Я не знала, сколько времени заняла дорога. Судить о времени можно было лишь по свету, попадавшему сквозь крохотное оконце, но его скрывали головы других женщин. Нас никто не кормил, не давал воды, да и остановок тоже не было. Стеснение очень быстро исчезло и за короткий промежуток вагон пропах мочой и потом. Многие женщины от одуряющей жары падали в обморок, а однажды утром умерло от истощения, обезвоживания и отсутствия свежего воздуха сразу пятеро. Их аккуратно сложили возле дальней стены вагона, поближе к окну, чтобы избавиться от трупной вони, если в пути предстоит провести еще много времени.
Все умершие были пожилыми и измученными. На теле одной из женщин я увидела багровые синяки, словно несчастную перед посадкой в поезд жестоко избили. Впрочем, скорее всего так и было. Немцы никогда не церемонились с теми, кого брали в плен. Да и со свободными людьми тоже. Дети и подростки, никогда не видевшие трупов, плакали и блевали, орошая соседей желчью из пустых желудков и своими слезами. Я же видела достаточно. Казалось, что еще один день и одну ночь переживут единицы. И ровно в тот момент, как мысль укрепилась на закорках мозга каждой женщины, поезд начал сбавлять ход. Послышались радостные крики, кто-то по-польски благодарил Бога, а пожилая еврейка затянула очередную молитву на иврите.
– Рано радуются, – проворчала моя соседка – жилистая, крепкая женщина с длинным носом, чуть загибавшимся к губам. Нос делал её похожей на волшебную ворону, картинка которой была в моей книжке сказок. – Не видят, не чувствуют. Рано радуются.
– Почему? – осторожно поинтересовалась я, однако женщина неожиданно улыбнулась.
– Поживешь с мое узнаешь, дочка, – вздохнула она и, потянув воздух носом, чихнула. – Смертью пахнет. Давно я учуяла. Запах этот ни с каким другим спутать невозможно. Он всюду проникнет, какими бы крепкими ни были засовы.
– Хватит детей пугать, Фая, – раздраженно бросила ей молодая девушка. Она была одета в полинялый пиджак размера на два больше, отвисшие штаны коричневого цвета и громоздкие ботинки. У девушки был странный акцент, но я не могла понять откуда она. Впрочем, по-русски она говорила очень хорошо. Я не сразу заметила, как к бедру девушки жмется худенькая смуглая девчушка лет десяти. – Не слушай Файкины байки. Вечно у нее то смерть, то несчастья.
– Сложно не слушать, – робко улыбнулась я, но девушка улыбку не поддержала. Лишь выругалась сквозь зубы, когда поезд дернуло и люди в вагоне закачались.
– Ворота вижу, – громко произнесла по-польски крепкая женщина, прильнувшая к окну. – Стену кирпичную и проволоку колючую на ней.
– Смертью пахнет, – повторила черноглазая Фая, косясь на соседей. Но ей никто больше слова не сказал, потому что поезд, дернувшись, остановился.
Снаружи послышались отрывистые крики на немецком и лай собак. Дверной замок заскрежетал, и большая дверь медленно поползла в сторону, впуская в вагон свежий, прохладный воздух. Слишком прохладный, отчего кожа сразу же запузырилась мурашками, а голова закружилась. Но я смогла устоять на ногах, прикрыла глаза от яркого света и, пошатываясь, выбралась из вагона.
Рядом с ногой тут же лязгнули острые клыки овчарки. Из пасти собаки летели хлопья пены, но я отрешенно стояла так близко к ней, не в силах сделать шаг в сторону. Мне помогли. Какой-то солдат, поддавший ногой под зад, из-за чего я пролетела пару метров и ударилась подбородком об землю. Зубы противно скрежетнули. Машинально проверив их языком, я облегченно выдохнула. Целы. Впрочем, надолго ли.
Из других вагонов тоже выбирались пленники. Мужчины и женщины, старики и дети. Кто-то прижимал к груди чемодан, кто-то, как я, шел налегке. Солдаты вытаскивали из вагонов трупы тех, кому не повезло. В основном это были пожилые люди. Их бросали как попало рядом с рельсами. Не стесняясь наступали на головы. И закрывали другими телами. Окоченевшими и вонючими.
– Мужчины! – рявкнул по-польски крепкий, короткостриженный мужчина. Он был одет в полосатую пижаму, но поверх нее была накинута телогрейка. На груди виднелась странная звезда из желтой ткани. – Мужчины! Столы с первого по восьмой.
– Женщины! – послышался второй голос. Хриплый, грубый, с тяжелым акцентом. На этот раз говоривший был немецким солдатом, одетым в серо-зеленую форму и чуть помятую фуражку. На носу изящные очки в круглой оправе, отливавшие золотом. – Женщины и дети! Столы с восьмого по пятнадцатый.
Подгоняемая собаками и солдатами толпа бросилась к стоящим чуть поодаль столам, за которыми сидели писцы. Перед каждым стопка чистых листов, баночка чернил, пресс-папье и перьевая ручка. Лица писцов уставшие, но сосредоточенные. Одеты они были так же, как и встречавший мужскую часть поезда заключенный – в полосатую робу, на которую сверху накинут или тулуп, или старый пиджак. Рядом с писцами два автоматчика, у одного рвется с поводка собака, жадно смотря на испуганных людей.
– Фамилия, имя, – устало спрашивает один из писцов. – Профессия.
– Мельман Фаина, – отвечает странная женщина с длинным носом. – Швея я.
– На осмотр, – писец даже не смотрит на неё, покрывая мелким, убористым почерком чистый лист. – Следующий. Фамилия. Имя.
– Бардоши Анна, – сжав зубы, протянула молодая девушка, одернувшая в поезде Фаю. К ее бедру все так же прижималась смуглая девчушка, со страхом смотрящая на беснующихся рядом собак.
– Фамилия, имя.
– Бардоши Ева, – робко ответила девочка.
– На осмотр, – отмахнулся писец, забыв спросить о профессии. Девушка было приоткрыла рот, но в итоге мотнула головой и, потянув ребенка за собой, пошла в сторону других столов, рядом с которыми мелькали люди в белых халатах и комбинезонах. – Фамилия, имя.
– Пашкевич Элла, – тихо ответила я, ежась от холодного ветра, гулявшего по лысой, словно череп, территории. Писец смерил меня внимательным взглядом и махнул рукой.
– На осмотр. Следующий…
Осмотр проводили как мужчины, так и женщины. Но мое внимание привлекло другое. Мимо столов и напуганных людей ходил невзрачный человек в черном костюме, надраенных до блеска туфлях и щегольской модной шляпе. На носу тоже круглые очки, а на губах легкая, еле уловимая улыбка. Он иногда останавливался рядом с кем-нибудь, о чем-то спрашивал и, усмехнувшись, шел дальше. Не знаю, почему, но когда я пересеклась с ним взглядом, то сердце сдавило холодной лапой. Глаза у мужчины были добрыми, и он чем-то напоминал коменданта Бойтеля. Вот только мечтательности в этих глазах не было вовсе. Я словно смотрела в немигающие глаза голодной змеи, оживлявшейся лишь в тот момент, когда на горизонте виднелась подходящая добыча.
– Нет. Она моя дочь! – рявкнула Анна, заставив меня вздрогнуть от неожиданности. Повернувшись на шум, я увидела, что рослый солдат тащит за руку маленькую Еву к группке нахохлившихся, испуганных детей.
– Дети проходят дезинфекцию отдельно от взрослых, – лениво ответил ей один из «белых халатов». Я не видела его лица, потому что оно было скрыто под марлевой повязкой. – После душа встретитесь.
– Мами, – тоненько протянула Ева, но сопровождавший её солдат молча пихнул девочку к другим детям. Анна, закусив губу и вытягивая шею, все-таки отошла в сторону одной из женских групп. Я не успела подивиться тому, что и после осмотра прибывших делили, как получила тычок в спину прикладом от солдата.
– Следующая, – вздохнул «белый халат». Рядом с ним стояла женщина, что было сразу понятно по внушительным формам, скрыть которые не могла даже свободная одежда. Мужчина внимательно на меня посмотрел, смочил перо чернилами и подвинул бумагу ближе к себе. – Имя и фамилия?
– Элла Пашкевич, – повторила я. Рядом плакали дети, стонали их матери, не в силах вынести даже кратковременную разлуку, отрывисто лаяли собаки и охрана лагеря из числа немецких солдат. Но мужчина в белом на это не отвлекался.
– Возраст? – буднично спросил он.
– «Пятнадцать», – хотела сначала ответить я, но посмотрев на кучку плачущих детей, среди которых хватало и моих ровесников, озвучила другое. – Шестнадцать. Скоро семнадцать будет.
– Ты хорошо знаешь немецкий, – прошелестел странный человек в черном, подходя ближе к нам. «Белые халаты» тут же сделали вид, что заняты чем-то важным и опустили глаза.
– Да, господин, – робко кивнула я. – Бабушка научила. Она работала учительницей.
– Улыбнись, – велел он. – Покажи зубы. Хорошо. Продолжайте.
«Белые халаты» продолжили осмотр. Они прослушали меня стетоскопом, взяли мазки из рта и носа, заставили поприседать и снова прослушали сердце. Холодная сталь обжигала кожу, но я, закусив губу, терпела и, чтобы сосредоточиться, смотрела в другую сторону. Именно здесь, у смотрового стола, голая и дрожащая, я увидела его. Возвышающимся над остальными. Стоящего на деревянном помосте.
Высокого мужчину в серой форме, пошитой по фигуре, и черных, блестящих, кожаных сапогах. Он, казалось, был единственным, кто не носил фуражку. Но фуражка у него была. Мужчина держал её в руке, прижав к широкой груди.
Лицо красивое и гордое. Черные, как смоль, волосы аккуратно уложены. Щеки гладко выбриты, ни единого намека на щетину. Нос прямой, без единой горбинки. Ноздри узкие, благородные. Мужчина поневоле притягивал взгляды. Статью, позой, добрыми, карими глазами. Даже напуганные женщины нет-нет, да посматривали заинтересованно в его сторону. Но привычно сжимались, услышав вдалеке знакомые хлопки.
– Налево, – велела мне женщина в белом халате, когда осмотр завершился. Я кивнула, подхватила платье и ботинки, после чего послушно перебежала к жавшимся друг к другу женщинам, которые тоже прошли осмотр. Знакомых лиц хватало. Я видела Фаю, стоящую у кирпичной стены. Она презрительно поджала губы и исподлобья смотрела на солдат, охранявших женщин. Мелькнуло лицо смуглой Анны, которая, все так же вытягивая шею, пыталась разглядеть в группке детей свою дочь Еву. Но неподалеку от нас находились и другие женщины, которых после осмотра отправляли направо в другую группу.
Сердце на миг кольнуло, когда я всмотрелась в их лица. Старые, кашляющие, больные, трясущиеся женщины. У одной нет руки, о чем говорил болтающийся на прохладном ветру пустой рукав пальто. Другая шамкает беззубым ртом и подслеповато щурится. Третья слишком худая. Стоит, словно тоненькое деревце, что гнется под порывами сильного ветра. Того и гляди, упадет.
С мужчинами поступали так же. Они стояли неподалеку от нас. Две группы. В одной молодые, здоровые и встревоженные. В другой – глубокие старики, калеки и больные. Тогда я еще не понимала, что значит эта странная процедура деления. Поэтому оставалось лишь гадать, зачем нас делили на группы…
– В холодный дом поведут, – пробормотала рядом Фая, обдав горячим дыханием ухо. Черные глаза женщины насмешливо блеснули. – Кому холодная вода с потолка польется, а кто-то горечью задохнется.
– Мами! – снова донесся крик маленькой Евы. Анна протиснулась вперед и, криво улыбнувшись, помахала девочке рукой, после чего приложила указательный палец к губам.
– Тише, солнышко. Тише, – одними губами прошептала она. В больших глазах блеснули слезы, но Анна решительно и жестко вытерла их кулаком. – Потерпи, потерпи.
Ева кивнула и, чуть подумав, взяла за руку другую девочку, которая плакала, пытаясь отыскать своих родителей.
Закончив с осмотром, к нам подошел коротконогий офицер. Форма сидела на нем мешком, но то, как он выпячивал губы, заставляло многих улыбаться. Офицеру это не понравилось и, вытащив пистолет, он что-то проорал на немецком, чего даже я не поняла.
– Вперед! Двести метров, – рявкнул офицер. Другие солдаты махнули нам рукой, и наша группа двинулась вперед. Краем глаза я увидела, что другую группу женщин повели в другую сторону. Как и детей. Анна, идущая рядом со мной, закусила губу и с ненавистью посмотрела на отдающего приказы офицера. А я, затаив дыхание, исподлобья изучала высокого немца, все так же стоящего на деревянном помосте. Казалось, он даже не пошевелился за то время, пока нас осматривали и регистрировали. Но теперь я отчетливо видела на его губах довольную улыбку.
Впереди показалось одноэтажное здание, рядом с которым стояли две вышки с прожекторами. Наверху, под укрытием деревянной крыши, виднелись фигуры часовых, держащих наизготовку оружие. Поодаль виднелось похожее здание, куда вели других женщин и детей. Хлопки, раз за разом нарушавшие редкую тишину, стали слишком громкими. Словно где-то за углом кто-то упражнялся в стрельбе.
– Что это? – спросила по-польски напуганная, белокожая женщина. Её трясущийся палец указывал вперед, на вывеску, висящую над входом в здание. – Что там написано? Что?
– Смерть, – гадко улыбнулась Фая и охнула, когда её кто-то ударил сзади по голове.
– Заткнись! – прошипела Анна. Конечно, кто еще. Девушка шла следом и в этот раз терпеть бубнеж не стала. – Без тебя тошно.
– Что написано? А? – не унималась белокожая. Её крики веселили идущих параллельно нам немецких солдат. – Люди!
– «Душевая и дезинфекция», – тихо ответила я. Женщина запнулась, в глазах мелькнула радость, а затем из груди вырвался облегченный выдох.
– Душевая… душевая… душевая… – монотонно принялась повторять она, пока идущему рядом солдату это не надоело, и он не ударил женщину кулаком в спину.
– Заткнись, свинья. Вперед. Молча, – приказал он. Тут замолчала даже говорливая Фая. Она опустила голову и мелко засеменила вперед. На миг показалось, что только она ничего не боится. Словно и правда знает, что её ждет.
У входа в здание нас снова заставили раздеться. Женщины испуганно жались друг к другу под сальные смешки немецких солдат. У другой душевой, куда вели детей, послышался выстрел, ругань, а потом двое солдат потащили за ноги в сторону какую-то голую женщину. Последовали еще два выстрела, но на этот раз в воздух. Заплакали дети, заставив Анну заскрежетать зубами. Но девушка смогла успокоиться и, с ненавистью швырнув свой пиджак на землю, встала в очередь.
Внутри было очень холодно. Пол, выложенный бледно-голубым кафелем, жег голые ступни, да и в воздух после каждого выдоха устремлялось крохотное облачко пара. Будто не конец лета на дворе, а поздняя осень. В глаза сразу же бросились тяжелые, металлические каталки с пятнами ржавчины на них, стоящие у стен мешки, и пятеро автоматчиков в кожаных плащах и плотных перчатках. Они смотрели на женщин, как звери, готовые выстрелить в любой момент.
Идущие позади солдаты пинками и криками загнали нас внутрь темного помещения, закрыли тяжелые железные двери и бухнули по ним кулаком. Свет зажегся почти сразу, ослепив тех, кто не успел прикрыть глаза. А потом с потолка хлынул ледяной дождь. Безжалостные маленькие капли обжигали кожу, заставляя сердце заходиться в безумной пляске. Лишь одна Фая довольно усмехнулась и принялась натирать свое тело морщинистыми ладонями, пока кожа не покраснела. Я же вытерпела недолго. Кое-как промыла голову деревянными пальцами, быстро прошлась по коже и отскочила в сторону, дрожа от холода. Губы многих женщин посинели, а зубы выводили дробную симфонию, наполняя помещение отчаянным стуком.
Воду отключили, когда у каждой уже зуб на зуб не попадал от холода. Лязгнул засов и тяжелые двери открылись. Но в другой стороне душевой, а не той, откуда мы заходили. В глаза снова ударило яркое солнце и послышался довольный смех немецких солдат, которые забавлялись, наблюдая за тем, как женщины трясущимися руками разбирают полосатые робы и небольшие шапочки, лежащие на земле.
– Выстроиться по три в ряд, – по-немецки рявкнул знакомый мне коротконогий офицер. Стоящий с ним рядом изможденный мужчина в такой же полосатой робе, что и у нас, прочистил горло и повторил то же самое по-польски. Те, кто не знал языка, растерянно завертели головами, но все-таки справились с приказом, пусть и получили очередную порцию тумаков от охраны. – Глаза опустить. Говорить только тогда, когда к вам обращаются. Голову обнажать в присутствии немецких солдат. Любое неповиновение карается расстрелом…
Повернувшись направо, я увидела, что метрах в двадцати от нас выстроились и мужчины, которым то же самое озвучивал другой офицер. Анна, стоящая впереди меня, всхлипнула и задрожала.
– А дети где? – тихонько спросила она. – Дети-то где?
– Молчать! – снова рявкнул офицер и тут же смутился, увидев подошедшего высокого мужчину в серой форме. Теперь я смогла разглядеть его ближе. На груди, помимо большого железного креста, виднелся маленький, багровый значок со свастикой и несколько других наград. Судя по тому, как вытянулся по струнке офицер, подошедший был человеком важным.
– В чем дело? – коротко спросил он.
– Нарушают дисциплину, господин комендант, – отчеканил офицер, подрагивая под тяжелым взглядом мужчины. Господин комендант… хозяин лагеря.
– Кто?
– Простите, – снова всхлипнула Анна, разом утратив всю смелость и дерзость. – Детей не видно. Где дети?
– Что она говорит? – недовольно протянул высокий. Вздохнув, я робко подняла руку вверх, заставив его нахмуриться. – Ты понимаешь?
– Да, господин комендант, – опустив глаза, ответила я. – Дети… она спрашивает, где дети, господин комендант. Там её дочь. Она волнуется.
– Ты хорошо говоришь по-немецки, – комендант проигнорировал то, что я сказала, и подошел ближе. От него пахло одеколоном и еле уловимо алкоголем. – Ты – еврейка?
– Нет, господин комендант. Русская. Из Тоболья.
– Русская, – задумчиво повторил мужчина. – Варвары из глухих чащ знают язык. Немыслимо.
– Ева… – простонала Анна и вздрогнула, почувствовав, что комендант повернулся в её сторону. – Я просто хочу к дочери. Просто… к дочери.
– К дочери, – вновь повторил сказанное комендант, когда я перевела. Улыбнувшись, он заботливо отряхнул робу Анны и склонил голову. – Её здесь нет?
– Нет, – глухо повторила девушка, продолжая дрожать. – Я не вижу.
– Гебауэр, – офицер подбежал и послушно встал рядом с комендантом. – Отбирал ли Менге сегодня детей?
– Только с ночного поезда, господин комендант.
Я увидела, как тонко изогнулись губы мужчины. Он смотрел на Анну добрыми и понимающими глазами. Затем комендант вздохнул, посмотрел по сторонам и, приблизив губы к уху девушки, прошептал. Но я услышала. Отчетливо услышала, что именно он сказал.
– В моем лагере нет бесполезных. Каждый здоровый узник работает на благо Великого Рейха. Если твоей дочери здесь нет, значит она бесполезна.
– Пожалуйста… Пожалуйста, отведите меня к ней, – заплакала Анна. Комендант грустно улыбнулся и покачал головой. – Она еще маленькая. Она боится. Мне бы только раз её увидеть. Знать, что с ней все хорошо…
– Увидеть? – задумчиво ответил он. – Это желание можно исполнить.
Стоящий позади офицер гаденько улыбнулся, но тут же стер с лица довольную ухмылку.
– Правда? О, Боже. Спасибо, спасибо вам, – Анна вновь задрожала и закусила губу до крови, чтобы хоть немного вернуть самообладание. Комендант понимающе кивнул, затем вытащил пистолет и, приставив его к груди девушки, равнодушно выстрелил.
Мне на лицо плеснуло горячим и красным, а в ушах зазвенело. Рядом закричала какая-то женщина и её крик оборвался, когда последовал второй выстрел. Больше никто кричать не стал, но я, широко распахнув глаза, смотрела на Анну, которая лежала на земле. Кошмар повторился вновь. Только на этот раз с другими людьми. Девушка закашлялась и на губах выступила розовая пена. Смертельная бледность покрыла щеки и лоб, постепенно наливаясь синевой. Анна снова кашлянула и протянула ко мне руку.
– Ева… Ева… она тут? – криво улыбнувшись, сказала она, как только я присела рядом. – Моя маленькая…
– Она тут. Ждет тебя, – с трудом сдерживая слезы. – Теперь все будет хорошо.
– Дорога… вижу дорогу, – Анна распахнула глаза, в которых мелькнуло сначала удивление, а потом и радость. – Она там. Моя Ева… ждет. Она… плачет? Нет… уже не плачет.
– Она улыбается, – перебила я девушку. Анна снова закашлялась. На этот раз в розовой пене было много красного. – Теперь все хорошо… Она улыбается.
– Да, улыбается, – Анна вытянула руку, словно тянулась изо всех сил. На её лицо неожиданно легла чья-то тень, после чего последовал выстрел. Голова девушки дернулась и на землю пролилась черная кровь. Я упала на спину и закрыла уши руками, но кто-то резко меня поднял на ноги и пихнул обратно в строй. Судя по ругани – офицер. Остальные женщины на нас даже не смотрели. Я видела, как трясутся их ноги и губы, но ни одна из них так и не нарушила молчания, боясь стать следующей.
– Сказки… – мягко произнес комендант, смотря на меня. Он резко впился пальцами в мой подбородок, задирая лицо. Затем повернул мою голову в сторону и добавил. – На дороге в Рай сказкам нет места, девочка.
Теперь я тоже видела дорогу. Дорогу из странных плит, покрытых незнакомыми символами. По этой дороге шли вперед напуганные люди в полосатых робах, а вдалеке виднелись тяжелые, кованные ворота. Но страшнее всего была надпись, черными буквами застывшая над входом. – «Himmel muss verdient werden» (Рай необходимо заслужить).
– Смотри, – снова улыбнулся комендант. Его глаза – добрые и мягкие, смотрели на меня с укором. Как отец смотрит на нерадивую дочь. – Вот она – дорога в Рай.
Нас погнали, как скот, к воротам по странной дороге. Я обернулась лишь раз, бросив тоскливый взгляд на тело Анны, которую уже куда-то волочили за ноги и руки измученные узники под прицелами автоматов. Коротконогий офицер шел параллельно, внимательно следя, чтобы никто не отставал и не разговаривал друг с другом. Его пухлая рука лежала на рукояти пистолета и было видно по глазам – жестоким и жадным, что убить кого-то ему только в радость. Коменданта нигде не видно, чему я только порадовалась. Несмотря на его мягкий голос и добрые глаза, этот человек пугал сильнее, чем все встреченные мной немцы.
Семеня за остальными и уткнувшись лбом им в спины, я вовсю рассматривала странные плиты, которыми была выстлана дорога. Осознание, как обычно и бывает, ошпарило душу холодом. Не обычные то были плиты. Надгробия, пусть и испещренные незнакомым языком. Судя по изрядным потертостям, положили их здесь давно и оставалось только гадать сколько тысяч ног прошли по ним, чтобы скрыться за кованными воротами.
Повсюду огромное количество сторожевых вышек. Заборы из колючей проволоки в три ряда, увешанные табличками, говорящими о том, что забор под напряжением. Немецкие солдаты с оружием в руках, хищно следящие за каждым шагом. И тысячи, десятки тысяч изможденных узников…
– В колоны по трое! – скомандовал офицер Гебауэр, когда впереди показались очередные длинные столы, за которыми сидели другие узники в полосатых робах. Я подчинилась и пристроилась за Фаей, которая хранила угрюмое молчание после убийства Анны. Несмотря на то, что мы недавно были в душевой, я чувствовала исходящий от женщины кисловатый запах пота. Вытянув шею, я осторожно посмотрела из-за плеча Фаи на длинный стол. Но скоро все стало понятно. Здесь узникам делали примитивную татуировку на руке. Порядковый номер, который заменит имя.
– Следующий, – негромко произнес тощий мужчина в погнутых очках. Он удивленно распахнул глаза, увидев меня, но тут же вжал голову в плечи. Мужчина растянул двумя пальцами кожу на моем предплечье и принялся царапать её грязной иглой, которую изредка макал в чернила. Я закусила губу, стараясь не стонать, но все равно было больно. Кожу словно жгло раскаленной спицей, пока на ней медленно появлялись неровные цифры.
– Элла Пашкевич, номер три-восемь-три-шесть-шесть, – пробормотал стоящий рядом со столом немец, занося информацию в лист бумаги.
– Следующий, – повторил тощий, разом потеряв ко мне всякий интерес. Я же, прижимая к груди, горящую от боли руку, увидела знакомые лица в толпе и протиснулась к ним.
На этом унижения не закончились. Казалось, что уродливая татуировка – вершина издевательств, но у нацистов всегда в запасе есть и другие. После татуировок настал черед волос. Их срезали абсолютно всем, за исключением лысых. Срезали тупыми, ржавыми ножницами, совершенно не заботясь о том, больно ли тебе. Кому-то не повезло, их стригли женщины из числа охраны лагеря, не стесняясь отвешивать подзатыльники узникам. Меня стриг высохший старик, седой, как лунь. Его руки тряслись, а ножницы больше вырывали волосы, чем срезали. Кожу на голове саднило, хотелось закричать, но я терпела, глотая слезы. Ждала, когда пытка закончится и… начнется другая пытка.
– Не вертись, – сказал старик по-немецки.
– Простите, – ответила я, заставив его удивиться.
– Знаю, ножницы тупы, да и руки не держат уже, – вздохнул он, косо посмотрев на охранника, отвлекшегося на других узников. – Просто потерпи. Я почти закончил.
Я поняла, что старик не пытался причинить мне боль тупыми ножницами. Наоборот, он старался уменьшить её, пусть это плохо получалось.
После стрижки всех новеньких согнали в дощатый барак и заперли дверь. Внутри барака было душно, пахло потом, дерьмом и мочой. Изредка попискивали где-то под полом крысы и ветер посвистывал в щелях.
Когда глаза привыкли к полумраку, я ойкнула и попятилась, увидев настороженные глаза, смотрящие на нас с деревянных нар. Женщины, девушки, девочки… Они молчали, с тревогой наблюдая за новенькими, которые топтались у порога.
Первой сориентировалась Фая. Она растолкала локтями других и, пройдя вперед, взобралась на нары. Следом потянулись и другие. Понятно, что хорошие места, к примеру, у печки или в середине барака были заняты, но и свободных хватало. Я осторожно протиснулась между двумя девушками, спорящими насчет того, кто из них займет верхний ярус, забралась на средний, где помимо меня уже лежали две женщины и одна чумазая девчушка, держащая в руке страшненькую куколку из мешковины.
– Данка, – тихо сказала девочка, указывая грязным пальцем на куклу. Она чуть подумала и ткнула себя в грудь. – Данка.
– Элла, – тихо ответила я и вздрогнула, услышав смех соседок. Но в смехе этом не было радости. Только горечь. Сухая и надтреснутая.
– Привыкнешь к Данке, – буркнула одна из них. Говорила она по-польски, но большую часть сказанного я понимала. Вторая, наоборот, ответила по-русски, пусть и с тяжелым акцентом.
– Ты русская, да?
– Да, – кивнула я и зачем-то добавила. – Из Тоболья.
– А это без разницы, дочка, – вздохнула женщина. Худая, под глазами коричневые мешки, руки в крохотных язвочках. – Здесь все равны. На то он и Рай.
– Данка, – кивнула девочка, снова заставив женщин усмехнуться.
– Она кроме имени своего ничего не говорит, – пояснила худая. – Она тут уже два года. Когда их привезли, то сразу в душевую отправили. А вместо воды газ пустили. Задохнулись все… и мать её. А Данка как-то выжила. Сознание только потеряла. Немцы-то трупы в яму таскать начали, а она возьми, да очнись. Когда нашли её, она по могильнику ходила и, как заведенная, одно и то же повторяла. «Данка. Данка. Данка».
– Вранье, – лениво ответила другая женщина, лежащая поодаль от меня. Высокая, ноги с нар свисают. Чернявая, с большими, круглыми глазами. – Тех, кто очухивался, сразу убивали. Пулю в голову, тело в яму.
– Гот не разрешил, – тонко ответила одна из девушек, с помощью примитивной иголки штопающая свои штаны. – Я там была. Сама видела. Нас согнали, чтобы тела в яму покидать. А комендант рядом прогуливался. Двоих застрелил. За то, что работали медленно. Потом Данка из ямы вылезла. Но он её не тронул. Лицо задрал, в глаза посмотрел, а потом в барак отправил.
– Теперь её Менге только к себе таскает, когда приспичит, – добавила худая и, поежившись, осенила себя крестом.
– А кто это? – тихо спросила я. – Ну… Гот этот и Менге?
– Если ты их еще не видела, то молись, чтобы никогда не видеть, – вздохнула худая. Её соседка, словно поняв, о чем она, кивнула. – Рудольф Гот – комендант лагеря. А Менге… Герман Менге…
– L'ange de la mort (Ангел смерти), – донесся сверху шепот и послышалась возня. Через мгновение я увидела свесившуюся с верхнего яруса голову молодой девушки. Она была довольно миловидной, но красоту портил шрам, пересекавший лицо и покрытый белой пленкой левый глаз. – Docteur portant la mort (Доктор, несущий смерть)!
– Многие с ним знакомы. Кому повезло, могут об этом рассказать. Остальные… никому уже ничего не расскажут, – поджала губы худая. Она мотнула головой и виновато улыбнулась. – Как тебя звать, дочка? Напомни.
– Элла.
– Эли, – чуть исказив, повторила она. – А меня Марийка. Слева от тебя Златка.
– Злата, – поправила её полька.
– Данка уже представилась. Та, что одежу штопает – Ханна. С остальными потом познакомишься. Наш барак на карантине. Завтра на работу выходим.
– А есть, когда дадут? – осторожно поинтересовалась я и сконфуженно улыбнулась, когда желудок испустил ворчание. Однако женщины, переглянувшись, вздохнули.
– Еда только завтра будет, дочка, – ответила Марийка. – Если комендант не решит иначе. Мы сами два дня ничего не ели.
– На том свете поедим, – буркнула Злата, ложась на спину. – Если Бог будет милостивее немцев.
Утром, едва только солнце встало, двери в барак открылась, и немецкие солдаты скопом ввалились внутрь. Лежащим у дверей досталось сильнее всего. Они толком не успели проснуться, а их уже грубо подняли на ноги и пинками погнали на улицу. За это время успели проснуться и остальные, так что немцы попросту выстроились по обе стороны от нар и с улыбками наблюдали, как женщины выбегают из барака, на ходу подтягивая штаны и оправляя рубашки.
На улице нас встретил офицер Гебауэр, слегка помятый и жутко злой. Он стеганул тонким, упругим прутом по спине замешкавшуюся Фаю, а потом досталось и мне. От удара перехватило дыхание и слезы сами собой выступили на глазах. Лишь чудом я сумела сохранить равновесие и влетела в строй к остальным узницам. Рядом с офицером стоял худощавый мужчина в очках. Пусть он тоже был одет в полосатую робу, но она, в отличие от наших, роба выглядела новенькой и чистой. На плечи мужчины был накинут пиджак с нашитой на груди желтой шестиконечной звездой. Лицо сытое, на гладко выбритых щеках румянец. Вот только он почему-то на остальных узников смотрел свысока.
– Капо, – пояснила Марийка, заметив, как я смотрю на мужчину. Понятнее не стало, но то, как Марийка это сказала, говорило о том, что любовью этот мужчина среди узников не пользуется. Ханна, стоящая рядом, негромко что-то произнесла и сплюнула на землю. Остальные женщины тоже смотрели на мужчину без особой радости. Марийка понизила голос и добавила. – Немцам зад лижут. Да так усердно, что ни крошки не остается. Оттого и рожа сияет, как мыльный шар.
– Барак направляется на рытье ям, – громко произнес капо. В голосе презрение, будто не люди перед ним, а животные. – Повторю правила для новоприбывших. При встрече с охраной и работниками лагеря голову опустить, головной убор снять. Говорить только тогда, когда спросят. Приказ выполнять беспрекословно и быстро. Слово господина коменданта – закон. Слово офицера – закон. Мое слово…
Он не договорил, потому что офицер Гебауэр, стоящий слева от него, поморщился и пихнул мужчину в спину, устав от криков. По строю поползли тихие, ехидные смешки, когда капо покраснел и с ненавистью посмотрел на женщин. Однако определить, кто именно смеется, он не мог. Поэтому лишь скрежетнул зубами, снял с пояса дубинку и, подбежав к ближайшей женщине, ударил её по бедру. Несчастная ойкнула и завалилась набок, после чего закрыла голову руками. Капо ударил еще несколько раз, после чего рывком поднял женщину на ноги и отошел в сторону.
– В колонну по двое, – рявкнул он. – За мной!
– Даже не знаю, кто хуже. Немцы или они, – прошептала Марийка, идя рядом со мной. – Жрут от пуза, все самое вкусное себе забирают. А мы крошки клюём, а потом с голода пухнем.
– Он же тоже заключенный, – тихо ответила я.
– Тоже, – кивнула Марийка, почесав щеку. Говорила она тихо. Так, чтобы услышала только я. – Но особый заключенный. К таким, как он, другое отношение.
– А у них к нам, – задумчиво протянула Ханна за моей спиной. – Сама все увидишь и узнаешь, девочка.
Пока нас вели к месту работ, я смогла хоть немного осмотреть лагерь. Он был очень большим и оставалось лишь гадать, сколько на его территории построек. Женский корпус, как мне рассказала вечером Марийка, находился ближе всего к воротам, через которые каждый день прибывали все новые и новые поезда с заключенными. Недалеко от ворот расположился корпус административных зданий и чуть поодаль, на пригорке дом коменданта – большой, двухэтажный особняк, который был укрыт от лагеря деревьями. Не маленькими, тощими деревцами, а настоящим лесом, неожиданно раскинувшимся на территории лагеря. Лес тянулся вдоль железнодорожных путей вплоть до очередных ворот. За ними был мужской корпус и корпуса для военнопленных. Но рядом с этими воротами, на самом краю лагерного леса прятались два непонятных строения с длинными трубами на крыше. Что там находилось, не знала даже всезнающая Ханна.
Капо провел нас через мужской корпус и, пока мы шли, мое сердце обливалось кровью. Я видела несчастных, изможденных мужчин, которые смотрели на нас через ряды колючей проволоки. Их глаза – усталые и потухшие – оживились всего на один миг. Каждый… абсолютно каждый искал знакомые лица. Матерей, жен, дочерей. И страшнее всего было видеть, как тухнет в их глазах огонь надежды, уступая место черной и беспросветной тьме. Потухнув, они уходили, уступая место другим.
Отдельно, в самом центре корпуса содержали военнопленных. И здесь немцы тоже поделили всех на группы. Я слышала английскую речь, немецкую, десятки других языков и… родную. Увидев советских военнопленных, я не могла сдержать слез. Грязные, босые, истерзанные и избитые, они молча стояли у колючей проволоки и смотрели на нас. Но в их глазах не было страха. Только угрюмая решимость. Они не обращали внимания на издевки немецких солдат, бросающих им за ограду куски хлеба. Ни один не притронулся к сухарям, лежащим в грязи. Даже здесь, за тысячи километров от родного дома, среди боли и смерти, они дышали силой, сломить которую немцы так и не могли.
– Вытри слезы, – шепнула мне Марийка. – Слезы – это слабость. Будешь слабой – умрешь. А умрешь, так и не узнаешь, что случится в следующий день.
Первый день на рытье ям я запомнила надолго. Ладони быстро покрылись мозолями от тяжелых, режущих кожу камней, которые нужно было таскать в тележки. От серой пыли, и не думавшей осесть на землю, дышать удавалось с трудом, да и то легкие постоянно скручивало в очередном приступе кашля. Голова кружилась от голода и меня начало клонить в сон. Однако усталость как рукой сняло, когда один из охранников, стоящих рядом с вырытой ямой, увидел, что узница – бледная женщина с седой головой – попросту упала без сил на землю. Она не поднялась на ноги после гневного окрика и получила пулю в лоб. Тело скинули в только что вырытую яму, и остальные узники с утроенной скоростью принялись работать, боясь прогневать очередного охранника.
Но хотя бы с водой повезло. Её таскал на своей спине жилистый мальчишка-еврей. Я не стала удивляться тому, как ему удается не только таскать на спине огромный бак с водой, но и не падать. Вместо этого я жадно выпила всю воду из погнутой кружки, подняла с земли очередной тяжелый камень и понесла его к тележке. Пусть ноги и тряслись, да и руки сводило от тяжести, я несла этот камень с отчаянием обреченного, попутно умоляя себя не разжимать пальцы.
Когда кухонные капо, сытые и совсем непохожие на узников, принесли еду, я набросилась на жидкую похлебку и осушила грязную тарелку в один присест. Крохотный кусочек черствого хлеба был предусмотрительно спрятан. Кто знает, когда барак опять закроют на карантин. Так что даже небольшой сухарь мог хоть немного унять бушующий голод. Этому меня научила бабушка, когда немцы только-только пришли в деревню. Они быстро разорили все дома, угнали скот и птицу, а содержимое кладовых сгружали на украденные телеги. С тех пор и повелось… «Три кусочка в рот, один в карман», – говорила бабушка. – «Потом пригодится». Но с едой тоже происходило странное. Злате кухонный капо налил больше похлебки, да и кусок хлеба у нее был в разы больше моего. Полька ела свой паек медленно и никуда не торопясь. Ханна тоже получила такую же порцию. Марийке, как и мне, дали маленький сухарик, а Фае хлеба не досталось вовсе. Но женщина не стала кричать и плакать. Она лишь усмехнулась, залила содержимое тарелки в рот и, вздохнув, уселась на камень, который скоро кто-нибудь тоже потащит в тележку.
– Что? – усмехнулась Марийка, – спросить хочешь, почему одной полный набор, а другой даже хлеба не дали?
– Так заметно? – робко улыбнулась я. Пусть ноги гудели, словно я пешком прошла от Тоболья до Минска, а рук и вовсе не чувствовалось, передышка была кстати. А раз есть немного времени на отдых, то и поговорить можно.
– Все этим вопросом задаются, как сюда попадают, – вздохнула Марийка. – А потом ясно все становится. Мы ж для немцев кто? Так, падаль, жизни недостойная. Они крысе лишний раз улыбнутся, чем кому из нас. Не знаю, дочка, почему и как, но к полякам тут лучше относятся. Еды больше дают, не так лупцуют, да и вещами балуют. Златка не выделяется особо. Прошлой зимой Данке ботинки теплые с «Канады» принесла. Но есть и другие, дочка. Эти, чуть ты чихнешь не так, сразу к охране побегут, а тебя потом охрана наказывает. Им подачка от администрации, а тебе наказанье. Вон как бывает. Я из Венгрии. Листовки клеила на улицах, да меня и замели. Могли бы пристрелить, а гляди… в Рай определили. Ханна тоже полька…
– А Фая? – спросила я, смотря на женщину, которая, казалось, задремала, подставив лицо еле теплому солнцу.
– Еврейка она. Не видно разве? Евреям тут сладкой жизни не видать. И паёк у них меньше, и охрана зверствует.
– Вы хорошо говорите по-русски, – улыбнулась я. Марийка кивнула и поджала губы.
– В Минске училась. Тут многие такие. Политические, например. Но они в другом месте содержатся, и отношение к ним другое.
– Я видела… – я запнулась, посмотрев на ворота, за которым находился мужской корпус. – Видела наших солдат.
– Ох, дочка. С этими плохо все, – покачала головой Марийка. – Ненавидят их почище евреев. Сама видела. Утром комендант как-то на лошади по лагерю проехался. Остановился возле барака того, на пятерых пальцем указал, а потом смотрел, как их вешают.
– За что? – нахмурилась я.
– За то, что русские, – невесело усмехнулась женщина. – Костью они в горле у немцев-то застряли. Вот те и бесятся. Ханна рассказала, что первую партию пленных даже в барак сажать не стали. Допросил их комендант, а потом всех за территорию вывели и расстреляли в затылок. Потом больше пленных стало, а руки нужны. Вот и гоняют их. На самое тяжелое и грязное. Евреям и то послабление дают…
– Пащкевич! – рявкнул знакомый мне капо, держа в руках бумажку. – Три, восемь, три, шесть, шесть. Ко мне!
– Беги, дочка. Вальцман ждать не любит, – пихнула меня в спину Марийка. Но я увидела в глазах женщины тревогу.
Подбежав к капо, я послушно остановилась в метре от него и опустила глаза, как того велят правила. Мужчина фыркнул, достал из кармана карандаш и что-то записал на клочке бумаги. Не успела я подивиться такому вниманию к себе, как капо сам все рассказал.
– Тебя вызывает господин комендант, – процедил он, смотря на меня сверху вниз. – Вести себя почтительно. Говорить только тогда…
– «Когда спросят», – мысленно закончила я и кивнула, дав капо понять, что все поняла. Мужчина развернулся и, махнув рукой, приказал мне следовать за ним. Что я и сделала, как послушная собачка.
Капо проводил меня через весь лагерь к большому административному зданию рядом с воротами, через которые обычно заезжали поезда. Возле входа кроваво-красные с черным флаги, дюжие автоматчики, злобно смотрящие на каждого, кто посмеет приблизиться, и отрывисто лающие собаки, чьи клетки виднелись неподалеку от входа в здание.
Сняв шапочку с головы, капо жестом велел мне сделать то же самое. Охрана у входа презрительно фыркнула, а один из немцев, прочистив горло, сплюнул. Плевок, ожидаемо, угодил мне в лицо. Горячий, липкий, унизительный. Похоже Марийка была права. Немцы скорее крысам улыбнутся. Утершись рукавом, я пригнула голову и поспешила вслед за капо, который, судя по всему, неоднократно здесь бывал.
Поднявшись на третий этаж, капо приоткрыл дверь и тычком пихнул меня в темный кабинет. Я удивленно ойкнула, когда врезалась в кого-то. Капо выругался, но бить не стал. Лишь вцепился железными пальцами в плечо и оттеснил в сторону, но я, не обращая внимания на боль, приоткрыв рот, смотрела на знакомого мальчишку, которого вел к выходу из кабинета другой капо. Борька.
Борька выглядел помятым. Кожа бледная, лицо разукрашено синяками, бровь кровоточит, а от губ осталось только месиво. Только взгляд его не поменялся, когда он посмотрел на меня. Суровый, чуть сердитый, наглый. Однако мальчишка тоже удивился, увидев меня. Разбитые губы растянулись в непослушной улыбке, но улыбка тут же исчезла, когда капо, сопровождавший Борьку, врезал кулаком мальчишке по спине, заставив того вылететь из кабинета.
– Пащкевич, господин комендант, – доложил капо, снова исказив мою фамилию. Я искоса посмотрела на высокого мужчину, который стоял у окна и рассматривал лагерь. Он коротко кивнул, заставив капо поклониться, после чего мой сопровождающий спешно вышел. Пользуясь моментом, что комендант стоит спиной, я быстро осмотрела кабинет.
В кабинете пахло табаком и алкоголем, пылью и бумагой, кофе и… кровью. Тяжелый запах крови, казалось, пропитал собой все: стулья, стол, шкаф с книгами и самого коменданта, который продолжал стоять у окна. Негромко играла музыка из старого патефона. Что-то грустное, тихое и тревожное.
На столе я увидела большого, бронзового орла, держащего в когтистых лапах немецкий крест. На стене слева портрет Гитлера. Черные глаза жалили душу, гипнотизировали и не давали отвести взгляд. Но мне удалось это сделать, пусть и с чужой помощью.
– Дикарка, знающая немецкий и якшающаяся с партизанами, – задумчиво произнес комендант, повернувшись ко мне. На губах все та же добрая улыбка. Улыбка, с которой он застрелил Анну. Смутившись, я опустила взгляд и увидела, что его левая рука испачкана в крови. – Где ты выучила язык, девочка? Ты говоришь с акцентом, но говоришь хорошо, признаю.
– Меня учила бабушка, господин комендант. Она учительница.
– Тебе надо поработать над спряжениями глаголов, – кивнул он, садясь за стол. Затем, откинувшись на стуле, комендант внимательно на меня посмотрел. – Итак. Тебя поймали с партизанами, но ты не партизанка.
– Нет, господин комендант.
– Стать не та, взгляд не тот. Ты сочишься страхом, как мясо на огне сочится жиром, – пропустив мой ответ мимо ушей, продолжил он. – Мальчишка вел себя смелее. Ты боишься, девочка?
– Да, господин комендант.
– Ты боишься смерти?
– Нет, господин комендант, – мужчина сухо рассмеялся и устроился на стуле поудобнее.
– Ты боишься того, что будет перед ней, – с нажимом ответил он и снова рассмеялся, заметив, как я вздрогнула. – Поверь. Смерть бывает разной. Быстрой и милосердной. Долгой и бесконечной. Все зависит от случая. Ты любишь сказки?
– Да, господин комендант. Бабушка читала мне их перед сном.
– Какие сказки ты любишь, девочка? – мужчина подался вперед. – Посмотри на меня и ответь.
Повиновавшись, я подняла взгляд и вздохнула, увидев колючие, черные глаза, очень похожие на глаза зверя, смотревшего на нас с портрета.
– Добрые, господин комендант, – ответила я, гадая, зачем он задает такие странные вопросы. – Где добро побеждает зло.
– Наивная дикарка, – снова усмехнулся комендант, сплетя руки на груди. Ордена протяжно звякнули, соприкоснувшись с тяжелой тканью рукавов. – Ты, должно быть, тоже считаешь, что находишься в сказке? В очень темной, жестокой сказке. Ты читала братьев Гримм, девочка?
– Да, господин комендант. Папа дарил мне книгу на день рождения.
– Твой папа тоже здесь? – изогнув бровь, спросил мужчина. Мои губы задрожали, но я сумела справиться с волнением и осторожно помотала головой. – Когда я задаю вопрос, на него следует отвечать словами, а не жестами.
– Моего отца убили, господин комендант, – глухо ответила я.
– В жизни случаются огорчения, девочка. Но огорчения делают нас сильнее. Закаляют сердце и позволяют переносить страдания гораздо хуже выпавших на нашу долю. Возблагодари судьбу за этот урок и сделай правильный вывод, – он насмехался. Издевался, упиваясь каждым своим словом. Хотел, чтобы я дрогнула. Заплакала. Это желание было столь сильным, что я видела его отчетливо хорошо. Борьку он пытался сломать физически. Со мной решил поиграться и сломать морально. – Какая сказка у братьев Гримм твоя любимая?
– Их много, господин комендант.
– Выбери одну, – в черных глазах блеснуло веселье.
– «Золушка», господин комендант, – чуть подумав, ответила я, вызвав у Гота очередной смешок.
– Погоди, не объясняй. Ты видишь в Золушке себя. Да, девочка? – подняв руку, перебил меня он. – Ты несчастна, питаешься объедками, подвергаешься насилию. Я, – комендант карикатурно обнял себя руками, – злая мачеха, а мои солдаты – мои дочери. И ты живешь в своей крохотной, грязной коморке, мечтая о том, что однажды явится прекрасный принц и спасет тебя. Мило… мило и наивно. Пусть ты знаешь немецкий язык, но ты не немка, девочка. Только немец может понять немцев, которыми были братья Гримм. Будь в тебе хоть толика немецкой крови, ты бы поняла истинный смысл сказки. Но я проясню тебе. Не люблю, когда человек бредет во тьме невежества и заражает грязным знанием других. Еще в те времена люди задумывались о чистоте. Чистоте помыслов, чистоте крови. Взгляни на Золушку… Она богата, живет с отцом в прекрасном имении, наслаждается благами, покуда не умирает её мать. И здесь ты можешь увидеть аналогии с умирающим строем, разрушающим мою страну. На место прекрасной и чистой женщины приходят грязные иноземцы, с места начинающие насаждать обычаи своих уродливых культур. Цыгане, славяне, евреи…
Последнее слово комендант выплюнул мне в лицо и в черных глазах зажегся недобрый огонек.
– Они отбирают все, что так дорого Золушке. Они грабят её, после чего заставляют есть объедки со своего стола. Они искажают её реальность, превращая чистоту в грязь, девочка. И тут появляется прекрасный принц. Дикари, вроде тебя, увидят здесь только прекрасного принца. Немец увидит сверхчеловека. Красивого, статного, умного. Человека, способного даже в замарашке увидеть родную кровь. А что мачеха и её дочери. Они, как и подобает уродливому недочеловеку, пытаются влезть в чистое и прекрасное. Пытаются исказить его и заразить грязью, как привыкли поступать всегда. Для этого они готовы на все… Даже если потребуется отрезать себе палец, чтобы втиснуть свою уродливую ступню в хрустальную туфельку. Или спастись от гордого орла, спрятавшись в зловонной яме по горло в дерьме. Можно выучить язык, девочка. Можно читать труды великих немецких писателей и слушать немецкую музыку, – комендант махнул рукой в сторону патефона. – Но это не сделает тебя сверхчеловеком. Ты так и останешься маленьким, грязным дикарем, который оскверняет одним своим присутствием эту землю.
Он замолчал и, достав из кармана портсигар, закурил. Дым, причудливой змейкой устремился к потолку. Продолжал негромко играть патефон, щелкали, отсчитывая минуты и секунды, большие часы у входной двери. Молчала и я, так как вопроса мне не задали. Уроков в первый день я получила достаточно.
– Сказки олицетворяют реальность, девочка, – хрипло сказал комендант, нарушив молчание. – Иного не дано. Или тебе есть, что сказать и на это?
– Сказки дают надежду, господин комендант, – тихо ответила я и вздрогнула, когда Гот поднялся со стула и подошел ко мне вплотную.
– Надежду? – мягко спросил он. Я поджала трясущиеся губы, вспомнив этот тон. За ним обычно следовал выстрел. Это подтвердил и щелчок пистолета, снятого с предохранителя. Но я набралась смелости и взглянула коменданту в глаза – теплые, добрые, понимающие.
– Надежду. Когда сердце захлебывается от боли, тонет в крови душа, только надежда дает силы на то, чтобы жить. Только отсутствие надежды страшнее смерти. Так моя бабушка говорила, господин комендант, – я задрожала, когда холодный ствол пистолета коснулся моего лба. Рука коменданта не дрожала. Я знала, что он выстрелит, не дрогнув, если захочет. И последним, что я увижу, будет его улыбка и его глаза. Добрые и понимающие. Но страха не было. Только неожиданная радость, что скоро все кончится. Не будет больше пресной похлебки, вшей, бегающих по тебе, пока ты спишь. Не будет топота тяжелых сапог немецких солдат, врывающихся в барак, чтобы вырвать из дремлющего нутра очередного несчастного, которого возможно ждет смерть. Бабушка говорила, что смерть похожа на сон. Если умираешь быстро, то и сон приходит быстро. Маленькая, злая пуля, которая вылетит из пистолета коменданта, принесет как раз такой сон. Быстрый, теплый, мягкий… Должно быть Гот увидел это в моих глазах, потому что опустил пистолет и недобро усмехнулся.