не отделялись друг от друга ни засеянным полем, ни лугом, пестревшим цветами. Да и лес можно было увидеть разве что вокруг огороженных территорий шахты. Невысокие холмики вдоль шоссе были голы, земля высохла и растрескалась. Любознательный путешественник, выглянув из окна поезда, мчащегося по провинции Па-де-Кале, увидит темное скопище нескладных двухэтажных домиков, тесно прижавшихся друг к другу, словно в поисках опоры, увидит пустынные, уныло-однообразные улицы. То там, то здесь промелькнет здание собора или высокий конус пустой породы, которую день и ночь выбрасывает из шахты множество вагонеток. Во всех направлениях разветвляются железнодорожные пути, вдоль и поперек исчертившие пейзаж. В тупиках стоят товарные вагоны с фирменными знаками шахтных компаний и с английскими надписями на стенках. Склады, груды металлолома на пустырях, штабели кирпича, цистерны с газом, широко раскинувшиеся здания правлений и контор… Посередине огороженного участка вздымается вышка самой шахты и снова — шахтерский поселок с сумрачными рядами узких двухэтажных домишек, с башней собора и разбегающимися во все стороны железнодорожными рельсами… Клубится дым. Вырываясь из громадных труб, черные султаны неуклюже ширятся, расплываются, тают… и вот уже как будто без следа рассеиваются в воздухе. На самом же деле дым незаметно оседает на стенах домов, на оконных рамах, смешивается с уличной пылью и отравляет чистый воздух, что струится с моря…

Главная улица Трепарвиля, узенькая, лишенная каких-либо красот, — точная копия главных улиц любого из окрестных поселков, будь то Сен-Жан, Сен-Жюльен или Сен-Поль. Любопытный путешественник, высадись он случайно на станции Трепарвиль, ни за что не поймет, прогулявшись по главной улице, почему этот поселок столь важно именуется городом. Как и в поселке Сен-Жан, здесь глубоко въелась сажа в стены домов, некогда выкрашенных зеленой и голубой краской, так же подозрительно смотрят подслеповатые оконца. Как и в Сен-Жюльене, мостовых почти нет, улицы утопают в пыли, и точно так же, как в каком-нибудь Сен-Поле, здесь лишь один дом может похвалиться тремя этажами — это дом мэрии[1], и живут в Трепарвиле все такие же бедные шахтерские семьи, как и повсюду вокруг…

Когда есть работа, все мужское население Трепарвиля находится в шахте. Если же работы нет, мужчины день-деньской валяются в постели и разглядывают замысловатые сплетения трещин на закоптелом потолке. К вечеру одни плетутся в кабачок, другие же — и таких много — собираются в читальном зале Коммунистической партии. Весной 1952 года на большинстве угольных шахт провинции Па-де-Кале работали лишь три дня в неделю; с тех пор как американцы начали строить и на северных берегах Франции опорные базы для атомной бомбы, капиталисты один за другим предлагали свои предприятия государству. Сообщение с некоторыми провинциями было попросту запрещено строжайшими указами; появились такие районы, куда не смела ступать нога французского гражданина. Теперь свободного времени у шахтеров было хоть отбавляй, и в пивных за столиками не умолкали разговоры о безработице и голоде. Но те, кто смотрел на вещи серьезнее, шли в читальный зал Коммунистической партии — там обсуждали они и главную причину всего происходящего и те последствия, которые можно уже предвидеть; говорили и о том, что следует делать.

Жизнь трепарвильских женщин была, пожалуй, еще горше. Правда, подмести, прибрать пустые комнаты в доме не так уж трудно и времени на это много не требуется. На первом этаже всегда темно. Почерневшие стены кухни насквозь пропитаны запахом прогорклого масла и вареных овощей; в соседней комнате неуютно, неприветливо. Дряхлая и скрипучая деревянная лестница ведет из кухни на второй этаж, где находятся еще две смежные комнаты. Таким образом, семьи трепарвильских шахтеров располагают домами из трех комнат, но заработка их не хватает на то, чтобы обставить квартиру. В комнатах увидишь лишь самую необходимую мебель: дешевые кровати, шкаф, несколько некрашеных деревянных стульев. На камине, никогда не видевшем огня, — стеклянный колпак. Кто позажиточнее, держит под этим колпаком фигурные часы, а бедные благочестивые старушки — дешевое распятие, выторгованное на ярмарке. Жена шахтера, пока она еще молода, старается хоть немножко украсить свое жилье: вешает на окна дешевые кружевные занавески, из обрезков материи делает коврик и кладет его на отчаянно скрипучий дощатый пол, к весне белит дом, красит стены в голубой, желтый и зеленый цвет. Но с годами она приходит к выводу, что все старания напрасны. В стены ее домика все глубже въедаются сажа и угольная пыль, от частой стирки расползаются кружевные занавески, ветшает коврик, а на покупку новых вещей не хватает заработка. И жена французского шахтера падает духом. Она становится такой же, как все. Вокруг дома работы тоже немного — какой уж там урожай соберешь на огороде, сплошь покрытом угольной пылью! А ребенок, едва научится самостоятельно ходить и перелезать через порог, целый день пропадает на улице, возится с приятелями в пыли или на заваленных ломом пустырях да на склонах терриконов. В силу всех этих условий жизни, вместе взятых, у трепарвильских женщин сложился обычай искать заработка. Большинство из них работают на текстильных фабриках города Рубэ, чуть свет отправляются туда поездом. Дома остаются лишь старики да маленькие дети. Детвора постарше ходит в школу — кто в «свободную школу», где преподают священнослужители, а кто в государственную школу, расположенную в четырех километрах от поселка. Бывает, что у ребят нет настроения пускаться в такой дальний путь, — ну что же, невелика беда: французские учителя, среди которых очень много замечательной, прогрессивно мыслящей, идейной молодежи, принуждены смотреть на это сквозь пальцы. Да и как заметить отсутствие трех — четырех школьников в зале, где сгрудилось восемьдесят — сто учеников!..



Все это лишь в самых общих чертах рисует Трепарвиль и жизнь его обитателей. Сколько здесь домов — и все они одинаковые, у всех одинаково мрачный, угрюмый вид.

А причины тому везде одни и те же: безработица и все более угрожающее политическое положение. В каждом из этих домов живут ожесточившиеся мужчины, сгорбленные от работы женщины, предоставленные самим себе дети… И, конечно, помимо этих главных вопросов, у каждой семьи немало своих собственных бед, забот и трудностей, которые ждут немедленного разрешения. Это тяжелое душевное состояние то и дело прорывается: здесь — в горячем споре, в громкой перебранке, там — скрывается в мрачном молчании или в горьких женских слезах. А не то, вот как сейчас, распахнется окно, и разъяренный женский голос прорежет дикие завывания бури:

— Жа-нет-та!..

Не дождавшись ответа, сердитая старуха захлопнула окно и скрылась. Она так и не заметила тоненькую фигурку своей внучки, кравшейся по улице. Девочка отчаянно гримасничала; ее искаженное кривляньем личико смутно походило на негодующую физиономию бабушки.

Их было четверо. Прижимаясь к самым стенам, они шли гуськом, осторожно пробираясь вдоль домов: впереди тоненькая девочка, а за ней другая, потом высокий, нескладный подросток-дичок и последним — совсем маленький мальчик. Время от времени Жанетта оборачивалась, надувала щеки, старательно собирала лоб в глубокие морщины, поджимала губы и, словно старуха, быстрым движением руки ухватив волосы на затылок, говорила старческим, дребезжащим голосом:

— Жа-нет-та!

Трое детей хохотали, захлебываясь. Малыш, быстро перебиравший ножками позади всех, смеялся, сгибаясь в три погибели, почти беззвучно. Ох, уж эта Жанетта! Вылитая бабушка! И лицо и голос, да еще как-то сумела выпятить свой тощий, впалый живот… Ну так и видишь бабушку Мишо…

— Ой, не смеши! — говорит бегущая следом за Жанеттой девочка. — Того и гляди, ветер унесет.

— А ты держись за него! — кричит Жанетта.

Вытянув вперед худенькие руки, словно вцепившись в невидимую гриву скакуна-ветра, она несется, будто подхваченная стремительным, дико воющим ураганом.

Позади Жанетты стучат три пары потрепанных сандалий. Улица пустынна. Жанетте кажется теперь, что она властвует не только над Мари Жантиль и двумя братьями Вавринеками, покорно бегущими за ней, но и над всем Трепарвилем. Ее могущество беспредельно! И девочка в самом деле как будто летит, все ускоряя свой бег. С ноги младшего Вавринека свалилась зияющая дырами сандалия; он возится с нею, прислонившись к стене, и замирающим, плачущим голосом молит:

— Жанетта… Подожди, Жанетточка…

Но девочка, если б даже хотела, уже не может остановиться. Она мчится наперегонки с ветром. Коротко остриженные волосы челкой падают ей на лоб. Прищуренные глаза кажутся двумя узенькими щелками, сверкающими из-под густых ресниц. Что ей сейчас до этих Вавринеков! Похоже, что отстал и старший. Этакий необузданный сорванец! А едва речь заходит о младшем братишке, становится мягким, как губка. Наверняка и сейчас поспешил на помощь малышу. Ну и пусть, ей никто не нужен. Пусть отстанет и Мари Жантиль — так будет еще лучше.

Но Мари не сдавалась. Она всегда держалась вместе с Жанеттой: вместе с ней ходила в школу, вместе прогуливала уроки, терпела во имя дружбы грубые ругательства отца, пощечины скорой на руку матери, насмешливые замечания и презрительные жесты монахини-учительницы и даже капризы самой Жанетты Роста. Да, Мари и Жанетта были подругами, подругами неразлучными, но не равноправными: Жанетта командовала, а Мари подчинялась. Жанетта собрала вокруг себя целую компанию мальчиков и девочек, распределяла среди них роли в ею же выдуманных играх, отдавала ребятишкам приказания, наказывала или награждала их. А Мари? Мари в глубине души была тихой, благовоспитанной девочкой, с гладко причесанной головкой, в чистом передничке и очень походила на мать. Она охотно сидела бы рядом со своей подругой за книжкой, вместе с ней готовила бы уроки, читала, а в свободное время чинно гуляла бы или полола свой маленький огород. Словом, Мари тихо-мирно жила бы со своим отцом Марселем Жантилем и скорой на руку матерью Бертой Жантиль, но… напрасные мечтания! Жанетта Роста презирала эти тихие радости, не желала быть внимательной на уроках, терпеть не могла ехидного голоса монахини-учительницы. Она ненавидела всяческое принуждение и упорно защищала свою свободу. Что могла тут поделать бедная маленькая Мари Жантиль? Вот и сегодня, исполненная глубокой преданности, она следовала за подругой, всеми силами боролась с ветром и, сопя, на четвереньках карабкалась вместе с Жанеттой на каменную пирамиду террикона.



Жанетта стоит, подставив лицо ветру. На ней вылинявшая фланелевая кофточка. Юбка спереди не прикрывает и колен, сзади же она длиннее на целую ладонь. Тоненькую талию стягивает потрескавшийся кожаный пояс. Ветер развевает широкую юбку, треплет короткие взлохмаченные волосы, а девочка стоит неподвижно, вытянувшись в струнку. Однажды она видела в каком-то иллюстрированном журнале невероятно стройную фигуру женщины: одна-одинешенька стояла красавица на берегу моря, устремив глаза вдаль, а ветер развевал ее платье и кудрявые волосы… Этой женщиной сейчас и воображала себя Жанетта. Террикон стал утесом на берегу моря, сама же она, вглядываясь в даль сощуренными глазами, видела перед собой не рано увядшую траву, не клочки бумаги, кружившиеся в воздухе, и не дырявый жестяной тазик, брошенный у подножия террикона, а некую несказанную красоту, от которой сладко щемило сердце…

Позади торопливо карабкалась по отвалу Мари. Под ее увесистыми шагами то там, то здесь срывались камешки и с шумом катились вниз по склону. Тыльной стороной ладони толстушка вытирала пот со лба и, заговорив, сразу развеяла очарование.

— Мне в сандалию камень попал, — сказала она. — Ох, и натер же он мне пятку!

Жанетта, даже не взглянув на нее, буркнула:

— Вытащи камень и не хнычь тут над душой!

— Сейчас вытащу, только помоги мне.

Она оперлась о плечо Жанетты и, стащив с ноги сандалию, вытрясла ее.



В это время на противоположном склоне пирамиды послышался шум скатывающихся вниз камешков, и вскоре появились две круглые светловолосые головы братьев Вавринек. Старший, Андрэ, подталкивал перед собой спотыкавшегося Стефана, а тот, задыхаясь и цепляясь за камни, радостно бормотал:

— Вот ты где, Жанетта! А мы тебя искали, искали…

И вдруг девочка сбросила с себя обличье дамы, мечтающей на берегу моря. Раскинув руки и расшвыривая ногами камешки, она закружилась на одном месте и, передразнивая малыша, забормотала себе под нос чуть-чуть нараспев:

— «А мы тебя искали, искали»… Эх, вы! Увидеть нас можно было издали, мы же не в прятки играли!

— Мы думали, что вы внизу, на складе, — сказал Андрэ, разглядывая прореху на своих сильно поношенных и уже коротких для него суконных штанах. — Ведь ты говорила, что мы пойдем на склад.

— Ну, когда это было!..

Жанетта вдруг перестала кружиться. Она села на камни и, опершись локтями о колени, заговорила неожиданно резким голосом:

— Надоело мне! Отстаньте вы с этим складом, хватит с меня!

«Складом» у них назывался маленький полуразвалившийся сарайчик на свалке старого железа, прикрытый сверху изодранным куском толя. Четверка друзей обосновалась здесь года два назад. В этом убежище они укрывались в непогоду и сюда же приносили свои находки, попадавшиеся им в бесконечных скитаниях. Так оказались на этом складе обрывки шпагата, гвозди, пустые консервные банки, яркие тряпочки, пробки, картинки со святыми, звонки от велосипедов, старые газеты, коньки — три конька, и все на одну ногу… Да разве перечислишь все то, что скопилось в этом сарайчике за два года! Время от времени ребята наводили порядок среди своих сокровищ: заботливо распутывали и сматывали в клубок шпагат, выпрямляли молотком кривые гвозди, расправляли между двумя листами железа смятые картинки. Иногда Мари даже подметала сарай и с важным видом вытрясала «ковер» — ветхую тряпку. Но потом ребята приносили новую добычу, и опять все перемешивалось. Всю зиму они не бывали на «складе»; но лишь только пришла весна, оба мальчика Вавринек все чаще стали заговаривать о нем. Как раз в этот ветреный мартовский день они и направились было туда, но Жанетта почему-то передумала, и вот они здесь, на верхушке террикона; их хлещет ветер, на колене Андрэ зияет прореха, у Мари в кровь растерта нога… А Жанетте все нипочем: сидит, такая безразличная, охватив лицо ладонями. Над Трепарвилем понемногу сгущались сумерки… Не решаясь опуститься на острые камни, Мари присела на корточки, маленький Стефан оперся на плечо Жанетты и бормотал себе под нос какие-то странные, непонятные слова. Целясь в стоящий вдалеке фонарный столб, Андрэ швырял плоские камешки, и они глухо падали внизу. На путях маневрировал паровоз, издавая резкие и отрывистые гудки.

— Я кочегаром буду, — мечтательно сказал маленький Стефан. — Котлы буду топить, когда вырасту большой…

— На здоровье!

Жанетта чуть повела плечом, и головка мальчика соскользнула с него, но тотчас же снова устроилась у тоненькой, с выпирающими ключицами шеи Жанетты.

— На кочегара экзамен держать надо, — заметила рассудительная Мари Жантиль. — Папа сдавал на кочегара еще там, у нас в Бельгии…

Андрэ презрительно передернул плечами и чуть было не плюнул себе под ноги, но, покосившись на Жанетту, удержался.

Мари вечно твердит про свою Бельгию, словно там невесть как сладко живется, а ведь граница-то — вон она, рукой подать. Шахтеры приходят оттуда без всякой визы. Так пришел года три назад после какой-то большой стачки и отец Мари; явился с потрепанным узлом, с женой и двумя детьми. В Трепарвиле поговаривали, что Марсель Жантиль был штрейкбрехером и потому счел за благо убраться подальше. Отец Жанетты Роста тоже иностранец — он приехал из Венгрии давно, еще в те времена, когда никого из четырех приятелей и на свете-то не было. Но Жозеф Роста — сто́ящий человек, это в поселке каждый знает. Да и отец мальчуганов — Тодор Вавринек тоже приехал издалека… Теперь-то он уже совсем опустился, так что особенно гордиться нечем, но никто в Трепарвиле дурного слова о нем не скажет… Словом, нечего этой Мари то и дело выскакивать со своим папашей!

— А мы с Жанеттой, — медленно и спокойно заговорила Мари, — как только кончим четыре класса, поступим на фабрику в Рубэ. На шелкоткацкую поступим. Работа там чистая, да и платят неплохо.

— Ну и поступай! — отозвалась Жанетта. — Кончай четыре класса и отправляйся в Рубэ.

— Как? А ты? Моя мама с главным мастером уже условилась. Мы ведь обо всем договорились, разве ты не помнишь?

Жанетта снова бросила:

— Ну, когда это было!..

Надвигались сумерки.

Жанетта задумчиво глядела в темнеющую синеву неба. Она еще слышала свой собственный голос, уже дважды повторивший: «Ну, когда это было!..» — словно эта весна, ворвавшаяся вместе с ураганом, означала какой-то решающий поворот в ее жизни. Глаза Жанетты смотрели теперь даже чуть-чуть испуганно — не хотелось ей, ох, и не хотелось никаких перемен!.. Мари, эта маленькая дурочка, чувствует угрызения совести — ведь обе подружки уже третий день не заглядывали в школу. А скажите, пожалуйста, что там хорошего? Однако эту глупую Мари даже и сейчас туда тянет.

Вдруг Жанетта скрестила руки на груди и проговорила елейным голосом:

— Вот видите, мои милые беленькие овечки, эта «красная» Жанетта Роста не считает наше общество достойным себя. Одному всемогущему богу известно, почему она все-таки предпочла нас, а не почтила своим присутствием государственную школу…

Маленький Стефан хохотал, скорчившись рядом с Жанеттой. Мари Жантиль вся тряслась от смеха. Кто знает сестру Анжелу, сейчас словно ее самое услышал. «Беленькие овечки» — это отпрыски инженеров и служащих управления шахты, а Жанетту она называет «красной», тонко намекая на взгляды ее отца, Жозефа Роста. Жанетта всей душой ненавидела сестру Анжелу и с радостью навсегда покинула бы эту школу. Теперь-то она иной раз признавала, как прав был отец — не зря он три года назад так горячо протестовал против «свободной школы». Но тогда верх одержала бабушка Мишо, да и обстоятельства принудили отдать Жанетту к монахиням.

«Да что взбрело вам в голову, Жозеф? — кричала бабушка пронзительным, высоким голосом, и буквы «р» перекатывались у нее во рту, словно она полоскала горло. — Такому слабенькому, хворому ребенку ходить по четыре километра туда и столько же обратно?!»

«Ходят же другие, — сказал отец. — А дети… что ж, у нас здесь все дети слабенькие и болезненные…»

Но тут уж бабушка разбушевалась: она стучала кулаками по столу, швыряла все, что попадалось под руку, и обрушила на отца яростный поток слов:

«Ну и пусть ходят! Очень жаль, что находятся такие богопротивные родители, которые мучают собственных детей… Может быть, вам, Жозеф, неизвестно, что государственная школа — рассадник всех пороков? Откуда берутся все эти вайаны[2], эти сорванцы…»

Но тут отец энергично остановил тещу:

«Ну, хватит, мама! Лучше уж придержите язык… Помолчите».

«Нет, не замолчу! — визжала бабушка. — Я в ваши дела не вмешиваюсь. Куда вы тянете — не моя забота, улаживайте все сами с господом богом. Не беспокойтесь, придет время — покаетесь! Но свою внучку я не позволю в гроб свести. Хватит с меня, что дочь моя, того и гляди, сляжет от такого собачьего житья!..»

Иногда Жанетте вдруг вспоминалось, как глядел тогда на нее отец. Словно от нее самой ожидал он решающего слова. Но Жанетта во всем соглашалась с бабушкой. Вот еще! Очень нужно часами топать по дороге ради того, чтобы усесться на школьную скамью! Государственная школа — это большой, уродливый и ветхий барак, тогда как в прохладных коридорах женского монастыря разливается приятный запах ладана и цветов, а сестра Жозефа так красиво играет на органе за утренней мессой, что хочется плакать…

Но, вспоминая тот спор, Жанетта убеждается: да, именно тогда между ней и отцом произошел разрыв — Жозеф Роста отдалился от дочери, и воспитание ее перешло в руки бабушки и матери…

Жанетта стояла на терриконе, чинно сложив на груди руки. Припомнив все, что произошло три года назад, она упрямо вздернула плечи. Не беда! По крайней мере, папа не вмешивается в ее дела; он и так всем портит настроение — вечно он молчит, вечно не в духе. Сядет к окну и уткнет нос в иностранные газеты. Теперь уж как-то так получалось, что он жил в семье будто чужой. Все хорошо знали, что вот уже семь лет, как отец ежечасно, ежеминутно думает о возвращении на родину, хотя больше и не заговаривает об этом. Он неотступно мечтает о своей варварской стране, а между тем его домочадцы, коренные французы, даже и названия-то ее выговорить не могут — язык на нем сломаешь! А какие он строил планы, как готовился к этой поездке!

Перед глазами Жанетты вдруг словно всплывает образ отца, каким был он в то время — живым, деятельным, молодым. И вспоминается ей почти уже забытая ласка добрых отцовских рук…

Но, «на счастье», заболела мать — ей оперировали легкие в Лансской больнице. Несколько месяцев спустя она вернулась домой, похудевшая, слабая, постаревшая. Доктор сказал: «Дальняя дорога и резкая перемена климата убьют ее». А бабушка зажгла свечу перед изображением девы Марии и, набожно подняв к небу глаза, говорила: «Бог милостив… Он ведает, что нам уготовано…»

Постепенно мама немножко оправилась, снова начала вязать и продавать связанные вещи знакомым. Когда же на шахте стали работать три дня в неделю и заработок падал все ниже, мать, как и другие трепарвильские женщины, тоже поступила на фабрику и стала ездить в Рубэ. А отец все молчал. В углах рта у него залегли глубокие морщины, он только и думал о своей родине с непроизносимым названием…

— Мажиарроррсаг[3], — пробормотала Жанетта и неожиданно рассмеялась.

— Что ты говоришь? — спросила Мари.

— А тебе какое дело!

Вскочив с камня, Жанетта стала молча спускаться с отвала. Позади она слышала неуклюжий топот Андрэ, сопенье Стефана, осторожные шаги Мари Жантиль, но ждать их не пожелала. Она перешла через рельсы и, подталкивая ногой камешки, низко опустив голову, побрела домой.

Часы на церковной колокольне пробили шесть раз. Жанетта шла мимо вывороченных с корнями пней, мимо какого-то сарая, дверь которого была сорвана с петель ураганом; на главной улице под ее ногами захрустели черепица и куски штукатурки. Мощная, мятущаяся под небосводом сила как будто возмутила и его прекрасный покой, провела по его глубокому синему фону беспорядочные кроваво-красные и янтарно-желтые полосы; но эти неестественно яркие, кричащие цвета как бы смягчились, пройдя сквозь толщу воздуха, и отражались над Трепарвилем лишь бледными отсветами. Жанетту поразила красота поселка, никогда не виденная ею раньше. Однообразные серые дома словно парили, плыли перед ее глазами… Она глубоко вздохнула, в груди стало радостно и больно. И впоследствии всякий раз, когда Жанетте вспоминался родной поселок, перед глазами ее возникала именно эта картина.

…Около большого огороженного участка стояли два мальчика, ученики государственной школы, и девочка. У одного мальчика в руках были ведерко с клеем и толстая кисть, у другого — хозяйственная сумка матери с большим бумажным свертком. Он вытащил из свертка один лист и разостлал его на земле изнанкой кверху. Его товарищ быстро прошелся по ней своей кистью, а девочка тут же подхватила лист и ловко приклеила к забору.

Жанетта еще издали узнала ребят. А девочка — это же ее одноклассница Роза Прюнье! Вот было бы занятно, окажись здесь сейчас сестра Анжела! Жанетта прекрасно знала, чем занимается эта тройка вайанов: они расклеивают плакаты. Всюду они суют свой нос, до всего им дело: то плакаты развешивают, то листовки раздают, то у них собрание, то демонстрация… Они и в школе держатся вместе, у всех — одинаковые галстуки, пароль завели… Подумаешь, сколько фасону!




Вайаны — лучшие ученики в классе, уроков они никогда не пропускают, аккуратно выполняют все свои обязанности, словно назло сестре Анжеле: она только и ждет случая, чтобы вышвырнуть их из школы… На плакате крупными заглавными буквами было написано: «Мы хотим мира!» Жанетта чуть скривила губы и, чтобы смутить ребят, остановилась у них за спиной. Но Роза Прюнье ласково поздоровалась с Жанеттой:

— Здравствуй, Роста!

— Здравствуй, — ответила Жанетта и, скорчив насмешливую гримасу, стала смотреть, как быстро и привычно движутся руки ребят.

Роза Прюнье ладошкой пригладила на заборе плакат и сказала, обернувшись к Жанетте:

— Что-то тебя не видно в школе… Опять болела?

— Опять? — недовольно повторила Жанетта. — Вот еще! Что мне сделается!

— Ну, тем лучше!

Роза еще несколько раз провела рукой по плакату, мальчики собрали клей, продуктовую сумку и уже пошли было с деловым видом занятых людей, которым некогда болтать с посторонними. И вдруг Жанетта разозлилась. Она гордо вскинула голову и сердито крикнула вслед Розе:

— О себе беспокойся!.. Понятно? Может, это у меня был коклюш?

— Нет, конечно! Я хорошо помню, что коклюш был у меня, — спокойно ответила Роза и, обернувшись, улыбнулась красной как рак Жанетте.

— А я выдам вас, вот увидите!

Роза на секунду остановилась.

— Ну нет! Этого ты не сделаешь. И не наговаривай на себя, — сказала она уверенно. — Я тебя хорошо знаю. Твое место уже давно среди нас!

— Да брось ты! — сказал мальчик, помахивая кистью. — Звать к нам не нужно.

Он взял Розу за руку и потащил за собой. А Жанетта яростно кричала им вслед:

— Дожидайтесь! Так я и пошла к вам!.. Я ведь еще не спятила!.. Мне на вас наплевать!.. Что хочу, то и делаю… и… и пропадите вы пропадом!

Ответа не последовало. Трое ребят торопливо шли вперед вдоль забора, а Жанетта со всех ног бросилась к дому. Шла она злая, но потом остыла, и вдруг ей стало весело. «Среди вас мое место… как же! — бормотала она про себя. — Хотят, чтобы я им ведра носила, да, когда им в голову взбредет, маршировала по улицам с плакатами и флагами! Уж бабушка задала бы этой Розе жару…» И вдруг, вопреки всему, Жанетта с глубокой нежностью, с благодарностью вспомнила Розу Прюнье. Она сравнила ее про себя с благонравной, глупой Мари Жантиль — конечно, Роза совсем другая, она гораздо интереснее! Лучшая ученица в классе, характер сильный, решительный, даром что сама маленькая да тоненькая. То у нее коклюш, то кровь носом идет, в прошлом году фолликулярная ангина была, а еще раньше шея распухла — поэтому родители не отдали ее в государственную школу: очень уж далеко ходить. Но ничто не изменилось во взглядах Розы Прюнье. На нее не действовал ни одуряющий запах ладана в сумрачных коридорах женского монастыря, ни елейные нравоучительные беседы сестры Анжелы, ни благочестивое настроение утренних месс. Роза со всеми вежлива, ведет себя хорошо — но и только. С ней нельзя меняться образками, перебирать четки, заключать простенькие пари — Роза держится в стороне от неписаных законов монастыря. «Пропади она пропадом!» — повторила про себя Жанетта Роста, но на этот раз без всякой враждебности.

Ветер стих, и главная улица оживилась. Люди собирались кучками на тротуарах и перед воротами; слышались женские причитания, сетования. Сколько бед принесла буря! Сколько черепиц сорвала с крыш, сколько стекол побито!..

В аптеке собралась обычная вечерняя компания. Для возбуждения аппетита перед ужином они потягивали аперитив, который приготовлял толстый, похожий на откормленного поросенка, аптекарь. Жанетта словно зачарованная смотрела сквозь стекло на эти манипуляции аптекаря, дивясь, что толстяк так легко прыгает туда-сюда, словно мяч. Из-за этих аперитивов он, казалось, совсем забыл о шахтерских женах, ожидавших его с рецептами в руках; постепенно они заполнили всю аптеку.

Мясник Мезье стоял на третьей, верхней ступеньке крылечка своей лавки. Маленькая рыжая бородка торчала у него заносчиво, крошечные черные глазки быстро бегали, руки он сложил под залитым кровью передником. Не оглядываясь назад, он отдавал распоряжения приказчику, находившемуся в лавке, и казалось, что своим подвывающим голосом мясник отдает приказания всей улице:

— Бульонные кости в холодильник… Доска вся в крови… Не втирай мне очки, уж я-то вижу! Как закончил разделку — чтоб ни одной капли крови не оставалось на прилавке… Голову руби надвое вдоль, у ушей пополам разруби, поперек… Заднюю ногу целиком повесь на крюк, от нее никому не смей резать — к вечеру пришлют за мясом от господина директора…

Великолепное мясо из бедренной части, отбивные — все это целиком шло к столу администрации шахты; женам же шахтеров, когда они покупали у Мезье немного мяса, доставались остатки да обрезки. Иные трепарвильские хозяйки бойкотировали мясника Мезье и все необходимое покупали в Рубэ, но Мезье это мало беспокоило. Для него это капля в море!

У него был собственный дом, красивое строение прямо напротив церкви — на углу главной улицы, там, где она выходит на маленькую площадь, — да в Лилле он купил комнату для приемов: она на втором этаже и обставлена плюшевой мебелью. Он даже заказал для своей лавки вывеску, на которой белыми буквами по черному полю написано: «Мезье, мясная и колбасная». Над фамилией «Мезье» неизвестно почему красовались три золотые звезды.

Жанетта была заклятым врагом мясника: «Ишь ты! Лучшие куски на виллы отсылает!» Но не меньше ненавидела она и тех, для кого предназначались эти лучшие куски. По ее мнению, Мезье обязан был всю тушу продавать любым покупателям без различия, в порядке очереди. Проходя со своими приятелями мимо мясной, она всякий раз старалась новой озорной выходкой насолить наглому торгашу с козлиной бородой. Андрэ Вавринек начинал отчаянно ржать. Ржанью гармонично вторило однообразное блеянье, воспроизводимое Мари Жантиль, а маленький Стефан воссылал к небу непрерывный ослиный рев «Иа-а» под аккомпанемент веселого хрюканья усердствовавшей Жанетты. На лестнице появлялся Мезье. В бешенстве он размахивал окровавленными руками, прыгала его рыжая бороденка, похожая на щетку. Его вой и визг были последними заключительными аккордами этой удивительной симфонии… Однажды вечером ребята написали мелом на двери его лавки: «Закрыто по случаю смерти». В другой раз Жанетта позвонила мяснику из автомата на станции и, ловко подражая голосу жены директора шахты, заказала целого вола: «Мы затеяли для наших парижских друзей маленький пикник с фейерверком. Вола мы зажарим целиком — это тоже входит в программу праздника. Так вы, любезный Мезье, уж позаботьтесь, чтобы мясо было хорошее, упитанное. На этот раз пусть он не на вас походит, а на господина аптекаря…» Какие завывания раздались тогда у другого конца провода! Маленький Стефан, который тоже приложил ухо к трубке, шлепнулся на землю и, скорчившись, беззвучно захохотал.

Но, очутившись у мясной одна, без товарищей, Жанетта разрешала себе только небольшие вылазки. Так и сейчас — она остановилась перед лавкой и, подражая громкому голосу мясника, бросила приказчику короткое приказание:

— Собачью печенку, понял!

Из глубины лавки изумленный голос переспросил:

— Собачью, хозяин?

Жанетта не стала ждать продолжения и быстро, но с гордо поднятой головой удалилась с места происшествия. За спиной она услышала женский смех, злобный вой мясника и свое имя, повторенное несколько раз: «Жанетта Роста… Ох, уж эта Жанетта Роста…» Успех воодушевил девочку, и она с особым рвением опустилась на колени перед церковью и не спеша, истово перекрестилась. Сердце у нее бешено колотилось. Она чувствовала какое-то вдохновение, удовлетворенность, словно артистка, стяжавшая овации. У бензиновой колонки стояла черная закрытая машина с парижским номером. Жанетта внимательно рассмотрела сидевших в ней проезжих — пожилого мужчину с морщинистым лицом и элегантную толстую даму. А вот единственный в Трепарвиле столб для объявлений. Сейчас его обвивает огромный плакат. На плакате изображена голова радостно улыбающегося гигантского младенца, под нею большими буквами написано: «Мыло Кадум», а над нею, помельче: «Шоколад Менье». Рядом со столбом, у края тротуара, стоял на двух подпорках щит с рекламой: «Шины Мишлен».

Жанетта потихоньку напевала: «Мыло Кадум, шоколад Менье», потом стала петь иначе: «Мыло Менье, шоколад Ка-а-дум…» Время от времени она здоровалась с женщинами, выглядывавшими из окна или сидевшими на скамеечках у порога: «Добрый вечер, мадам Брюно… Добрый вечер, мадам Жаклен…» Перед домом Жантилей она ускорила шаг — мадам Жантиль вечно спрашивает ее о своей дочке! Но из окна второго этажа уже раздался ей вслед укоризненный голос:

— Где ты нашу Мари бросила, Жанетта?

— Она уже идет, не беспокойтесь, пожалуйста. У меня еще другие дела были, — важно прибавила девочка.

— Ну так поторапливайся! Твоя мама только что прошла со станции.

— Ой, надо идти скорей! До свидания, мадам Жантиль.

— До свидания, Жанетта.

Прижав локти к бокам, Жанетта делает два — три стремительных шага, желая показать, как она спешит. Но потом снова замедляет шаги и, остановившись у края тротуара, смотрит на играющих посреди улицы детей. У трепарвильских детей не очень-то много игрушек, они развлекаются как умеют. На асфальте улицы, продолжении шоссе, ребята мелом нарисовали квартиру, разделили ее на квадраты и на каждом написали: «Столовая», «Спальня», «Кухня», «Ванная». Жанетта тихонько присвистнула: ну, эти богато устроились — вон какое большое зеркало нарисовали в спальне с двумя кроватями! А в столовой — телефон! И целых десять ступенек ведут из дома в сад…

Один из играющих решительно объявил:

— Я хочу вымыть руки! — и прямо из столовой шагнул в ванную.

Но девочка потребовала, чтобы он вышел, взяла его за руку, повела по ступенькам, затем по коридору в спальню, а уж оттуда — в ванную, к умывальнику:

— Вот так, Ги. Привыкай, малыш, к порядку.

Ох, и важничают же эти ученики государственной школы! Как носятся со своим порядком да с аккуратностью! Жанетта поджала губы и пошла дальше, слыша за спиной вавилонское смешение языков. Она могла уже отличить друг от друга польские, немецкие, арабские слова, хотя и не понимала их. Одна девочка, всхлипывая, сказала сестренке:

— Add ide[4] носовой платок…

Жанетта знала, что девочка говорит по-венгерски, и тихонько повторила про себя: «Add ide…» Но тут же вздернула плечами: ей-то какое дело до этой всхлипывающей девчонки и ее сестры? Да и вообще ей нет дела до всех этих иностранцев. «Я француженка!» — подумала она и надменно подняла голову.

Несколько зданий отделяло Жанетту от ее дома, освещенного бледным отсветом все ниже спускавшейся по небосклону ярко-оранжевой полосы. «Мыло Менье», — пробормотала девочка и, уже немного уставшая, но довольная, медленно побрела к своему дому.

Ей казалось теперь, что во всем Трепарвиле самая популярная личность — Жанетта Роста, ученица третьего класса женской школы. С горячей любовью окинула она взглядом фантастически расцвеченный закатом поселок и, словно давая клятву, несколько раз повторила про себя:

«Никогда не уеду отсюда… Никогда…»

2

Бабушка Мишо жарила в подсолнечном масле картошку, нарезанную продолговатыми ломтиками. Для этой цели она приспособила большую черную кастрюлю — наливала в нее до половины масла и до тех пор жарила в нем картошку, пока на дне кастрюли не оставался лишь густой коричневый осадок в два пальца толщиной. Но она не выбрасывала его, а снова подливала в кастрюлю масла, и оно смешивалось с прогорклой и пригоревшей массой. Едкий запах впитался в кухонную утварь — казалось, оседал липким налетом на грани стаканов, на стол, на висевшие по стенам лубочные картинки, изображавшие святых, и на вечно незастланную бабушкину кровать, стоявшую в углу.

Пока в кастрюле подрумянивалась картошка, бабушка Мишо, пристроившись у стола и водрузив на кончик носа очки, читала газету. Она шевелила увядшими губами и медленно водила глазами по строчкам. Ее горбатый нос словно вынюхивал что-то, а глаза смотрели подозрительно. Старуха была высока ростом, держалась прямо. В этих краях, где все женщины тонкокостые, хрупкие и сутулые даже в молодости, она казалась личностью незаурядной. Но ведь мадам Мишо была «парижанкой», что она и подчеркивала к месту и не к месту, надменно, с сознанием своего физического и духовного превосходства, поглядывая на окружающий ее низший мир, к которому принадлежали ее дочь и зять.

Да, к сожалению, дочь не в нее уродилась — Полина под стать жителям Трепарвиля, как и покойный ее отец. Фигура тоненькая, хоть в иголку продевай; личико худенькое, прозрачное; в ласковых глазах — испуг овечки, обреченной на заклание…

Мадам Мишо отложила газету и взглянула на дочь, которая, скорчившись в уголке кровати, быстро перебирала спицами.

— У тебя ноги отекут в этих ботинках. Сними их!

— Сниму…

Мадам Мишо тяжко вздохнула и опустила газету на колени. Ох, уж эта Полина! Какое принесла она матери разочарование! Как мечтала мадам Мишо увезти свою хорошенькую дочку в Париж — пусть только ей исполнится шестнадцать лет! Там она собиралась устроить Полину прислугой в какую-нибудь аристократическую семью — вроде той, где в свое время, в дни цветущей молодости, служила и она сама. «Париж — это центр мира, предел человеческих мечтаний, — думала мадам Мишо, — там и Полина могла бы найти свое счастье, подцепив в мужья какого-нибудь торговца или хотя бы чиновника». А что наделала эта простушка? Она и слышать не хотела о Париже, она не желала, видите ли, идти в прислуги даже в самый аристократический дом и предпочла работать на шахте сортировщицей! А в довершение всего выскочила замуж за первого встречного, за иностранца, забойщика Жозефа Роста. Этот Жозеф Роста прибыл со своей варварской родины во Францию в 1937 году, то есть за год до того, как они познакомились, да так с тех пор и не выучился правильно говорить на прекрасном французском языке. Мадам Мишо даже представить себе не могла, что есть на свете люди, которые не говорят по-французски. Уж чего, казалось бы, проще! Сама-то она так и сыпала легкими, певучими фразами, картавя букву «р» и украшая речь чисто парижскими жаргонными словечками и цитатами из библии.

«Ну что ж, за свое упрямство Полина и получила по заслугам, господь бог нашел чем ее покарать», — в который уж раз думала мадам Мишо, сидя за столом и слушая шипенье кипящего масла… Пришла война. Жозеф Роста попал к немцам в концлагерь, и три года о нем не было ни слуху ни духу. Тогда она, мадам Мишо, снова взялась за Полину, говорила с ней по душам, умоляла бросить шахту и поискать в Париже работу полегче. О ребенке пусть не беспокоится, — убеждала она, — девочке и с бабушкой будет неплохо. Но упрямица Полина не слушала разумных советов. Она решила ждать мужа там, где рассталась с ним…

«А если он не вернется?» — спрашивала мадам Мишо.

«Вернется, — отвечала Полина. — Он вернется, это совершенно ясно. Не такой он человек…»

«Не такой человек»! А какой же он человек? Так и станут немцы расспрашивать, чего желает забойщик Жозеф Роста — вернуться к семье или погибнуть на принудительных работах!..

Правда, на этот раз дочь оказалась права. Жозеф Роста явился осенью 1944 года, обросший, изможденный, кожа да кости. Эта дурочка Полина чуть не свихнулась от радости. Да и великан-чужеземец тоже хорош — прижал к себе жену с дочкой и плакал, словно ребенок… Что ни говори, а французы другой народ, не то что ее угрюмый и суровый зять. Но что поделаешь, надо терпеть, у каждого свой крест…

Мадам Мишо снова вздохнула, поднялась со стула и, выпрямив спину, подошла к огню. Шумовкой она выложила на глубокую тарелку зарумянившуюся картошку, снова наполнила кастрюлю и протянула тарелку Полине, которая все сидела, согнувшись над своим нудным вязаньем.

— Остынет! — сказала мадам Мишо.

— Я подожду, — ответила молодая женщина. — А вы ешьте, мама.

— Нечего ждать! Почему он вовремя не приходит?

— Рано еще.

— Рано! Какое там рано!

— И Жанетты нет дома.

— Оставь ты бедняжку. Пусть наиграется вдоволь!

Она снова присела к столу. В кухне было тихо, и мадам Мишо, отправляя один за другим горячие ломтики картошки в свой беззубый рот, опять вернулась к размышлению над самыми животрепещущими для нее вопросами.

…В один прекрасный день ее зять заговорил вдруг о возвращении вместе с семьей в Венгрию.

«Конечно, и мама поедет с нами, если захочет», — сказал он.

Однако мадам Мишо тогда решительно заявила, что и не подумает покидать Францию — пусть зять выбросит это из головы раз и навсегда. Ну что ж, — сказал Жозеф Роста, — пусть мама поступает так, как находит лучшим, а свою семью он увезет. В Венгрии теперь, по его словам, свобода, и его место на родине. На него, мол, рассчитывают товарищи, с которыми он в 1937 году участвовал в знаменитой забастовке шахтеров. После двухмесячного тюремного заключения он попал в черный список и нигде не мог устроиться на работу. Тогда-то он и приехал во Францию. Венгерские шахтеры заняли целый железнодорожный состав. Все они потом рассеялись по угольным районам Бельгии и Северной Франции. Пеш… Печ[5] — как-то вроде этого называется венгерский город, о котором он твердит беспрестанно, рассказывая, какие большие угольные шахты на его родине. Ну и что же? В провинциях Па-де-Кале и Нор всяких шахт сколько хочешь. Стоит ли из-за этого пускаться в такой дальний путь? А Полина, этакая простушка, на все согласна, кивает головой и даже занялась уже приготовлениями к дороге. Мать она не слушает. Ну, а зять — тот и вовсе твердолобый. Он в два счета утихомирил свою тещу.

«Вы, мама, не вмешивайтесь, — сказал он. — Я знаю свой долг…»

Нет, с Жозефом Роста не сладишь. Он то и дело ездит в Париж, в венгерское посольство и в свою Коммунистическую партию, — что-то обсуждает, устраивает какие-то дела… Возвратившись, запрячется куда-нибудь с женой и шепчется с ней, строит планы. Этот иностранец и Полину учит варварским своим словам, а она повторяет за ним: «кедвесем…»[6]

Он и свое имя учит произносить по-другому: Йожеф Рошта… Ничего не скажешь, в те дни у ее зятя лицо так и сияло, совсем был симпатичный молодой человек. Да и сейчас был бы недурен, не строй он такую мрачную физиономию…

…Когда все документы наконец выправили, заболела Полина. Ее отвезли в Ланс, в больницу; там оперировали ей легкие. Два раза подряд клали бедняжку на операционный стол… Только господь всемогущий знает, сколько вынесла такая слабенькая женщина! Ее муж дневал и ночевал в Лансе. Он слонялся у подъезда больницы и — этот-то гордец! — умолял, выпрашивал у доктора разрешения хоть на минуточку допустить его к жене… А бабушка Мишо и маленькая Жанетта оставались дома вдвоем. От теплого воспоминания проясняется поблекшее лицо мадам Мишо. Жанетта, высокенькая и такая пряменькая, стройная девочка, — вылитая бабушка в юности. Настоящая маленькая парижанка! Жанетта никогда не бывала в столице мира, но все ее существо проникнуто светлым очарованием и жизнерадостностью парижанок. О, за эту девочку нечего бояться! За время долгой болезни Полины мадам Мишо взяла девочку в свои руки, сумела не только приучить ее к себе, но и воспитать по-своему. И господь вознаградил ее за труды: Жанетта далека от отцовских идей, она дружит с Мари Жантиль, дочерью богобоязненных родителей. Жанетта — глубоко верующая девочка, добрая дочь Франции, не то что ее мать… С неожиданным для себя гневом мадам Мишо прикрикнула вдруг на дочь:

— Да сними же ты эти ботинки!

Полина не ответила, шепотом считая петли вязанья. Мадам Мишо, прошамкав своим беззубым ртом что-то бранное, с грохотом подбросила в огонь несколько поленьев. Полина, чего доброго, заберет с собой в Венгрию и ребенка, оставив свою мать ограбленной, одинокой. Во что обратилась бы ее жизнь без Жанетты? Лучше и не думать об этом. Не заяви тогда доктор самым решительным образом, что перемена климата может убить Полину, та уже семь лет назад тронулась бы в путь с мужем и Жанеттой, бросив мать на произвол судьбы… Ведь с тех пор зять больше не заговаривал о том, чтобы взять с собой и тещу. Упрямый человек, ни за что не станет упрашивать. Небось рад освободиться от старухи…

— Ну, наконец-то! Не дождешься вас к обеду… — Но тут же лицо мадам Мишо осветилось нежностью; теперь она обращалась к вошедшей вслед за отцом Жанетте: — Пришла, моя маленькая?

Йожеф Рошта, не обращая внимания на тещу, поспешил прямо к Полине. Бросив на кровать свою фляжку и сумку, он сел рядом с женой.

— Ну, что нового, Полина? — И он ласково погладил ее по волосам.

Она тотчас отложила вязанье, сразу став оживленной и разговорчивой, словно девушка.

— Работали, как обычно, — рассказывала она, — хотя, знаешь, народ сильно волнуется — ведь говорят, будто фабрику-то закроют! Американцы демонтируют предприятия тяжелой промышленности одно за другим, безработных становится все больше; на текстильные товары, да и вообще на товары легкой промышленности нет спроса — ведь у людей нет денег! Всех сегодня возмутило еще и то, что по ткацкому цеху водили двух американцев. Знаешь, ходят, смотрят, останавливаются то у одной машины, то у другой, жуют свою резиновую жвачку, громко разговаривают между собой, со смешками да с подмигиваниями — даже по тону было понятно, что они охаивают мастерство французских рабочих. Некоторые женщины плакали, горевали: что с ними будет, если фабрику закроют и они останутся без заработка… А ты как думаешь, Жозеф? В партийной организации говорят об этом? — И Полина выжидательно взглянула на мужа.

Йожеф сидел, упираясь локтями в колени и запустив пальцы в свои густые черные волосы.

— Не ломай пока над этим голову, Полина. Там видно будет.

Жанетта заглянула в шипящую кастрюлю и сморщила нос, прислушиваясь в то же время к беседе родителей.

— А по мне, пусть эти господа смеются, для меня они пустое место! — с ненавистью проговорила Полина. — Только из-за заработка я…

— Проживем и без него. — Голос Йожефа Рошта прозвучал несколько неуверенно; задумавшись, он продолжал ерошить свои волосы. Потом вдруг опустился перед женой на пол и стал снимать с нее ботинки на высоких каблуках. — Ведь ты и спицами зарабатываешь, — сказал он ободряюще. — Прямо слепнешь от этого бесконечного вязанья.

— Ну, ты уж скажешь! Да ведь я чуть не даром отдаю свое рукоделье!

Полина долго и весело смеялась, шутливо трепля волосы мужа. Мадам Мишо поставила на стол картошку.

— Садитесь, ешьте, Жозеф, — сказала она враждебно.

— Он же еще не умылся, зачем вы его так торопите, мама? Поставьте на конфорку. Жозеф поест, когда помоется.

— Ну, так я и стану ждать, пока он пожалует к столу! — сердито проворчала старуха. — Пускай картошка стоит на плите. Возьмет сам, когда захочет, вот и все!

Жанетта тихонько хихикнула. Она наслаждалась колкостями бабушки. Обе великолепно понимали друг друга, тогда как связь Жанетты с родителями становилась все слабее. Семья из четырех человек раскололась на два лагеря: кухня и соседняя комната — маленький темный чуланчик в первом этаже — были владениями бабушки и Жанетты; на втором этаже в одной комнате спали супруги, другая так и не была обставлена. Собственно говоря, встречались все лишь вечером в душной, пропахшей чадом кухне.

Полина пыталась сблизиться с дочерью, расспрашивала ее о школе и занятиях, но короткие, заносчивые ответы Жанетты отталкивали мать, и она уходила к себе. Там, наверху, наедине с мужем, она снова и снова возвращалась к этому вопросу.

— Я сама виновата… да, да, я! — говорила она. — Не надо было оставлять ее на маму…

Йожеф Рошта отвечал неуверенно, стараясь убедить скорее себя самого:

— Ничего, еще возьмется за ум… Конечно, если бы мы записали ее в государственную школу…

— Но ведь нельзя было! Она такая слабенькая! Это ведь она только болтает много, уж я-то ее знаю… Каждый день по восемь километров пешком, в дождь и в снег — да кто это выдержит!

«Многие выдерживают, — думал Йожеф Рошта. — Все дети, чьи родители настроены так же, как мы, ходят в государственную школу; там они в своей среде и развиваются правильнее». Но он не высказывал таких мыслей вслух: зачем огорчать жену? Ведь с тех пор как у Полины стало плохо с легкими, она вечно дрожит за дочку. Многое приходится тщательно скрывать от нее. Вот, например, сегодня он едва не отрекся от своей дочери. А ведь как он радовался, около двенадцати лет назад, когда она появилась на свет! Но до сих пор Жанетта, эта маленькая бродяжка и такая же комедиантка, как ее бабушка, не оправдывала возлагавшихся на нее надежд. Иногда Йожефу казалось даже, что дочка их эгоистка, совершенно бессердечное существо… Можно ли еще поправить беду? Вот если бы у него было побольше времени, если бы не мучили эти каждодневные заботы…




Чтобы не слышать резкого голоса дочери, Йожеф взялся за газету: бесконечные беседы Жанетты с бабушкой последнее время раздражали его. Приходилось изо всех сил сдерживать себя, чтобы каким-нибудь замечанием не вызвать поток оскорблений и мелких придирок со стороны тещи. А ведь он так устал! Болело все тело, ныла каждая косточка… Йожеф просматривал газетные заметки и был бесконечно удручен. Там, на его родине, кипит созидательная работа, газета «Сабад неп»[7] в каждом номере сообщает о выполнении планов. А вот сообщение о том, как работают шахты под Печем, в глубине Каменной горы. И вдруг газета задрожала в руке Йожефа, сердце забилось, и от волнения сжалось горло… Вот оно! «Штейгер Лайош Балог…». Да, несомненно это он… В тридцать седьмом году откатчиком был, до плеча не доставал.

Быстрый такой паренек, ловко свистеть умел — что твоя канарейка. А теперь вот, гляди-ка, — штейгер Лайош Балог!

Йожеф Рошта тихонько кашлянул, положил газету на колени и, облокотившись на подоконник, задумался.

— Мама, поставьте воды для Жозефа, — словно откуда-то издалека донесся до него голос Полины.

Журчанье воды… Мерный стук шагов старой тещи… Потом легкая рука касается склоненной головы Йожефа. Полине хочется приласкать, как-нибудь приободрить своего мужа, отогнать от него невеселые думы, но сразу ничего не приходит на ум, и она предлагает:

— Давай вымою тебе голову! Бедный мой Жозеф, у тебя все волосы в саже…

— Оставь, не надо… в другой раз…

«Хорошая она у меня… милая, добрая душа», — думает Йожеф. Горечь в сердце немного улеглась, и Йожеф возвращается к действительности. Он потопал об пол затекшими ногами и, закинув голову, широко зевнул. На стене — дева Мария в голубом покрывале. Борода святого Иосифа уложена так, словно по ней прошлись щипцы парижского парикмахера. Над вечно неприбранной кроватью старухи — икона, на ней нарисован Христос с широко раскрытыми глазами, перед ним мерцает лампадка. У двери в каморку Жанетты мисочка со святой водой. Уходя спать, девочка опускает туда пальцы и бормочет молитву перед разрисованными картинками. При этой мысли сердце Йожефа опять наполняется горечью. Куда же он годится, раз допускает такие дела в своем доме!

Горькая усмешка искривила его рот. «В своем доме»! Здесь все принадлежит теще: коричневая деревянная кровать в верхней комнате, комод, два стула, потрепанная кожаная кушетка со спинкой, так же как и кухонная утварь, столовые приборы и картинки со святыми на стенах — все, все собственность мадам Мишо! «В своем доме…»

И, снова повернувшись к окну, Йожеф погрузился в свои мысли… Когда-то он прибыл во Францию с маленьким солдатским сундучком — одна смена белья, бритвенный прибор, легонький плащ. Было и несколько книг, но их «изъяли» на границе. Позднее они с Полиной купили немного вещей. Ведь Полина умудрялась, экономя на всем, откладывать по грошу в те дни, когда Франция изнывала под властью гестапо, а Йожеф был в концлагере…

С какой четкостью вспоминаются ему те годы! В 1941 году шахтеры Па-де-Кале начали первую большую забастовку против немецких фашистов. Были созданы организации «Борцов за свободу» и партизанские группы Сопротивления. Йожеф хорошо знал Шарля Дебериса — его знали и любили все. В концентрационном лагере он услышал о казни этого патриота, одного из достойнейших сыновей Па-де-Кале…

Вспоминая о 1941 годе, Йожеф и сейчас ощущает то горение и подъем, которые окрыляли его тогда. Один за другим следовали акты саботажа, диверсии, взрывы, взлетали на воздух поезда с немецкими фашистами. С потушенными фонарями, в кромешной тьме мчались они по ночам в Лилль, в Рубэ, в Аррас, а на рассвете следующего дня немецкие патрули с тупым недоумением обнаруживали на стенах домов крамольные надписи: «Да здравствует Красная Армия! Да здравствует Советский Союз!» Фашисты хватали заложников и расстреливали их всех подряд. Но борьба партизанских групп, руководимых Коммунистической партией Франции, не прекращалась ни на минуту. И трепарвильские шахтеры тоже приняли участие в борьбе. Декабрьской ночью 1941 года немцы схватили Йожефа с двадцатью шестью товарищами и бросили их в Компьенский концентрационный лагерь. Каждый день водили их, босых и полуголых, на огороженную проволокой площадь, где они должны были смотреть, как расстреливают лучших из лучших. Затем их опять гнали в лагерь.

Три года работали они, восстанавливая те самые железнодорожные пути, которые взрывали их товарищи. Фашисты уже и сами знали, что проиграли войну, и все больше зверели. Узники концлагеря — ослабевшие, вконец измученные, истерзанные люди — сотнями умирали у железнодорожной насыпи. Лишь каким-то чудом Йожеф и несколько его товарищей живыми вышли из ада.

…Дома он нашел Полину и дочку. Жанетта подросла, но была хилая, худенькая. Она смерила любопытным и в то же время отчужденным взглядом обнявшего ее изможденного человека. Она совсем его не помнила, но ей велели называть его папой… Тогда же и выяснилось, что у Полины отложены деньги.

«Я думала, что понадобятся деньги, когда ты придешь, — сказала Полина. — Кто знает, когда еще вы начнете работать. Шахта затоплена…»

…Бедная маленькая Полина! Пока можно было, она работала в шахте, потом вместе с матерью стала брать в стирку белье в домах служащих шахты — там весьма жаловали ловкую и набожную мадам Мишо, которая держалась всегда так смиренно. На рассвете Полина ходила в Рубэ на рынок, продавала овощи из своего маленького огорода, вязала на заказ теплые чулки и жилеты. Сбереженные гроши Полина хранила в жестяной коробочке, которую прятала в соломенном тюфяке мадам Мишо. Как подшучивали они и смеялись над этим в своей комнатке на втором этаже, вспоминая по вечерам минувшее!

«Ты ведь знаешь, мама никогда не прибирает постель. Встанет утром, вечером ляжет, а днем кровать ей служит стулом: она на нее садится и картошку чистит, — рассказывала Полина. — Вот я и подумала, что там самое надежное место…»

Из чиновничьих кухонь Полина и бабушка Мишо приносили в кастрюлях остатки еды и тем поддерживали себя и девочку. Полина героически переносила лишения и прятала деньги даже от матери — бедняжка хитрила, сочиняла всякие истории… Ей так хотелось поддержать мужа, одеть его, если он вернется когда-нибудь!

С этими-то накопленными Полиной деньгами они и решили отправиться в Венгрию. Но болезнь унесла и деньги и надежды. Три венгерских шахтера, вместе с которыми Йожеф попал в Трепарвиль зимой 1937 года, уже вернулись на родину. Оттуда приходили письма. Сначала в них были горячие призывы возвратиться — поскорей, поскорей возвратиться домой; потом тон стал нетерпеливым, а затем письма и совсем перестали приходить: дома больше не ждали забойщика Йожефа Рошта…

В Трепарвиле, однако, знали, в каком он положении. Сколько раз в партийной организации обсуждали этот вопрос, но результат был один и тот же: не может Йожеф покинуть в беде жену, маленькую храбрую Полину, которая была так мужественна и так предана ему. Да и деньги ушли… С чем бы они тронулись в дальний путь?

Совсем еще недавно секретарь парторганизации Лоран Прюнье сказал:

«Нам сейчас еще нужнее хорошие товарищи, чем там, у вас в Венгрии. Нам нужно еще лучше организовывать, воспитывать и объединять рабочих. Не мучай же себя, Жозеф, ты и здесь выполняешь свой долг!»

И вот что сказал еще в тот раз Прюнье, старый, испытанный друг:

«Что-то не вижу я твою дочь среди вайанов. Постарайся настоять на своем, Жозеф, а не то… в один прекрасный день окажется, что эти клерикалы окончательно перетянули твою дочку на свою сторону. Мы ведь тоже были вынуждены записать нашу маленькую Розу в монастырскую школу — она только что оправилась от коклюша, — но духовное воспитание дочери мы с матерью крепко держим в своих руках… Скажи-ка, Жозеф, — добавил Лоран Прюнье, — а не можешь ты послать к черту эту старую святошу, свою тещу?»

«Ее, видно, черти ко мне и подослали, чтобы отравлять душу моей дочери, — с горечью ответил Йожеф, запуская руку в густую шевелюру. — Куда ни ткнись, все неладно! Теща полностью обслуживает меня, ведь мы и живем-то у нее. А бедняжка жена больна… и дочка как былинка — того и гляди, ветром унесет…»

В маленькой кухне царит угрюмое молчание. Йожефу становится душно от невысказанных мыслей. Полина золой чистит жестяной таз и время от времени опускает палец в воду, которая греется на плите, — пробует, достаточно ли она горяча. Старуха гремит ведрами — может, этому меланхоличному верзиле придет в голову хотя бы принести воды из колодца? О, какое убожество! В Париже к твоим услугам и холодная и горячая вода, так вот и льется прямо из кранов, а тут все еще ходят за водой к колодцу!

— Дайте сюда, мама, — говорит Йожеф Рошта и берет из рук тещи ведра.

Жанетта кусочками хлеба подобрала остатки масла на тарелке и, тяготясь молчанием, царившим в кухне, начала с набитым ртом громко рассказывать бабушке о событиях прожитого дня. Трясясь от смеха, бабушка повторяла:

— Так ты и сказала: «Собачью печенку»? Ну, это у тебя здорово получилось, так и надо этому мерзавцу Мезье…

Йожеф Роста вернулся с ведрами и остановился перед дверью отдышаться. Он услышал голос Жанетты:

— А еще мне встретилась за деревней — ну, знаешь, там, где рельсы, — Роза Прюнье. Она лазила там с двумя ребятами — тоже вайаны, как и она.

— Чего им там надо было? Уж конечно, что-нибудь дурное задумали…

Йожеф Рошта сердито сжал в руках дужки ведер, лицо его побагровело. Да, да, он всегда подозревал, что именно так они и говорят за его спиной. Каждое слово этой старухи — яд, которым она капля за каплей отравляет восприимчивую душу девочки. Нет, ни минуты больше нельзя терпеть этого! Вот войти сейчас и сразу разогнать их… И тут он услышал голос Жанетты:

— Да нет… ничего дурного они не делали. Просто гуляли…

И сразу стихает буря в сердце. Все вокруг озаряется сиянием. Лишь несколько слов ребенка, короткий, небрежно брошенный ответ — но как он может успокоить взбудораженную душу…

Йожеф Рошта тихонько вошел, поставил ведра на скамью у двери, зачерпнул воды жестяным ковшом и выпил ее медленно, долгими глотками. Погладить бы сейчас Жанетту по голове, одним-единственным движением или словом дать ей понять, какое горячее, благодарное чувство наполняет его душу! Но Йожеф Рошта не нашел этого слова, этого движения… Он сбросил куртку, темно-синюю рубашку из грубого полотна и вымылся до пояса. Затем он снял таз с табурета и поставил его на землю. Выплеснув черную, густую от угольной пыли жидкость, по поверхности которой плавали тоже черные мыльные хлопья, Полина налила в таз чистой воды, и Йожеф опустил туда натруженные ноги. Старуха, подчеркнуто выпрямившись, с шумом-звоном перемывала у плиты посуду. Мадам Мишо, некогда горничная в богатом доме, считала обязанности судомойки недостойными себя и потому, стряпая обед и накрывая на стол, старалась употреблять как можно меньше посуды. Жареную картошку все четверо ели из одной тарелки.

Сабо[8] Полины пощелкивали по каменным плитам пола. Жанетта примостилась на скамеечке у огня и мурлыкала что-то бессвязное: «Мыло, мыло Менье… Шо-ко-оо-лад…»

— Жанетта, ты приготовила уроки на завтра? — с трудом преодолев неловкость, заговорил наконец Йожеф Рошта и посмотрел на девочку в упор.

Жанетта вскинула глаза — глаза такие же серые, как у отца, их взгляды скрестились.

— Оля-ля! Что там делать-то! — сказала девочка, стараясь уверенным тоном затемнить неопределенный смысл ответа.

Это «оля-ля» покоробило Йожефа Рошта. Он и здесь почувствовал «парижское» влияние мадам Мишо. Если бы он мог сказать своей дочери: «А ну, покажи-ка мне свои тетрадки, посмотрим вместе, что тебе задано!» Но он с десяти лет работал на шахте, и Жанетта в своих познаниях давно уже обогнала его. А то, что Йожеф позднее узнал из книг, она еще не поймет, да и не хочет она понимать. Но все-таки… ведь вот только что Жанетта сохранила тайну Розы Прюнье! Если бы найти верный путь к сердцу этой скрытной девчонки! Она идет каким-то собственным, своим путем… Вот он отец ей, а, в сущности, очень мало знает о дочери. Внезапно Йожеф Рошта спросил:

— Ты была сегодня в школе?

— Не-ет, — ответила Жанетта чуть протяжным голосом.

— А вчера?

— И вчера тоже…

Полина ужаснулась:

— Какой ужас! И ты так спокойно говоришь об этом!

Девочка передернула плечами:

— А как мне говорить? Выходит, нехорошо, что я говорю правду?

Полина тотчас же замкнулась в себе и снова заняла свое место в углу кровати, а бабушка, затеяв под конец шумную возню с ложками и вилками, бормотала про себя:

— Ох, уморят они, уморят ребенка…

Отец молча смотрел в одну точку застывшим взглядом. Кто знает, сколько раз пропустила Жанетта уроки, а родители и не подозревают об этом. В пять часов утра отец уже спешит на своем велосипеде к шахте, а когда нет работы, объезжает окрестные деревни с партийными поручениями. А Полина в половине шестого уже едет поездом в Рубэ. Но почему Жанетта не любит школу? Если вспомнить детство, так и он в свое время старался улизнуть от уроков, но тогда положение было иное — невозможно, чтобы Жанетта убегала по тем же причинам. Нужно бы как-нибудь поумнее, помягче подойти к этому вопросу… И шахтер сказал задумчиво и несколько смущенно:

— Помню, и я тоже… Придет, бывало, весна — не могу усидеть за партой, да и только! В наших краях горы большие, лес… Мы там целыми днями пропадали. Птиц ловили, за белками охотились, да только ни одна нам не попалась…

Жанетту поразил этот неожиданно мягкий, мечтательный голос. Она поглядела на отца, но ничего не сказала.

— Я, конечно, не очень-то много проучился в школе, — продолжал Йожеф Рошта, чуть-чуть пошевеливая ногами в постепенно остывавшей воде. — Когда только можно было, старался подальше, подальше от нее… По нас, бывало, и розга пройдется. А не то, если таблица умножения в голову не лезет, поставит учитель коленями на кукурузные зерна… Мы должны были и хлев чистить, где его корова стояла, весной огород ему копали, удобряли, поливали, кололи дрова на его кухне, а в награду за все — порка.

— Варварская страна! — вздохнула мадам Мишо.

— Так было прежде, — твердо сказал Иожеф, снова обращаясь только к Жанетте. — Теперь-то у нас все по-иному. Одна за другой школы строятся, дома отдыха, ремесленные училища, институты… — Не зная, как сказать по-французски «горный техникум», он повторил еще раз: — Различные институты для всех… Иногда в венгерских газетах снимки помещают. Я покажу тебе… если хочешь…

Девочка не ответила. Она возилась со своим стареньким кожаным поясом — то застегивала, то расстегивала пряжку. Это расхолодило Йожефа Рошта, однако он сделал еще одну попытку вызвать дочь на разговор по душам:

— С вами-то, конечно, хорошо обращаются. Я думаю, монашки не пользуются розгами, да и не пристало им держать розги в руках, рядом с четками-то…

— Еще чего выдумали! — Мадам Мишо направилась к выходу с тазиком для мытья посуды и у дверей прошипела: — Это Франция, да будет вам известно! Не говорите таких вещей ребенку, а не то…

— Ну право же, мама! — торопливо прервала Полина начавшееся словоизвержение матери. — Жозеф ведь не с вами разговаривает. Во все-то вы вмешиваетесь…

Быстрый взгляд Жанетты пробегал по лицам взрослых. Что бы ни говорила бабушка, папа словно не слышит. А старуху раздражает, что он смотрит на нее словно на пустое место. В таких случаях у бабушки раздуваются ноздри, она начинает размахивать руками, а маленький носик Жанетты и ее вымазанные в масле руки, словно сами по себе, копируют движения бабушки. Бабушка только шумит, а не знает, что к чему. Папа — другое дело. Жанетта понимает, что он хотел сказать… Сестра Анжела, конечно, не порет их розгами, но зато безжалостно жалит словами: «Красная Роста…» Однажды она сказала даже: «В Восточной Европе еще есть племена, только что сбросившие звериную шкуру, — например, венгры…» Будто сестра Анжела не знает, что у Жанетты отец тоже венгр! Вот что имел в виду отец, говоря о розгах. Но все же он не услышит от нее ни единой жалобы на монахинь: ведь папа тотчас же пошел бы с протестом к попечителю! Он способен в пух и прах разругать сестру Анжелу, а не то начнет обсуждать это у себя в партии. Ну уж нет! Ведь Жанетта и так не остается в долгу, старается насолить учительнице где можно. Да и вообще… не надо ей никаких защитников!

И Жанетта слушала, упрямо сжав губы, то застегивая, то расстегивая пряжку пояса. Пусть папа не вмешивается в их дела — в это «их» она включала и бабушку и даже сестру Анжелу. Пусть только оставят ее, Жанетту, в покое, пусть каждый идет своим путем; она и сама хорошо знает, что нужно делать. Но папа сегодня удивительно настойчив. Пересилив себя, он снова заговорил о «неприятном»:

— А эта Роза Прюнье — умная девочка. Почему ты не хочешь дружить с нею? Могли бы вместе и заниматься. Мы с мамой оба работаем. Нам было бы приятно знать, что, пока мы зарабатываем на хлеб, ты находишься в компании, достойной тебя, а не слоняешься повсюду с уличными ребятами. Тебя постоянно видят с дочкой Жантилей.

Мадам Мишо не выдержала: с грохотом толкнула она под стол тазик для мытья посуды и гневно выпрямилась. Лицо ее исказилось от негодования:

— Теперь уж и Мари Жантиль не хороша? У нее-то отец штейгер, важный человек… не забойщику какому-нибудь чета, который и посейчас на том же месте, что и двадцать лет назад! Жантиль тоже небось из-за границы приехал, а уж вон куда шагнул! Пока вы топчетесь да озираетесь, он, глядишь, где-нибудь в правлении пристроится! Я Жанетту с пеленок воспитывала, мучилась с нею, пока вы бог знает где были да с горем пополам на сухую корку зарабатывали. И не тычьте вы мне эту дочку Прюнье, потому что… О, пресвятая богородица, прости меня, грешную, чуть было не согрешила сейчас!

— Да, уж лучше помолчать вам, мама, — сказала Полина.

— У маленькой Мари Жантиль даже нашей Жанетте есть чему поучиться. Мари — толковая, старательная девочка. Как раз сегодня я говорила ее матери, что пошли она ее в Париж к какой-нибудь благородной, аристократической даме, девочка пообтесалась бы немного, научилась бы манерам, а уж потом… куда ее ни поставь, везде к месту придется. И что вы ни говорите, а наша Жанетта, если господь продлит мои дни…

— Надеемся, мама, что надолго продлит, — сказал Йожеф Рошта таким спокойным и решительным тоном, что старуха умолкла. — Совсем ни к чему столько разговоров. Ведь если я один раз что скажу, так уж настою на своем, поэтому слушайте внимательно. Моя дочь никогда и никому прислуживать не будет, понятно? Никому она не станет кланяться за чаевые, а будет честно зарабатывать свой хлеб, как ее мать и отец, который лучше на веки вечные останется забойщиком, чем пойдет наушничать французским да американским хозяевам. А вам я говорю сейчас в первый, но и в последний раз: придержите язык, а не то пожалеете!

— Не угрожайте мне, слышите? — Мадам Мишо яростно жестикулировала. — А не то уеду и все с собой заберу!

— Ничего, мы и на полу крепко спать будем, — тихо сказал Йожеф и поглядел на жену, потом на дочь.

Мадам Мишо вдруг испугалась того, что никто ее не задерживает. Голос ее сразу стал плаксивым, глаза с мольбой обратились к распятию:

— Бог вас накажет за то, что вы так говорите со мной, старухой! Что сталось бы без меня с вашим ребенком!.. А теперь…

— Это правда, — сказал Йожеф Рошта. — Но ведь вы прекрасно знаете, что никто не хочет вас обидеть, так и живите с нами мирно.

Он вынул ноги из воды, не торопясь вытер их старенькой простыней, сунул в шлепанцы и затем, подойдя к плите, проглотил несколько кусочков картошки. Хорошо бы выкурить сейчас трубку в теплой кухне! Комната наверху не топлена, да Йожеф там и не курил никогда — за всю ночь не затянется ни разу из-за Полины… Его взволновала эта сцена. Какая коварная старуха! Хнычет, плачет, а завтра начнет ходить из дома в дом да жаловаться: вот, мол, зять, какой-то чужак-проходимец, обращается с нею, как с собакой, — вчера вечером чуть не побил…

Исполненная достоинства, с высоко поднятой головой мадам Мишо проследовала в каморку Жанетты, шаркая разношенными шлепанцами. Было слышно, как она взбивает подушки, с необычным шумом вытряхивает за окном покрывало, расправляет простыню — видимо, ей хотелось показать, что, не позаботься она, пришлось бы девочке спать на неразобранной постели. Потом скрипнуло окно — мадам Мишо, облокотившись на подоконник, дышала свежим воздухом, чтобы улегся скопившийся гнев.

Кто-то остановился под окном, и сразу же послышался визгливый голос старухи:

— Да какая же моя жизнь, мадам Роже? Жду, когда господь приберет. А до той поры буду нести свой крест. Вы-то знаете — у каждого свои горести…

Полина сидела, согнувшись, в углу неприбранной кровати. Спицы тихонько постукивали в ее руках. Йожеф Рошта мог без конца смотреть на непрерывное движение ее спиц и на то, как под руками жены растет и обретает форму вязаный жакет. Прислушавшись к шушуканью, доносившемуся из каморки, Полина тихо рассмеялась:

— Это она у графини Лафорг научилась. Та тоже была ужасно благочестивая и ходила так же вот, растопырившись. Сколько раз мама рассказывала, какая гордая была эта графиня! Даже собаке ее приходилось на стул вскакивать, чтобы хозяйка погладила, — ведь наклоняться графиня ни за что не стала бы!

Жанетта хихикнула, и Йожеф Рошта тоже с облегчением улыбнулся. Все-таки он закурил перед сном. Вынув из кармана гимнастерки свою трубку с коротким мундштуком, он набил ее и прикурил от уголька. Он стоял, задумчиво глядя в окно. Потом, не оборачиваясь, сказал жене:

— У тебя спина заболит, если будешь всегда так сгибаться. Почему ты не сядешь на стул?

— Нет, нет, — торопливо ответила Полина. — Мне здесь удобнее…

Над черными конфорками плиты, колеблясь, плыло густое облако дыма, который клубами выходил из трубки Йожефа; он сидел согнувшись, с опущенной головой и выпускал из трубки всё новые и новые облачка дыма, а те как будто в испуге сразу же разбегались во все стороны. Йожеф Рошта и сам не знал, почему вдруг возникла в его мыслях сестра, с которой он давно не виделся. Быть может, старая теща напомнила ему Вильму — напомнила именно своим несходством с Вильмой, неизмеримой разницей между ними. Сколько лет сейчас сестре? Сорок восемь, сорок девять… Кто знает, жива ли она — ведь с начала войны он ничего о ней не слышал. Она старше его на десять лет. Йожеф был поздним ребенком, Вильма вынянчила его; не раз, бывало, и штанишки ему спустит да всыплет как следует… Но если бы его спросили, на кого он хочет, чтобы походила его дочь, когда вырастет, он назвал бы ее, сестру Вильму, только ее…

— Папа… — неожиданно зазвенел в глубокой тишине голос Жанетты, — папа, скажите, а что сталось с вашей сестрой? Помните, вы когда-то о ней рассказывали.

Йожеф Рошта обернулся так резко, что Жанетта вздрогнула, не понимая, отчего отец так странно смотрит на нее.

— И правда, — сказала Полина, — что с Вилма?

Как странно слышать имя Вильмы в произношении Полины — «Вилма». Ведь сестра, пожалуй, ни одного французского слова в жизни не слышала.

— Не знаю, — сказал он. — Но я как раз думал о ней.

— Вы помните ее, папа?.. Какая она?

— Она? Она… хорошая. Хорошая женщина.

Больше он ничего не мог сказать, как ни хотелось ему дать им представление о сестре Вильме. Вернулась мадам Мишо. От ее глубоких вздохов высоко взметнулся огонек лампадки. Йожеф Рошта выбил над раскрытой конфоркой плиты свою трубку.

— Пойдем наверх? — спросил он жену. — Девять часов.

— Да, уже пора.

Постукивая деревянными сабо, Йожеф подошел к Жанетте и неуверенно погладил ее лохматую головенку:

— Может, когда-нибудь я и познакомлю всех вас с тетей Вильмой.

Жанетта чуть заметно сморщила нос.

3

Едва улегся ураган, а весна уже окутала серые трепарвильские дома солнечной золотистой пеленой, и они словно помолодели в этом сиянии. Старухи и дети выбрались на улицу, бабушки устроились на скамеечках перед дверьми. Здесь они чистили картошку и громко переговаривались через улицу с соседками, сообщая друг другу способы приготовления иноземных блюд. В вавилонском смешении польских, немецких, арабских и французских слов сложился тот общий язык, с помощью которого семьи шахтеров, прибывших сюда со всех четырех концов света, прекрасно понимали друг друга. В это утро женщины, покачивая головами и посмеиваясь, обсуждали очередной подвиг вайанов: несмотря на постоянный ночной патруль, на стенах буквально всех, решительно всех трепарвильских домов на рассвете красовалась надпись: «Amy go home!» — «Американцы, убирайтесь домой!» Только что наделали здесь шуму две большие автомашины со значками «USA» — с территории шахты прибыло четверо американских офицеров в форме. Они медленно проехали по всему поселку из конца в конец, внимательно оглядывая стены домов. Старухи, словно и не подозревая, зачем явились сюда иностранцы, приветливо кивали, глядя на машины; а мадам Брюно поднялась с места и, согнув спину в подобострастном поклоне, помахала им рукой. Надо было видеть, с какими растерянными, кислыми физиономиями смотрели на нее офицеры!

— Ох, уж эта мадам Брюно! — переговаривались женщины. — Ну и высмеяла же их мадам Брюно…

Дети швыряли вслед машинам камни и комья земли. Но когда офицеры в ярости оборачивались, то видели только маленьких оборвышей, сидевших к ним спиной и увлеченных какими-то играми. Возвращались машины на шахту уже не через деревню, а кружным путем.

Вскоре после этого пришли люди с ведрами, с малярными кистями и уничтожили надписи — вместо них на серых стенах появились большие белые пятна. Старуха Брюно, придурковато хлопая в ладоши, радостно причитала:

— Ах, как хорошо, как красиво! Может, вы, душеньки, заодно уж и стену всю мне закрасите, чтобы красиво было к масленице!

Люди с ведрами хохотали, а один из них заляпал белыми пятнами весь дом мадам Брюно.

— Ну что, старушка, нравится? — спросил он и пошел дальше со своими товарищами.

За их спинами слышалось возбужденное перешептывание, слабые старческие голоса.

— Хорошо, сынок, очень хорошо! — выкрикнула мадам Брюно. — Авось продержится, пока ваши хозяева болтаются у нас.

К концу смены весть о случившемся в деревне донеслась и до шахты, сразу подняв настроение усталых людей. С лампами и отбойными молотками шахтеры сходились из штреков к погрузочной площадке. Здесь они ожидали, когда сверху опустится клеть, и, довольно посмеиваясь, обсуждали новость. Славную штуку выкинули вайаны, молодцы ребята!

— Твоя дочка, уж конечно, была среди них, — сказал Лорану Прюнье старый запальщик Роже и вылил из фляжки остатки холодного черного кофе. — Храбрая девчушка… Вот бы мне такую!

— Я думаю! — сказал шестнадцатилетний крепильщик Жорж Брюно.

— Что, и тебе бы такую? Подожди, пока усы вырастут.

Клеть с грохотом остановилась и тотчас же заполнилась людьми. Лоран Прюнье крикнул бригадирам:

— Не забудьте, встреча на опушке! Ждите, пока не соберемся все вместе.

Люди кивали в ответ:

— Подождем!

— Конечно, подождем!..

Из узких штреков подходили всё новые группы шахтеров; у пожилых на головах были шапки старинного фасона; у всех качались в руках или висели прикрепленные к петлице куртки шахтерские лампы; сбоку у пояса — неизменная фляжка. Собравшись кучками, они ждали своей очереди на подъем. Каждый хотел знать причину необычно хорошего настроения товарищей, острые словечки встречались смехом… Затем с шумом появлялась клеть и вбирала в себя новую партию людей.

— Эти молокососы все переженились бы, — сказал косматый седобородый грузчик Тодор Вавринек, неопрятный, опустившийся пожилой человек. Лицо его избороздили тысячи морщин, но маленькие глазки блестели живо и насмешливо. И хотя он всегда работал кое-как, из-за своей лени подводил товарищей и был ко всему безучастен, шахтеры любили этого беспокойного бродягу, исколесившего немало стран. — Погоди, — добавил Вавринек, — мы еще доживем до помолвки сынка Жантиля…

— Кого же ты хочешь этим порадовать? — спросил Йожеф Рошта.

Он шутил вместе со всеми, но что-то сильно бередило ему сердце. Да, его-то дочь ни словом не помянули; о ней, как всегда, молчат. А эта крошка Роза Прюнье уже снискала себе любовь и уважение множества бывалых людей.

— Слышал я, что сынок Жантиля приглянулся дочке инженера Курца, — ответил Вавринек.

Это сообщение было встречено громовым хохотом. Матиас, сын Марселя Жантиля, был семнадцатилетним придурковатым подростком, лицемерным и недоброжелательным; он постоянно служил мишенью для шуток. Матиас был откатчиком на шахте, но работал плохо, и каждая бригада, куда он попадал, старалась от него избавиться. К тому же вечно приходилось остерегаться, чтобы он не подслушал какого-нибудь важного разговора да не передал отцу, — а уж тот обо всем доносил в правление.

Подошла еще бригада. Уже издали было слышно, как кто-то кричал злым голосом:

— Твоя бригада должна выдавать пятнадцать центнеров с метра, а ты и сегодня выдал только четырнадцать! Я записываю.

— Ну и пиши! — проворчал другой голос. — Ты бы лучше заботился о том, чтобы штейгеры и запальщики вовремя подготовляли лаву.

— Вечно я должен за вас расплачиваться, свой хребет подставлять! — продолжал кипятиться первый.

— Ничего, ты хоть и щуплый, а кланяться хорошо умеешь!

Большинство повернулись спиной к приближавшемуся Марселю Жантилю, маленькому белесому человечку с тонким, неприятным голосом. Он подошел к ожидающим. Лоран Прюнье крикнул:

— Слышишь, Жантиль, мы решили собраться на опушке! Рассчитываем и на тебя.

— Что там еще случилось? — проворчал Марсель Жантиль.

— Да ничего. Поговорить хотим кое о чем. Придешь?

— Приду, приду, — сказал Жантиль и продолжал скороговоркой: — На «Этьене» выработка хуже всех. Пласт чуть не на поверхности, а они копаются, как…

Жантиль вдруг заметил, что тот, кого он отчитывал, исчез, смешался с толпой шахтеров. Новая партия скрылась в клети. Из штолен то и дело глухо доносился грохот пустых или груженых вагонеток. Жантиль зло махнул рукой и двинулся дальше.

— А небось о креплениях в воздушном ходке и не думает, — пробормотал старик Роже. — Каждый день твердим ему, что ходок разрушается…

— И перфораторы [9] пусть дадут! Да ему что, ему только и дела, что орать. А ведь хорошо знает, какая во всем нехватка.

Неожиданно среди шахтеров появился Матиас Жантиль. Он размахивал длинными руками, ноги у него заплетались, словно были на расхлябанных шарнирах. Волосы и брови были почти белые, а губы вечно приоткрытого рта — какого-то бурого цвета, как и нездоровое, землистое лицо. Он всегда подкрадывался к шахтерам так неслышно, что его присутствие замечали не сразу. Увидев его, кто-нибудь спешил предупредить: «Осторожно!» И тотчас предупреждение передавалось от одного к другому: «Осторожно! Тс-с… Осторожно!» А Матиас стоял среди них, глупо ухмыляясь и болтая длинными руками. Тодор Вавринек продолжал, будто не заметив Матиаса:

— Отец-то его уже сговорился с инженером Курцем. Девушка, правда, чуть-чуть старовата, но зато у нее от приданого сундуки ломятся, да и денежки водятся. Если приоденет барышня жениха, совсем красавцем станет. Инженер Курц пообещал Жантилю назначить его зятя надсмотрщиком.

Шутку подхватил и старик Роже; он тоже делал вид, что не видит подслушивающего исподтишка парня:

— Да неужто мальчишка согласился? На что ему барышня Курц? Он мог бы найти невесту получше. Паренек он ловкий и лицом пригож.

— Ну, как не согласиться, если отец прикажет? В воскресенье Жантиль собирается к невесте на смотрины.

Жорж Брюно пронзительно свистнул, словно только что заметил Матиаса Жантиля:

— Осторожно!

От одного к другому побежало: «Осторожно! Осторожно!» И все вдруг удивленно посмотрели на Матиаса.

— Вот тебе и на! А мне и невдомек, что ты здесь, — сказал Тодор Вавринек. — Конечно, где уж тебе здороваться теперь с бедным человеком!

— Я?.. Мне?.. — бормотал Матиас и вдруг бросился бежать, так усердно вскидывая руки и ноги, что они чуть не перепутались от спешки.

Громкий хохот провожал его. Все смотрели, как паренек мечется из стороны в сторону в поисках отца. Вскоре он нашел Жантиля. Видно было, как он возбужденно шептал что-то отцу на ухо. Тот, красный как рак, оттолкнул от себя сына, бросил свирепый взгляд на хохотавших шахтеров и, махнув рукой, заторопился дальше.

Веселая компания втиснулась в подъемник, и клеть с оглушительным грохотом ринулась вверх. Проскочив мимо трех — четырех горизонтов, пролетев несколько сот метров, клеть остановилась. Люди хлынули в раздевалку; переодевшись, торопливо выходили и по двое, по трое спешили туда, где стояли их велосипеды. Йожеф Рошта тоже вывел свой велосипед и вместе с Лораном Прюнье покатил к опушке леса, где уже собралось несколько человек — кто лежал на траве, кто курил, опершись о ствол дерева. Все молчали. Отдуваясь, торопливым шагом подошел и Марсель Жантиль. Он с важным видом объяснял что-то на ходу шахтерам, шедшим с ним рядом, и еще издалека крикнул Лорану Прюнье своим неприятным, тонким голосом:

— Ну, послушаем, о чем речь!

Лоран Прюнье сидел, скрестив по-турецки коротковатые, крепкие ноги. Он спокойно выждал, когда устроятся вокруг него вновь прибывшие, и затем громко сказал:

— Внимание, люди! Речь идет о том, что по делу Анри Мартэна [10] хотят затеять новое следствие. Нам, шахтерам провинции Па-де-Кале, нужно всем вместе протестовать против этой очередной подлости. Я переговорил с партийным руководством провинции, они на нашей стороне…

Вдруг его прервал визгливый голос Марселя Жантиля:

— Руководства провинции недостаточно. Надо обратиться к самому высшему руководству с просьбой о разрешении протестовать. Но я вообще против всяких протестов! Если хочешь знать, я считаю их бесцельными.

Йожефа Рошта душил гнев:

— С нами рабочие-социалисты и их депутаты от нашей провинции, а тебе это не по душе, Марсель Жантиль? Тебе хочется соединиться с теми, кто угодничает перед американцами, лижет господам пятки!

— Оставь его, Жозеф, — сказал Лоран Прюнье, — не горячись.

Но Марсель Жантиль уже орал:

— Нет, пусть он скажет, пусть он только скажет!

Старик Роже, желая успокоить Йожефа, взял его под руку и зашептал ему на ухо:

— Если не хочешь попасть в беду, придержи язык, Жозеф.

Лоран Прюнье сурово посмотрел в глаза жестикулирующему белобрысому человечку, потом поднялся с земли, спокойно отряхнул с брюк приставшие травинки.

— Когда мы в последний раз собирали деньги для жены Анри Мартэна, бедняжки Симоны, ты и тогда увильнул… но мы обошлись без тебя и довели дело до конца… Так что пошли, товарищи, по домам. Вечером встретимся в помещении партии.

По дороге к шоссе Марсель Жантиль, весь красный, объяснял что-то нескольким шахтерам, последовавшим за ним.

Шахтеры сели на велосипеды. Настроение у всех упало — они возвращались в Трепарвиль недовольные и усталые. Йожеф сказал Лорану Прюнье:

— Хочется ноги поразмять немножко, а то совсем онемели. Не пройтись ли нам пешком по лесу?

— Пошли.

Ведя слева велосипеды, они свернули на лесную дорогу. В этом лесу, окружавшем шахту, росли столетние великаны-деревья. Он был единственным зеленым, свежим уголком в районе Трепарвиля. Густые кроны ветвистых деревьев, запахи грибов, мха и папоротника, тишина и сумрак — все здесь производило впечатление непроходимой лесной чащи. А в действительности, в каком бы направлении ни шел путник, через десять — пятнадцать минут он неминуемо натыкался на ограду.

Еще два года назад шахтеры не имели права пользования лесной дорогой — она была закрыта для населения, рабочим разрешалось ходить в поселок только по шоссе. Однако они взбунтовались и потребовали права свободного хождения через лес. После долгих препирательств общество шахтовладельцев вынуждено было уступить. И теперь до и после смены для шахтеров на полчаса открывались ворота в ограде, но для шахтерских семейств лес по-прежнему оставался запретной зоной. Как же! Не хватало только, чтобы бесчисленные чумазые оборванцы — дети рабочих — нарушали тишину леса и чтобы в окна кухонь живших здесь служащих заглядывали любопытные глаза шахтерских жен! Не хватало еще, чтобы они валялись тут по воскресеньям на зеленой травке! Они, видите ли, жаждут отдыхать от бесконечных своих забот и горестей, хотят в воскресенье скинуть усталость, накопившуюся за неделю. Ну что ж, могут и вдоль железнодорожной насыпи погулять, если уж так им захотелось свежего воздуха! — рассуждали господа шахтовладельцы.

Два человека в глубоком раздумье не спеша шли узенькой лесной дорожкой. Йожеф Рошта впереди, а за ним, тихо шурша травой, Лоран Прюнье. Йожеф заговорил, не оборачиваясь:

— В юности, бывало, как наступит весна, не могу сладить с собой, да и только! Никогда я не хмелел от вина, а вот от горного воздуха, от наших гор… Как пригреет весеннее солнышко, так просто в буйство какое-то впадаешь, а грудь теснит… от великой радости, от ожидания. Разве знал я тогда, маленький деревенский мальчишка, о чем мечтал?

— А с тех пор узнал?

— Да. Теперь это я уж знаю, но нет во мне радости. Скорее больно в такие вот весенние дни.

Его спутник помолчал немного, потом сказал строгим голосом:

— Нехорошо так, Жозеф. Знаю, ты все тоскуешь по родине. Конечно, там у вас теперь другая жизнь, но ведь ты не за то боролся, чтобы социализм победил лишь у вас. Неужели ты ради одной только Венгрии, ради одних только венгерских рабочих сидел в тюрьме, едва не подох с голоду, когда был безработным, а потом чуть не погиб в немецком концлагере? А теперь вот загрустил, будто не дали тебе заслуженной награды. Так я говорю?

— Так. Но есть и другое… — Опустив голову и ведя одной рукой велосипед, Йожеф заговорил отрывисто: — Что я пережил такого особенного? Да ничего по сравнению с другими. Ведь вот я уцелел, жив, здоров, у меня есть семья, дом… Да только цели нет в жизни. Ты же видишь, Лоран, — и резким движением он запустил пятерню в густые блестящие волосы, — эти господа здесь снова готовят войну. Они хотят постепенно вовлечь в нее всю Азию. Потом и наша очередь придет, ведь их намерения ясны и ребенку! — Йожеф стукнул по рулю велосипеда, и звонок чуть слышно звякнул. — Так неужели ждать, чтоб меня снова погнали на войну, опять заставили работать на них?! Один раз — на немецких фашистов, другой — на американских империалистов? Надо будет, так я и сам воевать пойду, но только за наше дело, за наше! А когда я здесь…

— Ну хорошо, хорошо, не горячись!

Они были уже недалеко от забора. Здесь дорожка расширялась. Подтолкнув свой велосипед, Лоран Прюнье пошел рядом с Йожефом Рошта.

— Война-то не только от них зависит. Ведь и американский народ уже знает, что покушаются не только на нас, но и на него. Это теперь и в других странах понимают, во всем капиталистическом мире. Движение за мир все усиливается, это ведь не шутка!

— Знаю, знаю. Но есть и другое…

У ворот, покуривая, расхаживали два американских солдата. Казалось, они и внимания не обратили на шахтеров, которые вышли из огороженного лесного участка и, не поздоровавшись с американцами, повернули к шоссе. Там было оживленно: мчались автомобили; отчаянно звоня и быстро огибая грузовики, проносились велосипедисты; иногда образовывался затор; люди перебрасывались короткими фразами, звучал смех… В лучах заходящего солнца над дорогой плясала пыль. Близился вечер.

— Да, есть и другое, — задумчиво повторил Йожеф Рошта, не проявляя никакого желания сесть на велосипед.

Тогда Лоран Прюнье направил обе машины к краю шоссе.

— Ну, и что ж это за горе?

— Да вот… обленился я как-то. Что мне поручат — выполняю, дело свое делаю, но того старого чувства, той, знаешь ли, радости больше нет. И сам от себя я ничего уж не затею, ни за какое дело по своей охоте не возьмусь… Старею, видно, — закончил он с горьким смешком.

— Глупости говоришь, Жозеф. Ни единого седого волоса у тебя не вижу.

— Это у нас в роду. Мать так и умерла черноволосая.

— Сколько ей лет было?

— Да так лет тридцать восемь — сорок… что-то около этого. Я еще ребенком был, последним ведь был в семье-то…

Лоран Прюнье, коротко остриженный, широкоплечий, жилистый крепыш с густыми усами и вздернутым носом, окинул своего друга испытующим взглядом. Лоран Прюнье любил во всем точность, порядок и с трудом вникал в сложные душевные переживания других людей, в сущности рассматривая эти переживания как непорядок. Он считал, что, когда речь идет о собственной судьбе, приходится примиряться с вынужденным положением, зная, что одному невозможно разрешить большие проблемы, а потому и нечего попусту растрачивать силы в борьбе за свое личное благополучие. Ведь этому человеку, который идет сейчас, в раздумье опустив голову, всего-то-навсего лет тридцать шесть — и скажите пожалуйста, он уже вымотался! Странные вещи происходят иной раз с этими товарищами, приехавшими с Востока: одни, вот как Йожеф, падают духом, другие, как Вавринек, становятся ко всему равнодушными, остывают; бывают и такие, что совсем опускаются. Конечно, последние — исключение. Три венгерских шахтера, которые пять лет назад вернулись к себе на родину, ни в коем случае не относятся к таким людям. Работают они в своей Венгрии с воодушевлением… А Жозеф Роста за последние годы действительно изменился. Не внешне, нет — выглядит он, скорее, не по годам молодым: волосы длинные, узкое лицо словно высечено резцом, — думает Лоран Прюнье, все с бо́льшим интересом разглядывая хорошо знакомые черты друга. Эта расслабленность, неудовлетворенность идет откуда-то изнутри. Но, как бы там ни было, держись, на то ты и мужчина! И Прюнье говорит твердо и решительно:

— Держись, Жозеф, не ной, как старуха. Среди нас ты можешь работать так же хорошо, как и на родине. Ведь задача в том, чтобы не оказаться неподготовленными, если эти негодяи развяжут войну. Поддайся только, и они затянут тебя в свои сети. Но тогда уж никого не вини, кроме себя.

— Ладно, ладно, ругай меня на все корки, поделом мне, — сказал Йожеф Рошта. Он взглянул прямо в лицо товарищу, улыбнулся и внезапно вскочил на велосипед: — А ну-ка, давай наперегонки!

— Что ж, давай!

Они стремительно помчались к поселку, а вслед им неслись ободряющие выкрики: «Не осрамись, Лоран!», «Не подкачай, Жозеф!» Йожеф Рошта то слышал позади себя сильное, ровное дыхание друга, то сам оказывался позади Лорана. Этот приземистый, жилистый человек, казалось, прирос к своему велосипеду, его лицо было спокойно, как всегда. «Замечательный человек!» — подумал Йожеф Рошта и по-детски восторженно решил в будущем всегда и во всем стараться походить на Лорана Прюнье, опытного старшего друга. Вот и сейчас куда лучше пошло дело, когда Йожеф стал нажимать на педали так же, как Прюнье, — расчетливо, равномерно. Он очнулся от дум, когда до него донесся голос Лорана, который, обогнав его метров на двести, кричал с переезда, где железнодорожная линия пересекала шоссе:

— Учись ездить на велосипеде, старина! Спокойной ночи!..

— Спокойной ночи!

Лоран Прюнье, свернув, поехал вдоль железнодорожной насыпи, а Йожеф Рошта, уже медленнее, продолжал свой путь к главной улице. Теперь Лоран Прюнье, наверно, сияет от радости: к вечеру в партийной организации все уже будут знать, что в велогонке он победил Йожефа. А ведь Йожеф моложе. Лоран Прюнье очень гордится мастерским умением ездить на велосипеде, да еще своим тенором. При каждом удобном случае поет соло и, если его награждают аплодисментами, радуется, как мальчишка. Да, что ни говори, во всем шахтерском краю лучше его не сыскать. Такой храбрый, преданный и достойный доверия человек! И Йожефу снова захотелось во всем походить на секретаря партийной организации Трепарвиля.

Медленно, словно нерешительно, катились колеса велосипеда по главной улице. За разбросанными в начале улицы одинокими домами последовали незастроенные участки.

Йожеф оглянулся, надеясь увидеть жену, — ее поезд в это время прибывал из Рубэ. Но на улице не было видно женщин, спешащих от станции с плетеными сумками в руках. Поздно уже… немало времени заняла лесная прогулка.

Лишь одна-единственная согбенная женская фигура бредет вдоль домов. Женщина еле передвигает ноги, держась за решетчатый забор, то и дело останавливается и, едва не упав ничком, снова судорожно хватается за ограду.

Йожеф Рошта нажал на педали — похоже, что старушка нуждается в помощи.

Но когда он приблизился, что-то словно ударило ему в грудь: как знакомо ему это потрепанное клетчатое пальтишко, и этот тяжелый узел волос, заколотых на затылке, и ботинки на высоком каблуке… Изо дня в день помогает он жене стаскивать их с ног…

— Полина! — Йожефу казалось, что он крикнул, крикнул очень громко, но из горла его вырвался лишь слабый стон: — Полина…

Он соскочил с велосипеда и в одно мгновение оказался возле жены:

— Полина, милая, что случилось?

Женщина, вся просияв, вдруг выпустила свою опору. Она пошатнулась, однако Йожеф подхватил ее, затем поднял на руки и усадил на седло велосипеда:

— Продержишься так до дома?

— Конечно, Жозеф, мне очень удобно. — И Полина, легкая, как пушинка, всем телом оперлась на плечо мужа.

Йожеф Рошта толкнул велосипед и повел его, бережно поддерживая жену. Она бессильно покачивалась на сиденье. Острый приступ, ослабевая, сменился нескончаемой мучительной болью. Йожеф уже не в силах был подавить волнение, сжимавшее ему горло, лишавшее голоса. Он все повторял про себя: «Полина… детка моя… Полина…», но ни о чем не спрашивал.

Часто-часто дыша, она заговорила первая:

— Я не знаю… вот уж сколько дней эти судороги… А сейчас так схватило… едва тащилась…

— И сейчас больно, Полина?

— Нет, теперь мне лучше, гораздо лучше… Вот дома согреюсь… Не бойся, все пройдет…

4

Лансская больница помещалась в старинном здании: толстые стены, узкие окна, похожие на крепостные амбразуры; палаты и темный коридор пропахли гноем, потом и карболкой. В коридорах тоже стояли кровати; к стене прислонились приготовленные носилки. Теснота, вечно спертый воздух… Трудно было дышать и передвигаться в этом всегда сумрачном, непривлекательном помещении. В маленьких нишах под распятием Христа и образом девы Марии день и ночь мигали лампадки; на ликах святых застыло ласково-безразличное выражение — видимо, на них не действовали горести и муки окружавших их страдальцев. Молодые монахини, преклонив колени перед образами, шептали молитвы. И если время полуденного или вечернего богослужения заставало их в коридоре, они опускались на молитвенные скамеечки, роняли головы на сомкнутые руки и в экстазе перебирали четки, не слыша слабых стонов, что неслись из приоткрытых дверей палат и с кроватей, расставленных в коридоре:

— Сестра, милая!..

— Сестричка, пожалуйста!..

А благочестивые сестры думали: «Жизни человеческой положен предел, она ничто в сравнении с вечностью. За страдания, перенесенные на земле, сторицей воздастся на небе». Поэтому милосердным сестрицам не казалось столь уж необходимым спешить на зов и поскорее смягчить телесные муки. Они выполняли свое дело молчаливо и безучастно, кое-как соблюдая врачебные предписания. О выздоравливающих не заботились: поправившись, они уйдут в мирскую жизнь с пустыми руками и пустыми карманами. Пусть же существуют как могут! В опущенных глазах монахинь интерес загорался лишь к тем, кто готовился перейти в иной мир.

В Лансской больнице всегда было великое множество кандидатов, уже вполне «готовых» отправиться в безвестные небесные края. И неудивительно: ведь больных поставляли окрестные шахты и заводы. И сестры считали своим долгом снабдить умирающих всем необходимым, чтобы на конечной остановке своего жизненного пути они могли смиренно вознести благодарность творцу за свое скорбное существование.

Переходу больных в лучший мир предшествовали легкое волнение среди монахинь и старательные приготовления. Если у больных, которые уже не в силах были открыть глаза, иной раз зарождалась нелепая мечта выйти из больницы на своих собственных ногах или хотя бы на руках мужа, отца, сына, — сердечная забота сестер гасила в их душе слабо мерцающий огонек надежды.

Так случилось и с больной, лежавшей в четвертой палате на койке номер восемнадцать. Настала чудесная минута, когда от действия успокоительного лекарства пациентка почувствовала, что боль ее стихла и словно тяжелый груз свалился с груди. Она смотрела на мир как бы сквозь какой-то призрачный покров и, исполненная надежд, думала о муже, о дочери, о предстоящей жизни. Слабая, робкая улыбка играла в уголках ее губ… Что если бы она умерла, так и не рассказав мужу о своей великой тайне? Об этом страшно и подумать! Хорошо, что опасность миновала. Вернувшись домой, она откроет Жозефу секрет и никогда уже не будет поступать так по-детски.

Какая-то волна подхватила ее и понесла между сном и явью, кружа вокруг одной неотвязной мысли. На краешке соседней койки сидела пожилая женщина в грубой больничной рубашке и в шлепанцах на босу ногу. Быстро-быстро заплетая седую жиденькую косу, она наклонилась к неподвижно лежавшей Полине:

— Может, пить хотите, мадам Роста?

— Нет, спасибо.

— Вам лучше, голубушка?

— Да, спасибо…

Заплетая косу, пожилая соседка думала: «Нет, плохи твои дела, бедняжка… Шутка ли — рак легких!..» В палате зажглась слабая лампочка. Началось легкое движение, шарканье ног, как всегда перед ужином; выдвигались ящики ночных столиков, звякали костяные приборы. Вошла толстощекая, краснолицая старшая сестра отделения и, спрятав руки в широких рукавах халата, вперевалочку, как откормленная утка, подошла к койке номер восемнадцать.

— Мадам Роста, — сказала она, — после ужина вас навестит духовник. Подготовьтесь, дитя мое.

Полина шевельнулась, глаза ее широко раскрылись от испуга.

— Зачем? — спросила она, и рука ее задрожала на одеяле.

— Пути господни неисповедимы! — Увядшие губы сестры быстро шевелились, словно она смаковала нечто вкусное. — Наш долг — предаться его воле.



Стало тихо. Затем больная сказала, пытаясь немного приподняться с подушки:

— Дорогая сестра… сначала я хотела бы поговорить с мужем. Пожалуйста, сообщите ему…

— Да, да… Будьте терпеливы, дитя мое.

— Прошу вас, сестра… — прошептала Полина и умоляюще сложила руки. — Прошу вас… мне так нужно… мне необходимо поговорить с ним.

— Ах, милая, — сказала сестра уже с раздражением, — я ведь сказала вам, что после ужина к вам придет духовник. Где я разыщу ночью вашего мужа?

— Сначала мне нужно поговорить с мужем, — упрямо повторила женщина. — Если вы, сестра, думаете, что время еще есть, то духовник… может подождать.

Очевидно, этот спор совсем измучил больную, она без сил откинулась на подушку, пальцы ее беспрерывно шевелились.

Красное лицо сестры от возмущения стало багровым. Какая нечестивица! Духовнику — ждать! Да ведь смерть-то — вот она, у изголовья стоит. Вопрос нескольких часов. Неужели эта простофиля не понимает?

— Не грешите, дитя мое, в столь серьезную минуту. С мужем вы можете встретиться и завтра, если, свободная от всякого земного влияния, удостоитесь милости господней…

— Нет! — Прозрачные пальцы Полины трепетали над одеялом, все ее исхудавшее тело дрожало от ужаса и негодования. — Не нужно мне попа… Спасибо, сестра… Пусть он ко мне не подходит!

— Вы сами не знаете, что говорите! — Красная физиономия монахини исказилась гримасой. — Опомнитесь, дитя мое, и не восставайте против заповедей господа и церкви. Исповедуйтесь в грехах своих…

— У меня нет грехов, — прошептала Полина и, улыбнувшись, покачала головой на подушке. — Мне не в чем исповедоваться. Только с мужем… только с ним я должна поговорить.

— Не вводите меня в грех, вы… — Толстуха окончательно забыла о своей исполненной достоинства осанке и степенности — теперь у кровати стояла обыкновенная старая крестьянка-богомолка. Она яростно жестикулировала, голос ее стал визгливым. «Вы бессовестная тварь!» — хотела она крикнуть, но сдержалась и, перекрестившись, продолжала: — Святой отец образумит вас. Одно только могу сказать: христианке так вести себя непристойно, грешно. Я помолюсь за вас пречистой деве…

— Не стоит… Пришлите мне врача… Он позвонит в Трепарвиль мужу… в партийную организацию… его известят…

— Сказали бы днем, во время обхода! — резко, совсем уже враждебным тоном, сказала монахиня. — Только врачу и дела, что по телефону названивать… Не шуметь! — обернулась она, вся багровая, к больным, которые собрались вокруг кровати и перешептывались, все смелее выражая свое негодование.

Молоденькая, всегда веселая и всегда растрепанная ткачиха, разносившая по палатам все новости и слухи, сказала:

— Какое свинство! Дайте же человеку хоть умереть спокойно.

Кто-то уговаривал ее:

— Не болтай много, слышишь! Чего ты вмешиваешься!..

Сестра-монашка прошаркала к выходу, и сейчас же вошла санитарка с большим подносом, тесно уставленным кружками. Больные разошлись по местам, а пожилая женщина с седой косой присела на краешек койки номер восемнадцать.

— Не волнуйтесь… не верьте вы сестре! Эти ханжи рады бы нас всех похоронить. Они думают, что за каждого почившего в бозе получат на небе особое вознаграждение. Так что и внимания не обращайте, дорогая вы моя. Ведь я-то вижу, что вам легче. Да вы и сами это чувствуете, правда?

Она замолчала и жалостливо глядела на дрожавшую под одеялом фигурку.

— Ах ты, старая карга, сделала-таки свое дело! — прошептала она. — Много ли жить-то осталось бедняжке, но тебе и этого показалось много… ведь она и так уж едва дышит…

Полина вдруг шевельнулась и ухватилась за руку соседки.

— Ну что? Чего хочется, милая? — спросила та хриплым шепотом.

Слышалось звяканье ложек, шумные глотки. Больные ругали жидкий суп. Молоденькая ткачиха заявила, что такую бурду и собака нюхать не стала бы. Девушка больше не решалась взглянуть в сторону кровати номер восемнадцать — ее, как и всех, тревожил ужасный вид смертельно измученной женщины, все были расстроены только что разыгравшейся сценой и старались забыть о ней. Сама смерть их, правда, не пугала — смерть была привычной гостьей в четвертой палате, да и во всех корпусах этой больницы. Хорошо, если кто избежит ее и покинет больницу на собственных ногах. Ну, а если она одолеет — что ж, такова, видно, судьба, ничего не поделаешь… И никто не прислушивался к шепоту двух женщин.

— Голубушка, ведь вы скоро выйдете отсюда, не правда ли? — спросила Полина.

— Похоже, что в конце недели выпишут. Да разве можно знать это наверняка? Может, вы еще раньше моего встанете на ноги…

— Нет, оставьте это, пожалуйста. — Полина приподняла голову. (Соседка поспешила поправить ее жесткую подушку.) — Вы из Сен-Поля, да?

— Да…

— Это не так уж далеко от Трепарвиля… В воскресенье можно прогуляться туда… если бы вы только захотели…

— Но что, душенька, что у вас? Скажите мне…

Полина шепотом начала рассказывать историю своей скромной жизни. Голос ее поминутно прерывался, она торопилась, чтобы успеть все сказать, и потому говорила беспорядочно — то об одном начнет, то о другом; станет вспоминать детство и вдруг перескочит на то, как несколько дней назад муж усадил ее на велосипед, а ее так мучили, так ужасно терзали спазмы! Говорила она и о матери, которая когда-то служила горничной в Париже. А потом снова о другом:

— Знаете, мой муж — венгерец, его родина далеко-далеко на востоке… и там теперь стало так же, как и в Советском Союзе. Да вы, наверно, сами слышали об этом… Он хочет вернуться, тоскует по родине, вот уже семь лет… Мы совсем было собрались… А тут болезнь… деньги все вышли… Доктор сказал, что мне здесь надо остаться, — бессвязно и с трудом говорила Полина. — И мама тоже… В доме всё ее — и мебель… и всё… Заработка нашего только на жизнь хватало… Да и мне самой не хотелось покупать, устраиваться — думала, не придется в Трепарвиле век доживать, к чему же тогда лишнее барахло?.. А те деньги, что я зарабатывала вязаньем, я откладывала… Так и сидела на них, на деньгах-то, — сказала она, счастливо улыбнувшись. — Я ведь их прятала в мамином соломенном тюфяке в жестяной коробочке, сама сидела на ней по вечерам и вязала… Один раз уже скопила кое-что, пока ждала его из плена… Да только все на мою болезнь ушло.

— А потом снова скопили? — спросила седая женщина, стягивая на груди ночную рубашку, так как уже начинала мерзнуть, сидя на кровати. — И ваш муж опять ничего не знает об этом?

— Я говорила, что получаю за вязанье мало, совсем гроши. Откуда же ему знать! Раз уж я скажу что — он никогда не сомневается. А я думала: пусть нам нелегко, но как-нибудь да проживем… Зато, если вдруг меня не станет… он все-таки сможет уехать с дочкой в Венгрию. Ведь он из-за меня остался! Он такой хороший… Никто не знает, какой он хороший человек… Вот для того-то я и собирала… по грошику… Не думала только, что так быстро… потому и не сказала ему. Я все старалась представить себе, какое будет у него лицо, когда он откроет копилку. Ведь там достаточно… В Рубэ ценили мою работу… я для жен чиновников вязала… за хорошие деньги… Вы так все ему и расскажите, как было… И что я поговорить с ним хотела, а они — попа… попа прислали… И не нужно мне попа… так и скажите… Пусть у меня будут красные похороны, если можно… Передайте это ему…

Полина замолчала и закрыла глаза. Соседка спросила торопливо:

— Вы хотите, чтобы я пошла к нему и сказала, куда вы спрятали копилку?

Ответа не было. Она тронула Полину за плечо:

— Сказать, что вы копили ему на дорогу?

Веки Полины дрогнули, и седая женщина почувствовала, как ее руку чуть-чуть сжали тонкие, холодеющие пальцы. Она склонилась к исхудалому, мертвенно-бледному лицу:

— Будьте спокойны, деточка, душенька моя! Не тревожьтесь! В первое же воскресенье, как выйду отсюда, отыщу вашего мужа и все скажу ему…

Пожилая женщина встала. Она постояла, сгорбившись, затем бережно закрыла Полине глаза.

* * *

За гробом Полины, скромным деревянным гробом, шли посланцы шахтеров из провинций Па-де-Кале и Нор, шли товарищи, прибывшие из Парижа, из партийного центра, шел, можно сказать, весь Трепарвиль. Двигался лес красных флагов, развевавшихся на ветру, звучали пролетарские песни. Их пели одну за другой на похоронах Полины Рошта хрипловатые мужские, теплые женские и звонкие детские голоса. Процессия двигалась к кладбищу не кратчайшим путем, а прошла из конца в конец всю главную улицу и лишь после этого свернула с шоссе на проселочную дорогу. Сотни людей стояли вокруг могилы, колыхались красные знамена, и все громче звучала песня. Чистый тенор Лорана Прюнье выделялся из хора. Когда первый ком земли упал на маленький серый гроб, этот голос на секунду словно оборвался, но тут же еще увереннее взмыл в высоту…

— Стойкая была женщина, — сказал кто-то.

— Да. Хорошая она была.

Горизонт, казалось, пылал от множества развевавшихся красных знамен…

5

Со дня похорон прошло несколько недель. Казалось, время не внесло изменений в жизнь семьи Йожефа Рошта. Днем каждый занимался своим делом; но вечерами все по-прежнему встречались в душной кухне, пропахшей пригоревшим подсолнечным маслом. Старуха хлопотала у плиты. Жанетта рассказывала бабушке о событиях дня. Молчаливый отец читал у окна газету. Недоставало лишь маленькой фигурки в уголке кровати.

И еще недоставало жестяной коробочки в соломенном тюфяке мадам Мишо. Через неделю после похорон женщина из поселка Сен-Поль разыскала Йожефа Рошта на шахте. Сидя на камне у проходной, она долго ожидала конца смены. Она слушала непонятное бормотанье американских солдат и у каждого, кто выходил из проходной, спрашивала:

— Вы не видели Жозефа Роста?

Одни уверяли, что Жозеф Роста уже ушел по направлению к шоссе, другие якобы видели его еще в раздевалке… Женщина с седой косой, уложенной на затылке, терпеливо ждала. Лицо у нее было изжелта-бледное. Некоторые, прежде чем уйти, с любопытством спрашивали:

— Мамаша, что хорошего принесли вы Жозефу?

— Это я ему самому расскажу, душенька, — отвечала женщина, не двигаясь с места.

Наконец вышел через проходную и Йожеф Рошта. Он шел один, одной рукой ведя рядом с собой велосипед.

— Товарищ Роста, вас ждут! — крикнул молодой Брюно, вскакивая на свой велосипед.

Йожеф равнодушно поднял глаза:

— Кто ждет?

— Вот эта тетенька, — сказал паренек и укатил.

Женщина уже подходила к Йожефу:

— Это вы и есть Жозеф Роста? Я из Ланса, из больницы, с весточкой.

Йожеф вздрогнул, словно от удара. На краткое счастливое мгновение представилось ему, что жена жива — просто она уезжала из дому ненадолго, ее лечат в Лансской больнице… Он пошел с женщиной через лес, и она рассказала ему о последних часах Полины и все, что знала о припрятанной жестяной коробочке.

— Перед смертью она пожелала, чтобы ей устроили «красные» похороны. Я не могла прийти вовремя — меня выписали только вчера, и поэтому я не могла…

— Понимаю… ничего, — кивнул Йожеф. — Похоронили ее так, как она хотела.

— Хорошо хоть было?

— Хорошо, хорошо, — пробормотал Йожеф.

— Народу много пришло?

— Много…

Он проводил женщину на станцию и ждал там до вечера, пока она не села в местный поезд, идущий на Сен-Поль. Затем он вернулся домой и, не ужиная, даже не помывшись, поднялся наверх. На другой день вечером в присутствии бабушки Йожеф достал из ее тюфяка копилку. Любопытство так и распирало старуху, но расспрашивать она не решилась. После похорон она стала побаиваться зятя — такой он был теперь угрюмый, так мрачно смотрел, уставившись в одну точку. Она говорила соседкам:

«Верующий человек примиряется с волей господней. Каждому из нас приходилось хоронить близких — да почиют они в мире! — И бабушка Мишо набожно крестилась. — Мы оплакали их, проводили в последний путь. Но мой зять все ходит и ходит, словно его черт дергает… или нечистая совесть! Ничего не скажу о нем плохого, и ему не сладко, но неверующему господь отказывает в милосердии, не дает утешения».

Старая Мишо говорила на этот раз правду: милосердное утешение не снизошло на Йожефа Рошта. Он работал в шахте, объезжал на велосипеде окрестные деревни, сзывал шахтеров на собрания, каждый вечер сидел за книгами в читальном зале своей партии, принимал участие в собеседованиях, но успокоение не приходило. Йожеф замкнулся в себе, и только Лорану Прюнье удалось заставить его разговориться.

Недель через пять после похорон Полины, когда все, на первый взгляд, снова пошло своим чередом, Лоран Прюнье спросил:

— Какие же у тебя планы, Жозеф?

— У меня? Никаких. Какие у меня могут быть планы? — сказал Йожеф Рошта.

Коренастый секретарь Трепарвильской партийной организации со свойственной ему решительностью приступил к делу:

— Если ты решишь возвратиться с дочкой в Венгрию, мы поможем тебе во всем. И деньги на дорогу раздобудем, об этом ты не беспокойся.

— Деньги у меня есть, — тихо сказал Йожеф Рошта.

— Откуда?

Йожеф рассказал, как пришла к нему женщина из Сен-Поля и принесла последнюю весточку от жены.

— Полина знала, что я из-за нее остаюсь. Ей казалось, что я хотел бы освободиться от нее. Так вот и умерла с этой мыслью, — закончил Йожеф Рошта. Его лицо окаменело от душевной боли. — И я, значит, подтвердил бы это, если бы тронулся сейчас в путь…

— Довольно, Жозеф! — Лоран Прюнье энергично стукнул кулаком по столу. — Твои речи недостойны коммуниста! Действуй так, как диктует разум, и не мучай себя выдумками, не береди душу. Ведь ты мужчина, а не старуха, так что же ты ноешь! Укладывайся и отправляйся на свою родину, там тебе легче будет. И кончено! Меня ты уже позлил более чем достаточно.

Но весь этот гнев, все сердитые речи Прюнье были для Йожефа дороже ласки. Они помогли ему прийти в себя. Все стало вдруг ясным, само собой понятным. Да, действительно, самобичевание — занятие бессмысленное, бесцельное, оно лишь ослабляет. Сколько ни рылся Йожеф в своей памяти, за четырнадцать лет совместной с Полиной жизни — ведь это же правда! — он никогда ни в чем не провинился перед нею, всегда любил и уважал свою жену.

Йожеф как-то внутренне выпрямился. Он поднял опущенную голову и стал обдумывать, с чего начать сборы в дорогу. На всякий случай надо написать письма товарищам, которые уже вернулись на родину, написать и сестре Вильме — рассказать им в этих письмах о своих планах. Йожеф не ломал голову над тем, чем займется дома, в Венгрии. Работают же шахты Печского бассейна! А там уж наверняка пригодится опытный шахтер. Печ!.. Снова увидеть Мечек, Каменную гору…

В этот вечер Йожеф еще внимательнее, чем обычно, читал газету «Сабад неп», которая приходила из Будапешта с опозданием на несколько дней. С особым интересом просматривал он отчеты о добыче угля, стараясь представить себе, как идет жизнь на родине. На плите закипала вода для мытья посуды. Жанетта покачивалась на маленькой скамеечке у ног бабушки — казалось, девочка вот-вот упадет навзничь. Бабушка только что смазала ей ногу какой-то желтой мазью и теперь перевязывала ее у щиколотки чистенькой белой тряпицей. Она то и дело повторяла Жанетте:

— Да посиди же ты смирно! Мало тебе сегодня досталось?

Девочка засмеялась:

— Подумаешь, ссадина какая-то! Видели бы вы, как попало Луизе! У нее такой синячище вскочил под глазом… с мой кулак!

— Плакала, наверно, очень?

— Конечно! Сестра Анжела визжала и все пыталась растащить нас, а я ка-ак стукну ее по ноге, будто случайно, — она с испугу в сторону, да так и ухватилась за ногу!

Бабушка Мишо вся тряслась от смеха. Йожеф Рошта опустил газету на колени. Итак, дочка снова подралась. Просто сорванец-мальчишка, да и только! Старуха лишь смеется, о каком бы озорстве ни рассказывала Жанетта. В сущности, это она вдохновляет девочку на «подвиги», за которые следовало бы наказывать. Хотя… что правда, то правда: трудно удержаться от смеха, представив себе, как сестра Анжела хватается за ногу… Йожеф Рошта обернулся к дочери:

— Кто начал драку — ты или Луиза?

Жанетта сняла ногу с коленки бабушки и воинственно ответила:

— Драку — я! Но она меня оскорбила!

— Чем, дочурка?

— Издевалась… Венгеркой называла…

И Жанетта сразу осеклась. Йожеф Рошта ничего не сказал ей в ответ и медленным движением поднял с колен газету. Итак, девочка, по имени Луиза, назвала Жанетту венгеркой, и дочь восприняла это как обиду. Чувство глубокой подавленности овладело вдруг Йожефом. И с этим-то ребенком он поедет в Венгрию? А что, если его Жанетта никогда не приноровится к новым условиям жизни и будет несчастна?

— Не такая уж большая это беда, что тебя назвали венгеркой, — сказал он наконец, осторожно подбирая слова. — Ведь отец твой венгерец, значит и ты…

— Жанетта — француженка! — крикнула мадам Мишо и с силой отшвырнула табуретку.

— Она венгерская гражданка.

— Но родной язык ее французский! Она ни одного словечка не знает по-венгерски, ей и не выговорить-то их!

— Кедвесем… эдесем… — прошептала Жанетта давным-давно услышанные слова.

Вспомнились ей вдруг и многие другие слова — она повторяла их про себя, поглядывая то на взволнованное лицо отца, то на бабушку и снова на отца… Опять из-за нее разгорелась ссора. Девочка отметила это с удовлетворением. Важная же персона эта Жанетта Роста — неизменно она оказывается в центре всяких распрей и борьбы и дома и в школе. Собственно, так и нужно было бросить Луизе прямо в лицо: «Да, я венгерская гражданка!» Девочки удивились бы и, конечно, сочли бы все это очень интересным — ведь она единственная в классе венгерская гражданка!.. Вот ведь не подумала тогда об этом, а жаль, очень жаль! Теперь и папа в дурном настроении, обидела его эта история. Но сейчас уж все равно: ведь слово не воробей, вылетело — не поймаешь, и Жанетта чуть-чуть повела плечом. Однако Йожеф Рошта спокойно сложил газету и ласково попрощался с дочерью:

— Спокойной ночи, Жанетта!

— Спокойной ночи, папа!

Заскрипели ступеньки под деревянными сабо, дверь наверху захлопнулась. Мадам Мишо налила горячей воды и таз и, с шумом и грохотом опуская в него тарелки, вилки, ложки, негодующе забормотала:

— Пусть на себя пеняет, если господь его покинет! До конца дней моих будет мне позором, что дочь мою сбросили в яму без отпевания, словно собаку какую… Пускай господь простит твоего отца, я же не прощу его, никогда не прощу!

— Красиво они пели, — задумчиво сказала Жанетта.

— Что ты говоришь, девочка! Чтобы я не слышала этого больше! — Старуха быстро перекрестилась; по руке ее потекли жирные помои. — Да еще какой крюк сделали, по всему поселку прошли, чтобы весь мир видел, как они хоронят без попа да без распятия! И что ты понимаешь в пении! Вот когда графиню Лафорг хоронили, отпевал ее оперный хор… А сколько ехало колясок, сколько карет! И мы, прислуга, тоже провожали ее…

— В каретах?

— Не-ет, — сконфуженно протянула старуха. — Мы пешком шли. Осень тогда стояла. Погода была чудесная.

Девочка состроила насмешливую гримасу и, не стесняясь, расхохоталась прямо в лицо бабушке:

— Не знаю, бабушка, чего вы так гордитесь, что вечно около господ вертелись, да объедки после них доедали, да их грязное белье стирали…

— Что ты болтаешь? Они же специально прачку держали.

— Ну и что же? Все-таки вы прислуживали им!

И, встав на цыпочки, она закружилась; взвилась ее потрепанная юбочка, короткая спереди и чуть не до щиколоток обвисшая сзади… Со скрытым злорадством всматривалась Жанетта в угрюмое лицо бабушки: вот уж правда — вечно она лезет со своими графинями! Что бы папа ни сказал, все ей не по нраву. А папа — гордый человек, уж он-то ни перед кем не гнет шею.

— Ну, носа вы все-таки не вешайте, — сказала Жанетта и ласково чмокнула бабушку в горбатый нос. — Пойду спать.

И она уснула сном праведницы, а тем временем на кухне и в верхней комнате бодрствовали, тихонько вздыхая и думая свои думы, отец и бабушка. Теперь у старухи Мишо зять вызывал не только чувство страха, не только казался ей чужаком — она уже ненавидела его, этого непонятного, скрытного человека. Кто знает, что у него на уме, что он затевает? Пока он ничем не показывал, что готовится к отъезду в Венгрию, — видно, действует за ее спиной. Мадам Мишо казалось, что она погибнет, если у нее отнимут внучку. Иногда ее терзало нечто похожее на угрызения совести: не веди она себя так враждебно с зятем, попытайся она стать матерью этому заброшенному на чужбину молодому человеку, — не пришлось бы ей, быть может, доживать свой век в одиночестве. Поди, и в Венгрии жить можно… Везде можно жить, лишь бы рядом была Жанетта! Но мадам Мишо испуганно отбрасывала от себя подобные мысли. Она молила бога уберечь ее от «негодяя».

Выпадали все же и светлые минуты в жизни мадам Мишо. Это случалось, когда зять, садясь на велосипед, объявлял, что едет в Сен-Жан или в Сен-Мартен, что пусть его не ждут к вечеру домой: он там заночует, а утром поедет прямо на шахту. В эти дни мадам Мишо полновластно царила в доме и в сердце Жанетты. Смеясь и перебрасываясь шутками, они проводили вдвоем такие веселые часы в кухне! Само собой разумелось, что в школу Жанетта не шла. Придя в хорошее настроение, Жанетта давала целые театральные представления для бабушки и для ребятишек, которые собирались к ним в кухню и словно бесцветные тени сновали вокруг главенствующей над ними Жанетты. А Жанетта то передразнивала сестру Анжелу, то подражала приторно-елейным беседам господина попечителя или, раздув щеки до отказа, становилась вдруг удивительно похожей на самого попечителя. Вяло двигая руками и ногами, она показывала гимнастические упражнения, которые сестра Анжела заставляла их по утрам проделывать в классе. Она представляла и сестру Жозефу, изображая, как та дирижирует церковным хором — коротко вскидывая голову, позвякивая четками и неистово размахивая руками.

По лицу бабушки Мишо от смеха катились слезы; маленький Стефан, прижав обе руки к впалому животу, трясся от беззвучного хохота, а Мари Жантиль старательно помогала подруге, если та, в добром расположении духа, наделяла ее ролью сестры Анжелы.

— Настоящая актриса! — повторяла мадам Мишо, вытирая глаза. — Сама Мистингет![11]

И вполне естественно, что в последовавших затем событиях мадам Мишо увидела перст божий, мудрую волю провидения.

…Однажды на рассвете, отправляясь в Сен-Мартен, Йожеф Рошта сказал, как обычно:

— Не ждите меня к вечеру, мама. Я переночую в Сен-Мартене и утром поеду прямо на шахту.

Мадам Мишо села на скамейке у крыльца. В этот ранний час дети уже играли на улице. Жанетта мелом рисовала на асфальте театр так, как он представлялся ей, — ведь она никогда еще не видела ни одного спектакля.

— Вот здесь играют артисты, — сказала Жанетта и начертила мелом большой круг. — А здесь публика сидит в креслах. — И рядом с первым кругом она нарисовала второй большой круг. — А тут стоят люди… может, тысяча людей. — И Жанетта решительно обвела чертой сцену и зрительный зал.

Мадам Мишо читала в это время парижскую газету, которую одолжила ей жившая по соседству бабушка Брюно. Водрузив на горбатый нос очки, мадам Мишо медленно шевелила губами, разбирая напечатанные крупным шрифтом заголовки. Ветер нес с севера чистый солоноватый морской воздух. В прозрачной, легкой дымке на горизонте поднималось солнце. Было мирное весеннее утро… Уже складывая газету, старуха Мишо заметила вдруг объявление, выделенное жирными буквами. Она прочитала его один раз, потом второй:

«Американская кинокомпания ищет для съемки исполнителей детских ролей. Требуются пролетарские дети с бледными и худыми лицами, демонстрирующими голод и нищету. Прием в «Кларидж-отеле», секретариат компании, 21 апреля, от 12 до 2 часов дня».

Мадам Мишо не отличалась особой чувствительностью и не очень разбиралась в словесных тонкостях, но все же ее слегка взволновал недвусмысленно грубый тон этого объявления: «…демонстрирующими голод и нищету»! Да неужто они думают, что дети французских рабочих все голодают!

Мишо сняла очки и взглянула на внучку, которая суетилась на «сцене», затем по очереди осмотрела истощенные, бледные личики всех этих худеньких детей, наблюдавших со своих стоячих мест сольный номер Жанетты. Да, здесь таких заморышей достаточно, американским артистам нетрудно было бы выбрать из них по своему вкусу… Да и ее маленькая внучка — личико совсем прозрачное, прелестные серые глаза ввалились. А талия такая тоненькая, что двумя пальцами обхватишь. И вся-то фигурка просто воздушная…

И вдруг бабушку Мишо охватило волнение, увядшее лицо ее разгорелось. А что, если попробовать? Американцы хорошо заплатили бы… Может, Жанетте улыбнется счастье — ведь она и так уже, можно сказать, настоящая артистка. А зять?.. Не надо ему ничего говорить! Какое сегодня число? Двадцать первое апреля… Прием с двенадцати до двух, «Кларидж-отель». Глаза мадам Мишо вдруг загорелись, словно она увидела перед собой столько раз восхищавшую ее огромную роскошную гостиницу, мимо которой она прогуливалась когда-то по воскресеньям… Парижский поезд отходит в семь часов двадцать минут… К полудню они уже будут на месте. Домой вернутся ночью. Пусть девочка хоть немножко свет повидает… А деньги на дорогу? Деньги — там, наверху, в жестяной коробочке.

Понадобилось лишь несколько секунд, чтобы все обдумать и приступить к действиям. Мадам Мишо позвала Жанетту. Услыхав ее задыхающийся, прерывистый голос, Жанетта сообразила, что речь идет о чем-то важном, и, тотчас же покинув «сцену», поспешила за бабушкой в дом.

— Мы едем в Париж, — решительно объявила старуха.

Жанетта была ошеломлена:

— Так вот, сразу?.. И как ехать?.. Поездом? А зачем нам в Париж? Папа-то знает?..

Мадам Мишо, прервав ее, возбужденно приказала:

— Оставь расспросы, Жанетта, все узнаешь в свое время! Надень вязаную юбку и зеленый жакетик, что связала мама, обуйся в туфли. Скорей, скорей, пора отправляться!



Она поднялась наверх. Через несколько секунд лестница снова заскрипела под ее неуверенными шагами. Мишо надела свое старенькое пальто и украшенную цветами вишни черную соломенную шляпу, которая лет тридцать назад придавала такой несравненно благородный вид графине Лафорг.

— Не говори никому. Мы отправляемся на экскурсию, вот и все!

Волнение бабушки передалось и Жанетте. Притихнув, задумчивая и серьезная, она ждала отъезда. Было семь часов, только что отзвонили к ранней обедне. Обе путешественницы обмакнули пальцы в святую воду и, выйдя из дома, направились к станции.

6

В вестибюле «Кларидж-отеля» царило в полдень большое оживление. Вращающаяся дверь находилась в непрерывном движении; выходя из нее, люди попадали на шумные Елисейские Поля, залитые солнцем, ласкавшие взгляд по-летнему роскошной зеленью. Тот же, кто входил через эту дверь в вестибюль «Кларидж-отеля», ступал на мягкий ковер гостиницы. И этому беспрестанному круговороту не было конца. Старуха в шляпке с поблекшими цветами и девочка ждали на улице, уцепившись друг за друга: они все не решались войти в непрерывно кружившуюся стеклянную дверь.

Внутри, в вестибюле, стоял мальчик в серой униформе и в белых перчатках. То и дело он легонько подталкивал дверь-вертушку и, беспрестанно кланяясь, лихо заламывал набекрень свою шапочку. Усмехнувшись, он бросил стоявшему позади швейцару:

— Гляди, еще одни «артисты» пришли… Провинциалы, сразу видать!

Когда движение на секунду замерло, мальчишка ловко остановил дверь и приветливо помахал рукой, как бы приглашая войти. Бабушка Мишо и Жанетта с отчаянной решимостью шагнули в одно из отделений вертушки. Мальчишка только этого и ждал — он тут же с силой толкнул дверь. Старуха заохала, засеменила и, топчась на месте, скребла по стеклу пальцами. Перед ней и Жанеттой на мгновение промелькнул вестибюль, потом улица и снова вестибюль с хохочущим мальчишкой. Жанетта, вся красная, выскочила на мягкий ковер и рывком высвободила из неприятного положения бабушку.

— Пожалуйте, артистка! — сказал мальчик. — Второй этаж, шестнадцать.

— Погоди, получишь еще! — прошептала Жанетта со слезами негодования на глазах.

В вестибюле за маленькими столиками сидели люди, перелистывая газеты и журналы. Несколько человек разговаривали у конторки, где сидел швейцар и беспрерывно нюнил телефон. Между столиками балансировали официанты, высоко поднимая подносы. Время от времени хлопала стеклянная дверь, которая вела в соседнее помещение, и оттуда в тихое журчанье бесед врывались обрывки музыки и громкий хохот.

Взгляд Жанетты приковали к себе два расположенных рядом лифта — обитые красным бархатом, они стремительно мчались то вверх, то вниз. Зеркально-бархатная дверца открывалась, люди уверенно входили в лифт, мальчик в униформе нажимал кнопку и… Все это казалось чудом, волшебством! Жанетта в восторге потащила бабушку к лифту:

— Мы тоже на этом поедем, правда, бабушка? Мы тоже!..

Но другой мальчик в серой униформе и в белых перчатках, очень похожий на того, что стоял в вестибюле, захлопнул дверцу лифта у них перед носом, и они остались, растерянно поглядывая на соседний лифт. Тогда какой-то мужчина, одетый в черное, тихо прошипел над ухом мадам Мишо:

— Не болтайтесь здесь, слышите? Вон лестница, ну?! Быстро, быстро! — И, кивком головы указав на широкую, застланную ковром лестницу, он упругой походкой двинулся дальше.

Тесно прижавшись друг к другу, Мишо и Жанетта пошли по лестнице. Ковер заглушал их шаги. Старуха пробормотала: «Пропади они пропадом!» На втором этаже ориентироваться оказалось легко: перед одной из двустворчатых, покрытых лаком, блестящих белых дверей ожидали женщины с детьми самых разных возрастов. Жанетту и бабушку они смерили с ног до головы враждебными взглядами, затем снова занялись тихими разговорами. Здесь же, особняком от ожидающих, стояло несколько элегантно одетых молодых и пожилых женщин и мужчин; по широкому коридору разливались одуряющие благоухания.

Прошло довольно много времени. Иногда появлялся официант. Удерживая в равновесии высоко поднятый поднос, он исчезал за двустворчатой дверью. Из-за двери доносился смутный гул голосов, шум передвигаемых стульев, кто-то барабанил на рояле. Время от времени белая лакированная дверь отворялась. С громким криком оттуда пулей выскакивал худой, нервно жестикулирующий мужчина. Его тотчас окружали щебечущие дамы и надушенные мужчины, а из комнаты тем временем выходило несколько матерей. Держа за руки своих ребятишек, они направлялись вниз, к выходу. Одну из них, подгонявшую перед собой четырех измученных, бледных малюток, наниматели проводили громким хохотом… Элегантные дамы умоляли впустить их, но нервный американец решительно отказывался. К притихшим женщинам с детьми он обращался по-французски:

— Заходите по пять человек, живо! И чтобы дети вели себя прилично!.. Но, сударыня, — снова обернулся он к возмущенно жужжавшему кружку посетителей, — поймите же, ведь артист работает!

Пять допущенных матерей, спотыкаясь, исчезли вместе со своими детьми за величественной дверью.

Всякий раз, как отворялась дверь и маленькая группка отвергнутых кандидатов, выйдя оттуда, в должной тишине направлялась к лестнице, мадам Мишо взволнованно шептала:

— Этих тоже не взяли! Место еще не занято, — добавляла она многозначительным тоном, и надежды ее все возрастали. Ноги у нее так и жгло от долгого стояния.

Наконец подошла очередь Жанетты, и нервный американец буквально втолкнул их в комнату.

Нет, это была не комната, а настоящий зал, залитый светом сияющий зал невиданной красоты! И сколько людей! Некоторые из них сидели, задрав ноги на спинку кресел. Лица у всех взволнованные, возбужденные. Несколько человек стоят в оконных нишах. Они громко разговаривают, кричат, перебивая друг друга. Кто-то наигрывает на рояле, а молодой негр, в клетчатом пиджаке и в светлых, великолепно выглаженных брюках, с рассеянно-равнодушным видом выделывает под эту музыку удивительные коленца, засунув руки в карманы. На столах теснятся бутылки всевозможных форм. В лужицах пролитого вина плавает пепел, на скатертях и на полу валяются окурки. Несколько мужчин держат на коленях блокноты. Когда появилась новая партия детей, вечные ручки разом заскрипели по листкам блокнотов. Пять женщин остановились у двери. Дети озирались, широко открыв глаза; один шестилетний мальчуган расплакался. В этот момент от группы споривших в оконной нише отделился высокий, крупный мужчина и, покачав головой, жалобно сказал своему секретарю:

— Ну, что же ты!.. Опять эти визгливые щенки!

— А черт их знает! — крикнул секретарь.

— Убирайся, малец, убирайся! — простонал киноартист и брезгливо указал на дверь.

Секретарь вытолкал мать вместе с ее плачущим мальчуганом. Артист устало погрузился в кресло.

— Долго ты будешь меня мучить? — слабым голосом спросил он секретаря. — Надеюсь, это последние! После них — ванну, горячую ванну!

Актер поднял стакан и, прищурив глаза, задумался. Пальцы пианиста бешено бегали по клавишам. Негр равнодушно вскидывал руками и ногами. Звонил телефон. Крича и хватаясь за голову, прыгал из стороны в сторону секретарь, а женщины, которых теперь осталось лишь четверо, стояли и ждали. Вдруг киноартист, сидевший с закрытыми глазами, вытянул один палец.

— Подходите! — сказал секретарь.

И одна из женщин, подталкивая перед собой сынишку, робко выступила вперед.

Приоткрыв сонные и пьяные глаза, артист посмотрел на ребенка и поморщился.

— Нет, нет! Я не вынесу… Какой безобразный ребенок! Знаешь, его уродливость причиняет мне чисто физическую боль, — сказал он секретарю.

Тот коротко бросил женщине:

— К выходу! — и потащил ее к двери.

Мадам Мишо стиснула руку Жанетты:

— Видишь, деточка, все идет хорошо!

Жанетта, чуть скривив рот, взглянула на бабушку. Как странно… Значит, бабушка не понимает того, что чувствует она? Разве бабушка не видит, как подергиваются губы у этой женщины, с какой жалостью и нежностью прижимает она к себе своего мальчугана? «И вовсе он не безобразный, — решила Жанетта. — Бледный и слабенький ребенок. Штанишки прикрывают только колени… А обут в огромные мужские ботинки — в них поместились бы и две такие ножонки, как у него. С первого взгляда видно, что вырос бедняжка в голоде и нищете. Чего же им еще?! Ведь им такие и требуются…» И Жанетта, в первый момент завороженная роскошным, сияющим залом, растерявшаяся от множества людей и громких голосов, вдруг отрезвела. Суровым, осуждающим взором она окинула комнату, словно желая навеки запечатлеть в памяти эти лица, всю эту картину. Ванну заказал!.. Словно испачкался, выполняя какую-то грязную физическую работу…

У Жанетты от обиды комок подступил к горлу. Сверкающие глаза, затененные густыми ресницами, сузились в щелочки, и она сказала бабушке очень громко, на весь зал:

— С меня довольно! Пошли, бабушка!

Испуганная мадам Мишо успокаивала ее:

— Ты что, с ума сошла? Для чего же мы здесь ожидали целых два часа? Ведь наша очередь подошла. Будь умницей, Жанетта! — И она толкнула девочку вперед.

Киноартист слегка пошевелился и выпустил в лицо Жанетты целое облако дыма. Когда же девочка быстрым движением руки попыталась отогнать от себя эту удушающую пелену, артист вдруг оживился. Он сказал что-то по-английски секретарю, который продолжал суетиться, уже совсем запыхавшись. Секретарь бросил Жанетте:

— Повернись!

Жанетта повернулась спиной к артисту и чуть-чуть наклонилась вперед. Кто-то засмеялся. Дико громыхал рояль.

— Что ты умеешь делать? — спросил секретарь.

— Всё, милостивые господа! — быстро залепетала мадам Мишо. — Она всё умеет, истинная Мистингет, очень ловкая и…

— Сколько тебе лет?

Жанетта молчала. Из-под темных ресниц гневным огнем вспыхнули ее зеленоватые глаза. Бабушка снова ответила вместо нее:

— Скоро двенадцать, милостивые господа.

Последовали довольно длинные переговоры. Несколько журналистов поднялись с кресел, с интересом посматривая на худенькую девочку. Крикуны, спорившие в оконной нише, тоже обернулись к киноартисту; а тот, встав с кресла, шагнул к девочке и опять что-то сказал секретарю.

— Знаешь ты хоть что-нибудь по-английски? — спросил тот.

Глаза Жанетты вновь сверкнули. Киноартист, изобразив на лице приветливую улыбку, сам повторил вопрос:

— Знаешь ты по-английски… Ну хоть одно — два слова?

Жанетта энергично закивала: да, да!

— А ну-ка, скажи!

Жанетта шагнула вперед. Вытянув тоненькую шею, она почти коснулась головой груди киноартиста и звонким, сильным голосом сказала:

— Amy, go home!

Мужчина попятился, протестующе поднял руку, но Жанетта прыгнула вперед и, привстав на цыпочки, крикнула ему в лицо:

— Amy, go home!




Первый секретарь, беззвучно открывая рот, подталкивал к двери мадам Мишо и ее внучку. В дверях Жанетта обернулась и скорчила артисту ужасную гримасу. Она услышала сдавленный смех, грохочущие звуки рояля и… очутилась с бабушкой в коридоре.

У вращающихся дверей Жанетта дала такого тумака мальчишке в серой униформе, что тот, не ожидая ничего подобного, потерял равновесие и отлетел к стене. А Жанетта, направив бабушку в одно из отделений вертушки, сама вошла в другое и, гордо вскинув голову, удалилась из «Кларидж-отеля».

Через полчаса они сидели на скамейке в Тюильрийском саду, греясь в лучах заходящего солнца. Ох, как причитала мадам Мишо!.. Так хорошо все шло, просто великолепно!.. Эти господа всеми пренебрегли. Только одна Жанетта заинтересовала их, только она!

— Ах, что ты наделала, девочка! Собственными руками оттолкнула свое счастье! Он тебя, может, даже в Америку увез бы с собой. Видно, что знаменитый артист. А какой красавец! Он из тебя артистку сделал бы, во все иллюстрированные журналы попала бы… и доллары, уйма долларов!.. О дева Мария, не оставь нас!.. Что я теперь скажу твоему отцу!.. Зря, зря пропали деньги…

Жанетта, глядя на играющих детей, носком туфли подбрасывала камешки. Жалобный голос бабушки приятно жужжал в ушах, о смысле ее слов Жанетта не думала и потому приподнятое настроение не исчезло. Она видела себя перед мальчиками Вавринек: вот она изображает для них равнодушные движения киноартиста, передразнивает жалобные стоны этого верзилы, а ноги ее так сами и подпрыгивают при одном воспоминании о колдовской пляске негра. О, какие гадкие люди! Да на те деньги, что они там пропили да выкурили, эта бедная печальная женщина купила бы своему неказистому сыночку десять костюмчиков и столько же пар ботинок.

— …Что-то я теперь скажу твоему отцу! — донеслись наконец до нее бабушкины причитания. — Что я скажу ему, когда он увидит, что деньги не все?

Жанетта передернула плечами. Она не чувствовала желания утешать всхлипывающую бабушку. Пусть сама как-нибудь уладит с папой денежный вопрос. Следовало раньше думать!.. А, надо признать, в Париже очень хорошо. Ох, и огромный же город! И подумать только, в громадном дворце, что высился когда-то в этом саду, жили короли и королевы…

Старушка плакала, тихонько всхлипывая и горестно сжимая руки. Так она и задремала на скамейке, свесив голову на грудь. На ее черной соломенной шляпе вздрагивали белые цветы… Жанетта подошла к бассейну, где нарядные, кудрявые дети пускали по зеркальной глади воды красивые деревянные кораблики. Она рассматривала молодых мамаш, сидевших с вязаньем в руках на садовых скамейках и в глубоких креслах, разглядывала толстых, пожилых нянюшек в белых кружевных наколках. От Елисейских Полей сотни машин мчались к площади Конкорд, а оттуда к мосту или к Большим бульварам. Вода в Сене отсвечивала серебром, собор Парижской богоматери вздымался на фоне синего неба высоким темным силуэтом, словно одинокий великан. Жанетта, худенькая девчурка в зеленой вязаной кофточке, смотрела вокруг, широко раскрыв глаза, жадно впитывала в себя всю эту сказочную картину, и сердце ее быстро колотилось. Потом она почувствовала одновременно усталость и голод и безжалостно разбудила бабушку:

— Пойдем, бабушка, мне очень есть хочется.

Бабушка заохала и поднялась со скамьи. Жанетта тащила ее к площади, где, как зеркало, блестел асфальт и стояли на страже тысячи стройных фонарных столбов. Бабушка же хотела лишь одного: добраться до остановки метро. Разбитая волнением и усталостью, она едва волочила ноги. Но девочка настаивала на своем:

— Я витрины хочу посмотреть… И театры… Всё-всё!

Взявшись за руки, они поплелись, с трудом пробираясь в толпе, выливавшейся из магазинов. Жанетта плечами и локтями пробивала себе дорогу к сверкающим витринам, перед которыми теснились люди. Зажглись электрические фонари. Пылающие буквы разноцветных реклам словно живые парили в воздухе. Мадам Мишо суетливо озиралась и, тыча то направо, то налево указательным пальцем, говорила:

— Опера. Тут только музыка да пение… Кафе Де ля Пэ, знаменитое кафе. Здесь на террасе вечно уйма народу сидит, один бог ведает, как они умещаются за этими крошечными столиками… А в той стороне, далеко, — Монмартр, туда иностранцы ездят развлекаться…

Девочка мало-помалу стихла, голова ее устало склонилась к плечу бабушки. Она тихонько повторяла: «Есть хочу…» Они свернули в переулок, потом снова оказались на широком бульваре. Но здесь уже не было ни сияющих витрин, ни огромных гостиниц — лишь тянулись бесконечными рядами высокие серые доходные дома и торопливо двигалась толпа прохожих. Перед каждой закусочной усталые путешественницы замедляли шаги. Возвращаясь домой с работы, люди заглядывали сюда, пили у стоек кофе; иные, разговаривая, сидели за столиками… Мадам Мишо колебалась, но так и не решилась войти ни в одну закусочную: теперь она боялась прикоснуться к деньгам и все дальше и дальше увлекала свою внучку. Наконец в лавке она купила кровяной колбасы и хлеба. Ни живы ни мертвы добрались они до Северного вокзала и, сидя в зале ожидания, медленно и без аппетита съели бутерброды.

Поезд еще стоял у перрона, а обе они уже заснули глубоким сном.

7

Что это стряслось со старухой? Ничего не говорит, но ведет себя так, словно у нее нехорошо на душе: вздыхает, бормочет молитвы, то и дело крестится украдкой. Да и то не к добру, что поставила она сегодня перед зятем паприкаш[12] из картофеля. Ведь ни она сама, ни Жанетта ни за что не прикоснутся к этому «варварскому кушанью», которое словно огнем обжигает горло. Готовить это блюдо Полина научилась у мужа, а вот сейчас его ублажает паприкашем теща. Ох-хо-хо, видно, совесть у нее не чиста… Что же случилось?

Йожеф Рошта сидел на своем обычном месте у окна. Он уже помылся и поужинал. Было еще светло; с улицы доносился гомон детских голосов. Йожеф сложил газету, решив перед сном заглянуть в партийный комитет и отчитаться о поездке в Сен-Мартен. Увидев, что зять снимает с гвоздя шапку, бабушка по-настоящему испугалась.

— Вы уходите? — спросила она.

Йожеф кивнул головой.

— К девяти часам буду дома. — И уже у двери спросил: — А где Жанетта?

Старуха бесцельно кружила по комнате. Тонким, пронзительным голосом, раскатывая звуки «р», она испуганно спросила:

— Жанетта?.. Вы о ней?.. Она на улице играет. Сейчас за ней схожу. Бедняжка и так уж намучилась…

— Намучилась? Отчего?

Йожеф Рошта, уже в шапке, стоял на пороге; теперь он ясно видел, что теща готовится что-то сообщить ему. Уж не случилось ли чего с Жанеттой? И сразу его словно обдало горячей волной страха и любви. И вдруг он закричал на старуху, которая взволнованно жестикулировала, то и дело набожно воздевая глаза к небу:

— Да не ломайте же вы комедию! Некогда мне смотреть ее! Что случилось? Говорите скорей!

Мадам Мишо всхлипнула и начала плакать. Конечно, легко обидеть бедную, одинокую вдову… Она и так-то едва жива, а с тех пор, как ее дорогая Полина…

— Да и что это такое, в самом деле! — сказала она вдруг резким голосом и гордо выпрямилась. — Полина не потерпела бы, чтобы обирали ее родную мать! Письменного завещания она не оставила, а кто знает, для чего копила она эти деньги! И если бы жива была Полина, уж она-то не швырнула бы своей матери в лицо какие-то жалкие гроши, а…

Гнев охватил Йожефа Рошта. Он сорвал с головы шапку и хватил ею об стол; в лучах закатного солнца, пробравшихся сквозь крошечные оконца, взметнулось целое облако пыли.

— Не болтайте вы попусту! Не изводите меня намеками. Хотите сказать что-нибудь — говорите, или я уйду!

Голос тещи снова стал смиренным и робким. Чтобы выиграть время, она принялась вытирать кончиком фартука слезы. Йожеф Рошта снова надел шапку и, стараясь подавить отвращение, спокойно спросил:

— О каких деньгах речь?

— А жестяная-то коробка! Та, что в моем тюфяке была…

— Ну, с этим мы можем покончить раз и навсегда, — сказал Йожеф Рошта. — Полина прислала из Лансской больницы женщину, и та передала мне ее волю. Сказала, что я должен взять из вашего матраца деньги. Полина собрала их для меня, и вы сами хорошо это знаете. Так зачем же начинать разговоры об этом? — Вдруг он шагнул к теще: — Вы взяли оттуда что-нибудь?

Словно откуда-то издалека донеслось чуть слышное: «Да», и старуха быстро-быстро закивала головой.

— Для чего вам это понадобилось?

— Дело было очень срочное, я не успела сказать…

— Но зачем? Зачем?

— На… на поездку в Париж.

Йожеф Рошта изумленно уставился на тещу:

— Кто ездил в Париж? Когда?

— Вчера. Мы с Жанеттой… Вернулись с ночным поездом.

— Что понадобилось Жанетте в Париже? — спросил Йожеф.

Но старуха бормотала какой-то вздор, и он, опять потеряв терпение, стукнул кулаком по столу с такой силой, что доска едва не раскололась:

— Ну, уж теперь-то вы расскажете, черт побери! А не то я всю душу из вас вытрясу!

И полился нескладный рассказ о газетном объявлении, о железнодорожных билетах, на которые ушло несколько бумажек из жестяной коробки, и обо всем, что произошло в «Кларидж-отеле». Постепенно старуха оправилась. Она присела к столу и, быстро шамкая беззубым ртом, начала причитать и жаловаться:

— Ох, уж эта девочка! Ведь сама оттолкнула свое счастье! Господа-то все как один за нее были… И вдруг она встала вот этак перед знаменитым артистом да как крикнет прямо ему в лицо: «Убирайтесь к себе домой!» Я чуть было не провалилась на месте. Тяну ее за юбку, а она снова вытянула голову, как змееныш, да еще на цыпочки привстала и шипит: «Убирайтесь к себе домой!» И все, все пропало — и деньги, и надежды, и…

Вдруг мадам Мишо вздрогнула от неожиданного движения Йожефа Рошта и, словно обороняясь, подняла руки. Но зять, с грохотом придвинув табуретку, уселся напротив нее и облокотился на стол:

— Ну, расскажите теперь все хорошенько, по порядку! Ее хотели выбрать? Именно ее? Это верно?

Видно было, что он заинтересовался. Услышав его бодрый, звучный голос, мадам Мишо подняла голову и заморгала от удивления. Ох, до чего же странный, непонятный человек! Ну скажите на милость, отчего так сияют его глаза, чему он радуется?.. Старуха тоже облокотилась на стол. Две головы сблизились — отец и бабушка шептались, словно заговорщики.

— Верно, верно! — подтвердила старуха. — Все подошли к ней, рассматривают… и тут артист заговорил… До тех пор никому ни слова… а с нашей Жанетточкой заговорил!

— И что же Жанетта?

— А она как закричит на него…

— Он даже попятился, да?

— Прямо так и отскочил! А наша Жанетта — прыг за ним! Господь свидетель, у меня кровь застыла в жилах. Так и думала, вот сейчас она ему в глаза плюнет…

Йожеф откинулся назад и захохотал так громко и весело, что старуха Мишо застыла с открытым ртом. Затем Йожеф поднялся. Он был в самом хорошем расположении духа. Вытерев глаза, он лихо сдвинул шапку набекрень и добродушно похлопал тещу по плечу:

— А о деньгах, мама, не беспокойтесь. Денег осталось еще достаточно, и не думайте об этом!

Уже захлопнулась за Йожефом дверь, а старуха Мишо все еще тупо взирала на его опустевшее место. Ох, что за человек! Непонятный человек этот венгерец!.. Наконец она поднялась и, поминутно вздыхая, принялась мыть посуду.

Йожеф Рошта окинул улицу взглядом. Там, где собралось больше всего детворы — мальчиков и девочек, малышей с разинутыми ртами и уже больших подростков, — развевалась легкая короткая спереди и свисавшая сзади юбочка. Оттуда звучал звонкий, повелительный голосок. И, словно теплый летний дождь, этот голос согрел сердце Йожефа Рошта. Хороший человек выйдет из его девчушки, если попадет она в хорошие руки! Нужно поскорее удалить ее от бабушки. У старухи дрянная, рабская душонка, нет у нее моральных устоев. Она может погубить девочку! И кто знает, может, она уже вконец исковеркала характер Жанетты! При одной только мысли, что дочь его потащили в Париж и выставили на всеобщее обозрение в качестве нищенствующего пролетарского ребенка, у Йожефа Рошта сжимались кулаки и кровь волной заливала лицо и шею. Он спешил к Жанетте так, словно ее нужно было немедленно спасти от угрожающей ей опасности, бежать с ней, не останавливаясь, пока все дурное не останется далеко позади… Старуха Брюно, увидев его разгоряченное лицо, крикнула Йожефу вслед:

— Добрый вечер, мсье Роста! Что с вами? Какая муха вас укусила?

Но пока Йожеф добрался до кучки игравших детей, он успел обдумать, как вести себя, и окликнул дочь своим обычным спокойным тоном, сделав вид, что встретил ее по чистой случайности. Он даже постоял немного, засунув руки в карманы, и лишь потом спросил:

— Ну, как дела, Жанетта?

— Хорошо.

— Проводи-ка меня немножко, — просто сказал Йожеф Рошта, набивая трубку.

Прищурив глаза, девочка смотрела отцу прямо в лицо, словно желая прочитать его мысли. Может, бабушка рассказала ему о поездке в Париж? О, тогда папа рассвирепел бы! Уж он расправился бы с ними обеими… Но если он ничего не знает, тогда почему зовет гулять? Сколько лет прошло с тех пор, как они гуляли вдвоем!.. Жанетта бесцеремонно растолкала глазевшую детвору, потуже затянула кожаный поясок и, оправив юбку, подошла к отцу:

— Ну что ж, я не против. Прогуляемся…

Они медленно шли по главной улице. Стояла удушливая жара, термометр показывал тридцать пять градусов и тени. Не принес облегчения и вечер. С моря не тянул даже самый легкий ветерок. Женщины выглядывали из окон на улицу. Иные сидели на скамеечках перед домами. Жанетта здоровалась со всеми, кланяясь направо и налево: «Добрый вечер, мадам Брюно… Добрый вечер, мадам Жантиль». Йожеф Рошта, тихонько насвистывая, тоже подносил руку к шапке. Потом дома поредели, улица перешла в шоссе. В сторону Рубэ мчались мотоциклы, легковые и грузовые автомашины. Отец и дочь шли по пешеходной дорожке рядышком, близко-близко друг к другу. Вдали клубился по небу черный дым заводских труб. Надвигался вечер, в душном воздухе слышался запах земли… Йожеф Рошта, внешне спокойный и безразличный, напряженно думал о предстоящем разговоре с дочкой. Как бы поумнее и потактичнее начать?

И вдруг, отбросив все ухищрения, заговорил напрямик:

— Я решил вернуться в Венгрию.

Жанетта смотрела на него широко открытыми глазами.

Отец торопливо продолжал:

— Ты ведь знаешь, обо всем этом мы договорились с мамой. Она всегда понимала меня, была мне другом и в горе и счастье. Такая она была женщина. И так должно быть. Вот вырастешь — сама поймешь это.

Девочка услышала короткий смешок — смешок человека, которого очень развеселило такое предположение. Она поджала губы и втянула голову в плечи.

— Теперь, когда мама умерла, — снова заговорил отец серьезным тоном, — я подумал, что мне следует с тобой обсуждать свои планы. — (Девочка расправила плечи, выпрямилась.) Йожеф Рошта, охваченный теплым чувством, продолжал: — Теперь ты уже большая, Жанетта, сама решай свою судьбу. Не думай, что я хочу принуждать тебя… к чему бы то ни было… Ты начинаешь свою жизнь, и тебе лучше знать, что для тебя хорошо… Вот и поговорим об этом…

Жанетта кивнула головой. Они сели на траву, узкой полоской пробивавшуюся вдоль тропинки. Йожеф Рошта большим пальцем умял табак в трубке и сильно затянулся. В трубке раздался какой-то всхлипывающий звук, и оба, отец и дочь, рассмеялись.

— Папа, вы не вычистили трубку, — сказала Жанетта.

— Не до того было. Сойдет и так… Словом, ты не думай, что я насильно тебя заставляю или еще что… Мне очень обидно было бы… Нам теперь вместе надо держаться, ведь мы с тобой совсем одни на свете. — «Ох, как глупо я говорю! Зря расчувствовался, она же высмеет меня!» — подумал Йожеф и снова заторопился: — Я скажу тебе, о чем я думаю, а потом ты расскажешь мне о своих мыслях. Так ведь правильно будет, да? Не хотелось бы мне расставаться с тобой, маленькая моя Жанетта. Ведь бабушка уже не молоденькая, и… если она умрет, останешься ты здесь одна — ни родных, ни дома. И еще я должен сказать, что на жизнь и вообще на всё она смотрит не так, как надо, неверные у нее взгляды… Словом, мне трудно примириться с мыслью, что она будет наставлять тебя, как жить, и что… что когда-нибудь из тебя выйдет такая же старая богомолка, прислужница попов и господ, как… Ну вот, теперь ты все знаешь. Сама решай теперь, как и что. Насильно вмешиваться в твою судьбу я не хочу.

Девочка сорвала травинку и закусила голый сухой стебелек; лицо ее не выдавало, что она чувствовала в ту минуту. Йожеф забеспокоился. Быть может, не так он подошел к этому упрямому и скрытному сердцу?.. Он заговорил тихо, словно разговаривал теперь сам с собой:

— Ты не знаешь той страны, где я родился. Я понимаю, эта моя ошибка… Все некогда, некогда… Да и за последние годы… за последние годы не приходилось нам разговаривать вот так, вдвоем… А у нас там хорошо!.. И те, кто живет там… они такие же рабочие, как и здесь, в Трепарвиле. Я не был там пятнадцать лет. С тех пор многое переменилось, и я сам хорошенько не представляю, какая там у нас жизнь. Одно только знаю: она лучше, красивее, чище и проще, чем та, которую видишь кругом. Молодежь учится, растет… Строятся новые школы… Вот я недавно показывал тебе в газете…

— Я ненавижу школу! — заявила Жанетта. — Пусть меня не заставляют ходить туда!

— Да никто и не заставляет, — успокоительно сказал Йожеф. — Я просто рассказываю…

После короткой паузы девочка неожиданно с отчаянием сказала:

— Я хочу быть свободной! Франция — родина свободы, и зря вы мне все это говорите!

Вдали раздался гудок паровоза. Над их головами одна за другой загорались мерцающие огоньки звезд. Какой-то велосипедист помахал им рукой и что-то прокричал… Йожеф Рошта медленно поднялся с земли и тихим, упавшим голосом, с тоской произнес:

— Что же, значит, так и порешим… я уеду один. Все деньги, какие есть, я оставлю вам… и потом высылать буду, сколько смогу… Бабушка, наверно, поступит на какую-нибудь виллу прислугой, инженерские жены так и ухватятся за такую служанку… Ты ни в чем не будешь знать недостатка… А иногда, может, и напишешь мне…

Жанетта расплакалась громко, по-детски. Она стояла с опущенными руками. Маленькую, худенькую фигурку ее совсем скрадывала быстро сгущавшаяся тьма.

— Я ведь не говорила… — задыхаясь от горьких слез, лепетала она, — я не говорила, что с бабушкой хочу остаться… Я с вами поеду, папа… и все равно я умру…

Йожеф Рошта неловко обхватил вздрагивающие плечи дочери и тихонько гладил их своей широкой мозолистой ладонью:

— Ну что ты, что ты, дочка, милая! Зачем же тебе умирать? Мы вдвоем будем… Что ты… не говори так!

Стало совсем темно. Девочка затихла, и можно было лишь догадываться, что по щекам ее катятся слезы. Снова пошли они по узкой тропинке один за другим. На душе у Йожефа Рошта стало хорошо, спокойно. Его обуревали тысячи мыслей, и так хотелось поделиться с дочкой своими планами, воспоминаниями, своими мыслями о прошлом и будущем, но он чувствовал, что оттолкнет Жанетту, если сейчас обрушит все это на нее. Нужно довериться времени, будущему. Оно сулит столько хорошего!..

Когда на скудно освещенной главной улице показались очертания знакомого серого дома, Йожеф Рошта сказал:

— Ты расскажи бабушке о нашем разговоре.

Ему хотелось добавить: «И не поддавайся ее причитаниям!» — но он не сказал этого. Жанетта — упрямый человечек, она не изменит своего решения.

Йожеф Рошта пошел дальше, в партийный комитет, а Жанетта повернула к дому. Немного спустя оттуда раздались страшные вопли старухи Мишо, проклятия, визгливые рыдания, отчаянные жалобы, яростные угрозы; по временам соседи слышали решительный голос Жанетты — девочка что-то коротко отвечала бабушке.

— Я войду, — сказала старая мадам Брюно женщинам, собравшимся под окошком кухни бабушки Мишо. — Она убьет девочку!

— Надо в «скорую помощь» позвонить, — предложила мадам Жаклен. — Видно, мадам Мишо помешалась!

Пока они совещались, жадно прислушиваясь к доносившимся обрывкам фраз и гадая о том, что приключилось в доме Жозефа Роста, на кухне хлопнула дверь и все стихло. Правда, до самого рассвета в доме раздавались безутешные причитания и стоны да тихо пощелкивали четки. Но на улице этого не было слышно…


В начале июля мадам Мишо перебралась на виллу инженера Курда, заняв у него в доме место поварихи. Она уехала нежданно-негаданно, лишь в последнюю минуту сообщив о своем решении зятю и внучке, когда уже уложила корзинку и водрузила на голову черную соломенную шляпу, украшенную белыми цветами вишни.

— Я ухожу, — сказала она.

— Куда, бабушка? — поинтересовалась Жанетта.

— На виллу, к инженеру Курцу. Здесь во мне больше не нуждаются. Не ждать же, пока мне на дверь укажут!

Желанное впечатление не заставило себя ждать: Жанетта уставилась на бабушку и замерла. Рот ее искривился, уголки губ поползли вниз. Йожеф Рошта, как раз шнуровавший постолы, так и застыл с поднятой вверх ногой.

— Что это вам взбрело на ум, мама? — Йожеф даже запинался от возмущения. — Да у меня и в мыслях не было гнать вас из дому. Неужели нельзя было подождать несколько недель? Ведь мы уедем самое позднее в октябре…

— А мне-то что? Уезжайте когда угодно, — сухо сказала старуха. — Вот и я ухожу, когда мне нравится. — Она обвела взглядом кухню. — Мебелью можете пользоваться, пока вы здесь. Про меня-то никто не скажет, что я вытаскиваю подушки из-под головы своей внучки. Может, другие и делают так, но мы, французы, знаем, что такое честь.

Она замолчала, но беззубый рот ее все еще продолжал двигаться и на дрожащей голове шуршали пожелтевшие матерчатые цветы.

Выпрямившись, она подчеркнуто, медленно перекрестилась перед распятием и горестно всхлипнула.

— Жанетта, — пролепетала она, — маленькая моя, любимая моя Жанетта… не забывай свою бабушку! Если тебе придется плохо, приезжай, я всегда приму тебя… О пречистая дева Мария, что ты с нами наделала!

Она подхватила свои пожитки и оттолкнула Жанетту, подбежавшую ее обнять:

— Убирайся от меня! Молись богу, чтобы простил тебе твой грех передо мной!

И с этими словами бабушка Мишо ушла. В кухне воцарилась мертвая тишина. Стало как-то пусто. Жанетта чуть слышно плакала, а Йожеф Рошта гладил ее опущенную голову и растерянно повторял:

— Ну, не принимай так близко к сердцу, дочурка… ну успокойся же, девочка…

Вдруг всхлипывания Жанетты смолкли и, против всякого ожидания, она залилась смехом. Вскинув на отца глаза, она беззвучно зашевелила губами — и вот Йожеф словно еще раз увидел перед собой плачущую тещу и вздрагивающие на ее шляпе цветы. Он отвернулся, плечи его затряслись от сдерживаемого смеха.

— Нехорошо так, милая, — сказал он наконец серьезным тоном. — Ведь она — твоя родная бабушка!

Жанетта еще поплакала, а потом целый день была молчалива и задумчива. К вечеру весь Трепарвиль уже знал, что Йожеф Рошта, едва похоронив жену, вышвырнул тещу на улицу, и, не прими ее к себе в дом милосердные господа Курцы, пришлось бы мадам Мишо ходить по миру с нищенской сумой. Эти вести распространяла сама мадам Мишо. Она ходила из дома в дом — там чашечку кофе выпьет, там сидра попробует, — и рассказ ее с каждым разом разрастался, обогащаясь все новыми подробностями.

— О, я многое могла бы рассказать, дорогая мадам Брюно! — говорила она, таинственно покачивая головой. — Но молчу… молчу!

Заглянула бабушка и в церковный дом и вела там длительную беседу со священником. А на другой день она говорила соседке так:

— Я многое могла бы порассказать вам, но поверьте мне, моя дорогая: пока этот человек здесь, жизнь моя в опасности. Уже не раз, лишь по милосердию пресвятой девы Марии, спасалась я от его рук. Да и чего ждать от этих пропащих! Коммунисты все такие! Когда-нибудь вы вспомните мои слова! Конечно, ваш сын и внук — исключение, я знаю это…

Так же говорила она и в другом доме:

— Все они таковы, эти коммунисты, уж вы мне поверьте… конечно, за исключением вашего мужа и сына — я ведь хорошо их знаю. Они-то уж не выгнали бы свою мать, а увезли бы ее с собой хоть на край света…

— Да ведь вы, мадам Мишо, говорили, что зять когда-то звал вас с собой…

— Ну, когда это было! Да и как он звал-то! Так только, для виду. Скажи я «да», он все равно оставил бы меня в дураках. Потому-то я и отказалась, дорогая мадам Жаклен.

А когда деревня затихала и на улице то тут, то там зажигались редкие фонари, мадам Мишо останавливалась под окошком маленькой каморки в первом этаже серого дома.

— Жанетта! — шептала она. — Жанетта, детка моя…

Окно со скрипом отворялось, и из него высовывалась тоненькая фигурка в ночной рубашке. Разговор шел шепотом. Старуха гладила протянувшуюся к ней ручонку, и голос ее звучал то покорно и просительно, то требовательно и негодующе:

— Хорошо он с тобой обращается, не бьет тебя? — И, не слушая протестов удивленной Жанетты, махала рукой: — Ничего, ничего, погоди, ты еще его узнаешь! Многое могла бы я рассказать тебе, но к чему огорчать бедную мою сиротку! Не забывай только, что бабушка всегда ждет тебя и примет с распростертыми объятиями. Ведь только ради тебя… я нанялась к этим проклятым Курцам. Ох, что это за люди, маленькая Жанетта, что за люди! Хозяйка даже сахар кусочками выдает по счету. Тьфу!..

В темноте можно было только догадываться, что старуха Мишо вытягивает трубочкой увядшие губы, словно желая плюнуть в лицо инженерше Курц, сорвать на ней всю свою невысказанную злобу. Жанетта, даже не видя, знала, что бабушка то и дело осеняет свою грудь крестом.

Так и кружила по вечерам мадам Мишо между виллами и деревней. Ее длинная, худая фигура то маячила на шоссе, то кралась торопливо вдоль стен трепарвильских домов. Старуха Мишо шла, бормоча что-то себе под нос, а порой размахивала руками, словно сражалась с невидимым врагом. Люди смеялись над чудаковатой старухой, а мадам Брюно, завидев ее издали, говорила соседкам:

— Опять идет… неприкаянная душа!

Соседки удивлялись:

— И зачем это ей нужно было ссориться? Жила бы в мире с зятем — поехала бы теперь с ним в Венгрию!

— Еще бы! — подтверждала мадам Брюно. — Хо-оро-ший он человек…

Итак, несмотря на все свои ухищрения, мадам Мишо потерпела поражение — внучка все больше и больше ускользала из-под ее власти. Сначала Жанетту развлекали эти вечерние свидания. Услышав тихий стук в окно, она вскакивала с кровати и протягивала бабушке руки. Но позднее, в прохладные осенние вечера, Жанетта, пробудившись от глубокого сна, уж неохотно отворяла окно и недовольно говорила:

— Почему вы не войдете в дом, бабушка?

— Сохрани бог! — шипела мадам Мишо. — Ноги моей у него в доме не будет!

— Но почему? Ведь папа никогда не обижал вас, бабушка.

— Уж об этом-то я могла бы немало порассказать…

— Неправда, бабушка, неправда! — решительно возражала Жанетта.

В ответ слышались тихие всхлипывания и причитания мадам Мишо.

— Теперь и ты уж против меня… Да чем же я согрешила перед господом, за что он меня так карает! Но когда-нибудь ты поймешь, кем я была для тебя, ты еще вспомнишь меня на чужбине, среди этих варваров!

— Да что вы-то о них знаете, бабушка! — сердито, но не слишком уверенно говорила Жанетта.

В такие вечера Жанетта долго не могла уснуть, переполненная сомнениями и горем. С грустью вспоминала она прежнюю жизнь, когда в кухне было так тепло, хорошо, бабушка жарила картошку, папа у окна читал газету, а мама вязала, съежившись в углу кровати. Как спокойно было тогда на душе у Жанетты! Казалось, до скончания веков ничто не могло измениться… И вот все… все-все изменилось — и в ней самой и вокруг. Бабушка прибрала свою постель, застелила ее рваным зеленым репсовым покрывалом — зимой оно, свернутое, лежало на кухонном оконце, чтобы не тянуло из него холодом. Мамины спицы валялись в ящике кухонного стола, а красную кофточку, которую мама лишь начала вязать, увезла в Рубэ невестка мадам Брюно, чтобы вернуть ее заказчице. Теперь Жанетта почти всегда была одна. Папа часто ездил в Париж, в венгерское посольство, и тогда даже не ночевал дома. Но и оставаясь в поселке, он проводил вечера в партийном комитете или у этого противного Лорана Прюнье, отца маленькой Розы, — у них всегда находились темы для разговоров.

Жанетта, как говорится, пропадала на улице, бродила со своими приятелями с утра до позднего вечера. То одна, то другая соседка угощала заброшенного ребенка обедом или ужином. За это время Жанетта стала еще капризнее, чем раньше, ее насмешливые замечания доводили Мари Жантиль до слез. Каждый день Мари решала больше не водиться со своей мучительницей, но на следующее утро снова следовала за нею по пятам, так же как и братья Вавринек.

С самого начала школьного года сестра Анжела что ни день наказывала Жанетту. Ее язвительные замечания были для Жанетты больнее, чем побои.

«На будущий год, мои беленькие овечки, когда воздух очистится от этой Роста́…» — то и дело говорила сестра Анжела.

Теперь Жанетта лишь в дождливую погоду заглядывала в школу. На уроках она была невнимательна, болтала без умолку. И когда Роза Прюнье однажды взяла ее под руку и попыталась мягко поговорить с ней по душам, Жанетта так отшвырнула от себя девочку, что та ударилась головой о ручку двери. Роза никому не сказала, кто виноват в том, что на лбу у нее красуется большой синяк. Но это еще больше раздражало Жанетту.

Потянулись мучительно однообразные дни. Наступил октябрь с бесконечными, уныло моросящими дождями и неизменно серым, безрадостным небом. Главная улица Трепарвиля опустела. Дети и старухи сидели в темных, сырых квартирах, жались поближе к огню. Особенно тоскливо было в сумерки, когда с моря задувал резкий ветер. В дождливые вечера Жанетта оставалась в своей каморке одна. Свернувшись на кровати, она смотрела застывшим взглядом на крошечный четырехугольник потолка. Постепенно сгущались сумерки, и Жанеттой овладевал гнев и какое-то холодное, враждебное чувство к отцу. Вот было бы хорошо, если бы однажды вечером папа открыл дверь, а дочь лежит мертвая на кровати! Жанетта закрывала глаза, складывала руки на груди и на несколько мгновений задерживала дыхание… Или же вдруг, когда папа больше всего развеселится у этого противного Лорана Прюнье, кто-то позвонит и скажет, что в доме Рошта пожар. Как торопился бы папа, как бы он мчался по улице! Но уже поздно! Все кончено — Жанетта погибла в огне…

И Жанетта плакала от жалости к самой себе: бедная девочка, как рано приходится ей умирать, покинутой всеми!

— Какая красивая была эта Жанетта!.. А какие способности!.. Единственное утешение бедного отца, — говорила она, заливаясь слезами.

Затем Жанетта вскакивала с кровати. Она стягивала на груди крест-накрест старый, потрепанный черный бабушкин платок и в чрезвычайно возвышенном состоянии духа выходила на улицу. Она ставила у порога стул и мягким, но решительным тоном, соответствующим ее настроению, отстраняла от себя своих приятелей.

— Я хочу побыть одна, — важно объявляла она. — Мне нужно подумать!

Но каким было для нее облегчением, когда на плохо освещенной улице появлялась высокая мужская фигура! Йожеф Рошта шел быстро, почти бежал: теперь он всегда очень спешил домой, словно и его преследовало страшное видение горящего дома. Он еще издали махал дочке рукой, а приблизившись, замедлял шаг и тыльной стороной руки отирал пот со лба. Жанетта не бежала ему навстречу. Притворяясь холодной и безразличной, она с нарочитой медлительностью следовала за отцом в дом. Отец засыпал ее вопросами. Что делала целый день? Хорошо ли ела? Не боялась ли одна? И на все получал отрывистые ответы: «Ела… Чего мне бояться?»

Но постепенно напряженность, нараставшая в течение дня, ослабевала. Жанетта, словно оттаяв, с интересом слушала рассказы отца и проникалась сознанием собственной значимости. Ведь папа точно так же обсуждал с нею свои дела, как когда-то с мамой, рассказывал ей о результатах поездки в Париж, о своих беседах в партийной организации и о том, что решение вопроса об их возвращении на родину хоть и очень медленно, но приближается к концу. Венгерское посольство в Париже отнеслось к просьбе Йожефа Рошта положительно. Лоран Прюнье всех поднял на ноги и даже сам побывал по делу Рошта в партийном руководстве провинции.

Однажды, вернувшись домой, Йожеф Рошта рассказал, что справлялся, сколько будут стоить билеты и отправка багажа; он принес сверху жестяную коробку и вместе с Жанеттой пересчитал ее содержимое. С важным видом разглаживая бумажные деньги, девочка озабоченно сказала:

— До Парижа добраться тоже ведь денег стоит, папа. Ты подумал об этом?

— Хорошо, что напомнила, дочка! А ну-ка, давай подсчитаем…

И они снова принялись за подсчеты.

Теперь Йожеф Рошта всякий раз приносил с собой в сумке что-нибудь съедобное: жареную рыбу, креветок, салат в банке… И пока дочка на глазах у него поглотала лакомые кушанья, он несколько успокаивался. Целый день, на работе и во время переговоров об отъезде, его преследовала мысль, что девочка дома одна. Может быть, голодная, может быть, заболела… И ему казалось, что он снова слышит слова, сказанные доктором: «Дальняя дорога и резкая перемена климата убьют ее…» — это было семь лет назад, когда он вот так же сидел с Полиной, строя планы и пересчитывая их маленькие сбережения. Да и сколько раз бывало — скажет он что-нибудь, и вдруг ему вспомнится: те же слова когда-то звучали здесь, в этих четырех стенах. Ведь точно так же он произнес однажды то, что объявляет Жанетте сейчас, в этот ноябрьский вечер:

— В среду я получу паспорт.

Несколько дней спустя Йожеф сказал:

— Думаю, дочурка, что в следующую пятницу мы отправимся. В воскресенье сестра Вильма свободна и встретит нас на вокзале.

Жанетта молча кивнула головой, но на лице ее отразилась отчаянная боль, будто пронизавшая ее насквозь. Йожеф Рошта сел за кухонный стол и после долгих приготовлений начал писать. Он писал сестре и тем трем шахтерам, что вернулись на родину семь лет назад.

— Я пойду погуляю немножко около дома, — сказала Жанетта.

Не дожидаясь ответа, она вышла и, против обыкновения, тихо затворила за собой дверь. Жанетта не спеша прошлась по всей главной улице, с достоинством кланяясь знакомым:

— Добрый вечер, мадам Брюно!.. Добрый вечер, мадам Роже!..

Соседки, заметив трагическое выражение ее лица, переговаривались:

— Что это стряслось с маленькой Жанеттой? Еле ноги передвигает, идет словно во сне…

Роза Прюнье тоже изумленно взглянула на свою одноклассницу, услышав ее приветливый голос.

— Добрый вечер, Роза! Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — растерянно ответила девочка и повторила: — Хорошо!..

Мясник и колбасник Мезье, неуклюжий человечек с козлиной бородкой, в меховой куртке поверх измазанного кровью передника, занял боевую позицию перед дверью твоей лавки, тревожно поглядывая на приближавшуюся проказницу. Жанетта чуть было не сказала: «Добрый вечер, господин Мезье», но удержалась и молча прошла мимо: Мезье, папаша Жантиль и все, кто жил на виллах, в лесу, принадлежали к враждебному лагерю. Им нет прощения!




Так, в тихой задумчивости, дошла она до пустыря, толкнула ветхую дощатую калитку, осторожно ступая между валявшимися повсюду обломками кирпича, кучами мусора и буйно разросшимися кустами чертополоха, пробралась к приземистому сарайчику, что стоял в углу участка. Из сарайчика доносились голоса: монотонное бормотанье Мари Жантиль и резкие реплики Андрэ Вавринека. Жанетта вошла в сарайчик и, опустив руки, остановилась на пороге. Ее неожиданное появление, суровое и страдальческое выражение лица, ее неподвижность и самая поза — все это произвело великолепный сценический эффект; впечатление дополнил мрачный театральный тон, когда Жанетта провозгласила:

— В следующую пятницу мы отправляемся в путь…

Мари Жантиль тихонько заплакала, маленький Стефан Вавринек опустился на землю и безмолвно скорчился. Андрэ Вавринек хрипло пробормотал:

— Знаем… Старик рассказывал…

«Стариком» они называли своего отца Тодора Вавринека, уже сильно сдавшего словака-шахтера. Плачущая Мари Жантиль все же сказала рассудительно и степенно:

— Мы как раз отбираем вещи, которые могут тебе пригодиться в Венгрии. Пожалуйста, Жанетта, осмотри здесь все и отложи то, что тебе хотелось бы взять с собой. Я от всего отказываюсь в твою пользу.

Окончив свою речь, маленькая толстушка окинула всех взглядом, ожидая одобрения. Ее круглое личико выражало величайшее удовлетворение собственным великодушием. Андрэ Вавринек пробормотал:

— Здесь все твое, Жанетта…

Маленький Стефан с неожиданной горячностью обнял Жанетту и, прижавшись к ней белокурой головкой, беззвучно заплакал. Жанетта не оттолкнула от себя ребенка, который своим откровенным горем еще усилил драматизм сцены прощания; стоя на пороге, она прошептала:

— Спасибо вам… но мне ничего не нужно… Я… все равно умру!

Довольная улыбка чуть тронула ее губы при виде потрясенных ребят. И вдруг Жанетта круто повернулась, голос ее зазвенел:

— Разве что на память… не возражаю!

Она рассыпала по земле аккуратно уложенные реликвии. Надтреснуто звякнул велосипедный звонок, змеями расползлись клубки шпагата, рассыпались вокруг кривые и выпрямленные гвозди, разлетелись пестрые лоскутья и цветные открытки со святыми… Жанетта каждую вещь брала в руки, кое-что откладывала в сторону, но тут же заменяла чем-нибудь другим. Ей трудно было расставаться со всем этим, да и неизвестно, в чем венгерская промышленность больше всего отставала от Франции — в производстве шпагата, костыльных гвоздей или открыток со святыми. Мари Жантиль прилежно собирала и укладывала на место отброшенные предметы. Сердце у нее сжималось при виде этого разгрома, и под конец она первая стала торопить всех:

— Пошли, уж темнеет.

…Огромное скопище терриконов угрожающе вздымалось у дороги. На вершины терриконов взбегали туго натянутые стальные тросы, направлявшие куда надо груженные пустой породой вагонетки. У железнодорожной стрелки пыхтел маленький, словно игрушечный, паровозик. Кочегар курил, опершись на поручни и обратив к ребятам свою закопченную ухмыляющуюся физиономию. Тянулись ввысь заводские трубы; даже лесок, зеленевший около шахты — маленькое зеленое пятнышко, след ушедшего лета, — не смягчал сурового пейзажа. Деревья, уже почти оголенные, вздымались к небу, и сквозь сплетения ветвей теперь отчетливо были видны маленькие виллы служащих. Густой звон с церковной колокольни возвестил о начале вечерни. Жанетта перекрестилась. Глаза ее жадно всматривались в картину вечернего Трепарвиля, словно она желала запечатлеть в памяти всю несравненную, как ей казалось, красоту родного поселка. Париж, конечно, чудо какой красивый город, но Трепарвиль!.. О, это совсем другое: Трепарвиль — ее собственность, которая обратится в ничто, если Жанетта уедет отсюда. Невозможно представить, что все это и дальше будет существовать без нее — деревья, камни, люди… И, успокаивая себя, Жанетта бормотала: «Все равно я умру…»

«Следующая пятница… Да ведь до нее еще столько дней и ночей!» — думала Жанетта. Однако этих дней и ночей становилось все меньше. Жанетта распрощалась с каждым камнем, деревом, со всеми знакомыми. Тогда ей стало скучно, и она уже нетерпеливо ждала наступления пятницы. Пусть уж скорее обрушится на нее беда, раз все равно ее не миновать.

Тот мастер на все руки, который изобрел «перпетуум мобиле» — вечно движущееся время, неумолимо и равномерно вращал его колесо, и уже близка была роковая ноябрьская пятница, ибо ни воля, ни мечта человека не в силах остановить бег времени хоть на одно-единственное мгновение…

В четверг после обеда Йожеф Рошта сказал дочери:

— Снесем сверху вещи. Подушки и одеяла надо бы зашить во что-нибудь, но во что?

— Может, зеленое покрывало подойдет? — спросила Жанетта.

— Зеленое покрывало, помнится, бабушкино, — заметил Йожеф Рошта. — Мне не хотелось бы, чтобы она потом искала его.

— Да ведь оно уж совсем в тряпку превратилось! И потом, оно мамино. Это она привезла из Рубэ три кило ниток для него. Вы, папа, у немцев тогда были, поэтому и не знаете.

Вдвоем они зашили постельные принадлежности в зеленое покрывало, затем стали упаковывать остальные вещи. Были вытащены старый солдатский сундучок и большая корзина. Жанетта побросала на кровать все то, что объявила их собственностью, сверху положила несколько отцовских книг. Начали укладываться.

— Ну, а твое? — спросил Йожеф Рошта, неумело складывая книги, всякую мелочь, поношенное белье, три заплатанные простыни, рабочий костюм.

— Я на себя надену, — просто сказала Жанетта. — Поеду в клетчатой юбке и зеленой кофточке, которую мама связала.

— А… а остальное где?

— Больше ничего нет, — сказала Жанетта, состроив забавную гримасу. — То, что на мне, для дома было в самый раз…

— Ну, а где зимнее пальто?

— Выросла я из него. В бабушкином платке обычно хожу.

Йожеф Рошта пристально глянул на дочь, и лицо его потемнело. Он отвернулся и несколько минут смотрел в окно. Затем снова взялся за укладку. Голос его был совершенно спокоен.

— Завтра утром, когда приедем в Париж, купим тебе кое-что. Ботинки, чулки… Одного платья на первое время, я думаю, хватит. Остальное… и зимнее пальто тоже… видно, уж в Будапеште купим, когда получу работу. Мне сейчас столько пришлось дел улаживать…

— Ну, что вы, папа! — сказала Жанетта, махнув рукой. — Мне и так неплохо…

В солдатский сундучок попали гвозди, железки неизвестного назначения и открытки со святыми; обрывком шпагата обвязали корзину. Отец и дочь посидели немного на кухне в полной тишине, затем Йожеф Рошта сказал:

— Мне нужно зайти к Лорану Прюнье. А тебе, я думаю, следовало бы сходить к бабушке. На обратном пути загляни за мной. — И совсем тихо добавил: — По дороге домой зайдем на кладбище… а в десять часов отправимся на станцию. Хорошо?

«Нет! — что-то кричало в Жанетте. — Нет, я останусь здесь!» Но она сказала:

— Что ж, хорошо! — и слегка передернула плечами.


Парижский пассажирский поезд стоит на станции Трепарвиль четыре минуты. Пассажиры с любопытством посматривали на отца и дочь, собравшихся, очевидно, в далекий путь: перед окном вагона третьего класса, где они разместились, собралась целая толпа провожающих. Бледный человек с четкими, словно выточенными, чертами лица молча пожал руки людям в шахтерской одежде. Они перебросились лишь несколькими словами.

— В Париже у вас будет целый день в запасе, — сказал приземистый мужчина с чуть вздернутым носом.

— Да, наш поезд отходит оттуда вечером.

— Ну, так у вас на прогулку времени хватит, — проговорил худой, изможденный пожилой человек.

— Хватит, хватит…

— Напиши, как вас встретили, — сказал еще кто-то.

И отъезжавший кивнул из окна:

— Обязательно напишу, а как же…

Позади взрослых на перроне стояло несколько детей — круглолицая девочка с заплаканными глазами, большой, неуклюжий подросток, расшвыривавший камешки носком рваного ботинка, и совсем маленький мальчуган, который, странно скорчившись и приоткрыв рот, неотрывно смотрел в окно вагона. Держась за руку приземистого мужчины, молча стояла худенькая девочка. Молчала и девочка в купе, словно застывшая в рамке окна.

Пожалуй, к числу провожающих следовало бы причислить и старую женщину, которая, услыхав стук колес отходившего поезда, высунулась из-за телефонной будки. Спотыкаясь и жестикулируя, старуха побежала к вагону. На ее черной соломенной шляпке, несколько необычной в зимнее время, колыхались белые цветы. Она крикнула что-то, но ее слова заглушил громкий однообразный перестук колес.


Загрузка...