Мы плыли по широкой реке, убегавшей на север, и вода в ней была уже холодна, хотя на нашем берегу, на скалах, среди мха и тонкой поблекшей травы, еще росли камнеломки — белые цветы без запаха, а на маньчжурской стороне еще совсем по-летнему стояли в синем дыме горы.
На пароходе было тесно. И корма и нос были забиты грузом: пустыми бочками и солью — обычным грузом для этих мест, богатых рыбой. На скамьях, на якорных цепях, на кнехтах[2] — повсюду сидели амурские рыбаки и старатели, люди все рослые, в огромных ичигах, с багровыми от ветра лицами цвета дубленой кожи; тут же толпой, присев на корточки, ютились среди бочек корейцы — огородники с нижних деревень; портовые рабочие, облокотясь на дубовые перила палубы, молча провожали высокий берег, все убегавший от кормы назад. И невесело было у всех на душе. Владивосток был занят японцами, на Хабаровск наступали чехи, калмыковцы, семеновцы. Хоть на короткое время, но враг одолел, и приходилось кому уходить в тайгу, кому скрываться в городе или уезжать в места, где тебя никто не мог бы узнать. Среди этой толпы был и я.
Глядя, как холодно плещется вода в реке, я думал о том, о чем обыкновенно думает человек, который в последние дни ел очень редко.
Я был страшно худ от голода, и не только лицо мое, но даже кожа на моих руках приобрела тусклый, неживой цвет.
У меня ничего не было: ни сундучка, ни денег, ни хлеба. Обувь моя была разбита, и одежда протерлась во многих местах.
Но, правда, я мог бы продать свою тужурку. Она была почти новая, из хорошего сукна, и мне дали бы за нее немного денег. Я наметил даже человека, которому мог бы ее предложить. Он был обут в прекрасные желтые сапоги, носил синюю чиновничью фуражку и, наверное, любил крепкие и прочные вещи.
Я подошел к нему и спросил, сколько может стоить такая тужурка, как у меня.
— Сколько бы она ни стоила, — сказал он мне, — ее все равно украдут.
При этом он показал на вертевшегося повсюду, юркого человека, по хитрым глазам которого и их безмятежному взгляду можно было узнать вора.
Может быть, этот маленький чиновник в сапогах был и прав.
Все же, как я ни был голоден, но тужуркой своей дорожил сейчас больше, чем хлебом. Она была подбита ватином, и если плотно застегнуть ее на все пуговицы, то в ней можно было постоять на носу парохода, где ветер напоминал мне о севере, куда уносила нас река. Наконец я подстилал ее под спину, когда ложился спать на палубе, потому что собственные кости причиняли мне нестерпимую боль. Я складывал свою тужурку вдвое, а под голову клал книгу — «Детство» Максима Горького и «В людях».
Эту книгу я унес из библиотеки общества трезвости на углу Базарной улицы и Кривой.
Я должен признаться, что не книги заставили меня вчера в полдень переступить порог этой библиотеки. Кроме книг, там давали бесплатно еще кусок хлеба и кипяток.
Я попросил хлеба и взял книгу, первую, какую предложили мне.
Усевшись на скамье у окна, я раскрыл ее посередине. Потом начал читать с начала и, грызя хлеб, принадлежавший обществу трезвости, долго читал, заливаясь слезами.
«И я, и я прошел через это страшное детство. И я был теперь в людях».
И, поглядывая в окно на улицу, я не видел никого кругом.
Хлеб я съел, а книгу потихоньку унес, оставив у библиотекаря залог — свою сибирскую папаху из мягкой барнаульской овчины.
Это была хорошая папаха.
«Но зачем, — думал я, — нужна шапка человеку, которому все равно негде приклонить голову?»
И вот теперь я стоял на носу парохода без шапки и такой же голодный, как вчера, но с книгой, засунутой за ремень, свободно обнимавший мое исхудалое тело.
Я глядел на мелкие волны реки и слушал, как плескалась у борта вода. И все мне казалось, что я скоро умру.
Я отвернулся от блеска этой холодной реки и побрел по палубе, отыскивая себе свободное место.
Я нашел его и сел, прикрыв усталые веки рукой.
Но вскоре какой-то хруст, похожий на громкое скрипение снега, заставил меня снова открыть их. Двое пассажиров, сидевших напротив на скамье, завтракали: ели огурцы с хлебом. Один из них держал на коленях корзинку, сплетенную из лыка, где, кроме огурцов и хлеба, лежали еще соленая рыба, сало и несколько пучков черемши, без которой ни один таежный житель не решается отправиться в путь.
Это были старатели. Я узнал их не только по острому запаху черемши, но и по их одежде, очень просторной, сшитой из синей китайской дабы. Ножи, которыми они чистили огурцы, были тоже старательские, из тяжелой якутской стали, узкие и острые, как шила. Таким ножом можно заколоть оленя или одним взмахом распороть брюхо медведю, вставшему на дыбы.
Запах хлеба и сала заставил меня содрогнуться всем телом. От голода снова закружилась голова, и снова я закрыл глаза. Но запах еды от этого только усилился. Я вскочил со скамьи, подошел к баку и напился холодной воды. Потом снова сел на свое место, глядя прямо в лица старателей.
«Неужели, — думал я, — они не предложат мне поесть?»
Но старатели продолжали громко грызть огурцы, не замечая моего взгляда. Тогда я спросил их:
— Знаете ли вы Максима Горького?
Они удивились. Оба перестали есть и, подумав секунду, ответили:
— Слыхали, паря, как же.
— Ну то-то, — сказал я, строго посмотрев на их огурцы и хлеб. — А хотите, я вам прочту его книгу? Ничего, вы ешьте, а я вам буду читать.
И я начал читать. Голос мой порою затихал от слабости, и горло сжимали спазмы, но я долго читал им дивную повесть о великой судьбе и страданиях Алексея Пешкова.
Когда же я кончил и посмотрел вокруг, то удивился глубокой тишине и молчанию.
Старатели сидели задумавшись, опустив глаза и руки, и ножи их, с которыми они никогда не расставались, были тоже опущены вниз.
Молчали и другие пассажиры, слушавшие меня, молчал, задумавшись, и юркий человек, на которого давеча указал мне чиновник.
Старатели, наконец, подняли головы, и один из них, постарше, сказал мне:
— Друг, побереги эту книгу для нас.
— А куда вы едете? — спросил я.
— Куда все едут, — ответил он и показал в ту сторону, откуда наплывали на нас горы, холодный ветер и леса.
— Что вы будете делать?
— На рыбные промысла наймемся, а не то в тайгу подадимся, на прииска, золото рыть.
Я не знал ничего: ни как роют золото, ни как ловят рыбу — и сказал без всякой надежды:
— Не возьмете ли вы и меня с собой?
Старатель посмотрел на меня с недоверием: я был мал ростом и тощ. Но все же он потрогал пальцами мои мускулы, чтобы узнать, есть ли хоть какая-нибудь сила в руках.
Её было очень мало.
Старатель вздохнул. Но, заглянув в мои голодные глаза и потом в книгу, лежавшую у меня на коленях, он молча протянул мне на острие ножа кусок сала и пододвинул корзину с хлебом.
— Прости, друг, — сказал он, — до того не догадался. А теперь ешь. Ешь хорошо, — повторил он, — и побереги эту книгу для нас. Будем вместе артелить.
И в эту ночь я лег на палубу сытый и был сыт на другой день и на третий. Я нашел в этих людях друзей, с которыми потом в тайге, в партизанских отрядах, провел счастливый год.
Но этой дорогой для меня книги мне не удалось сохранить.
Мы приехали на место дня через два, под вечер, и ночевали в городской ночлежке, стоявшей под горой, у самой реки. Даже с порога можно было слышать, как подмывает берег вода, как журчит она, стекая с камней и глины. И на полреки падала тень от горы.
В самой же ночлежке ничего не было слышно: так громко плакали дети, ютившиеся вместе с женщинами в дальнем углу.
Я лег на нары рядом со старателями и заснул, положив под голову книгу.
Проснулся я утром от холода. Тужурка, которой я вчера укрылся, моя прекрасная тужурка из дорогого сукна, валялась на полу возле нар. А книги не было. И нигде не было видно юркого человека с хитрыми глазами, ночевавшего рядом со мной.
До самого полудня вместе со старателями искал я эту книгу.
Мы ее не нашли. Но часто потом вспоминали о ней, где бы мы ни были: в гиляцких ли стойбищах или в тайге у костра, когда вокруг нас вставала ночь.
И один из старателей говорил:
— Вор-человек. На что польстился! Ведь душу из нас вынул.
А другой, постарше, отвечал:
— Что вор, то верно. А что польстился, — значит и ему она была нужна.
1937