Я извиняюсь, говоря, что на минутку отлучусь, но иду не в туалет, а выхожу на блестящую под дождем пустынную улицу. Мне становится хорошо на те краткие мгновения, когда можно стоять без пальто и наслаждаться холодком до тех пор, пока не озябнут руки и не потянет в тепло помещения, и не станет безразлично, что тебя там ожидает. Я стояла, засунув руки в карманы брюк, и смотрела на отражения фонарей в лужах, а в мозгу теснились, беспорядочно сменяя друг друга, картины, ни на одной из которых я не могла сосредоточиться. О стекло моего окна расшиблась еще одна птичка. Это случилось однажды утром, когда я как раз укладывала в сумку купленный накануне новый темно-синий купальник, и мне совершенно не улыбалось надевать хозяйственные перчатки и нести трупик на помойку, я не стала этого делать, но думала о птичке и в бассейне и в редакции. Когда я вернулась домой, птички не было, вероятно, ее утащила и съела какая-нибудь кошка. Чтобы удостовериться, что она действительно съела птичку, а не просто оттащила ее за угол, я вышла на балкон, но ничего не увидела. Я рассказала Рихарду об исчезнувшем птичьем трупике, а он в ответ посоветовал мне не смотреть на ночь ужастики. Я глубже засунула руки в карманы джинсов. В левом кармане лежал ключ от моей квартиры, в правом — от квартиры Рихарда. У меня есть выбор. Это настолько меня успокаивает, что я решаю вернуться в ресторан. Вернувшись к столу, я понимаю, что, отсутствовала дольше, чем собиралась. Тарелки уже убраны. То, что я голодна, дошло до меня еще на улице, и теперь я тупо смотрю на покрытый белоснежной скатертью стол лучшего во Франкфурте тайского ресторана. Ребекка уже расплатилась, говорит Инес, видя, что я лезу в сумочку за кошельком, и добавляет, что нас пригласили, поэтому не стоит беспокоиться. Кэрол и Ребекка сидят, прижавшись друг к другу головой, как игроки поредевшей футбольной команды перед решающим матчем. Я ничего не упустила? — шепчу я, но Инес говорит, что нет, ничего страшного, сейчас мы поедем к ним смотреть фильм. Я обескураженно смотрю на Инес, но она лишь пожимает плечами и хмуро сообщает, что это вечер Кэрол. На улице она долго открывала машину, мы влезли внутрь, а Кэрол и Ребекка между тем вполголоса обменивались какими-то резкостями. Потом Ребекка повернулась, резко вышла на середину улицы и быстрым шагом пошла по ярко блестевшему в свете фонарей асфальту. Вскоре ее силуэт исчез в темноте. Она решила пройтись, говорит Кэрол и, повернувшись к нам, просовывает голову между двумя передними сиденьями, чтобы от нас не ускользнуло ни одно слово. Кажется, мысль о просмотре фильма взросла не на компосте Ребекки — идея принадлежала Кэрол. Она не могла оторваться от Инес. Вот вам и все ее мнимые чувства новой любви: полтора часа в обществе Инес, и старые чувства стали свежими, как только что постриженная трава, Кэрол не могла и не желала отпускать своего кумира, свое божество. О том, что все так плохо, думаю, не догадывалась даже Ребекка.
Квартира находится не так далеко от ресторана, но мы дважды объезжаем квартал, прежде чем находим место для парковки. Ребекки еще нет. Прихожая бела, как кабинет преуспевающего врача. Белая гостиная, белая дизайнерская мебель у белых стен, белые ковры. Белая персидская кошка гордо восседает в холодном свете стальной лампы. Все это напоминает мне фотографии интерьеров в рекламных журналах, за исключением того, что в них всегда есть намек на то, что жилье обитаемо. Как красиво, говорит Инес, и Кэрол расплывается в довольной улыбке. Это квартира Ребекки, я переехала сюда пару недель назад. Я вспоминаю Рихарда и его жену, как же все странно в этом Франкфурте, все охвачены лихорадкой въездов и переездов, совместного проживания и возвращения восвояси. В этом отношении римляне кажутся мне более гордыми и, пожалуй, более разумными. Никогда в жизни не бросят они и не поменяют потом и кровью завоеванное жилье. Мы садимся. Кэрол, не скрывая восхищения, тонет в каком-то мягком приспособлении для сидения, Инес, неестественно выпрямив спину, присаживается рядом, сохраняя на лице задумчивое выражение. Кошка тоскливо смотрит на них, потом прыгает на шерстяное покрывало, сложенное точно по краю. Белый силуэт кошки придает картине завершенность. Здесь можно курить? Инес протягивает руку и гладит кошку, та вытягивает спинку и принимается гулко мурлыкать, трещотка эта не смолкает еще четверть часа. Кэрол медлит с ответом. Да, конечно. Один момент. Она ставит на стеклянную столешницу чрезвычайно безобразную пепельницу, одну из тех стальных конструкций, крышка которых прогибается внутрь, и пепел, не оставляя запаха, проваливается в стальное чрево. Эта пепельница традиционно безобразна, но меньше, чем те, которые мне приходилось видеть, размером она не больше ложки для заварки чая. На идеально чистом стекле она выглядит как большой сосок. Животное снова выгибает спину. Это сокровища Ребекки, говорит Кэрол, протягивая руку в сторону корешков видеопленок и DVD, которыми уставлены полки стеллажей. Как красиво, снова восторгается Инес. Так как сокровища выставлены на всеобщее обозрение, я медленно прохожу мимо них. Названия большинства фильмов ни о чем мне не говорят, хотя персонажи — убитые и бессмертные, вурдалаки, оборотни, вампиры и зомби — смотрят с каждой коробки. Естественно, представлена вся классика. Здесь есть и «Франкенштейн» и «Невеста Франкенштейна». В этот момент я жалею, что я не у Рихарда. На каждой видеокассете или CD Ребекка печатными буквами проставила имя режиссера и год выпуска, видеоматериалы не в оригинальных пестро украшенных коробках, а в белых бумажных пакетах, словно регистрационные карточки больных в архиве стоматологической лечебницы. Кошку, говорит Кэрол, зовут Роми. Она обожает смотреть видео. Если ее не прогнать, она усаживается на ящик и, свесив голову, как летучая мышь, не отрываясь смотрит на экран. Мы все втроем смотрим на Роми, которая в это время гипнотизирует взглядом Инес. Из прихожей раздается шум, появляется Ребекка с раскрасневшимися щечками, мы обмениваемся с Ребеккой холодными взглядами, словно заново узнавая друг друга. Прогулки здорово освежают. Вы давно здесь? Она произносит слова с легкой иронией, словно посмеиваясь над собой. Кэрол и Инес молча наклоняют голову в знак согласия. Я смотрю на Инес. Выражение ее лица окончательно проясняет ситуацию. С меня достаточно. Я встаю и говорю, что не могу смотреть фильм, у меня раскалывается голова. Инес, если хочет, может оставаться, но с ее стороны было бы большой любезностью, если бы она отвезла меня домой. Не то чтобы я хочу спасти Инес, для этого я слишком плохо к ней отношусь, но мне хочется нарушить распределение ролей в пьесе, где Инес, на мой взгляд, досталась самая проигрышная. Лицо Кэрол искажается, когда она умоляющим тоном говорит, у нас в видеотеке есть комедии, комедии, а не фильмы ужасов. Однако Инес уже встала и едва ли не бегом устремляется в прихожую. Кэрол смотрит ей вслед, как ребенок, у любимой игрушки которого вдруг отросли ноги, и она стремглав убегает от законной хозяйки. Все это выглядело довольно удручающе, уже в машине говорю я Инес; она ведет очень осторожно и медленно, ее как будто подменили. Кто же, черт побери, профессионально и по доброй воле занимается ужастиками? Ах, говорит она, наверное, это очень весело. Да, но не ей, она воспринимает свое дело с убийственной серьезностью, она действительно интересуется злом, какое чувствует у себя в душе. Нет вопросов, я несу околесицу, на самом деле я злюсь на Инес, я чувствую, что она предала меня, я хотела принять ее сторону, но она, однако, не захотела иметь рядом друга; ты переметнулась к ним. Ты всегда так скоро судишь о людях, с которыми побыла всего только три часа? — спрашивает она, и, кто знает, может быть, дело и правда в другом, может, для нее то была возможность поставить себя в положение, какого она больше всего боится. В голосе ее звучит такая усталость, что я удерживаюсь от резких возражений. Я говорю только, что нахожу их обеих, обеих, страшно несимпатичными. Произношу это тоном, дающим понять, что разговор окончен. Остаток пути проплывающие мимо уличные фонари светят мне в полузакрытые глаза, внутри у меня настает раздражение и неудовлетворенность, она заходит так далеко, что я предлагаю Инес зайти ненадолго ко мне. Нам надо поговорить. Она дружелюбно отклоняет предложение. У тебя все в порядке, интересуюсь я, и поэтому ты такая смирная? В ответ она берет меня за руку. Не волнуйся ты так, ей-богу! Но я уже заведена, нет, не могу это так оставить. Я не понимаю, почему ты позволяешь Кэрол выставлять тебя на посмешище. Почему ты ничего не делаешь, когда Ребекка так бесстыдно себя ведет? Знаешь, говорит Инес, с преувеличенным вниманием разглядывая свои лежащие на руле руки, затянутые в песочного цвета кожаные перчатки, однажды я тяжко ее оскорбила, и месть ее была сладка, она натравила на меня свою Ребекку, да-да, именно так, это была несчастная любовная история, я была пьяна, и потом она долго ждала случая посчитаться со мной, и, по справедливости, ей надо было позволить эту победу. Она высадила меня перед домом и словно безумная понеслась по пустой улице.
Хуже всего была эта сверхъестественная поспешность, она раздражала, тревожила, и, придя домой, я не могла найти покой; через четверть часа, не выдержав, я надела пальто, накинула платок и вышла на улицу. Я только посмотрю, горит ли свет и спит ли она, и если да, то все будет в порядке. На улице — ни души. Вокруг фонарных столбов четко очерченные маленькие круги света. К дому Инес я пошла переулками. Какая-то женщина вела за руку ребенка на роликах, дитя спотыкалось от усталости и, если бы не мать, неминуемо бы упало. Я бы с радостью их остановила и спросила, что, ради всего святого, делает ребенок нежного возраста в такой час на улице, да еще на роликах! Не говоря ни слова, прохожу мимо. Освещенная витрина книжного магазина привлекает мое внимание, я хочу остановиться, но слышу чьи-то шаги и боязливо сворачиваю на более широкую улицу. У Эшенхаймера я пересекаю городское кольцо, по которому изредка проезжают машины, а еще через четверть часа оказываюсь на Глаубургштрассе, у дома Инес. Я потираю озябшие руки и считаю этажи, конечно, на четвертом этаже горит свет. Может быть, там Кай, и я помешаю, думаю я, нажимая кнопку звонка.
Она приоткрывает дверь, черная одежда сливается с чернотой прихожей, белое лицо выглядит как висящий в темноте фонарь. Привет, говорит она, не сразу, впрочем, меня узнав. У нее изменились глаза — они расширены и блестят влажным лихорадочным блеском, она нисколько не удивлена, и не похоже, что я ей помешала. Я просто пришла, и все, она открывает дверь и впускает меня в дом. Все в порядке? — спрашиваю я. Естественно, никакого порядка нет. Заходи, говорит она, я пью, да, пью, поговорим, да? Она в изумительном, приподнятом настроении, она справляет вечеринку в своей собственной компании, произнося фразы с неестественной четкостью и ставя ударение на каждом слове вне всякой связи со смыслом, цепь слов не производит никакого верного впечатления, она срывается с губ исключительно по воле говорящего, такое впечатление, что Инес стоит на дальнем краю большого поля и ветер доносит до меня обрывки предложений. Кажется, она начисто забыла, что расстались мы только что, и приветствует меня с таким чувством, будто мы не виделись несколько месяцев. Идем в гостиную. Она горделиво шествует по пустой прихожей, откуда видна ярко освещенная гостиная, я ненадолго останавливаюсь перед спальней, обстановка несколько изменилась, теперь там не так пусто, как прежде, теперь я вижу разливанное море бумажных полотенец, бутылок колы и шоколадных оберток, из вороха старых газет, словно башни маяков, торчат горлышки двух бутылок. На подушке сидит плюшевый медведь, он кажется мне до странности знакомым. Ты идешь? — щебечет Инес, потом смотрит в том же направлении, что и я, однако не извиняется за беспорядок, проскальзывает мимо меня и берет медвежонка на руки. Это Себастьян, помнишь его? И правда, глядя, как она стоит передо мной — веселые глаза, бедра лихо и чуть непристойно обтянуты грязными джинсами, — я забываю о времени и снова вижу ее такой, какой она была в восемь — десять лет, в набивной пижаме, не желающей ложиться спать и жертвовать весельем дня. Я хочу что-то сказать, отнять у нее детскую игрушку, но не могу, внезапно нахлынувшая печаль приковывает меня к дверному проему. Инес, смеясь, швыряет мишку на кровать, и он застывает в неустойчивом равновесии, мордой вниз, на подушке и перевернутой бутылке. Инес не спеша, как на прогулке, проходит мимо меня на кухню, не забыв при этом искоса взглянуть в мою сторону и заметить, что я не в лучшем настроении. Иди сюда, сладко поет она. Я иду за ее маленьким задом, обтянутым джинсами. В кухне над мойкой горит лампочка. Добавить лед? Она ведет меня в гостиную и по-турецки усаживается на диван. Силуэт ее отражается в плоском черном экране выключенного телевизора. Я пригубливаю мартини. Инес внимательно на меня смотрит. Недурно, правда? Я купила мартини в киоске за углом. Кстати, о киоске. Она озорно подмигивает. Знаешь, что со мной происходит каждый вечер, не важно, во сколько я выхожу за выпивкой? Там, у фонарного столба на углу, всегда стоит одетая в черное старуха, она всегда оборачивается в мою сторону и провожает меня взглядом, когда я прохожу мимо. Старуха неизменно одета в один и тот же черный дождевик и держит в руке закрытый коричневый зонтик, я вижу ее там столько вечеров подряд, я давно хочу заговорить с ней, спросить, не ищет ли она кого-нибудь, или, может быть, ей нужна помощь, но каждый раз меня что-то удерживает. Значит, она ненадолго замолкает, усаживается поудобнее, я боюсь ее. Она снова замолкает, чтобы сделать глоток. Каждый раз я собираюсь пойти к киоску другой дорогой или вообще заглянуть на заправку на Фридбергском шоссе, но никогда этого не делаю. Если я выхожу ночью, то всегда очень спешу, ищу кратчайший путь, невзирая на страх. Мне думается, что это старуха, которую фотографировал Кай, старуха, чьего имени я не знаю. Может быть, она из дома престарелых, вслух предполагаю я, тут есть один, в Грюнебург-парке. Наверное, она просто гуляет, старики вообще мало спят. Нет. В голосе Инес проскальзывает нетерпение. Нет, ты не понимаешь, ты просто никогда не сможешь ее увидеть. Только я могу ее видеть, это смерть, моя смерть. Она наливает себе еще. Я внимательно рассматриваю ее лицо, ищу следы кокетства или того удовлетворения, какое не раз видела на лице спящей сестры, но я не нахожу ни того ни другого. Она говорит о себе, словно о другом человеке, к которому не испытывает ровно никаких чувств. В ее стакане тихо позвякивают кусочки льда, она пьет так торопливо, что кубики не успевают таять и их хватает на следующий стакан. Наступает какая-то точка, говорит она и снова наливает себе, когда допиваешься до того, что все на свете становится другим. Меняются цвета, запахи, протяженность тел в пространстве, я всегда говорю, что они красивые и чуждые, как будто явились из параллельного мира, лучшего мира. Ключицы ее вздрагивают, она делает судорожные вдохи и выдохи, как будто занимается йогой. Я с грохотом ставлю стакан на грязный стол. Самое главное, я понимаю, что тебе надо бросать пить. Протяженность тел в пространстве может навредить и трезвому. Ты почувствуешь это, если у тебя навести порядок. Мне больше ничего не приходит в голову, я убираю со стола бутылку, но не знаю, куда мне ее деть. Инес смеется. Какую музыку мы будем слушать? Леонарда Коэна? Для этого надо быть в соответствующем настроении. Послушай — я не обращаю внимания на ее предложение, — тебе нужна помощь.
Тебе нужна помощь, сказала я и тотчас заметила, что совершила непоправимую глупость. Настроение Инес меняется так же внезапно, как зеленый на красный на пешеходном светофоре. Не смей говорить со мной в таком тоне, шипит она, никто не может мне помочь, я уже пыталась объяснить это Каю, никто не может мне помочь, все пытаются, но я останусь такой, какая есть. Она вытирает нос рукавом свитера. Я останусь такой, какая есть, упрямо повторяет она, видя, что я никак не реагирую на ее слова. Она слегка потягивается, сидя на диване. Не знаю, надо ли мне оставаться, наверное, мое присутствие заставляет ее чувствовать себя еще более несчастной. Она воспринимает это как унижение, как стыд. Но ты же сама просишь помощи, по крайней мере косвенно, изворачиваюсь я, пытаясь вернуть разговор в нормальное русло. Она смотрит на меня пустым взглядом: я-то думала, ты просто решила меня навестить, а у тебя, оказывается, синдром спасателя. Я не могу сдержать вздох, вечно создаю сама себе проблемы, это совершенно ясно. Она встает с дивана и, громко шаркая туфлями, выходит из гостиной. Интересно, она работает? Ты еще рисуешь? — кричу я ей вслед, тоже вскакиваю и бегу за ней, сцена напоминает Тома и Джерри. Она юркнула в ванную, я дергаю за ручку, но дверь заперта. Собственно, я пришла сказать, что, если тебе нужна помощь — да-да, если тебе нужна помощь, повторяю я, обращаясь к закрытой двери. Не собралась ли она там свести счеты с жизнью? Да нет, скорее, она разглядывает в зеркале свое смазливое личико и воображает себя царицей мира, как всегда, когда ее заносит в винные эмпиреи! Я иду в прихожую и надеваю пальто; и тут она появляется снова. Я не ошиблась в предположениях, она сделала макияж, тень под левым глазом кажется мне слишком черной. Ты меня не понимаешь, злобно говорит она и, горделиво вскинув подбородок, проходит мимо, ты даже не догадываешься, что я переживаю. Я говорю тебе, что знаю — пристрастие к алкоголю — это твое решение, никто тебя не принуждает, и единственное, что ты сейчас должна делать, Инес, это бороться. Пока я произношу эту тираду, она не мигая смотрит мне в глаза, у нее такой взгляд, словно я призываю ее сей момент броситься из окна. Я чувствую ее страх так явственно, словно в прихожей появился кто-то третий. Я понимаю, что настроение Инес неустойчиво, все может опрокинуться в один миг. Я вспоминаю, что говорил Кай о моментах, когда Инес становится опасной для себя и окружающих. Надо ему позвонить. Инес, спрашиваю я, как все, конец, она не отпускает, прочно приковывая своей болезненной энергией. Он резко умолкает, отпускает рукав пальто, к которому и обращался, рукав падает, а у Кая такое лицо, словно он ожидал большего от этого куска материи. Он встает, потом снова садится. У меня такое впечатление, что в последнее время она стала хуже, и чем больше сочувствия я выказываю, тем быстрее она скатывается под гору; раньше она позволяла себе это только в выходные, она валялась в постели и пила, прекрасно себя чувствуя, она ничего не ела, только пила, пьянство не действовало на ее красоту, утром в понедельник, веселая и довольная, она ехала на велосипеде в мастерскую. А что теперь? Теперь у нее нет мастерской, вставляю я. Он не согласен со мной. Знаешь, что такое рейс доставки? Я честно мотаю головой, и он объясняет: некоторые алкоголики, которые не могут по ночам покупать спиртное — например, в сельской местности или в пригороде, — нанимают таксистов, и те покупают им алкоголь на ближайших заправках. Перед дверью выставляют корзину со списком того, что надо купить, и деньгами — на спиртное и на проезд. Зачем ты мне это рассказываешь? — с отвращением спрашиваю я. Кай отвечает, что в этом-то вся соль, ты же сама как-то спрашивала, как я с ней познакомился. Вот так и познакомился. Я с интересом смотрю на него. Ты работал таксистом. Всего пару лет назад?
Именно, отвечает он, едва сдерживая нетерпение, именно так, она вызывала меня каждую ночь. Тебе не кажется, что это фантастически дорого? Кай смотрит на меня с нескрываемым презрением и не отвечает на вопрос. Я бы никогда с ней не познакомился, если бы не решил однажды подождать у двери и узнать, кто возьмет корзину. Знаешь, это было абсолютно омерзительное любопытство, мне хотелось увидеть опустившуюся старую ведьму или деда с расстегнутой ширинкой, но, боже, я был в ужасе, увидев Инес, такую красивую и на самом краю, о да. Кай встал. Я пришел в ужас и влюбился в нее с первого взгляда, или подумал, что влюбился, хотел ее спасти, это был импульс, который я долго принимал за любовь, но это не любовь. Она всегда была великой обольстительницей, ты, должно быть, и сама знаешь все ее Моисеевы штучки, когда она раньше на приемах неторопливо шествовала в дорогом платье, толпа расступалась перед ней, как Красное море. Он снова принялся быстро расхаживать по комнате, напомнив мне знакомого хомяка в клетке. А теперь я оставлю вас наедине, говорю я. В этот момент мы слышим грохот.
Она лежит с открытыми глазами на полу в кухне, и, хотя губы ее не движутся, мы слышим жалобный стон. Инес лежит в луже, воняющей сивухой, рядом перевернутый стул, верхняя полка кухонного шкафа открыта, на лице и руках — кровь. Левая нога лежит прямо, правая — неестественно вывернута коленом наружу, ступня внутрь, так, что пятка касается ягодицы. Мне хочется кричать, но я изо всех сил прижимаю ладони к губам и опускаюсь рядом с Инес на колени. Кругом осколки. Осторожно, говорю я. Кай щупает Инес пульс и разговаривает с ней — все хорошо, все хорошо. Можешь пошевелить ногой? Нет, хорошо, все хорошо. Позвони в скорую, говорит он, и принеси подушку. Мы устраиваем Инес поудобнее, стараясь не шевелить вывернутую ногу. Туалетной бумагой я стираю кровь с лица, ран на нем, слава богу, нет, только на руках, она просто коснулась лба. На лице ни одного пореза, с облегчением отмечаю я. Я убираю осколки и вытираю лужу, от которой несет спиртным.
Кай держит Инес за руку и осторожно ее гладит, стараясь не сдвинуть повязку, наложенную мною на порез. Я стою, опираясь на поднятый стул, и ничего не могу понять. Мы же были здесь, в соседней комнате, так почему все это случилось? Почему я просто не ушла, зачем мне понадобилось говорить с Каем? Что я здесь делаю, если мне нечего здесь делать? Почему я уже несколько недель назад, когда впервые услышала о беде, не обратилась к врачу или психологу за советом? Звонят в дверь, я иду открывать. Санитары принесли с собой легкие складные носилки. Они делают Инес укол и кладут на носилки. Я принимаюсь беззвучно плакать; один из санитаров, словно услышав мой плач, оборачивается и говорит: все не так плохо, скорее всего, перелом шейки бедра. Да, ну еще резаные раны. Она упала с бутылкой в руках? Неудачное падение. Говорит с нами только один из них, второй мрачно делает свое дело, лишь изредка бросая презрительные взгляды, похоже, у них, как в криминальном романе, распределены роли — добрый следователь, злой следователь, перенесенные в службу спасения, — добрый санитар и злой санитар. Кай тихо разговаривает с добрым, я же продолжаю плакать и ничего не делать. Он провожает санитаров к дверям, потом оборачивается ко мне. Я поеду с ними в больницу, говорит он, потом протягивает руку и пальцем вытирает с моей щеки слезу. Завтра я тебе позвоню. Я смотрю на него, и мне кажется, что он слизывает слезу с пальца, но может быть, я обманываюсь, и он просто проводит рукой по лицу. Но, несмотря на этот жест, на его попытку меня успокоить и утешить, я впервые чувствую укол совести, я чувствую себя виноватой и понимаю, что не смогу и дальше безучастно следить за тем, что происходит. Наверное, говорит Кай, не так уж плохо, что это случилось сейчас. Он спешит к двери, и я слышу, как он громко топает по ступенькам вслед за санитарами.
Проходит двенадцать часов. Рихард сидит передо мной в своем царском халате, он воодушевлен — еще бы, у него спрашивают совета, он задумчив, значителен и не спешит с выводами. Из-под халата торчат вытянутые волосатые ноги, на ступнях едва держатся кое-как надетые домашние туфли, фасоном напоминающие всем известные гостиничные тапочки, которые тоже так и норовят слететь с ног. На столе пустые кофейные чашки, крошки круассанов, яичная скорлупа, тарелка с виноградом, бананами и яблоками вкупе с неизвестно как попавшей туда зажигалкой. Я смотрю на эту груду наваленных друг на друга, противоречащих друг другу вещей, мысленно сравниваю красный блеск зажигалки с таким же блестящим румяным боком яблока, ни дать ни взять натюрморт в духе барокко, наводящий на размышления. Ничто на свете не имеет никакого смысла, если не символизирует что-то другое. Знаешь, есть одна вещь, которую я не понимаю, говорит Рихард, продолжая обдумывать происшедшее. Ты говоришь, что она взяла стул и забралась на него, чтобы взять бутылку? Но какого черта она не держит бутылки на полу или на нижней полке? Я беру с тарелки зажигалку и начинаю ею играть. У меня есть объяснение, но оно может показаться тебе странным, говорю я, любуясь голубоватым огоньком. Когда мы были детьми, мама всегда прятала сладости на верхние полки, чтобы мы не могли их достать. В поисках сигарет Рихард хлопает себя по карманам халата, одеяния, которое по выходным он носит целый день. Он предлагает мне сигарету, но я отрицательно качаю головой и даю ему прикурить. Да, возможно. В какой больнице она лежит? В клинике Красного Креста? Да, это прямо у зоопарка. Может быть, тебе следует поговорить с врачом. Сказать ему, почему она полезла на стул. Гм. Что можно сделать еще? Он выпускает клуб дыма, создавая впечатление, что его мысли рассеиваются в воздухе прежде, чем обретают окончательный вид и становятся пригодными для обсуждения. Я оставляю его размышлять дальше и иду в ванную, где принимаюсь рассматривать в зеркале свое лицо. С тех пор как мне стукнуло тридцать, я замечаю, что вяну с каждым прошедшим днем, я и сейчас смотрю на себя и чувствую приближение истерики, я приближаю лицо к зеркалу, оно запотевает от моего дыхания, тогда я снова отстраняюсь и мажу лицо кремом от морщин. Это мой крем, потому что вся косметика, к великому моему сожалению, почему-то исчезла с полки. Я кладу на нее зубную щетку и крем против старения — эти вещи выглядят под зеркалом как-то сиротливо.
Первую половину воскресного дня мы проводим за чтением. Я листаю новый выставочный каталог, потом откладываю его и снова начинаю думать об Инес, в душе накопилось множество вопросов, и мне постепенно становится ясно, что большая часть ответов, каковые я считала правильными, надо пересмотреть, чтобы снова подступиться к вопросам. Позже Рихард предложил сыграть партию в шахматы, он изо всех сил поддавался, но я все равно проиграла. Потом мы пошли гулять, а когда вернулись, Рихарду вдруг приспичило починить стереоприставку. Стоявшую сломанной уже бог весть сколько недель. Это обязательно надо делать сейчас? — спрашиваю я. Да, отвечает Рихард, я не могу больше это откладывать. Я понимаю.
Позже я подхожу к окну. Спустились сумерки, различимы стали лишь разные оттенки серого, я вдруг забываю, какой была моя жизнь до настоящего момента — хорошей или плохой, ибо перестаю ощущать свое тело, и становлюсь частью ночи — бесформенной и невесомой.
Рычание, мычание и клекот сопровождали меня до входа в клинику, но в вестибюле, куда я прошла сквозь вращающуюся дверь, было тихо. Женщина в столе справок, улыбнувшись, ответила: госпожа Францен лежит в триста одиннадцатой палате, а потом снова принялась заполнять лежавший перед ней список. Я бесшумно пошла по пахнущему дезинфекцией и ромашкой вестибюлю. Шаги мои сами собой замедлились, и с каждым пройденным метром вестибюль своей стерильностью все сильнее и сильнее напоминал мне о разговоре с маклершей, снявшей мне квартиру. Сначала она показала другое жилье, с зимним садом, но не покидало ощущение, что эту квартиру она сдавать не желала, во всяком случае мне. Мы стояли на веранде, я во все глаза рассматривала муравьев, ползавших по плиткам пола, освещенного неярким осенним солнцем, а маклерша, скорчив скорбную гримасу, говорила: да, да, они сжирают все — бумагу, провода и даже штукатурку. Она смотрела на меня с плохо скрываемым состраданием, казалось, она вот-вот расплачется от жалости. Я молчала, так как не имела ни малейшего понятия, как бороться с вредными насекомыми. Ну, снова заговорила маклерша, на самом деле с ними вообще ничего не поделаешь. Я не стала дальше вникать в муравьиное бедствие, так как не собиралась снимать квартиру на первом этаже.
Инес лежала в двухместной палате, соседняя койка была пуста и кое-как прикрыта мятыми простынями. Привет, говорит Инес, голова ее утоплена в подушку, левая нога в гипсе подвешена к какому-то приспособлению, очень мило, что ты пришла. Губы Инес отливают синевой, взгляд лишен живости и силы, такой вид может быть у умирающего. Ты хорошо выглядишь, говорю я. Она пожимает плечами, при этом одеяло соскальзывает вниз. На Инес белая ночная рубашка, подчеркивающая бледность кожи. Я присаживаюсь на край кровати, ставлю рюкзак в ногах. Подарок, лежащий в нем, не слишком гармонирует с тем, что сейчас скажу. Инес, начинаю я свой заумный, свой невозможный, свой смехотворный доклад, ты теперь сама видишь, что на свете существует множество других вещей, кроме этой болезни. Я продолжаю в том же духе, говорю, а Инес кивает — отчасти весело, отчасти презрительно, пока я говорю в точности те вещи, которые она от меня ждала и которые ждала, видимо, и я сама. Но у меня в запасе есть и еще кое-что. Я принесла тебе одну вещь, говорю я и загадочно улыбаюсь. Если нужна ваза, бесконечно устало и абсолютно безрадостно произносит Инес, надо позвонить сестре. Отрицательно качаю головой: нет, я бы не положила цветы в рюкзак. Высоко поднимаю подарок и даю ей на него полюбоваться. Она смеется, интересно, что же там внутри? Она недоверчиво щурит глаза, она не верит, да, признаться, я и сама не верю. Я пытаюсь вспомнить ход моих мыслей, повинуясь которым пошла в винный магазин и купила бутылку дорогого отличного виски, сама марка гарантировала надежность действия. Понятно, продолжаю ораторствовать, что тебе будет трудно начинать с нуля, и мне бы не хотелось, чтобы ты просила об этой услуге соседку по палате. Вот и основание. Но если отвлечься от этого, то ты должна будешь бросить окончательно и скоро, естественно, с помощью профессионалов. Произнося все это, я извлекаю из рюкзака и ставлю на тумбочку бутылку, откуда она горделиво выставляет напоказ свое солидное, отливающее золотом брюшко. Я провожу ладонью по прохладному стеклу. Я не говорю одного — не хочу, не желаю, чтобы Инес и дальше унижала себя. Она согласно кивает, не выказывая при этом никакой радости. Мне вдруг кажется, что я совершила ошибку. Возьми мой стаканчик для полоскания зубов — он стоит на раковине — и, пожалуйста, налей мне. Я наливаю полстакана, и она пьет, так же, как часто пила при мне и раньше. С тех пор я всегда узнаю алкоголика по первому глотку спиртного. Лицо Инес принимает естественный цвет, словно она приняла волшебное лекарство; глаза блестят, происходит чудесное выздоровление. Яд и лекарство — одно и то же, дело только в дозе. Как ты думаешь, Кай тебя бросит? — без всякого перехода спрашиваю я. Странно, когда она пьет, я становлюсь необычайно словоохотливой. Она кивает. Да, когда мне станет лучше. Сейчас он на это не решится. Ответ меня удивляет, я переспрашиваю, да, говорит она, ты не ослышалась. Он слаб. Он начнет искать больную женщину, нуждающуюся в его помощи и в его сострадании, но если у него ничего не получится, он уйдет, не чувствуя за собой вины. Она говорит монотонно, невыразительно и угрюмо, такой тон должен казаться мне несимпатичным, но этого не происходит. Да и почему, собственно? Я вспоминаю отца, его безнадежные унылые речи и мое самомнение — я воображала себя единственным человеком, до конца его понимавшим. Мне страшно неуютно в белой больничной палате. Взгляд мой упирается в неубранную койку. В ногах лежит серо-коричневый свитер, от которого пахнет собакой, или лошадью, или обеими вместе. Кстати, о Кае, говорит Инес. Он сейчас очень занят, поэтому мне не хочется его ни о чем просить. Ты не могла бы принести мне пару вещей из моей квартиры? Книги, пару футболок, шампунь, ну и там всякую мелочь? Она протягивает руку и вытаскивает из ящика тумбочки карандаш и лист бумаги. Я напишу список, где что искать. На письменном столе в кабинете лежит пакет «Гугендубель», там детективы. Забавно, что я купила их именно сейчас, как будто что-то предчувствовала. Она сухо смеется, смех переходит в кашель. У меня еще есть цветок, который стоит на кухне. Если он безнадежно засох, выброси его, если нет, то лейка в ванной. Она пишет, губы ее влажно блестят, волосы стекают на грудь и переливаются на лист бумаги, она нетерпеливым движением отбрасывает их назад. Мне становится грустно, когда она заговаривает о цветке, едва ли сестрица ухаживает за своими вещами более старательно, чем за собственной персоной. Я решаю поливать цветок в любом случае. Вот, изволь — она протягивает мне список. Ключ, кажется, в кармане пальто. Я послушно встаю и направляюсь к шкафу, в этот момент дверь открывается и в образовавшуюся щель втискивается загипсованная рука, вслед за которой появляется маленькая голова женщины с коротко остриженными каштановыми волосами; у соседки красные воспаленные глаза. О, восклицает она высоким, делано удивленным тоном, у тебя гостья. Она окидывает меня мрачным взглядом. Да, говорит Инес, но она уже уходит, женщина проскальзывает в палату, на гипсе ловко подвешена джутовая сумка, из которой во множестве торчат газеты. Подойдя к своей койке, женщина здоровой рукой снимает сумку с гипса. Получила все бесплатно. Ни одну не пришлось покупать, надуваясь от гордости, говорит женщина. Когда я с ними покончу, можешь взять почитать. В этом нет необходимости, говорит Инес, сестра мне все принесет. Сестра. Так это ты? Женщина окидывает меня оценивающим взглядом. Вероятно, она тыкает всем, не удосужившись при этом представиться. Я отчужденно киваю; соседка с удовольствием бы принесла Инес что-нибудь попить, если бы только у нее была мелочь для автомата, так что с этой точки зрения мое решение оказалось верным. Женщина шумно падает на койку и с громким хрустом начинает устраивать себе уютное гнездышко из добытых газет; вместо того чтобы приняться за чтение, она достает щетку и начинает причесываться, время от времени бросая на нас косые взгляды. На фоне белизны больничных простыней белки ее глаз кажутся желтыми. Совершенно очевидно, что она относится не к тем людям, которые охотно говорят, скорее, она предпочитает слушать. Я поднимаю с пола пустой рюкзак и подхожу к Инес. Впервые за много лет мы обнимаемся на прощание.
По зоопарку бродили редкие посетители. Узкие дорожки освещались скудными лучами пары фонарей. Я машинально задерживаюсь на пару минут перед каждой клеткой или вольером и заглядываю внутрь. Некоторые клетки пусты, вероятно, зверей прячут от холода. Перед декоративной скалой, скучая, сидят два медведя. Одногорбый верблюд, увидев меня, подходит к решетке. Ламы, козы, пони, кабаны. Из вольера с птицами доносится громкое пронзительное верещание. Я ненадолго останавливаюсь и здесь. Какаду, канарейки, ара — все демонстрируют свое клубнично-красное или ослепительно-зеленое оперение. В длинном, плоском и низком вольере — его стенки едва достают мне до бедер — дерется за салат орда морских свинок. Каждая свинка, если ее не оттеснили в сторону, жрет салат стереотипными однообразными движениями, как маленькая, горбатая, жестокая машина, при этом салата не становится меньше, так как из короба с кормом беспрерывно сыплются все новые и новые листья. Чем дольше я смотрю, чем в более мелких деталях начинаю я различать этих крошек, тем более чудовищными они мне кажутся.
Вскоре мой энтузиазм иссяк, и, пройдя мимо клеток с хищниками, я направилась к выходу. Смеркалось. В птичнике зажгли свет. Над пустыми бассейнами тюленей и пингвинов носились какие-то серо-фиолетовые, слегка фосфоресцирующие тени. Я так и не поняла, что за животные так громко кричали здесь днем.
Я подхожу к подъезду, открываю входную дверь, и на площадке автоматически вспыхивает неоновый свет. Я зажмуриваю глаза. На нижней ступеньке лежит каталог «Квелле», адресован он не мне, но я беру его с собой. В квартире я бросаю толстенную книжку на письменный стол и начинаю перелистывать оглавление. Детская одежда, подушки, принадлежности для художников. Вот: на странице 1276 профессиональный мольберт, точно такой, какой подарили Инес в тринадцать лет ко дню рождения. Фотография мольберта занимает всю левую половину разворота, перед мольбертом стоит разыгрывающая простодушную невинность фотомодель в белой рубашке; кисти и палитра в ее руках выглядят как чужеродные тела, словно она только что нашла их на улице, а теперь не знает, что делать с этими странными предметами. Я аккуратно вырываю страницу. Некоторое время расхаживаю по гостиной, потом иду на кухню, открываю пакет с картофельными чипсами и снова принимаюсь ходить, роняя крошки на паркетный пол.
Инес сказала, что книги в кабинете. Кабинет сестры я представляла себе как подвал Синей Бороды, но была обманута в своих ожиданиях. На письменном столе не было ничего, кроме пакета с теми самыми книгами. Деревянная доска, украшенная лишь разноцветными канцелярскими кнопками. Два постера приклеены к голой стене. На одном номер моего телефона. В мусорной корзине пара смятых листков бумаги, я вытаскиваю их оттуда и осторожно разглаживаю. Листки покрыты кое-как нацарапанными картинками и квадратиками, линиями, соединяющими написанные неразборчивым смазанным почерком слова, по большей части подчеркнутые или зачеркнутые, в промежутках виднелись контуры человечков, странные звездочки и дюжина других загадочных рисунков. Нашла я и несколько фотокопий страниц из какой-то книги по истории искусств с изображениями разных богов, увидела я портрет Аполлона и прочла легенду о нем: Аполлон, повелитель сфер и повелитель времени, представлен музами, планетами и тремя грациями. Три головы змеи символизируют три аспекта времени: лев — настоящее, волк — прошлое, собака — будущее. Я долго рассматриваю этот лист и вспоминаю слова Кая. В ящиках стола я нахожу много скоросшивателей. Открываю первый, перелистываю выписки из счетов, счета. Уведомление о расторжении договора на аренду помещения на Глаубургштрассе, уведомление пришло полгода назад; видимо, там была мастерская Инес. Я закрываю папку и задвигаю ящик, потом беру со стола пакет и собираюсь выйти из кабинета, и в это время из соседней комнаты, из гостиной, доносится какой-то звук — низкий старческий голос. От ужаса я застываю на месте. В душу и кости заползает противный страх. Потом я слышу, что предполагаемый взломщик говорит о новом понижении температуры. Тем не менее я снимаю сапоги и босиком, на цыпочках, крадусь в гостиную, где телевизор рассеивает темноту голубоватым сиянием. Лицо диктора уже исчезло, звучит музыкальная заставка художественного фильма. Я испускаю вздох облегчения и падаю на диван, тупо смотрю на призрачный экран телевизора и несколько секунд глубоко дышу. В квартире жарко, и только теперь я замечаю, что я, правда, разулась, но не сняла пальто, так спешила попасть в кабинет. Кроме пальто я снимаю и свитер, надетый поверх блузки. Пальто и свитер остаются лежать на диване.
Иду в ванную комнату и становлюсь перед зеркалом. Неоновый свет, льющийся из расположенных над зеркальным шкафом длинных светильников, окрашивает мое лицо в желто-зеленый цвет. На мне мятая блузка, юбка и колготки. Я медленно снимаю с себя все вещи, до нижнего белья, не отрывая, впрочем, взгляда от зеленого пятна, заменявшего в зеркале мое лицо. Оторвавшись от этого смехотворного зрелища, я некоторое время босиком походила по ванной. Края ванны ослепительно блестели. На стене вешалка с неряшливо брошенными на нее полотенцами, купальный халат вообще лежит на полу. На сушилке сохнет белье Инес — черные трусики и бюстгальтеры, которые их владелица бросила на белую трубу, словно паучьи лапки. Я ощупываю особенно красивый гарнитур, крошечные черные цветочки, сквозь кружево которых просвечивает основа цвета яичной скорлупы. Лифчик сухой. Я снимаю с себя белье и надеваю вещи Инес, потом медленно поворачиваюсь перед зеркалом, внимательно себя разглядывая. Белье мне впору. Подражая Инес, я заплетаю волосы в свободную косу и закрепляю ее резиновым кольцом, которое нахожу на раковине. Потом я усаживаюсь на край ванны и впадаю в задумчивость.
Из телевизора до меня доносилась громкая переливчатая музыка, потом чей-то властный голос произнес нечто не вполне вразумительное. Продолжая сидеть на краю ванны, я оттянула кончик бюстгальтера, запустила в левую чашечку лифчика палец и принялась его кончиком описывать окружности вокруг соска. Я наклонилась немного вперед, чтобы видеть только одинаковые лимонного цвета кафельные плитки пола, и подумала обо всех мужчинах, с которыми мне пришлось переспать. Все они — от первого до Рихарда — были намного старше меня. Наверное, все дело было в том, что, когда я, студентка отделения истории искусств, приехала в Рим, в моде была своеобразная геронтофилия, мужчины в возрасте от сорока до шестидесяти имели явное преимущество перед нашими ровесниками, студентами академии, этими попугаями с волосами, выкрашенными в зеленые и оранжевые тона.
Было слышно, как в скважине замка повернули ключ, потом раздались шаги; Кай из прихожей прошел мимо меня, потом остановился и вернулся, секунду мы безмолвно смотрели друг на друга. Он сказал, что вернулся для того, чтобы выключить телевизор. Я ответила, что это правильно. Он сделал еще шаг, потом остановился, мы оба прислушались. Были слышны крики, вой полицейских сирен, визг женщин и детский плач — весь пошлый набор фильма экшен. Потом Кай, словно став частью этого фильма, с лицом, искаженным дикой решимостью, сделал шаг, схватил меня за запястье и буквально сорвал с края ванны. Я — совершенно ошарашенная — уставилась ему в лицо, мне показалось, что на мгновение я взлетела в воздух. Последнее, что я видела вполне осознанно, — это лимонные плитки кафеля, ненакрашенный ноготь большого пальца ноги и носок ботинка, вещи совершенно обыденные, ничем не отличающиеся от прочих, запечатлелись в моем мозгу как единый законченный натюрморт, навсегда слившись друг с другом, мелочь, но в тот момент она имела для меня невероятное значение. Я вдруг почувствовала, пока Кай нес меня в гостиную, что сопоставимые акты случайного соития могут повторяться в самых разных ситуациях, я увидела почти упущенный было шанс, что моя жизнь, бывшая до этого рыхлой последовательностью никак не связанных друг с другом событий, сможет каким-то непостижимым образом стать единым целым.
Держа меня на руках, Кай, осторожно, стараясь не ушибить, вошел в гостиную, и, весьма спортивно опустившись на колени, подобрался к телевизору, и носком ботинка — правда, не без усилий — выключил его. В гостиной он принялся рыскать глазами по комнате, знакомой ему до последнего уголка, но он искал место, не имевшее личной истории, место, куда можно было бы меня положить. Он медлил, делал то шаг вперед, то шаг назад, положение было пока не проигрышным, но, во всяком случае, в нем не было ни капли эротики, и в любой момент оно грозило завершиться полным провалом. Я сильно напряглась, и Кай это сразу почувствовал и из беспомощности, не имея никакой альтернативы, решил, что любовью мы займемся на полу. Он не стал класть меня на пол, мы опустились вместе, причем он, стоя на коленях, продолжал держать меня на руках. Он пошатнулся, и я буквально бросилась на него, всей тяжестью повиснув у него на плечах и вернув ему надежную точку опоры, я обвила руками его шею, уперлась головой в грудь, и мы наконец приземлились, и, как только это произошло, я потянулась к нему и поцеловала. Целуясь, мы лежали вытянувшись на боку лицом друг к другу в весьма нерешительной позиции — на полу, тела наши были освещены скудным светом стоявшей у дивана лампы. Он оторвался от моих губ, чтобы приподняться и сорвать с себя одежду. Я не стала ему помогать, просто смотрела, как он это делает, и в тот момент, когда он снял с руки часы, в квартире наверху бешено залаял пес, то был хриплый неистовый лай, не желавший прекращаться, пес продолжал лаять, когда я провела рукой по спине, ребрам, талии и бедрам Кая. Почему-то я перестала слышать лай — мы оба тяжело и трудно дышали, в ушах у меня появился звон, как будто я нырнула глубоко под воду и шла ко дну, перед которым, неизвестно почему, не испытывала никакого страха.
Я перестала понимать, где мы находимся, окружавшему нас пространству не было до нас никакого дела; всей кожей я чувствовала пронизывающий невыразительный оцепенелый взгляд стен, переставших обнимать чье-то жилье, ставшее теперь всего лишь сценой древнего как мир ритуала. Мы не устали или, наверное, не хотели кончать, чтобы не думать о последствиях, мы не хотели, чтобы вожделение и радость стали воспоминанием, ибо кто поверит во вспоминаемую радость, и мы оставались во власти поля, то швырявшего нас в объятия, то отталкивавшего друг от друга, все это упоение продолжалось до тех пор, пока какая-то неведомая сила одним махом не выключила нас — мы кончили. Пес продолжал лаять. Мы лежали на полу щека к щеке, его волосы падали мне на лицо, веки мои подрагивали, сквозь них я сбоку видела слипшиеся от пота волосы на его груди; наверное, все это продолжалось очень недолго, так мне, во всяком случае, казалось, все шло быстро, мощно, без пауз. С нежностью это взаимное обладание имело очень мало общего.
Нет, с нежностью здесь не было решительно ничего общего, хотя, как ни странно, это слово не выходило у меня из головы. Однако именно сейчас, когда мы лежим, тесно прижавшись друг к другу, и вся нервозность улетучилась неизвестно куда, я начинаю понимать, что заняло ее место. Я твердо верю, точно так же как я — и сейчас окончательно в этом убедилась — всегда верила, что только я смогу подарить ему покой, этот невероятный покой и удовлетворение, каковые он сейчас, лежа рядом со мной, буквально излучал и которые — как мне кажется — не имеют ничего общего ни со знанием, ни с надеждой, но существуют вне времени и пространства, уничтожая темное, рвущее сердце одиночество, навсегда изгоняя тоску неразделенного бытия. Эта, неожиданно злым голосом произносит Кай, проклятая дворняга.
Эта проклятая дворняга, повторяю я почти шепотом, тихо и недоверчиво — он знает собаку, и не только собаку, он, вообще, отлично знает всю ситуацию, он спит с женщиной, и, как нарочно, лает собака, проклятая дворняга — это знание, эта его осведомленность причиняет мне — для которой здесь все внове — такую боль, что я начинаю плакать. Что случилось? — спрашивает он, он озабочен, он даже уничтожен, я прошу его принести стакан воды, за которым он босиком бросается на кухню. Когда он возвращается, я уже лежу на диване и пялю глаза в потолок, подвигаюсь в сторону, чтобы освободить Каю место, потом еще немного, он вытягивается рядом со мной, мы лежим неподвижно, приникнув друг к другу, он обнял меня руками, и тихая бредовая сила заставляет меня безостановочно и беззвучно плакать.
Проснувшись, я чувствую какое-то неудобство, комната погружена в темноту, я осторожно приподнимаю голову: на маленьком столике у дивана стоят два бокала вина, темного, как львиная кровь, один бокал полупустой, второй — полный, я перевожу взгляд выше, Кай сидит в противоположном конце гостиной за обеденным столом и работает. Перед ним разложены папки, карандаши, под рукой поднос с чашкой и чайником. Я слышу его дыхание, почти неслышное, оно действует на меня успокаивающе.
Кай поворачивает ко мне голову и улыбается, говорит, что я очень беспокойно спала, что он проголодался. Пойдем поедим, предлагает он, здесь недалеко есть бистро, оно еще открыто. Который час, спрашиваю я, и он отвечает: около двух, потом вскакивает и, не дождавшись моего ответа, бежит в ванную, слышно, как из крана бежит вода. Я подхожу к обеденному столу, за которым сидел Кай. На столешнице разложены карандаши и негативы, на белом листе список изображений — 45С, 26С, 19А и так далее. Я беру со стола один коричневатый негатив и рассматриваю его против света лампы, которую Кай, очевидно, за неимением лучшего, приспособил для этой цели. На одних негативах были изображения флаконов с шампунями, на других я рассмотрела картину пейзажа, который не смогла привязать ни к области, ни к времени года, все пейзажи словно спали. Я принялась искать дальше и наконец нашла всех тех стариков, я смотрела на овальные, круглые и ломаные орнаменты их лиц, на мелкие складки и морщинки, тонкие линии между глазами и веками, между губами и кожей, крошечные тени, а вот и она, та старуха с застывшим в глазах выражением освещенной софитами боли. Эту маленькую фотографию, которая понравилась мне с первого взгляда, Кай в своем каталоге обвел красным фломастером — 22D. Таков был ее номер.
Мы одеваемся, я медлю, держу в руке ключ, но, вместо того чтобы идти к двери, застываю в прихожей, и Кай нетерпеливо тянет меня за руку, но я не двигаюсь, я просто не могу идти, несколько секунд я стою, как памятник, в распахнутом пальто, парализованная внезапно нахлынувшей печалью. Кай отпускает мою руку и говорит, что если мы не поспешим, то он умрет с голода. Я протягиваю руку и указываю на мой рюкзак, стоящий на полу в прихожей. Мы потом вернемся сюда? — спрашиваю я, он отвечает утвердительно: да, оставим вещи здесь. Но я все же склоняюсь к рюкзаку и быстро забираю ключ от квартиры, кошелек и блокнот. Мы выходим в ночь, и мне приходится зажмурить глаза, так как от холода они начинают слезиться, я выдыхаю клуб пара, он поднимается вверх, как маленькое облачко, я слежу за ним взглядом, вижу окна Инес, окна темные, кроме одного — мы забыли выключить свет в гостиной. Мы сворачиваем направо и тотчас за углом Глаубургштрассе видим бистро, единственное освещенное здание в округе, чисто жилом районе. Из ночной тьмы мы попадаем в брутальное царство эффективного неонового освещения, беспощадной белизной отнимающего у всех предметов их естественный цвет. Официантка, юная девушка, похожа на призрак. Мы — единственные гости — усаживаемся за крошечный столик на двоих. Стол стоит слишком близко к стене, и Кай приподнимает его и отодвигает немного в сторону. Алюминиевая конструкция кажется почти невесомой. Я поднимаю глаза, огромное зеркало вдоль длинной стены заведения удваивает Кая и его действо, лицо его поражает страшной бледностью, и я отвожу взгляд.
Официантка подошла к нашему столу, раскачивая руками в такт какой-то своей внутренней мелодии, и точно так же раскованно отошла, оставив меню. Иногда по вечерам я захожу сюда, говорит Кай, я живу в Вестенде, он открывает спичечный коробок, на Зисмайерштрассе, знаешь такую? Это прямо у Пальменгартена. Мы обязательно там погуляем. Он говорит, с удовольствием затягиваясь сигаретным дымом, я нервничаю, надеясь, что его умиротворяющее настроение заразит и меня, пока я позволяю ему говорить, и происходит как раз то, чего я хочу, — он говорит о себе, но я не могу сосредоточиться, он вскоре это замечает и принимается молча пить свое пиво. Рукав его рубашки засучен, и я вижу циферблат часов. Время — около трех. В редакции Рихард завтра обязательно спросит, где это я пропадаю по ночам. Приносят сандвич, официантка ставит его между нами, а передо мной кладет еще и бумажную салфетку, в которую завернуты ножи и вилки. Рукой я касаюсь ряда воткнутых на равном расстоянии маленьких пестрых шпажек, которыми скреплен сандвич. Чрево святого Себастьяна, изрекает Кай и извлекает из салфетки нож. Я снова плачу. Кай прищуривает глаза. У тебя это хроническое? Сколько раз в день ты плачешь — один, два или три? Нет, рыдая, всхлипываю я, нет, и провожу ладонью по лицу. Впустив в зал волну холодного воздуха, в заведение входят еще одни поздние гости, это пара, судя по тому, что они держатся за руки. Своими подбитыми ватином блузами, одинаковыми футболками и короткими стрижками они так похожи друг на друга, что я только со второго взгляда понимаю, кто из них мужчина, а кто женщина. Она в туфлях-лодочках и шерстяных гетрax, он — в кроссовках. Войдя в дверь, они снова лихорадочно хватают друг друга за руки, словно боятся, что сейчас налетит шквал и навсегда унесет их в разные стороны. Они садятся рядом с нами, хотя в зале свободны все места, теперь они держат друг друга за руки, протянув их через стол. Та часть тандема, которую я принимаю за женщину, смотрит на мое зареванное лицо и бодро кивает: любимые ссорятся? — бывает, пара грубых фраз, неосторожное слово, да еще в три часа ночи, такое случается. Меня эта пантомима страшно злит. Парочка громко заказывает шампанское, что едва ли принято в этом заведении, и я вспоминаю, что говорил мне по этому поводу юный Флетт, вероятно, эти голубки переживают сейчас самый романтичный момент в своей жизни. Кай вгрызается зубами в хлеб: ешь, говорит он, если хочешь, и я, с трудом подавив желание показать ожидающей шампанское даме язык, хватаюсь за вилку. Проклятая дрянь выскальзывает у меня из рук и с нескончаемым звоном падает на пол; гопля, говорю я, как клоун, уронивший жонглерский шарик, откуда-то тотчас появляется официантка с новыми ножом и вилкой в салфетке, она размахивает этой штукой, как крошечной тросточкой. Отлично, говорит Кай и достает из кармана кошелек. Стоит поспать хотя бы пару часов. Я молча смотрю, как он расплачивается.
Едва лишь дверь бистро захлопнулась и мы свернули на безлюдную улицу, я набросилась на ошеломленного Кая: как ты можешь так поступать, как можешь ты делать вид, будто все нормально; на лице Кая, вознамерившегося было положить мне на плечо руку, отразилось полное непонимание, сменившееся упрямством, а затем недовольством; несколько раз он глубоко вздохнул, а потом, делая ударение на каждом слове, как будто обращаясь к идиотке, заговорил: это не просто так, это серьезно, это настолько серьезно, что я не понимаю, как можно решить такую головоломку за одну ночь. Произнося свою речь, Кай сделал шаг назад, сжал кулаки и слегка развел руки в стороны, отчего стал похож на готовую к старту ракету, от которой еще не отошли опоры. Ты должен принять решение, говорю я, неужели тебе это не ясно, он в ответ: то, что мы сделали, и есть окончательное решение. Для нее или для тебя? — язвительно спрашиваю я. Этого я не знаю, он в таком же бешенстве, как и я, для нее, скорее, нет. Мы молча смотрим друг на друга. Я уверен, продолжает он, что ты и сама чувствуешь, что этот вечер — ночь, поправляется он, — мы должны пережить, просто пережить. Просто пережить, зло передразниваю я и топаю ногой, но это всего лишь спектакль, я же прекрасно понимаю, что он хочет сказать, я знала все это наперед и испортила все дело совершенно сознательно. Он делает шаг, берет в ладони мое лицо и спрашивает: что мне делать? Я говорю: не знаю, что тебе делать, я не знаю, но мне страшно сознавать, что ты смог так быстро забыть Инес. Нет, он отпускает мое лицо, нет, я всегда вижу ее, когда смотрю на тебя. Ты — в ней. Я воспользовался ею, чтобы познакомиться с тобой, она была — понимаешь ли ты? — твоей предтечей. Нет, отвечаю я с ледяным спокойствием, этого я не понимаю. Поворачиваюсь и, не останавливаясь, ухожу прочь.
Весь день в редакции я провела в состоянии сильнейшего переутомления. Ближе к вечеру, до начала сумасшедшей гонки, бегло просмотрела оставшиеся непрочитанными газеты других издательств в поисках тем, могущих быть интересными для обсуждения. Мне в глаза бросилось бесспорно интересное сообщение из «Бильд-цайтунг»: какой-то пингвин невольно совершил почти кругосветное путешествие. Где-то у побережья Южной Африки он попал в сети японского рыболовного судна и вместе с рыбным косяком угодил в рефрижератор, питаясь рыбой, он выжил в ледяной тюрьме при температуре минус двадцать, и был обнаружен при выгрузке рыбы на Канарских островах. Теперь бывший пленник обитает на Тенерифе, в самом большом в мире пингвиньем заповеднике. Я присмотрелась к фотографии: замерзшая птица пытается спрятать голову под крыло, когда фотограф нажимал затвор. Я вырезала заметку, решив, что она повеселит Инес. По пути домой я купила бутылку виски, попросила красиво ее упаковать и с курьером доставить в больницу. Продавец, элегантные усы которого дрогнули, когда он тянулся за бутылкой, стоявшей на верхней полке стеллажа, заговорщически подмигнул мне, когда я уходила. Хотите кого-то порадовать, сказал он на прощание — без сомнения, ответила я. Правда, слово «радость» в данном случае, пожалуй, слабовато.
Как я и ожидала, вечером мы столкнулись с Каем в квартире Инес. Я открыла дверь ключом, стараясь не шуметь, но все же нашумела настолько, что едва я вошла, как в прихожей появился Кай. Я знал, что ты придешь, торжествующе произнес он, ты же оставила здесь рюкзак. Рюкзак по-прежнему сиротливо стоял на полу у гардероба, мне оставалось только взять его и уйти. Рюкзак был практически пуст, и я видела, что Кай это знает. Вчера я вытащила из него все важное, говорю. Все важное, вот как, говорит он и принимается расстегивать на мне пальто.
Мы лежим рядом и беседуем, два скитальца, которых судьба связала короткой веревочкой. В комнате так темно, что мне не надо закрывать глаза, чтобы представить себе то, что описывает Кай: вот он — студент-фотограф, изучающий жизнь, вот он — таксист, познакомившийся с Инес. Круг замыкается, и только когда мы встанем и посмотрим на этот круг отчужденно и со стороны, то поймем, что он далеко не завершен. Но, известное дело, при взгляде из постели он казался завершенным, так же как и мой, и оба этих завершенных круга — да и как может быть по-иному — дробятся на множество более мелких отрезков. Мысль об этих познанных нами, а значит, существующих отрезках снова будит в нас желание, разряжающее желание, такое же, как в первый раз.
Я рассказываю о парализовавших меня вещах, о мертвом времени, когда я пыталась стать такой, как Инес, которая, впрочем, никогда не проявляла ко мне особого интереса. Я рассказываю ему о временах, когда я была толстушкой, а Инес принцессой, моей принцессой, а я, напротив, была ничем, ничем особенным, и я до сих пор, даже сейчас, испытываю это чувство, встречаясь с ней. Не думаю, что он все понимает, но это и не важно. Я рассказываю ему о мужчинах в моей жизни, о моем отце, о моем муже. Мы развелись. Он был итальянец. Ошибка. Все, точка. Я должна была позволить ему делать с моим телом больше, чем я могла в то время допустить. Вот как, говорит Кай и садится, прислонившись спиной к стене. Он был ревнив? — спрашивает Кай. Да, говорю я и, в виде исключения, беру предложенные мне вино и сигареты.
Передо мной стоит картина, текучая и зыбкая, как отрывок сновидения, я пытаюсь фиксировать ее, чтобы оживить в воспоминании всю сцену. Он мог бы стать актером, играющим злодеев в сериалах о врачах, этакий экзот с чужеземным налетом, о чем говорило само его имя — доктор Жаду. Лицо полноватое, но удивительным образом стягивается улыбкой. У кабинета мне не пришлось долго ждать. Вы ко мне? Мне только что исполнилось шестнадцать, и я читала, что в Америке это делают все девушки-подростки, и я бы охотно сделала все, мне хотелось сделать все, что именуют мудреным специальным словом «липосакция», со всеми моими членами — бедрами, талией, руками… Утром я надела самую тесную некрасивую рубашку, ужасные колготки, чтобы хирург сразу понял и оценил всю степень моего безобразия. Но он смотрел мне только в глаза, как будто собирался оперировать не мое тело, а мою душу. Небрежным движением руки он отослал свою помощницу, за что я была ему очень благодарна. Он, вообще, вел себя очень непринужденно и раскованно; белый халат, застегнутый на одну пуговицу, словно только что небрежно наброшенный на плечи, загорелое лицо и темные спокойные глаза создавали впечатление безмятежного отдыха — как будто он только что вернулся из отпуска, проведенного за гольфом или на частной яхте. Я не обманывалась насчет его легкомысленного вида, я уже тогда считала себя журналисткой, всерьез собиралась ею стать, и навела подробные справки. Этот человек пользовался исключительно высокой репутацией во врачебном сообществе. Он был одним из тех умных людей, которые умеют зарабатывать деньги на модных мечтаниях, а я, хотя и очень молодая, была одной из тех дур, которые позволяют ему это делать. Я быстро оголила руку и подняла ее, как полицейский, запрещающий движение на перекрестке, а другой рукой помяла себе бок под мышкой. Вот это надо убрать, сказала я. Доктор Жаду пощупал это место в точности так же, как наша мать щупала манго и киви на предмет пригодности к употреблению, и точно так же, осознавая свое бессилие, я ждала приговора врача, как в свое время ждала вкусных фруктов. Ну что ж, сказал он, проблема заключается в том, что это не жир, а плоть, это ее придется удалять. Хорошо, храбро согласилась я, удаляйте, мне казалось, что сейчас он возьмет свой календарь и спросит: ну хорошо, когда вы хотите оперироваться? До марта, если это возможно, скажу я с наигранно скучающим видом, но все произошло не так, как я себе представляла. Он сел на стул и серьезно посмотрел мне в глаза. Потом медленно покачал головой. После такой операции остаются большие рубцы, эти рубцы будут безобразны и хорошо заметны, я категорически не советую вам делать эту операцию. Но ее можно сделать? Тем временем я тоже села на стул, широко раздвинув ноги. Я же говорю вам, есть много коллег, которые сделают это не задумываясь. Есть коллеги, которые делают очень многое. В моих глазах затеплилась надежда, и он, увидев это, тяжело вздохнул. Вы — красивая девушка и сами не понимаете, о чем говорите. Вам действительно восемнадцать? Ладно, собственно, это все равно. Вот это, он потрепал меня по бедру, и по моей спине побежали мурашки, плоть. Он произносил это слово с почти религиозным благоговением. Вы же сами видите, должны видеть, это здоровая плоть, за которую вы должны быть вечно благодарны природе. Видите ли, большинство из тех, кого я здесь оперирую, — жертвы несчастных случаев. Я вам не верю, упрямо говорю я, в коридоре сидит женщина, отнюдь не похожая на жертву, скорее, на фотомодель, но он начинает злиться: я повторяю, что не буду вас оперировать, и говорю — еще раз, — если вы это сделаете, то потом будете каяться всю жизнь.
Это произошло позже, чем я рассчитывала. На следующий день я появилась в больнице только в пять часов вечера и, войдя в палату, принялась бормотать извинения, снимая куртку. Я, видимо, активно ею попользовалась и, вешая на спинку стула для посетителей, заметила маленький разрыв на рукаве. Я надела куртку, чтобы доставить Инес радость, но она не обратила на мою одежду ни малейшего внимания. Это меня не обидело и не разочаровало, возможно, обиды были бы безосновательны, и, по правде, мне оставалось только воображать, что я смогу выскользнуть из всего того, что со мной происходило, так же легко, как из куртки Инес. Я кладу ногу на ногу. На полу, возле койки Инес, стоят две вазы с цветами: маленькая, с букетом роз, и большая, с пестрым букетом хризантем, лиловых, красных и желтых, яркое цветное пятно на ровном белом фоне палаты. Инес утопает в подушке; неясно, чем она сейчас занималась, — телевизор выключен, книги не видно. Кажется, что у Инес усохла голова, она лежит на нижнем крае подушки. Инес приподнимается мне навстречу. Наверное, ты сегодня была сильно занята в своей редакции. Да, конечно, отвечаю я, отметив тон, каким она произносит эти слова — с болью и, одновременно, с упреком. Она смотрит на меня своими ненакрашенными глазами и командует: доставай. Как при первом посещении, я открываю рюкзак и вытягиваю оттуда горлышко бутылки. На этот раз «Хайленд-парк», восемнадцатилетней выдержки. Эту бутылку с вожделением ждет лежащая передо мной женщина, алкоголичка, пьяница, моя красавица сестричка. Я перевожу взгляд на соседнюю койку, где, повернувшись к нам спиной, притворяется спящей несимпатичная соседка Инес. Все так просто, никаких проблем? Инес отвечает преувеличенно громким голосом: все хорошо. Она берет бутылку и, согнув одну руку, прижимает ее к телу, второй, свободной рукой, она принимается гладить этикетку, потом ведет пальцами вверх по стеклянному горлышку и возвращается назад к этикетке. В глазах умиротворение и покой. Она гладит и нянчит бутылку, как мать любимое дитя. Я задумываюсь. Ты что-то хотела сказать? Но Инес отрицательно поводит головой: потом. Стаканы там. Она неохотно отрывает ладонь от бутылки и показывает рукой на раковину. Рядом с чашкой для полоскания стоят стаканы. Я ставлю их на прикроватную тумбочку. Красивые цветы, говорю я, фу, слышится в ответ — впечатление такое, что она, вообще, не замечает никаких цветов. Но виски приходится ей по вкусу. На соседней койке не происходит никакого шевеления, но наша соня, видимо, успела переместиться, пока я на нее не смотрела, так как стал виден пук волос. В батарее центрального отопления раздается громкое бульканье. С улицы не долетает ни звука, зато из коридора доносятся торопливые шаги и возбужденные голоса. Люди проходят мимо. Вот теперь хорошо, говорит Инес. Еще один глоток, и снова та же фраза: теперь хорошо. Эти повторения кажутся мне тупоумными. Да, говорит она злобно, теперь нам всем хорошо, с этими словами Инес утопает в подушке. Да, вот что я хотела тебе сказать. Через неделю меня выписывают, но, послушай, я все устроила. Поговорила с одной сестрой, она договорится о месте в клинике. Ты говорила с сестрой? Правда? Я прихожу в нешуточное возбуждение. Точнее сказать, это сестра поговорила со мной, уточняет Инес, и знаешь, с чего начался разговор? Она спросила, не использую ли я виски для стерилизации отверстий в мочках ушей. Она и сама так делала, когда у нее что-то там воспалилось. Я подумала, что она порылась у меня в тумбочке и все знает, а задним числом, после того как я все ей рассказала, мне стало ясно, что она и правда такая наивная. Мочки ушей, ха-ха.
Я подхожу к окну, из которого видна каменная ограда зоопарка. Перед ней стоят автомобили посетителей. Какая-то мамаша отстегивает дочку от детского кресла на заднем сиденье и выносит ребенка из машины. Девочка боязливо осматривается из-под надвинутой на глаза шерстяной шапочки. Я машинально снова оборачиваюсь к Инес: и куда? Я имею в виду… В Таунусе есть специализированная клиника, я пойду туда сразу же, как меня выпишут отсюда. Один врач здесь очень проникся моими проблемами. На мгновение ее глаза сверкнули плутовским огнем, она кокетливо подмигивает, я смеюсь. Я всегда знала, что твой талант околдовывать мужчин так просто не пропьешь. Разве это не удивительно? Она снова выпивает и смотрит на меня. Приступ веселости прошел, она снова роняет голову на подушку, голова снова становится маленькой, как головка лежащей в коробке куклы. Как это чудесно, бормочу я, чувствуя, как колотится мое сердце, а по рукам пробегает приятный зуд. Что же будет дальше? Дверь распахивается, и приятный громкий голос режет палату пополам: так, что у нас здесь творится? Знатная попойка?
Кэрол в широком зеленом пальто нараспашку; еще в дверях она решительным жестом смахивает с лица пряди рыжих волос. Для того чтобы охватить всю сцену, ей достаточно одного мгновения, она стремительно принимает решение и приходит в восторг от собственного напора. Она склоняется к Инес и крепко ее обнимает. Взбивает свалявшуюся подушку. Внимательно смотрит на цветы. Хорошо сохранились, говорит она, обрывая увядшие листья. Но я вижу — она улыбается, — что есть подарки и получше. Меня обдает волна ее сладковатых духов. Она оглядывается, но второго стула в палате нет. В соседней палате хлопает дверь, это служит мне сигналом, я встаю, беру куртку, наклоняюсь к рюкзаку и говорю, что исчезаю, мне кажется, что палата и так переполнена. Но не из-за меня, заявляет Кэрол, немедленно заняв освободившийся стул. Она едва ли не вырывает его из-под моего зада, лямка рюкзака цепляется за спинку, и Кэрол чуть не приземляется мимо; этот деревенский бурлеск вынуждает Инес к объяснению. Ты же сказала, что сможешь заскочить в обеденный перерыв, поэтому я имею полное право пригласить Кэрол, она может только вечером. Конечно, перебиваю я Инес и посылаю ей воздушный поцелуй. На этот раз мне не хочется ее обнимать, во всяком случае, не при Кэрол. Однако я не собираюсь вихрем вылетать из палаты, я не бегу, я удаляюсь, поэтому я медленно иду к двери, задерживаюсь у раковины, поправляю прическу, это считаные секунды, но Кэрол успевает ими воспользоваться, она поворачивается ко мне вместе со стулом; сегодня вечером я буду в «Орионе», говорит она откуда-то снизу, энергично шевеля своими блестящими вишнево-красными губами. Да, возможно, отвечаю я, но мое да звучит как нет! За спиной Кэрол я вижу Инес, которая пытается мне что-то сказать на языке жестов, она несколько раз прикасается к бутылке, потом тычет пальцами в запястье, в то место, на котором обычно носят часы. Она очень волнуется, потому что я, ее поставщик, перестала обращать на нее внимание. Наконец, она громко напоминает мне о моем скорейшем возвращении, на что я отвечаю: я скоро опять навещу тебя, Инес, заметано.
Меня преследует наркотический огонек в глазах Инес, когда я иду по белому коридору клиники. Что я наделала, спрашиваю я себя и сама при этом не понимаю, что имею в виду — принесенную бутылку или прошлую ночь. Кивком я приветствую проходящую мимо меня по коридору медсестру, вижу ее старообразное доброе лицо; я уверена, что это та самая сестра, которая говорила с Инес. Сама того не заметив, я бог знает сколько времени ходила по зоопарку; показала мужчине в будке недельный абонемент, и меня пропустили к загонам, клеткам с хищниками и к вольерам, к ламам и тюленям. Надавливаю на вращающуюся дверь и выхожу из зоопарка на Ханауское шоссе. Мне холодно. Мне вдруг начинает упорно казаться, что из ресторана быстрого питания меня внимательно рассматривает какой-то мужчина. Столы расставлены так тесно, что отдельные посетители сидят рядком на высоких стульях и все как один смотрят на улицу, там сидит и этот мужчина, он не отрывает от меня взгляд, даже прикуривая. Мне вдруг хочется стать невидимкой. Я останавливаю такси. К бару «Орион», пожалуйста. Так далеко, говорит шофер, пожалуй, я на этом неплохо заработаю, язвительно замечает он. Я не вижу ни его шеи, ни его затылка, так как первая замотана шарфом, а затылок прикрыт низко надвинутой вязаной шапочкой. Только в зеркало заднего вида я вижу его красное лицо и близко посаженные глаза. Кустистые брови придают его облику что-то демоническое. Он трогается с места так осторожно, словно я сделана из фарфора, но затем решительно давит на газ. Меня вдавливает в спинку заднего сиденья, и я проклинаю себя за то, что не пошла пешком. Я смотрю в окно, не везет ли он меня окольным путем? Вижу лишь ограду зоопарка, красные кирпичи, но с равным успехом это может быть и ограда кладбища, шофер прибавляет газу, и кирпичи сливаются в сплошную красновато-серую поверхность. Вскоре он резко тормозит. Приехали. Я, споткнувшись, выбираюсь из машины. Свет на этот раз холоднее, по крайней мере, мне так кажется, я вхожу и сразу отчетливо замечаю, как потасканы лица трех о чем-то возбужденно говорящих женщин, держащих в руках высокие стаканы с пивом. Но эти трое не единственные посетители. Привет, раздается сзади, на мой вкус, голос слишком пронзительный, крик такой громкий, что женщины замолкают, оглядываются, потом возобновляют беседу. Но теперь они заговорили громче. Комичная сегодня атмосфера, говорю я Кэрол, которая, кривя губы в понимающей ухмылке, отвечает: восемь часов, чего ты хочешь, они только что открылись. Смотрю на часы, да, она права, тяжко вздыхаю, в будний день, в это время я должна быть где угодно, но только не в баре. От входной двери резко тянет холодом. Заказываю бокал вина, не спрашивая, что будет пить Кэрол, опрокидываю бокал и решаю ни о чем больше себя не спрашивать, не спрашивать, чего я хочу, и не только сегодня, но и вообще. Все-таки ты пришла, говорит Кэрол, выбивая пальцами торжествующий марш по деревянной стойке бара. Я отвечаю: тебе известно, что Инес лежит в больнице, потому что не справилась с проведенным у тебя вечером? В самом деле? — спрашивает Кэрол и придвигается ко мне. Я нахожу такое жадное любопытство невыносимым. Каждый раз, когда она откидывает со лба свои рыжие волосы, запах духов усиливается; должно быть, сегодня она решила устроить себе праздник и щедро полила волосы духами. Низкорослый блондин в потертом джинсовом костюме делает заход. Это была плохая идея, заказывать ей шампанское, она в тот вечер вообще не хотела пить. Кэрол качает головой, чтобы обозначить смущение и, до известной степени, понимание: но это же обыденная жизненная ситуация, от всего не убережешься. Я молчу. Кроме того, заказывала Ребекка, она ничего такого не знала, как ты можешь обвинять меня? Я вспыхиваю. Ты и сама в это не веришь. Ребекка знает все. И она сделала это намеренно. И ты, как ее подруга… Кэрол внезапно опускает голову. Что такое? Может быть, оно не такое прочное, говорит она. Мое отношение к Ребекке.
Ее отношение к Ребекке. Боже мой, да интересует ли оно меня? Выпью еще бокал и исчезну. Я делаю знак бармену. Чего не отнимешь у этого заведения — здешние официанты скоро бегают, как будто учились у «быстрой мексиканской мыши»… или у Спиди Гонсалеса… говорит Кэрол; я не знаю — это трудно объяснить — она все портит. Не так, как Инес, которая тоже ломает все, к чему прикоснется. Кэрол портит все буквально двумя словами. Когда за ужином я зажигаю свечу, говорит она, то испытываю извращенную тягу к романтике. Кэрол смотрит на стойку, не курит, не пьет, она только говорит, и меня просто умиляет ее самоуверенность — она искренне думает, что мне это интересно. Я пытаюсь представить себе Кэрол и Ребекку за романтическим ужином при свечах в их стерильной квартире, но мне это не удается. Сначала мне казалось, продолжает между тем Кэрол, что она просто ревнивая, но теперь я вообще не знаю, доставляет ли ей все это дело какое-нибудь удовольствие. Тогда беги оттуда как можно скорее, от Ребекки, отвечаю я. Я лучше сделаю это постепенно, возражает она. Означает ли сие, что она тебя не отпускает? Мягкость слетает с меня, теперь я встревожена. Нет, я не могу найти квартиру. Я испускаю короткий смешок. Так я и думала. Но ее признание неожиданно приносит мне удовлетворение, настроение у меня улучшается, и я начинаю с интересом смотреть на блондина, который тем временем выходит танцевать. Танцуя, он резко поворачивает голову то вправо, то влево, словно фотографируется для полицейского протокола. Глядя на его танец, можно всерьез поверить, что радость жизни есть нечто смехотворное. Кэрол продолжает: сначала мне упорно казалось, что в этом деле для нее есть что-то особенное. Да? Я слушаю ее вполуха. В первый раз с женщиной — это все равно что в первый раз вообще, но я решила, что это мое, для нее же это всего лишь сделанная в пьяном угаре ошибка, ошибка, которую она повторяет каждый раз, когда пьет, повторяет парадоксально, словно этим повторением зачеркивает прежние попытки, возможно, она и правда старается что-то почувствовать, но у нее ничего не получается. До меня вдруг доходит, что Кэрол говорит не о Ребекке, а об Инес. Она сама мне все это объяснила — однако, несмотря на то что она делала это очень убедительно и до глубокой ночи, я все равно не хотела ничего знать. А что Кай? — перебиваю я Кэрол. Он ничего не замечал? О, здесь все, вообще, было очень странно, говорит Кэрол. Недавно я встретила его в музее, я хотела сразу улизнуть, но он стал меня преследовать, он чуть ли не бежал за мной, он говорил: Кэрол, если ты действительно можешь сделать ее счастливой, то я не буду возражать, но я хочу знать: это ее решение. Я не буду за нее бороться, моя энергия иссякла. Понимаю, говорю я. На какой выставке это было? Что? — переспрашивает Кэрол. На какой выставке ты повстречала Кая? В «Ширне». Каким образом? Таким. Я знаком попросила бармена принести еще. Это плохое решение. Я киваю. Не верю я ни в какие решения, просто хочу выпить. Кай, с усилием выдавливает она из себя, Кай говорит, что стал намного больше пить после того, как познакомился с ней.
Я ни в коем случае не желала, чтобы Кэрол везла меня домой. Мне хотелось уйти так же, как я пришла, в гордом одиночестве и на такси. Я выхожу на улицу и озираюсь по сторонам, но ни одного такси нет. Возвращаться назад мне не хотелось — из-за Кэрол. Я решила не ждать, а идти в направлении дома, какая-нибудь машина подвернется по дороге, но по пути замечаю, как хорошо действует на меня свежий воздух, шагая дальше, я глубоко засовываю руки в карманы, изо всех сил вдыхая вкусный воздух, и иду дальше. Щеки горят, мимо проплывают освещенные окна, словно в тумане вижу я книжный магазин, обувной, парикмахерскую. Я иду быстро, почти бегу, сосредоточившись только на движении, я бы могла идти так целую вечность. Пожалуй, я не стану останавливать такси, даже если оно вдруг появится. Город без такси, думаю я, медленно трезвея. Переходя какой-то перекресток, я вдруг вижу гигантский плакат. На нем безмерно огромное лицо. Я останавливаюсь, резко, словно меня прибили к земле гвоздями, и устремляю взгляд вверх. Слышу, как сигналит автомобиль. Это она. Старуха. 22D. Йода. Партийный лозунг: нет забвению. Ниже лицо, знакомое мне лицо. Глаза размером с тарелку, явственно видны поры кожи, отдельные волоски, старческие пятна. Но не это меня раздражает, меня бесит имя, стоящее под портретом: Ребекка, 92 года. Я ничего не могу понять: какая такая Ребекка? Я медленно всплываю из глубин текучего духа, как водолаз, выныриваю на поверхность, и все тут же становится на свое место. Осколки сознания складываются в связную мозаику. Старуха, которую я окрестила Йодой, на самом деле — Ребекка. Или так ее назвали устроители рекламной акции. Это всего лишь случайное совпадение имен, которое и вызвало у меня такую путаницу… Я потопала дальше. В киоске возле дома Рихарда я купила ледяной кока-колы и одним глотком опрокинула ее в себя, после этого глотка и часть желудка совершенно онемели, но я уже могла считать себя трезвой. Уж коль я оказалась здесь, то могу сэкономить на дороге и переночевать у Рихарда. Мне требуется какое-то время, чтобы найти щит с кнопками звонков. Рихард восторженно приветствует меня с противоположного конца домофона, я задерживаюсь еще на мгновение, чтобы сунуть в рот пластинку перечной жвачки, и в этот момент жужжит механизм открытия двери, и я, для того чтобы продлить этот безумный день, вхожу в дом Рихарда.
Я осторожно ступаю по невидимому полу лестничной площадки, освещение которой так и не отремонтировали, я медленно поднимаюсь по лестнице, освещая каждую ступеньку светом экрана моего мобильного телефона. Дверь прикрыта, но не заперта. Экскаватор припаркован не там, где обычно, на его месте стоит пара маленьких кроссовок. Рихард кричит из кабинета: один момент, я разговариваю по телефону. Я вешаю шаль и куртку на вешалку, потом заглядываю в кухню. На пластиковой крышке кухонного стола стоит разрисованная карликами тарелка Леонарда, пустая, если не считать стерженька помидора и тщательно обкусанной овальной корочки хлеба. Сам Леонард, по-турецки скрестив ноги, сидит на ковре в своей комнате, освещенный настольной лампой, длинную шею которой он наклонил к себе, и листает книжку с картинками. На нем пижама, но видно, что мальчик еще не ложился. Рядом с ним на полу лежат завернутые в фольгу половинки шоколадок киндер-сюрприза, мальчик интересуется только содержимым, каковое гордо охраняет его кроватку — пират, человек-паук, рыцарь и неизвестное мне темно-синее чудовище.
Мы с Леонардом оценивающе смотрим друг на друга, это маленькое противоборство — мой взгляд усталый, его — живой и смышленый. Привет, говорит он, помедлив и не выказав особого удивления, я отвечаю: привет, Леонард, и делаю маленький шаг в комнату. С тех пор как его фотографировали, мальчик изменился, волосы коротко подстрижены и не такие кудрявые, лицо квадратное и белое, и похож он уже не на пралине, а скорее на маленького сына мясника. Здравствуй, приветствует он меня, совершенно незнакомую женщину в его комнате, с непринужденностью дитяти развода, он снова погружается в свою книжку, и я слышу, как он бормочет: пчела Мая. Я оглядываю себя — лимонно-желтый и черный — да, это мои цвета. Я сажусь рядом с ним на пол, с трудом подбирая под себя ноги. Снизу комната кажется больше. Свет настольной лампы задевает кусочек разобранной постели, я смотрю на прячущиеся в полутьме смятые простыни; при моей страшной усталости они кажутся мне на редкость гостеприимными. Ты еще не спишь? — спрашиваю я. Леонард — вежливый мальчик, не игнорирует мой вопрос, хотя он и кажется ему излишним. В его карих глазах появляется отчужденность; он смотрит на меня и отвечает: нет, меня разбудил телефон. Потом мальчик показал мне свою книжку, и я поняла: мне надо почитать ребенку, что и делаю, не слишком внятно произнося слова. Я немного возбуждена, у меня не очень много знакомых детей. Читаю до тех пор, пока Леонард не вытягивает ножки в клетчатых красно-синих, не очень чистых носках; он серьезно и чуть напряженно смотрит на дверной проем, где стоит его отец с телефоном в руке и, наверное, уже в течение некоторого времени наблюдает эту сцену. Прости, говорит он мне и помахивает телефоном. Рихард выглядит таким же усталым, как и я, и, так как все мы трое находимся в разных точках пространства, мне вдруг представляется, что мы — система разных вращающихся планет, занятых каждая отношениями своего собственного внутреннего мира и движущихся по раздельным, не зависимым друг от друга орбитам.
Мы уложили Леонарда спать, и, увидев его лежащим в кроватке, я вдруг снова ощутила приступ невероятной усталости и едва не вывихнула себе челюсть, но так и не смогла как следует зевнуть. В приглушенном свете, с коньячными рюмками в руках, мы с Рихардом соревновались в рассказах о банальностях прошедшего дня, но, возможно, наше поведение казалось мне столь абсурдным, потому что все, что мы делали, я мысленно контролировала, не выдам ли случайно своей измены. Я смущенно отодвинула руку, когда Рихард принялся нежно и со значением ее гладить. Ты только подумай, сменила я тему, по дороге к тебе я была, можно сказать, так напугана — там висит, да вот здесь, за углом, эта реклама компании «Свидетели эпохи», ты знаешь, ведь ты ее наверняка уже видел? Нормальная реклама, но… Как бы то ни было, я сворачиваю за угол, а там висит это, да еще с таким выражением лица.
Рихард, все время, пока я говорила, меривший меня взглядом, сказал: очень интересно, что ты только сегодня об этом упоминаешь. Эта история была напечатана у нас в газете еще в понедельник. Отставляю в сторону рюмку коньяка, которую долго грела в руке. Какая история? — спрашиваю я, речь, видимо, идет об очень неприятной вещи. Рихард, тоже отставив рюмку в сторону, рассказывает: ну, видишь ли, она вовсе не еврейка… более того, она вдова обергруппенфюрера из Бреслау, а теперь подрабатывает на хлеб тем, что разыгрывает из себя еврейку на всех этих плакатных акциях и в маленьких телевизионных компаниях. Я слежу за артикуляцией Рихарда, он говорит, словно выступает с трибуны на большой конференции и развивает тему, весь с ног до головы редактор политического отдела. Мне было ясно, что речь идет не только о морали, которую он затронул, благо, что тема дала ему такую возможность, ибо статья могла повредить партии, начавшей эту благонамеренную кампанию, а наша газета всегда стояла ближе к оппозиции. Все было как всегда, но на этот раз я почувствовала раздражение и вылила его на Рихарда. Какая самодовольная была у него мина! Это же старуха, что с нее взять, это идиотская история, совершенно ненужный скандальчик, выгодный только тем, кто хочет погреть на этом руки. Рихард не слишком охотно признал, что вообще сделал все это не из-за самого дела, а по распоряжению шеф-редактора, тот просто вспылил, дело в том, что они там все хорошо подсчитали и выяснили, что ее дети, наследники эсэсовского палача, загребли кучу денег. Да, соглашаюсь я, да, конечно. Мой следующий вопрос изумляет его: все это не отразится на фотографе? Нет, удивленно отвечает Рихард и тотчас снова впадает в свой заносчивый тон: фотограф только снимал, он ни за что не отвечает — я снова едва не вскипаю, но потом оставила все как есть и, более того, снова взяла со стола рюмку, к тому же я вспомнила свой последний репортаж о социально неблагополучных семьях, дети в нем были не дети, грязь — не грязь, паутина — не паутина, а сама семья, когда мы усадили ее на продавленный диван, чтобы побеседовать и сфотографировать, оказалась в контексте окультуренной эстетики мерзости, словно мы, журналисты, слегка их согнули, помяли им одежду, вымазали горчицей и кетчупом, а на стол, рядом с пультом дистанционного управления, бросили измятый и рваный журнал, а потом описали и сфотографировали. Фальшь. И когда мы писали и снимали, то и сами толком не знали, кто мы — бессовестные наймиты или беспомощные рабы, и мы спасались бредовой манией величия или снобистской возней, теша себя иллюзией, что так можем, что-то исправить. Мы дали крупную фотографию, очень хорошую фотографию, говорит Рихард, было видно, что ему самому неудобно за свое словоизвержение, и я кивнула, поняв это. Почему мне с ним так легко? Мы молча допиваем коньяк, я гашу свет. Иди ко мне, говорит Рихард и притягивает меня к себе, несмотря на усталость, мы сочли уместным для окончательного примирения переспать друг с другом, и я охотно отдалась ритму знакомых движений. И тем не менее во мне, когда я нежно обнимаю его ногами, начинает вызревать идея, что наше единение, происходящее под иллюзорной защитой ночи, берет начало не в стремлении к радости, а в желании забыться, так иногда Инес начинает пить, не для того, чтобы получить удовольствие, а для того, чтобы забыться, и мне жаль, что этот сегодняшний половой акт уже не может считаться пошлым компромиссом, наш секс был бледным эрзацем, для которого мы так и не нашли верных слов, но смогли по крайней мере сказать, что мы, пусть даже любовь оказалась нам не по зубам, по крайней мере смогли дать друг другу ее внешние проявления.
Я смотрю на циферблат электронных часов: 5:23, проснулась, но продолжаю лежать не шевелясь; мне хочется и дальше лежать в темноте, смотреть, как окутавшая меня чернота становится серой, насладиться постепенным переходом ночи в день; когда станет светлее; когда наши силуэты станут видимыми, примут свои окончательные очертания и наши проблемы, и я смотрю на восходящее солнце, как на врага. Этот враг победит обитателей гостиной, высветив все детали и нюансы, враг, снова и снова поражающий меня своей изумительной красотой, поражающий и на этот раз, когда я вижу, как солнечные лучи пробиваются сквозь волокна штор, окрашиваются в их цвета, как солнечные блики гуляют по гостиной, прыгают на ковер, перебираются к изножью двуспальной кровати и начинают щупать нас; покрывают причудливыми прожилками одеяло и мои икры, делая их похожими на шкуру неведомого экзотического зверя.
Рихард спит в углу кровати, он лежит на спине, добротно укутанный до самого подбородка. Мне не остается ничего другого, как гладить ладонью белое одеяло, я глажу до тех пор, пока не меняется его ландшафт. Где-то посередине тела Рихарда начинает расти интересный холмик, меня охватывает прилив нежности, и я касаюсь рукой маленького шатра, если я буду ласкать его дальше, то Рихард в полусне отдернет одеяло и потянет меня к себе. Я тихо встаю и беру со стула свою одежду. Рихард, что-то бормоча, поворачивается к стене, он привык к моим ранним утренним подъемам, он знает, что я хожу плавать. Я смотрю на него и целую в лоб. Я не бросаю его, нет, на самом деле не бросаю, ибо в действительности мы никогда не были вместе, скорее наш роман выглядел так, словно мы какое-то время посидели рядом на парковой скамейке и вместе полюбовались чудесным видом. Просто так случилось, что я оказалась первой, кому пришло время встать и уйти.
Следующие два дня я не видела ни Рихарда, ни Кая, ни Инес. Вечерами звонил телефон, кто-то слушал голос Сьюзен, я не поднимала трубку, а сообщения мне никто не оставил. Измотанная, до дна вычерпанная сложностью ситуации, я была не в состоянии переживать свои и чужие реакции и тем более их провоцировать, я заняла самую устойчивую позицию, все прекраснейшим образом устроится само собой. Необходимо окутать себя оптимизмом — оптимизмом, полностью и совершенно противоречившим нормальному исходу подобных событий, ибо чем могло все кончиться, когда время использует свои богатые возможности для того только, чтобы заложить в голове свои смертоносные мины замедленного действия — страх и ревность? Но, вопреки всему, хотя Рихард стал холоден и официален, услышав мои отговорки, и хотя Кай надавал мне кучу обещаний нежным голосом, делавшим теплыми и значительными самые обыденные слова, надавал только для того, чтобы заключить новый трудовой договор и уехать в Гамбург, несмотря на все это, я твердо держалась своего решения — жить с Каем и Инес, что бы из этого ни вышло; я доверилась судьбе, поверила, что все устроится, поверила, подавляя тайные подозрения; я вела себя — питая нелепые мечты и лелея безумные представления о желаемом — как кролик, который бежит по шоссе навстречу фарам грузовика, видя в них восходящее солнце.
Я навестила Инес еще один раз, всего один — она меня предала, для измены ей даже не потребовались слова, — Кэрол охотно вызвалась доставлять ей спиртное, и я почувствовала, что не обязана теперь навещать ее каждые два дня, тем более что ее все равно скоро выпишут. Кая нет, бормочет она, я реагирую на это хныканье стоической миной; ты отвезешь меня в клинику? Да, говорю я, конечно. Мне, правда, придется взять напрокат машину, но это не проблема. В мою жизнь вошли люди, ставшие мне близкими, несмотря на все, что мы друг другу причинили. Поняв это, я пришла в прекрасное настроение, настроение, граничившее с истерической манией, оно было так сильно, что я не спала несколько дней.
Вечер, я торопливо иду по улицам с работы. Дни постепенно становятся длиннее, а этот примечателен тем, что впервые во второй половине дня сквозь тучи проглянуло весеннее солнце; оно выгнало людей на улицы, и даже сейчас, в половине девятого вечера, когда на город спустилась темнота, а магазины давно закрылись, люди продолжают клубиться на тротуарах, как муравьи, больше стало машин и мотоциклистов. Туфли лежат в сумке, я обута в кроссовки; иду я обходным путем, чтобы не проходить мимо дома Рихарда, под рекламным щитом, на котором впервые увидела портрет. Прошло всего несколько дней после выхода статьи, и портрет исчез, не было видно и обрывков бумаги; портрет Йоды не стали сдирать, а просто заклеили другим плакатом. Некоторое время я стою задрав голову и рассматриваю новый портрет — молодой женщины в нижнем белье. Потом я иду дальше, таща на плече тяжелую сумку, я замедляю шаг, делать мне, собственно говоря, нечего. Тем временем я дохожу до Борнгейма, иду по кажущейся мне бесконечной улице Зандвег и вдруг вижу на противоположной стороне освещенную витрину видеотеки — два больших продолговатых стеклянных окна. Правое прикрыто щитом. Вход только для лиц старше восемнадцати. Ко мне приходит спонтанное решение присоединиться к этому клубу избранных, и я вхожу в магазин, точнее, в отдел для взрослых, здороваюсь, хотя, впрочем, кроме единственного служащего этой конторы, мужчины лет пятидесяти, сидящего в бейсболке перед экраном видеонаблюдения, мое приветствие абсолютно никого не интересует. Я подхожу к прилавку и тоже смотрю на экран. Одни пустые проходы между стеллажами. Потом появляется нерешительно идущий между ними парень в клетчатой рубашке. Внезапно мне в голову приходит довольно причудливая мысль, я спрашиваю мужчину в шапке с козырьком, нет ли у них фильма Ребекки, мне приходится дважды диктовать ему длинную фамилию Ребекки по буквам, он набирает имя на компьютере, но не находит ни одного фильма. Он очень сожалеет, но я не вижу здесь ничего страшного, я и сама не уверена, что хочу именно сегодня смотреть фильм Ребекки, может быть, когда-нибудь потом. Мой вопрос о неизвестном ему режиссере сразу возводит меня в глазах мужчины в ранг специалиста, он принимается выписывать удостоверение постоянного клиента. Для заполнения формуляра ему нужен мой паспорт, и, пока он переписывает оттуда необходимые данные, я осматриваюсь. Некоторое время я хожу мимо уставленных эротикой полок, читая надписи на некоторых упаковках. «Влагалища тинейджеров», «Большие губы», правда, и на этом фоне встречаются очень странные названия: «Гигантский молот» или «Дворец сисек». Наконец, я добираюсь до полки, где эротику сменяют подобные им по уровню фильмы ужасов. Я выбираю классику тридцатых годов и с несказанной радостью покидаю заведение. Мужчина говорит, что сутки проката стоят один евро, после чего вручает закатанное в пластик удостоверение.
Дома я сбрасываю пальто и кроссовки, выпиваю большой стакан апельсинового сока и ставлю фильм. Показывают цирк, в котором выступают калеки и уроды, в конторе проката я прочла аннотацию на упаковке DVD — в фильме снимали людей с настоящими врожденными аномалиями, я неотступно думала об этом, видя извивающийся на арене торс безрукого мужчины, который мог ловко скоординированными движениями губ зажечь вставленную в рот сигарету, наблюдая мужчин с крошечной головой, проходящих сквозь узкие щели, и женщин, сиамских близнецов, вышедших замуж за разных мужчин; эти женщины все время ругались по поводу планов и распорядка дня. Сюжет заключается в том, что счастливо обрученный с лилипуткой лилипут Ганс вдруг почувствовал, что его тянет к привлекательной, совершенно здоровой женщине, гимнастке на трапеции, и она, прельстившись его богатством, выходит за него замуж, а держит за дурачка. Следует чудовищная свадьба, во время которой девушка-лилипутка, а вместе с ней и зритель, страдает по лилипуту Гансу. Меня знобит. Я забираюсь с ногами на диван, обнимаю колени, став совсем маленькой, и не отрываясь смотрю на экран.
Фильм шел уже больше получаса и должен был скоро закончиться, когда мне показалось, что раздался сильный хлопок; я машинально взглянула на окно, первый раз при мне в стекло врезалась птица, точно так же как та, первая. Я нажала кнопку на пульте, чтобы остановить фильм, и нерешительно посмотрела на задернутые шторы. Тихо, но мне все равно было не по себе. Немного подождав, я все же раздвинула шторы, но не увидела никакой птицы, не увидела я ее и на балконе. Ничего, кроме ветвей каштана, упрямо тянувших свои черные руки к небу, невзирая на вечный дождь, они качались на весеннем ветру, словно ожившая резная японская картина. Успокоившись, я вернулась в квартиру и снова включила фильм, предварительно прибавив отопление — мне вдруг стало холодно. Пошли титры, зазвучала проникновенная мелодия и песня. Месть уродов была страшной и омерзительной, в конце гимнастка и ее любовник, одинаково и полностью обезображенные, извиваются на земле, как черви. Добро, пусть даже и такое непривлекательное, побеждает, но это не оставляет у зрителя чувства удовлетворения. Почему я не взяла напрокат еще и фильм ужасов? Я бесцельно походила по квартире, потом достала из сумки прихваченную на работе карту региона, чтобы еще раз уточнить маршрут.
Даже по карте было понятно, что в Таунус ведет очень красивая дорога. Из Франкфурта надо выехать по дороге А66 и ехать по ней вдоль берега Рейна, осматривая по пути живописные виноградники, потом подняться в гору, и от Эльтвиля, городка роз, свернуть на извилистое сельское шоссе, забиравшее еще выше в гору, и вот уже Змеиный источник, община, где находится клиника. Никаких проблем, мимо не проедешь, завтрашнее путешествие едва ли займет больше часа, прикинула я и, продолжая думать о грядущем дне, сложила карту.
Утром я плавала в бассейне, а потом ночью, во сне, я снова была там. Сначала я его не узнала, вода была черна — то была чернота, в которой можно было угадать все цвета гаммы, причудливо перемешанные, как в прекрасной отчужденной инсталляции. Но чувствовала я себя далеко не так уверенно, как в музее, логика сна прихотлива и ломка, я скольжу по воде не плавными, а угловатыми движениями, дорожка становится уже и превращается в черный Майн. В воде тускло блестит что-то белое — лебединая шея или рука утопающего. Я просыпаюсь — в квартире стоит адский холод. Ночной визит в душ дается с куда большим трудом, чем утренний.
Я приезжаю за Инес на машине, одолженной у нашей редакционной практикантки. Это раздолбанный «опель», салон которого буквально набит бутылками из-под кока-колы, картонками из-под пиццы и старыми газетами, правда, нахожу я и «Волшебную флейту» на двух компакт-дисках. Пахнет хвойными иголками, запах исходит от висящей на торпеде маленькой елочки. Машина не кажется мне надежной, но с места она берет неплохо. Инес появляется на пороге дома. Она одета в расстегнутую оранжевую лыжную куртку, из-под которой виднеются блейзер и свитер. Она похожа на закованное в броню животное. Качество машины ее явно не интересует. Бросив спортивную сумку, она открывает переднюю дверцу, бросает на землю едва начатую сигарету и освободившимися руками, перегнувшись через коробку передач, приветствует меня крепким объятием. От Инес исходит аромат утреннего виски. Садись, говорю я; она садится и пытается закрыть дверь, но мешает оставленная на улице спортивная сумка, Инес спохватывается, высовывается наружу, поднимает увесистую сумку и небрежно бросает ее на заднее сиденье. Я включаю зажигание побитого «опеля», и с раскачивающейся елочкой, под увертюру к моцартовскому зингшпилю, мы торжественно трогаемся.
Мы выезжаем из города, и я в умеренном темпе еду по шоссе. Машин мало. Вскоре слева блеснул Рейн, по которому время от времени проплывают пароходы. До поворота на Таунус Инес не произносит ни слова. Она опустила стекло и надела солнцезащитные очки, и тем, как она играет с ароматизированной елочкой, то и дело раскачивая ее, и как она своим переливчатым сопрано подпевает Папагено, Инес все больше и больше начинает походить на отпускницу, выехавшую за город покататься на лыжах.
Лес, через который мы едем, издали показался мне безжизненным темно-зеленым пятном пейзажа, но стоило нам в него въехать, как впечатление разительно переменилось. Утренний туман рассеялся, и мы пересекаем ярко-зеленые, купающиеся в раннем солнечном свете кулисы. Инес еще ниже опускает стекло и высовывает наружу руку, чирикают птицы, все вокруг медленно обретает цвет, цвет жизни, надломленные деревья, кусты и даже дорожные знаки, предупреждающие о диких животных. Мы оставляем позади первые холмы, и если до сих пор мы ехали по сплошному хвойному лесу, то теперь навстречу стали попадаться луга, обрамленные морем покрытых распускающейся нежной зеленью берез и перемежающиеся разноцветными кустарниками и мягким подлеском. Тут и там валяются обломанные ветви, иногда попадаются поваленные недавними весенними ураганами, вырванные с корнем деревья. Казалось, мы окончательно оторвались от реального мира и попали в сказку. Инес перестает петь и как зачарованная смотрит в окно, временами она прихлебывает из плоской фляжки, приговаривая, какой чудный уголок, как здесь красиво, давай остановимся и немного погуляем.
Свернув на следующую лесную дорогу, я остановила «опель». Инес, как будто что-то ища, порылась в карманах куртки, напряженно морща лоб, было похоже, что она собирается с силами, чтобы сделать какой-то решительный шаг, что она все знает и решила серьезно со мной поговорить. Сейчас она вдруг показалась мне чужой и далекой, и я даже подумала, не сделала ли я ошибку, согласившись везти ее в клинику. Но она нашла что искала — прежде чем открыть дверь машины, она извлекла из кармана куртки плоскую фляжку, переложила ее в карман лыжной куртки; лицо ее стало благостно умиротворенным. Тебе не жарко в стольких кофтах, крикнула я ей вслед, но она, не оборачиваясь, бойко зашагала вдоль дороги, ничего мне не ответив. Я пошла за ней, за ее ярко-оранжевыми кроссовками, осторожно ступая и подняв полы длинного пальто. Видит бог, я была одета не для лесной прогулки. Надо сказать ей, что под парой шагов я не имела в виду горное восхождение, но, с другой стороны, мне не хотелось ее удерживать, это был очень важный день в ее жизни, а времени у нас было больше чем достаточно. Лес, который до этого казался мне таким манящим, теперь казался угрожающим, меня пугал даже тихий треск, раздававшийся у меня из-под ног, несмотря на всю мою осторожность, каждый звук заставлял меня настораживаться, давая понять, что я — беспомощное чужеродное тело, неведомо как сюда занесенное; за поворотом, где, как я полагала, должна быть полянка, оказалось обширное место, густо заросшее кустарником, система стала мне совершенно непонятной. После ураганов и ветров прошедших ночей стоял на удивление теплый безветренный день, лес, пощелкивая, дышал, и мне казалось, что вот-вот наверняка из-за дерева покажется какое-то живое существо — животное или человек. В действительности этого не произошло, Инес свернула на следующую дорожку. Я встревожилась, но все же заставила себя сделать еще несколько шагов — главное, без паники, набраться храбрости, пройти еще пару метров, и я снова ее увижу. Внезапно в лесу стало до жути тихо. Густой лес поглощал звук ветра, а когда я взглянула вверх, то увидела не синеву неба, а сплошную зелень. То здесь, то там появлялась вспугнутая птичка, с громким пронзительным щебетом пересекавшая воздух, но как только птичка исчезала, снова наступала давящая тишина, приглушавшая все звуки, словно завертывая их в плотную вату, и мои шаги, треск и шорох, который я производила, казались невероятно громкими. Рядом со мной с шумом упала какая-то веточка, видимо, ее сбросила с дерева какая-то безумно храбрая птица. Мне показалось, что лес решил меня атаковать.
Мои глаза постепенно привыкли к краскам леса, я стала лучше различать коричневые и зеленые тона, казалось, на меня снизошел новый смысл, и мне стало интересно, так ли воспринимает эту палитру цветов художница Инес, кстати, куда она запропастилась. Я научилась идти по лесу в туфлях, надо было лишь наступать на носки, это было труднее, но зато эффективнее. Инес, кричу я, кричу тихо, почти беззвучно, Инес мы опоздаем. Я не знала, как далеко она от меня находится, как не знала и того, иду ли я вообще в верном направлении. Заросли становились все гуще, на глазах у меня выступили слезы, что, если она вообще куда-то пропала в этом проклятом лесу, где вообще ничего не видно? Может быть, она специально заманила меня сюда, чтобы иметь свидетеля. Но в следующий момент я вышла на поляну и сразу увидела ее. Инес в своем многослойном пестром одеянии сидела на камне, выгнув спину и прижав к груди одну руку; вторая свисала вдоль тела. Инес была похожа на огромного оранжевого тролля. Она была так погружена в себя, что мне не хотелось ее тревожить; я остановилась на опушке, смотрела на Инес, вспоминая, что, по преданию, тролли появились оттого, что Адам и Ева наплодили так много детей, что устыдились и попрятали часть их в пещеру, чтобы Бог их не видел. В таком сраме, в подземной пещере эти дети жили так долго, что превратились в двойственных существ. Я ждала, что Инес меня заметит, но этого не произошло, она не смотрела в мою сторону, хотя наверняка знала, что я нахожусь в паре метров от нее. Она делает маленький глоток из фляжки, брызгает несколько капель на мох, снова отпивает глоток и смеется, свет окружает ее, окутывает серебристым ореолом. Сердце мое начинает сильно биться, я чувствую, как начинают гореть щеки. Сейчас, думаю я, стыдно не ей, это я испытываю нестерпимый стыд — за себя и за весь мир. Инес, тихо восклицаю я и подхожу ближе, потом я тихо, не повышая тона, еще раз произношу ее имя, и она поднимает голову.
Я подхожу ближе и, только оказавшись на расстоянии метра, вижу, что она плачет; я вижу это теперь, вблизи, осознаю это с опозданием, вначале мозг регистрирует частности — повисшие плечи, искаженный рот, блестящие щеки — этот блеск вполне можно принять за игру солнечного света. Я замедляю шаг, останавливаюсь от вида плачущей сестры, мысли мои улетают прочь из этого леса и уносятся на тот пляж, где наши родители фотографировали смеющуюся Инес, пока мы закапывали друг друга в песок. Прошло двадцать лет, какой малый срок. И теперь в этом волшебном лесу, под сияющими деревьями, листья которых дают не тень, но свет, мне даже начинает казаться, что все это было только вчера, и все так разительно изменилось за один только день, и мне кажется вполне возможным, что и сейчас, в этот самый миг все может снова измениться, и мы обе — Инес и я — сможем каким-то непостижимым пока образом привести в порядок нашу жизнь, что повернется система координат, сквозь нее засветится счастье, явится точка, в которой сойдутся события, мысли, отношения, и жизнь милостиво бросит нас в эту точку; сейчас я искренне верю в такую возможность, верю без всяких на то оснований. Я не шевелясь стою здесь, в светлом лесу, и смотрю на Инес. Она отставляет в сторону фляжку, проводит веточкой линию во мху, и меня охватывает безумная надежда, она наваливается на меня, эта надежда, что лес стряхнет с нас всю грязь, здесь, сейчас, снизойдет на нас оберегающее нас волшебство, чудо, несказанный, неизъяснимый, непостижимый дар, составляющий суть жизни, дар этот — душа, в которой царствуют нежность и терпение, с тем, чтобы наше бытие обрело наконец осязаемый и прочный покров с тем видением доброй и честной жизни, видением, каковое мы всегда носим с собой и каковое снова и снова является нам порой как тень, которая всегда находится на два, три шага впереди, за ближайшим поворотом, как знамение, как символ, как дорога, ведущая на холм, за которым стоит еще один холм, а когда преодолеваешь и его, то взору открывается следующая возвышенность, более дикий, глухой, манящий пейзаж, пейзаж, где мы наконец обретем жилище, там стоят дома, куда нас зовут, двери, которые открываются перед нами затем только, чтобы за ними мы столкнулись с другими дверями, одна-единственная уготованная нам глупость — а над всем этим обманчивое небо, такое синее, что вызывает дурноту, небо, словно снятое на пленку «Техниколор». В воздух взмывает зяблик, потом падает на пару метров ниже и снова взлетает ввысь, словно его движет заводной игрушечный механизм. Пестрота мира, произносит Инес, глядя в землю, все эти цвета вместе выглядят как грязь. Она отбрасывает веточку и резко встает. Поехали, говорит она.
Десять минут спустя мы въезжаем в широкие ворота; я медленно веду машину по гравийной дороге. Приблизившись, я вижу, что возле импозантного здания стоят две какие-то фигуры и, куря, о чем-то беседуют. Инес сразу становится торопливой, ей не терпится присоединиться к этим людям, мне даже показалось, что она слишком поспешно прощается со мной, и я оказываюсь неготовой к тому, что она так скоро со мной расстанется. Я смотрю, как она уходит, через ветровое стекло, она идет быстро, даже начинает прихрамывать, энергично размахивая сумкой, как человек, стремящийся к цели, потом, прежде чем позвонить в дверь, на последнем метре, она оборачивается и машет мне рукой. Дверь отворяется, и Инес переступает порог, словно линию долгожданного финиша. Я продолжаю сидеть в машине, часы незаметно перетекают один в другой, солнце скрывается за горизонтом, на окрестности опускаются сумерки, я курю и жду, что что-то произойдет, что сейчас откроется дверь и из нее выбежит Инес. Но ничего такого не происходит. В здании зажигают свет. Ветви деревьев еле заметно колышутся на легком ветру, всё тихо, в клинику никто не заходит, и никто не выходит из нее. Мой мобильный телефон звонит трижды, потом замолкает. Вдруг дверь открывается, и я испытываю страшное облегчение, я твердо рассчитывала на то, что снова увижу Инес. Но из клиники выходит женщина с маленькой девочкой, прижимающей к груди исполинского игрушечного медведя. У женщины заплаканное лицо, ребенок счастлив, наверное, от встречи с отцом. Лучше всего было бы подбежать к ним и спросить, что это за клиника, как часто можно навещать пациентов, как проходит лечение, но женщина и девочка уже исчезли в машине, мать пристегнула дочку, и я вижу, как она из окна машет мне ручкой и доверчиво улыбается.
Примечание: диалог с Флеттом основан на данных проведенного Эвой Иллу исследования «Der Konsum der Romantik».