В далеком 1945 году все достойные люди в Англии, были бедными – за небольшим исключением. Улицы городов состояли из наскоро отремонтированных, а то и вовсе не отремонтированных зданий; там, где упали бомбы, высились груды каменных обломков или торчали остовы домов, похожие на гигантские гнилые зубы с высверленными зияющими пустотами. Некоторые изуродованные бомбежкой здания издали напоминали развалины старинных замков, но вблизи видны были обои самых что ни на есть обыкновенных комнат, расположенных одна над другой и выставленных напоказ, как на сцене – без передней стены; иногда где-нибудь под потолком пятого-шестого этажа покачивалась над бездной цепочка от сливного бачка; лучше же всего сохранились лестничные пролеты – словно демонстрируя новые формы в искусстве, они вели все выше и выше, неизвестно куда, открывая небывалый простор для воображения. Все достойные люди были бедными, это принималось за аксиому, а лучшие из богатых чувствовали себя так, будто тоже были бедны.
Сокрушаться при виде всего этого не имело никакого смысла; с таким же успехом можно было бы сокрушаться по поводу Большого каньона или любого явления природы, не зависящего от нашей воли. Люди продолжали сетовать на погоду, или плохие новости, или на то, что Мемориал принца Альберта совсем не пострадал от бомбежек и даже не дрогнул.
Клуб принцессы Тэкской [1] стоял наискосок от Мемориала в ряду высоких, чудом уцелевших зданий; неподалеку на улице и в скверах за домами упало несколько бомб, так что снаружи здания были в трещинах и внутри все еле держалось, но пока еще в этих домах можно было жить. Выбитые стекла заменили новыми, и они дребезжали в плохо пригнанных рамах. А совсем недавно с окон на лестничных площадках и в ванных комнатах смыли битумную светомаскировочную краску. В тот год, когда подводились итоги войны, окна играли важную роль: взглянув на них, сразу можно было определить, обитаем ли дом; а в предыдущие годы окна приобрели особое значение – по ним проходила опасная зона между домашней жизнью и войной, шедшей снаружи, и, когда выли сирены, люди говорили друг другу: «Осторожно! Не подходите к окнам. Стекла могут вылететь».
В Клубе принцессы Тэкской начиная с 1940 года стекла выбивало трижды, но прямого попадания не было. Окна верхних комнат выходили на неровные верхушки деревьев Кенсингтонского парка на противоположной стороне улицы, а если немного высунуться из окна и повернуть голову, за деревьями можно было разглядеть Мемориал принца Альберта. Отсюда, из верхних окон, была хорошо видна противоположная сторона улицы, примыкающая к парку, и аккуратные фигурки людей, проходящих поодиночке и парами: они катили перед собой колясочки с микроскопическими младенцами и провизией или несли крошечные сумки с продуктами. Все носили с собой сумки на случай, если повезет и в магазине по дороге вдруг окажется что-нибудь в свободной продаже, а не по карточкам.
Из окон нижних этажей прохожие на улице казались не такими маленькими и виднелись дорожки парка. Все достойные люди были бедными, и среди всех достойных людей больше всего были достойны внимания девушки из Кенсингтона, которые выглядывали из окон рано утром, чтобы узнать, какая погода, или подолгу всматривались в зеленый сумрак летних вечеров, словно стараясь заглянуть в будущее и различить там любовь и все, что с ней связано. Глаза их горели нетерпением, похожим чуть ли не на отблеск гениальности, но это была просто молодость. Эти девушки более или менее отвечали условиям параграфа первого из Внутреннего устава, принятого в далекие наивные времена короля Эдуарда VII [2]:
«Клуб принцессы Тэкской призван оказывать материальное вспомоществование и обеспечивать социальную защиту девушкам из хороших семей, со скромными средствами к существованию, не старше тридцати лет, которые, поступив на службу в Лондоне, вынуждены жить отдельно от семьи».
Все они сознавали, каждая по-своему, что никто из ныне живущих не может сравниться с ними: ведь самые очаровательные, изобретательные и трогательные, а порой и самые неукротимые на свете – они, девушки со скромными средствами.
– Слушай, у меня новость, – сказала Джейн Райт, корреспондентка женского журнала.
На другом конце провода ей ответил голос Дороти Маркэм, владелицы процветающего агентства по найму манекенщиц:
– Где ты пропадаешь, дорогая?
Верная привычке, оставшейся у нее со времен их общей юности, Дороти всегда говорила с воодушевлением:
– У меня новость. Помнишь Николаса Фаррингдона? Он часто бывал у нас в Клубе сразу после войны. Не то анархист, не то поэт. Высокий такой…
– А, тот, что лазил на крышу и спал там с Селиной?
– Да-да, Николас Фаррингдон.
– Помню, конечно. Он что, снова объявился?
– Нет, он принял мученическую смерть.
– Что-что принял?
– Мученическую смерть, на Гаити. Его убили. Может, помнишь, он ударился в религию…
– Да я же только что с Таити, там чудесно и люди такие чудесные. А откуда ты знаешь?
– Не Таити, а Гаити. Только что агентство Рейтер сообщило. Наверняка это тот самый Николас Фаррингдон; там сказано: миссионер, в прошлом поэт. Я чуть не умерла на месте. Я же его прекрасно знала тогда, представляешь? Его прошлое вряд ли станут ворошить, не то пропала история о герое-великомученике.
– Как же это случилось? Что-нибудь ужасное?
– Понятия не имею. Они дали совсем коротенькое сообщение.
– Ну так разузнай по своим каналам. Я просто потрясена. Слушай, а у меня тоже полно новостей.
«Комитет правления выражает недоумение по поводу протеста членов Клуба, недовольных новыми обоями в гостиной. Комитет желал бы подчеркнуть, что плата за проживание, вносимая членами Клуба, не покрывает текущих расходов Клуба. Комитет с сожалением констатирует, что подобный протест явно свидетельствует о падении традиционного духа Клуба принцессы Тэкской. Комитет призывает всех членов Клуба еще раз обратиться к основным положениям устава».
Джоанна Чайлд была дочерью сельского священника. Живой ум сочетался в ней с сильными, подчас неосознанными эмоциями. Она готовилась стать преподавателем декламации и, посещая школу драматического искусства, уже имела собственных учеников. Выбор Джоанны объяснялся тем, что у нее был красивый голос и она любила поэзию – такую любовь, наверное, кошки питают к птичкам; поэзия – и особенно стихи, предназначенные для декламации, – волновала и завораживала Джоанну; она набрасывалась на стихи, играла ими, внутренне дрожа, и, заучив наизусть, читала вслух с упоением. Обычно она предавалась своему любимому занятию, когда вела уроки декламации, снискавшие ей в Клубе всеобщее уважение. Переливы голоса Джоанны, декламировавшей стихи, доносились то из ее комнаты, то из общего зала, где она часто репетировала, и создавали особую атмосферу и настроение в Клубе, когда туда приходили молодые люди. Поэтические пристрастия Джоанны стали эталоном вкуса для всего Клуба. Она обожала декламировать отрывки из английской Библии, а еще – из Молитвенника, Шекспира и Джерарда Мэнли Хопкинса и только что открыла для себя Дилана Томаса. Поэзия Элиота и Одена ее не трогала, кроме лирического стихотворения Одена:
Любовь моя, челом уснувшим тронь
Мою предать способную ладонь… [3]
Джоанна Чайлд была крупная голубоглазая девушка со светлыми блестящими волосами и ярким румянцем. Когда она, стоя вместе с другими возле доски объявлений, прочитала прикнопленное к зеленому сукну обращение за подписью председательницы комитета правления леди Джулии Маркэм, она невольно пробормотала:
– Распаляется он в ярости своей, ибо знает: близок час последний [4].
Мало кто понял, что речь идет о дьяволе, однако все оживились, как после удачной шутки. Джоанна совсем не рассчитывала на подобный эффект. Не в ее привычках было произносить цитаты на злобу дня, да еще таким будничным голосом.
Джоанна, уже совершеннолетняя, собиралась на выборах голосовать за консерваторов – с ними все в Клубе связывали тогда надежды на спокойную, упорядоченную жизнь, о которой, в силу своего возраста, девушки знали только понаслышке. В принципе они сами были за те же устои, за которые в своем обращении ратовала администрация. И поэтому Джоанну встревожила реакция на ее реплику – откровенный веселый смех: дескать, прошли те времена, когда рядовые члены клубов или чего там еще не смели поднять голос против обоев в гостиной. Принципы принципами, но кому же не ясно, что это обращение просто нелепо. Было от чего прийти в отчаяние леди Джулии.
– Распаляется он в ярости своей, ибо знает: близок час последний.
Маленькая темноволосая Джуди Редвуд, стенографистка из Министерства труда, сказала:
– Мне кажется, мы как полноправные члены Клуба имеем все законные основания вмешиваться в решения администрации. Надо спросить Джеффри.
Джеффри был женихом Джуди. Он еще служил в армии, но до призыва защитил диплом юриста. Его сестра, Энн Бейбертон, стоявшая тут же возле доски объявлений, сказала:
– Вот уж действительно, нашла с кем советоваться!
Энн Бейбертон сказала так, чтобы все поняли: уж она-то лучше Джуди его знает; она сказала так, чтобы все поняли: она его очень любит, но, конечно, всерьез не принимает; она сказала так, потому что только так и могла сказать воспитанная сестра, которая в душе гордится своим братом; и, кроме того, в ее словах прозвучало раздражение: «Вот уж действительно, нашла с кем советоваться!», ведь она знала: поднимать вопрос об обоях в гостиной бессмысленно.
Всем своим видом выражая презрение, Энн затушила ногой окурок, который бросила на пол просторного вестибюля, выложенный в викторианском духе розовой и серой плиткой. Это не ускользнуло от внимания сухопарой особы средних лет, одной из нескольких старейших, едва ли не самых первых членов Клуба. Особа сказала:
– Бросать окурки на пол воспрещается.
Эти слова, судя по всему, произвели на присутствующих не большее впечатление, чем тиканье допотопных часов у них за спиной. Однако Энн спросила:
– А плевать на пол тоже воспрещается?
– Категорически! – ответила старая дева.
– Кто бы мог подумать! – сказала Энн.
Клуб принцессы Тэкской основала королева Мария до вступления в брак с королем Георгом V, когда была еще принцессой Тэкской. В один из дней между помолвкой и венчанием принцессу уговорили приехать в Лондон и возглавить церемонию торжественного открытия Клуба, создаваемого на средства богатых и знатных филантропов.
Никого из первых членов в Клубе уже не осталось. Но трем девицам, появившимся немного позднее, разрешили задержаться по достижении предельного возраста – тридцати лет; теперь им было за пятьдесят, а поселились они здесь еще до Первой мировой войны, когда, по их словам, в Клубе полагалось переодеваться к ужину.
Никто не знал, почему эту троицу не попросили из Клуба, когда им перевалило за тридцать. Даже администраторша и комитет не знали, почему они остались. Теперь, по прошествии стольких лет, выставить их было бы бестактно. Бестактно было даже затрагивать при них тему их затянувшегося проживания в Клубе. И комитеты, которые до тридцать девятого года успели несколько раз смениться, один за другим решали, что три старшие обитательницы Клуба, по крайней мере, будут оказывать благотворное влияние на молодежь.
Во время войны этот вопрос и вовсе отошел на задний план, так как Клуб наполовину пустовал и каждый членский взнос был на счету; а бомбы, падавшие в самой непосредственной близости, стирая с лица земли все подряд, не внушали уверенности в том, что три старые девы и само здание продержатся до конца. К сорок пятому году в Клубе перебывало много девушек, и каждый новый поток относился к старожилкам в основном хорошо, правда, когда они во что-нибудь вмешивались, их ставили на место, зато, когда они помалкивали, им поверяли сокровенные тайны. Признания редко бывали до конца правдивы, особенно те, что исходили от обитательниц верхних этажей. Трех старых дев с незапамятных времен в Клубе называли: Колли (мисс Коулмен), Грегги (мисс Макгрегор) и Джарви (мисс Джармен). Это Грегги сделала Энн замечание возле доски объявлений:
– Бросать окурки на пол воспрещается.
– А плевать на пол тоже воспрещается?
– Категорически!
– Кто бы мог подумать!
Грегги снисходительно и преувеличенно громко вздохнула и протиснулась через толпу. Она направилась к открытой двери, выходящей на широкое крыльцо, где в летних сумерках заняла наблюдательный пост – совсем как хозяйка лавки, поджидающая покупателей. Грегги всегда вела себя так, словно Клуб принадлежал лично ей.
Вот-вот должен был прозвучать гонг. Энн носком туфли загнала окурок в темный угол.
Грегги, не оборачиваясь, крикнула:
– Энн, к вам пришли.
– В кои-то веки без опоздания, – произнесла Энн с той же напускной небрежностью, с какой она отозвалась о своем брате Джеффри: «Вот уж действительно, нашла с кем советоваться!» Непринужденно покачивая бедрами, она пошла к двери.
Улыбаясь, вошел широкоплечий румяный молодой человек, в форме английского пехотного капитана. Энн стояла и смотрела на него так, будто с ним она тоже не стала бы советоваться.
– Добрый вечер, – обратился он к Грегги, как и подобает воспитанному молодому человеку, встретившему в дверях даму почтенного возраста. Увидев Энн, он издал невнятный носовой звук, в котором при большей членораздельности можно было бы распознать «Привет!» Энн вообще не стала здороваться. Они были уже почти помолвлены.
– Может, зайдешь, полюбуешься на новые обои в гостиной? – наконец произнесла Энн.
– Да ну! Пойдем лучше прошвырнемся.
Энн пошла за своим пальто: оно было переброшено через перила.
– Чудный вечер сегодня, – сказал молодой человек, обращаясь к Грегги.
Энн вернулась с пальто, переброшенным через плечо.
– Пока, Грегги, – сказала она.
– До свидания, – сказал военный.
Энн взяла его под руку.
– Приятной вам прогулки, – сказала Грегги.
Прозвучал гонг на ужин, и сразу же послышалось шарканье ног у доски объявлений и топот вниз по лестнице с верхних этажей.
Неделю назад обитательницы Клуба в полном составе – сорок с лишним человек – и все молодые люди, пришедшие в Клуб в тот вечер, нестройной толпой устремились в темную прохладу парка, через лужайки и газоны, напрямик к Букингемскому дворцу, туда, где весь Лондон ликовал по случаю победы над Германией. Они шли по двое – по трое и, чтобы их не затолкали в давке, крепко держались друг за друга. Когда их оттирали, они так же крепко цеплялись за ближайшего соседа в толпе, а кто-то цеплялся за них. Все они стали частицами волнующегося моря и то выныривали, то погружались вновь; через каждые полчаса потоки света заливали маленький балкончик вдали и на нем появлялись четыре прямые фигурки – король, королева и две принцессы. Члены королевской семьи приветственно поднимали правую руку, их ладони трепетали, словно от дуновения ветерка; они стояли как свечи – трое в военной форме, а одна в хорошо всем знакомой отороченной мехом мантии, традиционном одеянии королевы, неизменном даже во время войны. Мощный согласованный рокот толпы, похожий скорее не на шум голосов, а на грохот водопада или гул землетрясения, катился по паркам и вдоль всего Мэлла. В общей массе выделялись только бригады скорой помощи Св. Иоанна, стоявшие наготове возле своих машин. Члены королевской семьи помахали на прощание, повернулись к выходу, помедлили, снова помахали и окончательно скрылись. Незнакомые руки обвивали незнакомые талии. Сколько связей – некоторые даже стали постоянными – возникло в ту ночь, сколько новорожденных младенцев, поражающих непредсказуемым разнообразием оттенков кожи и расовых признаков, появилось на свет через положенные девять месяцев! Звонили колокола. Что-то среднее между свадьбой и похоронами всемирного значения, подумала Грегги.
На другой день каждый принялся определять свое место в этом новом порядке вещей.
Многие граждане почувствовали потребность оскорблять друг друга, и некоторые стали давать себе в этом полную волю, пытаясь что-то доказать или выяснить.
Правительство напоминало населению, что война еще не кончилась. Формально это было безусловно так, однако, кроме тех, чьи родственники оставались в плену на Дальнем Востоке или застряли в Бирме, все ощущали: война уже позади.
Несколько стенографисток из Клуба стали подыскивать себе более надежные места – например, в частных компаниях, которые, в отличие от временных министерств, где многие из них работали, не были связаны с войной.
Их братья и поклонники, которым до демобилизации было еще далеко, уже вовсю обсуждали перспективы, открывающиеся с наступлением мира, – покупку грузовика, например, и создание на этой основе прибыльного транспортного предприятия.
– Слушай, у меня новость, – сказала Джейн.
– Подожди минутку, я дверь закрою. Тут дети такой гвалт устроили! – отозвалась Энн. И, вернувшись к телефону, сказала: – Говори, я слушаю.
– Ты помнишь Николаса Фаррингдона?
– Кажется, припоминаю такое имя.
– Ну помнишь, я привела его в Клуб в сорок пятом, он часто у нас ужинал. Он еще с Селиной путался.
– А, Николас! Тот, что на крышу лазил? Давно же это было! Ты что, его видела?
– Я только что видела сообщение агентства Рейтер. Его убили во время волнений на Гаити.
– Не может быть! Вот ужас! А как он там оказался?
– Он там миссионером был, что ли.
– Немыслимо.
– Представь себе. Жуткая трагедия. А ведь я его хорошо знала.
– Кошмар! Как вспомнишь все… Ты Селине сказала?
– Да вот никак не могу до нее дозвониться. Ты же знаешь, какая она теперь: сама трубку не берет, надо через тысячу секретарей каких-то прорываться.
– А ты могла бы неплохой материал сделать из этого для газеты, Джейн, – сказала Энн.
– Само собой. Просто мне нужно еще кое-что уточнить. Конечно, столько лет прошло с тех пор, как я его знала, но материал получился бы любопытный.
Два молодых человека – поэты в силу того обстоятельства, что сочинение стихов до сих пор было их единственным постоянным занятием, – возлюбленные двух девушек из Клуба принцессы Тэкской (и в данный момент больше ничьи), оба в вельветовых брюках, сидели в кафе на улице Бэйзуотер в компании безмолвно внимающих почитательниц и беседовали о будущей новой жизни, просматривая гранки романа одного общего друга. На столике перед ними лежал экземпляр «Мирных новостей». И один молодой человек процитировал, обращаясь к другому:
– «Но как нам быть, как жить теперь без варваров?
Они казались нам подобьем выхода».
А другой улыбнулся со скучающим видом, но преисполненный сознания, что очень немногие во всей великой метрополии и послушных ей колониях могли бы назвать источник этих строк. Улыбнувшийся молодой человек был Николас Фаррингдон, еще никому не известный и пока не имевший особых шансов стать известным.
– Кто это написал? – спросила Джейн Райт, толстая девица, работавшая в издательстве; в Клубе считали, что она девушка толковая, но немножко не того круга.
Ответа не последовало.
– Кто это написал? – повторила Джейн.
Поэт, сидевший ближе к ней, произнес, глядя сквозь толстые стекла очков:
– Один александрийский поэт.
– Из новых?
– Нет, но для Англии он, пожалуй, новый.
– А имя у него есть?
Он не ответил. Молодые люди возобновили беседу. Они вели речь о постепенном угасании и упадке анархистского движения на родном острове, без конца называя какие-то имена. Просвещать девушек в этот вечер им уже наскучило.