Я очень люблю лечь животом на папино колено, опустить руки и ноги и вот так висеть на колене, как бельё на заборе. Ещё я очень люблю играть в шашки, шахматы и домино, только чтобы обязательно выигрывать. Если не выигрывать, тогда не надо.
Я люблю слушать, как жук копается в коробочке. И люблю в выходной день утром залезть к папе в кровать, чтобы поговорить с ним о собаке: как мы будем жить просторней и купим собаку, и будем с ней заниматься, и будем её кормить, и какая она будет потешная и умная, и как она будет воровать сахар, а я буду за нею сам вытирать лужицы, и она будет ходить за мной как верный пёс.
Я люблю также смотреть телевизор; всё равно, что показывают, пусть даже только одни таблицы.
Я люблю дышать носом маме в ушко. Особенно я люблю петь и всегда пою очень громко.
Ужасно люблю рассказы про красных кавалеристов, и чтобы они всегда побеждали.
Люблю стоять перед зеркалом и гримасничать, как будто я Петрушка из кукольного театра. Шпроты я тоже очень люблю.
Люблю читать сказки про Канчиля. Это такая маленькая, умная и озорная лань. У неё весёлые глазки, и маленькие рожки, и розовые отполированные копытца. Когда мы будем жить просторней, мы купим себе Канчиля, он будет жить в ванной.
Ещё я люблю плавать там, где мелко, чтобы можно было держаться руками за песчаное дно.
Я люблю на демонстрациях махать красным флажком и дудеть в «уйди-уйди!»
Очень люблю звонить но телефону.
Я люблю строгать, пилить, я умею лепить головы древних воинов и бизонов, и я слепил глухаря и царь-пушку. Всё это я люблю дарить.
Когда я читаю, я люблю грызть сухарь или ещё что-нибудь.
Я люблю гостей.
Ещё я очень люблю ужей, ящериц и лягушек. Они такие ловкие. Я ношу их в карманах. Я люблю, чтобы ужик лежал на столе, когда я обедаю. Люблю, когда бабушка кричит про лягушонка: «Уберите эту гадость!» — и убегает из комнаты. Тогда я помираю от смеха!
Я люблю посмеяться… Иногда мне нисколько не хочется смеяться, но я себя заставляю, выдавливаю из себя смех, — смотришь, через пять минут и вправду становится смешно, и я прямо кпсну от смеха!
Когда у меня хорошее настроение, я люблю скакать. Однажды мы с папой пошли в зоопарк, и я скакал вокруг него на улице, и он спросил:
— Ты что скачешь?
А я сказал:
— Я скачу, что ты мой папа!
Он понял.
Я люблю ходить в зоопарк. Там чудесные слоны. И есть один слонёнок. Когда мы будем жить просторней мы купим слонёнка. Я выстрою ему гараж.
Я очень люблю стоять позади автомобиля, когда он фырчит, и нюхать бензин.
Люблю ходить в кафе — есть мороженое и запивать его газированной водой. От неё колет в носу и слёзы выступают на глазах.
Когда я бегаю по коридору, то люблю изо всех сил топать ногами.
Очень люблю лошадей, у них такие красивые и добрые лица.
Я много чего люблю!
Чего не люблю, так это лечить зубы. Как увижу зубное кресло, сразу хочется убежать на край света. Ещё не люблю, когда приходят гости, вставать на стул и читать стихотворение.
Не люблю, когда папа с мамой уходят в театр.
Терпеть не могу яйца всмятку, когда их наболтают в стакане, накрошат туда хлеба и заставляют есть. Это мне противно.
Ещё не люблю, когда при мне секретничают: очень хочется узнать секрет!
Я не люблю, когда мама идёт со мной погулять и вдруг встречает тётю Розу! Они тогда разговаривают только друг с дружкой, а я просто не знаю, чем бы заняться.
Не люблю ходить в новом костюме — я в нём как деревянный.
Когда мы играем в красных и белых, я не люблю быть белым. Тогда я выхожу из игры, и всё! А когда я бываю красным, не люблю попадать в плен. Я всё равно убегаю.
Не люблю, когда у меня выигрывают.
Не люблю, когда день рождения, играть в «каравай»: я не маленький.
Не люблю, когда задаются.
И очень не люблю, когда порежусь, вдобавок мазать палец йодом.
Я не люблю, что у нас в коридоре тесно и взрослые каждую минуту снуют туда-сюда, кто со сковородкой, кто с чайником, и кричат:
— Дети, не вертитесь под ногами! Осторожно, у меня горячая кастрюля!
А когда я ложусь спать, не люблю, чтобы в соседней комнате пели хором: «Ландыши, ландыши…» Очень не люблю, что по радио мальчишки и девчонки говорят старушечьими голосами!
Не люблю, что нет изобретения против клякс!
У меня в табеле одни пятёрки. Только по чистописанию четвёрка. Из-за клякс. Я прямо не знаю, что делать! У меня всегда с пера соскакивают кляксы. Я уж макаю в чернила только самый кончик пера, а кляксы всё равно соскакивают. Просто чудеса какие-то! Один раз я целую страницу написал чисто-чисто, любо-дорого смотреть — настоящая пятёрочная страница. Утром показал её Раисе Ивановне, а там на самой середине клякса! Откуда она взялась? Вчера её не было! Может быть, она с какой-нибудь другой страницы просочилась? Не знаю…
А так у меня одни пятёрки. Только по пению тройка. Это вот как получилось. Был у нас урок пения. Сначала мы пели все хором «Во поле берёзонька стояла». Выходило очень красиво, но Борис Сергеевич всё время морщился и кричал:
— Тяните гласные, друзья, тяните гласные!..
Тогда мы стали тянуть гласные, но Борис Сергеевич хлопнул в ладоши и сказал:
— Настоящий кошачий концерт! Давайте-ка займёмся с каждым инди-виду-ально.
Это значит с каждым отдельно.
И Борис Сергеевич вызвал Мишу.
Миша подошёл к роялю и что-то такое прошептал Борису Сергеевичу.
Тогда Борис Сергеевич начал играть, а Миша тихонечко запел:
Как на тоненький ледок
Выпал беленький снежок…
Ну и смешно же пищал Мишка! Так пищит наш котёнок Мурзик, когда я его засовываю в чайник. Разве ж так поют? Почти ничего не слышно. Я просто не мог выдержать и рассмеялся.
Тогда Борис Сергеевич поставил Мише пятерку и поглядел на меня. Он сказал:
— Ну-ка, хохотун, выходи!
Я быстро выбежал к роялю.
— Ну-с, что вы будете исполнять? — вежливо спросил Борис Сергеевич.
Я сказал:
— Песня гражданской войны — «Веди ж, Будённый, нас смелее в бой».
Борис Сергеевич тряхнул головой и заиграл, но я его сразу остановил:
— Играйте, пожалуйста, погромче! — сказал я.
Борис Сергеевич сказал:
— Тебя не будет слышно.
Но я сказал:
— Будет. Ещё как!
Борис Сергеевич заиграл, а я набрал побольше воздуха да как гряну во всю мочь свою любимую:
Высоко в небе ясном
Вьётся алый стяг…
Мне очень нравится эта песня. Так и вижу синее-синее небо, жарко, кони стучат копытами, у них красивые лиловые глаза, а в небе вьётся алый стяг.
Тут я даже зажмурился от восторга и закричал что было сил:
Мы мчимся на конях туда, Где виден враг!
И в битве упоительной…
Я хорошо орал, наверно, было слышно на другой улице:
Лавиною стремительной!
Мы мчимся вперёд!.. Ура!.. Красные всегда побеждают! Отступайте враги!.. Даёшь!!!
Я нажал себе кулаками на живот, вышло ещё громче, и я чуть не лопнул:
Мы вррезалися в Крым!
Тут я остановился, потому что я был весь потный и у меня дрожали колени.
А Борис Сергеевич хоть и играл, но весь как-то склонился к роялю, и у него тоже тряслись плечи.
Я сказал:
— Ну как?
— Чудовищно! — похвалил Борис Сергеевич.
— Хорошая песня, правда? — спросил я.
— Хорошая, — сказал Борис Сергеевич и закрыл платком глаза.
— Только жаль, вы очень тихо играли, Борис Сергеевич, — сказал я, — можно бы ещё погромче.
— Ладно, я учту, — сказал Борис Сергеевич. — А ты не заметил, что я играл одно, а ты пел немножко по-другому?
— Нет, — сказал я, — я этого не заметил! Да это и не важно. Просто надо было погромче играть.
— Ну что ж, — сказал Борис Сергеевич, — раз ты ничего не заметил, поставим тебе пока тройку. За прилежание.
Как тройку?! Я даже опешил. Как же это может быть? Тройка — это очень мало! Мишка так тихо пел и то получил пятёрку…
Я сказал:
— Борис Сергеевич, когда я немножко отдохну, я ещё громче смогу, вы не думайте. Это я сегодня плохо завтракал. А то я так могу спеть, что тут у всех уши позаложит. Я знаю ещё одну песню. Когда я её дома пою, все соседи прибегают, спрашивают, что случилось.
— Это какая же? — спросил Борис Сергеевич.
— Жалостливая, — сказал я и завёл:
Я вас любил:
Любовь ещё, быть может…
Но Борне Сергеевич поспешно сказал:
— Ну хорошо, хорошо, всё это мы обсудим в следующий раз.
И тут раздался звонок.
Мама встретила меня в раздевалке. Когда мы собирались уходить, к нам подошёл Борис Сергеевич.
— Ну, — сказал он, улыбаясь, — возможно, ваш мальчик будет Лобачевским, может быть, Менделеевым. Он может стать Суриковым или Кольцовым, я не удивлюсь, если он станет известен стране, как известен товарищ Николай Мамай или боксёр Геннадий Шатков, но в одном могу заверить вас абсолютно твёрдо: славы Ивана Козловского он не добьётся. Никогда!
Мама ужасно покраснела и сказала:
— Ну, это мы ещё увидим!
А когда мы шли домой, я всё думал:
«Неужели Козловский поёт громче меня?»
Мы сидели с Мишкой и Алёнкой на песке около домоуправления и строили площадку для запуска космического корабля. Мы уже вырыли яму и уложили её кирпичом и стёклышками, а в центре оставили пустое место, чтобы здесь потом поставить самое ракету. Я принёс ведро и положил в него аппаратуру.
Мишка сказал:
— Надо вырыть боковой ход — под ракету, чтоб, когда она будет взлетать, газ бы вышел по этому ходу.
И мы стали опять рыть и копать и довольно быстро устали, потому что там было много камней.
Алёнка сказала:
— Я устала! Перекур!
А Мишка сказал:
— Правильно.
И мы сели отдыхать.
В это время из второго парадного вышел Костик. Он был такой худой, прямо невозможно узнать. И бледный, нисколечко не загорел. Он подошёл к нам и говорит:
— Здорово, ребята!
Мы все сказали:
— Здорово, Костик!
Он тихонько сел рядом с нами.
Я сказал:
— Ты что, Костик, такой худющий? Вылитый кощей…
Он сказал:
— Да это у меня корь была.
Алёнка подняла голову:
— А теперь ты выздоровел?
— Да, — сказал Костик, — я теперь совершенно выздоровел.
Мишка отодвинулся от Костика и сказал:
— Заразный небось?
А Костик улыбнулся:
— Нет, что ты, не бойся. Я не заразный. Вчера доктор сказал, что я уже могу общаться с детским коллективом.
Мишка придвинулся обратно, а я спросил:
— А когда болел, больно было?
— Нет, — ответил Костик, — не больно. Скучно очень. А так ничего. Мне картинки переводные дарили, я их всё время переводил, надоело до смерти.
Алёнка сказала:
— Да, болеть хорошо! Когда болеешь, всегда что-нибудь дарят.
Мишка сказал:
— Так ведь и когда здоровый, тоже дарят. В день рождения или когда ёлка.
Я сказал:
— Ещё дарят, когда в другой класс переходишь с пятёрками.
Мишка сказал:
— Мне не дарят. Одни тройки! А вот когда корь, всё равно ничего особенного не дарят, потому что потом все игрушки надо сжигать. Плохая болезнь корь, никуда не годится.
Костик спросил:
— А разве бывают хорошие болезни?
— Ого, — сказал я, — сколько хочешь! Ветрянка, например. Очень хорошая, интересная болезнь. Я когда болел, мне всё тело, каждую болявку отдельно зелёнкой мазали. Я был похож на леопарда. Что, плохо разве?
— Конечно, хорошо, — сказал Костик.
Алёнка посмотрела на меня и сказала:
— Когда лишаи, тоже очень красивая болезнь.
Но Мишка только засмеялся:
— Сказала тоже — «красивая»! Намажут два-три пятнышка, вот и вся красота. Нет, лишаи — это мелочь. Я лучше всего люблю грипп. Когда грипп, чаю дают с малиновым вареньем. Ешь сколько хочешь, просто не верится. Один раз я, больной, целую банку съел. Мама даже удивилась; смотрите, говорит, у мальчика грипп, температура тридцать восемь, а такой аппетит. А бабушка сказала: грипп разный бывает, это у него такая новая форма, дайте ему ещё, это у него организм требует. И мне дали ещё, но я больше не смог есть, такая жалость… Это грипп, наверно, на меня так плохо действовал.
Тут Мишка подпёрся кулаком и задумался, а я сказал:
— Грипп, конечно, хорошая болезнь, но с гландами не сравнить, куда там!
— А что? — сказал Костик.
— А то, — сказал я, — что когда гланды вырезают, мороженого дают потом, для заморозки. Это почище твоего варенья!
Алёнка сказала:
— А гланды от чего заводятся?
Я сказал:
— От насморка. Они в носу вырастают, как грибы, потому что сырость.
Мишка вздохнул и сказал:
— Насморк — болезнь ерундовая. Каплют чего-то в нос, ещё хуже течёт.
Я сказал:
— Зато керосин можно пить. Не слышно запаха.
— А зачем пить керосин?
Я сказал:
— Ну, не пить, так в рот набирать. Вот фокусник наберёт полный рот, а потом палку зажжённую возьмёт в руки и на неё как брызнет! Получается очень красивый огненный фонтан. Конечно, фокусник секрет знает. Без секрета и не берись, ничего не получится.
— В цирке лягушек глотают, — сказала Алёнка.
— Ага, — сказал Костик, — и крыс тоже едят! Для смеху!
— И крокодилов тоже! — добавил Мишка.
Я прямо покатился от хохота. Надо же такое выдумать! Ведь всем известно, что крокодил сделан из панциря, как же его есть? Я сказал:
— Ты, Мишка, видно, с ума сошёл! Как ты будешь есть крокодила, когда он жёсткий. Его нипочём нельзя прожевать.
— Варёного-то? — сказал Мишка.
— Как же! Станет тебе крокодил вариться! — закричал я на Мишку.
— Он же зубастый, — сказала Аленка, и видно было, что она уже испугалась.
А Костик подбавил:
— Он сам их ест, что ни день, укротителей этих.
Алёнка сказала:
— Ну да? — И глаза у неё стали как белые пуговицы.
Костик только сплюнул в сторону.
Алёнка скривила губы:
— Говорили про хорошее — про гриба и про лишаёв, а теперь про крокодилов. Я их боюсь…
Мишка сказал:
— Про болезни уже всё переговорили. Кашель, например. Что в нём толку? Разве вот что в школу не ходить…
— И то хлеб, — сказал Костик. — А вообще вы правильно говорили: когда болеешь, все тебя больше любят. Не сравнить…
— Ласкают, — сказал Мишка, — гладют… Я заметил: когда болеешь, всё можно выпросить. Игру какую хочешь, или ружьё, или паяльник.
Я сказал:
— Конечно. Нужно только чтобы болезнь была пострашнее. Вот если ногу сломаешь или шею, тогда чего хочешь купят.
Алёнка сказала:
— И велосипед?!
А Костик хмыкнул:
— А зачем велосипед, если нога сломана?
— Так ведь она прирастёт! — сказал я.
Костик сказал:
— Верно?
Я сказал:
— А куда же она денется! Да, Мишка?
Мишка кивнул головой, и тут Алёнка натянула платье на колени и спросила.
— А почему это, — спросила она, — если вот, например, пожжёшься, или шишку набьёшь, или там синяк, то, наоборот, бывает, что тебе ещё и наподдадут. Почему это так бывает?
— Несправедливость! — сказал я и стукнул ногой по ведру, где у нас лежала аппаратура.
Костик спросил:
— А это что такое вы здесь затеяли?
Я сказал:
— Площадка для запуска космического корабля!
Костик прямо закричал:
— Так что же вы молчите! Черти полосатые! Прекратите разговоры. Давайте скорей строить!!!
И мы прекратили разговоры и стали строить.
Однажды вечером я сидел во дворе, возле песка, и ждал маму. Она, наверно, задерживалась в институте, или в магазине, или, может быть, долго стояла на автобусной остановке. Не знаю. Только все родители нашего двора уже пришли, и все ребята пошли с ними по домам и уже, наверно, пили чай с бубликами и брынзой, а моей мамы всё ещё не было…
И вот уже стали зажигаться в окнах огоньки, и радио заиграло музыку, и в небе задвигались тёмные облака — они были похожи на бородатых стариков…
И мне захотелось есть, а мамы всё не было, и я подумал, что, если бы я знал, что моя мама хочет есть и ждёт меня где-то на краю света, я бы моментально к ней побежал, а не опаздывал бы и не заставлял её сидеть на песке и скучать.
И в это время во двор вышел Мишка. Он сказал:
— Здоро́во!
И я сказал:
— Здоро́во!
Мишка сел со мной и взял в руки самосвал.
— Ого! — сказал Мишка. — Где достал? А он сам набирает песок? Не сам? А сам сваливает? Да? А ручка? Для чего она? Её можно вертеть? Да? А? Ого! Дашь мне его домой?
Я сказал:
— Нет, домой не дам. Подарок. Папа подарил перед отъездом.
Мишка надулся и отодвинулся от меня. На дворе стало ещё темнее. Я смотрел на ворота, чтоб не пропустить, когда придёт мама. Но она всё не шла. Видно, встретила тётю Розу, и они стоят и разговаривают и даже не думают про меня. Я лёг на песок.
Тут Мишка говорит:
— Не дашь самосвал?
Я говорю:
— Отвяжись, Мишка.
Тогда Мишка говорит:
— Я тебе за него могу дать одну Гватемалу и два Барбадоса!
Я говорю:
— Сравнил Барбадос с самосвалом…
А Мишка:
— Ну, хочешь, я дам тебе плавательный круг?
Я говорю:
— Он у тебя лопнутый.
А Мишка:
— Ты его заклеишь!
Я даже рассердился:
— А плавать где? В ванной? По вторникам?
И Мишка опять надулся. А потом говорит:
— Ну, была не была! Знай мою добрость! На!
И он протянул мне коробочку от спичек. Я взял её в руки.
— Ты открой её, — сказал Мишка, — тогда увидишь!
Я открыл коробочку и сперва ничего не увидел, а потом увидел маленький светло-зелёный огонёк, как будто где-то далеко-далеко от меня горела крошечная звёздочка, и в то же время я сам держал её сейчас в руках.
— Что это, Мишка, — сказал я шёпотом, — что это такое?
— Это светлячок, — сказал Мишка. — Что, хорош? Он живой, не думай.
— Мишка, — сказал я, — бери мой самосвал, хочешь? Навсегда бери, насовсем! А мне отдай эту звёздочку, я её домой возьму…
И Мишка схватил мой самосвал и побежал домой. А я остался со своим светлячком, глядел на него, глядел и никак не мог наглядеться: какой он зелёный, словно в сказке, и как он, хоть и близко, на ладони, а светит, словно издалека… И я не мог ровно дышать, и я слышал, как быстро стучит моё сердце и чуть-чуть кололо в носу, как будто хотелось плакать.
И я долго так сидел, очень долго. И никого не было вокруг. И я забыл про всех на белом свете.
Но тут пришла мама, и я очень обрадовался, и мы пошли домой. А когда стали пить чай с бубликами и брынзой, мама спросила:
— Ну, как твой самосвал?
А я сказал:
— Я, мама, променял его.
Мама сказала:
— Интересно! А на что?
Я ответил:
— На светлячка! Вот он, в коробочке живёт. Погаси-ка свет!
И мама погасила свет, и в комнате стало темно, и мы стали вдвоём смотреть на бледно-зелёную звёздочку.
Потом мама зажгла свет.
— Да, — сказала она, — это волшебство! Но всё-таки как ты решился отдать такую ценную вещь, как самосвал, за этого червячка?
— Я так долго ждал тебя, — сказал я, — и мне было так скучно, а этот светлячок, он оказался лучше любого самосвала на свете.
Мама пристально посмотрела на меня и спросила:
— А чем же, чем же именно он лучше?
Я сказал:
— Да как же ты не понимаешь?! Ведь он живой! И светится!..
Я услышал, как мама в коридоре сказала кому-то:
— …Тайное всегда становится явным.
И, когда она вошла в комнату, я спросил:
— Что это значит, мама: тайное становится явным?
— А это значит, что если кто поступает нечестно, всё равно про него это узнают, и будет ему очень стыдно, и он понесёт наказание, — сказала мама. — Понял?.. Ложись-ка спать!
Я вычистил зубы, лёг спать, но не спал, а всё время думал: как же так получается, что тайное становится явным? И я долго не спал, а когда проснулся, опять вычистил зубы и стал завтракать. Было утро, папа был уже на работе, и мы с мамой были одни.
Сначала я съел яйцо. Это было ещё терпимо, потому что я выел один желток, а белок раскромсал со скорлупой, так, чтобы его не было видно. Ни потом мама принесла целую тарелку манной каши.
— Ешь! — сказала мама. — Безо всяких разговоров!
Я сказал:
— Видеть не могу манную кашу!
Но мама закричала:
— Посмотри, на кого ты стал похож! Вылитый кощей! Ешь. Ты должен поправиться.
Я сказал:
— Я ею давлюсь!..
Тогда мама села со мной рядом, обняла меня за плечи и ласково спросила:
— Хочешь, пойдём с тобой в Кремль?
Ну ещё бы… Я не знаю ничего красивее Кремля. Я там был в Грановитой палате и в Оружейной, стоял возле Царь-пушки и знаю, где сидел Иван Грозный. И ещё там очень много интересного. Поэтому я быстро ответил маме:
— Конечно, хочу в Кремль! Даже очень.
Тогда мама улыбнулась:
— Ну вот, ешь всю кашу до конца, и пойдём. А я пока посуду вымою. Только помни — ты должен съесть всё до дна!
И мама ушла на кухню.
А я остался с кашей наедине. Я пошлёпал её ложкой. Потом посолил. Попробовал — ну, невозможно есть. Тогда я подумал, что, может быть, сахару не хватает? Посыпал песку, пригубил. Ещё хуже стало. Я не люблю кашу, я же говорю.
А она к тому же была очень густая. Если бы она была жидкая, тогда другое дело, я бы зажмурился и выпил её. Тут я взял и долил в кашу кипятку. Всё равно было скользко, липко и противно. Главное, когда я глотаю, у меня горло само сжимается и выталкивает эту кашу обратно. Ужасно обидно! Ведь в Кремль-то хочется! И тут я вспомнил, что у нас есть хрен. С хреном, кажется, всё можно съесть! Я взял и вылил в кашу всю баночку, а когда немножко попробовал, у меня сразу глаза на лоб полезли и остановилось дыхание, и я, наверно, потерял сознание, потому что взял тарелку, быстро подбежал к окну и выплеснул кашу на улицу. Потом вернулся и сел за стол.
В это время вошла мама. Она сразу посмотрела на тарелку и обрадовалась:
— Ну что за Дениска, что за парень-молодец! Съел всю кашу до дна! Ну, вставай, одевайся, рабочий народ, идём на прогулку в Кремль! — И она меня поцеловала.
В эту же минуту дверь открылась, и в комнату вошёл милиционер. Он сказал:
— Здравствуйте, — и побежал к окну, поглядел вниз, потом поглядел на маму и говорит: — А ещё интеллигентный человек!
— Что вам нужно? — строго спросила мама.
— Как не стыдно! — Милиционер даже стал по стойке «смирно». — Государство предоставляет вам новое жильё, со всеми удобствами и, между прочим, с мусоропроводом, а вы выливаете разную гадость за окно!
— Не клевещите, — запальчиво крикнула мама, — ничего я не выливаю!
— Ах, не выливаете, — язвительно рассмеялся милиционер. И, открыв дверь в коридор, крикнул: — Пострадавший! Пожалуйте сюда!
И вот к нам вошёл какой-то дяденька. Я как на него взглянул, так сразу понял, что в Кремль я не пойду.
На голове у этого дяденьки была шляпа. А на шляпе наша каша. Она лежала почти в середине шляпы, в ямочке, и немножко по краям, где лента, и немножко за воротником, и на плечах, и на левой брючине. Он как вошёл, сразу стал мекать.
— Главное, я иду фотографироваться… мме… и вдруг такая история… каша… мме… манная… Горячая, между прочим, сквозь шляпу и то… мме… жжёт… Как же я пошлю своё… мме… фото, когда я весь в каше?!
Тут мама посмотрела на меня, и глаза у неё стали зелёные, как крыжовник. А уж это верная примета, что мама ужасно рассердилась.
— Извините, пожалуйста, — сказала она тихо, — разрешите, я вас почищу, пройдите сюда!
И они все трое прошли в коридор.
А когда мама вернулась, мне даже страшно было на неё взглянуть. Но я себя пересилил, подошёл к ней и сказал:
— Да, мама, ты вчера сказала правильно. Тайное всегда становится явным!
Мама посмотрела мне в глаза. Она смотрела долго-долго и потом спросила:
— Ты это запомнил на всю жизнь?
И я ответил:
— Да.
Ещё когда я был маленький, мне подарили трёхколёсный велосипед. И я на нём выучился ездить. Сразу сел и поехал, нисколько не боясь, как будто я всю жизнь ездил на велосипедах.
Мама сказала:
— Смотри, какой он способный к спорту!
А папа сказал:
— Сидит довольно обезьяновато…
А я здорово научился ездить и довольно скоро стал делать на велосипеде разные штуки, как весёлые артисты в цирке. Например,
я ездил задом наперёд или лёжа на седле и вертя педали какой угодно рукой — хочешь правой, хочешь левой;
ездил боком, растопыря ноги;
ездил, сидя на руле, а то зажмурясь и без рук;
ездил со стаканом воды в руке.
Словом, наловчился по-всякому.
А потом дядя Женя отвернул у моего велосипеда одно колесо, и он стал двухколёсным, и я опять очень быстро всё заучил. И ребята во дворе стали меня называть «чемпион мира и его окрестностей».
И так я катался на своём велосипеде до тех пор, пока колени у меня не стали во время езды подниматься выше руля. Тогда я догадался, что я уже вырос из этого велосипеда, и стал думать, когда же папа купит мне настоящую машину «Школьник».
И вот однажды к нам во двор въезжает велосипед. И дяденька, который на нём сидит, не крутит ногами, а велосипед трещит себе под ним, как стрекоза, и едет сам. Я ужасно удивился. Я никогда не видел, чтобы велосипед ехал сам. Мотоцикл — это другое дело, автомобиль — тоже, ракета — ясно, а велосипед? Сам?
Я просто глазам своим не поверил.
А этот дяденька, что на велосипеде, подъехал к Мишкиному парадному и остановился. И он оказался совсем не дяденькой, а молодым парнем. Потом он поставил велосипед около трубы и ушёл. А я остался стоять тут же с разинутым ртом. Вдруг выходит Мишка.
Он говорит:
— Ну? Чего уставился?
Я говорю:
— Сам едет, понял?
Мишка говорит:
— Это нашего племянника Федьки машина. Велосипед с мотором. Федька к нам приехал по делу — чай пить.
Я спрашиваю:
— А трудно такой машиной управлять?
— Ерунда на постном масле, — говорит Мишка. — Она заводится с полоборота. Один раз нажмёшь на педаль, и готово — можешь ехать. А бензину в ней на сто километров. А скорость двадцать километров за полчаса.
— Ого! Вот это да! — говорю я. — Вот это машина! На такой бы покататься бы!
Тут Мишка покачал головой:
— Влетит. Федька убьёт. Голову оторвёт!
— Да. Опасно, — говорю я.
Но Мишка огляделся по сторонам и вдруг заявляет:
— Во дворе никого нет, а ты всё-таки «чемпион мира». Садись! Я помогу разогнать машину, а ты один разок толкни педаль, и всё пойдёт как по маслу. Объедешь вокруг садика два-три круга, и мы тихонечко поставим машину на место. Федька у нас чай подолгу пьёт. По три стакана дует. Давай!
— Давай! — сказал я.
И Мишка стал держать велосипед, а я на него взгромоздился. Одна нога действительно доставала самым носком до края педали, зато другая висела в воздухе, как макаронина. Я этой макарониной отпихнулся от трубы, а Мишка побежал рядом и кричит:
— Жми педаль, жми давай!
Я постарался, съехал чуть набок с седла да как нажму на педаль. Мишка чем-то щёлкнул на руле… И вдруг машина затрещала, и я поехал!
Я поехал! Сам. На педали не жму — не достаю, а только еду, соблюдаю равновесие!
Это было чудесно! Ветерок засвистел у меня в ушах, всё вокруг понеслось быстро-быстро по кругу: столбик, ворота, скамеечка, грибы от дождя, песочник, качели, домоуправление, и опять столбик, ворота, скамеечка, грибы от дождя, песочник, качели, домоуправление, и опять столбик, и всё сначала, и я ехал, вцепившись в руль, а Мишка всё бежал за мной, но на третьем круге он крикнул:
— Я устал! — и прислонился к столбику.
А я поехал один, и мне было очень весело, и я всё ездил и воображал, что участвую в мотогонках по отвесной стене. Я видел, в парке культуры так мчалась отважная артистка…
И столбик, и Мишка, и качели, и домоуправление — всё мелькало передо мной довольно долго, и всё было очень хорошо, только ногу, которая висела, как макаронина, стали немножко колоть мурашки… И ещё мне вдруг стало как-то не по себе, и ладони сразу стали мокрыми, и очень захотелось остановиться.
Я доехал до Мишки и крикнул:
— Хватит! Останавливай!
Мишка побежал за мной и кричит:
— Что? Говори громче!
Я кричу:
— Ты что, оглох, что ли?
Но Мишка уже отстал. Тогда я проехал ещё круг и закричал:
— Останови машину, Мишка!
Тогда он схватился за руль, машину качнуло, он упал, а я опять поехал дальше.
Гляжу, он снова встречает меня у столбика и орёт:
— Тормоз! Тормоз!
Я промчался мимо него и стал искать этот тормоз. Но ведь я же не знал, где он! Я стал крутить разные винтики и что-то нажимать на руле. Куда там! Никакого толку! Машина трещит себе как ни в чём не бывало, а у меня в макаронную ногу уже тысячи иголок впиваются!
Я кричу:
— Мишка, а где этот тормоз?
А он:
— Я забыл!
А я:
— Ты вспомни!
— Ладно, вспомню, ты пока покрутись ещё немножко!
— Ты скорей вспоминай, Мишка! — опять кричу я.
И проехал дальше и чувствую, что мне уже совсем не по себе, тошно как-то. А на следующем кругу Мишка снова кричит:
— Не могу вспомнить! Ты лучше попробуй спрыгни!
А я ему:
— Меня тошнит!
Если бы я знал, что так получится, ни за что бы не стал кататься, лучше пешком ходить, честное слово!
А тут опять впереди Мишка кричит:
— Надо достать матрац, на котором спят! Чтоб ты в него врезался и остановился! Ты на чём спишь?
Я кричу:
— На раскладушке!
А Мишка:
— Тогда езди, пока бензин не кончится!
Я чуть не переехал его за это. «Пока бензин не кончится»… Это, может быть, ещё две недели так носиться вокруг садика, а у нас на вторник билеты в кукольный театр. И ногу колет! Я кричу этому дуралею:
— Сбегай за вашим Федькой!
— Он чай пьёт! — кричит Мишка.
— Потом допьёт! — ору я.
— Убьёт! Обязательно убьёт! — соглашается Мишка.
И опять всё завертелось передо мной: столбик, ворота, скамеечка, песочник, грибки от дождя, качели, домоуправление. Потом наоборот: домоуправление, качели, песочник, дождя от грибки, скамеечка, столбик, а потом пошло вперемешку: домик, столбоуправление, качели, ворота от дождя, грибеечка… И я понял, что дело плохо.
Но в это время кто-то сильно схватил машину, она перестала трещать, и меня довольно крепко хлопнули по затылку. Я сообразил, что это Мишкин Федька наконец почайпил. И я тут же кинулся бежать, но не смог, потому что макаронная нога вонзилась в меня, как кинжал. Но я всё-таки не растерялся и ускакал от Федьки на одной ноге.
И он не стал догонять меня.
А я на него не рассердился за подзатыльник. Потому что без него я, наверно, кружил бы по двору до сих пор.
Один раз мы с Мишкой делали уроки. Мы положили перед собой тетрадки и списывали. И в это время я рассказывал Мишке про лемуров, что у них большие глаза, как стеклянные блюдечки, и что я видел фотографию лемура, как он держится за авторучку, сам маленький-маленький и ужасно симпатичный.
Потом Мишка говорит:
— Написал?
Я говорю:
— Уже.
— Ты мою тетрадку проверь, — говорит Мишка, — а я — твою.
И мы поменялись тетрадками.
И я как увидел, что Мишка написал, так сразу стал хохотать. Гляжу, а Мишка тоже покатывается, прямо синий стал.
Я говорю:
— Ты чего, Мишка, покатываешься?
А он:
— Я покатываюсь, что ты неправильно списал. А ты чего?
Я говорю:
— А я тоже самое, только про тебя. Гляди, ты написал: «Наступили мозы». Это кто такие — «мозы»?
Мишка покраснел:
— Мозы — это, наверно, морозы. А ты вот написал: «Натала зима». Это что такое?
— Да, — сказал я, — не «натала», а «настала». Ничего не попишешь, надо переписывать. Это всё лемуры виноваты.
И мы стали переписывать. А когда переписали, я сказал:
— Давай задачи задавать!
— Давай, — сказал Мишка.
В это время пришел папа. Он сказал:
— Здравствуйте, товарищи студенты…
И сел к столу.
Я сказал:
— Вот, папа, послушай, какую я Мишке задам задачу: вот у меня есть два яблока, а нас трое, как разделить их среди нас поровну?
Мишка сейчас же надулся и стал думать. Папа не надувался, но тоже задумался. Они думали долго.
Я тогда сказал:
— Сдаёшься, Мишка?
Мишка сказал:
— Сдаюсь!
Я сказал:
— Чтобы мы все получили поровну, надо из этих яблок сварить компот. — И стал хохотать: — Это меня тётя Мила научила!..
Мишка надулся ещё больше.
Тогда папа сощурил глаза и сказал:
— А раз ты такой хитрый, Денис, дай-ка я задам тебе задачу.
— Давай задавай, — сказал я.
Папа походил по комнате.
— Ну, слушай, — сказал он. — Один мальчишка учится в первом классе «В». Его семья состоит из четырёх человек. Мама встаёт в семь часов и тратит на одевание десять минут. Зато папа чистит зубы пять минут. Бабушка ходит в магазин столько, сколько мама одевается плюс папа чистит зубы. А дедушка читает газеты, сколько бабушка ходит в магазин минус во сколько встаёт мама.
Когда они все вместе, они начинают будить этого мальчишку из первого класса «В». На это уходит время чтения дедушкиных газет плюс бабушкино хождение в магазин.
Когда мальчишка из первого класса «В» просыпается, он потягивается столько времени, сколько одевается мама плюс папина чистка зубов. А умывается он, сколько дедушкины газеты, делённые на бабушку. На уроки он опаздывает на столько минут, сколько он потягивается плюс умывается минус мамино вставание, умноженное на папины зубы.
Спрашивается: кто же этот мальчишка из первого «В» и что ему грозит, если это будет продолжаться? Всё!
Тут папа остановился посреди комнаты и стал смотреть на меня. А Мишка захохотал во всё горло и стал тоже смотреть на меня. Они оба на меня смотрели и хохотали.
Я сказал:
— Я не могу сразу решить эту задачу, потому что мы ещё этого не проходили.
И больше я не сказал ни слова, а вышел из комнаты, потому что я сразу догадался, что в ответе этой задачи получится лентяй и что такого скоро выгонят из школы. Я вышел из комнаты в коридор, залез за вешалку и стал думать, что если это задача про меня, то это неправда, потому что я всегда встаю довольно быстро и потягиваюсь совсем недолго, ровно столько, сколько нужно. И ещё я подумал, что если папе так хочется на меня выдумывать, то, пожалуйста, я могу уйти из дома прямо на целину. Там работа всегда найдётся, там люди нужны, особенно молодёжь. Я там буду покорять природу, и папа приедет с делегацией на Алтай, увидит меня, и я остановлюсь на минутку, скажу:
«Здравствуй, папа», — и пойду дальше покорять.
А он скажет:
«Тебе привет от мамы…»
А я скажу:
«Спасибо… Как она поживает?»
А он скажет: «Ничего».
А я скажу:
«Наверно, она забыла своего единственного сына?»
А он скажет:
«Что ты, она похудела на тридцать семь кило! Вот как скучает!»
А что я ему скажу дальше, я не успел придумать, потому что на меня упало пальто и папа вдруг прилез за вешалку. Он меня увидел и сказал:
— Ах ты, вот он где! Что у тебя за такие глаза? Неужели ты принял эту задачу на свой счёт?
Он поднял пальто и повесил его на место и сказал дальше:
— Я это всё выдумал. Такого мальчишки и на свете-то нет, не то что в вашем классе!
И папа взял меня за руки и вытащил из-за вешалки.
Потом ещё раз поглядел на меня пристально и улыбнулся:
— Надо иметь чувство юмора, — сказал он мне, и глаза у него стали весёлые-весёлые. — А ведь это смешная задача, правда? Ну! Засмейся!
И я засмеялся.
И он тоже.
И мы пошли в комнату.
Несколько дней тому назад мы начали строить площадку для запуска космического корабля и вот до сих пор не кончили, а я сначала думал, что раз-два-три — и у нас сразу всё будет готово. Но дело как-то не клеилось, а всё потому, что мы не знали, какая она должна быть, эта площадка.
У нас не было плана.
Тогда я пошёл домой. Взял листок бумажки и нарисовал на нём, что куда: где вход, где выход, где одеваться, где космонавта провожают и где кнопку нажимать. Это всё получилось у меня очень здорово, особенно кнопка. А когда я нарисовал площадку, я заодно пририсовал к ней и ракету. И первую ступеньку, и вторую, и кабину космонавта, где он будет вести научные наблюдения, и отдельный закуток, где он будет обедать, и я даже придумал, где ему умываться, и изобрёл для этого самовыдвигающиеся вёдра, чтобы он в них собирал дождевую воду.
И когда я показал этот план Алёнке, Мишке и Костику, им всем очень понравилось. Только вёдра Мишка зачеркнул.
Он сказал:
— Они будут тормозить.
И Костик сказал:
— Конечно, конечно! Убери эти вёдра.
И Алёнка сказала:
— Ну их совсем!
И я тогда не стал с ними спорить, и мы прекратили всякие ненужные разговоры и принялись за работу. Мы достали тяжеленную трамбушку. Я и Мишка колотили ею по земле. А позади нас шла Алёнка и подравнивала за нами прямо сандаликами. Они у неё были новенькие, красные, а через пять минут стали серые. Перекрасились от пыли.
Мы чудесно утрамбовали площадку и работали дружно. И к нам ещё один парень присоединился, Андрюшка, ему шесть лет. Оп хотя немножко рыжеватый, но довольно сообразительный. А в самый разгар работы открылось окно на четвёртом этаже, и Алёнкина мама крикнула:
— Алёнка! Домой сейчас же! Завтракать!
И, когда Алёнка убежала, Костик сказал:
— Ещё лучше, что ушла!
А Мишка сказал:
— Жалко. Всё-таки рабочая сила…
Я сказал:
— Давайте приналяжем!
И мы приналегли, и очень скоро площадка была совершенно готова. Мишка её осмотрел, засмеялся от удовольствия и говорит:
— Теперь главное дело надо решить: кто будет космонавтом.
Андрюшка сейчас же откликнулся:
— Я буду космонавтом, потому что я самый маленький, меньше всех вешу!
А Костик:
— Это ещё неизвестно. Я болел, я знаешь как похудел? На три кило! Я космонавт.
Мы с Мишкой только переглянулись. Эти чертенята уже решили, что они будут космонавтами, а про нас как будто и забыли.
А ведь это я всю игру придумал. И, ясное дело, я и буду космонавтом!
И только я успел так подумать, как Мишка вдруг заявляет:
— А кто всей работой тут сейчас командовал? А? Я командовал! Значит, я буду космонавтом!
Это все мне совершенно не понравилось. Я сказал:
— Давайте сначала ракету выстроим. А потом сделаем испытания на космонавта. А потом и запуск назначим.
Они сразу обрадовались, что ещё много игры осталось, и Андрюшка сказал:
— Даёшь ракету строить!
Костик сказал:
— Правильно!
А Мишка сказал:
— Ну что ж, я согласен.
Мы стали строить ракету прямо на нашей пусковой площадке. Там лежала здоровенная пузатая бочка. В ней раньше был мел, а теперь она валялась пустая. Она была деревянная и почти совершенно целая, и я сразу всё сообразил и сказал:
— Вот это будет кабина. Здесь любой космонавт может поместиться, даже самый настоящий, не то что я или Мишка.
И мы эту бочку поставили на серёдку, и Костик сейчас же приволок с чёрного хода какой-то старый ничей самовар. Он его приделал к бочке, чтобы заливать туда горючее. Получилось очень складно. Мы с Мишкой сделали внутреннее устройство и два окошечка по бокам: это были иллюминаторы для наблюдения. Андрюшка притащил довольно здоровый ящик с крышкой и наполовину всунул его в бочку. Я сначала не понял, что это такое, и спросил Андрюшку:
— Это зачем?
А он сказал:
— Как — зачем? Это вторая ступеня!
Мишка сказал:
— Молодец!
И у нас работа закипела вовсю. Мы достали разных красок, и несколько кусочков жести, и гвоздей, и верёвочек, и протянули эти верёвочки вдоль ракеты, и жестянки прибили к хвостовому оперению, и подкрасили длинные полосы по всему бочкиному боку, и много ещё чего понаделали, всего не перескажешь. И когда мы увидели, что всё у нас готово, Мишка вдруг отвернул краник у самовара, который был у нас баком для горючего. Мишка отвернул краник, но оттуда ничего не потекло. Мишка ужасно разгорячился, он потрогал пальцем снизу сухой краник, повернулся к Андрюшке, который считался у нас главным инженером, и заорал:
— Вы что? Что вы наделали?
Андрюшка сказал:
— А что?
Тогда Мишка вконец разозлился и ещё хуже заорал:
— Молчать! Вы главный инженер или что?
Андрюшка сказал:
— Я главный инженер. А чего ты орёшь?
А Мишка:
— Где же горючее в машине? Ведь в самоваре… то есть в баке, нет ни капли горючего.
А Андрюшка:
— Ну и что?
Тогда Мишка ему:
— А вот как дам, тогда узнаешь «ну и что»!
Тут я вмешался и крикнул:
— Наполнить бак! Механик, быстро!
И я грозно посмотрел на Костика. Он сейчас же сообразил, что это он и есть механик, схватил ведёрко и побежал в котельную за водой. Он там набрал полведра горячей воды, прибежал обратно, влез на кирпич и стал заливать.
Он наливал воду в самовар и кричал:
— Есть горючее! Всё в порядке!
А Мишка стоял под самоваром и ругал Андрюшку на чём свет стоит.
И тут на Мишку полилась вода. Опа была не горячая, но ничего себе, довольно чувствительная, и, когда она залилась Мишке за воротник и на голову, он здорово испугался и отскочил как ошпаренный. Самовар-то был, видать, дырявый. Он Мишку почти всего окатил, а главный инженер злорадно захохотал:
— Так тебе и надо!
У Мишки прямо засверкали глаза.
И я увидел, что Мишка сейчас даст этому нахальному инженеру по шее, поэтому я быстро встал между ними и сказал:
— Слушайте, ребя, а как же мы назовём наш корабль?
— «Торпедо», — сказал Костик.
— Или «Спартак», — перебил Андрюшка, — а то «Динамо».
Мишка опять обиделся и сказал:
— Нет уж, тогда «ЦСКА»!
Я им сказал:
— Ведь это же не футбол! Вы ещё нашу ракету «Пахтакор» назовите! Надо назвать «Восток-2»! Потому что у Гагарина просто «Восток» называется корабль, а у нас будет «Восток-2»!.. На, Мишка, краску, пиши!
Он сейчас же взял кисточку и принялся малевать, сопя носом. Он даже высунул язык. Мы стали глядеть на него, но он сказал:
— Не мешайте! Не глядите под руку!
И мы от него отошли.
А я в это время взял градусник, который я утащил из ванной, и измерил Андрюшке температуру. У него оказалось сорок восемь и шесть. Я просто схватился за голову: я никогда не видел, чтобы у простого мальчика была такая высокая температура. Я сказал:
— Это просто ужас! У тебя, наверно, ревматизм или тиф. Температура сорок восемь и шесть! Отойди в сторону.
Он отошёл, но тут вмешался Костик:
— Теперь осмотри меня! Я тоже хочу быть космонавтом!
Вот какое несчастье получается: все хотят! Прямо отбою от них нет. Всякая мелюзга, а туда же!..
Я сказал Костику:
— Во-первых, ты после кори. И тебе никакая мама не разрешит быть космонавтом. А во-вторых, покажи язык!
Он моментально высунул кончик своего языка. Язык был розовый и мокрый, но его было мало видно.
Я сказал:
— Что ты мне какой-то кончик показываешь! Давай весь вываливай!
Он сейчас же вывалил весь свой язык, так что чуть до воротника не достал. Неприятно было на это смотреть, и я ему сказал:
— Всё, всё, хватит! Довольно! Можешь убирать свой язык. Чересчур он у тебя длинный, вот что. Просто ужасно длиннющий. Я даже удивляюсь, как он у тебя во рту укладывается.
Костик совершенно растерялся, но потом всё-таки опомнился, захлопал глазами и говорит с угрозой:
— Ты не трещи! Ты прямо скажи: гожусь я в космонавты?
Тогда я сказал:
— С таким-то языком? Конечно, пет! Ты что, не понимаешь, что, если у космонавта длинный язык, он уже никуда не годится? Он ведь всем на свете разболтает все секреты: где какая звезда вертится и всё такое… Нет, ты, Костик, лучше успокойся! С твоим язычищем лучше на земле сидеть.
Тут Костик ни с того ни с сего покраснел, как помидор. Он отступил от меня на шаг, сжал кулаки, и я понял, что сейчас у нас с ним начнётся самая настоящая драка. Поэтому я тоже быстро поплевал в кулаки и выставил ногу вперёд, чтобы была настоящая боксёрская поза, как на фотографии у чемпиона Геннадия Шаткова.
Костик сказал:
— Сейчас дам плюху!
А я сказал:
— Сам схватишь две!
Он сказал:
— Будешь валяться на земле!
А я ему:
— Считай, что ты уже умер!
Тогда он подумал и сказал:
— Неохота что-то связываться…
А я:
— Ну и замолкни!
И тут Мишка закричал нам от ракеты:
— Эй, Костик, Дениска, Андрюшка! Идите надпись смотреть.
Мы побежали к Мишке и стали глядеть. Ничего себе была надпись, только кривая и в конце завивалась книзу. Андрюшка сказал:
— Во здорово!
И Костик сказал:
— Блеск!
А я ничего не сказал. Потому что там было написано так:
«ВАСТОК-2».
Я не стал этим Мишку допекать, а подошёл и исправил обе ошибки. Я написал:
«ВОСТОГ-2».
И всё. Мишка покраснел и промолчал. Потом он подошёл ко мне, взял под козырёк.
— Когда назначаете запуск? — спросил Мишка.
Я сказал:
— Через час!
Мишка сказал:
— Ноль-ноль?
И я ответил:
— Ноль-ноль!
Прежде всего нам нужно было достать взрывчатку. Это было нелёгкое дело, но кое-что всё-таки набралось. Во-первых, Андрюшка притащил десять штук ёлочных бенгальских огней. Потом Мишка тоже принёс какой-то пакетик, — я забыл, как называется, вроде борной кислоты. Мишка сказал, что эта кислота очень красиво горит. А я приволок две шутихи, они у меня ещё с прошлого года в ящике валялись. И мы взяли трубу от нашего самовара-бака, заткнули с одного конца тряпкой и затолкали туда всю нашу взрывчатку и утрясли её как следует. А потом Костик принёс какой-то поясок от маминого халата, и мы сделали из него бикфордов шпур. Всю нашу трубу мы уложили во вторую ступеньку ракеты и привязали её верёвками, а шнур вытащили наружу, и он лежал за нашей ракетой на земле, как хвост от змея.
И теперь всё у нас было готово.
— Теперь, — сказал Мишка, — пришла пора решать, кто полетит. Ты или я, потому что Андрюшка и Костик пока ещё но подходят.
— Да, — сказал я, — они не подходят по состоянию здоровья.
Как только я это сказал, так из Андрюшки сейчас же закапали слёзы, а Костик отвернулся и стал колупать стену, потому что из него тоже, наверно, закапало, но он стеснялся, что вот ему уже скоро семь, а он плачет.
Тогда я сказал:
— Костик назначается у нас Главным Запускателем!
Мишка добавил:
— А Андрюшка назначается Главным Зажигателем!
Тут они оба повернулись к нам, и лица у них стали гораздо веселее, и никаких слёз не стало видно, просто удивительно!
Тогда я сказал:
— Мишка, а мы давай считаться на космонавта.
Мишка сказал;
— Только, чур, я считаю!
И мы стали считаться:
— Заяц-белый-куда-бегал-в-лес-дубовый-чего-делал-лыки-драл-куда-клал-под-колоду-кто-украл-Спи-ри-дон-Мор-дель-он-типтиль-винтиль-выйди-вон!
Мишке вышло выйти вон. Он, конечно, постарше и Костика и Андрюшки, но глаза у него стали такие печальные, что не ему лететь, просто ужас!
Я сказал:
— Мишка, ты в следующий полёт полетишь безо всякой считалки, ладно?
А он сказал:
— Давай садись!
Что ж, ничего не поделаешь, мне ведь по честному досталось. Мы с ним считались, и он сам считал, а мне выпало, тут уж ничего не поделаешь. И я сразу полез в бочку. Там было темно и тесно, особенно мне мешала вторая ступенька. Из-за неё нельзя было спокойно лежать, она впивалась в бок. Я хотел повернуться и лечь на живот, но тут же треснулся головой о бак, он впереди торчал. Я подумал, что, конечно, космонавту трудно сидеть в кабине, потому что аппаратуры очень много, даже чересчур! Но всё-таки я приспособился, и свернулся в три погибели, и лёг, и стал ждать запуска.
И вот слышу — Мишка кричит:
— Подготовьсь! Смиррнаа! Запускатель, не ковыряй в носу! Иди к моторам.
И сразу Андрюшкин голос:
— Есть к моторам!
И я понял, что скоро запуск, и стал лежать дальше.
И вот слышу — Мишка опять командует:
— Главный Зажигатель! Готовься! Зажж…
И я сразу услышал, как Костик завозился со своим спичечным коробком и, кажется, не может от волнения достать спичку, а Мишка, конечно, растягивает команду, чтобы всё вместе совпало — и Костикина спичка и его команда. Вот он и тянет:
— Зажж…
И я подумал: ну, сейчас! И даже сердце заколотилось! А Костик всё ещё брякает спичками. Мне ясно представилось, как у него руки трясутся и он не может ухватить спичку.
А Мишка своё:
— Зажж… Давай же, вахля несчастная! Зажжж…
И вдруг я ясно услышал: чирк!
И Мишкин радостный голос:
— …жжи-гай! Зажигай!
Я глаза зажмурил, съёжился и приготовился лететь. Вот было бы здорово, если б это вправду, все бы с ума посходили, и я ещё сильнее зажмурил глаза. Но ничего не было: ни взрыва, ни толчка, ни огня, ни дыму — ничего. И это наконец мне надоело, и я заорал из бочки:
— Скоро там, что ли? У меня весь бок отлежался — ноет!
И тут ко мне в ракету залез Мишка. Он сказал:
— Заело. Бикфордов шнур отказал.
Я чуть ногой не лягнул его от злости:
— Эх вы, инженеры называются! Простую ракету запустить не можете! А ну, давайте я!
И я вылез из ракеты. Андрюшка и Костик возились с бикфордовым шнуром, и у них ничего не выходило. Я сказал:
— Товарищ Мишка! Снимите с работы этих дураков! Я сам!
И подошёл к самоварной трубе и первым делом начисто оторвал ихний мамин бикфордов поясок. Я им крикнул:
— А ну, разойдись! Живо!
И они все разбежались кто куда. А я запустил руку в трубу, и снова там всё перемешал, и бенгальские огоньки уложил сверху. Потом я зажёг спичку и сунул её в трубу. Я закричал:
— Держись!
И отбежал в сторону. Я и не думал, что будет что-нибудь особенное, ведь там, в трубе, ничего такого не было. Я хотел сейчас во весь голос крикнуть: «Бух, тарра-рах!» — как будто это взрыв, чтобы играть дальше. И я уже набрал воздуху и хотел крикнуть погромче, но в это время в трубе что-то ка-ак свистнет да ка-ак ддаст! И труба отлетела от второй ступени, и стала подлетать, и падать, и дым!.. А потом как бабахнет! Ого! Это, наверно, шутихи там сработали, не знаю, или Мишкин порошок! Бах! Бах! Бах! Я, наверно, от этого баханья немножко струсил, потому что я увидел перед собою дверь, и решил в неё убежать, и открыл, и вошёл в эту дверь, но это оказалась не дверь, а окно, и я прямо как вбежал в него, так оступился и упал прямо в наше домоуправление. Там за столом сидела Зинаида Ивановна, она на машинке считала, кому сколько за квартиру платить. А когда она меня увидела, она, наверно, не сразу меня узнала, потому что я запачканный был, прямо из грязной бочки, лохматый и даже кое-где порванный. Она просто обомлела, когда я упал к ней из окна, и она стала обеими руками от меня отмахиваться. Она кричала:
— Что это? Кто это?
И, наверно, я здорово смахивал на чёрта или на какое-нибудь подземное чудовище, потому что она совсем потеряла рассудок и стала кричать на меня так, как будто я был имя существительное среднего рода:
— Пошло вон! Пошло вон отсюда! Вон пошло!
А я встал на ноги, прижал руки по швам и вежливо ей сказал:
— Здравствуйте, Зинаида Иванна! Не волнуйтесь, это я!
И стал потихоньку пробираться к выходу. А Зинаида Ивановна кричала мне вдогонку:
— А, это Денис! Хорошо же!.. Погоди!.. Ты у меня узнаешь!.. Всё расскажу Алексею Акимычу!
И у меня от этих криков очень испортилось настроение. Потому что Алексей Акимыч — наш управдом. И он меня к маме отведёт и папе нажалуется, и будет мне плохо. И я подумал, как хорошо, что его не было в домоуправлении, и что мне, пожалуй, всё-таки денька два-три надо не попадаться ему на глаза, пока всё уладится. И тут у меня опять стало хорошее настроение, и я бодро-весело вышел из домоуправления. И как только я очутился во дворе, я сразу увидел целую толпу наших ребят. Они бежали и галдели, а впереди них довольно резво бежал Алексей Акимыч. Я страшно испугался. Я подумал, что он увидел нашу ракету, как она лежит взорванная, и, может быть, проклятая труба побила окна или ещё что-нибудь, и вот он теперь бежит разыскивать виноватого, и ему кто-нибудь сказал, что это я главный виноватый, и вот он меня увидел, я прямо торчал перед ним, и сейчас он меня схватит! Я это всё подумал в одну секунду, и, пока я всё это додумывал, я уже бежал от Алексея Акимыча во всю мочь, но через плечо увидел, что он припустился за мной со всех ног, и я тогда побежал мимо садика, и направо, и бежал вокруг грибка, но Алексей Акимыч кинулся ко мне наперерез и прямо в брюках прошлёпал через фонтан, и у меня сердце упало в пятки, и тут он меня ухватил за рубашку. И я подумал: всё, конец. А он перехватил меня двумя руками под мышки и как подкинет вверх! А я терпеть не могу, когда меня за подмышки поднимают, мне от этого щекотно, и я корчусь как не знаю кто и вырываюсь. И вот я гляжу на него сверху и корчусь, а он смотрит на меня и вдруг заявляет ни с того ни с сего:
— Кричи «ура»! Ну! Кричи сейчас же «ура»!
И тут я ещё больше испугался; я подумал, что он с ума сошёл. И что, пожалуй, не надо с ним спорить, раз он сумасшедший. И я крикнул не слишком-то громко:
— Ура!.. А в чём дело-то?
И тут Алексей Акимыч поставил меня наземь и говорит:
— А в том дело, что сегодня второго космонавта запустили! Товарища Германа Титова! Ну что, не ура, что ли?
Тут я как закричу:
— Конечно, ура! Ещё какое ура-то!
Я так крикнул, что голуби вверх шарахнулись. А Алексей Акимыч улыбнулся и пошёл в своё домоуправление.
А мы всей толпой побежали к громкоговорителю и целый час слушали, что передавали про товарища Германа Титова, и про его полёт, и как он ест, и всё, всё, всё. А когда в радио наступил перерыв, я сказал:
— А где же Мишка?
И вдруг слышу:
— Я вот он!
И правда, оказывается, он рядом стоит. Я в такой горячке был, что его и не заметил. Я сказал:
— Ты где был?
А он:
— Я тут. Я всё время тут.
Я спросил:
— А как наша ракета? Взорвалась небось на тысячу кусков?
А Мишка:
— Что ты! Целёхонька! Это только труба так тарахтела. А ракета, что ей сделается? Стоит как ни в чём не бывало!
Я сказал:
— Бежим посмотрим?
И, когда мы прибежали, я увидел, что всё в порядке, всё цело и можно играть ещё сколько угодно. Я сказал:
— Мишка, а теперь два, значит, космонавта?
Он сказал:
— Ну да, Гагарин и Титов.
А я сказал:
— Они, наверно, друзья?
— Конечно, — сказал Мишка, — ещё какие друзья!
Тогда я положил Мишке руку на плечо. У него узкое было плечо и тонкое. И мы с ним постояли смирно и помолчали, а потом я сказал:
— И мы с тобой друзья, Мишка. И мы с тобой вместе полетим в следующий полёт.
И тогда я подошел к ракете, и нашёл красочку, и дал её Мишке, чтобы он подержал. И он стоял рядом, и держал краску, и смотрел, как я рисую, и сопел, как будто мы вместе рисовали. И я увидел ещё одну ошибку и тоже исправил, и когда я закончил, мы отошли с ним на два шага назад и посмотрели, как красиво было написано на нашем чудесном корабле —
«ВОСТОК-3».
Мой папа не любит, когда я мешаю ему читать газеты. Но я про это всегда забываю, потому что мне очень хочется с ним поговорить. Ведь он же мой единственный отец! Мне всегда хочется с ним поговорить.
Вот он раз сидел и читал газету, а мама пришивала мне воротник к куртке. Я сказал:
— Пап, а ты знаешь, сколько в озеро Байкал можно напихать Азовских морей?
Он сказал:
— Не мешай…
Я сказал:
— Девяносто два! Здо́рово?
Он сказал:
— Здо́рово. Не мешай, ладно?
И снова стал читать.
Я сказал:
— Ты художника Эль Греко знаешь?
Он кивнул.
Я сказал:
— Его настоящая фамилия Доменико Теотокопули! Потому что он грек с острова Крит. А Крит был греческий когда-то. Вот этого художника испанцы и прозвали Эль Греко!.. Интересные дела. Кит, например, папа, за пять километров слышит!
Папа сказал:
— Помолчи хоть немного… Хоть пять минут…
Но у меня было столько новостей для папы, что я не мог удержаться. Из меня высыпались новости, прямо выскакивали одна за другой. Потому что очень уж их было много. Если бы их было поменьше, может быть, мне легче было бы перетерпеть, и я бы помолчал, но их было много, и поэтому я ничего не мог с собой поделать. Я сказал:
— Папа! Ты не знаешь самую главную новость: на больших Зондских островах живут маленькие буйволы. Они, папа, карликовые. Называются кентусы. Такого кентуса можно в чемодане привезти!
— Ну да? — сказал папа. — Просто чудеса! Дай спокойно почитать газету, ладно?
— Читай, читай, — сказал я, — читай, пожалуйста! Понимаешь, папа, выходит, что у нас в коридоре может пастись целое стадо таких буйволов!.. А Гагарину ключ подарили от Каира! Ура?
— Ура, — сказал папа. — Замолчишь, нет?
— А солнце стоит не в центре неба, — сказал я, — а сбоку!
— Не может быть, — сказал папа.
— Даю слово, — сказал я, — оно стоит сбоку! Сбоку припёка.
Папа посмотрел на меня туманными глазами. Потом глаза у него прояснились, и он сказал маме:
— Где это он нахватался? Откуда? Когда?
Мама улыбнулась:
— Он современный ребёнок. Он читает, слушает радио. Телевизор. Лекции. А ты как думал?
— Удивительно, — сказал папа, — как это быстро всё получается.
И он снова укрылся за газетой, а мама его спросила:
— Чем это ты так зачитался?
— Африка, — сказал папа. — Кипит! Конец колониализму!
— Ещё не конец! — сказал я.
— Что? — спросил папа.
Я подлез к нему под газету и встал перед ним.
— Есть ещё зависимые страны, — сказал я. — Много ещё есть зависимых. Больше двадцати ещё мучаются.
Он сказал:
— Ты не мальчишка. Нет. Ты просто профессор! Настоящий профессор… кислых щей!
И он засмеялся, и мама вместе с ним. Она сказала:
— Ну ладно, Дениска, иди погуляй. — Она протянула мне куртку и подтолкнула меня: — Иди, иди!
Я пошёл и спросил у мамы в коридоре:
— А это что такое, мама, профессор кислых щей? В первый раз слышу такое выражение! Это он меня в насмешку так назвал — кислых щей? Это обидное?
Но мама сказала:
— Что ты, это нисколько не обидное. Разве папа может тебя обидеть? Это он, наоборот, тебя похвалил!
Я сразу успокоился, раз он меня похвалил, и пошёл гулять. А на лестнице я вспомнил, что мне надо проведать Алёнку, а то все говорят, что она заболела и ничего не ест. И я пошёл к Алёнке. У них сидел какой-то дяденька, в синем костюме и с белыми руками. Он сидел за столом и разговаривал с Алёнкиной мамой. А сама Алёнка лежала на диване и приклеивала лошади ногу. Когда Алёнка меня увидала, она сразу заорала:
— Дениска пришёл! Ого-го!
Я вежливо сказал:
— Здравствуйте! Чего орёшь, как дура?
И сел к ней на диван. А дяденька с белыми руками встал и сказал:
— Значит, всё ясно! Воздух, воздух и воздух. Ведь она вполне здоровая девочка! Ничего тревожного.
И я сразу понял, что это доктор.
Алёнкина мама сказала:
— Спасибо, профессор! Большое спасибо, профессор!
И она пожала ему руку. Видно, это был такой хороший доктор, что он всё знал, и его называли за это профессор.
Он подошёл к Алёнке и сказал:
— До свидания, Алёнка, выздоравливай.
Она покраснела, высунула язык, отвернулась к стенке и оттуда прошептала:
— До свидания…
Он погладил её по голове и повернулся ко мне:
— А вас как зовут, молодой человек?
Вот он какой был славный, на «вы» меня назвал.
Я сразу встал и сказал:
— Я Денис Кораблёв! А вас как зовут?
Он взял мою руку своей белой большой и мягкой рукой. Я даже удивился, какая она мягкая. Ну прямо шёлковая. И от него от всего так вкусно пахло чистотой. И он потряс мне руку и сказал:
— А меня зовут Василий Васильевич Сергеев. Профессор.
Я сказал:
— Кислых щей? Профессор кислых щей?
Алёнкина мама всплеснула руками. А профессор покраснел и закашлял. И они оба вышли из комнаты.
И мне показалось, что они как-то не так вышли. Как будто даже выбежали. И ещё мне показалось, что я что-то не так сказал. Прямо не знаю…
А может быть, «кислых щей» это всё-таки обидное, а?
Мы как только узнали, что наши небывалые герои в космосе называют друг друга Сокол и Беркут, так сразу порешили, что я теперь тоже буду Беркут, а Мишка — Сокол. Потому что всё равно мы будем учиться на космонавтов, а Сокол и Беркут такие красивые имена! И ещё мы решили с Мишкой, что до тех пор, пока нас примут в космонавтскую школу, мы будем с ним понемножку закаляться как сталь. И как только мы это решили, я пошёл домой и стал закаляться.
Я залез под душ и пустил сначала тёпленькой водички, а потом, наоборот, поддал холодной. И я её довольно легко перетерпел. Тогда я подумал, что раз дело идёт так хорошо, надо, пожалуй, подзакалиться чуточку получше и пустил леденистую струю. Ого-го! У меня сразу вжался живот, и я покрылся пупырками.
И так постоял с полчасика или минут пять и здорово закалился! И когда я потом одевался, то вспомнил, как бабушка читала стихи про одного мальчишку, как он посинел и весь дрожал.
А после обеда у меня потекло из носу, и я стал чихать.
Мама сказала:
— Выпей аспирину и завтра будешь здоров. Ложись-ка! На сегодня всё!
И у меня сейчас же испортилось настроение. Я чуть было не заревел, но в это время под окошком раздался крик:
— Бе-еркут!.. А, Беркут!.. Да Беркут же!..
Я подбежал к окошку, высунулся, а там Мишка!
Я сказал:
— Чего тебе, Сокол?
А он:
— Давай выходи на орбиту!
Это во двор, значит. Я ему говорю:
— Мама не пускает. Я простудился!
А мама потянула меня за ноги и говорит:
— Не высовывайся так далеко! Упадёшь! С кем это ты?
Я говорю:
— Ко мне друг пришёл. Небесный брат. Близнец! А ты мешаешь!
Но мама сказала железным голосом:
— Не высовывайся!
Я говорю Мишке:
— Мне мама не велит высовываться…
Мишка немножко подумал, а потом обрадовался:
— Не велит высовываться, и правильно. Это будет у тебя испытание на не-вы-со-вы-ва-е-мость!
Тогда я всё-таки немножко высунулся и сказал ему тихонько:
— Эх, Сокол ты мой, Сокол! Мне тут, может, сутки безвыходно торчать!
А Мишка опять всё по-своему перевернул:
— И очень хорошо! Прекрасная тренировка! Закрой глаза и лежи как в сурдокамере!
Я говорю:
— Вечером я с тобой установлю телефонную связь.
— Ладно, — сказал Мишка, — ты устанавливай со мной, а я — с тобой.
И он ушёл.
А я лёг на папин диван и закрыл глаза и тренировался на молчание. Потом встал и сделал зарядку. Потом понаблюдал в иллюминатор неведомые миры, а потом пришёл папа, и я принял ужин из натуральных продуктов. Самочувствие было превосходное. Я принёс и разложил раскладушку.
Папа сказал:
— Что так рано?
А я сказал со значением:
— Вы как хотите, а я буду спать.
Мама положила мне руку на лоб и сказала:
— Ребёнок заболел!
А я ничего ей не сказал. Если они не понимают, что это всё тренировка на космонавта, то зачем объяснять? Не стоит. Потом сами узнают, из газет, когда их благодарить будут за то, что воспитали такого сына, как я!
Пока я думал, прошло довольно много времени, и я вспомнил, что пора налаживать телефонную связь с Мишкой.
Я вышел в коридор и набрал номер. Мишка подошёл сразу, только у него был какой-то чересчур толстый голос:
— Нда-нда! Говорите!
Я сказал:
— Сокол, это ты?
А он:
— Что-что?
Я опять:
— Сокол, это ты или нет? Это Беркут! Как дела?
Он засмеялся, посопел и говорит:
— Очень остроумно! Ну, довольно разыгрывать. Сонечка, это вы?
Я говорю:
— Какая там ещё Сонечка, это Беркут! Ты что, обалдел, что ли?
А он:
— Кто это? Что за выражения? Хулиганство! Кто это говорит?
Я сказал:
— Это никто не говорит!
И повесил трубку. Наверно, я не туда попал. Тут папа позвал меня, и я вернулся в комнату, разделся и лёг. И только стал задрёмывать, вдруг: ззззззь! Телефон! Папа вскочил и выбежал в коридор, и, пока я нашаривал тапочки, я слышал его серьёзный голос:
— Беркутова? Какого Беркутова? Здесь такого нет! Набирайте внимательно!
Я сразу понял, что это Мишка! Это связь! Я выбежал в коридор прямо в чём мать родила, в одних трусиках.
— Это меня, меня! Это я Беркут!
Папа сейчас же отдал мне трубку, и я закричал:
— Это Сокол? Это Беркут! Сокол! Слушаю вас!
А Мишка:
— Докладывай, чем занимаешься!
Я говорю:
— Я сплю!
А Мишка:
— Я тоже! Я уже почти совсем заснул, да вспомнил одно важное дело. Беркут, слушай! Перед сном надо спеть! Вдвоём! На пару! Чтобы у нас получился космический дуэт!
Я прямо подпрыгнул:
— Молодец, Сокол! Давай любимую космонавтскую! Подпевай!
И я запел изо всех сил. Я хорошо пою, громко! Громче меня никто не может. Я по громкости первый в нашем хоре. И вот когда я запел, сейчас же изо всех дверей стали высыпаться соседи, они кричали: «Безобразие… Что случилось… Уже поздно… Распустились… Здесь коммунальная квартира… Я думала, поросёнка режут…» — но папа им сказал:
— Это небесные близнецы, Сокол с Беркутом, поют перед сном!
И тогда все замолчали.
А мы с Мишкой допели до конца:
…На пыльных тропинках далёких планет
Останутся наши следы!
Вдруг наша дверь распахнулась, и Алёнка закричала из коридора:
— В большом магазине весенний базар!
Она ужасно громко кричала, и глаза у неё были круглые, как кнопки, и отчаянные. Я сначала подумал, что кого-нибудь зарезали. А она снова набрала воздуха и давай:
— Бежим, Дениска! Скорее! Там квас продают шипучий! Музыка играет, и разные куклы! Бежим!
Кричит, как будто случился пожар. И я от этого тоже как-то заволновался, и у меня стало щекотно под ложечкой, и я заторопился и выскочил из комнаты.
Мы взялись с Алёнкой за руки и побежали как сумасшедшие в большой магазин. Там была целая толпа народу, и в самой середине стояли сделанные из чего-то блестящего мужчина и женщина, огромные, под потолок, и, хотя они были ненастоящие, они хлопали глазами и шевелили нижними губами, как будто говорят. Мужчина кричал:
— Весенний базаррр! Весенний базаррр!
А женщина:
— Добро пожаловать! Добррро пожаловать!
Мы долго на них смотрели, а потом Алёнка говорит:
— Как же они кричат? Ведь они ненастоящие!
— Просто непонятно, — сказал я.
Тогда Алёнка сказала:
— А я знаю. Это не они кричат! Это у них в середине живые артисты сидят и кричат себе целый день. А сами за верёвочку дёргают, и у кукол от этого шевелятся губы.
Я прямо расхохотался:
— Вот и видно, что ты ещё маленькая. Станут тебе артисты в животе у кукол сидеть целый день. Представляешь? Целый день скрючившись — устанешь небось! А есть, пить надо? И ещё разное, мало ли что… Эх ты, темнота! Это радио в них кричит.
Алёнка сказала:
— Ну и не задавайся!
И мы пошли дальше. Всюду было очень много народу, все разодетые и весёлые, и музыка играла, и один дядька крутил лотерею и кричал:
Подходите сюда поскорее,
Здесь билеты вещевой лотереи!
Каждому выиграть недолго
Легковую автомашину «Волга»!
А некоторые сгоряча
Выиграют «Москвича»!
И мы возле него тоже посмеялись, как он бойко выкрикивает, и Алёнка сказала:
— Всё-таки когда живое кричит, то интересней, чем радио.
И мы долго бегали в толпе между взрослых и очень веселились, и какой-то военный дядька подхватил Алёнку под мышки, а его товарищ нажал кнопочку в стене, и оттуда вдруг забрызгал одеколон, и когда Алёнку поставили на пол, она вся пахла леденцами, а дядька сказал:
— Ну что за красотулечка, сил моих нет!
Но Алёнка от них убежала, а я — за ней, и мы наконец очутились возле кваса. У меня были завтрачные деньги, и мы поэтому с Алёнкой выпили по две большие кружки, и у Алёнки живот сразу стал как футбольный мяч, а у меня всё время шибало в нос и кололо в носу иголочками. Шикарно, прямо первый сорт, и когда мы снова побежали, то я услышал, как квас во мне булькает. И мы захотели домой и выбежали на улицу. Там было ещё веселей, и у самого входа стояла женщина и продавала воздушные шарики.
Алёнка как только увидела эту женщину, остановилась как вкопанная. Она сказала:
— Ой! Я хочу шарика!
А я сказал:
— Хорошо бы, да денег нету.
А Алёнка:
— У меня есть одна денежка.
Я говорю:
— Покажи!
Она достала из кармана. Я сказал:
— Ого! Десять копеек! Тётенька, дайте ей шарик!
Продавщица улыбнулась:
— Вам какой? Красный, синий, голубой?
Алёнка взяла красный. И мы пошли. И вдруг Алёнка говорит:
— Хочешь поносить?
И протянула мне ниточку. Я взял. И сразу как взял, так услышал, что шарик тоненько-тоненько потянул за ниточку! Ему, наверно, хотелось улететь. Тогда я немножко отпустил ниточку и опять услышал, как он настойчиво так потягивается из рук, как будто очень просится улететь. И мне вдруг стало его как-то жалко, что вот он может летать, а я его держу на привязи, и я взял и выпустил его. И шарик сначала даже не отлетел от меня, как будто не поверил, а потом почувствовал, что это вправду, и сразу рванулся и взлетел выше фонаря.
Алёнка за голову схватилась:
— Ой, зачем, держи!..
И стала подпрыгивать, как будто могла допрыгнуть до шарика, но увидела, что не может, и заплакала:
— Зачем ты его упустил?..
Но я ей ничего не ответил. Я смотрел вверх на шарик. Он летел кверху плавно и спокойно, как будто этого и хотел всю жизнь.
И я стоял, задрав голову, и смотрел, и Алёнка тоже, и многие взрослые остановились и тоже позадирали головы — посмотреть, как летит шарик, а он всё летел и уменьшался.
Вот он пролетел последний этаж большущего дома, и кто-то высунулся из окна и махал ему вслед, а он ещё выше и немножко вбок, выше антенн и голубей, и стал совсем маленький… У меня что-то в ушах звенело, когда он летел, а он уже почти исчез. Он залетел за облачко, оно было пушистое и маленькое, как крольчонок, потом снова вынырнул, пропал и совсем скрылся из виду и теперь уже, наверно, был в стратосфере, около Луны, а мы всё смотрели вверх, и в глазах у меня замелькали какие-то хвостатые точки и узоры. И шарика уже не было нигде. И тут Алёнка вздохнула еле слышно, и все пошли по своим делам.
И мы тоже пошли, и молчали, и всю дорогу я думал, как это красиво, когда весна на дворе, и все нарядные и весёлые, и машины туда-сюда, и милиционер в белых перчатках, а в чистое, синее-синее небо улетает от нас красный шарик… И ещё я думал, как жалко, что я не могу это всё рассказать Алёнке. Я не сумею словами, и если бы сумел, всё равно Алёнке бы это было непонятно, она ведь маленькая. Вот она идёт рядом со мной, и вся такая притихшая, и слёзы ещё не совсем просохли у неё на щеках. Ей небось жаль своего шарика.
И мы шли так с Алёнкой до самого дома и молчали, а возле наших ворот, когда стали прощаться, Алёнка сказала:
— Если бы у меня были деньги, я бы купила ещё один шарик… чтоб ты его выпустил.
Дарья Петровна часто ходит к нам чай пить. Она вся такая полная, платье на неё натянуто тесно, как наволочка на подушку. У неё в ушах разные серёжки болтаются, и душится она чем-то сухим и сладким. Я когда этот запах слышу, так у меня сразу горло сжимает. Марья Петровна всегда как только меня увидит, так сразу начинает приставать: кем я хочу быть и какая девочка в классе мне больше всех правится. Да никакая, вот и всё! Я ей уже пять раз объяснял, а она всё хохочет и грозит мне пальцем! Чудная. Она когда первый раз к нам пришла, на дворе была весна, деревья все распустились и в окно пахло зеленью, и, хотя был ужо вечер, всё равно было светло. И вот мама стала меня посылать спать, и, когда я не захотел ложиться, эта Марья Петровна вдруг говорит:
— Будь умницей, ложись спать, а в следующее воскресенье я тебя на дачу возьму, на Клязьму. Мы на электричке поедем. Там речка есть и собака, и мы на лодке покатаемся все втроём…
И я сразу лёг, и укрылся с головой, и стал думать о следующем воскресенье, как я поеду к ней на дачу, и пробегусь босиком по траве, и увижу речку, и, может быть, мне дадут погрести, и уключины будут звенеть, и вода будет булькать, и с вёсел в воду будут стекать капли, прозрачные как стекло. И я подружусь там с собачонкой, Жучкой или Тузиком, и буду смотреть в его жёлтые глаза, и потрогаю его язык, такой красивый и приятный, когда он его высунет от жары.
И я так лежал, и думал, и слышал смех Марьи Петровны, и незаметно заснул, и потом целую неделю, когда ложился спать, думал всё то же самое. И когда наступила суббота, я вычистил ботинки и зубы, и взял свой перочинный ножик, и наточил его о плиту, потому что мало ли какую я палку себе вырежу в лесу в деревне, может быть, даже ореховую. А утром я встал раньше, всех и оделся и стал ждать Марью Петровну. Папа, когда позавтракал и прочитал газеты, сказал:
— Пошли, Дениска, на Чистые, погуляем!
Но я ему сказал:
— Что ты, папа! А Марья Петровна? Она сейчас приедет за мной, и мы отправимся на Клязьму. Там собака и лодка. Я её должен подождать.
Папа помолчал, потом посмотрел на маму, потом пожал плечами и стал пить второй стакан чаю. А я быстро дозавтракал и вышел во двор. Я гулял у ворот, чтобы сразу увидеть Марью Петровну, когда она придёт. Но её что-то долго не было. Тогда ко мне подошёл Мишка, он сказал:
— Пошли слазим на чердак! Посмотрим, родились голубята или нет…
А я сказал Мишке:
— Понимаешь, не могу… Я в деревню уезжаю на денёк. Там собака есть и лодка. Сейчас за мной одна тётенька приедет, и мы поедем с ней на электричке.
Тогда Мишка сказал:
— Вот это да! А может, вы и меня захватите?
Я очень обрадовался, что Мишка тоже согласен ехать с нами, всё-таки мне с ним куда интереснее будет, чем только с одной Марьей Петровной. Я сказал:
— Какой может быть разговор! Конечно, мы тебя возьмём, с удовольствием! Марья Петровна добрая, чего ей стоит!
И мы стали вдвоём ждать с Мишкой. Мы вышли в переулок и долго стояли и ждали, и, когда появлялась какая-нибудь женщина, Мишка обязательно спрашивал:
— Эта?
И через минуту снова:
— Вон та?
Но это всё были незнакомые женщины, и нам стало скучно, жарко, и мы устали так долго ждать.
Мишка рассердился и сказал:
— Мне надоело!
И ушёл.
А я ждал. Я хотел её дождаться. Я ждал до самого обеда. Во время обеда папа опять сказал, как будто между прочим:
— Так идёшь на Чистые? Давай решай, а то мы с мамой пойдём в кино!
Я сказал:
— Я подожду. Ведь я обещал её подождать. Не может она не прийти.
Но она не пришла. А я не был в этот день на Чистых прудах и не посмотрел на голубей, и папа, когда пришёл из кино, велел мне уходить от ворот. Он обнял меня за плечи и сказал, когда мы шли домой:
— Будет ещё деревня в твоей жизни, и трава будет, и речка, и лодка, и собака… Всё будет, держи нос повыше!
Но я, когда лёг спать, я всё равно стал думать про деревню, лодку и собачонку, только как будто я там не с Марьей Петровной гуляю, а с Мишкой и с папой или с Мишкой и с мамой. И время потекло, оно проходило, и я почти совсем забыл про Марью Петровну, как вдруг однажды — трах-тарарах, пожалуйте! Дверь растворяется, и она входит собственной персоной. И серёжки в ушах звяк-звяк, и с мамой поцелуйство — чмок, чмок, и на всю квартиру пахнет чем-то сухим и сладким, и все садятся за стол, и хахаха, и хохохо, и начинают пить чай. Но я не вышел к Марье Петровне, я сидел за шкафом, потому что я сердился на Марью Петровну. А она сидела как ни в чём не бывало, вот что было удивительно! И когда она напилась своего любимого чаю, она вдруг ни с того ни с сего сама ко мне залезла и схватила меня за подбородок:
— Ты что такой угрюмый?
— Ничего, — сказал я.
— Давай вылезай, — сказала Марья Петровна.
— Мне и здесь хорошо! — сказал я.
Тогда она захохотала, и всё на ней брякало от смеха, и, когда отсмеялась, она сказала:
— А чего я тебе подарю…
Я сказал:
— Ничего не надо!
Она сказала:
— Саблю не надо?
Я сказал:
— Какую?
А она:
— Будёновскую. Настоящую. Кривую.
Вот эта да! Я сказал:
— А у вас есть?
— Есть, — сказала она.
— Самой небось нужно? — сказал я.
Но она улыбнулась:
— А зачем мне? Я женщина, я военному делу не училась, зачем мне сабля? Лучше я её тебе подарю.
Я сказал:
— А когда?
— Да завтра, — сказала опа. И было видно по ней, что ей нисколько не жалко сабли.
Я даже подумал, что она, наверно, глуповатая женщина, раз она добровольно отдаёт саблю. А она говорит дальше:
— Вот завтра придёшь после школы, а сабля здесь. Вот здесь, я её тебе прямо на кровать положу.
— Ну ладно, — сказал я и вылез из-за шкафа, и сел за стол, и тоже пил с ней чай, и проводил её до дверей, когда она уходила.
И на другой день в школе я еле досидел до конца уроков и побежал домой сломя голову. Я бежал и размахивал правой рукой — в ней у меня была невидимая сабля, и я рубил и колол фашистов, и защищал чёрных ребят в Алжире, и перерубил всех врагов Кубы. Я из них прямо капусту нарубил. Это было, пока я бежал домой, ещё всё как будто, но дома меня ожидала сабля, настоящая будёновская сабля, и я знал, что, в случае чего, я сразу запишусь в добровольцы, и раз у меня есть собственная сабля, меня обязательно примут. И тогда я буду герой, я поеду на Кубу, и Фидель Кастро снимется со мной в газету, и мы там оба будем стоять на фото, храбрые и весёлые, — я с саблей, а он с бородой. И, когда я вбежал в комнату, я сразу подбежал к своей раскладушке. Сабли не было. Я посмотрел под подушку, пошарил под одеялом и заглянул под кровать. Сабли не было. Не было сабли. Марья Петровна не сдержала слова. И сабли не было нигде, и не могло быть, ведь сабли с неба не падают…
Я подошёл к окну. Мама сказала:
— Может быть, она ещё придёт?
Но я сказал:
— Нет, мама, она не придёт. Я так и знал.
Мама сказала:
— Зачем же ты под раскладушку-то лазил?..
Я объяснил ей:
— Я подумал: а вдруг она была? Понимаешь? Вдруг. На этот раз.
Мама сказала:
— Понимаю. Иди поешь.
И она подошла ко мне. А я поел и снова встал у окна.
Мне не хотелось идти во двор.
А когда пришёл папа, мама ему всё рассказала, и он подозвал меня к себе. Он снял со своей полки какую-то книгу и сказал:
— Давай-ка, брат, почитаем чудесную книжку про собаку. Называется «Майкл — брат Джерри». Джек Лондон написал.
И я быстро устроился возле папы, и он стал читать. Он хорошо читает, просто здорово! Да и книжка была ценная. Я в первый раз слушал такую интересную книжку. Приключения собаки. Как её украл один боцман. И они поехали на корабле искать клады. А корабль принадлежал трём богачам. Дорогу им указывал Старый Мореход, он был больной и одинокий старик, он говорил, что знает, где лежат несметные сокровища, и обещал этим трём богачам, что они получат каждый целую кучу алмазов и брильянтов, и эти богачи за эти обещания кормили Старого Морехода. А потом вдруг выяснилось, что корабль не может доехать до места, где клады, из-за нехватки воды. Это тоже подстроил Старый Мореход. И пришлось богачам ехать обратно несолоно хлебавши. Старый Мореход этим обманом добывал себе пропитание, потому что он был израненный бедный старик. И, когда мы окончили эту книжку и снова стали её всю вспоминать с самого начала, папа вдруг засмеялся и сказал:
— А этот-то хорош, Старый-то Мореход! Да он просто обманщик, вроде твоей Марьи Петровны.
Но я сказал:
— Что ты, папа! Совсем не похоже. Ведь Старый Мореход обманывал, чтобы спасти свою жизнь. Ведь он же одинокий был, больной. А Марья Петровна? Разве она больная?
— Здорова как бык, — сказал папа.
— Ну да, — сказал я. — Ведь если бы Старый Мореход не врал, он бы умер, бедняга, где-нибудь в порту, прямо на голых камнях, между ящиками и тюками, под ледяным ветром и проливным дождём. Ведь у него же не было крова над головой! А у Марьи Петровны чудесная комната восемнадцать метров со всеми удобствами. И сколько у неё серёжек, побрякушек и пупочек!
— Потому что она мещанка, — сказал папа.
И я хотя и не знал, что это такое — мещанка, но я понял по папиному голосу, что это что-то скверное, и я ему сказал:
— А Старый Мореход был благородный, он спас своего больного друга, боцмана, — это раз. И ты ещё подумай, папа: ведь он обманывал только проклятых богачей, а Марья Петровна — меня. Объясни, зачем она меня-то обманывает? Разве я богач?
— Да забудь ты, — сказала мама, — не стоит так переживать!
А папа посмотрел на неё и покачал головой и замолчал. И мы лежали вдвоём на диване и молчали, и мне было тепло рядом с ним, и я захотел спать, но перед самым сном я всё-таки подумал:
«Нет, эту ужасную Марью Петровну нельзя даже и сравнивать с таким человеком, как мой милый, добрый Старый Мореход!»
Мы с папой поехали на воскресенье в гости, к родным. Они жили в маленьком городе под Москвой, и мы на электричке быстро доехали.
Дядя Алексей Михайлович и тётя Мила встретили нас на перроне.
Алексей Михайлович сказал:
— Ого, Дениска-то как возмужал!
А папа ответил:
— Да, Алексей Михайлович, нам время тлеть, а этим чертенятам — цвести.
Тётя Мила засмеялась и сказала:
— Не болтайте глупости. Иди, Денёк, со мной рядом. Это что за корзинка?
Я сказал:
— Здесь пластилин, карандаши и пистолеты…
Тётя Мила засмеялась, и мы пошли через рельсы, мимо станции и вышли на мягкую дорогу; по бокам дороги стояли деревья. И я быстро разулся и пошёл босиком, и было немного щекотно и колко ступням, так же как и в прошлом году, когда я в первый раз после зимы пошёл босиком. И в это время дорога повернула к берегу и в воздухе запахло рекой и ещё чем-то сладким, и я стал бегать по траве, и скакать, и кричать: «О-га-га-а!» И тётя Мила сказала:
— Телячий восторг.
И, когда мы пришли к ней домой, было уже темно, и все сели на террасе пить чай, и мне тоже налили большую чашку. И я пил чай и клевал носом.
Вдруг Алексей Михайлович сказал папе:
— Знаешь, сегодня в ноль сорок к нам приедет Харитоша. Он у нас пробудет целые сутки, завтра только ночью уедет. Он проездом.
Папа ужасно обрадовался.
— Дениска, — сказал он, — твой двоюродный дядька Харитон Васильевич приедет! Он давно хотел с тобой познакомиться!
Я сказал:
— А почему я его не знаю?
Тётя Мила опять засмеялась:
— Потому что он живёт на Севере, — сказала она, — и редко бывает в Москве.
Я спросил:
— А он кто такой?
Алексей Михайлович поднял палец кверху:
— Капитан дальнего плавания — вот он кто такой. Не фунт изюму!
У меня даже мурашки побежали по спине. Как? Мой двоюродный дядька — капитан дальнего плавания? И я об этом только что узнал? Папа всегда так — про самое главное вспоминает совершенно случайно!
Я сказал:
— Что ж ты не говорил мне, папа, что у меня есть дядя капитан дальнего плавания? Не буду тебе сапоги чистить!
Тётя Мила снова расхохоталась. Я уже давно заметил, что тётя Мила смеётся кстати и некстати. Сейчас она засмеялась некстати. А папа сказал:
— Я тебе говорил ещё в позапрошлом году, когда он приехал из Сингапура, но ты тогда был ещё маленький. И ты, наверно, забыл. Но ничего, ложись-ка спать, завтра ты с ним увидишься!
Тут тётя Мила взяла меня за руку и повела с террасы в дом, и мы прошли через маленькую комнатку в другую, такую же. Там в углу приткнулась узенькая тахтюшка. А около окна стояла большая цветастая ширма.
— Вот здесь и ложись, — сказала тётя Мила. — Раздевайся! А корзинку с твоими пистолетами я повешу у тебя в ногах.
Я сказал:
— А папа где будет спать?
Она сказала:
— Скорее всего на террасе. Ты знаешь, как твой папа любит свежий воздух. А что? Ты будешь бояться?
Я сказал:
— И нисколько.
Разделся и лёг.
Тётя Мила сказала:
— Спи спокойно, мы тут, рядом.
И ушла.
А я улёгся на тахтюшке и укрылся большим клетчатым платком. Я лежал и слышал, как они там тихо разговаривают на террасе и смеются, и я хотел спать, но всё время думал про своего капитана дальнего плавания.
Интересно, какая у него борода? Неужели растёт прямо из шеи, как я видел на картинке? А трубка какая? Кривая или прямая? А кортик — именной или простой? Капитанов дальнего плавания часто награждают именными кортиками за проявленную смелость. Конечно, ведь они там во время своих рейсов каждый день наскакивают на айсберги, или встречают огромных китов и белых медведей, или спасают людей с терпящих бедствие кораблей. Ясно, что тут надо проявлять смелость, иначе сам пропадёшь со всеми матросами вместе и корабль погубишь. А если такой корабль, как атомный ледокол «Ленин», — погубить жалко небось, да? А вообще-то говоря, капитаны дальнего плавания не обязательно ездят только на Север, есть такие, которые в Африке бывают, и у них на корабле живут обезьянки и мангусты, которые уничтожают змей, я про это читал в книжке. Вот мой капитан дальнего плавания — он в позапрошлом году приехал из Сингапура. Удивительное слово какое: «Син-га-пур»… Я обязательно попрошу своего дядю рассказать мне про Сингапур: какие там люди, какие там дети, какие лодки и паруса… Обязательно попрошу рассказать. И я так долго думал и незаметно уснул…
А в середине ночи я проснулся от страшного рычания. Это, наверно, какая-то собака забралась в комнату, учуяла, что я здесь сплю, и это ей не понравилось. Она рычала страшным образом, откуда-то из-под ширмы, и мне казалось, что я в темноте вижу её наморщенный нос и оскаленные белые зубы. Я хотел позвать папу, но вспомнил, что он спит далеко, на террасе, и я подумал, что я никогда ещё не боялся собак, так что и теперь тоже нечего трусить. Всё-таки мне уже скоро восемь.
Я крикнул:
— Тубо! Спать!
И собака сразу заплямкала губами, как будто поперхнулась, и замолчала.
Я лежал в темноте с открытыми глазами. В окошко ничего не было видно, только чуть виднелась одна ветка. Опа была похожа на верблюда, как будто он стоит на задних лапах и служит. Я поставил одеяло козырьком перед глазами, чтобы не видеть верблюда, и стал повторять таблицу умножения на семь, от этого я всегда быстро засыпаю. И верно: не успел я дойти до семью семь — сорок семь, как у меня в голове всё закачалось, и я почти уснул, но в это время в углу за ширмой собака, которая, наверно, тоже не спала, опять зарычала. Да как! В сто раз страшнее, чем в первый раз. У меня даже внутри что-то ёкнуло. Но я всё-таки закричал на неё:
— Тубо! Лежать! Спать сейчас же!..
Она опять чуточку притихла. А я вспомнил, что моя дорожная корзинка стоит у меня в ногах и что там, кроме моих вещей, лежит ещё пакет с едой, который мама положила мне на дорогу. И я подумал, что если эту собаку немножко прикормить, то она, может быть, подобреет и перестанет на меня рычать. И я сел, стал рыться в корзинке, и хотя в темноте трудно было разобраться, но я всё-таки вытащил оттуда котлету и два яйца, — мне как раз не было их жалко, потому что они были сварены всмятку. И как только собака опять зарычала, я кинул ей за ширму одно за другим оба яйца:
— Тубо! Есть! И сразу спать!..
Она сначала помолчала, а потом зарычала так свирепо, что я понял: она тоже не любит яйца всмятку. Тогда я метнул в неё котлету. Было слышно, как котлета шлёпнулась об неё, собака гамкнула и перестала рычать.
Я сказал:
— Ну вот. А теперь — спать! Сейчас же!
Собака уже не рычала, а только сопела. Я укрылся поплотнее и уснул…
Утром я вскочил от яркого солнца и побежал в одних трусиках на террасу. Папа, Алексей Михайлович и тётя Мила сидели за столом. На столе была белая скатерть и полная тарелка красной редиски, и это было очень красиво, и все были такие умытые, свежие, что мне сразу стало весело, и я побежал во двор умываться. Умывальник висел с другой стороны дома, где не было солнца, там были холодно, и кора у дерева была прохладная, и из умывальника лилась студёная вода, она была голубого цвета, и я там долго плескался, и совсем озяб, и побежал завтракать. Я сел за стол и стал хрустеть редиской, и заедать её чёрным хлебом, и солить, и славно мне было — так и хрустел бы целый день. Но потом я вдруг вспомнил самое главное!
Я сказал:
— А где же капитан дальнего плавания?! Неужели вы меня обманули?
Тётя Мила рассмеялась, а Алексей Михайлович сказал:
— Эх, ты! Всю ночь проспал с ним рядом и не заметил… Ну ладно, сейчас я его приведу, а то он проспит весь день. Устал с дороги.
Но в это время на террасу вышел высоченный человек с красным лицом и зелёными глазами. Он был в пижаме. Никакой бороды на нём не было. Он подошёл к столу и сказал ужасным басом:
— Доброе утро! А это кто? Неужели Денис?
У него было столько голоса, что я даже удивился, где он у него помещается.
Папа сказал:
— Да, эти сто грамм веснушек — это вот и есть Денис, только и всего. Познакомьтесь. Денис, вот твой долгожданный капитан!
Я сразу встал. Капитан сказал:
— Здорово!
И протянул мне руку. Я пожал ее. Она была твёрдая, как доска.
Капитан был очень симпатичный. Но уж очень страшный был у него голос. И потом, где же кортик? Пижама какая-то. Ну, а трубка где? Всё равно уж — прямая или кривая, ну хоть какая-нибудь! Не было никакой… Я сел за стол.
— Как спал, Харитоша? — спросила тётя Мила.
— Плохо! — сказал капитан. — Не знаю, в чём дело. Всю ночь на меня кто-то кричал. Только, понимаете ли, начну засыпать, как кто-то кричит: «Спать! Спать сейчас же!» А я от этого только просыпаюсь! Потом усталость берёт своё, всё-таки пять дней в пути, глаза слипаются, я опять начинаю дремать, проваливаюсь, понимаете ли, в сон, опять крик: «Спать! Лежать!» А в завершение всей этой чертовщины на меня стали падать откуда-то разные продукты — яйца, что ли… По-моему, я во сне слышал запах котлет. И ещё всё мне сквозь сон слышатся какие-то непонятные слова: не то «куш!», не то «апорт!»…
— «Тубо»! — сказал я. — «Тубо», а не «апорт»! Потому что я думал — там собака… Кто-то так рычал!
Капитан сказал своим басом:
— Я не рычал. Я, наверно, храпел?..
Это было ужасно. Я понял, что он никогда не подружится со мной. Я встал и вытянул руки по швам. Я сказал:
— Товарищ капитан! Было очень похоже на рычанье. И я, наверно, немножко испугался.
Капитан сказал:
— Вольно. Садись.
Я сел за стол и почувствовал, что у меня в глазах как будто песку насыпало, колет, и я не могу смотреть на капитана. Мы все долго молчали.
Потом он сказал:
— Имей в виду, я совершенно не сержусь.
Но я всё-таки не мог на него посмотреть.
Тогда он сказал:
— Клянусь своим именным кортиком.
Оп сказал это таким весёлым голосом, что у меня сразу словно камень упал с души.
Я подошёл к капитану и сказал:
— Дядя, расскажите мне про Сингапур.
Один раз мы всем классом пошли в цирк. Я очень радовался, когда шёл туда, потому что мне уже скоро восемь лет, а я был в цирке только один раз, и то очень давно. Главное, Алёнке всего только шесть лет, а вот она уже успела побывать в цирке целых три раза. Это очень обидно. И вот теперь мы всем классом пришли в цирк, и я думал, как хорошо, что я уже большой и что сейчас, в этот раз всё увижу как следует. А в тот раз я был маленький, я не понимал, что такое цирк. В тот раз, когда на арену вышли акробаты и один полез на голову другому, я ужасно расхохотался, потому что подумал, что это они так нарочно делают, для смеху, ведь дома я никогда по видел, чтобы взрослые дядьки карабкались друг на друга. И на улице тоже этого не случалось. Вот я и рассмеялся во весь голос. Я не понимал, что это артисты показывают свою ловкость. И ещё в тот раз я всё больше смотрел на оркестр, как они играют — кто на барабане, кто на трубе, — и дирижёр машет палочкой, и никто на него не смотрит, а все играют как хотят. Это мне очень понравилось, но пока я смотрел на этих музыкантов, в середине арены выступали артисты. И я их не видел и пропускал самое интересное. Конечно, я в тот раз ещё совсем глупый был.
И вот мы пришли всем классом в цирк. Мне сразу понравилось, что он пахнет чем-то особенным, и что на стенах висят яркие картины, и кругом светло, и в середине лежит красивый ковёр, а потолок высокий, и там привязаны разные блестящие качели. И в это время заиграла музыка, и все кинулись рассаживаться, а потом накупили эскимо и стали есть. И вдруг из-за красной занавески вышел целый отряд каких-то людей, одетых очень красиво, — в красные костюмы с жёлтыми полосками. Они встали по бокам занавески, и между ними прошёл их начальник в чёрном костюме. Он громко и немножко непонятно что-то прокричал, и музыка заиграла быстро-быстро и громко, и на арену выскочил артист-жонглёр, и началась потеха! Он кидал шарики, по десять или по сто штук, вверх и ловил их обратно. А потом схватил полосатый мяч и стал им играть… Он и головой его подшибал, и затылком, и лбом, и по спине катал, и каблуком наподдавал, и мяч катался по всему его телу как примагниченный. Это было очень красиво. И вдруг жонглёр кинул этот мячик к нам в публику, и тут уж началась настоящая суматоха, потому что я поймал этот мяч и бросил его в Валерку, а Валерка — в Мишку, а Мишка вдруг нацелился и ни с того ни с сего засветил прямо в дирижёра, но в него не попал, а попал в барабан! Намм! Барабанщик рассердился и кинул мяч обратно жонглёру, но мяч не долетел, он просто угодил одной красивой тётеньке в причёску, и у неё получилась не причёска, а нахлобучка. И мы все так хохотали, что чуть не померли.
И, когда жонглёр убежал за занавеску, мы долго не могли успокоиться. Но тут на арену выкатили огромный голубой шар, и дядька, который объявляет, вышел на середину и что-то прокричал неразборчивым голосом. Понять нельзя было ничего, и оркестр опять заиграл что-то очень весёлое, только не так быстро, как раньше.
И вдруг на арену выбежала маленькая девочка. Я таких маленьких и красивых никогда не видел. У неё были синие-синие глаза, и вокруг них были длинные ресницы. Она была в серебряном платье с воздушным плащом, и у неё были длинные руки, она ими взмахнула, как птица, и вскочила на этот огромный голубой шар, который для неё выкатили. Она стояла на шаре. И потом вдруг побежала, как будто захотела спрыгнуть с него, но шар завертелся под её ногами, и она на нём вот так, как будто бежала, а на самом деле ехала вокруг арены. Я таких девочек никогда не видел. Все они были обыкновенные, а эта какая-то особенная. Она бегала по шару своими маленькими ножками, как по ровному полу, и голубой шар вёз её на себе, она могла ехать на нём и прямо, и назад, и налево, и куда хочешь! Она весело смеялась, когда так бегала, как будто плыла, и я подумал, что она, наверно, и есть Дюймовочка, такая она была маленькая, милая и необыкновенная. В это время она остановилась, и кто-то ей подал разные колокольчатые браслеты, и она надела их себе на туфельки и на руки и снова стала медленно кружиться на шаре, как будто танцевать. И оркестр заиграл тихую музыку, и было слышно, как тонко звенят золотые колокольчики на девочкиных длинных руках. И это всё было как в сказке. И тут еще потушили свет, и оказалось, что девочка вдобавок умеет светиться в темноте, и она медленно плыла по кругу, и светилась, и звенела, и это было удивительно, — я за всю свою жизнь не видел ничего такого подобного.
И, когда зажгли свет, все захлопали и завопили «браво», и я тоже кричал «браво». А девочка соскочила со своего шара и подбежала вперёд, к нам поближе, и вдруг на бегу перевернулась через голову как молния, и ещё, и ещё раз, и всё вперёд и вперёд. И мне показалось, что вот она сейчас разобьётся о барьер, и я вдруг очень испугался, и вскочил на ноги, и хотел побежать к ней, чтобы подхватить её и спасти, но девочка вдруг остановилась как вкопанная, раскинула свои длинные руки, оркестр замолк, и она стояла и улыбалась. И все захлопали изо всех сил и даже застучали ногами.
И в эту минуту эта девочка посмотрела на меня, и я увидел, что она увидела, что я её вижу и что я тоже вижу, что она видит меня, и она помахала мне рукой и улыбнулась. Она мне одному помахала и улыбнулась. И я опять захотел побежать к ней, и я протянул к ней руки.
А она вдруг послала нам всем воздушный поцелуй и убежала за красную занавеску, куда убегали все артисты. И на арену вышел клоун со своим петухом и начал чихать и падать, но мне было не до него. Я всё время думал про девочку на шаре, какая она удивительная и как она помахала мне рукой и улыбнулась, и больше уже ни на что не хотел смотреть. Наоборот, я крепко зажмурил глаза, чтобы не видеть этого глупого клоуна с его красным носом, потому что он мне портил мою девочку, она всё ещё мне представлялась на своём голубом шаре.
А потом объявили антракт, и все побежали в буфет пить ситро, а я тихонько спустился вниз и подошёл к занавеске, откуда выходили артисты. Мне хотелось ещё раз посмотреть на эту девочку, и я стоял у занавески и глядел — вдруг она выйдет. Но она не выходила.
А после антракта выступали львы, и мне не понравилось, что укротитель всё время таскал их за хвосты, как будто это были не львы, а дохлые кошки. Он заставлял их пересаживаться с места на место или укладывал их на пол рядком и ходил по львам ногами, как по ковру, а у них был такой вид, что вот им не дают полежать спокойно. Это было неинтересно, потому что лев должен охотиться и гнаться за бизоном в бескрайних пампасах, оглашая окрестности грозным рычанием, приводящим в трепет туземное население, а так получается не лев, а просто я сам не знаю что.
И, когда кончилось и мы пошли домой, я всё время думал про девочку на шаре.
А вечером папа спросил:
— Ну как? Понравилось в цирке?
Я сказал:
— Папа! Там в цирке есть девочка. Она танцует на голубом шаре. Такая славная, лучше всех! Она мне улыбнулась и махнула рукой! Мне одному, честное слово! Понимаешь, папа? Пойдём в следующее воскресенье в цирк! Я тебе её покажу!
Папа сказал:
— Обязательно пойдём. Обожаю цирк!
А мама посмотрела на нас обоих так, как будто увидела в первый раз.
…И началась длиннющая неделя, и я ел, учился, вставал и ложился спать, играл и даже дрался, и всё равно каждый день думал, когда же придёт воскресенье и мы с папой пойдём в цирк, и я снова увижу девочку на шаре, и покажу её папе, и, может быть, папа пригласит её к нам в гости, и я подарю ей пистолет-браунинг и нарисую корабль на всех парусах.
Но в воскресенье папа не смог идти. К нему пришли товарищи, они копались в каких-то чертежах, и кричали, и курили, и пили чай, и сидели допоздна, и после них у мамы разболелась голова. И папа сказал мне, когда мы убирались:
— В следующее воскресенье, даю клятву Верности и Чести.
И я так ждал следующего воскресенья, что даже не помню, как прожил ещё одну неделю. И папа сдержал своё слово, он пошёл со мной в цирк и купил билеты во второй ряд, и я радовался, что мы так близко сидим, и представление началось, и я начал ждать, когда появится девочка на шаре. Но человек, который объявляет, всё время объявлял разных других артистов, и они выходили и выступали по-всякому, но девочка всё не появлялась. А я прямо дрожал от нетерпения, мне очень хотелось, чтобы папа увидел, какая она необыкновенная в своём серебряном костюме с воздушным плащом и как она ловко бегает по голубому шару. И каждый раз, когда выходил объявляющий, я шептал папе:
— Сейчас он объявит её!
Но он, как назло, объявлял кого-нибудь другого, и у меня даже ненависть к нему появилась, и я всё время говорил папе:
— Да ну его! Это ерунда на постном масле! Это не то!
А папа говорил, не глядя на меня:
— Не мешай. Это очень интересно! Самое то!
Я подумал, что папа, видно, плохо разбирается в цирке, раз это ему интересно. Посмотрим, что он запоёт, когда увидит девочку на шаре. Небось подскочит на своём стуле на два метра в высоту…
Но тут вышел объявляющий и своим глухонемым голосом крикнул:
— Ант-рра-кт!
Я просто ушам своим не поверил! Антракт? А почему? Ведь во втором отделении будут только львы! А где же моя девочка на шаре? Где она? Почему она не выступает? Может быть, она заболела? Может быть, она упала и у неё сотрясение мозга?
Я сказал:
— Папа, пойдём скорей узнаем, где же девочка на шаре!
Папа ответил:
— Да, да! А где же твоя эквилибристка? Что-то не видать! Пойдём-ка купим программку!..
Он был весёлый и довольный. Он оглянулся вокруг, засмеялся и сказал:
— Ах, люблю… Люблю я цирк! Самый запах этот… Голову кружит…
И мы пошли в коридор. Там толклось много народу, и продавались конфеты и вафли, и на стенках висели фотографии разных тигриных морд, и мы побродили немного и нашли наконец контролёршу с программками. Папа купил у неё одну и стал просматривать. А я не выдержал и спросил у контролёрши:
— Скажите, пожалуйста, а когда будет выступать девочка на шаре?
Она сказала:
— Какая девочка?
Папа сказал:
— В программе указана эквилибристка на шаре Т. Воронцова. Где она?
Я стоял и молчал.
Контролёрша сказала:
— Ах, вы про Танечку Воронцову? Уехала она. Уехала. Что ж вы поздно хватились?
Я стоял и молчал.
Папа сказал:
— Мы уже две недели не знаем покоя. Хотим посмотреть эквилибристку Т. Воронцову, а её нет.
Контролёрша сказала:
— Да она уехала… Вместе с родителями… Родители у неё «Бронзовые люди»-2 Яворс. Может, слыхали? Очень жаль… Вчера только уехали.
Я сказал:
— Вот видишь, папа…
Он сказал:
— Я не знал, что она уедет. Как жалко… Ох ты боже мой!.. Ну что ж… Ничего не поделаешь…
Я спросил у контролёрши:
— Это, значит, точно?
Она сказала:
— Точно.
Я сказал:
— А куда, неизвестно?
Она сказала:
— Во Владивосток.
Вон куда. Далеко. Владивосток. Я знаю, он помещается в самом конце карты, от Москвы направо.
Я сказал:
— Какая даль.
Контролёрша вдруг заторопилась:
— Ну идите, идите на места, уже гасят свет!
Папа подхватил:
— Пошли, Дениска! Сейчас будут львы! Косматые, рычат — ужас! Бежим смотреть!
Я сказал:
— Пойдём домой, папа.
Он сказал:
— Вот так раз…
Контролёрша засмеялась. Но мы подошли к гардеробу, и я протянул номер, и мы оделись и вышли из цирка. Мы пошли по бульвару и шли так довольно долго, потом я сказал:
— Владивосток — это на самом конце карты. Туда, если поездом, целый месяц проедешь…
Папа молчал. Ему, видно, было не до меня. Мы прошли ещё немного, и я вдруг вспомнил про самолёты и сказал:
— А на «ТУ-104» за три часа — и там!
Но папа всё равно не ответил. Он молча шагал и крепко держал меня за руку. Когда мы вышли на улицу Горького, он сказал:
— Зайдём в кафе «Мороженое». Смутузим по две порции, а?
Я сказал:
— Не хочется что-то, папа.
Он сказал:
— Там подают воду, называется «Кахетинская». Нигде в мире не пил лучшей воды.
Я сказал:
— Не хочется, папа.
Он не стал меня уговаривать. Он прибавил шагу и крепко сжал мою руку. Мне стало даже больно. Он шёл очень быстро, и я еле-еле поспевал за ним. Отчего он шёл так быстро? Почему он не разговаривал со мной? Мне захотелось на него взглянуть. Я поднял голову. У него было очень серьёзное и грустное лицо.
Я недавно чуть не помер. Со смеху. А всё из-за Мишки.
Один раз папа сказал:
— Завтра, Дениска, поедем пастись на травку. Завтра и мама свободна, и я тоже. Кого с собой захватим?
Я говорю:
— Известное дело кого — Мишку.
Мама сказала:
— А его отпустят?
— Если с нами, то отпустят, почему же? — сказал я. — Давайте я его приглашу!
И я сбегал к Мишке и, когда вошёл к ним, сказал: «Здрассте!» Его мама мне не ответила, а сказала его папе:
— Видишь, какой воспитанный, не то что наш…
А я им всё объяснил, что мы Мишку приглашаем завтра погулять за городом, и они сейчас же ему разрешили, и на следующее утро мы поехали.
В электричке очень интересно ездить, прямо замечательно!
Во-первых, ручки на скамейках блестят. Во-вторых, тормозные краны — красные, висят прямо перед глазами. И сколько ни ехать, всегда хочется дёрнуть такой кран или хоть погладить его рукой. А самое главное — можно в окошко смотреть, там специальная приступочка есть. Если кто не достаёт, можно на эту приступочку встать и высунуться. Мы с Мишкой сразу заняли окошко, одно на двоих, и было здорово интересно смотреть, что вокруг лежит совершенно новенькая трава и на заборах висит разноцветное бельишко, красивое, как флажки на кораблях.
Но папа и мама не давали нам никакого житья.
Они поминутно дёргали нас сзади за штаны и кричали:
— Не высовывайтесь, вам говорят! А то вывалитесь!
Но мы всё высовывались. И тогда папа пустился на хитрость. Он, видно, решил во что бы то ни стало отвлечь нас от окошка. Поэтому он скорчил смешную гримасу и сказал нарочным, цирковым голосом:
— Эй, ребятня! Занимайте ваши места! Представление начинается!
И мы с Мишкой сразу отскочили от окна и уселись рядом на скамейке, потому что мой папа известный шутник, и мы поняли, что сейчас будет что-то интересное. И все пассажиры, кто был в вагоне, тоже повернули головы и стали смотреть на папу. А он как ни в чём не бывало продолжал своё:
— Уважаемые зрители! Сейчас перед вами выступит непобедимый мастер Чёрной магии, Сомнамбулизма и Каталепсии!!! Всемирно известный фокусник-иллюзионист, любимец Австралии и Малаховки, пожиратель шпаг, консервных банок и перегоревших электроламп, профессор Эдуард Кондратьевич Кио-Сио! Оркестр, — музыку! Тра-би-бо-бум-ля-ля! Тра-би-бо-бум-ля-ля!
Все уставились на папу, а он встал перед нами с Мишкой и сказал:
— Нумер смертельного риска! Отрыванье живого указательного пальца на глазах у публики! Нервных просят не падать на пол, а выйти из зала. Внимание!
И тут папа сложил руки как-то так, что нам с Мишкой показалось, будто он держит себя правой рукой за левый указательный палец. Потом папа весь напрягся, покраснел, сделал ужасное лицо, словно он умирает от боли, и вдруг он разозлился, собрался с духом и… оторвал сам себе палец! Вот это да!.. Мы сами видели… Крови не было. Но и пальца не было! Выло гладкое место. Даю слово!
Папа сказал:
— Вуаля!
Я даже не знаю, что это значит. Но всё равно я захлопал в ладоши, а Мишка закричал «бис». Тогда папа взмахнул обеими руками, полез к себе за шиворот и сказал:
— Але-оп! Чики-брык!
И приставил палец обратно! Да, да! У него откуда-то вырос новый палец на старом месте! Совсем такой же, не отличишь от прежнего, даже чернильное пятно и то такое же, как было! Я-то, конечно, понимал, что это какой-то фокус и что я во что бы то ни стало вызнаю у папы, как он делается, по Мишка совершенно ничего не понимал. Он сказал:
— А как это?
А папа только улыбнулся:
— Много будешь знать — скоро состаришься!
Тогда Мишка сказал жалобно:
— Пожалуйста, повторите ещё разок! «Чики-брык»!
И, папа опять всё повторил, оторвал палец и приставил, и опять было сплошное удивление. Затем папа поклонился, и мы подумали, что представление окончилось, но оказалось, ничего подобного. Папа продолжал:
— Ввиду многочисленных заявок, — сказал он, — представление продолжается! Сейчас будет показано втирание звонкой монеты в локоть факира! Маэстро, трибо-би-бум-ля-ля!
И папа вынул монетку, положил её себе на локоть и стал тереть этой монеткой о свой пиджак. Но она никуда не втиралась, а всё время падала, и тогда я стал насмехаться над папой. Я сказал:
— Эх, эх! Ну и факир! Прямо горе, а не факир!
И все вокруг рассмеялись, а папа сильно покраснел и закричал:
— Эй ты, гривенник! Втирайся сейчас! А то я тебя сейчас отдам вон тому дядьке за мороженое! Будешь знать!
И гривенник как будто испугался папы и моментально втёрся ему в локоть. И исчез.
— Что, Дениска, съел? — сказал папа. — Кто тут кричал, что я горе-факир? А теперь смотри: феерия-пантомима! Вытаскивание разменной монеты из носа прекрасного мальчика Мишки! Чики-брык!
И папа вытащил монету из Мишкиного носа. Ну, товарищи, я и не знал, что мой папа такой молодец! А Мишка прямо засиял от гордости, что это вот именно из его носа вытащили монету. Он весь рассиялся от удовольствия и снова закричал папе во всё горло:
— Пожалуйста, повторите ещё разик «чики-брык»!
И папа опять всё ему повторил, а потом мама сказала:
— Антракт! Переходим в буфет.
И она дала нам по бутерброду с колбасой. И мы с Мишкой вцепились в эти бутерброды, и ели, и болтали ногами, и смотрели по сторонам, и вдруг Мишка ни с того ни с сего заявляет:
— А я знаю, на что похожа ваша шляпа.
Мама говорит:
— Ну-ка скажи, на что?
А Мишка:
— На космонавтский шлем.
Папа сказал:
— Точно. Ай да Мишка, верно подметил! И правда эта шляпка похожа на космонавтский шлем. Ничего не поделаешь, мода старается не отставать от современности. Ну-ка, Мишка, иди-ка сюда!
И папа взял мамину новую шляпку и нахлобучил Мишке на голову.
— Настоящий Попович! — сказала мама.
А Мишка действительно получился как маленький космонавтик. Он сидел такой важный и смешной, что все, кто проходил мимо, смотрели на него и улыбались.
И папа улыбался, и мама, и я тоже улыбался, что Мишка такой симпатяга. Потом нам купили по мороженому, и мы стали его кусать и лизать, и Мишка быстрей меня справился и пошёл слова к окошку. Он схватился за рамку, встал на приступочку и высунулся наружу.
Наша электричка бежала быстро и ровно, за окном пролетала природа, и Мишке, видать, хорошо там было торчать в окошке, с космонавтским шлемом на голове, и больше ничего на свете ему не нужно было, так он был доволен. И я захотел стать с ним рядом, но в это время мама подтолкнула меня локтем и показала глазами на папу.
А папа тихонько встал и пошёл на цыпочках в другое отделение, там тоже окошко было открыто и никто в него не глядел. У папы был очень таинственный вид, и все кругом притихли и стали следить за папой. А он неслышными шагами пробрался к этому окошку, высунул голову и тоже стал смотреть вперёд, по ходу поезда, туда же, куда смотрел и Мишка. Потом папа медленно-медленно высунул правую руку, осторожно дотянулся до Мишки и вдруг с быстротой молнии сорвал с него мамину шляпку! Папа тут же отпрыгнул от окошка и спрятал шляпку за спину, он там её заткнул за пояс. Я всё это очень хорошо видел потому, что я видел папу со спины. Но Мишка-то этого не видел! Он схватился за голову, не нашёл там маминой шляпки, испугался, отскочил от окна и с каким-то ужасом остановился перед мамой. А мама воскликнула:
— В чём дело? Что случилось, Миша? Где моя новая шляпка? Неужели её сорвало ветром? Ведь я говорила тебе: не высовывайся. Чуяло моё сердце, что я останусь без шляпки! Как же мне теперь быть?
И мама закрыла лицо руками и задёргала плечами, как будто она горько плачет. На бедного Мишку просто жалко было смотреть, он лепетал прерывающимся голосом:
— Не плачьте… пожалуйста. Я вам куплю новую шляпку… У меня деньги есть… Сорок семь копеек. Я на марки собирал…
У него задрожали губы, и папа, конечно, не мог этого перенести. Он сейчас же состроил свою смешную рожицу и закричал цирковым голосом:
— Граждане, внимание! Не плачьте и успокоитесь! Ваше счастье, что вы знакомы со знаменитым волшебником Эдуардом Кондратьевичем Кио-Сио! Сейчас будет показан грандиозный трюк: «Возврат шляпы, выпавшей из окна голубого экспресса». Приготовились! Внимание! Чики-брык!
И у папы в руках оказалась мамина шляпка. Даже я и то не заметил, как проворно папа вытащил её из-за спины. Все прямо ахнули! А Мишка сразу посветлел от счастья. Глаза у него от удивления растаращились и полезли на лоб. Оп был в таком восторге, что просто обалдел. Он быстро подошёл к папе, взял у него шляпку, побежал обратно и что есть силы по-настоящему швырнул её за окно! Потом он повернулся и сказал моему папе:
— Пожалуйста, повторите ещё разик… «чики-брык»!
Вот тут-то и получилось, что я чуть не помер со смеху.
Я теперь часто бываю в цирке. У меня там завелись знакомые и даже друзья. И меня пускают бесплатно, когда мне только вздумается. Потому что я сам теперь стал как будто цирковой артист. Из-за одного мальчишки. Это всё не так давно случилось. Я шёл домой из магазина, — мы теперь на новой квартире живём, недалеко от цирка, там же и магазин большой на углу. И вот я иду из магазина и несу бумажную сумочку, а в ней лежат помидоров полтора кило и триста граммов сметаны в картонном стаканчике. И вдруг навстречу идёт тётя Дуся, из старого дома, добрая, она в прошлом году нам с Мишкой билет в клуб подарила. Я очень обрадовался, и она тоже. Она говорит:
— Это ты откуда?
Я говорю:
— Из магазина. Помидоров купил! Здрасте, тётя Дуся!
А она руками всплеснула:
— Сам ходишь в магазин? Уже? Время то как летит!
Удивляется. Человеку девятый год, а она удивляется!
Я сказал:
— Ну, до свиданья, тётя Дуся.
И пошёл. А она вдогонку кричит:
— Стой! Куда пошёл? Я тебя сейчас в цирк пропущу, на дневное представление. Хочешь?
Ещё спрашивает. Чудная какая-то. Я говорю:
— Конечно, хочу! Какой может быть разговор?..
И вот она взяла меня за руку, и мы взошли по широким ступенькам, и тётя Дуся подошла к контролёру и говорит:
— Вот, Мария Николаевна, привела вам своего мужичка, пусть посмотрит. Ничего?
И та улыбнулась и пропустила меня внутрь, и я вошёл, а тётя Дуся и Марья Николаевна пошли сзади. И я шёл в полутьме, и опять мне очень поправился цирковой запах, он особенный какой-то, и как только я его почуял, мне сразу стало и жутко отчего-то и весело ни отчего. Где-то играла музыка, и я спешил туда, на её звуки, и сразу вспомнил девочку на шаре, которую видел здесь так недавно, девочку на шаре, с серебряным плащом и длинными руками, она уехала далеко, и я не знаю, увижу ли я её когда-нибудь, и странно стало у меня на душе, не знаю как объяснить… И тут мы наконец дошли до бокового входа, и меня протолкнули вперёд, и Марья Николаевна шепнула:
— Садись! Вон в первом ряду свободное местечко, садись…
И я быстро уселся. Со мной рядом сидел тоже мальчишка величиной с меня, в таком же, как и я, школьном костюме, нос курносый, глаза блестят. Он на меня посмотрел довольно сердито, что я вот опоздал и теперь мешаю, и всё такое, но я не стал обращать на него никакого внимания. Я сразу же вцепился всеми глазами в артиста, который в это время выступал. Он стоял, в огромной чалме, посреди арены, и в руках у него была игла величиной с полметра. Вместо нитки в неё была вдета узкая и длинная шёлковая лента. А рядом с этим артистом стояли две девушки и никого не трогали. И вдруг он ни с того ни с сего подошёл к одной из них и — раз! — своей длинной иглой прошил ей живот насквозь, иголка выскочила у неё из спины! Я думал, она сейчас завизжит как зарезанная, но нет, она стоит себе спокойно и улыбается, прямо глазам своим не веришь. Тут артист совсем разошёлся — чик! — и вторую насквозь! И эта тоже не орёт, а только хлопает глазами. И так они обе стоят насквозь прошитые, между ними нитки, и улыбаются себе как ни в чём не бывало. Ну, милые мои, вот это да!
Я говорю:
— Что же они не орут? Неужели терпят?
А мальчишка, что рядом сидит, отвечает:
— А чего им орать? Им не больно!
Я говорю:
— Тебе бы так! Воображаю, как ты завопил бы!..
А он засмеялся, как будто он старше меня намного, потом говорит:
— А я сперва подумал, что ты цирковой. Тебя ведь тётя Маша посадила… А ты, оказывается, не цирковой… не наш.
Я говорю:
— Это всё равно какой я — цирковой или не цирковой. Я государственный, понял? А что такое цирковой — не такой, что ли?
Он сказал, улыбаясь:
— Да нет, цирковые — они особенные…
Я рассердился:
— У них что, три ноги, что ли?
А он:
— Три не три, но всё-таки они и половчее других, куда там, и посильнее, и посмекалистее.
Я совсем разозлился и сказал:
— Давай не задавайся! Тут не хуже тебя! Ты, что ли, цирковой?
А он опустил глаза:
— Нет, я мамочкин…
И улыбнулся самым краешком рта, хитро-прехитро. Но я этого не понял, это я теперь понимаю, что он хитрил, а тогда я громко над ним рассмеялся, и он глянул на меня быстрым своим глазом:
— Смотри представление-то!.. Наездница!..
И правда, музыка заиграла быстро и громко, и на арену выскочила белая лошадь, такая толстая и широкая, как тахта. А на лошади стояла тётенька, и она начала на этой лошади на ходу прыгать по-разному: то на одной ножке, руки в сторону, а то двумя ногами, как будто через скакалочку. Я подумал, что на такой широкой лошади прыгать — это ерунда, всё равно как на письменном столе, и что я бы тоже так смог. Вот эта тётенька всё прыгала, и какой-то человек в чёрном всё время щёлкал кнутом, чтобы лошадь немножко попроворней двигалась, а то она трюхала, как сонная муха. И он кричал на неё и всё время щёлкал, но она просто ноль внимания. Тоска какая-то… Но тётенька наконец напрыгалась досыта и убежала за занавеску, а лошадь стала ходить по кругу.
И тут вышел Карандаш. Мальчишка, что сидел рядом, опять быстро глянул на меня, потом отвёл глаза и равнодушно так говорит:
— Ты этот номер когда-нибудь видел?
Я говорю:
— Нет, в первый раз.
Он говорит:
— Тогда садись на моё место. Тебе ещё лучше будет видно отсюда. Садись. Я уже видел.
Он засмеялся. Я говорю:
— Ты чего?
А он:
— Так, — говорит, — ничего. Карандаш сейчас чудить начнёт, умора! Давай пересаживайся.
Ну, раз он такой добрый, чего ж. Я пересел. А он сел на моё, там правда было хуже, столбик какой-то мешал. И вот Карандаш начал чудить. Он сказал дядьке с кнутом:
— Александр Борисович! Можно мне на этой лошадке покататься?
А тот:
— Пожалуйста, сделайте одолжение!
И Карандаш стал карабкаться на эту лошадь. Он и так старался, и этак, всё задирал на неё свою коротенькую ногу, и всё соскальзывал, и падал — уж очень эта лошадь была толстенная. Тогда он сказал:
— Подсадите меня на этого коняшку.
И сейчас же подошёл помощник и наклонился, и Карандаш встал ему на спину, и сел на лошадь, и оказался задом наперёд. Он сидел спиной к лошадиной голове, а лицом к хвосту. Смех, да и только, все прямо покатились! А дядька с кнутом ему говорит:
— Карандаш! Вы неправильно сидите.
А Карандаш:
— Как это — неправильно? А вы почём знаете, в какую сторону мне ехать надо?
Тогда дядька потрепал лошадь по голове и говорит:
— Да ведь голова-то вот!
А Карандаш взял лошадиный хвост и отвечает:
— А борода-то вот!
И тут ему пристегнули за пояс верёвку, она была пропущена через какое-то колёсико под самым куполом цирка, а другой её конец взял в руки дядька с кнутом. Он закричал:
— Маэстро, галоп! Алле!
Оркестр грянул, и лошадь поскакала. А Карандаш на ней затрясся, как курица на заборе, и стал сползать то в одну, то в другую сторону, и вдруг лошадь стала из-под него выезжать, и он завопил на весь цирк:
— Ай, батюшки, лошадь кончается!
И она, верно, из-под него выехала и протопала за занавеску, и Карандаш, наверно, разбился бы насмерть, но дядька с кнутом подтянул верёвку, и Карандаш повис в воздухе. Мы все задыхались от смеха, и я хотел сказать мальчишке, что сейчас лопну, но его рядом со мной не было. Ушёл куда-то. А Карандаш в это время стал делать руками как будто он плавает в воздухе, а потом его опустили, и он снизился, но как только коснулся земли, разбежался и снова взлетел. Получилось как на гигантских шагах, и все хохотали до упаду и с ума сходили от смеха. А он так летал и летал, и вот с него чуть не соскочили брюки, и я уже думал, что сейчас задохнусь от хохота, но в это время он опять приземлился и вдруг посмотрел на меня и весело мне подмигнул. Да! Он мне подмигнул, лично. А я взял и тоже ему подмигнул. А что тут такого? Вот, думаю, чертёнок какой симпатичный, подмигивает! И тут совершенно неожиданно он подмигнул мне ещё раз, потёр ладони и вдруг разбежался изо всех сил прямо на меня и обхватил меня двумя руками, а дядька с кнутом моментально натянул верёвку, и мы полетели с Карандашом вверх! Оба! Он захватил мою голову под мышку и держал поперёк живота, очень крепко, потому что мы оказались довольно-таки высоко. Внизу не было людей, а сплошные белые полосы и чёрные полосы, потому что мы быстро вертелись, и было немножко даже щекотно во рту. И когда мы пролетали над оркестром, я испугался, что стукнусь о контрабас, и закричал:
— Мама!
И снизу до меня долетел какой-то гром. Это все смеялись. А Карандаш сразу меня передразнил и тоже крикнул со слезами в голосе:
— Мя-мя!
Снизу слышался грохот и шум, и мы так плавно ещё немножко полетали, и я уже стал было привыкать, но тут неожиданно у меня прорвался мой пакет, и оттуда стали вылетать мои помидоры, они вылетали, как гранаты, в разные стороны, полтора кило помидоров. И, наверно, попадали в людей, потому что снизу нёсся такой шум, что передать нельзя. А я всё время думал, что теперь не хватало только, чтобы вылетела ещё и сметана — триста граммов. Вот тогда-то мне влетит от мамы, будь здоров!
А Карандаш вдруг завертелся волчком, и я вместе с ним, и вот этого как раз не нужно было делать, потому что я опять испугался и стал брыкаться и царапаться, и Карандаш тихонько, но строго сказал, я услышал:
— Толька, ты что?
А я заорал:
— Я не Толька! Я Денис! Пустите меня!
И стал вырываться, но он ещё крепче меня сжал, чуть не задушил, и мы стали совсем медленно плыть, и я увидел уже весь цирк, и дядьку с кнутом, он смотрел на нас и улыбался. И в этот момент сметана всё-таки вылетела. Так я и знал. Она упала прямо на лысину дядьке с кнутом. Он что-то крикнул, и мы немедленно пошли на посадку…
Как только мы опустились и Карандаш выпустил меня, я, сам не знаю почему, побежал изо всех сил, но не туда, я не знал куда, и я метался, потому что голова немного кружилась, и наконец я увидел в боковом проходе тётю Дусю и Марью Николаевну. У них были белые лица, и я побежал к ним, а кругом все хлопали как сумасшедшие.
Тётя Дуся сказала:
— Слава богу, цел. Пошли домой!
Я сказал:
— А помидоры?
Тётя Дуся сказала:
— Я куплю. Идём.
И она взяла меня за руку, и мы все трое вышли в полутёмный коридор. И тут мы увидели, что возле настенного фонаря стоит мальчик. Это был тот самый мальчик, что сидел рядом со мной. Марья Николаевна сказала:
— Толька, где ты был?
Мальчик не отвечал.
Я сказал:
— Куда ты подевался? Я как на твоё место пересел, что тут было!.. Карандаш меня под небо уволок.
Марья Николаевна сказала:
— А ты почему сел на его место?
— Да он мне сам предложил, — сказал я. — Он сказал, что лучше будет видно, я и сел. А он ушёл куда-то!..
— Всё ясно, — сказала Марья Николаевна. — Я доложу в дирекцию. Тебя, Толька, снимут с роли.
Мальчик сказал:
— Не надо, тётя Маша.
Но она закричала шёпотом:
— Как тебе не стыдно! Ты цирковой мальчик, ты репетировал, и ты посмел подсадить на своё место чужого?! А если бы он разбился? Ведь он же неподготовленный!
Я сказал:
— Ничего. Я подготовленный… Не хуже вас, цирковых! Плохо я разве летал?
Мальчик сказал:
— Здорово! Ничего не скажешь. И хорошо с помидорами придумал, как это я-то не догадался. А ведь очень смешно.
— А артист этот ваш, — сказала тётя Дуся, — тоже хорош! Хватает кого ни попадя!
— Михаил Николаевич, — вступилась тётя Маша, — был уже разгорячён, он уже вертелся в воздухе, он тоже не железный, и он твёрдо знал, что на этом месте, как всегда, должен был сидеть специальный мальчик, цирковой. Это закон. А этот малый и тот — они же одинаковые, и костюм одинаковый, он не разглядел…
— Надо глядеть! — сказала тётя Дуся. — Уволок мальчонку, как ястреб мыша.
Я сказал:
— Ну что ж, пошли?
А Толька сказал:
— Слушай, приходи в то воскресенье в два часа. В гости приходи. Я буду ждать тебя возле контроля.
— Ладно, — сказал я, — ладно… Чего там!.. Приду.
Я пришёл со двора после футбола усталый и грязный, как я не знаю кто. Мне было весело, потому что мы выиграли у дома номер пять со счётом 44:37. В ванной, слава богу, никого не было. Я быстро сполоснул руки, побежал в комнату и сел за стол. Я сказал:
— Я, мама, сейчас быка съесть могу.
Она улыбнулась.
— Живого быка? — сказала она.
— Ага, — сказал я, — живого, с копытами и ноздрями!
Мама сейчас же вышла и через секунду вернулась с тарелкой в руках. Тарелка так славно дымилась, и я сразу догадался, что в ней рассольник. Мама поставила тарелку передо мной.
— Ешь! — сказала мама.
Но это была лапша. Молочная. Вся в пенках. Это почти то же самое, что манная каша. В каше обязательно комки, а в лапше обязательно пенки. Я просто умираю, как только вижу пенки, не то чтобы есть. Я сказал:
— Я не буду лапшу!
Мама сказала:
— Безо всяких разговоров!
Я сказал:
— Там пенки!
Мама сказала:
— Ты меня вгонишь в гроб! Какие пенки? Ты на кого похож? Ты вылитый кощей!
Я сказал:
— Лучше убей меня!
Но мама вся прямо покраснела и хлопнула ладонью по столу:
— Это ты меня убиваешь!
И тут вошёл папа. Он посмотрел на нас и спросил:
— О чём тут диспут? О чём такой жаркий спор?
Мама сказала:
— Полюбуйся! Не хочет есть! Парню скоро одиннадцать лет, а он как девочка капризничает.
Мне скоро девять. Но мама всегда говорит, что мне скоро одиннадцать. Когда мне было восемь, она говорила, что мне скоро десять.
Папа сказал:
— А почему не хочет? Что, суп пригорел или пересолен?
Я сказал:
— Это лапша, а в ней пенки…
Папа покачал головой:
— Ах, вот оно что! Его высокоблагородие фон-барон Кутькин-Путькин не хочет есть молочную лапшу! Ему, наверно, надо подать марципаны на серебряном подносе!
Я засмеялся, потому что я люблю, когда папа шутит. Я сказал:
— Это что такое — марципаны?
— Я не знаю, — сказал папа, — наверно, что-нибудь сладенькое и пахнет одеколоном. Специально для фон-барона Кутькина-Путькина!.. А ну давай ешь лапшу!
Я сказал:
— Да ведь пенки же!
— Заелся ты, братец, вот что! — сказал папа и обернулся к маме. — Возьми у него лапшу, — сказал он, — а то мне просто противно! Кашу он не хочет, лапшу он не может!.. Капризы какие! Терпеть не могу!..
Он сел на стул и стал смотреть на меня. Лицо у него было такое, как будто я ему чужой. Он ничего не говорил, а только вот так смотрел — по-чужому. И я сразу перестал улыбаться — я понял, что шутки уже кончились. А папа долго так молчал, и мы все так молчали, а потом он вдруг сказал, и как будто не мне, и не маме, а так кому-то, кто его друг:
— Нет, я, наверно, никогда не забуду эту ужасную осень, — сказал папа, — как невесело, неуютно тогда было в Москве… Война, фашисты рвутся к городу. Холодно, голодно, взрослые все ходят нахмуренные, радио слушают ежечасно… Ну, всё понятно, не правда ли? Мне тогда лет одиннадцать-двенадцать было, и, главное, я тогда очень быстро рос, тянулся кверху, и мне всё время ужасно есть хотелось. Мне совершенно не хватало еды. Я всегда просил хлеба у родителей, но у них не было лишнего, и они мне отдавали свой, а мне и этого не хватало. И я ложился спать голодный, и во сне я видел хлеб. Да что… У всех так было. История известная. Писано-переписано, читано-перечитано…
И вот однажды иду я по маленькому переулку, недалеко от нашего дома, и вдруг вижу — стоит здоровенный грузовик, доверху заваленный арбузами. Я даже не знаю, как они в Москву попали. Какие-то заблудшие арбузы. Наверно, их привезли, чтобы по карточкам выдавать. И наверху в машине стоит дядька, худой такой, небритый и беззубый, что ли, — рот у него очень втянулся. И вот он берёт арбуз и кидает его своему товарищу, а тот — продавщице в белом, а та — ещё кому-то четвёртому… И у них это ловко так цепочкой получается: арбуз катится по конвейеру от машины до магазина. А если со стороны посмотреть — играют люди в зелёно-полосатые мячики, и это очень интересная игра. Я долго так стоял и на них смотрел, и дядька, который очень худой, тоже на меня смотрел и всё улыбался мне своим беззубым ртом, славный человек. Но потом я устал стоять и уже хотел было идти домой, как вдруг кто-то в их цепочке ошибся, загляделся, что ли, или просто промахнулся, и пожалуйте — тррах!.. Тяжеленный арбузище вдруг упал на мостовую. Прямо рядом со мной. Он треснул как-то криво, вкось, и была видна белоснежная тонкая корка, а за нею такая багровая, красная мякоть с сахарными прожилками и косо поставленными косточками, как будто лукавые глазки арбуза смотрели на меня и улыбались из серёдки. И вот тут, когда я увидел эту чудесную мякоть и брызги арбузного сока и когда я почуял этот запах, такой свежий и сильный, только тут я понял, как мне хочется есть. Но я отвернулся и пошёл домой. И не успел я отойти, вдруг слышу — зовут:
— Мальчик, мальчик!
Я оглянулся, а ко мне бежит этот мой рабочий, который беззубый, и у него в руках разбитый арбуз. Он говорит:
— На-ка, малый, арбузика-то, тащи, дома поешь!
И я не успел оглянуться, а он уже сунул мне арбуз и бежит на своё место, дальше разгружать. И я обнял арбуз и еле доволок его до дому, и позвал своего дружка Вальку, и мы с ним оба слопали этот громадный арбуз. Ах, что это была за вкуснота! Передать нельзя! Мы с Валькой отрезали большущие кусища, во всю ширину арбуза, и когда кусали, то края арбузных ломтей задевали нас за уши, и уши у нас были мокрые, и с них капал розоватый арбузный сок. И животы у нас с Валькой надулись и тоже стали похожи на арбузы. Если по такому животу щёлкнуть пальцем, звон пойдёт знаешь какой? Как от барабана. И об одном только мы с Валькой жалели, что у нас нет хлеба, а то бы мы ещё лучше наелись. Да…
Папа повернулся и стал смотреть в окно.
— А потом ещё хуже завернула осень, — сказал он, — стало совсем холодно, с неба сыпал зимний, сухой и меленький снег, и его тут же сдувало сухим и острым ветром. И еды у нас стало совсем мало, и фашисты всё шли и шли к Москве, и я всё время был голодный. И теперь мне снился не только хлеб. Мне ещё снились и арбузы. И однажды утром я увидел, что у меня совсем уже нет живота, он просто как будто прилип к позвоночнику, и я прямо уже ни о чём не мог думать, кроме еды. И я позвал Вальку и сказал ему:
— Пойдём, Валька, сходим в тот арбузный переулок, может быть, там опять арбузы разгружают, и, может быть, опять один упадёт, и, может быть, нам его опять подарят.
И мы закутались с ним в какие-то бабушкины платки, потому что холодюга был страшный, и пошли в арбузный переулок. На улице был серый день, людей было мало, и в Москве тихо было, не то что сейчас. В арбузном переулке и вовсе никого не было, и мы стали против магазинных дверей и ждём, когда же придёт грузовик с арбузами. И уже стало совсем темнеть, а он всё не приезжал. Я сказал:
— Наверно, завтра приедет…
— Да, — сказал Валька, — наверно, завтра.
И мы пошли с ним домой. А назавтра снова пошли в переулок, и снова напрасно. И мы каждый день так ходили и ждали, но грузовик не приехал…
Папа замолчал. Он смотрел за окно, и глаза у него были такие, как будто он видит чего-то такое, чего ни я, ни мама не видим. Мама подошла к нему, но папа сразу встал и вышел из комнаты. Мама пошла за ним. А я остался один. Я сидел и тоже смотрел в окно, куда смотрел папа, и мне показалось, что я прямо вот вижу папу и его товарища, как они дрогнут и ждут. Ветер по ним бьёт, и снег тоже, а они дрогнут и ждут, и ждут, и ждут… И мне от этого просто жутко сделалось, и я прямо вцепился в свою тарелку и быстро, ложка за ложкой, выхлебал её всю, и наклонил потом к себе, и выпил остатки, и хлебом обтёр донышко, и ложку облизал.
Это дело было так. У нас был урок — труд. Раиса Ивановна сказала, чтобы мы сделали каждый по отрывному календарю, кто как сообразит. Я взял картонку, склеил её зелёной бумагой, посредине прорезал щёлку, к ней прикрепил спичечную коробку, а на коробку положил стопочку белых листиков, подогнал, подклеил, подровнял и на первом листике написал:
«С Первым маем!»
Получился очень красивый календарь для маленьких детей. Если, например, у кого куклы, то для этих кукол. В общем, игрушечный. И Раиса Ивановна поставила мне пять.
Она сказала:
— Мне нравится.
И я пошёл к себе и сел на место. И в это время Лёвка Бурин тоже стал сдавать свой календарь, а Раиса Ивановна посмотрела на его работу и говорит:
— Наляпано.
И поставила Лёвке тройку.
А когда наступила перемена, Лёвка остался сидеть на скамейке. У него был довольно-таки невеселый вид. А я в это время как раз промокал кляксу, и, когда увидел, что Лёвка такой грустный, я прямо с промокашкой в руке пошёл к Левке. Я хотел его развеселить, потому что мы с ним дружим и он один раз подарил мне монетку с дыркой. И ещё обещал принести мне стреляную охотничью гильзу, чтобы я из неё сделал атомный телескоп.
Я подошёл к Лёвке и сказал:
— Эх ты, Ляпа!
И состроил ему косые глаза.
И тут Лёвка ни с того ни с сего как даст мне пеналом по затылку. Вот когда я понял, как искры из глаз летят. Я страшно разозлился на Лёвку и треснул его изо всех сил промокашкой по шее. Но он, конечно, даже не почувствовал, а схватил свой портфель и пошёл домой. А у меня даже слёзы капали из глаз — так здорово поддал мне Лёвка, — капали прямо на промокашку и расплывались на ней, как бесцветные кляксы…
И тогда я решил Лёвку убить. После школы я целый день сидел дома и готовил оружие. Я взял у папы с письменного стола его синий разрезальный нож из пластмассы и целый день точил его о плиту. Я его упорно точил, терпеливо. Он очень медленно затачивался, но я всё точил и всё думал, как я приду завтра в класс и мой верный синий кинжал блеснёт перед Лёвкой, я занесу его над Лёвкиной головой, а Лёвка упадёт на колени и будет умолять меня даровать ему жизнь, и я скажу:
«Извинись!»
И он скажет:
«Извини!»
А я засмеюсь громовым смехом, вот так: «Ха-ха-ха-ха!»
И эхо долго будет повторять в ущельях этот зловещий хохот. А девчонки от страха залезут под парты.
И когда я лёг спать, то все ворочался с боку на бок и вздыхал, потому что мне было жалко Лёвку — хороший он человек, но теперь пусть несёт заслуженную кару, раз он стукнул меня пеналом но голове. И синий кинжал лежал у меня под подушкой, и я сжимал его рукоятку и чуть не стонал, так что мама спросила:
— Ты что там кряхтишь?
Я сказал:
— Ничего.
Мама сказала:
— Живот, что ли, болит?
Но я ничего ей не ответил, просто я взял и отвернулся к стенке и стал дышать, как будто я давно уже сплю.
Утром я ничего не мог есть. Только выпил две чашки чаю с хлебом с маслом, с картошкой и сосиской. Потом пошёл в школу. Синий кинжал я положил в портфель с самого верху, чтоб удобно было достать.
И перед тем как войти в класс, я долго стоял у дверей и не мог войти, так сильно билось сердце. Но всё-таки я себя переборол, толкнул дверь и вошёл. В классе всё было как всегда, и Лёвка стоял у окна с Валериком. Я, как его увидел, сразу стал расстёгивать портфель, чтобы достать кинжал. Но Лёвка в это время побежал ко мне. Я подумал, что он опять стукнет меня пеналом или чем-нибудь ещё, и стал ещё быстрее расстёгивать портфель, но Лёвка вдруг остановился около меня и как-то затоптался на месте, а потом вдруг наклонился ко мне близко-близко и сказал:
— На!
И он протянул мне золотую стреляную гильзу. И глаза у него стали такие, как будто он ещё что-то хотел сказать, но стеснялся. А мне вовсе и не нужно было, чтобы он говорил, просто я вдруг совершенно забыл, что хотел его убить, как будто и не собирался никогда, даже удивительно.
Я сказал:
— Хорошая какая гильза.
Взял её. И пошёл на своё место.
— Мальчики и девочки! — сказала Раиса Ивановна. — Вы хорошо закончили эту четверть. Поздравляю вас. Теперь можно и отдохнуть. На каникулах мы устроим утренник и карнавал. Каждый из вас может нарядиться в кого угодно, а за лучший костюм будет выдана премия, так что готовьтесь. — И Раиса Ивановна собрала тетрадки, попрощалась с нами и ушла.
И, когда мы шли домой, Мишка сказал:
— Я на карнавале буду гномом. Мне вчера купили накидку от дождя и капюшон. Я только лицо чем-нибудь занавешу, и гном готов. А ты кем нарядишься?
Я сказал:
— Там видно будет.
И забыл про это дело. Потому что дома мама мне сказала, что она уезжает в санаторий на десять дней и чтоб я тут вёл себя хорошо и следил за папой. И она на другой день уехала, а я с папой совсем замучился. То одно, то другое, и на улице шёл снег, и всё время я думал, когда же мама вернётся. Я зачёркивал клеточки на своём календаре.
И вдруг неожиданно прибегает Мишка и прямо с порога кричит:
— Идёшь ты или нет?
Я спрашиваю:
— Куда?
Мишка кричит:
— Как — куда? В школу! Сегодня же утренник, и все будут в костюмах! Ты что, не видишь, что я уже гномик?
И правда, он был в накидке с капюшончиком.
Я сказал:
— У меня нет костюма! У нас мама уехала.
А Мишка говорит:
— Давай сами чего-нибудь придумаем! Ну-ка, что у вас дома есть почудней? Ты надень на себя, вот и будет костюм для карнавала.
Я говорю:
— Ничего у нас нет. Вот только папины бахилы для рыбалки.
Бахилы — это такие высокие резиновые сапоги. Если дождик или грязь — первое дело бахилы. Нипочём ноги не промочишь.
Мишка говорит:
— А ну надевай, посмотрим, что получится!
Я прямо с ботинками влез в папины сапоги. Оказалось, что бахилы доходят мне чуть не до подмышек. Я попробовал в них походить. Ничего, довольно неудобно. Зато здорово блестят. Мишке очень понравилось. Он говорит:
— А шапку какую?
Я говорю:
— Может быть, мамину соломенную, что от солнца?
Мишка говорит:
— Давай её скорей!
Достал я шапку, надел. Оказалось, немножко великовата, съезжает до носа, но всё-таки на ней цветы.
Мишка посмотрел и говорит:
— Хороший костюм. Только я не понимаю, что он значит?
Я говорю:
— Может быть, он значит «мухомор»?
Мишка засмеялся:
— Что ты, у мухомора шляпка вся красная! Скорей всего твой костюм обозначает «старый рыбак»!
Я замахал на Мишку:
— Сказал тоже! «Старый рыбак»!.. А борода где?
Тут Мишка задумался, а я вышел в коридор, а там стояла наша соседка Вера Сергеевна. Она, когда меня увидела, всплеснула руками и говорит:
— Ох! Настоящий кот в сапогах!
Я сразу догадался, что значит мой костюм! Я «Кот в сапогах»! Только жалко, хвоста нет! И спрашиваю:
— Вера Сергеевна, у вас есть хвост?
А Вера Сергеевна говорит:
— Разве я очень похожа на чёрта?
— Нет, не очень, — говорю я. — Но не в этом дело. Вот вы сказали, что этот костюм значит «Кот в сапогах», а какой же кот может быть без хвоста? Нужен какой-нибудь хвост! Вера Сергеевна, поделитесь, а?
Тогда Вера Сергеевна сказала:
— Одну минуточку… — и вынесла мне довольно драненький рыжий хвостик с чёрными пятнами.
— Вот, — говорит, — это хвост от старой горжетки. Я в последнее время прочищаю им керогаз, но, думаю, тебе он вполне подойдёт.
Я сказал «большое спасибо» и понёс хвост Мишке.
Мишка, как увидел его, говорит:
— Давай быстренько иголку с ниткой, я тебе пришью. Это чудный хвостик.
И Мишка стал пришивать мне сзади хвост. Он шил довольно ловко, но потом вдруг ка-ак уколет меня!
Я закричал:
— Потише ты, храбрый портняжка! Ты что, не чувствуешь, что шьёшь прямо по живому? Ведь колешь же!
Мишка сказал:
— Это я немножко по рассчитал! — да опять как кольнёт!
— Мишка, рассчитывай получше, а то я тебя тресну!
А он:
— Я в первый раз в жизни шью!
И опять — коль!..
Я прямо заорал:
— Ты что, не понимаешь, что я после тебя буду полный инвалид и не смогу сидеть?
Но тут Мишка сказал:
— Ура! Готово! Ну и хвостик! Не у каждой кошки есть такой!
Тогда я взял тушь и кисточкой нарисовал себе усы, по три уса с каждой стороны — длинные-длинные, до ушей!
И мы пошли в школу.
Там народу было видимо-невидимо, и все в костюмах. Одних гномов было человек пятьдесят. И ещё было очень много белых «снежинок». Это такой костюм, когда вокруг много белой марли, а в середине торчит какая-нибудь девочка.
И мы все очень веселились и танцевали.
И я тоже танцевал, но всё время спотыкался и чуть не падал из-за больших сапог, и шляпа тоже, как назло, постоянно съезжала почти до подбородка.
А потом наша октябрятская вожатая Люся вышла на сцену и сказала звонким голосом:
— Просим «Кота в сапогах» выйти сюда для получения первой премии за лучший костюм!
И я пошёл на сцену, и когда входил на последнюю ступеньку, то споткнулся и чуть не упал. Все громко засмеялись, а Люся пожала мне руку и дала две книжки: «Дядю Стёпу» и «Сказки-загадки». Тут Борис Сергеевич заиграл туш, а я пошёл со сцены.
И когда сходил, то опять споткнулся и чуть не упал, и опять все засмеялись.
А когда мы шли домой, Мишка сказал:
— Конечно, гномов много, а ты один!
— Да, — сказал я, — но все гномы были так себе, а ты был очень смешной, и тебе тоже надо книжку. Возьми у меня одну.
Мишка сказал:
— Не надо, что ты!
Я спросил:
— Ты какую хочешь?
Он сказал:
— «Дядю Стёпу».
И я дал ему «Дядю Стёпу».
А дома я скинул свои огромные бахилы, и побежал к календарю, и зачеркнул сегодняшнюю клеточку. А потом зачеркнул уж и завтрашнюю.
Посмотрел, а до маминого приезда осталось всего три дня!
Мы сидели возле дяди Володиной дачи на брёвнах, и папа обстругивал большенную ореховую палку для моего лука, а я в это время наващивал верёвку для тетивы.
Всё было тихо и спокойно, только в переулке тарахтела дорожная машина, и у неё вместо колёс было два тяжёлых катка, — она делала в нашем посёлке асфальтовую дорогу. Сиденье на этой машине помещалось очень высоко, и когда она проехала мимо нас, над нашим забором проплыла голова дорожного рабочего. Лицо у него было всё голубое, потому что у него очень сильно росла борода. Он её брил каждый день, и от этого лицо всегда было голубое. Рядом с этим голубым проплыло лицо румяной девушки, его помощницы, с красивыми чёрными глазами и длинными ресницами.
Я знал, что эти рабочие поехали обедать на свою базу в Сосенки, потому что работать они начали ещё ночью, когда все ещё спали и было не жарко.
Этот дядька с голубым лицом однажды довольно жгуче шуганул меня прутом по ногам, за то что я заводил его машину, когда он ушёл. Он тогда здо́рово жиганул меня, и я его не любил. Я даже боялся, как бы он не пожаловался сейчас папе, что я озорую, но он, слава богу, меня не заметил и проехал мимо.
И мы с папой сидели так рядом на брёвнышках, и я посвистывал, а папа помалкивал, и мы только улыбались друг другу, потому что нам очень нравилось жить в этом посёлке. Мы здесь гостили уже шестой день, и я подружился с соседскими ребятами, и перезнакомился со всеми собаками, и знал каждую по имени и фамилии. Мы катались на лодках, жгли костры и ходили по грибы и видели, как вдалеке полем пробежали лосиха и лосёнок.
А сегодня мы с папой собирались пострелять из лука и потом запустить змея — высоко-высоко, под самое солнце.
И пока я про всё это думал, вдруг хлопнула калитка, и к нам во двор вошёл Александр Семёныч, наш сосед, у него есть своя автомашина «Волга». Они с папой друзья.
Оп сел рядом с нами и сказал:
— Беда.
Папа сказал:
— Что такое?
Александр Семёныч сказал:
— У него, видите ли, свадьба! А мне какое дело? Сегодня свадьба, завтра крестины, послезавтра именины!.. А мне как быть? Сидеть без шофёра? — Он погрозил кому-то кулаком. — У меня дела поважнее вашей свадьбы!
Пана сказал:
— Расскажите толком.
И Александр Семёныч сказал, что его шофёр Лёша решил жениться на одной своей знакомой и сегодня у него свадьба.
— Ну и пусть женится, — сказал папа, — вам-то что?
Но Александр Семёныч, разгорячился:
— Мне в город нужно, — сказал он, — вот так! Понятно?
И он попилил ладонью себе горло. Мол, позарез. Но папа молчал.
— Ага, — ехидно сказал Александр Семёныч, — отмалчиваетесь? Палочки строгаете? А где чувство локтя?!
— Ведь отпуск, — сказал папа, — надо с сыном побыть.
— Никуда он не денется, — заявил Александр Семёныч и шлёпнул меня по спине. — Мы просто возьмём его с собой! Надо парню удовольствие доставить. Пусть прокатится!
И тут я наконец понял, чего он добивается. И как это я сразу не догадался? Ведь ездить-то он не умеет! Не умеет управлять своей собственной «Волгой». А папа умеет. И «Волгой», и «Победой», и «ГАЗ-51», и какой угодно. Потому что у папы есть водительские права, он даже ездил в автопробег Москва — Хабаровск. У него только машины собственной нет, а ездит он классно! И Александр Семёныч подкатывается, значит, к нам, чтобы папа свёз его в город и обратно.
И хотя я видел, что папе не очень-то охота ехать, потому что он пригрелся на солнышке, и ему очень симпатично сидеть в старых брюках около сарая и строгать потихоньку палочку, и никуда ему неохота, но сам-то я очень обрадовался, что можно будет слетать на автомобиле, и поэтому я сразу заорал:
— Поехали! Какой может быть разговор!
И Александр Семёныч вскочил как ужаленный и тоже завопил во всё горло:
— Правильно! Урра! Поехали!..
Тут папа совсем сдался и только сказал умоляюще:
— Только, как говорится, взад-назад. Быстро! Чтобы к трём быть обратно!
Александр Семёныч расхохотался и положил руку на сердце:
— К двум! — И поклялся: — Чтоб мне провалиться на этом месте! К двум часам мы будем здесь. Как штык!
И мы с папой пошли переоделись, а потом вывели машину со двора Александра Семёныча, и они сели впереди, папа за рулём. А меня отправили в заднюю кабину и защёлкнули за мной обе дверцы. И я сразу стал за папиной спиной, чтобы смотреть вперёд, на дорогу, на спидометр, на лес, на встречные машины, и чтобы воображать, что это я веду машину, я, а не папа, и что она вовсе не автомобиль, а космический корабль, а я самый первый человек, который полетел на небо, к прохладным звёздам.
И так мне интересно было ехать, и приятно, и весело! Вокруг всё было зелёное. Трава, и большие деревья, и тоненькие берёзки — всё было зелёное вокруг. И ветер был такой сильный и тёплый и тоже пахнул зелёным.
Я стоял позади папы и посвистывал и смотрел вперёд на дорогу; она блестела как серебряная, и, если пригнуть голову, было видно, как дрожит над ней и вьётся раскалённый воздух.
И то попадалась на дороге доска — видно, грузовик обронил, — то небольшая охапка сена, и тоже было понятно, откуда она здесь, то шофёрские концы, какими руки вытирают. И получалось, что дорога как будто рассказывает, кто по ней проехал до нас с папой и Александром Семёнычем.
А сейчас мы мчались довольно быстро, спидометр показывал семьдесят, и я наконец начал играть в космический корабль. Я включал приборы, и выжимал педали, и щёлкал рычажками, и летел мимо Марса и Луны, ещё и ещё дальше, и скоро я решил, что вступил в состояние невесомости, и стал подпрыгивать, чтобы проверить, весомый я или невесомый.
Но папа сказал, не оборачиваясь:
— Стой смирно!
И я опять стал смотреть вперёд. И только я посмотрел вперёд, я сразу увидел, что через дорогу идёт девочка! То есть она бежит перед самой нашей машиной. Бежит и бежит. И откуда она взялась, ведь только что её не было! Просто как будто из-под земли выскочила! Наша машина резко крутанула вправо, и страшно загудел гудок… И я успел заметить, что девочка тоже метнулась вправо, опять под машину, и тут раздался какой-то дикий визг, и лязг, и скрежет, и машину как будто кто-то дёрнул за хвост, и дальше всё пошло совершенно непонятно. Мне показалось, что через меня прошёл электрический ток, и сразу что-то жалобно зазвенело, а потом словно бы хрустнуло, и гудок непрерывно гудел, а я весь прижался к переднему сиденью, я ухватился за него руками, и локтями, и грудью и вдруг увидел, что берёзки в окне упали все сразу налево, как подрезанные, а потом быстро появились снова и опять рухнули влево… И тут всё остановилось. Я стоял на четвереньках. Надо мной было открытое окно, как будто я был в подводной лодке или на дне колодца. И вдруг, сам не знаю почему, я стал карабкаться, как кошка, и вцепляться во что попало — в чехлы, в ручки, всё равно во что, — и, в общем, я моментально выскочил наружу. Наша машина лежала под откосом на боку. У неё не было никаких стёкол. Из-под мотора вытекал небольшой дымок. Крыша была сплюснута, как старая шляпа. Машина всё время гудела. Колёса у неё вертелись, как лапки у жука, когда его перевернёшь.
Из другого окошка вылез человек. Это был Александр Семёныч. Он вылез и сразу подошёл ко мне.
Он сказал:
— Ты не знаешь, где мой левый ботинок?
И правда, одна нога у него была разута. Он взглянул на машину, схватился за голову и опять сказал:
— Не могу понять, куда девался ботинок… Поищи.
И я стал шарить в траве.
Ботинка нигде не было, а машина всё время гудела тоскливым голосом. Я не мог этого слышать, у меня мурашки бежали по затылку, и я отошёл от неё подальше.
Около края дороги остановился грузовик, из него попрыгали солдаты и побежали вниз, к нам. Один солдат заглянул в машину и замахал руками остальным:
— Там человек! Быстро!..
И солдаты схватили машину и поставили её на колёса. Она всё гудела, как будто звала. И только тут я вдруг вспомнил, что там, за рулём, сидит мой папа!
Как я мог об этом забыть! Мне стало ужасно… Я побежал к машине.
Папа сидел, неудобно скрючившись, всё тело его было повернуто назад, как будто он смотрел в заднее окно. Рука его была в руле, она и нажимала на гудок. Кружок сигнала и костяной круг переплелись между собой и как капкан держали папину руку возле локтя. Рука была синяя, распухшая, и из неё лилась кровь.
Солдаты стали раздирать руль. Они открыли дверцы, и папа вышел на воздух. Он был весь белый, и глаза у него были белые, и рука висела, как будто она была от другого человека. Я подбежал к папе и встал перед ним, но он не успел меня заметить, потому что в это время на мотоцикле подскакали милиционеры.
Один из них сказал:
— Предъявите права!
Папа стоял к нему боком, и этот милиционер не видел его руки, а папа медленно и неловко полез левой рукой в правый карман и никак не мог в него залезть. Тогда я придвинулся к нему вплотную и достал права. Папа поглядел на меня. Он, как видно, только сейчас вспомнил, что я был с ним всё время. Он левой рукой схватил меня за плечо и нагнулся ко мне близко-близко. Он сказал как будто издалека:
— Это ты? — И стал трясти меня и закричал: — Где больно? Говори!..
Я сказал:
— Нигде не больно. Я весь целый…
Папа сел на корточки и привалился к колесу. У него лицо стало мокрое. Пот бежал у него со лба толстыми каплями. Он вдруг начал сползать набок, как будто хотел прилечь. Я вцепился в его рубашку, чтобы он не ложился на землю. Но тут к нам протиснулся человек в белом халате. Он стал перед папой на колени и сразу схватил его за правую руку.
Папа сказал:
— Ко всем чертям…
И доктор встал на ноги. Он сказал:
— Перелом. Двойной.
И поднял папу, и повёл его к большой машине. Народу вокруг было очень много, и по краю дороги стояли автобусы, и «москвичи», и «газики». Я даже заметил, что дорожная машина с нашей улицы тоже была здесь. Я пошёл за доктором и папой, но меня оттирала толпа, и я еле пробивался сзади. Когда папа поднялся наверх по откосу, я увидел, что к нему подбежал дорожный рабочий с голубым лицом, тот самый, что когда-то давно жиганул меня прутом по ногам. Он что-то сказал папе на ходу, и папа кивнул головой. Потом папа стал садиться в «скорую помощь», и я понял, что он опять совсем забыл про меня. Но всё равно я решил бежать за ним и его машиной, пока не догоню. Тут папа обернулся и что-то крикнул мне. Я не расслышал что. Машина тронулась и поехала, я побежал за ней, но не успел взбежать кверху, было высоко, и я остановился, потому что очень билось сердце.
Сверху была видна наша «Волга». Она стояла, как подбитый танк. Из-за неё вышел Александр Семёныч и сказал:
— Можешь себе представить, ботинок лежал в багажнике. Фантастика!
К нему подошёл милиционер.
— Так, — сказал он и стал опять черкать в блокноте, — сейчас будем продолжать… А мальчишка этот, видать, в сорочке родился. Ни царапинки! Стало быть, это ваша машина?
Я хотел его спросить, когда же привезут обратно папу, но в это время сверху крикнули:
— Товарищ начальник! Мы мальчонку с собой заберём, чего ему тут на солнце печься!.. Мы на ихней улице асфальт кладём. Аккурат у ихнего дома. Иди, мальчик, сюда!
Это кричал со своей машины человек с голубым лицом.
Милиционер сказал:
— Поедешь?
Я не знал, что ответить, потому что мне было совестно оставлять Александра Семёныча одного. А он, видно, догадался, про что я думаю, и сказал:
— Ничего, поезжай…
Я сказал:
— А вы без меня управитесь?
Он сказал:
— Постараюсь. Мне помогут, езжай…
Но я не двигался с места.
Тогда сверху соскочила красивая девушка, что сидела рядом с голубым человеком. Она взяла меня за руку и сказала:
— А мы ему руль дадим подержать. Да, Ваня? Товарищ начальник, вы ему разрешите, пожалуйста, за руль подержаться. Он у нас будет сам править, честное слово! Он даже, если захочет, будет сигналы дудеть. Да, Ваня? Он будет дудеть, и все ему будут завидовать, а вы, товарищ начальник, наверно, тоже будете ему завидовать. Да? Иди сюда, мальчинька, золотко моё, на, держись за руль, чтоб ты был здоров!
Она так пела надо мной, как над маленьким, и поставила меня впереди голубого человека. От него сильно пахло горячим бензином. Он положил мои руки на руль, а рядом свои, и я увидел, какие у него толстые пальцы, с широкими ногтями с чёрной каёмкой.
Он нажал на педаль, загремел рычагами, и мы, все трое, отъехали от этого страшного места. Всё было зелёное вокруг — и трава, и тоненькие берёзки, — и ветерок пахнул чем-то зелёным, как будто ничего не случилось.
И мы так ехали и молчали, и, хотя я держал руки на руле, я не играл ни во что. Мне не хотелось. А дядька с голубым лицом вдруг сказал своей помощнице:
— Ты посмотри, Фирка, какой папаня у этого огольца! Ведь это не каждый рыскнёт… Не схотел, значит, чужую девочку жизни решить. Машину разбил! Хотя машина что, она железка, туды ей и дорога, починится. А вот ребёнка давить не схотел, вот что дорого… He схотел, нет. Сыном родным рыскнул. Выходит, душа у человека геройская, огневая… Большая, значит, душа. Вот таких-то, Фирка, мы на фронте очень уважали…
Он нащупал и надавил мой нос, как кнопку звонка:
— Ззынь…
И за то, что он сказал такое хорошее про моего папу, я изо всех сил сжал его толстый палец и заплакал.
Мы с Мишкой так заигрались в хоккей, что совсем забыли, на каком мы находимся свете, и когда спросили одного проходящего дяденьку, который час, он нам сказал:
— Ровно два.
Мы с Мишкой прямо за голову схватились. Два часа! Каких-нибудь пять минут поиграли, а уже два часа! Ведь это же ужас! Мы же в школу опоздали! Я подхватил портфель и закричал:
— Бегом давай, Мишка!
И мы полетели, как молнии. Но очень скоро устали и пошли шагом.
Мишка сказал:
— Не торопись, теперь уже всё равно опоздали.
Я говорю:
— Ох, влетит… Родителей вызовут! Ведь без уважительной же причины.
Мишка говорит:
— Надо её придумать. Уважительную эту причину. А то на совет отряда пригласят. Давай выдумывай поскорее!
Я говорю:
— Давай скажем, что у нас зубы заболели и что мы ходили их вырывать.
Но Мишка только фыркнул:
— У обоих сразу заболели, да? Хором, заболели?.. Нет, так по бывает. И потом: если мы их рвали, то где же дырки?
Я говорю:
— Что же делать? Прямо не знаю… Ой, вызовут на совет и родителей пригласят!.. Слушай, знаешь что? Надо придумать что-нибудь интересное и храброе, чтобы нас ещё и похвалили за опоздание, понял?
Мишка говорит:
— Это как?
А я:
— Ну, например, выдумаем, что где-нибудь был пожар, а мы как будто ребёнка из этого пожара вытащили, понял?
Мишка обрадовался:
— Ага, понял! Можно про пожар выдумать, а то ещё лучше сказать, как будто лёд на пруду проломился, и ребёнок этот — бух!.. В воду упал! А мы его вытащили… Тоже красиво!
— Ну да, — говорю я, — правильно! Но пожар всё-таки лучше!
— Ну нет, — говорит Мишка, — именно что лопнувший пруд интереснее!
И мы с ним ещё немножко поспорили, что интересней и храбрей, и не доспорили, а уже пришли к школе. А в раздевалке наша гардеробщица тётя Паша вдруг говорит:
— Ты где это так оборвался, Мишка? У тебя весь воротник без пуговиц. Нельзя таким чучелом в класс являться. Всё равно уж ты опоздал, давай хоть пуговицы-то пришью! Вон у меня их целая коробка. А ты, Дениска, иди в класс, нечего тебе тут торчать!
Я сказал Мишке:
— Ты поскорее тут шевелись, а то мне одному, что ли, отдуваться?
Но тётя Паша шуганула меня:
— Иди, иди, а он за тобой! Марш!
И вот я тихонько приоткрыл дверь нашего класса, просунул голову, и вижу весь класс, и слышу, как Раиса Ивановна диктует по книжке:
— «Птенцы пищат…»
А у доски стоит Валерка и выписывает корявыми буквами:
«Пценцы пестчат…»
Я не выдержал и рассмеялся, а Раиса Ивановна подняла глаза и увидела меня. Я сразу сказал:
— Можно войти, Раиса Иванна?
— Ах, это ты, Дениска, — сказала Раиса Ивановна. — Что ж, входи! Интересно, где это ты пропадал?
Я вошёл в класс и остановился у шкафа. Раиса Ивановна вгляделась в меня и прямо ахнула:
— Что у тебя за вид? Ты почему такой встрёпанный? Где это ты так извалялся? А? Отвечай толком!
А я ещё ничего не придумал и не могу толком отвечать, а так, говорю что попало, всё подряд, только чтобы время протянуть:
— Я, Раиса Иванна, не один… Вдвоём мы, вместе с Мишкой… Вот оно как. Ого!.. Ну и дела. Так и так!.. И так далее…
А Раиса Ивановна:
— Что-что? Ты успокойся, говори помедленней, а то непонятно! Что случилось? Где вы были? Да говори же!
А я совсем не знаю, что говорить. А надо говорить. А что будешь говорить, когда нечего говорить? Вот я и говорю:
— Мы с Мишкой. Да. Вот… Шли себе и шли. Никого не трогали. Мы в школу шли, чтоб не опоздать. И вдруг такое! Такое дело, Раиса Иванна, прямо ох-ох-ох! Ух ты! Ай-яй-яй!
Тут все в классе рассмеялись и загалдели. Особенно громко возликовал Валерка. Потому что он уже давно предчувствовал двойку за своих «пценцов». А тут урок остановился, и можно смотреть на меня и хохотать. Он прямо покатывался. Но Раиса Ивановна быстро прекратила этот базар.
— Тише, — сказала она, — дайте разобраться! Кораблёв! Отвечай, где вы были? Где Миша?
А у меня в голове уже началось какое-то завихрение от всех этих приключений, и я ни с того ни с сего заявил:
— Мишка сейчас тётю Пашу к пуговице пришивает! То есть воротник пришивает к тёте Паше!
Опять шум и смех. А Раиса Ивановна ужасно покраснела, и тут я понял, что хочешь не хочешь, а теперь уж надо что-нибудь сказать.
Я взял и брякнул:
— Там пожар был!
И сразу все утихли. А Раиса Ивановна побледнела и говорит:
— Где пожар?
А я:
— Возле нас. Во дворе. Во флигеле. Дым валит — прямо клубами. А мы с Мишкой мимо этого… как его… мимо чёрного хода! А дверь этого хода кто-то доской снаружи припёр. Вот. А мы идём! А оттуда, значит, дым! И кто-то пищит. Задыхается. Ну, мы доску отняли, а там маленькая девочка. Плачет. Задыхается. Ну, мы её за руки, за ноги — и спасли. А тут её мама прибегает, говорит: «Как ваша фамилия, мальчики? Я про вас в газету благодарность напишу». А мы с Мишкой говорим: «Что вы, какая может быть благодарность за эту пустяковую девчонку. Не стоит благодарности. Мы скромные ребята». Вот. И мы ушли с Мишкой. Можно сесть, Раиса Иванна?
Она встала из-за стола и подошла ко мне. Глаза у неё были серьёзные и счастливые.
Она сказала:
— Как это хорошо! Очень, очень рада, что вы с Мишей такие молодцы! Иди садись. Сядь. Посиди…
И я видел, что она прямо хочет меня погладить или даже поцеловать. И мне от всего этого не очень-то весело стало. И я пошёл потихоньку на своё место, и весь класс смотрел на меня, как будто я и вправду сотворил что-то особенное. И на душе у меня скребли кошки.
Но в это время дверь распахнулась, и на пороге показался Мишка. Все повернулись и стали смотреть на него. А Раиса Ивановна обрадовалась:
— Входи, — сказала она, — входи, Мишук, садись. Сядь. Посиди. Успокойся. Ты ведь, конечно, тоже переволновался!
— Ещё как! — говорит Мишка. — Боялся, что вы заругаетесь.
— Ну, раз у тебя уважительная причина, — говорит Раиса Ивановна, — ты мог по волноваться. Всё-таки вы с Дениской человека спасли. Не каждый день такое бывает.
Мишка даже рот разинул. Он, видно, совершенно забыл, о чём мы с ним говорили.
— Ч-ч-челловека? — говорит Мишка и даже заикается. — С…с… спасли? А кк… кк… кто спас?
Тут я понял, что Мишка сейчас всё испортит. И я решил ему помочь, чтобы натолкнуть его и чтобы он вспомнил, и так ласковенько ему улыбнулся и говорю:
— Ничего не поделаешь, Мишка, брось притворяться… Я уже всё рассказал!
И сам в это время делаю ему глаза со значением: что я уже всё наврал и чтобы он не подвёл! А этот дурачок смотрит на меня, как баран на новые ворота. А я ему подмигиваю, уже прямо двумя глазами, и вдруг вижу — он вспомнил! И сразу догадался, что надо делать дальше! Вот наш милый Мишенька глазки опустил, как самый скромный на свете маменькин сынок, и таким противным, приличным голоском говорит:
— Ну зачем ты это!.. Ерунда какая…
И даже покраснел, как настоящий артист. Ай да Мишка! Я прямо не ожидал от него такой прыти. А он сел за парту как ни в чём не бывало и давай тетради раскладывать. И все на него смотрели с уважением, и я тоже. И, наверно, этим дело бы и кончилось. Но тут чёрт всё-таки дёрнул Мишку за язык. Мишка огляделся вокруг и ни с того ни с сего сказал:
— А он вовсе и не тяжёлый был. Кило десять — пятнадцать, не больше…
Раиса Ивановна говорит:
— Кто? Кто не тяжёлый, кило десять — пятнадцать?
А Мишка:
— Да мальчишка этот.
— Какой мальчишка?
А Мишка:
— Да которого мы из-подо льда вытащили…
— Ты что-то путаешь, — говорит Раиса Ивановна, — ведь это была девочка! И потом откуда там лёд?
А Мишка гнёт своё:
— Как — откуда лёд? Зима, вот и лёд! Все Чистые пруды замёрзли. А мы с Дениской идём, слышим — кто-то из проруби кричит. Барахтается и пищит. Карабкается. Бултыхается и хватается руками. Ну, а лёд что? Лёд, конечно, обламывается! Ну, мы с Дениской подползли, счас этого мальчишку за руки, за ноги и на берег. Ну, тут дедушка его прибежал, давай слёзы лить…
Я уже ничего не мог поделать: Мишка врал как по-писаному, ещё лучше меня. А в классе уже все догадались, что он врёт и что я тоже врал, и после каждого Мишкиного слова все покатывались, а я ему делал знаки, чтобы замолчал и перестал врать, потому что он не то врал, что нужно, но куда там! Мишка никаких знаков не замечал и заливался соловьём:
— Ну, тут дедушка его говорит: «Сейчас я вам именные часы подарю за этого мальчишку». А мы говорим: «Не надо, мы скромные ребята!»
Я не выдержал и крикнул:
— Только это был пожар! Мишка перепутал!
А он мне:
— Ты что, рехнулся, что ли? Какой может быть в проруби пожар? Это ты всё позабыл.
А в классе все падают в обморок от хохота, просто помирают. А Раиса Ивановна ка-ак хлопнет по столу! Все сразу замолчали. А Мишка так и остался стоять с открытым ртом.
Раиса Ивановна говорит:
— Как стыдно врать! Какой позор! И я-то их считала хорошими пионерами!.. Продолжаем урок.
И все ребята сразу перестали на нас смотреть. И в классе было тихо и как-то скучно. И я написал Мишке записку:
«Вот видишь, надо было говорить правду!»
А он прислал ответ:
«Ну конечно! Или говорить правду, или получше сговариваться».
— Вот, — сказала мама, — полюбуйтесь! На что уходит отпуск? Посуда, посуда, три раза в день посуда! Утром мой чашки, вечером мой чашки, а днём целая гора тарелок. Просто бедствие какое-то!
— Да, — сказал папа, — действительно это ужасно! Как жалко, что ничего не придумано в этом смысле. Что смотрят инженеры? Да, да… Бедные женщины.
Папа глубоко вздохнул и уселся на диван.
Мама увидела, как он удобно устроился, и сказала:
— Нечего тут сидеть и притворно вздыхать! Нечего всё валить на инженеров! Я даю вам обоим срок. До обеда вы должны что-нибудь придумать и облегчить мне эту проклятую мойку! Кто не придумает, того я отказываюсь кормить. Пусть сидит голодный. Дениска! Это и тебя касается. Намотай себе на ус!
Я сразу сел на подоконник и начал придумывать, как быть с этим делом. Во-первых, я испугался, что мама в самом деле не будет меня кормить и я, чего доброго, помру от голода, а во-вторых, мне интересно было что-нибудь придумать, раз инженеры не сумели. И я сидел и думал и искоса поглядывал на папу, как у него идут дела. Но папа и не думал думать. Оп побрился, потом надел чистую рубашку, потом прочитал штук десять газет, а затем спокойненько включил радио и стал слушать какую-то ерунду за истекшую неделю.
Тогда я стал думать ещё быстрее. Я сначала хотел выдумать электрическую машину, чтобы сама мыла посуду и сама вытирала, и для этого я немножко развинтил наш электрополотёр и папину электробритву «Харьков». Но у меня не получалось, куда прицепить полотенце.
Выходило, что при запуске машины бритва разрежет полотенце на тысячу кусочков. Тогда я всё свинтил обратно и стал придумывать другое. И часа через два я вспомнил, что читал в газете про конвейер, и от этого я сразу придумал довольно интересную штуку. И когда наступило время обеда и мама накрыла на стол и мы все расселись, я сказал:
— Ну что, папа? Ты придумал?
— Насчёт чего? — сказал папа.
— Насчёт мойки посуды, — сказал я. — А то мама перестанет нас с тобой кормить.
— Это она пошутила, — сказал папа. — Как это она не будет кормить родного сына и горячо любимого мужа?
И он весело рассмеялся.
Но мама сказала:
— Ничего я не пошутила, вы у меня узнаете! Как не стыдно! Я уже сотый раз говорю — я задыхаюсь от посуды! Это просто не по-товарищески: самим сидеть на подоконнике и бриться и слушать радио, в то время как я укорачиваю свой век, отмывая ваши ужасные чашки и тарелки!
— Ладно, — сказал папа, — что-нибудь придумаем! А пока давайте же обедать! О, эти драмы из-за пустяков!..
— Ах, из-за пустяков? — сказала мама и прямо вся вспыхнула. — Нечего сказать, красиво! А я вот возьму и в самом деле не дам вам обеда, тогда вы у меня не так запоёте!
И она сжала пальцами виски и встала из-за стола. И стояла у стола долго-долго и всё смотрела на папу. А папа сложил руки на груди и раскачивался на стуле и тоже смотрел на маму. И они молчали. И не было никакого обеда. А я ужасно хотел есть. Я сказал:
— Мама! Это только один папа ничего не придумал. А я придумал! Всё в порядке, ты не беспокойся. Давайте обедать.
Мама сказала:
— Что же ты придумал?
Я сказал:
— Я придумал, мама, один хитрый способ!
Она сказала:
— Ну-ка, ну-ка…
Я спросил:
— А ты сколько моешь приборов после каждого обеда? А, мама?
Она ответила:
— Три.
— Тогда кричи «ура», — сказал я, — теперь ты будешь мыть только один! Я придумал хитрый способ!
— Выкладывай, — сказал папа.
— Давайте сначала обедать, — сказал я. — Я во время обеда расскажу, а то ужасно есть хочется.
— Ну что ж, — вздохнула мама, — давайте обедать.
И мы стали есть.
— Ну? — сказал папа.
— Это очень просто, — сказал я. — Ты только послушай, мама, как всё складно получается! Смотри: вот обед готов. Ты сразу ставишь один прибор. Ставишь ты, значит, единственный прибор, наливаешь в тарелку супу, садишься за стол, начинаешь есть и говоришь папе: «Обед готов!»
Папа, конечно, идёт мыть руки, и, пока он их моет, ты, мама, уже поедаешь суп и наливаешь ему нового, в свою же тарелку.
Вот папа возвращается в комнату и тотчас говорит мне:
«Дениска, обедать! Ступай руки мыть!»
Я иду. Ты же в это время ешь из мелкой тарелки котлеты. А папа ест суп. А я мою руки. И, когда я их вымою, я иду к вам, а у вас папа уже поел супу, а ты съела котлеты. И, когда я вошёл, папа наливает супу в свою свободную глубокую тарелку, а ты кладёшь папе котлеты в свою пустую мелкую. Я ем суп, папа — котлеты, а ты спокойно пьёшь компот из стакана.
Когда папа съел второе, я как раз покончил с супом. Тогда он наполняет свою мелкую тарелку котлетами, а ты в это время уже выпила компот и наливаешь папе в этот же стакан. Я отодвигаю пустую тарелку из-под супа, принимаюсь за второе, папа пьёт компот, а ты, оказывается, уже пообедала, поэтому ты берёшь глубокую тарелку и идёшь на кухню мыть!
А пока ты её моешь, я уже проглотил котлеты, а папа — компот. Тут он живенько наливает в стакан компоту для меня и относит свободную мелкую тарелку к тебе, а я залпом выдуваю компот и сам несу на кухню стакан! Всё очень просто! И вместо трёх приборов тебе придётся мыть только один. Ура?
— Ура, — сказала мама, — ура-то ура, только негигиенично!
— Ерунда, — сказал я, — ведь мы все свои. Я, например, нисколько не брезгую есть после папы. Я его люблю. Чего там… И тебя тоже люблю.
— Уж очень хитрый способ, — сказал папа. — И потом, что ни говори, а всё-таки гораздо веселее есть всем вместе, а не трёхступенчатым потоком.
— Ну, — сказал я, — зато маме легче! Посуды-то в три раза меньше уходит.
— Понимаешь, — задумчиво сказал папа, — мне кажется, я тоже придумал один способ. Правда, он не такой хитрый, но всё-таки…
— Выкладывай, — сказал я.
— Ну-ка, ну-ка… — сказала мама.
Папа поднялся, засучил рукава и собрал со стола всю посуду.
— Иди за мной, — сказал он, — я сейчас покажу тебе свой нехитрый способ. Он состоит в том, что теперь мы с тобой будем сами мыть всю посуду!
И он пошёл.
А я побежал за ним. И мы вымыли всю посуду. Правда, только два прибора. Потому что третий я разбил. Это получилось у меня случайно, я всё время думал, какой простой способ придумал папа.
И как это я сам не догадался?..
У Ваньки Дыхова был велосипед. Довольно старый, но всё-таки ничего. Раньше это был велосипед Ванькиного папы, но, когда велосипед сломался, Ванькин папа сказал:
— Вот, Ванька, чем целый день гонка́ гонять, на́ тебе эту машину, отремонтируй её, и будет у тебя свой велосипед. Он, в общем, ещё хоть куда. Я его в тысяча девятьсот пятьдесят четвёртом году купил на барахолке, он тогда почти новый был.
И Ванька так обрадовался этому велосипеду, что просто трудно передать. Он его утащил в самый конец двора и совсем перестал гонка́ гонять — наоборот, он целый день возился со своим велосипедом, стучал, колотил, отвинчивал и привинчивал. Он весь чумазый стал, наш Ванька, от машинного масла, и пальцы у него были все в ссадинах, потому что он, когда работал, часто промахивался и попадал сам себе молотком по пальцам. Но всё-таки дело у него ладилось, потому что у них в пятом классе проходят слесарное дело, а Ванька всегда был отличником по труду. И я Ваньке тоже помогал чинить машину, и он каждый день говорил мне:
— Вот погоди, Дениска, когда мы её починим, я тебя на ней катать буду. Ты сзади, на багажнике будешь сидеть, и мы с тобой всю Москву изъездим!
И за то, что он со мной так дружит, хотя я всего только во втором, я ещё больше ему помогал и, главное, старался, чтобы багажник получился красивый. Я его четыре раза чёрным лаком покрасил, потому что он был всё равно что мой собственный. И он у меня так сверкал, этот багажник, как новенькая машина «Волга». И я всё радовался, как я буду сидеть на нём, и держаться за Ванькин ремень, и мы будем носиться но всему миру.
И вот однажды Ванька поднял свой велосипед с земли, подкачал шины, протёр его весь тряпочкой, сам умылся из бочки и застегнул брюки внизу бельевыми защепками. И я понял, что приближается наш с ним праздник. Ванька сел на машину и поехал. Он сначала объехал не торопясь вокруг двора, и машина шла под ним мягко-мягко, и было слышно, как приятно трутся о землю шины. Потом Ванька прибавил скорости, и спицы засверкали, и Ванька пошёл выковыривать номера, и стал петлять и крутить восьмёрки, и разгонялся изо всех сил и сразу резко тормозил, и машина останавливалась под ним как вкопанная. И он по-всякому её испытывал, как лётчик-испытатель, а я стоял и смотрел, как механик, который стоит внизу и смотрит на штуки своего пилота. И мне было приятно, что Ванька так здорово ездит, хотя я могу, пожалуй, ещё лучше, во всяком случае не хуже. Но велосипед был не мой, велосипед был Ванькин, и нечего тут долго разговаривать, пускай он делает на нём всё, что угодно. Приятно было видеть, что машина вся блестит от краски, и невозможно было догадаться, что она старая. Она была лучше любой новой. Особенно багажник. Любо-дорого было смотреть на него, прямо сердце радовалось.
И Ванька скакал так на этой машине, наверно, с полчаса, и я уже стал побаиваться, что он совсем забыл про меня. Но нет, напрасно я так подумал про Ваньку. Он подъехал ко мне, ногой уткнулся в забор и говорит:
— Давай влазь.
Я, пока карабкался, спросил:
— А куда поедем?
Ванька сказал:
— А не всё равно? По белу свету!
И у меня сразу появилось такое настроение, как будто на нашем белом свете живут одни только весёлые люди и все они только и делают, что ждут, когда же мы с Ванькой к ним приедем в гости. И, когда мы к ним приедем — Валька за рулём, а я на багажнике, — сразу начнётся большущий праздник, и флаги будут развеваться, и шарики летать, и песни, и эскимо на палочке, и духовые оркестры будут греметь, и клоуны ходить на голове.
Такое вот у меня было удивительное настроение, и я примостился на свой багажник и схватился за Ванькин ремень. Ванька крутнул педали, и… прощай, папа! Прощай, мама! Прощай, весь наш старый двор, и вы, голуби, тоже до свиданья! Мы уезжаем кататься по белу свету!
Ванька вырулил со двора, потом за угол, и мы поехали разными переулками, где я раньше ходил только пешком. И всё теперь было совершенно по-другому, незнакомое какое-то, и Ванька всё время позванивал в звонок, чтобы не задавить кого-нибудь: ззь! ззь! ззь!..
И пешеходы выпрыгивали из-под нашей машины, как куры, и мы мчались с неслыханной быстротой, и мне было очень весело, и на душе было свободно, и очень хотелось горланить что-нибудь отчаянное. И я горланил букву «а». Вот так: аааааааааааа! И очень смешно получилось, когда Ванька въехал в один старенький переулок, в котором дорога была вся в булыжниках, как при царе Горохе. Машину стало трясти, и моя оралка на букву «а» стала прерываться, как будто стоило ей вылететь изо рта, как кто-то сразу обрезал её острыми ножничками и кидал на ветер. Получалось: а!а!а!а!а! Но потом опять подвернулся асфальт, и всё снова пошло как по маслу: аааааааааааа!
И мы ещё долго ездили по переулкам и наконец очень устали. Ванька остановился, и я спрыгнул со своего багажника. Ванька сказал:
— Ну как?
— Блеск! — сказал я.
— Тебе удобно было?
— Как на диване, — сказал я, — ещё удобней. Что за машина! Прямо экстра-класс!
Он засмеялся и пригладил свои растрёпанные волосы. Лицо у него было пыльное, грязное, и только глаза сверкали — синие, как тазики в кухне на стене. И зубы блестели вовсю.
И вот тут-то к нам с Ванькой и подошёл этот парень. Он был высокий, и у него был золотой зуб. На нём была рубашка с короткими рукавами, и на руках у него были разные рисунки, портреты и пейзажи. И за ним плелась такая лохматенькая собачушка, сделанная из разных шерстей. Были кусочки шерсти чёрненькие, были беленькие, попадались рыженькие, и был один зелёный… Хвост у неё завивался крендельком, одна нога поджата. Этот парень сказал:
— Вы откуда, ребята?
Мы ответили:
— С Трёхпрудного.
Он сказал:
— Вона! Молодцы! Откуда доехали! Это твоя машина?
Ванька сказал:
— Моя. Была отцовская, теперь моя. Я её сам отремонтировал. А вот он, — Ванька показал на меня, — он мне помогал.
Этот парень сказал:
— Да… Смотри ты. Такие неказистые ребята, а прямо химики-механики.
Я сказал:
— А это ваша собака?
Этот парень кивнул:
— Ага. Моя. Это очень ценная собака. Породистая. Испанский такс.
Ванька сказал:
— Ну что вы! Какая же это такса? Таксы узкие и длинные.
— Не знаешь, так молчи! — сказал этот парень. — Московский там или рязанский такс — длинный, потому что он всё время под шкафом сидит и растёт в длину, а это собака другая, ценная. Она верный друг. Кличка Жулик.
Оп помолчал. Потом вздохнул три раза и сказал:
— Да что толку? Хоть и верный пёс, а всё-таки собака. Не может мне помочь в моей беде…
И у него на глазах появились слёзы. У меня прямо сердце упало. Что с ним?
Ванька сказал испуганно:
— А какая у вас беда?
Этот парень сразу покачнулся и прислонился к стене:
— Бабушка помирает, — сказал он и стал часто-часто хватать воздух губами и всхлипывать. — Помирает бабуся… У ней двойной апиденцит… — Он посмотрел на нас искоса и добавил: — Двойной апиденцит и корь тоже…
Тут он заревел и стал вытирать слёзы рукавом. У меня заколотилось сердце. А парень прислонился к стенке поудобнее и стал выть довольно громко. А его собака, глядя на него, тоже завыла. И они оба так стояли и выли, жутко было слышать.
От этого воя Ванька даже побледнел под своей пылью. Он положил руку на плечо этому парню и сказал дрожащим голосом:
— Не войте, пожалуйста! Зачем вы так воете?
— Да как же мне не выть, — сказал этот парень и замотал головой, — как же мне не выть, когда у меня нет сил дойти до аптеки! Три дня не ел!.. Ай-уй-уй-юй!..
И он ещё хуже завыл. И ценная собака такс тоже. И никого вокруг не было. И я прямо не знал, что делать.
Но Ванька не растерялся нисколько.
— А рецепт у вас есть? — закричал он. — Если есть, давайте его поскорее сюда, я сейчас же слетаю на машине в аптеку и привезу лекарство. Я быстро слетаю!
Я чуть не подскочил от радости. Вот так Ванька, молодец! С таким человеком не пропадёшь, он всегда знает, что надо делать. Сейчас мы с ним привезём этому парню лекарство и спасём его бабушку от смерти.
Я крикнул:
— Давайте же рецепт! Нельзя терять ни минуты!
Но этот парень задёргался ещё хуже, замахал на нас руками, перестал выть и заорал:
— Нельзя! Куда там! Вы что, в уме? Да как же это я пущу двух таких пацанят на Садовую? А? Да ещё на велосипеде! Вы что? Да вы знаете, какое там движение? А? Вас там через полсекунды в клочки разорвёт… Куда руки, куда ноги, головы отдельно!.. Ведь грузовики-пятитонки! Краны подъёмные мчатся!.. Вам хорошо, вас задавит, а мне за вас отвечать придётся! Не пущу я вас, хоть убейте! Пускай лучше бабушка умрёт, бедная моя Февронья Поликарповна!..
И он снова завыл своим толстым басом. Ценная собака такс вообще выла без остановки. Я не мог этого вынести, — что этот парень такой благородный и что он согласен рисковать бабушкиной жизнью, только бы с нами ничего не случилось. У меня от всего этого губы стали кривиться в разные стороны, и я понял, что ещё немножко, и от этих дел я завою не хуже ценной собаки. Да и у Ваньки тоже глаза стали какие-то подмоченные, и он хлюпнул носом:
— Что же нам делать?
— А очень просто, — сказал этот парень деловитым голосом. — Один только выход и есть. Давайте ваш велосипед, я на нём съезжу. И сейчас вернусь. Век свободы не видать!.. — И он провёл ладонью поперёк горла.
Это, наверно, была его страшная клятва. Он протянул руку к машине. Но Ванька держал её довольно крепко. Этот парень подёргал её, потом бросил и снова зарыдал:
— Ой-ой-ой! Погибает моя бабушка, погибает ни за понюх табаку, погибает ни за руб за двадцать… Ой-уюю…
И он стал рвать со своей головы волосы. Прямо вцепился и рвёт двумя руками. Я уже не смог выдержать такого ужаса. Я заплакал и сказал Ваньке:
— Дай ему велосипед, ведь умрёт бабушка! Если бы у тебя так?
А Ванька держится за велосипед и рыдает в ответ:
— Лучше уж я сам съезжу…
Тут этот парень посмотрел на Ваньку безумными глазами и захрипел как сумасшедший:
— Не веришь, да? Не веришь? Жалко на минутку дать свой драндулет? А старушка пусть помирает? Да? Бедная старушка, в беленьком платочке, пусть помирает от кори? Пускай, да? А пионер с красным галстуком жалеет драндулет? Эх, вы! Душегубы! Собственники!..
Он оторвал от рубашки пуговку и стал топтать её ногами. А мы не шевелились. Мы совершенно изревелись с Ванькой. Тогда этот парень вдруг ни с того ни с сего подхватил с земли свою ценную собаку такс и стал совать её то мне, то Ваньке в руки:
— Нате! Друга вам отдаю в залог! Верного друга отдаю! Теперь веришь? Веришь или нет?! Ценная собака идёт в залог, ценная собака такс!
И он всё-таки всунул эту собачонку Ваньке в руки. И тут меня осенило.
Я сказал:
— Ванька, он же собаку оставляет нам как заложника. Ему теперь никуда не деться, она же его ДРУГ, и к тому же ценная. Дай машину, не бойся.
И тут Ванька дал этому парню руль и сказал:
— Вам на пятнадцать минут хватит?
— Много, — сказал парень, — куда там! Пять минут на всё про всё! Ждите меня тут. Не сходите с места!
И он ловко вскочил на машину, с места ходко взял и прямо сверкнул на Садовую. И, когда сворачивал за угол, ценная собака такс вдруг спрыгнула с Ваньки и как молния помчалась за ним. Ванька крикнул мне:
— Держи!
Но я сказал:
— Куда там, нипочём не догнать. Она за хозяином побежала, ей без него скучно! Вот что значит верный друг. Мне бы такую…
А Ванька сказал так робко и с вопросом:
— Но ведь она же заложница?
— Ничего, — сказал я, — они скоро оба вернутся.
И мы подождали пять минут.
— Что-то его нет, — сказал Ванька.
— Очередь, наверно, — сказал я.
Потом прошло ещё часа два. Этого парня не было. И ценной собаки тоже. Когда стало темнеть, Ванька взял меня за руку.
— Всё ясно, — сказал он. — Пошли домой…
— Что ясно… Ванька? — сказал я.
— Дурак я, дурак, — сказал Ванька. — Не вернётся он никогда, этот тип, и велосипед не вернётся. И ценная собака такс тоже!
И больше Ванька не сказал ни слова. Он, наверно, не хотел, чтобы я думал про страшное. Но я всё равно про это думал.
Ведь на Садовой такое движение…
На переменке подбежала ко мне наша октябрятская вожатая Люся и говорит:
— Дениска, а ты сможешь выступить в концерте? Мы решили организовать двух малышей, чтобы они были сатирики. Хочешь?
Я говорю:
— Я всё хочу! Только ты объясни: что такое сатирики?
Люся говорит:
— Видишь ли, у нас есть разные неполадки… Ну, например, двоечники или лентяи, их надо прохватить. Понял? Надо про них выступить, чтобы все смеялись, это на них подействует отрезвляюще.
Я говорю:
— Они не пьяные, они просто лентяи.
— Это так говорится: «отрезвляюще», — засмеялась Люся. — А на самом деле просто эти ребята призадумаются, им станет неловко, и они исправятся. Понял? Ну, в общем, не тяни: хочешь — соглашайся, не хочешь — отказывайся!
Я сказал:
— Ладно уж, давай!
Тогда Люся спросила:
— А у тебя есть партнёр?
— Нету.
Люся удивилась:
— Как же ты без товарища живёшь?
— Товарищ у меня есть. Мишка. А партнёра нету.
Люся снова улыбнулась:
— Это почти одно и то же. А он музыкальный, Мишка твой?
Я говорю:
— Нет, обыкновенный.
— Петь умеет?
— Очень тихо. Но я научу его петь погромче, не беспокойся.
Тут Люся обрадовалась:
— После уроков притащи его в малый зал, там будет репетиция!
И я со всех ног пустился искать Мишку. Он стоял в буфете и ел сардельку.
Я сказал:
— Мишка, хочешь быть сатириком?
А он сказал:
— Погоди, дай доесть.
Я стоял и смотрел, как он ест. Сам маленький, а сарделька толще его шеи. Оп держал эту сардельку руками и ел прямо целой, не разрезал, и шкурка трещала и лопалась, когда он её кусал, и оттуда брызгал горячий пахучий сок. И я не выдержал и сказал тёте Кате:
— Дайте мне, пожалуйста, тоже сардельку, поскорее!
И тётя Катя сразу протянула мне мисочку. И я очень торопился, чтобы Мишка без меня не успел съесть свою сардельку, мне одному не было бы так вкусно. И вот я тоже взял свою сардельку руками и тоже, не чистя, стал грызть её, и из неё брызгал горячий пахучий сок. И мы с Мишкой так грызли на пару, и обжигались, и смотрели друг на дружку, и улыбались.
А потом я ему рассказал, что мы будем сатирики, и он согласился, и мы еле досидели до конца уроков, а потом побежали в малый зал на репетицию.
Там уже сидела наша октябрятская вожатая Люся, и с ней был один парнишка, приблизительно из четвёртого, очень некрасивый, с маленькими ушками и большущими глазами.
Люся сказала:
— Вот и они! Познакомьтесь, это наш школьный поэт Андрей Шестаков.
Мы сказали:
— Здорово!
И отвернулись, чтобы он не задавался.
А поэт сказал Люсе:
— Это что, исполнители, что ли?
— Да.
Он сказал:
— Неужели ничего не было покрупней?
Люся сказала:
— Как раз то, что требуется!
Но тут пришёл наш учитель пения Борис Сергеевич. Он сразу подошёл к роялю:
— Нуте-с, начинаем! Где стихи?
Андрюшка вынул из кармана какой-то листок и сказал:
— Вот. Я взял размер и припев у Маршака, из сказки об ослике, дедушке и внуке — «Где это видано, где это слыхано…»
Борис Сергеевич кивнул головой:
— Читай вслух!
Андрюшка стал читать:
Папа у Васи силён в математике,
Учится папа за Васю весь год.
Где это видано, где это слыхано, —
Папа решает, а Вася сдаёт?!
Мы с Мишкой так и прыснули. Конечно, ребята довольно часто просят родителей решить за них задачу, а потом показывают учительнице, как будто это они такие герои. А у доски ни бум-бум — двойка!
Дело известное. Ай да Андрюшка, здорово прохватил!
А Андрюшка читает дальше, так тихо и серьёзно:
Мелом расчерчен асфальт на квадратики.
Манечка с Танечкой прыгают тут.
Где это видано, где это слыхано, —
В «классы» играют, а в класс не идут?!
Опять здорово. Нам очень понравилось! Этот Андрюшка — просто настоящий молодец, вроде Пушкина!
Борис Сергеевич слушал и сказал:
— Ничего, неплохо! А музыка будет самая простая, вот что-нибудь в этом роде. — И он взял Андрюшкины стихи и, тихонько наигрывая, пропел их все подряд.
Получилось очень ловко, мы даже захлопали в ладоши.
А Борис Сергеевич сказал:
— Нуте-с, кто же наши исполнители?
А Люся показала на нас с Мишкой:
— Вот!
— Ну что ж, — сказал Борис Сергеевич, — у Миши довольно хороший слух… Правда, Дениска поёт не очень-то верно.
Я сказал:
— Зато громко.
И мы начали повторять эти стихи под музыку и повторили их, наверно, раз пятьдесят или тысячу, и я очень громко орал, и все меня успокаивали и делали замечания:
— Ты не волнуйся! Ты тише! Спокойней! Не надо так громко!..
Особенно горячился Андрюшка. Он меня совсем затормошил. Но я пел только громко, я не хотел петь потише, потому что настоящее пение — это именно когда громко!
…И вот однажды, когда я пришёл в школу, я увидел в раздевалке объявление:
ВНИМАНИЕ!
Сегодня на большой перемене
в малом зале состоится выступление
летучего патруля
«Пионерского Сатирикона»!
Исполняет дуэт малышей!
На злобу дня! Приходите все!
И во мне сразу что-то ёкнуло. Я побежал в класс. Там сидел Мишка и смотрел в окно. Я сказал:
— Ну, сегодня выступаем!
А Мишка вдруг промямлил:
— Неохота мне выступать…
Я прямо оторопел. Как — неохота? Вот так раз! Ведь мы же репетировали? А как же Люся и Борис Сергеевич? Андрюшка? А все ребята, ведь они читали афишу и прибегут как один? Я сказал:
— Ты что, с ума сошёл, что ли? Людей подводить?
А Мишка так жалобно:
— У меня, кажется, живот болит.
Я говорю:
— Это со страху. У меня тоже болит, но я ведь не отказываюсь!
Но Мишка всё равно был какой-то задумчивый. На большой перемене все ребята кинулись в малый зал, а мы с Мишкой еле плелись позади, потому что у меня тоже совершенно пропало настроение выступать. Но в это время нам навстречу прибежала Люся, она крепко схватила нас за руки и поволокла за собой, но у меня ноги были мягкие, как у куклы, и заплетались. Это я, наверно, от Мишки заразился.
В зале было огорожено место около рояля, а вокруг столпились ребята из всех классов, и няни, и учительницы.
Мы с Мишкой встали около рояля.
Борис Сергеевич был уже на месте, и Люся объявила дикторским голосом:
— Начинаем выступление «Пионерского Сатирикона» на злободневные темы. Текст Андрея Шестакова, исполняют всемирно известные сатирики Миша и Денис! Попросим!
И мы с Мишкой вышли немножко вперёд. Миша был белый, как стена. А я ничего, только во рту было сухо и шершаво, как будто там лежал наждак.
Борис Сергеевич заиграл. Начинать нужно было Мишке, потому что он пел первые две строчки, а я должен был петь вторые две строчки. Вот Борис Сергеевич заиграл, а Мишка выкинул в сторону левую руку, как его научила Люся, и хотел было запеть, но опоздал, и, пока он собирался, наступила уже моя очередь, так выходило по музыке. Но я не стал петь, раз Мишка опоздал. С какой стати!
Мишка тогда опустил руку на место. А Борис Сергеевич громко и раздельно начал снова.
Он ударил, как и следовало, по клавишам три раза, а на четвёртый Мишка опять откинул левую руку и наконец запел:
Папа у Васи силён в математике,
Учится папа за Васю весь год.
Я сразу подхватил и прокричал:
Где это видано, где это слыхано, —
Папа решает, а Вася сдаёт?!
Все, кто был в зале, засмеялись, и у меня от этого стало легче на душе. А Борис Сергеевич поехал дальше. Он снова три раза ударил по клавишам, а на четвёртый Мишка аккуратно выкинул левую руку в сторону и ни с того ни с сего запел сначала:
Папа у Васи силён в математике,
Учится папа за Васю весь год.
Я сразу понял, что он сбился! Но раз такое дело, я решил допеть до конца, а там видно будет. Взял и допел:
Где это видано, где это слыхано, —
Папа решает, а Вася сдаёт?!
Слава богу, в зале было тихо — все, видно, тоже поняли, что Мишка сбился, и подумали: «Ну что ж, бывает, пусть дальше поёт».
А музыка в это время бежала всё дальше и дальше. Но Мишка был какой-то зеленоватый.
И когда музыка дошла до места, он снова вымахнул левую руку и, как пластинка, которую «заело», завёл в третий раз:
Папа у Васи силён в математике,
Учится папа за Васю весь год.
Мне ужасно захотелось стукнуть его по затылку чем-нибудь тяжёлым, и я заорал со страшной злостью:
Где это видано, где это слыхано, —
Папа решает, а Вася сдаёт?!
— Мишка, ты, видно, совсем рехнулся! Ты что в третий раз одно и то же затягиваешь? Давай про девчонок!
А Мишка так нахально:
— Без тебя знаю! — И вежливо говорит Борису Сергеевичу: — Пожалуйста, Борис Сергеевич, дальше!
Борис Сергеевич заиграл, а Мишка вдруг осмелел, опять выставил свою левую руку и на четвёртом ударе заголосил как ни в чём не бывало:
Папа у Васи силён в математике,
Учится папа за Васю весь год.
Тут все в зале прямо завизжали от смеха, и я увидел в толпе, какое несчастное лицо у Андрюшки, и ещё увидел, что Люся, вся красная и растрёпанная, пробивается к нам сквозь толпу. А Мишка стоит с открытым ртом, как будто сам на себя удивляется. Ну, а я, пока суд да дело, докрикиваю:
Где это видано, где это слыхано, —
Папа решает, а Вася сдаёт?!
Тут уж началось что-то ужасное. Все хохотали как зарезанные, а Мишка из зелёного стал фиолетовым. Наша Люся схватила его за руку и утащила к себе. Она кричала:
— Дениска, пой один! Не подводи!.. Музыка! И!..
А я стоял у рояля и решил не подвести. Я почувствовал, что мне стало всё равно, и, когда дошла музыка, я почему-то вдруг тоже выкинул в сторону левую руку и совершенно неожиданно завопил:
Папа у Васи силён в математике,
Учится папа за Васю весь год…
Я даже плохо помню, что было дальше. Было похоже на землетрясение. И я думал, что вот сейчас провалюсь совсем под землю, а вокруг все просто падали от смеха — и няни, и учителя, все, все…
Я даже удивляюсь, что я не умер от этой проклятой песни. Я, наверно бы, умер, если бы в это время не зазвонил звонок…
Не буду я больше сатириком!
Оказывается, пока я болел, на улице стало совсем тепло и до последних наших каникул осталось два или три дня. Я когда пришёл в школу, все закричали:
— Дениска пришёл, ура!
И я очень обрадовался, что пришёл, и что все ребята сидят на своих местах, и Катя Точилина, и Мишка, и Валерка, и цветы в горшках, и доска такая же блестящая, и Раиса Ивановна весёлая, и всё, всё как всегда. И мы с ребятами ходили и смеялись на переменке, а потом Мишка вдруг сделал важный вид и сказал:
— А у нас будет весенний концерт!
Я сказал:
— Ну да?
Мишка сказал:
— Верно! Мы будем выступать на сцене. И ребята из четвёртого класса нам покажут постановку. Они сами сочинили. Интересная!..
Я сказал:
— А ты, Мишка, будешь выступать?
Он сказал:
— Подрастёшь — узнаешь.
И я стал с нетерпением дожидаться концерта.
Я дома всё это сообщил маме, а потом сказал:
— Я тоже хочу выступать…
Мама улыбнулась и говорит:
— А что ты умеешь делать?
Я сказал:
— Как, мама? Разве ты не знаешь? Я умею громко петь. Ведь я хорошо пою? Ты не смотри, что у меня тройка по пению. Всё равно я пою здорово.
Мама открыла шкаф и откуда-то из-за платьев сказала:
— Ты споёшь в другой раз. Ведь ты болел… Ты просто будешь на этом концерте зрителем. — Она вышла из-за шкафа. — Это так приятно, быть зрителем. Сидишь, смотришь, как артисты выступают… Хорошо! А в другой раз ты будешь артистом, а те, кто уже выступали, будут зрителями. Ладно?
Я сказал:
— Ладно. Я тогда буду зрителем.
И на другой день я пошёл на концерт. Мама не могла со мной пойти — она дежурила в институте, — а папа как раз уехал на какой-то завод на Урал, и я пошёл на концерт один.
В нашем большом зале стояли стулья, и была сделана сцена, и на ней висел занавес. А внизу сидел за роялем наш Борис Сергеевич. И мы все уселись, а по стенкам встали бабушки нашего класса. А я пока стал грызть яблоко.
Вдруг занавес открылся, и появилась наша октябрятская вожатая Люся. Она сказала громким голосом, как по радио:
— Начинаем наш весенний концерт! Сейчас ученик первого класса Be Миша Слонов прочтёт нам свои собственные стихи! Попросим!
Тут все захлопали, и на сцену вышел Мишка. Он довольно смело вышел, дошёл до середины и остановился. Он постоял так немножко и заложил руки за спину. Опять постоял. Потом выставил вперёд левую ногу. Все ребята сидели тихо-тихо и смотрели на Мишку. А он вдруг убрал левую ногу и выставил вперёд правую. Все молчали. Тогда Мишка снова переменил правую на левую. Потом он вдруг стал откашливаться:
— Кхм!.. Кхма!.. Кхме!..
Я сказал:
— Ты что, Мишка, поперхнулся?
Он посмотрел на меня, как на незнакомого. Потом поднял глаза в потолок и сказал:
— Стих.
Пройдут года, наступит старость!
Морщины вскочут на лице!
Желаю творческих успехов!
Чтоб хорошо учились и дальше все!
И Мишка поклонился и полез со сцены. И все ему здорово хлопали, потому что, во-первых, стихи были очень хорошие, а во-вторых, подумать только, Мишка сам их сочинил. Просто молодец!
И тут опять вышла Люся и объявила:
— Выступает Валерий Тагилов, первый класс Ве!
Все опять захлопали ещё сильнее, а Люся поставила стул на самой серёдке. И тут вышел наш Валерка со своим маленьким аккордеоном и сел на стул, а чемодан от аккордеона поставил себе под ноги, чтобы они не болтались в воздухе. Он сел и заиграл вальс «Амурские волны». И все слушали, и я тоже слушал и всё время думал: «Как это Валерка так быстро перебирает пальцами?» И я стал тоже так быстро перебирать пальцами по воздуху, но не мог поспеть за Валеркой. А сбоку, у стены, стояла Валеркина бабушка, она помаленьку дирижировала, когда Валерка играл. И он хорошо играл, громко, мне очень понравилось. Но вдруг он в одном месте сбился. У него остановились пальцы. Валерка немножко покраснел, но опять зашевелил пальцами, как будто дал им разбежаться; но пальцы добежали до какого-то места и опять остановились, ну просто как будто споткнулись. Валерка стал совсем красный и снова стал разбегаться, но теперь его пальцы бежали как-то боязливо, как будто знали, что они всё равно опять споткнутся, и я уже готов был лопнуть от злости, но в это время на том самом месте, где Валерка два раза спотыкался, его бабушка вдруг вытянула шею, вся подалась вперёд и запела:
…Серебрятся волны,
Серебрятся волны…
И Валерка сразу подхватил, и пальцы у него как будто перескочили через какую-то неудобную ступеньку и побежали дальше, дальше, быстро и ловко до самого конца. Вот уж ему хлопали так хлопали! А его бабушка даже кричала «бис»!
После этого на сцену выскочили шесть девочек из первого «А» и шесть мальчиков из первого «Б». У девочек в волосах были разноцветные ленты, а у мальчиков ничего не было. Они стали танцевать украинский гопак и топали ногами так, что пыль на сцене поднялась столбом и я два раза чихнул. Борис Сергеевич играл ничего себе, хотя можно было бы играть погромче. Потом он сильно ударил по клавишам и кончил играть.
А мальчишки и девчонки ещё топали по сцене сами, без музыки, кто как, и это было очень весело и красиво, и я уже собрался тоже слазить к ним на сцепу немного потопать, но они вдруг разбежались, и вышла Люся и сказала:
— Перерыв пятнадцать минут. После перерыва учащиеся четвёртого класса покажут пьесу, которую они сочинили всем коллективом, под названием «Собаке — собачья и смерть».
И все задвигали стульями и пошли кто куда, а я вытащил из кармана своё грызеное яблоко и начал ого догрызать.
А наша октябрятская вожатая Люся стояла тут же рядом. Вдруг к ней подбежала довольно высокая рыженькая девочка и сказала:
— Люся, можешь себе представить — Егоров не явился!
Люся всплеснула руками:
— Не может быть! Что же делать? Кто же будет звонить и стрелять?
Девочка сказала:
— Нужно немедленно найти какого-нибудь сообразительного паренька, мы его научим, что делать!
Тогда Люся стала глядеть по сторонам и заметила, что я стою и грызу яблоко. Опа сразу обрадовалась:
— Вот, — сказала она, — Дениска! Чего же лучше! Он нам поможет! Дениска, иди сюда!
Я подошёл к ним поближе. Рыжая девочка посмотрела на меня и сказала:
— А он вправду сообразительный?
Люся говорит:
— По-моему, да!
А рыжая девочка говорит:
— А так, с первого взгляда, не скажешь!
Я сказал:
— Можешь успокоиться! Я сообразительный.
Тут они с Люсей засмеялись, и рыжая девочка потащила меня за сцену.
Там стоял мальчик из четвёртого класса, он был в чёрном костюме, и у него были засыпаны мелом волосы, как будто он седой; он держал в руках пистолет, а рядом с ним стоял другой мальчик, тоже из четвёртого класса. Этот мальчик был приклеен к бороде, на носу у него сидели синие очки, и он был в клеёнчатом плаще с поставленным воротником. Тут же были и ещё мальчики и девочки, кто с портфелем в руках, кто с чем, а одна девочка в косынке, халатике и с веником.
Я как увидел у мальчика в чёрном костюме пистолет, так сразу спросил его:
— Это настоящий? Вальтер или браунинг?
Но рыжая девочка перебила меня:
— Слушай, Дениска! — сказала она. — Ты будешь нам помогать. Встань тут сбоку и смотри на сцену. Когда вот этот мальчик скажет: «Этого вы от меня не добьётесь, гражданин Гадюкин!» — ты сразу позвони в этот звонок. Понял?
И она протянула мне велосипедный звонок. Я взял его.
Девочка сказала:
— Ты позвонишь, как будто это телефон, а этот мальчик снимет трубку, поговорит по телефону и уйдёт со сцены. А ты стой и молчи. Понял?
Я сказал:
— Понял, понял… Чего тут не понять? А пистолет у него настоящий? Парабеллум или какой?
— Погоди ты со своим пистолетом… Именно, что он не настоящий! Слушай: стрелять будешь ты здесь, за сценой. Когда вот этот, с бородой, останется один, он схватит со стола папку и кинется к окну, а этот мальчик, в чёрном костюме, в него прицелится, тогда ты возьми эту досочку и что есть силы стукни по стулу. Вот так, только гораздо сильней!
И рыженькая девочка бахнула по стулу доской. Получилось очень здорово, как настоящий выстрел. Мне понравилось.
— Здорово! — сказал я. — А потом?
— Это всё, — сказала девочка. — Если понял, повтори!
Я всё повторил. Слово в слово.
Она сказала:
— Смотри же, не подведи!
Я сказал:
— Можешь успокоиться. Я не подведу.
И тут раздался наш школьный звонок, как на уроки.
Я положил велосипедный звонок на отопление, прислонил досочку к стулу, а сам стал смотреть в щёлочку занавеса. Я увидел, как пришла Раиса Ивановна и Люся, и как садились ребята, и как бабушки опять встали у стенок, а сзади чей-то свободный папа взгромоздился на табуретку и начал наводить на сцену фотоаппарат. Было очень интересно отсюда смотреть туда, гораздо интересней, чем оттуда сюда. Постепенно все стали затихать, и девочка, которая меня привела, побежала на другую сторону сцены и потянула за верёвку. И занавес открылся, и эта девочка спрыгнула в зал. А на сцене стоял стол, и за ним сидел мальчик в чёрном костюме, и я знал, что в кармане у него пистолет. А напротив этого мальчика ходил мальчик с бородой. Он сначала рассказал, что долго жил за границей, а теперь вот приехал опять, и потом стал нудным голосом приставать и просить, чтобы мальчик в чёрном костюме показал ему план аэродрома.
Но тот сказал:
— Этого вы от меня не добьётесь, гражданин Гадюкин!
Тут я сразу вспомнил про звонок и протянул руку к отоплению. Но звонка там не было. Я подумал, что он упал на пол, и наклонился посмотреть. Но его не было и на полу. Я даже весь обомлел. Потом я взглянул на сцену. Там было тихо-тихо. Но потом мальчик в чёрном костюме подумал и снова сказал:
— Да-да! Этого вы от меня не добьётесь, гражданин Гадюкин!
Я просто не знал, что делать. Где звонок? Он только что был здесь! Не мог же он сам ускакать как лягушка! Может быть, он скатился за отопление? Я присел на корточки и стал шарить по пыли за отоплением. Звонка не было! Нету!.. Люди добрые! Что же делать?!
А на сцене бородатый мальчик стал ломать себе пальцы и кричать:
— Я вас пятый раз умоляю! Всё-таки покажите мне план аэродрома!
А мальчик в чёрном костюме повернулся ко мне лицом и заорал страшным голосом:
— Этого вы от меня не добьётесь, гражданин Гадюкин!
И погрозил мне кулаком. И бородатый тоже погрозил мне кулаком. Они оба мне грозили!
Я подумал, что они меня убьют. Но ведь не было звонка! Звонка-то не было! Он же потерялся!
Тогда мальчик в чёрном костюме схватился за волосы и сказал, глядя на меня с умоляющим выражением лица:
— Сейчас, наверно, позвонит телефон! Вот увидите, сейчас позвонит телефон! Сейчас позвонит!..
И тут меня осенило. Я высунул голову на сцену и быстро сказал:
— Динь-динь-динь!
И все в зале страшно рассмеялись. Но мальчик в чёрном костюме очень обрадовался и сразу схватился за трубку. Он весело сказал:
— Слушаю вас! — и вытер пот со лба.
А дальше всё пошло как по маслу. Мальчик в чёрном встал и сказал бородатому:
— Меня вызывают. Я приеду через несколько минут.
И ушёл со сцены. И встал на другой стороне. И тут мальчишка с бородой пошёл на цыпочках к его столу и стал там рыться и всё время оглядываться. Потом он злорадно рассмеялся, схватил какую-то папку и побежал к задней стене, на которой было наклеено картонное окно. Тут выбежал другой мальчик и стал в него целиться из пистолета. Я сразу схватил доску да как трахну по стулу изо всех сил. А на стуле сидела какая-то неизвестная кошка. Она закричала диким голосом, потому что я попал ей по хвосту. Выстрела не получилось, зато кошка поскакала на сцену. А мальчик в чёрном костюме бросился на бородатого и стал душить. Кошка носилась между ними. Пока мальчики боролись, у бородатого отвалилась борода. Кошка подумала, что это мышь, схватила её и, слава богу, убежала. А мальчик, как только увидел, что он остался без бороды, так сразу лёг на пол — как будто умер. Зрители смеялись как сумасшедшие. Тут на сцену прибежали остальные ребята из четвёртого класса, кто с портфелем, кто с веником, они все стали спрашивать:
— Кто стрелял? Что за выстрелы?
А никто не стрелял. Просто кошка подвернулась и всему помешала.
Но мальчик в чёрном костюме сказал:
— Это я убил шпиона Гадюкина!
И тут рыженькая девочка закрыла занавес. И все, кто был в зале, хлопали так сильно, что у меня заболела голова. Я быстренько спустился в раздевалку, оделся и побежал домой.
А когда я бежал, мне всё время что-то мешало. Я остановился, полез в карман и вынул оттуда… велосипедный звонок!
Этим летом папе нужно было съездить по делу в город Ясногорск, и в день отъезда он сказал:
— Возьму-ка я Дениску с собой!
Я сразу посмотрел на маму. Но мама молчала.
Тогда папа сказал:
— Ну что ж, пристегни его к своей юбке. Пусть он ходит за тобой пристёгнутый, до самой свадьбы!
Тут у мамы глаза сразу стали зелёные, как крыжовник. Она сказала:
— Делайте что хотите! Хоть в Антарктиду!
И вышла из комнаты.
И в этот же вечер мы с папой сели в поезд и поехали. В нашем вагоне было много разного народу: старушки и солдаты, и просто молодые парни, и проводники, и маленькая девчонка, и даже полная корзинка кур. И было очень весело и шумно, и мы открыли консервы, и пили чай из стаканов в подстаканниках, и ели колбасу большущими кусками. А потом один парень снял пиджак и остался в майке, — у него были белые руки и круглые мускулы, прямо как шары. Он достал с третьей полки гармошку, и заиграл, и спел грустную песню про комсомольца, как он упал на траву, возле ног у коня, и закрыл свои карие очи, и красная капля крови стекала на зелёную траву.
Я подошёл к окошку и стоял и смотрел, как мелькают в темноте огоньки, и всё думал про этого комсомольца, что я бы тоже вместе с ним поскакал на разведку и его, может быть, тогда не убили бы. А потом папа подошёл ко мне, и мы с ним вдвоём помолчали, и папа сказал:
— Не скучай. Мы послезавтра вернёмся, и ты расскажешь маме, как было интересно.
Он отошёл и стал стелить постель, а потом подозвал меня и спросил:
— Ты где ляжешь? К стенке?
Но я сказал:
— Лучше ты ложись к стенке. А я с краю.
Он спросил:
— Почему?
Я ему прошептал:
— Потому что я, может быть, ночью встану. Ведь я два стакана чаю выпил, как ты не понимаешь!
Тут все засмеялись, а папа лёг к стенке, на бок, и я лёг с краю, тоже на бок, и колёса застучали: тратата-тратата…
И вдруг я проснулся оттого, что я наполовину висел в воздухе и одной рукой держался за столик, чтоб не упасть. Видно, папа во сне очень разметался и совсем меня вытеснил с полки. Я хотел устроиться поудобней, но в это время сон с меня соскочил, и я присел на краешек постели и стал разглядывать всё вокруг себя.
В вагоне уже было светло и отовсюду свисали разные ноги и руки. Ноги были в разноцветных носках или просто босиком, и была одна маленькая девчонская нога, похожая на коричневую чурочку.
Наш поезд ехал очень медленно, и колёса тарахтели за окном, и я увидел, что зелёные ветки касаются наших окон, и получалось, что мы едем, как по лесному коридору, и мне захотелось посмотреть, как оно так выходит, и я побежал босиком в тамбур. Там дверь была открыта настежь, и я ухватился за перильца и осторожно свесил ноги.
Сидеть было холодно, потому что я был в одних трусиках, и железный пол меня прямо захолодил, но потом он согрелся, и я сидел, подсунув руки под мышки, и зелёные листья цепляли меня за колени, и сквозь них светили и прыгали солнечные зайчики, и ветер был слабый, еле-еле дул, а поезд шёл медленно-медленно, он поднимался в гору, колёса тарахтели, и я потихоньку к ним подладился и сочинил песню:
Вот мчится поезд — красота!
Стучат колёса — тра-та-та!
И случайно я посмотрел направо и увидел конец нашего поезда, он был полукруглый, как хвост. Я тогда посмотрел налево и увидел наш паровоз, он вовсю карабкался вверх, как какой-нибудь жук. И я догадался, что здесь поворот.
А рядом с поездом была тропочка, совсем узкая, и я увидел, что впереди по этой тропочке идёт человек. Издалека мне показалось, что он совсем маленький, но поезд всё-таки шёл побыстрее его, и я постепенно увидел, что он большой, и на нём голубая рубашка, и что он в тяжёлых сапогах. По этим сапогам было видно, что он уже устал идти. Он держал что-то в руках. Когда поезд его догнал, этот дядька вдруг спустился со своей тропочки и побежал рядом с поездом, сапоги его хрупали по камешкам, и камешки разлетались из-под тяжёлых сапог в разные стороны. И тут я поравнялся с ним, и он протянул мне решето, затянутое полотенцем, и всё бежал рядом со мной, и лицо у него было красное и мокрое. Он крикнул:
— Держи решето, малый! — и ловко сунул мне его на колени.
Я вцепился в это решето, а дядька ухватился за перильца, подтянулся, вскочил на подножку и сел рядом со мной. Он вытер лицо рубашкой и сказал:
— Еле взлез… Будь оно проклято!
Я сказал:
— Нате ваше решето.
Но он не взял. Он сказал:
— Тебя как звать?
Я ответил:
— Денис.
Он кивнул головой и сказал:
— А моего — Серёжка.
Я спросил:
— Он в каком классе?
Дядька сказал:
— Во вторым.
— Надо говорить: во втором, — сказал я.
Тут он сердито засмеялся и стал стаскивать полотенце с решета. Под полотенцем лежали серебристые листья, и оттуда пошёл такой запах, что я чуть не сошёл с ума. А дядька стал аккуратно снимать эти листья один за одним, и я увидел, что это — полное решето малины. И, хотя она была очень красная, она была ещё и серебристая, седая, что ли; и каждая ягодка лежала отдельно, как будто твёрдая. Я смотрел на малину во все глаза.
— Это её холодком прикрыло, ишь притуманилась, — сказал дядька. — Ешь давай!
И я взял ягоду и съел, и потом ещё одну и тоже съел и придавил языком, и стал так есть по одной, и просто таял от удовольствия, а дядька сидел и смотрел на меня, и лицо у него было такое, как будто я болен и ему жалко меня. Оп сказал:
— Ты не по одной. Ты пригоршней.
И отвернулся. Наверно, чтоб я не стеснялся. Но я его нисколько не стеснялся, я добрых не стесняюсь, я стал сразу есть пригоршней и решил, что пусть я лопну, но всё равно я эту малину съем всю. Никогда ещё не было так вкусно у меня во рту и так хорошо на душе. Но потом я вспомнил про Серёжку и спросил у дядьки:
— А Серёжка ваш уже ел?
— Как же не ел, — сказал он, — было и он ел.
Я сказал:
— Почему же было? А, например, сегодня он уже ел?
Дядька снял сапог и вытряхнул оттуда мелкий камешек.
— Вот ногу мозолит, терзает, скажи ты! А вроде такая малость.
Он помолчал и сказал:
— И душу вот такая малость может в кровь истерзать. Серёжка, браток, теперь в городе живёт, уехал он от меня.
Я очень удивился. Вот так парень! Во втором классе, а от отца удрал! Я сказал:
— А он один удрал или с товарищем?
Но дядька сказал сердито:
— Зачем один? С мамой со своей! Ей, видишь ли, учиться приспичило! У ней там родичи, друзья-приятели разные… Вот и выходит кино: Серёжка в городе живёт, а я здесь. Нескладно, а?
Я сказал:
— Не волнуйтесь, выучится на машиниста и приедет! Подождите.
Он сказал:
— Долго больно ждать.
Я сказал:
— А он в каком городе живёт?
Дядька ответил:
— В Курским.
Я сказал:
— Нужно говорить: в Курске.
Тут дядька опять засмеялся — хрипло, как простуженный, а потом перестал. Он наклонился ко мне поближе и сказал:
— Ладно, учёная твоя голова. Я тоже выучусь. Война меня в школу не пустила. Я в твои года кору варил и ел. — И тут он задумался. Потом вдруг встрепенулся и показал на лес: — Вот в этим самым лесу, браток. А за ним, гляди, сейчас село Красное будет. Моими руками обратно построено. Я там и соскочу.
Я сказал:
— Я ещё одну только горсточку съем, и вы завязывайте свою малину.
Но он придержал решето у меня на коленях:
— Не в том дело. Возьми себе.
Он положил мне руку на голую спину, и я почувствовал, какая тяжёлая и твёрдая у него рука, сухая, горячая и шершавая, а он прижал меня крепко к своей голубой рубашке, и он был весь тёплый, и от него пахло хлебом и табаком, и было слышно, как он дышит медленно и шумно.
Он так подержал меня немножко и сказал:
— Ну, бывай, сынок. Смотри, веди хорошо…
Он погладил меня против шерсти и вдруг сразу спрыгнул на ходу. Я не успел опомниться, а он уже отстал, и я опять услышал, как хрупают камешки под его тяжёлыми сапогами.
И я увидел, как он стал удаляться от меня, быстро пошёл вверх на подъём, хороший такой человек в голубой рубашке и тяжёлых сапогах. И скоро наш поезд стал идти быстрее, и ветер стал чересчур сильный, и я взял решето с малиной и понёс её и вагон и дошёл до папы. Малина уже начала оттаивать и не была такая седая, но пахла, всё равно как целый сад. А папа спал, он раскинулся на нашей полке, и мне совершенно негде было приткнуться, и некому было показать эту малину и рассказать про дядьку в голубой рубашке и про его сына. В вагоне все спали и вокруг по-прежнему висели разноцветные пятки.
Я поставил решето на пол и увидел, что у меня весь живот, и руки, и колени в красной крови, — это был малиновый сок, и я подумал, что надо сбегать умыться, но вдруг начал клевать носом.
В углу стоял большой чемодан, перевязанный крест-накрест, он стоял торчком, на попа, мы на нём вчера резали колбасу и открывали консервы. Я подошёл к нему и положил на него локти и голову, и сразу поезд стал особенно сильно стучать, и я пригрелся и долго слушал этот стук, и опять в моей голове запелась песня:
Вот мчится поезд —
кра-со-та!
Поют колёса —
тра-та-та!