4. Таннеке

Долго не замечаю, что несусь в два раза быстрее обычного. Скорее прочь из этого вертепа на свежий воздух! Задираю голову вверх и дышу во всю грудь.

– Эй, с дороги!

Поспешно шарахаюсь в сторону от повозки, запряженной собаками.

– Смотри, куда прешь, гусыня!

Это Крин, торговец вафлями. Вечно расхваливает свой товар: мол, только что испекли, с пылу с жару, только до меня другая молва доходила.

Огрызаюсь, что мог бы и потише ехать, но больше себе под нос. Все равно Крин глух, как пень.

На башне Новой церкви бьют часы, заглушая привычный гомон, стук кузнечного молота и грохот лошадиных копыт по мостовой.

С одной стороны, мне стало легче, с другой – все-таки жаль Яна: живет так близко от своих любимых и целыми днями одиноко возится с красками в смутной надежде, что когда-нибудь получит воздаяние.

Как бы он ни хорохорился, все равно скоро пожалеет о своем зароке никогда больше не жить под одной крышей с Марией Тинс. Гордость не позволит ему взять свои слова назад после прошлогодней ссоры. Ладно, молчу, я же не знаю, что там у них вышло.

Может, однажды Ян пожалеет, что вообще женился на Катарине. Что ему стоило послушать людей, ведь ему говорили со всех сторон и в первую очередь его собственная семья! Они ведь протестанты. Ради женитьбы ему пришлось пожертвовать и верой, и положением в обществе. Стоила того эта дурацкая детская любовь?

Как-то раз мне довелось услышать, как они ссорились с отцом прямо на улице. То есть это папаша пробирал его почем зря, а Ян слушал с таким видом, будто ему все равно. К тому времени я уже год у Марии Тинс прослужила, так что живо смекнула, о чем разговор. Люди твердили, что Ян своим упрямством отца в могилу свел. Тяжело, конечно, признавать, да только так оно, скорее всего, и было.

Может, Ян до конца не понимал, от чего ему придется отказаться: порвать с семьей и прежним кругом, плясать под чужую дудку, на своей шкуре узнать, что значит быть изгоем. Ладно бы он еще с самого начала был католиком, а тут выходит, будто он предал свою веру. Да уж, сильнее досадить отцу было невозможно. Тот был упертым протестантом и с удовольствием засунул бы всех папских прихвостней из Делфта прямиком в адский котел. Стоило ему углядеть у кого крест на шее, так он плеваться начинал.

Да уж, папаша Яна был тот еще злобный упрямец! И самому же эта твердолобость боком вышла. Ян в пику ему к католикам и подался. Яблочко от яблони недалеко падает – Ян тоже упрямец, разве что не такой сердитый и желчный. Он сам никому своего мнения не навязывает и надеется на такое же отношение, но разве же люди с этим смирятся? Яну до всех этих религиозных распрей дела нет.

Ему уютнее всего в своей раковине, закрылся и делает вид, что весь этот сыр-бор его ни капли не задевает. Катарина все больше впадает в отчаяние, а он с невинным видом заводит свою любимую шарманку, мол, знать ничего не знаю. Ему все попреки как с гуся вода. Чужие ярость и печаль его не трогают. Если загнать его в угол, он промычит что-то насчет господней любви и станет уверять, что постарается. Только вот если спросить, как именно он постарается, – ответа не дождешься. От этого Катарина только сильнее горюет, а Мария Тинс бесится.

Однажды Ян решил, что только Катарина может сделать его счастливым. Разве Папа и весь сонм святых ему помешают? Религия для него все равно что сказки – в конце концов Господь, призываемый спасти и сохранить, у всех один. Хотя, конечно, не так уж ему и плевать, я не раз замечала, с каким обалделым видом он стоит во время мессы в иезуитской церкви.

После смерти супруга мать Яна храбро попыталась воспрепятствовать сговоренной свадьбе. Она появилась на пороге, чтобы поговорить с Катариной. Я-то, конечно, расслышала только обрывки разговора, доносившиеся из прихожей, но было ясно как день, что бедная женщина пришла предупредить Марию Тинс насчет собственного сына. Что тот всегда поступает, как ему вздумается, что он ленив, непредсказуем, не умеет ничего делать по хозяйству. Кажется, она еще твердила – хотя я лично такого не слышала, – что ему от Катарины нужны только деньги да связи ее матушки среди художников и галеристов. Вроде бы еще она добавила, что Яну вообще невдомек, что такое любовь.

Как можно так низко пасть, а еще мать называется? Понятно, она боялась, что в одиночку ей с ветхим трактиром не управиться, да только разве страх остаться одной и потрудиться чуть усердней, чем привыкла, – причина, чтобы очернять собственное дитя?

Когда люди у меня допытываются – а случается это чуть ли не каждый день, стоит мне подойти к мясному прилавку, – я отвечаю, что Ян попросту влюбился и потерял голову. Поясняю, что у него внутри все совсем не так устроено, как у нормальных людей. А если сплетники прохаживаются насчет деньжат, водящихся у Тинс, такие разговоры я мигом прекращаю. Буду стоять на своем: Яну до денег дела нет. Будь то иначе, уж он бы десять раз подумал, что писать на своих полотнах.

Кстати, те, кто намекает на корыстолюбие, пусть объяснят, почему он не остался писать свои картины в тишине и покое на Ауде-Лангендайк, а вернулся в «Мехелен».

Конечно, вовсе не потому, что он весь такой хороший, – меньше бы спорил с тещей, и не пришлось бы бежать из невыносимой обстановки. Да только такой поступок, по-моему, говорит о том, что Яна можно упрекнуть в чем угодно, но не в погоне за наживой и не в поисках легких путей.

Вот мы и добрались до понимания, отчего все беды в его жизни происходят: там, где другие сначала дно прощупают и дождутся попутного ветра, Ян очертя голову бросается в омут. Так вышло и с женитьбой, и с уходом из тещиного дома после знатного скандала, и прежде всего с той мерзкой картиной. Да уж, этот господин успел наломать дров – рассорился с половиной Делфта.

Все же, несмотря на все свои злоключения, он остается верен Катарине и пытается ее осчастливить на свой дурацкий лад: уж до того пытается услужить, что порою только раздражает. Если б это помогло, он бы и серенаду под окном спел, с него бы сталось. Тот портрет, конечно, о многом говорит – так и светится любовью. Ему, наверно, кажется, что все должны любить ее не меньше, чем он сам. К его чести стоит сказать, что в этот раз он не стал изображать рядом себя с почти бесстыдным обожанием преклоняющимся перед своей Делфтской мадонной.

Конечно, он ей верен, оно и понятно, ведь податься ему больше некуда. Только ей до него и есть дело. Только диву даешься, почему она-то с ним еще возится. Другая бы на ее месте уже давно отвернулась. Точнее, за себя говорю. Уж я бы ему такую оплеуху закатила и выпихнула прочь вместе со всеми его кистями, красками и мольбертами.

Смотрите-ка, а вот и наша малышка Мария! Присаживаюсь на корточки, и девочка подбегает ко мне обняться.

– Мы к папе пойдем?

Милая улыбка, очаровательные кудряшки. Ох, ты ж дорогая моя.

– Нет, непоседа, папе надо рисовать. Вечером сходим, хорошо?

– Он обещал, что мы покрутим волчок!

Малышка показывает мне четки, обмотанные вокруг запястья.

– Красиво, правда, Танки? Тебе тоже нравится?

Это она меня так называет, вместо Таннеке – Танки.

– Конечно. Мне бы тоже хотелось четки из красных кораллов!

А вот и Катарина.

– Ну что? – спрашивает.

Рассказываю, пока мы идем по мосточку к Ауде-Лангендайк, как встретила за стойкой его мать, потом поднялась наверх передать записку и видела ее портрет – очень красивый, – а он сказал, что попозже ответит. Об остальном, что он наговорил, умалчиваю.

Не успеваю досказать, как она засыпает меня вопросами, на которые у меня нет ответа. Откуда мне знать, что у Яна в голове творится, если ей самой это невдомек?

Катарина перехватывает поудобнее Элизабет, которую несет на руках, и смотрит в безлюдную даль.

Молча идем в дом.

Чуть позже, когда мы сидим за столом, она вздыхает:

– И как нам дальше быть, Тан? Я правда понятия не имею.

Воздерживаюсь от советов, потому что не хочу брать пример с ее матушки, иначе все закончится слезами и никчемной ссорой.

Катарина закрывает лицо руками и бормочет, что скоро сойдет с ума. Я достаю из буфета бутылочку бренди и плескаю в бокал на самое донышко. Она глотает и начинает кашлять. Постепенно кашель переходит во всхлипы.

Бессвязно она выпаливает все, что у нее на душе. Ян так замечательно играет с девочками, и никто не знает, какой он чудесный художник, пусть и не такой хороший, как господин Фабрициус или Терборх. В любом случае он достаточно искусен в своем ремесле, чтобы содержать семью, а пока ее матушка им поможет. Если бы он только побольше слушал других! Писал бы то, что нравится делфтским покупателям, а не то, что взбредет в голову. Если бы он только не был таким гордым, хоть кол на голове теши! Ему не помешала бы лишняя дырка в голове, через которую вошел бы разум, потому что уши со своей задачей явно не справляются!

Прикусываю язык, чтобы не заявить, что она слишком мягкотелая и слишком легко все прощает, просто обещаю, что все будет хорошо: Ян пробьется наверх, вот ведь портрет какой замечательный написал, и еще напишет. А ведь как похоже!

Катрина качает головой.

– Мы с Яном пропащие люди.

Я кладу руку ей на запястье.

– Послушайте, хозяйка, у людей память короткая. Небольшой скандалец им только по нраву. Мне тут недавно разъяснили, что им так проще себя чувствовать добрыми христианами. Пока они видят, что вы дергаетесь, будут досаждать, а если поймут, что вам все равно, сразу перестанут задирать, потому как все удовольствие пропадет.

– Я же вижу, как люди на меня оборачиваются, когда я мимо иду! – отчаянно восклицает она.

Наступает короткая тишина. Понятия не имею, кто там на нее оборачивается. Может, оно и так. Может, сказать, что она и сама оборачивается, все люди так делают… Нет, лучше не буду.

– Каждый имеет право на ошибку, и Ян тоже, – твердо говорю я.

Катарина снова качает головой.

– Сомневаюсь, что Делфт даст ему второй шанс.

Спрашиваю, не забыла ли она, почему его полюбила.

Катарина смотрит на меня с недоумением.

– Конечно, нет! Только когда влюблена, все в другом свете видишь. Он такой был неуклюжий на коньках, ужасно милый! Потом еще вино опрокинул… Ян из тех, кто о собственную тень спотыкается. А уж про живопись мог говорить без конца, все пытался мне объяснить, что такое комплементарные цвета. Ты знаешь, что это, Таннеке?

– Ком-леме-нарные? Нет, не знаю…

– Это такие цвета… – Она машет рукой, подыскивая слова. – Ну да ладно, неважно. Я к тому, что у него в голове каких только мыслей не бывает, а самому порой невдомек, что у него штаны прохудились! А все их семейство? А этот трактир? Вижу иногда, как он по улицам бродит и вечно шляпу забывает снять перед знатью! Бывает, застынет на месте и смотрит куда-то… Раз гляжу, а он перед стеной стоит, эскиз рисует: а там сплошные кирпичи и сорняки, крючки какие-то торчат… Вот что там рисовать-то? Я чуть сквозь землю не провалилась! И уж такой рассеянный, не удивлюсь, если он в следующий раз шляпу перед фонарным столбом снимет!

– Не такой уж он и рассеянный, вас же как-то разглядел.

– Сама диву даюсь! Что он во мне увидел?

– Он вами безмерно восхищается! Всем, что в вас есть.

Катарина мимолетом улыбается, но улыбка тотчас застывает на губах. Она вертит в руках пустой бокал.

– В том, что он не от мира сего, есть, конечно, и преимущество. Он никого не боится. Конечно, он сторонится парней вроде Виллема, но сильно они его не беспокоят, понимаешь? У него свой путь в жизни, а что другие об этом думают… Ему даже в голову не приходит из-за этого волноваться. Странно, он так раним и в то же время неуязвим, хотя и непонятно, как так получается. Ну да ладно, главное, что он не от мира сего, вот что я хочу сказать!

Киваю, наблюдая за ней: Катарина застыла, глядя вдаль, словно вспоминает что-то очень приятное.

– Ты знаешь, он стихи мне писал, показывал особые места в дюнах и на лугах. Представляешь, он определяет римскую ромашку по запаху и знает, где гнездятся чибисы. Каждую весну первое яичко всегда для меня! Когда-то он даже целый спектакль передо мной разыграл и сам исполнял все роли. Только представь себе, Тан, воплотил целых три персонажа! Вообще-то, он просто шапки менял… Впрочем, даже когда играл, оставался собой, другого он не умеет. Ладно, не суть важно. А тогда говорит он, значит, текст, а сам на меня исподтишка поглядывает, нравится мне или нет. Разве не мило? О чем там шла речь в этой пьесе, не спрашивай, я не следила.

Катарина переводит взгляд на меня.

– Я, наверно, сумбурно рассказываю…

Тут уж моя очередь улыбаться.

Катарина вздыхает:

– Обо мне в семье всегда так пеклись, мама всю жизнь считала меня маленькой и беспомощной. Так хорошо иногда сменить роль. Наконец-то я кому-то нужна. Может, я наконец-то нашла роль в собственной пьесе.

Загрузка...