Sidonie Bonnec
LA FILLE AU PAIR
Copyrigh © Éditions Albin Michel – Paris, 2025
Published by arrangement with SAS Lester Literary Agency & Associates
Перевод с французского Ирины Волевич и Юлии Рац
© И. Я. Волевич, перевод, 2026
© Ю. М. Рац, перевод, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026 Издательство Азбука®
Моргане – ты знаешь за что.
Подонкам – они знают за что.
Я стою в пустоте. Как персонаж из мультика, который, начав падать с утеса и не сразу это заметив, продолжает перебирать ногами в воздухе.
Я уже заметил.
А теперь начинаю падать.
Окружающее пространство кажется бескрайним, бесформенным, однако я чувствую, что заперта. И судорожно цепляюсь за стенки, боясь падения в пустоту. Пальцы служат мне антеннами, они ощупывают, обшаривают – они смелей, чем я. Потому что в какой-то момент мне хочется исчезнуть, перестать быть собой; я готова отречься от всего на свете – так жестоко меня терзает страх; готова покорно принять все, закрыть глаза на то, что́ я знаю, что увидела, что поняла. Я буду послушной – бедной послушной девочкой, без привязанностей, без будущего, – мною можно вертеть как угодно. Тьма – отличный экран, и я проецирую на него безумный фильм этих последних месяцев. Мой мозг готов взорваться от воспоминаний, переживаний, ощущений, сомнений – он мгновенно обрабатывает их и выбрасывает все это наружу беспорядочными кадрами. Я пытаюсь собрать мысли воедино, но не понимаю, где я. Голова раскалывается от боли. Мне хочется так вот и стоять, прижавшись к стене, к этой ледяной бетонной стене, до тех пор пока меня не найдут и не успокоят; я буду умницей, клянусь вам! – только выведите меня на свет божий! Я сумею притвориться, что все у меня в полном порядке!
Мои глаза никак не могут привыкнуть к темноте, к этому вязкому и влажному мраку. Я шарю вокруг себя, как слепая, задыхаясь от вони старья, дерева, мочи, воска, свечных огарков.
И все же одно я знаю точно – знаю, что все изменилось.
Отрываю руки от стены и вслепую, осторожными шажками продвигаюсь вперед, безумно боясь упасть, боясь причинить себе боль, боясь испугаться всерьез. Мне чудится, что я иду великанскими шагами, но на самом деле одолеваю всего несколько сантиметров. Внезапно мои протянутые руки на что-то натыкаются, и пальцы охватывает судорожная дрожь. Это чья-то кожа. И конечно, две эти кожи узнают одна другую. Та, чужая, – холодная и какая-то рыхлая. Где-то в глубине моего горла рождается крик, он вырывается наружу – хриплый, безумный… Но та кожа не реагирует.
Небо – тусклое, серое – изливает все свое содержимое на учеников, бегущих между железобетонными ногами огромного паука – лицея имени Шатобриана. Мы с Морганой вихрем вылетаем наружу, чтобы успеть на наш автобус, прибывающий в 18:12; следующий подойдет только в 18:55, и ждать его нет никакого желания. Что тут делать, в этом Пемполе, в феврале месяце, когда городок уже окутывает тьма, наш лицеишко заперт, а в кафе на углу полно всякой пьяни? Ровным счетом ничего, уверяю вас. Лучше уж ехать домой.
Нда, раз уж тебе выпало родиться в Плуэрнеке (месте, которое и городом-то не назовешь и которое ты ненавидишь), ты все-таки не хочешь бередить себе душу и называешь его городом, не поселком. А куда деваться – нужно довольствоваться тем, что есть. Мы успеваем вовремя; автобус заглатывает своих пассажиров, а потом выплевывает, одного за другим или целыми гроздьями, на дорогу, бегущую вдоль скалы. Моргана прилипла к окну – это ее любимое место – и натягивает рукава своего черного акрилового свитера на пальцы, чтобы скрыть царапины. У нее длинные, темные, кудрявые волосы и прямой носик – эдакая грустная принцесса; везет же некоторым родиться такими хорошенькими! Я на этот счет могу не переживать: на меня никто не смотрит, да и смотреть-то не на что: белобрысая, бесцветная, волосы патлами, нос крючком. Разглядываю других наших школьниц: интересно, на что они надеются? Все как одна уродины – толстые, неуклюжие, в мешковатых блузах, скособоченные под своими тяжеленными ранцами.
Наш лицей – это сто пудов обещаний: математика – для блестящей карьеры инженера; латынь – для поступления в Эколь Нормаль[3]; история с географией – для завидного удела журналиста. Но если вдуматься, разве кто из нас в это верит? Как бы не так – потому что завтра, когда ты проснешься, будет все то же самое и дорога поведет тебя в обратную сторону. Подъем в шесть двадцать утра, автобус в семь, и ты выходишь из дома, прилепившегося к соседним, одна-одинешенька, с этим распроклятым ранцем, сулящим «успех в жизни». Ты даже не успеваешь доесть свои гренки; на улице темень, холод собачий, и никто тебя не провожает: родители ушли на работу еще раньше.
Ты думаешь, у них есть время попивать жасминовый чай, почитывая утреннюю прессу? Нет, куда там: они уже вовсю вкалывают в устричных садках и им плевать на твои дерзкие подростковые мечты… Если бы ты могла взглянуть на все это сверху, то увидела бы десятки зомби, которые выходят из своих убогих бараков, шагают в одинаковом ритме, свесив руки, втянув головы в воротники курток, где еще сохранилось немного тепла, шаткой поступью недоспавших людей, и все они топают к остановке автобуса «Мельница Крака», чье «р» кто-то замазал шутки ради, чтобы позабавить туристов, но только не молодежь Плуэрнека, ибо «Мельница Крака» – это наш исконный памятник, последняя ветряная мельница на северном побережье Бретани, которая до сих пор исправно перемалывает здешнее зерно в муку, – это тебе о чем-нибудь говорит? Она стоит на прибрежной скале вот уже два века, – пожалуй, это единственное, что у нас тут работает усердно и безотказно. Даже если она, как и мы, никогда не воспаряла в небеса.
Моргана слушает мои едкие рассуждения, изредка вставляя: «Эммилу…» – и нервно почесывая тыльную сторону руки. У нее две сестры и два брата. И она, как и я, не больно-то переживает за свою семью. Слишком много там детей, долгов, работы и всего прочего, а родителей почитай что и нет. Ее папаша рыбачит в Северной Атлантике, на шхуне, – это такой адский труд, что не обрадуешься; а мамаша сидит за кассой в магазинчике самообслуживания: там теплее и покупатели сорок раз на дню говорят ей «бонжур» и «мерси», но работенка та еще! Ну а что касается времени, его нет ни в ее семье, ни в моей. На филологии мы все это изучаем – понятие времени и прочие важные вопросы, с ним связанные: например, в какой степени время принадлежит нам? Или: в каком смысле можно сказать, что человек существует не только в настоящем? И что такое время – служит ли оно каким-то ограничением для человека? И кто оно нам – враг или союзник? Но кому охота ставить перед собой такие вопросы? И уж тем более на них отвечать…
У нас дома на все один ответ: мне некогда! И каждый раз я прямо задыхаюсь от злости, ору на родителей и на младшую сестренку Маэль. А Моргана – та наоборот: не спорит, молчит, замыкается. И причиняет себе боль – до крови расцарапывает ногтями левой руки тыльную сторону правой. Это она не нарочно: такая у нее болезнь. Я прикрываю ладонью эту злосчастную руку и чуть-чуть сжимаю ее, чтобы она почувствовала тепло и чтобы эти царапины зажили. Мы с Морганой не родные – мы больше чем родные, потому что осознанно выбрали друг дружку. И тогда она вынимает свой «Уокмен», надевает наушники и слушает Жан-Жака Гольдмана[4] – ее любовь, идола ее жизни: «Я пойду за своей мечтой к горизонту моей мечты…»[5] Лично я предпочитаю мечтать по-английски: «But I still haven’t found what I’m looking for…»[6] – вот мое бегство от действительности, мое будущее. Мы с Морганой поклялись друг дружке вырваться из нашей здешней помойки и удрать куда-нибудь подальше, как можно дальше от этих мрачных скал, многокилометровых унылых ланд[7] и домишек, сложенных из розового гранита, потемневшего от вечной непогоды.
Потому что здесь даже розовый гранит выглядит грязно-серым.