Безмерно любимому Карстену посвящается.
Взирая на мозг человека, думаешь о том, кто мы есть: с одной стороны, всего лишь плоть, с другой – всего лишь химера.
© Чулкова С., перевод на русский язык, 2016
© ООО «Издательство «Э», 2016
Я не такой, как остальные дети. Меня зовут Луи Дракс. Со мной происходит всякое такое, чего не должно. Например, я отправился на пикник и утонул.
Спросите мою Маман, каково иметь не сына, а тридцать три несчастья. Она вам расскажет. Ничего смешного. Ни сна, ни покоя, только и думаешь, чем все закончится. Повсюду мерещится опасность, и в голове одно: я должна защитить его, должна защитить. Только не всегда получается.
Маман возненавидела меня раньше, чем полюбила, а все из-за первого несчастного случая. Первый несчастный случай – это когда я родился. Я родился, прямо как император Юлий Цезарь. Там тетеньку тыкают ножом, потом у нее лопается живот, и тебя вытаскивают, а ты орешь и весь в крови. Они решили, что нормальным способом я не рожусь. (Нормальный способ тоже ужас.) И еще врачи думали, что мама умрет от родов, как мама Юлия Цезаря, а тогда наши мертвые тела положили бы в гробы – маму в большой, а меня в маленький. Или еще нас можно было положить в большой такой дву-трупный гроб и тра-ля-ля. Наверняка такие есть. Наверняка их можно заказать через Интернет, такие специальные гробы для мам и сынишек, которых нельзя разлучать. Рождаться было ужасно, ребенку с мамой такого не забыть, даже через сто лет. Но это было только начало. Я тогда ничего еще не знал, и мама тоже.
Второй несчастный случай произошел, когда я был грудной. Мне было месяца два, я спал в своей кроватке и вдруг начал умирать от синдрома внезапной младенческой смерти. А у мамы в голове крутилось: я должна защитить его, должна защитить. Без паники. Вызови «Скорую». Пока ехала «Скорая», маме по телефону подсказывали, как меня раздушить. Потом мне дали кислород и на груди наделали кучу синяков. Может, у мамы остались фотографии. Спросите, если хотите, и еще пусть она вам покажет рентгеновские снимки моих ребер, они там все переломанные и продавленные. Потом в четыре года у меня случился приступ – я так орал, что практически перестал дышать на девять с половиной минут. Без врак. Даже великий Гудини[2]такого не мог, хоть и был эскапистом. Это американский такой артист. Потом мне было шесть лет, и я упал на рельсы в Лионском метро. Получил электрошок на восемьдесят пять процентов. Мало с кем такое случается, а вот со мной случилось. Я выжил, и это почти чудо. Потом еще я отравился – наелся отравленной пищи. Я болел сальмонеллезом, столбняком, ботулизмом, менингитом и другими болезнями, которые трудно произносятся, но они есть в третьем томе медицинской энциклопедии. Почитайте – ужас.
– Такой ребенок для мамы был просто кошмар. – Это я объясняю Густаву. Густав – специалист по кошмарам, у него вся жизнь кошмарная. – Она каждый день придумывала, что еще со мной может приключиться, и сочиняла, как будет меня спасать.
– Тебе здесь лучше всего, – говорит Густав. – Пока ты не появился, мой маленький джентльмен, я был очень одинок. Оставайся тут, сколько пожелаешь. Составь мне компанию.
Я привыкаю к Густаву, но он все равно страшный. У него голова обмотана бинтами, а на них кровь. Если б вы его увидели, вы бы тоже испугались или даже умерли со страху. Но тоже начали бы ему все рассказывать, как я. Потому что так легче говорить, когда лица не видно.
С самого детства за мной нужен был глаз да глаз. Отвернись на минуту – и я сразу вляпаюсь в какую-нибудь историю. Все говорили, что от высокого умственного коэффициента все, наоборот, только хуже.
– Говорят, у кошки девять жизней, – рассказывает Маман. – Кошкины жизни цепляются за тело и не отрываются. Луи, если б ты был кошкой, ты бы уже истратил восемь жизней. Каждый год – минус одна. Так больше нельзя.
И Папа́ с Жирным Пересом туда же.
– А Жирный Перес – это кто? – спрашивает Густав.
Жирный Перес – это был такой толстый читатель мыслей, только он не очень-то умел их читать. Маман с Папа́ платили Пересу, чтобы он меня выслушивал и докопался до тайны, Странной Тайны Луи Дракса, удивительного мальчика Тридцать Три Несчастья. Это Папа́ так про меня рассказывал. Правда, ничего смешного. Все очень даже серьезно, и Маман доходила до полного отчаяния.
Знаешь, Густав, что говорили все вокруг? Что в один прекрасный день со мной случится большое несчастье, всем несчастьям несчастье. Вроде как глянул в небо – а оттуда ребенок падает. Это я и буду.
Дети должны беречь мам, чтобы мамы не плакали, поэтому каждую среду я ходил в Gratte-Ciel[3]к Жирному Пересу. У него там квартира возле площади Братьев Люмьер. Вы что, не знаете, кто такие братья Люмьер? Их было двое, они изобрели кино, и еще про них есть музей, и даже фонтан на площади, и рынок, куда Маман ходила за салатом, помидорами и сыром. Я терпеть не мог помидоры, у меня даже была от них аллергия. И еще Маман ходила в charcutier[4]и покупала там saucisson sec[5], которую мы с папой между собой обзывали ослиной пиписькой. А пока Маман ходила по магазинам, мы с Жирным Пересом разговаривали про кровь и тра-ля-ля.
– Луи, можешь говорить обо всем, что приходит в голову. Я затем и нужен, чтобы слушать.
Очень часто я рассказываю про летучих мышей-вампиров, потому что много знаю про «La Planète bleue»[6], и «Les Animaux: léur vie éxtraordinaire»[7], и про мертвых людей, про Жак-Ива Кусто[8], и Адольфа Гитлера или Жанну д’Арк, и братьев Райт[9]. И еще я знаю про многие болезни и отравы. Мировой кровососательный рекорд у летучей мыши-вампира – пять литров, она сосет кровь из коровьей шеи или попы, но сначала парализует корову плевком, который называется слюной. Я мог рассказывать Жирному Пересу что угодно, это же останется между нами. Чем противнее был мой рассказ, тем больше он заводился. И скрипел кожаным креслом.
Я все думал: если вдруг Пересу наскучат мои кровавые истории, пускай оставит вместо себя магнитофон, который каждые пять минут будет талдычить его голосом: «Рассказывай дальше». А Перес пошел бы в другую комнату, посмотрел бы мультяшки или накупил себе сладкого.
– А сколько стоит ваш сеанс?
– Об этом лучше спроси Маман, – отвечает Перес. – Или Папа́.
– Нет, скажите. Сколько стоит?
– Зачем тебе?
– Потому что, может, и я так смогу. Деньгу заработаю.
И у него такая мерзкая жирная улыбочка:
– Ты хочешь помогать людям, да?
И тогда я смеюсь:
– Помогать людям? Я хочу сидеть, как вы, на стуле и талдычить «рассказывай дальше», да еще получать за это кучу евро. Легкотня.
– Ты хочешь легкой жизни, когда вырастешь?
– Глупый вопрос.
– Отчего же глупый?
– Потому что я ведь не вырасту.
– С чего ты взял?
Он что, считает, я полный придурок? Я же не с планеты Плутон или типа того, где у людей мозгов нету.
– Это уже второй глупый вопрос.
– Извини, если мои вопросы показались тебе глупыми. Но я все равно хотел бы услышать ответ, – говорит он и шевелит жирным лицом. – Итак, Луи, с чего ты взял, что не вырастешь?
Ничего не говори, ничего не говори, ничего не говори.
Жирный Перес был мой самый большой враг, но даже он меня так не пугал, как Густав. Вы бы тоже испугались Густава, если б его увидели. Потому что у него под бинтами нет лица, и он так сильно кашляет, что его прямо тошнит, а иногда мне кажется, будто я его выдумал, чтоб мне было с кем поговорить. А если я его выдумал, то не знаю теперь, как от него избавиться, потому что, если кто-то засел в голове, как его оттуда вытурить?
Это невозможно ведь. Потому что они живут в головах.
На свете есть законы, и если их нарушать, то попадешь в тюрьму. Но еще есть секретные правила, прямо такие секретные, что про них все молчат. Например, секретное правило насчет домашних животных. Если у тебя маленькое домашнее животное, например хомяк по кличке Мухаммед, и если он живет дольше положенного, а им положено два года, – тогда ты можешь, если охота, убить хомяка, потому что он твой. Это секретное правило называется Правом Избавления. Можно удушить хомяка или отравить, если есть отрава. Или можно уронить на него что-нибудь тяжелое – третий том медицинской энциклопедии или «Harry Potter et l’Ordre du Phénix»[10]. Главное ничего не испачкать.
Жирного Переса нашел для меня Папа́, а отдувалась Маман, потому что ей ведь приходилось меня возить. Папа́ был занят работой в облаках, он там объявляет: внимание стюардессам, пятнадцать минут до посадки, включить ручной режим открытия дверей. И еще он изучает навигационные карты и ходит на курсы по социализации, потому что…
Вообще-то я не знаю, почему он туда ходит. Я не знаю, что такое курсы по социализации.
Квартира Жирного Переса находится на рю Мальшерб в Gratte-Ciel. Звонишь в домофон, Перес у себя дома нажимает кнопку, и дверь открывается, а на лестнице у лифта пахнет bouillabaisse[11]или иногда зеленой фасолью. Мы поднимались на четвертый этаж в старом скрипучем лифте, и мне сразу хотелось пи́сать. Жирный Перес говорил, что это все от замкнутого пространства.
– У тебя небольшая клаустрофобия, – объясняет он. – Ничего ненормального: в замкнутом пространстве это случается с детьми и даже с некоторыми взрослыми, им хочется освободить мочевой пузырь. Старайся терпеть.
Но каждую среду я все равно прямо с порога бежал в мерзкий Пересов туалет. Мочевой пузырь похож на надувной шар. Это мускульный мешочек, но он может лопнуть, если долго терпеть, точно вам говорю. Иногда я выходил из туалета и подслушивал у дверей гостиной, а уже потом шел и спускал воду. Бывало, они даже ссорились, как будто женатые. Но я ничего не мог расслышать, хотя даже приставлял к двери стакан из-под зубной щетки, у него еще на дне такая мерзкая зеленая слизь.
Если тебе платят деньги, нечего спорить.
Когда я возвращался из туалета, Маман говорила: пока, Луи, дорогой, я пошла по магазинам. Потом она уходила, и мы с Жирным Пересом разговаривали, и это стоило кучу евро из денежного автомата, который давал Папа́ деньги за то, что Папа́ сидел в кабине самолета. Иногда, когда Папа́ летает, стюардесса приносит ему кофе. Или, например, чай, а пиво или коньяк нельзя.
– Как тебе жилось, Луи? – спрашивает Жирный Перес.
– Если Папа́ будет пить пиво или коньяк, его могут уволить из «Эр Франс».
Жирный Перес – он старый, ему лет сорок, и у него большое толстое лицо, как у младенца. Если тыкнуть в лицо булавкой, оно лопнет, и оттуда брызнет желтая гадость.
– Что ж, пожалуй, ты прав, – говорит Жирный Перес. – Твоему Папа́ вообще нельзя принимать алкоголь. Летчикам это строго запрещено. Но ты не ответил на мой вопрос, Луи.
Вопрос Номер Один у Переса всегда одинаковый – как мне жилось. Иногда он ждет, что я заговорю, не дожидаясь вопроса, но у него ничего не выходит из-за моего секретного правила Ничего Не Говори. И вот мы сидим и молчим, пока у него не лопается терпение. Я терпеливее Жирного Переса, потому что он через пять минут уже начинает скрипеть своим креслом, а про мое секретное правило Перес не знает, потому что это я придумал. Когда он все же задает мне Вопрос Номер Один, и если я в это время не играю в Ничего Не Говори, я могу ответить, что у меня все замечательно, благодарю вас, мсье Перес, как ваша диета? Или могу насочинять что-нибудь про школу, как мы там деремся и тра-ля-ля. Иногда у нас действительно в школе с кем-нибудь происходит что-нибудь такое, а я говорю, будто это случилось со мной. Перес такой лопух и верит или притворяется, что верит. Тогда он лопух в квадрате. Вот послушайте.
– Сегодня мне так надавали! – говорю я.
Скрип.
– Ну, рассказывай.
– На уроке столярного дела. Я мастерил винтовую лестницу из бальзы, уменьшенную такую модель. И тут ко мне подходят восемь громил и говорят: эй ты, Чекалдыкнутый. И у них в руках молотки, а у самого здоровенного еще и ажурная пила. Он схватил меня за шкирку и засунул мою голову в тиски. А потом они начали вбивать в мой череп гвозди.
– Ой, – говорит Жирный Перес. Скрип.
Какой же он мерзкий. И лопух. У нас ведь нет уроков по столярному делу, это у моего папы они в детстве были. У нас вместо труда – урок информационных технологий, это гораздо полезнее, потому что можно стать хакером.
– Больно было ужас как. И еще тот громила собирался отпилить мне голову своей ажурной пилой, но тут подошел мсье Зидан[12], наш учитель по труду. Он раньше был звездой футбола. Но самое ужасное, что наказали меня. Без врак.
– Почему наказали тебя, а не этих громил? – спрашивает Жирный Перес. – Просто интересно.
– Потому что громилы всегда побеждают, к тому же кругом была моя кровь. Охота футбольным звездам вытирать за другими кровь – у них ведь куча призов и Кубок Мира. Когда я вытащил голову из тисков и пошел по коридору в туалет, за мной по полу капала кровь. Зеленая. Это его и взбесило.
– А почему кровь-то зеленая?
– Потому что у меня лейкемия, а после химиотерапии кровь становится зеленой. Вы разве не знали? А я думал, что вы ученый.
– Зеленая кровь, лейкемия… Чудеса! Рассказывай дальше, – говорит он. Скрип.
Надо было назвать его не Жирным Пересом, а Мсье Рассказывай Дальше. Или Мсье Тупицей, Придурком, Лопухом, Жопой.
И все равно говорить я могу что угодно, потому что любые чувства разрешаются. Дети должны свободно проявлять эмоции, даже негативные. Этот мир безопасен и тра-ля-ля.
Ха-ха, шутка.
А теперь слушай меня, Жирный Перес. Сейчас я буду задавать вопросы.
Вопрос Номер Один: когда я в школе, к тебе приходит моя мама?
Вопрос Номер Два: Когда она тебе рассказывает про себя и папу, под тобою скрипит кресло?
Вопрос Номер Три: Вы делаете после этого секс?
Если в этот момент со мною был Перес, его кресло говорило: скрип, скрип, скрип. А если со мною был Густав, он говорил: Спокойно, мой маленький джентльмен. Не трать силы напрасно. Думай о важном.
– Устроим в выходные что-нибудь замечательное, – говорит она. – В честь нашего дня рождения.
У нас почти одинаковый день рождения, и еще у нас был почти одинаковый день умирания, когда я рождался. Я родился 7 апреля, а мама на два дня раньше, так что мы с ней почти близнецы и нужны друг другу, иначе нам смерть. Наши дни рождения мы справляем одновременно, между 5-м и 7-м апреля. Мне исполняется девять, а маме сорок, это называется Четыре О! Папа́ приезжает из Парижа – он там вроде как живет теперь со своей зловредной мамой Люсиль. Мне подарят кучу подарков и нового хомячка. Его зовут Мухаммед, как его предшественника. Он будет жить в той же клетке и делать свои дела в ту же коробочку из-под повидла. Я всех своих хомячков называю Мухаммедами, это имя очень им подходит, Папа́ говорит, что это династия такая.
Мухаммеда Третьего мне подарили вместе с книжкой «Как ухаживать за маленькими грызунами».
– Будем надеяться, этот продержится дольше, – говорит Папа́. – Можешь взять его в Париж, когда соберешься к нам с Мами́[13].
Но мама на него так строго смотрит, потому что Париж плохой город.
У этого хомячка шкурка светлее. И глаза не черные, а темно-красные, как будто налитые кровью. Наверное, потому что он боится. Первую неделю все Мухаммеды боятся, а потом обживаются и начинают выучивать секретные правила для домашних животных. Клетку Папа́ называет Алькатрасом[14] – это было такое кино про тюрьму, из которой герои сбегают и тра-ля-ля.
На день рождения я подарил Маман духи «Аура». Пахли они похлеще кошачьей мочи или дохлой крысы. Папа́ купил эти духи в аэропорту, а дарил я. Это был подарок от меня, хотя не я выбирал и платил не я, и скидку делали тоже не мне. Я просто подал идею.
– Какая прекрасная идея – подарить мне духи, – сказала Маман и подушилась за ушами, а потом все обнимала меня и обнимала, целовала и целовала, так что мне уже дышать было нечем и я закашлялся.
Главное – это подать идею.
В следующий раз мне исполнится Один О!
Вообще-то Маман не знает, что идея с духами на самом деле была не моя. Я забыл про ее день рождения, потому что радовался из-за своего и потому что мне подарят Мухаммеда Третьего. Папа́ напоминал по телефону, что нужно нарисовать открытку, но я тогда собирал «Лего» – пусковую ракетную установку с капсулой. Так что про открытку я забыл и подписал ту, что привез Папа́. Он приехал к нам на новой машине, называется «Фольксваген Пассат». Открытку я подписал черным восковым карандашом, вообще-то я им рисую летучих мышей-вампиров, свастику и всякие картинки про смерть.
Моя мама хрупкая как стеклышко, потому что, говорит Папа́, у нее была трудная жизнь. Из-за этого у нее болит голова, и мама плачет, и еще иногда кричит на меня, а потом извиняется и снова плачет, и без конца меня обнимает и обнимает, и всего целует. Зато Папа́ у меня не хрупкий, редкий в мире силач. При встрече вы могли бы получить от него по голове, и она у вас будет болеть, называется – сотрясение мозга. Мой Папа́ вообще здорово дерется, он мог бы стать боксером, просто он дерется честно, в отличие от дяденьки, который убил великого Гудини – подошел и ударил в живот, а Гудини не успел напрячь мышцы[15]. Папа́ тренирует мышцы в тренажерном зале: у него есть грудная мышца, брюшная мышца и кроме этих двух еще куча – больше, чем у любых пап. Он бы даже мог стать Машиной-Убийцей, если бы много тренировался. Но у него нет времени, вот и все. Он очень занят – летает на самолетах. Папа́ говорит, что у него сидячая работа, а кабина – это как стол с прибамбасами. У меня очень тяжелая работа, mon petit loup[16], никакой романтики.
Да еще нужно поосторожней с распитием пива и коньяка, нужно пить потихоньку, чтобы никто не знал. Тем более что после поездки в «Парижский Диснейленд» ты стал пить еще больше, да и вообще стал очень странный – без конца злишься на жену и сына, хотя они всего лишь невинные жертвы, на которых ты изливаешь свою злость, а они ведь не виноваты, виноват только ты сам, и нужно это признать.
– В выходные мы все втроем поедем за город, в Овернь, – говорит Маман. – Устроим там замечательный весенний пикник. Ты, я и Папа́ – мы снова будем семья.
И улыбается губами в розовой помаде.
Раньше Папа́ летал на международных рейсах, а теперь летает внутренними. Лучше уж внутренними, потому что семейная жизнь от этого меньше страдает, а ведь семья – это самое дорогое, что есть у человека. На моей поздравительной открытке написано: «Нашему дорогому сыну». А на открытке от меня и Папа́ написано: «Самой замечательной матери». Когда она ее прочитала, у нее как-то перекосился рот, она странно посмотрела на Папа́ и спросила: открытку выбирала Люсиль? А потом положила ее рядом с открыткой от своей маман – та и мне прислала открытку, но я никогда не видел эту бабушку, потому что Гваделупа далеко, и еще там растут манго и другие экзотические фрукты, ну и тра-ля-ля.
– В горах возле Понтейроля водится дикий цветок форзиция, – говорит Маман. – Форзиция цветет в апреле. Мы можем собрать букетик.
– Зачем это?
– Поставим дома в вазу или кому-нибудь подарим, – говорит она. – Каким-нибудь друзьям. – И снова улыбается.
Маман постоянно меняет подруг. Потому что в один прекрасный день между ними происходит Большое Разногласие, и причиной Большого Разногласия всегда оказываюсь я, и Маман прогоняет подруг, потому что она всегда на моей стороне, защищает меня от нехороших людей, которые задают всякие каверзные вопросы и называют меня Чекалдыкнутым. Ведь мамы для того и нужны, чтобы защищать своих детей, только это очень одиночивает. А у Папа́ есть коллеги, другие летчики из «Эр Франс», и еще красивые стюардессы с других авиалиний, которые называются конкурентами. У Папа́ наверняка есть друзья и в тренажерном зале, но там вряд ли интересуются цветами и ничего не слышали про форзицию. Я тоже не слышал. Вот вы слышали про форзицию?
Что, правда? Ну и какого она цвета?
Вот видите. Никто ничего не знает про форзицию. Маман ее выдумала, чтобы вытащить нас из дому. Она иногда нарочно так делает, потому что сидит, как в клетке. А мамам требуется воздух, свобода и простор. Мамы как птицы – если их держать в клетке, они сойдут с ума. Не все же папам летать. И еще они ссорились по телефону.
– Это все ты виноват!
– Я? И ты говоришь это мне?
И она пытается загладить вину. Женщины всегда пытаются загладить вину. Проделывают Эмоциональную Работу. Если ее не проделывать, мужчина ни за что не вернется: он будет распивать в барах пиво и коньяк и думать о том, как бы развалить семью с помощью зловредной бабушки Люсиль, которая прислала мне поздравительную открытку, пятьдесят евро и еще свою фотографию с маленьким Папа́ и псом Юкки, которого потом задавил трактор. У Юкки из-за этого отнялись ноги, и ему пришлось делать Доброе Убийство. Это похоже на Право Избавления, только гораздо печальнее.
– Ну вот, – говорит Маман. – Чемодан я собрала. С пятницы на субботу мы ночуем в гостинице возле Виши, а с воскресенья на понедельник возвращаемся в Лион. У Папа́ целые выходные, так что закатим пир. Так: корзинка с продуктами, термос…
Принадлежности для пикника совсем новехонькие – наверное, это часть Эмоциональной Работы. Я их никогда не видел, эти пластиковые тарелки, чашки, ножи и вилки, потому что на пикник мы едем в первый раз – то есть семьей в первый раз. А с классом мы уже ездили. Там, если забудешь на земле мусор, нужно вернуться и подобрать. Учителя́ заставляют петь дурацкие песни, а в автобусе по дороге обратно непременно кого-нибудь тошнит. Маман ставит корзину в багажник, а мне же интересно. Я снимаю крышку с сумки-холодильника – там еда в бутербродной пленке. Эта пленка опасна для детей, потому что если налепить ее на лицо, будешь похож на страшного бандита, но потом задохнешься и умрешь. В корзинке еще лежит pâté[17]и saucisson sec, которую мы с папой по секрету называем ослиной пиписькой, потом сыр камамбер, виноград и праздничный пирог из «Patisserie Charles»[18]. Подходит Папа́ и тоже заглядывает в корзинку.
– Сколько ты всего накупила, Натали, – говорит он.
– Сорок лет бывает раз в жизни, – отвечает Маман.
– Ослиная пиписька, – потихоньку говорит Папа́ одними губами.
– А можно я возьму Мухаммеда? – спрашиваю я.
– Нет, chéri[19], извини, – отвечает Маман.
Но Папа́ говорит: почему бы и нет, он же будет сидеть в Алькатрасе. И мы ставим клетку с Мухаммедом в багажник рядом с едой. Вообще-то хомяков запросто можно оставлять одних даже на десять дней, потому что они мало едят. Здоровско, что мы снова одна семья – Маман, Папа́ и хомяк. Маман захлопывает багажник, и мы садимся в «Фольксваген Пассат», у него есть люк в крыше и еще проигрыватель на шесть дисков. Папа́ надевает солнечные очки – круто, он похож на гангстера. Он защелкивает ремень безопасности и заводит машину – дррр. Папа́ оборачивается к нам и улыбается: «ну, поехали» – словно все как обычно, словно они опять любят друг друга и не будет на свете никакого человека с повязкой вместо лица. Словно ничего ужасного не произойдет.
Маленькие мальчики обожают всяких морских чудищ. Будь у меня сын, я бы отвез его посмотреть – в парижском музее только что выставили гигантского кальмара. Пятнадцать метров, законсервирован в формальдегиде. Я видел фотографию в «Le Nouvel Observateur»[20]: трубчатое тело и щупальца с присосками, и эти щупальца трепещут, как ноги у балерины. Кальмар похож на орхидею или нежную актинию, которая оторвалась от ножки и плавает на глубине океана, потерянная и смятенная. По-латыни гигантский кальмар – architeuthis. Годами все думали, что таких не бывает, что это миф, плод больного воображения моряков, у которых все время перед глазами сплошной океан, это у них помешательство от морской воды. Но глобальное потепление сослужило хорошую службу гигантским кальмарам: они стали размножаться как безумные, и каждый день их прибивает к далеким берегам. И глаза у кальмаров с тарелку.
Будь у меня сын…
Но у меня его нет. Только две взрослые дочери. Рафинированные молодые дамочки, обе при мобильниках, им нет дела до чудес природы. Обе учатся и живут в Монпелье. Я бы отвез их посмотреть на подводных чудищ, но им неинтересно. А мальчишки – они другие. Всё бы отдали за гигантского кальмара.
Я точно знаю, что и Луи Дракс такой же. Он держал хомячка, а мечтал о животных пострашнее: о тарантулах, игуанах, змеях и летучих мышах – готических животных с шипами, чешуей, вздыбленной шерстью, о животных, в которых таится угроза смерти. Больше всего любил читать роскошно иллюстрированную детскую книгу «Les Animaux: léur vie éxtraordinaire». Много цитировал оттуда наизусть.
Как утверждает мать Луи, Натали Дракс, у мальчика было богатое, причудливое воображение. Марсель Перес, психолог Луи, в своем заявлении для полиции назвал это качество «проблемой смычки с реальностью». Луи был мечтателем, одиночкой. Не отличал правды от вымысла. Как большинство детей с неординарными способностями, он плохо учился, потому что ему было невыносимо скучно. Роста он был небольшого, а взгляд его темных бездонных глаз пробирал до костей. Все так говорили. Странный мальчик. Выдающийся мальчик. Необычайно смышленый. В этом чувствовался подтекст – наверняка те же самые люди за глаза называли его «единственный ребенок» – кодовое обозначение невоспитанного баловня. Но после того что случилось, никто не смел говорить о нем плохо, что бы ни думал.
Думаю, мы бы поладили с девятилетним Луи Драксом, если б познакомились по-настоящему. Я бы рассказывал ему о чудесах природы, научил бы его играть в покер, vingt-et-un[21]или в кункен. Как и Луи, я был единственным ребенком в семье – у нас есть кое-что общее. Я показал бы ему френологическую[22]карту и в самых поэтических выражениях описал бы работу человеческого мозга. Объяснил бы, какие точки отвечают за те или иные импульсы, объяснил бы, что юмор и скороговорки проистекают из иных зон мозга, нежели алгебра или картография. Ему бы понравилось. Я точно знаю, что ему бы понравилось.
Но ничего у нас не получится. У нас обоих жизнь сошла с рельсов и… Скажем так, праздничных воздушных шариков на горизонте не видать.
Историю всегда переписывают. Я вот тоже попытался. Больше всего люблю представлять, что в истории с Луи я не ошибся ни разу, всегда прозревал, что происходит. На самом деле это не так. Правда в том, что я был слеп, а слеп я был, потому что умышленно закрывал глаза.
Хорошая погода и смерть несовместимы. И все же в день последней трагедии Луи они совпали: все произошло в начале апреля в горах Оверни, после полудня. Еще прохладно, однако солнце по-летнему яркое. Эти горы – дикие, труднопроходимые, давно облюбованные спелеологами, которые лазают по подземным пещерам, что образовались после землетрясений и вулканических извержений тысячелетней давности; по глубоким разломам и впадинам, что тянутся на долгие-долгие мили, исполосовав землю, точно шрамы. Ближайший город – Понтейроль. Место для пикника выбрали в укромном подветренном месте на горном склоне: головокружительно пахло диким тимьяном. Я подозреваю, даже полицейские, занятые фотографированием и поисками, прониклись очарованием этих мест. Гул реки в ущелье не угрожал, а успокаивал. Стремленье этих вод способно убаюкать. Кто-то из полицейских наверняка захотел привезти сюда на летний пикник собственную семью как-нибудь в воскресенье – но, конечно, он умолчит, при каких обстоятельствах натолкнулся на это место, ни словом не обмолвится о разыгравшейся тут трагедии.
После всего случившегося мать мальчика до того обезумела, что была не в состоянии давать показания. Примерно разобравшись, в чем дело, полицейские срочно вызвали подкрепление, чтобы начать поиски пропавшего отца Луи. Мадам Дракс сделали укол успокоительного и увезли на «Скорой» вместе с покалеченным сыном. Всю дорогу она держала его за руку – рука была еще мягкая, но очень холодная, словно тесто из холодильника. Он упал на дно ущелья, и поток поглотил его, а затем выплюнул ниже по течению на торчащий из воды камень. Оттуда и сняли Луи, безжизненного, пропитанного ледяной взвесью. Сделали все как полагается: искусственное дыхание, реанимация. Тщетно. Ребенок погиб.
Я все пытался вообразить, что почувствовала мадам Дракс, когда ее сына перенесли наверх и она увидела эту мокрую тряпичную куклу, уронившую безжизненные руки-ноги, увидела эту мертвенную бледность. Какие мысли пролетали тогда в бедной ее голове? Должно быть, сначала она долго кричала, потом завыла, словно раненое животное, почти без пауз на вдох. В конце концов ее все же утихомирили и поместили в «Скорую». Начиналась гроза: машина ехала по горной дороге, а навстречу ей с горизонта подтягивались сонмы серых набухших туч.
По словам женщины-полицейского, приставленной к матери и ребенку, в дороге Натали Дракс была молчалива и даже спокойна. Я уверен, она держала погибшего сына за руку и молилась. В критические минуты все мы становимся набожными, с горя пытаемся заключить сделку с богом. Мадам Дракс наверняка просила бога вернуть то утро вспять, чтобы этот день никогда не наступал, чтобы все решения были иными, чтобы не прозвучали слова, которые были сказаны; молила господа отмотать время обратно и остановить на стоп-кадре. Еще я думаю, что уже тогда мадам Дракс винила себя. Не углядела. Кому, как не ей, было знать, чем все это закончится, что надвигается на ее сына, в какой он опасности. Она сделала все, чтобы предотвратить неизбежное, и даже, возможно, оттянула его. Но остановить не смогла.
В больнице мадам Дракс ввели снотворное, и она провалилась в искусственный сон, глубокий, без картинок. Но прежде собралась с силами и дала подробные показания, говорила голосом бесцветным, точно робот. Потом тем же механическим голосом ответила на все вопросы. Мадам Дракс была единственным свидетелем. Через десять минут после падения Луи в пропасть и таинственного исчезновения его отца мимо проезжала на машине другая семья, которая обнаружила мадам Дракс у дороги – она сидела в пыли и выла. Эта семья и вызвала полицию.
Гроза в горах уже расщепила небо, извергая ужасное громыханье, что сотрясало окрестности. Потом дождь захлестал с такой силой, что машины останавливались на обочинах, пережидая худшее. Теперь ясно, что «Скорая» лишь чудом добралась до больницы. Через два часа начался форменный потоп, и к вечеру полиция была вынуждена покинуть горы.
Наутро гроза прошла, и небо прояснилось, очистившись от злобы.
Полиция вернулась, чтобы продолжить фотографирование, расширить поиск и отогнать машину Драксов, новехонький «Фольксваген Пассат», припаркованный в полукилометре от места происшествия; в багажнике обнаружилась клетка с хомяком, который как сумасшедший крутился в маленьком колесе. Полиция подняла с травы насквозь промокшую подстилку, корзину с остатками продуктов и прочий пикниковый мусор – тарелки, ножи, вилки, термос с горячим кофе, полбутылки белого вина, три непочатые банки колы, дряблые влажные салфетки и – что интересно – полупустую упаковку с противозачаточными таблетками. Надо полагать, со всем, что осталось лежать на земле, поспешно разделалась природа. Армии муравьев стройными рядами утащили все, что не смыл дождь: крупинки сахара и соли, разбухшие хлебные крошки. Белки умыкнули арахис, а над растекшимися кусками торта в сахарной глазури остервенело кружили осы. Тщательно искали на земле; водолазы спустились в разбухший водный поток и осмотрели несколько километров дна вниз по течению, но никому так и не удалось отыскать следов Пьера Дракса. Отец Луи исчез с лица земли, будто его поглотила и переварила земная кора.
Только участники трагедии могли поведать, что случилось в тот день на горном склоне. Но один из трех, очевидно, так и не узнает всей правды. Вторая замкнулась в себе, а третий умер. И если бы не чудо, здесь и можно было бы поставить точку.
У истории про Луи Дракса много зачинов, но день его гибели в ущелье – это день, когда жизни наши стали незаметно переплетаться. Потом я говорил себе, что этот день положил начало моему собственному падению и даже концу карьеры. Чуть не оговорился, чуть не сказал «концу жизни». Нелепо, что я до сих пор их путаю, ведь я многому с тех пор научился. Больницы – да и любые медицинские учреждения – страннейшие места на земле, набитые чудесами, ужасами и банальностями: рождение, боль, горе, торговые автоматы, смерть, кровь, врачебные бумаги. Но любой врач здесь как дома, даже больше, чем у себя дома, если больница – часть твоей жизни, твоя страсть, причина, чтобы…
Ну да. А потом наступает день, и человек – я, например, – вдруг замечает, что за пределами его больницы тоже есть мир, совершенно иная реальность, не та, в которой ты жил и которой дышал все эти годы, и у нее своя токсическая логика, способная тебя довести до предела, перечеркнуть все, ради чего ты трудился, все, что уважал, ценил, все выстраданное, заслуженное, любимое. И тогда вся жизнь идет кувырком. Поднеси магнит к компасу – и он начнет путаться: стрелка замечется и задрожит, бросит тяготеть к северу. Это и случилось со мной. Когда ко мне в отделение поступил мальчик по фамилии Дракс – словно магнитом сбило мой компас, и привычная мораль сиганула с тонущего корабля в воду. Попробуйте написать это нормальным языком – у вас ничего не получится. Уж я-то знаю, я пробовал. А началось все очень просто.
В реанимацию травматологического отделения госпиталя Виши прибыл девятилетний пациент. После его поступления была констатирована смерть, наступившая в результате черепных травм и других повреждений, вызванных падением и последующим утоплением. Тело было помещено в морг для дальнейшего вскрытия…
Пока нормально. Но потом.
Вечером в одиннадцать…
И тут начинается непонятное. Вроде бы все очень просто. В морге Виши лежит мальчик, на лодыжке болтается именная бирка. На улице гремит гром, в небе то и дело вспыхивают молнии. Мать мальчика накачали успокоительным, и она спит в палате на втором этаже под присмотром врачей, опасающихся суицида.
Работник морга Фредерик Леклерк в углу моет в раковине инструменты, готовится к пересменке. И вдруг слышит какой-то звук. Не гром, в этом Фредерик уверен. Шумят внутри, и звук человечий; похож на «икоту», как потом выразился Фредерик. Он оборачивается – и что он видит? У ребенка движется грудная клетка. Спазм, что ли. Фредерик работник молодой, в больнице недавно. Но он знает, что на этой стадии у трупов не бывает мышечных сокращений. К чести Фредерика, он не паникует, хотя все это напоминает дешевый ужастик. Молодой человек срочно звонит в отделение и вызывает реанимационную бригаду.
Но к их приходу ребенок, судя по всему, и не собирается умирать. Сердце бьется нормально, хотя дыхание стесненное. Луи снова поднимают в отделение, где повторно регистрируют множественные переломы и внутренние повреждения. Приходится удалить селезенку, осколок сломанного левого ребра угрожает легкому, так что и с этим приходится поработать; врачи изучают повреждения черепа и обсуждают детали предстоящей операции. Ребенок в ужасном состоянии. Однако жив.
Снова звонят Филиппу Мёнье, составлявшему акт о смерти, просят диагностировать черепные травмы. Мы с Филиппом вместе учились в университете и поначалу дружили. Потом оба решили специализироваться на неврологии, и между нами возникло что-то вроде соперничества. Филипп, как и я, много ездит, и мы регулярно сталкиваемся на конференциях, обмениваемся грубоватыми приветствиями и скрываем агрессию, хлопая друг друга по спине чуть сильнее, чем нужно. У нас уже было несколько стычек, но нужно отдать Филиппу должное: он хороший, вдумчивый врач. На счету каждая секунда, и Филипп действует быстро, предупреждая начавшийся отек мозга. Сканирование показывает серьезные повреждения, но мозговой ствол не затронут. Самое опасное – опухание: мозг давит на черепную коробку. При помощи стероидов и вентиляции легких Филипп довольно скоро снимает эту проблему. Но ребенок по-прежнему в коме – 4–5-я степень по шкале Глазго[23].
Я бы не стал называть воскрешение Луи чудом: медикам не положено прибегать к таким формулировкам. Врачи прокололись – вот это ближе к правде. Честно говоря, я сочувствовал Филиппу. В педиатрии крайне редко бывали случаи, когда ребенку, наглотавшемуся воды и получившему переохлаждение, диагностировали смерть. Можно, конечно, приукрасить собственный позор и назвать этот случай «неожиданным», «результатом неверного диагноза» или даже «феноменальным происшествием». Но факт остается фактом: через два часа после того, как ребенка официально объявили мертвым, он вдруг ожил. И по сей день ни один человек на земле толком не знает почему. Стоит ли говорить, какие неприятности будут у врачей – все они, включая Филиппа, чуть не проворонили ребенка. Вся больница стоит на ушах. Больница есть больница, врачи всегда психуют, но в тот день в Виши паранойя лезла через край.
Как-то нужно сообщить новости матери ребенка. Врачи решают обождать. Без толку ее будить, тем более что за это время ребенок может умереть снова – это совершенно не исключено при столь тяжелых черепных травмах. Тот самый случай, который явно может повлечь за собою «печальный исход». Через несколько часов мадам Дракс просыпается и изъявляет желание увидеть тело своего сына, а тот все еще жив, хоть и еле дышит, и тянуть с новостями больше нельзя. Мадам, похоже, ваш сын все-таки не умер. В редких случаях, не вполне невозможно, чтобы… Мы не до конца понимаем, как это могло… Она вне себя от счастья – она плачет, она ликует, она в смятении. Чудовищный стресс. Она прошла через ад, потеряла сына. И вдруг ей заявляют, что ее Луи – эдакий мини-Лазарь. Значит, самый страшный кошмар – позади?
Или совсем наоборот. Да, ее сын снова жив, и это счастье. Но скорее всего, он останется, простите, растением. Услышав об этом, Натали Дракс сразу бледнеет и затихает. Представляю, что творилось в ее душе. Вчера, сидя в «Скорой», она молилась о чуде, молилась богу, в которого давно перестала верить или вообще не верила. И вот, как она и просила…
Невероятно. Мадам Дракс вздрагивает и растерянно моргает.
Работа легких и других жизненно важных органов была восстановлена, но пациент не пришел в сознание, хотя состояние его стабилизировалось и улучшилось. Луи Дракс пробыл в неврологическом отделении доктора Филиппа Мёнье три месяца, так и не выйдя из комы. Затем у пациента случился приступ, и ему стало хуже. Согласно установленной процедуре, был одобрен его перевод в «Clinique de l’Horizon»[24]в Провансе.
Луи Дракс поступил к нам 10 июля в глубокой коме и стал моим пациентом…
В моем кабинете над столом, уставленным карликовыми деревьями, висит репродукция картины португальского художника по мотивам френологической карты Галля и Шпурц-гейма[25]. Искусными мазками художник преобразил человеческий череп в произведение природной архитектуры, в систему разделов, где каждый имеет название, согласно френологическому видению нашего внутреннего мира: скрытность, щедрость, надежда, самооценка, время, целостность, родительская любовь, случайность и так далее. Полнейшая глупость, но отчего-то она возвышеннее, чем подлинное строение мозга, структурированная плоть: лобная доля, височная доля, теменная область, затылочные доли, палеостриатум, зрительный бугор, форникальный рефлюкс и хвостатое ядро. Помню, утром 10 июля, ожидая приезда Луи Дракса, я рассматривал эту карту, словно ища в ней подсказку.
Знаете что: прежде чем продолжить рассказ про Луи Дракса, позвольте сказать, что тогда я был совершенно другим человеком. Я был успешным врачом, верил в свою проницательность, хотя на самом деле жил по верхам. Мне казалось, я знаю живую жизнь изнутри, могу нащупать ее пульс, отгадать скрытые механизмы. Но я еще и не заглядывал вглубь. Еще не изумлялся. Скажем так: я был человеком, любившим свою работу – и даже с избытком, – но у меня имелись свои промахи, свои предпочтения, особенности и слепые пятна – кажется, так это называется у психологов. Мне не за что извиняться. В то ужасное лето, когда мир дал трещину, я был тем, кем был.
В то утро с самого начала все пошло вкривь и вкось – дома, я имею в виду. Стоял душный, не кормленный дождями июль, побивший все температурные рекорды в Провансе; каждый день за сорок градусов, по радио и телевидению без конца предупреждали о лесных пожарах – что-то в том году рановато они начались. Я сидел на балконе, млея на утреннем солнышке, доедал завтрак и пролистывал вчерашнюю «Le Monde»[26]. В кухне раздавался грохот. Если я совершаю очередной брачный проступок, Софи склонна разгружать посудомоечную машину весьма оглушительно. Чтобы не будить лихо, я готов был уйти на работу в восемь без традиционного поцелуя. Но когда я уже очутился на крыльце, Софи распахнула кухонное окно и высунулась, словно кукушка из швейцарских часов. Она помыла голову, и с волос капало.
– Мне тебя ждать к восьми или нет? Или я снова наготовлю и буду сидеть битый час, пока ужин не остынет?
Это намек на вчерашнее: я пришел в девять, Софи лежала на диване, вся заплаканная, а рядом валялись поздравительные открытки от дочерей, от сестры Софи и матери – все поздравляли нас с 23-летней годовщиной, о которой я начисто забыл, хотя наша старшая дочь Ориана звонила на прошлой неделе и напоминала, что нужно «устроить маман что-нибудь романтическое». Мало того что я не устроил ничего романтического, так еще и вернулся домой совсем поздно, на редкость поздно, даже по моим меркам. Совершенно потерял счет времени, пересказывая своим пациентам центральную статью из журнала «Вопросы Неврологии в США».
– Это унизительно! Неужели нельзя проявить хотя бы капельку любви? – Софи ревела в голос, убирая со стола нетронутый ужин. – Я уже не понимаю, Паскаль, почему мы до сих пор не разошлись. Вместо того чтобы пообщаться с собственной женой, ты обсуждаешь проблемы неврологии с коматозниками. Ты посмотри на нас, мы же в этом огромном пустом доме катаемся из угла в угол, как… Я прямо не знаю. Как два бессмысленных камешка.
Софи умеет смотреть правде в глаза, и на сей раз нащупала истину. Мне было очень стыдно, я извинился, но это не помогло. Для нашего брака наступили нелегкие времена. А ведь когда-то мы были счастливы. Смолоду нарожали детей, получилась прекрасная семья. А потом… ну, в общем. Наверное, так бывает у всех: лучезарные моменты, потеря доверия по мелочам, разъедающие душу сомнения, примирение, самоуспокоенность. В последние месяцы общественной библиотеке в Лайраке, которой Софи заведовала со свойственным ей рвением, грозили урезать фонды. Дочери отчалили в университет Монпелье, и без них жизнь казалась Софи горестной и неполноценной.
Насколько я знал, я любил жену. Но насколько я знал? Когда наше гнездо опустело, обнажились и другие прорехи: не только у нее – у меня тоже. Эмоциональные и физиологические. (Отчего женщине так трудно понять, недоумевал я, что мужчине временами потребно ее тело? Это же несправедливо, что мужчина изгоняется спать в одиночестве всякий раз, когда трясет ее клетку.) В то лето, когда полыхали пожары, еще до появления Луи Дракса, все будто катилось вниз по спирали.
От дома до работы, от двери до двери – пять минут пешком. В прозрачном воздухе стоял легкий утренний туман, пахло зверем – такое бывает в разгар охотничьего сезона. Жизнь, подумал я. Пахнет жизнью. Я люблю вдыхать аромат сосновой смолы, сдобренный морской солью. Он заводит ум, заставляет отстраненно взглянуть на завихрения нашей супружеской жизни. Софи легко успокоить цветами, особенно если букет дорогой, в прозрачной бумаге, перевязанный ленточкой. Я шел на работу через оливковую рощу и думал о том, что вечером на обратном пути зайду к сельскому цветочнику, куплю букет, и нам обоим полегчает. Впереди показалась больница – воссияла на солнце ослепительной белизной: выцветший бетон и нержавеющая сталь имплантированы каменной скорлупе девятнадцатого века, бывшему «l’Hôpital des Incurables»[27]. Сердце мое возрадовалось. Когда приветливо разъехались автоматические двери и в лицо мне ударил охлажденный воздух, настроение взмыло к облакам.
Радовался я и потому, что к нам привезут нового пациента. Наверное, странно такое говорить о маленьком мальчике, безнадежно впавшем в кому, однако мне не терпелось познакомиться с этим Драксом. Местные новости в газетах я не читал, поэтому тогда еще ничего не знал о трагедии Луи. Зато до меня дошли разговоры о его чудесном возвращении к жизни, хотя пресс-служба больницы Виши постаралась, чтобы история про икающий труп не просочилась в прессу. Икающие трупы не способствуют позитивному имиджу медицинских учреждений. Я уже прочитал историю болезни – интересно, в каком состоянии будет Луи. Вдруг я распознаю надежду там, где другие врачи – и Филипп Мёнье в том числе – сдались? В нашей сфере поневоле фантазируешь о том, как вопреки дурным прогнозам добьешься чудодейственного излечения. Я кучу времени убиваю на такие мечты.
Что касается комы, я оптимист. Коматозные способны на большее, нежели кажется. Те, кто просыпаются – нередко медленно, мучительно и не до конца, – временами помнят яркие видения, почти галлюцинации: долгие, путаные фантазии о людях, которых больные никогда не знали в реальной жизни; сценарии правдоподобные и захватывающие, столь непохожие на зыбкие, монотонные шорохи палаты, что просачиваются в сознание. Бывали случаи – правда, редко, я это признаю, и многие в такое не верят, – когда коматозный общался со своим близнецом на телепатическом уровне, или в голове у матери звучал голос больного ребенка. Аппаратура неспособна уловить весь спектр активности головного мозга. Думать иначе – обманывать себя.
Так что и в отношении Луи Дракса я тоже был оптимистом, хотя, признаюсь, у меня упало сердце, когда я вчитался в его историю болезни. Неделю назад у мальчика случился приступ – потому его и перевели к нам. Последняя энцефалограмма показала, что ребенок впал в кому еще глубже, так что не за горами диагноз «персистирующее вегетативное состояние». Если такие пациенты заболевают еще чем-нибудь – обычно схватывают пневмонию, – врач, то есть я, объявляет родственникам, что теперь пусть природа распоряжается сама. Бывает, что пациенты выкарабкиваются даже из такой комы, но особых надежд никто не питает.
Все утро я работал в кабинете, прислушиваясь к шороху гравия на подъездной дорожке, а Ноэль без конца бегала туда-сюда, приносила мне документы на подпись, утрясала распорядок недели, а еще подсунула новое циркулярное письмо нашего главврача Ги Водена про возможную эвакуацию в случае лесного пожара. Скоро придет Эрик Массеро, отец моей анорексичной пациентки Изабель – на него нужно выкроить время. Звонила женщина-детектив со смешной фамилией, обещала перезвонить. Звонили насчет нового физиотерапевтического оборудования – если я хочу заказать, нужно связаться с физиотерапевтом, крайний срок – четверг. Готов ли мой доклад и слайды для симпозиума в Лионе – это на следующей неделе? Я отвечал на кучу вопросов Ноэль, подписывал бумаги, а сам все думал про этого Дракса.
Его привезли ближе к двенадцати. Недвижная погода забеспокоилась: под кобальтовым небом загулял ветер, оливковые ветви в мелких узких листочках заколыхались, заметались, словно косяки рыб, ополоумевшие и раздражительные. Иногда от мистраля можно обезуметь. Он не спасает от жары – лишь перемешивает горячий воздух. Сегодняшний ветер таил в себе угрозу – как в кукурузном поле Ван Гога, написанном накануне самоубийства; угроза, что начинается вовне, но поселяется в душе, едва ее вдыхаешь. Дракса на каталке вкатили в отделение. Возраст: девять лет. Состояние: крайне тяжелое. По обе стороны от каталки шли две медсестры, у одной в руке мягкая игрушка. А сзади шагала мать Луи – и меня сразу потрясла осанка этой маленькой хрупкой женщины. Ее поступь и гордо поднятая голова словно возвещали: «гордая жертва». У мадам Дракс были светлые волосы – нечто среднее между белокурыми и рыжими. Тонкие черты с аккуратными веснушками – непримечательная, с первого взгляда не поражала, но было в ней обаяние. Что-то от кошечки. А что до ребенка…
Бедный Луи.
Темные волосы, темные ресницы, но лицо мертвенно-бледное, будто вылепленное из воска. Прозрачная кожа едва ли не светилась, что напоминало каменные церковные изваяния умерших: некрупные, тонко очерченные ладони и стопы, глаза мечтательно закрыты. Дыхание совсем тихое, почти неуловимые вдохи и выдохи.
Тогда я знал только, что Луи Дракс в апреле упал в ущелье и, технически говоря, умер, а потом вдруг воскрес – или, по крайней мере, был избавлен от неверного диагноза. Так или иначе, все это было странно, почти нелепо. С медицинской точки зрения случай необычный. Я еще раз пролистал историю болезни: в свете последнего приступа – прогноз неутешительный. Всего лишь бездушные факты, не более того. Но в то время я ведь был совершенно другим. Я ничего не понимал.
Итак, человек, который ничего не понимал, представился мадам Дракс как лечащий врач ее сына, и уверил, что сделает для ребенка все возможное. И что я очень рад знакомству. Первые минуты очень важны. Я собирался помочь Луи, и мне нужно было заручиться доверием матери.
Как хорошо, что мы здесь, сказала мадам Дракс. У нее был парижский говор, с небольшим придыханием. Она улыбнулась – скорее судорога, чем улыбка. От нее пахло духами – аромата я не узнал. Рука, которую она мне протянула, – словно совсем без косточек, будто ее скелет растворился. Страшно представить, что пережила эта женщина. Посттравматический синдром проявляется по-разному. У нее был оторопелый взгляд, преисполненный достоинства, – такое бывает у измученных родственников.
– Нет, это я рад, мадам. Мы примем Луи, как родного. Как видите, палата у нас общая, уже девять пациентов.
Я говорил, а сам всматривался в ее лицо. Я всегда это делаю. Всякий раз возможны и уродство, и красота – в зависимости от того, что за эмоции кишат в глубине. Под маской мадам Дракс мне виделось одиночество неразрешенного и неразрешимого горя, а еще стыд – поскольку боль отгораживает от мира; сколько я видел таких настрадавшихся родителей.
– Он находился в стабильной коме почти три месяца, – говорит мадам Дракс, и мы оба вглядываемся в неподвижное лицо мальчика на белом фоне подушки. Белая больничная рубашка, белая пижама. Под мышкой – плюшевый лось, шерсть свалялась от стародавней слюны. – А потом неделю назад он вдруг… вот мы и…
Она запнулась – потому что «мы» больше не существуют. Безымянный палец без кольца, но остался бледный след.
– Поэтому я перевезла Луи сюда. К вам. Доктор Мёнье очень высоко отзывался о вас.
Наши взгляды встречаются. У нее ореховые глаза с прозеленью, цвета провансальских холмов зимой после дождя. Ясные, молодые глаза. Мне жаль ее, потому что она вынуждена проходить через это одна, без мужа, и мне не терпится понять почему.
– А ваш супруг, он…
Она встревоженно, почти в панике смотрит на меня, уголок рта дергается.
– Так вы не слышали, что случилось с Пьером? И почему Луи в коме? – беспокойно спрашивает она. – Вам разве…
– Мадам, не беспокойтесь. Я, конечно же, прочитал историю болезни.
Я говорю спокойно, однако немного нервничаю. Видно, я что-то упустил.
– А о том, как это произошло, в подробностях… Так вы не в курсе? Разве полиция вам не…
– Вообще-то утром мне звонили из полиции, – быстро поправляюсь я, припоминая, как Ноэль что-то такое говорила. Но я чувствую, что в женщине закипает… гнев? – Кажется, ваш сын упал? В ущелье, так?
Но этими словами я пробуждаю болезненные воспоминания: лицо ее застывает, в глазах закипают слезы. Она роется в сумочке в поисках носового платка, отворачивается.
– Простите, мадам. – Я предполагаю, что она продолжит рассказ, но нет. Она промокает платком уголки глаз, часто моргает, берет себя в руки и меняет курс: рассказывает, что сняла домик на рю де л’Анжелюс, хочет участвовать в лечении. Чем она может помочь? Можно ли ей проводить с ним столько времени, сколько она пожелает? Санитарка Фатима трет около нас шваброй, и мы отходим в сторону. Я объясняю мадам Дракс, что не нужно волноваться, пусть ее сын немного обживется. Ей тоже надо обустроиться. Родители слишком часто забывают о себе, а это никому не идет на пользу. Нужно по возможности радоваться жизни.
– Может, у вас есть какие-то увлечения? Чем вы любили заниматься прежде?
– У меня масса фотографий Луи. Давно собиралась сделать альбомы.
– Вот и замечательно. Будете их показывать. Вы тут быстро со всеми подружитесь.
Она немного встревожена:
– Вообще-то я мало общалась с людьми, с тех пор как…
Перед нами незримо витает трагический образ несчастного Луи.
– Никогда не поздно начать заново, – говорю я.
– Наверное, вы правы. От этого очень замыкаешься.
– У вас есть родственники? Друзья?
– Мать живет в Гваделупе. Она собиралась приехать, но у отчима болезнь Паркинсона.
– Больше никого?
– Толком никого. Есть сестра, но мы не общаемся, поссорились много лет назад. – Снова повисает пауза – мы оба в задумчивости. Мне хочется спросить, почему она поссорилась с сестрой и куда подевался ее муж, но я боюсь показаться бестактным.
– Доктор Мёнье говорил, что у вас радикальный подход. Я очень рада. – У нее снова дергается рот – крошечная судорога. – Я уверена, что Луи как раз и требуется радикальный подход.
Я улыбаюсь – надеюсь, смущенно – и слегка, самоуничиженно пожимаю плечами. Неужели мадам Дракс поверила тому, что слышала обо мне? И тут же мысленно одергиваю себя, устыдившись собственной нелепости. Вот каково быть женатым на Софи: каждый день тебе нежно напоминают о том, как ты абсурден, каждый день в ушах звучит веселое хихиканье.
– Иногда он подает признаки жизни, – продолжает мадам Дракс и нежно гладит сына по голове. Любовь ее тревожна, любовь ее – защита, я это вижу отчетливо. – Дергается веко, или он вздыхает, или стонет. Однажды он пошевелил рукой, словно что-то хватал. Все эти мелочи дают надежду, но все равно… вся эта параферналия… – Она указывает на два катетера, которые тянутся из-под простыни к силиконовым мешочкам. Умолкает, кусает губы. Тяжело сглатывает. Она знает, что ее сын может не выйти из комы.
Что, быть может, она привезла его сюда умирать.
– Понимаю. – Я беру ее за локоть, как разрешается врачам. – Увы, многие связывают эти малозаметные движения с восстановлением работы мозга. Уверяю вас, это всего лишь непроизвольные сокращения мышц. Боюсь, это просто тик, спорадическая неконтролируемая моторная функция.
Я глажу ребенку лоб и аккуратно приподнимаю веко: его радужка – темно-карее пустое озерцо, недвижное на фоне чистой белизны конъюнктивы. Ни шевеленья.
Все, что я сказал, мадам Дракс уже наверняка слышала. Как и многие родственники, она, скорее всего, перечитала кучу книг на эту тему, разговаривала с врачами, скачивала из Интернета свежие статьи, поглощала истории про горе, отчаяние, ложные надежды и чудесные исцеления. Но мы должны сыграть по сценарию. Пусть развернет сверток со словами, который принесла сюда, пусть соблюдет ритуал нужды. Я же соблюду свои ритуалы – уж какие есть. Никакая аппаратура не вернет этих детишек к жизни. Здесь борется природа.
– Видите вон ту медсестру с цветами? – Я указываю на дородную женщину, вошедшую в палату с охапкой пионов. – Это Жаклин Дюваль, палатная медсестра. Наше секретное лекарство. Жаклин работает у нас уже двадцать лет.
Жаклин машет нам – дескать, сейчас подойдет, вот только поставит цветы. Движения Жаклин быстры и элегантны, она ставит цветы и без умолку беседует с Изабель. От одного вида Жаклин я улыбаюсь. Общение с родственниками дается ей лучше, чем мне. Она умеет до них достучаться, знает, что и когда сказать, а когда промолчать. Сколько людей плакало у нее на плече, и при необходимости я могу отпустить тормоза субординации и тоже воспользоваться ее жилеткой.
Жаклин расправила цветы, отошла в сторону и любуется.
– Я читала про вашу теорию прироста сознания, – говорит мадам Дракс. – И еще про память как механизм излечения, и про грезы как разновидность ясного сознания, и… ну, доктор Мёнье говорил, что вы верите в такое, во что другие доктора не верят.
Ну вот. Вот, значит, в чем корень ее ритуала. А мой ответ будет скупым, и вскоре мне придется разочаровать мадам Дракс, сказав ей неприкрашенную печальную правду.
Но сначала подходит Жаклин, жмет руку мадам Дракс. Наклоняется над Луи, гладит его по щеке.
– Здравствуй, mon petit[28]. Я тебя избалую вконец.
Мадам Дракс немного ошарашена таким панибратством, открывает было рот, но сдерживается. Я знаю, что уже через несколько дней Жаклин завоюет ее доверие. Я показываю, что нужно отойти подальше, и киваю на французское окно. Понижаю голос.
– Я скоро вернусь, mon chéri[29], – говорит Жаклин и похлопывает Луи по руке. – Я уверена, тебе у нас понравится, petit monsieur[30]. И помни: твое желание для меня закон.
Мы идем через палату к окну.
– Что касается восхвалений моей персоны, мадам, на самом деле успехи мои не так велики, как думает публика, – шепчу я. – Это очень деликатная область. Множество факторов, и далеко не все физиологического свойства. Поэтому, прошу вас, обольщаться не стоит.
Мы выходим на террасу, за которой сразу начинается сад. Обжигающий ветер сводит с ума, и я стараюсь его игнорировать; дух захватывает от красоты этого укрощенного кусочка земли: воздушные потоки хлещут листву, превращая ее в смуту из серебра, пурпура, розового, лилового и белого. Но мадам Дракс будто не видит ни сада, ни нашего садовника мсье Жирардо: он усердно трудится в отдалении, вытаскивает влажные волокна водорослей из декоративного пруда. Мадам Дракс смотрит потерянно. Не готова расстаться с болью. Как объяснить ей, что этим Луи не поможешь, и вовсе не предательство – хотя бы на долю секунды вырваться из страдания, чтобы увидеть божью коровку или понюхать розу. Что мне сделать, чтобы лицо ее смягчилось, озарилось улыбкой? Абсурдные мысли. Я снова представляю бессловесную усмешку Софи, откашливаюсь, поворачиваюсь так, чтобы горячий ветер не бил в лицо, и собираюсь с мыслями.
– Жаклин, я только что объяснял мадам Дракс, что шансы на выздоровление невелики.
Жаклин молча кивает, рукой загораживаясь от солнца. Я вижу, что и она еще не подобрала ключика к мадам Дракс.
– Но мы стараемся думать о хорошем, – говорит Жаклин. – Ради всех, включая нас самих. Оптимизм замечательно лечит. Мы тут стараемся творить оптимизм.
Позднее она расскажет мадам Дракс о своем сыне Поле. Не чтобы расстроить, а чтобы мадам Дракс с этим свыклась: порой смерть – единственный выход отсюда. Жаклин стала медсестрой из-за Поля. Двадцать пять лет назад ее восемнадцатилетний сын Поль на мотоцикле угодил в тяжелую аварию. Восемь месяцев он пролежал в коме, а потом скончался. Жаклин была на месте этих матерей, знала, что такое отчаиваться и вечно откладывать скорбь. Тут у нее больше человеческого опыта, чем у меня. Но мадам Дракс упорно игнорирует Жаклин. Она считает, главный специалист тут – я.
– Но, доктор Даннаше, ваша методика! – (Ее голос срывается; я и не думал, что она так возбудима.) – Ваша революционная методика!
Мы с Жаклин переглядываемся. Мадам Дракс явно начиталась журнальных статей про Лавинию Граден и другие мои врачебные подвиги («Паскаль Даннаше: Защитник Живых Мертвецов»). Получается, что я теперь все отрицаю. У мадам Дракс обиженный вид, словно ее предали. Я ее подвел. М-да, хрупкая. Крайне хрупкая.
– Я бы не назвал свои методы революционными, – увещеваю я. – Их применяют очень широко. Да, они вроде бы дают результаты. В отдельных случаях. Во многом это зависит от веры. От подхода. Чисто психологический момент. И все же я призываю вас не обольщаться. Не стройте особых надежд. Я сделаю все возможное; все мы сделаем. Но больше всего выздоровлению Луи могут способствовать его близкие. То есть вы.
– Мадам Дракс, вы должны понять, – тихо произносит Жаклин. – Кровные узы и эмоциональная связь способны помочь ему гораздо больше, чем всякие врачи. Мальчик должен знать, что вы его любите и что вы рядом. Будьте с ним – он это почувствует. Он поймет.
Однако, едва Жаклин успокаивающе дотрагивается до локтя мадам Дракс, та морщится и слегка пятится, словно боится, что останется синяк. Этот краткий танец боли выдает внутреннюю борьбу. Такое часто встречается. Перебор сочувствия – и человек размякнет. Мадам Дракс берет себя в руки и произносит:
– Да, конечно. Мне это уже говорили. Я и сама хочу того же самого.
Еще бы. Луи – ее единственный сын. Она потеряла все на свете. Ей очень одиноко. Неудивительно, что она надела эту маску непроницаемости.
– Мадам, расскажите нам о вашем сыне, – улыбаюсь я. – Каким он был?
– Он есть, – поправляет мадам Дракс. – Не был, а есть.
Мы с Жаклин снова переглядываемся – слава богу, что Жаклин рядом; я знаю, она потом загладит мою бестактность. Пройдет какая-то неделя, и Жаклин возьмет эту надломленную мать под крыло, расскажет ей о больнице, втянет в громадное семейство родственников коматозных.
Я видел, как Жаклин раз за разом справлялась с самыми истерзанными людьми.
– Простите, мадам, – говорю я. – Думаю, вы понимаете: было бы неразумно считать, что улучшение произойдет… незамедлительно. И все же, разумеется, не будем терять надежды.
– Поймите, доктор, ведь он буквально воскрес из мертвых. Разве это не сверхъестественный случай? Ну, помимо библейских…
Тут я поспешно ее прерываю. Мне не нравится, куда заводит нас разговор. Меня тревожит истерика в ее голосе.
– Конечно, случай необычный. Поразительный. Но, понимаете, смерть… смерть – она не такая определенная, как мы привыкли думать. Бывали случаи, когда люди тонули, а потом… Я хочу сказать, грань очень тонка. Такое бывает.
Я неловко отступаю и озабоченно гляжу на часы. Нужно идти. У Жаклин тоже полно дел – она еще не помыла голову Изабель. Сегодня к Изабель приезжает отец, чтобы сменить бывшую жену – той давно пора передохнуть. Отец Изабель живет за границей и не бывал здесь год.
– Потом увидимся, мадам Дракс, – говорит Жаклин. – Если возникнут вопросы, обращайтесь ко мне или к другим палатным медсестрам. И еще раз добро пожаловать.
Мы наблюдаем, как пышная фигура Жаклин исчезает в палате, потом мадам Дракс поворачивается ко мне и упрямо говорит:
– Это была не случайность, доктор Даннаше. И не пытайтесь меня разубедить. Это не случайность. Я знаю своего сына. Я знаю, на что он способен.
Должен признаться: как бы ни хотел я помочь этой несчастной матери, я не могу поддерживать подобных разговоров. Иногда люди вбивают себе в голову полную нелепицу. Я смотрю на бабочку-адмирала: она пролетает мимо, огибает куст лаванды и усаживается на фиолетовый люпин.
– Прошу вас принять мои извинения, – мягко говорю я. – Расскажите мне про Луи. Я должен узнать его поближе.
Она молчит, поджав губы, и я вижу, что она сдалась; наша неловкая беседа вдруг вымотала мадам Дракс. Она стоит, потупившись, а потом смотрит в открытое двустворчатое окно на сына, который лежит в глубине палаты; мадам Дракс глядит, словно впитывает новую обстановку. Ее волосы переливаются на солнце великолепием меди и золота. Мне совершенно не к месту хочется погладить ее по голове, а затем становится стыдно. Я стараюсь думать о Софи, о том, какие купить ей цветы. Циннии. Да, подарю ей циннии.
– Луи очень необычный мальчик, – тихо говорит мадам Дракс. – Он выдающийся ребенок. И мы с ним очень близки. Я даже не представляю, как жить без него. С самого его рождения мы все время… общались. Мы знали мысли друг друга. Мы были как близнецы. А теперь… – Она мучительно сглатывает.
– Да? – мягко спрашиваю я.
– После всего, что случилось, я уже думаю… – Она замолкает, смотрит на свои руки – красивые, аккуратные пальчики, ухоженные ногти со светло-розовым маникюром. Хороший признак. Несмотря на свое горе, мадам Дракс не опустилась, как это бывает со многими. Я вновь замечаю светлую полоску от обручального кольца. – Это глупо, – продолжает она. – Вы можете подумать, что я какая-то темная и суеверная. То есть образованные люди таких вещей не говорят. Но вы не представляете, какой он, мой Луи, и что ему пришлось пережить…
– Что вы имеете в виду? – Нет, я не могу удержаться: легонько кладу ладони на ее узкие плечи, смотрю ей в глаза, пытаясь понять.
– Я поверила в одну вещь про моего сына. Поймите, Луи не такой, как другие дети. Всегда был другой. И мне кажется…
– Да?
– Мне кажется, мой ребенок – он вроде ангела, – выпаливает она.
И в ее отчаянных глазах вскипают слезы.
Мальчики должны беречь своих мам, чтобы они не плакали. А если Маман плачет, нужно ее успокоить и сказать: прости, что все так получилось и что из-за меня твое сердце уходит в пятки, прости, что беда настигла меня и я попал туда, где ты не можешь до меня дотянуться. Я знаю, что ты пыталась это предотвратить. Я помню, как ты без конца повторяла: Я должна защитить его, должна защитить. Правда. Без врак. Ты не виновата, что не вышло.
Мальчики должны беречь своих мам, чтобы мамы не плакали, тем более если у мамы была тяжелая жизнь, а Grand-mère живет в Гваделупе, это очень далеко и туда не съездишь, и еще там растет папайя, а у нее такие семечки, немножко похожи на хомячьи какашки. И еще мальчики не должны подглядывать за мамами – это было еще до Густава, – потому что они всё поймут неправильно, начнут выдумывать всякие глупости, а потом наговорят что-нибудь другим, чтобы выпендриться, и все закончится слезами. Но иногда трудно не шпионить, потому что хочется много узнать такого, чего нет на CD-ROM’е про животных – щелкнул мышкой и смотришь, как всякие животные что-нибудь там делают, узнаешь про их среду обитания, чем они там питаются, какой у них жизненный цикл, и как они выращивают своих детенышей, и тра-ля-ля. Но у меня же нет CD-ROM’а про людей – его, наверное, еще не выпустили. Потому я и шпионю, слушая, как они занимаются всякими секретными делами, делают секс (аа-аа-аа), или плачут, или спорят, или потихоньку обсуждают Дерганых Детей.
Очень хорошо использовать для этого радио-няню, у родителей есть радионяня, чтобы я снова не умер ночью от синдрома внезапной младенческой смерти, хотя я уже никакой не младенец. Можно включить радионяню наоборот и слушать, что они говорят, а самому сидеть в детской и есть хлопья с сушеной малиной, а родители на кухне, у них секретный разговор. Может, вы не знаете, что такое сушеная малина: ее специально высушивают холодным способом, это процесс такой.
– Мы должны сказать Луи правду, – заявляет Папа́. – Прости, Натали. Но я много думал об этом в последнее время.
– И травмировать его на всю оставшуюся жизнь? – говорит Маман.
– Не преувеличивай. Пусть лучше он услышит правду от нас. Луи знает, что у нас что-то не складывается. У него бешеная интуиция. Ты же видишь, как он чувствует перепады твоего настроения. Он поймет. Он знает, как сильно я его люблю. С этим не будет проблем.
Я опускаю ложку и перестаю жевать. Мухаммед гремит колесом, и я втыкаю в колесо карандаш, чтобы оно не гремело. Мне нужно услышать – а может, не нужно.
– Он начнет задавать вопросы, – говорит Маман. – Ты же его знаешь. Один вопрос, за ним другой, а потом все больше и больше вопросов. А потом он задает вопрос, на который нет ответа.
У нее дрожит голос. Она думает: я должна защитить его, должна защитить. Наверняка сейчас она смотрится в зеркальце над раковиной. Она всегда так делает, когда думает. Это у нее думательное зеркало.
– Ну и пусть задает свои вопросы. У нас есть Перес, он поможет Луи справиться.
– Мы что, и Пересу обо всем расскажем? Про Жан-Люка и…
Ее лицо в думательном зеркале. Испуганное.
– Конечно, нет. Все не будем рассказывать.
Папа́ наверняка сидит сейчас за столом и чистит свой швейцарский армейский нож – ему Мами́ подарила на прошлое Рождество. Папа́ говорит, это игрушка для больших мальчиков. Восемнадцать лезвий, и половина из них неизвестно для чего. Маман стоит к нему спиной, но он видит ее лицо в думательном зеркале.
– И что же мы ему расскажем? Как он пришел в этот мир? Как мы с тобой познакомились? Господи, Пьер, ты же не хочешь доконать ребенка. Ты что, не видишь – у него и так достаточно проблем. Ты знаешь, как его зовут в школе? Чекалдыкнутым.
– Поэтому я и предложил показать его психотерапевту!
– Замечательно, но кто, по-твоему, его туда водит? Я потом чуть не свихиваюсь от его разговоров!
Наверное, после этого ей уже не хочется смотреть в думательное зеркало, потому что она снова плачет. Мама плачет минимум раз в день, а иногда два раза, потому что трудно быть матерью Дерганого Ребенка.
– Прости, Пьер. Но я прошу – и даже настаиваю, да, настаиваю, – чтобы мы прекратили этот разговор. Ему лучше ничего не знать. Он запутается, будет нервничать. Ему что, мало? Не дай бог начнет заниматься самоедством. Так что забудь об этом.
Мне не разрешают есть в комнате. Может, поэтому я вдруг перестал жевать и поэтому у меня перестало глотаться. И я тогда все выплюнул в Алькатрас, вытащил карандаш из Мухаммедова колеса, и оно снова закрутилось. А потом я подумал, что ничего страшного, я ведь и так знаю, откуда взялся. Врачи разрезали маму, как маму императора Юлия Цезаря, потом они вытащили меня крюком для мяса, и мы с ней чуть не умерли. Но я ничего не понял про Жан-Люка. Кто такой Жан-Люк? И что такое самоедство?
Очень многие – кроме Маман, конечно, она же знает, что я не вру, – но всякие другие люди считают, что я сам выдумываю неприятности. Но это неправда. Не всегда. Мне еще повезло, потому что мне плевать, верят мне или нет, особенно Жирный Перес.
Каждую среду, когда остальные дети ходят в ateliers[31], или читают дома catéchisme[32], или смотрят телевизор, я отправляюсь к Жирному Пересу. Жирный Перес – это толстый читатель мыслей, но у него не очень-то получалось их читать, а чтобы ему досадить, можно послать письмо с хомячьими какашками, только вот Перес, наверное, примет их за семена папайи и посадит в цветочный горшок, до того он лопух, и будет ждать и ждать, когда семена взойдут, но они никогда не взойдут. Или иногда, чтобы довести Переса, я считаю вслух: un deux, trois, quatre, cinq, six, sept, huit, neuf, dix, onze, douze…[33]Или по-английски считаю: one, two, three, four, five[34], но потом останавливаюсь, потому что не знаю, сколько будет после five.
– Ну, были у тебя какие-нибудь неприятности на этой неделе?
– Я обжегся спичкой, когда зажигал свечи. Маман ненавидит, когда я балуюсь с огнем, она ненавидит свечи и всякие костры, а я их обожаю. Потом еще я упал во дворе и ободрал коленку. А вчера у меня нарывал палец, и я чуть не заразился столбняком. Тогда у меня был бы тризм. Вот, видите, мне пластырь налепили.
– И почему он у тебя нарывал?
Я научился щелкать языком о верхнюю часть рта, называется нёбо, и решил, что как раз пора. Я довольно громко щелкнул, но Перес ни слова не сказал.
– Я поранил палец лопатой, когда копал могилу.
– Что ж, расскажи мне про эту могилу. – Скрип. – Ты нашел зверька?
– Если бы я нашел зверька, я бы его не убил. Не сразу.
– Я имел в виду…
– Я бы подержал его в Алькатрасе вместе с Мухаммедом. Если бы это была крыса, я бы покормил ее личинками, а потом, может, убил бы. Через шестнадцать или семнадцать дней. – И я снова щелкаю языком, еще громче.
– Ну, рассказывай дальше. Для кого же была могила?
– Для человека.
– Понятно. И для кого именно?
– Для большого и даже огромного жирного человека, который живет на рю Мальшерб.
– А-а. И кто же это?
Ох! Какие же тупые эти жиртресты!
– Что ж, твои неприятности были маленькие, – говорит Жирный Перес и смотрит на меня своим думательным лицом. – Ничего страшного, тебя же не положили в больницу. Подумаешь, малость обжегся, поранил коленку, да немного палец понарывал.
– Ну и что? Все равно я тридцать три несчастья. Иногда несчастья большие, а иногда маленькие.
– Давай поговорим о больших. Которые кончаются больницей. Хочу тебя кое о чем спросить, Луи. Тебе нравится лежать в больнице?
– Несчастные случаи я не люблю. Ненавижу. Но люблю выздоравливать, это здоровско.
– И что в этом здоровского?
– Я не хожу в школу. И вокруг меня все прыгают. Мама сидит у кровати и разговаривает, как с маленьким, и можно лежать и молча слушать. И она делает все, что ни попросишь, – радуется, что опасность меня не убила.
– Опасность?
Я снова щелкаю языком, но получается негромко, потому что язык сорвался с нёба.
– Опасность есть всегда. Не бывает несчастий без опасности. И еще я люблю лежать в больнице, потому что Папа́ покупает мне большие коробки с «Лего». И еще в больнице хорошо кормят – правда, смотря в какой. Самая лучшая больница – у нас в Лионе, которая Эдуара Эррио[35]. Там кормят пиццей и лазаньей, а на десерт можно попросить мороженое, потому что Лион – гастрономическая столица Франции.
– Да, так говорят, – соглашается Перес.
– И еще у них обычно есть «Плейстейшн» или «Нинтендо».
– А ты хочешь снова попасть в больницу Эдуара Эррио? Там хорошо и спокойно, так? Не надо, как ты говоришь, ходить в школу, и все сдувают с тебя пылинки.
Я снова громко щелкаю языком. На этот раз получается.
– Как думаешь, может, иногда ты совсем капельку рад полежать в больнице?
– Вы хотите сказать, что я нарочно туда попадаю?
– Нет, Луи, я этого не говорил. Я имею в виду совсем другое.
И тут мне хочется разбить аквариум с водой и морскими ракушками, который стоит у Переса на столе, и посмотреть, как осколки и ракушки разлетаются по комнате, и увидеть толстое лицо Переса.
– А скажите, мсье Перес, я ведь типичный Дерганый Ребенок?
Он смеется:
– Луи, таких не бывает.
– А теперь? – спрашиваю я после того, как Перес заканчивает прибирать. Он щеткой собрал в совок воду со стеклом, вытер пол своей гейской тряпкой, залепил порез пластырем, а потом позвонил Маман на мобильный и сказал, что придется закончить пораньше.
Мы сидим и ждем маман.
– Луи, о ком ты думал, когда разбивал аквариум? На кого был направлен твой гнев?
Снова ха! Вечно он твердит про «гнев». «Твой гнев». Он что, не может подобрать в словаре другого слова? Почему бы не сказать «самоедство»?
Звонят в дверь, наше время закончилось, и тогда я спрашиваю:
– А правда есть такие таблетки, от которых у женщины не будет детей? Каждый день принимаешь по таблетке из маленькой зеленой пластинки, в ней двадцать одна таблетка, крошечные такие, и хранятся в секретном месте?
Он смотрит на меня, как будто я Чекалдыкнутый.
– Да, Луи, такие таблетки существуют. Называются «контрацептивы». А почему ты спрашиваешь?
– Мне просто нужно знать. Я поспорил.
– В школе?
– Да, с мсье Зиданом, учителем. Я говорю, что есть такие таблетки от детей, а он говорит, что нет.
Перес задумывается на минуту.
– Может быть, ты нашел эти таблетки и теперь их глотаешь?
Я тоже притворяюсь, что задумался. Все думаю, думаю и думаю целую минуту. А потом снова щелкаю языком.
– Может, и глотаю. А что от этого бывает?
Маман говорит, что детям нужны правила и определенность. Нужно говорить детям правду. И дети тоже должны говорить правду – нужно все рассказывать врачам про свои неприятности. Нельзя ничего сочинять, лишь бы напугать других. Ты не представляешь, как трудно иметь ребенка, с которым вечно что-то случается. Все время душа уходит в пятки. Взрослые тоже иногда плохо поступают. Если тебя обидит взрослый, нужно сказать об этом другому взрослому, которому ты доверяешь. Я всегда буду рядом, Лу-Лу. Я и теперь сижу возле твоей кровати, и когда я сжимаю твою руку – вот так – может быть, ты чувствуешь.
– Ее необязательно слушать, – говорит Густав. – Возьми да отключи. Расскажи мне еще про себя, мой маленький джентльмен.
– Со мной однажды кое-что случилось.
– Где?
– В Парке «Парижский Диснейленд».
Зима. В выпуске погоды обещают двенадцать градусов, а к середине дня – до пятнадцати. Подует южный ветер, и на севере Франции он войдет во фронт низкого давления. Следовательно, на 65 процентов есть вероятность ливневых дождей, которые пройдут завтра и в понедельник, поэтому, выходя на улицу, не забудьте зонт. «Парижский Диснейленд» раньше назывался «Евро-Дисней». Но Папа́ говорит, «Евро» не прижилось. Поэтому «Евро» отбросили, и получился «Парижский Диснейленд». А потом еще добавили «Парк», чтобы стало можно употреблять спиртные напитки. И вот – абракадабра! – люди повалили толпами, потому что в брошюре написано: волшебный мир, в котором много-много королевств, особенно Страна Открытий с Космической Горой и многими другими сенсационными приключениями. Это волшебная мечта, идеальное место для семейного отдыха, даже если у вас не семья, а просто мама, папа и мальчик с хомяком. Мы с Папа́ приехали в Париж на скоростном поезде «ТЖВ» и живем в гостинице «Санта-Фе» все выходные. Пусть Маман с Мухаммедом отдохнут дома, потому что мы с папой мужчины, а двое мужчин на одну маму, да еще на все выходные – это перебор, и от них может разболеться голова.
В Стране Приключений, пишут в брошюре, можно погулять по восточному базару времен Аладдина и проникнуться его экзотической атмосферой. А потом под ритмы бонго совершить путешествие на Карибские острова, и мы с Папа́ туда и отправляемся, а кругом висят рождественские гирлянды, и Папа́ немного носит меня на закорках, хоть я уже большой и тяжелый. В Стране Аладдина кто-то просыпал попкорн, а потом, несмотря на холод, мы становимся в очередь к гигантскому дереву Швейцарской Семьи Робинзонов с Острова Приключений. Это была такая семья, которая попала на тропический остров и построила себе дом на дереве. Мы уже поднимаемся по лестнице, и тут слышим женский голос:
– Пьер, это ты?
И тут же Папа́ крепко сжимает мою руку, словно эта тетенька меня украдет или еще что. Вторую руку он кладет мне на плечо, и мы останавливаемся, не идем по лестнице. Тетенька эта не одна – она с дяденькой и двумя маленькими китаянками, они младше меня и одинаковые, как близняшки. И еще в сумке на животе толстый малыш, который не китаец. Мы все сгрудились в кучку, и мимо нас протискиваются наверх люди.
– Какой сюрприз, – говорит Папа́.
У него такой вид, будто его сейчас вырвет, но они с тетенькой целуются в обе щеки, как будто все нормально, а потом мы отходим в сторону, чтобы не загораживать проход.
– А это, я так понимаю, Луи, – говорит тетенька. – Привет, Луи.
Она наклоняется, и я целую ее в обе щеки, а тетенька целует меня. От нее пахнет ванилью. У нее мягкие холодные губы, и Рождество вдруг уже как будто завтра или послезавтра, а не через две недели.
Тетенька смотрит на меня, у нее бледно-голубые глаза, как вода в бассейне. Я смотрю и молчу: я вижу ее в первый раз, и непонятно, откуда она про меня знает. Может быть, она видела меня маленьким. На ней красное пальто и в ушах красные сережки, она симпатичная и черноволосая, но не такая черноволосая, как китаянки, а они хихикают, будто их что-то насмешило. Может быть, они смеются над моими дурацкими перчатками, которые Маман заставила меня надеть, поэтому я снимаю перчатки и засовываю их в карман. Папа́ девочек совсем не китаец, он жмет моему Папа́ руку.
– Алекс Фурньер, – говорит он.
– Пьер Дракс, – говорит Папа́.
Мне интересно, почему это у китаянок родители не китайцы.
– Так вы и есть тот самый знаменитый Пьер Дракс?
Папа́ вовсе не нравится быть знаменитым Пьером Драксом.
– Папа́, я и не знал, что ты знаменитый.
– Это просто шутка, – быстро говорит Папа́.
Дяденька долго смотрит на Папа́, потом на тетеньку и кивает, как будто сильно думает, как будто ему достался сложный кусок «Лего». А потом говорит:
– Я очень о вас наслышан, Пьер.
Тетенька берет своего Алекса за руку и говорит:
– А это наши детишки. – Она улыбается, радостная такая, только это неправда. – Это Мей, это Лола, а мальчика зовут Жером. Ему год и один месяц.
– Поздравляю, – говорит Папа́.
– А как твои дела? – спрашивает тетенька. – У вас появились еще дети?
– Нет, у нас только Луи, – говорит Папа́. Они с тетенькой долго смотрят друг на друга, а потом дяденька откашливается, вроде как хочет что-то сказать, но молчит.
– Как поживает мама Луи? – спрашивает тетенька.
– Натали поживает прекрасно, спасибо, – отвечает Папа́. – Она не смогла с нами выбраться.
– Потому что от нас у нее болит голова, – встреваю я. – Иногда женщины устают от мужчин.
– Печально это слышать, – говорит тетенька и смотрит на Папа́ очень пристально, а он велит мне надеть перчатки, чтобы руки не замерзли, а я спрашиваю, почему у них дети китайские? А Папа́ говорит: не груби. А тетенька говорит: он не грубит, он просто спросил. А девочки родились в далекой стране Китае, и это их приемные дочери, ты знаешь, Луи, что такое приемный ребенок? Маман с Папа́, наверное, объяснили мне, что такое приемный ребенок? Но я говорю, не знаю, что такое приемный ребенок, а китаянки хихикают, им, наверное, смешно, что я не знаю, а тетенька смотрит на Папа́, а потом на меня, и скороговоркой рассказывает, ну, в общем, они с Алексом привезли девочек из Китая два года назад, а вскоре случилась приятная неожиданность – родился Жером. – Это был просто подарок с неба, – говорит она и краснеет от счастья.
– Так что мы зря времени не теряли, – говорит дяденька, и он тоже счастлив. – Три ребенка за один год!
Дяденька очень этим гордится, как будто в лотерею выиграл. Как будто хочет сказать моему папе: видишь, у меня три ребенка, а у тебя только один, у меня две девочки-китаянки, а каждый знает, что девчаческие девочки-китаянки лучше, чем Дерганые Мальчики. И еще у нас есть смешной карапуз с толстыми румяными щеками: он сосет соску, а на голове у него шапка с ушами, как у зайца.
– Так что теперь нас пятеро, – говорит тетенька. – Квартира тесная, но надеюсь, мы скоро переедем – мне предложили работу в Реймсе, а вчера Алекса повысили до регионального менеджера и тоже переводят в Реймс. Поэтому мы сегодня гуляем.
– Я рад, что у тебя все сложилось, – говорит Папа́. – Ты это заслужила, Катрин.
Очень приятная тетенька, не понимаю, почему папе так нехорошо. Она все говорит и счастливо смеется, а Папа́ все мрачнее и мрачнее. Потом смотрит на часы, будто сейчас ужасно много времени.
– По-моему, mon petit loup, нам пора обратно, – говорит он мне.
Ну конечно, тра-ля-ля.
– А как же Дерево Семьи Робинзонов? – спрашиваю я. – Давай с ними поднимемся.
Китаянки все смотрят на меня и хихикают, но мне все равно, они просто глупые девчонки, да еще китаянки, и глаза у них продолговатые, как листья, и я не хочу с ними играть, потому что все девчонки дуры, и я знаю, что они смеются над моими перчатками, хоть я и засунул их в карман.
– Нет, слишком длинная очередь, – говорит Папа́. – Давай сначала перекусим. А потом я куплю тебе сахарную вату, я запомнил, где ее продают. Приятно было повидаться, – говорит Папа́ тетеньке. – И рад, что у тебя все сложилось. Ну, пока.
На этот раз они обходятся без поцелуев, а просто жмут друг другу руки. Сначала он с ней, потом он с ним. Дяденька так смотрит на Папа́, как будто Папа́ вор и сейчас у него что-нибудь упрет. А я хочу остаться и подняться на дерево с китаянками, хоть они и хихикают из-за моих дурацких перчаток и вообще дуры, но Папа́ тащит меня за собой, честное слово – тащит, и моей руке больно. Если у меня от этого будет вывих, я попаду в больницу, но лучше не надо, потому что я обещал Маман, что, если увижу опасность, то скажу взрослому, которому доверяю, так всегда нужно поступать, если чувствуешь опасность. Я оглядываюсь, и одна китаянка мне машет, а тетенька с дяденькой держатся за руки. Маман с Папа́ не держатся за руки и не целуются, потому что поцелуи – это глупо, и есть другие доказательства любви, например, ответственность и умение содержать семью, а не бросать ее на произвол судьбы. Но иногда мне хочется, чтобы они целовались.
Мы проходим мимо урны, и я потихоньку засовываю туда свои дурацкие перчатки, когда Папа́ не видит. В ресторане мы едим мексиканский фастфуд под названием такос. Такос пахнут картоном, они с pommes frites et ketchup[36]. У Папа́ странное лицо, и он все время заказывает пиво. Он берет меня за руку и говорит, что любит меня, а я говорю, что тоже его люблю, но все равно чувствую: что-то не так.
– Что это за люди? И что за тетенька?
– Просто мы были раньше знакомы, – говорит Папа́. – Мы были… друзьями. Очень близкими друзьями. Вообще-то… – Он снова берет меня за руку. – Я тебе раньше этого не говорил. Твоя Маман считала, что тебе не нужно этого знать, но… не понимаю, почему бы тебе и не знать. Я был женат на этой тетеньке.
– Женат?
– Да. Три года. Но это было давно.
– Ух.
– Я не зря сказал? Ты не расстроился?
– Нет. Чего тут расстраиваться? Ты ведь теперь женат на Маман, поэтому родился я. А так бы у тебя были две дочки-китаянки и этот малышок с дурацкой соской и шапкой с заячьими ушами.
Он молчит и просто смотрит на меня, и лицо у него думательное.
– Да. Может, ты и прав. Никто не знает, как бы все сложилось. – И опять вздыхает. – Но давай не будет говорить Маман про Катрин.
– Да? Почему?
– Ну… – говорит Папа́, цепляет вилкой pomme frite и кладет в рот. – Ты же знаешь Маман.
Что правда, то правда. Маман становится очень странная, когда Папа́ с другими тетеньками. Она не любит, когда он с ними разговаривает. От этого сплошные неприятности. Мужчины всегда предают женщин. Постоянно. Они на это запрограммированы. Мы едим руками pommes frites, а потом я рассказываю, какую хочу модель аэроплана: я развожу руками, изображая метровый размах крыльев, и опрокидываю колу, и Папа́ так извилисто машет рукой, чтобы к нам подошли и протерли стол.
– А что такое приемные дети?
Стол нам протирает негр, только без полосок на щеках, как от Ритуальных Пыток, которые называются Инициацией, – я видел такого негра на Лионском рынке, он продавал ожерелья из ракушек. Негр протирает стол, а Папа́ объясняет, что приемные дети – это когда берешь чужого ребенка, потому что сам не можешь иметь детей. Настоящие родители не могут заботиться о детях, потому что бедные или не справляются, и поэтому отдают другим родителям, у которых не может быть детей. Катрин взяла себе девочек из Китая, поскольку думала, что сама не сможет родить. Но когда она и ее муж взяли китаянок, у них получился свой сын.
– Значит, Катрин не рожала не из-за того, что принимала таблетки от детей?
– Нет, она хотела иметь детей. А таблетки принимают только те, кто не хочет.
– Из-за этого Маман и принимает таблетки?
Он смотрит на меня и хмурится:
– Она их не принимает. Она принимает витамины и другие лекарства. Фолиевую кислоту, например. И так далее. Ты, наверное, видел витамины, а витамины – это совсем другое.
– А почему вы с Маман не хотите родить еще одного ребенка? Мне надоели эти хомячки. Мне надоело, что у нас такая маленькая семья, только ты, я и Маман. Почему вы не можете родить мне братика?
– Мы бы с радостью, – говорит Папа́. – Мы были бы счастливы, поверь мне, mon petit loup. Мы стараемся.
Он говорит, а сам весь бледный и желтый, как китаец.
Опоздание поезда – это плохая примета. Поезд «ТЖВ» до Лиона ушел на четыре с половиной минуты позже. О плохом узнаешь, только когда оно случается.
– Обошлись без неприятностей! – Папа́ сидит в кухне и рассказывает Маман про «Диснейленд». Маман взбивает миксером тесто для пирожных, потому что если кто-то, например Люсиль, говорит, что Маман не умеет готовить, они все врут.
Маман сердито смотрит на Папа́, потому что они не любят друг друга, как та тетенька с мужем и китайскими девочками. Может, мои родители друг друга даже ненавидят. Может, они вообще хотят развестись. Но этого они не могут. Из-за меня.
Они не могут развестись, потому что я им не позволю. Вот послушайте.
– Мы встретили в «Диснейленде» одну семью, – говорю я. – И Папа́ знал ту тетеньку.
Она пьет эти таблетки. Я видел, как она вытаскивала их из ящика с косметикой и запивала водой. У нее там целая куча всяких лекарств – снотворное, ароматическое масло «Ночная примула» и тра-ля-ля. Если мальчик будет пить такие лекарства, у него вырастет грудь, потому что Жирный Перес говорит, что в них содержится гормон, который называется женским. И у тебя будет изменение пола, про него показывают по телевизору. Я видел такую передачу: можно превратиться в девушку, и тогда не будешь насильником. Платишь пятьдесят тысяч евро, и тебе отрезают член.
– Расскажи мне про эту семью, Луи, – говорит Маман. Ледяным Тоном – это Папа́ так его называет. Ледяной звяк. – Это что еще за тетенька?
Папа́ встает из-за стола и начинает выгружать посудомоечную машину, расставляет тарелки в буфете.
– У этой тетеньки две китайские дочки, и они все время хихикают. Они приемные дети. А малыш не приемный, у него дурацкая шапка с ушами, как у зайца.
– Это моя бывшая сослуживица, – говорит Папа́, вынимая ножи и вилки. – Из «Эр Франс».
Он гремит тарелками.
– Из какого отдела?
– Э-э. Из отдела кадров.
– Симпатичная? – спрашивает Маман.
Она говорит мне, а сама странно так смотрит на Папа́. Но он стоит к ней спиной и гремит тарелками, а сам, наверное, думает: ледяной звяк.
– Да, очень симпатичная. Но нам было пора уходить. Папа́ сказал, что пора. А было не пора. Я еще даже не хотел есть, но он повел меня в ресторан, который назывался «Мехико».
– Понятно, – говорит Маман. – Значит, «Мехико».
Она продолжает глядеть на Папа́, но он рассматривает стаканы, вымыты или нет.
– Лу-Лу, пойди посмотри мультфильмы, – говорит Папа́ и смотрит на меня грустными глазами. Если бы он не был сильным, даже почти Машиной-Убийцей, я бы мог даже подумать, что он трус.
Не знаю, зачем я рассказал Маман про эту тетеньку. Я ведь не говорил, что за тетенька и что ее звали Катрин, и даже не сказал, что Папа́ был на ней женат. Но наверное, Маман догадывается, потому что сейчас они будут ссориться. Я смотрю «Мадлин»[37], а Маман орет на Папа́, а он пытается ее успокоить.
– Ведь это была она, так? Ты меня обманул! Зачем ты врешь? – вопит Маман. – Господи, почему ты не можешь сказать правду?
Папа́ что-то тихо отвечает, так тихо, что я не могу расслышать.
– Ты собираешься с ней встретиться, так? Будешь ползать перед ней на коленях. Давай, пожалуйста, если тебе так хочется. Ты нам с Луи не нужен.
Папа́ снова что-то тихо говорит, успокаивает Маман, а потом я слышу обрывки ее фраз: Раз ты так угрызаешься. Ребенок. Ты не посмеешь. И зачем я только. Нужно было дать вам волю. Сердце кровью обливается. Сделала бы тебя счастливым. Придется смириться. Меня не за что винить. Это твоя ошибка, а не моя.
Все это я рассказал Густаву, а Густав молчит. Никогда не знаешь, сможет Густав говорить или будет кашлять и кашлять, до тошноты, пока водорослями не вырвет. Но на этот раз ничего такого. Он даже не шевельнулся. Он плохо себя чувствовал, больше крови, чем обычно: ярко-красная кровь, она сочилась через бинты. Я подумал, что, наверное, он плачет под своими бинтами. А я вам говорил, что у Густава голова забинтованная, как у мумии? И что у него нет лица? И что он живет у меня в голове?
Густаву все хуже. Он говорит, что однажды застрял в одном темном месте. Он очень хотел есть, но еды не было, да и все равно у Густава не было рта, потому что его отъели. Кровь сочится из-под бинтов и течет по его шее алым ручейком. Там, под бинтами, Густав умирает.
– Расскажи мне дальше, мой маленький джентльмен, – говорит Густав. – Расскажи, пока я не умер.
И тогда я рассказываю ему про грязный секрет Жирного Переса.
Однажды я снова прихожу в его гадкую квартиру в Gratte-Qel. Перес идет в свою гейскую кухню, чтобы налить мне колы, потому что я всегда требую колы: я отказываюсь общаться без колы, или иногда я еще хочу сладкого. Пока Переса нет, я роюсь в его комнате в надежде найти что-нибудь новенькое. Выдвигаю ящики комода, заглядываю за диванные подушки, потому что туда может закатиться монета, а однажды я нашел бумажку в десять евро, или еще батарейки 3-A – и все это можно слямзить, он никогда не замечает. На этот раз я нашел большую штуку, особенную. Бинокль.
Здоровско.
Я навожу бинокль на окно, кручу колесико, чтобы получилось четко. На улице идет снег: снежные хлопья летают, словно кто-то порвал белую бумагу и выкинул обрывки. Мне интересно, откуда раздается эта музыка, потому что когда я играю в Ничего Не Говори, я слышу, как грохочет музыка и женский голос кричит: «раз, два, три, сжимайте ягодицы, девочки, ведь мы же хотим, чтобы у нас были крепкие попы?»
Жирный Перес вносит в комнату свое монстрообразное тело, и еще он принес мне колу.
– Чем ты тут занимаешься, Луи?
– Вы положили лед в колу? Скажите, зачем вам бинокль, и я отдам его обратно.
– Да, положил, три кубика. Бинокль мне нужен, чтобы смотреть вдаль. На птиц, например.
– Каких птиц?
– В городе можно рассматривать голубей и скворцов, иногда цапли встречаются, – поясняет Перес. – Можно смотреть, как цапля ловит в пруду цветных карпов.
Я навожу на Переса бинокль и вижу сплошное огромное пятно. Кручу колесико, и вот уже можно различить лицо. Перес улыбается, тянется к биноклю. Но я еще не насмотрелся.
– Вы извращенец, да? – говорю я. – Вы смотрите, как тетеньки раздеваются и делают аэробику. Вы смотрите на их попы и грудь. Да?
– Луи, давай начнем наш сеанс.
– Вы смотрите на голых тетенек и играете со своим членом. Вы насильник.
– Кто?
– Насильник.
Перес присаживается в кресло и смотрит на меня так, будто я Чекалдыкнутый, меня так в школе зовут. У Переса сейчас такой же взгляд. Его лицо в бинокле снова размытое, но все равно видно, как гадко он улыбается.
– Расскажи мне про насильников. Ты не в первый раз про них говоришь. Что ты знаешь про насильников, Луи?
Пускай посмотрит в словаре. Я просто маленький мальчик. За окном снежные хлопья все падают и падают вниз, но иногда взметаются вверх, когда их подхватывает поток, который называется термическим. Если долго смотреть на снег, похожий на рваную бумагу, может закружиться голова, и тогда свалишься со стула. Однажды по телевизору рассказывали про этих самых насильников, но я не знал, что это такое. Маман сделала странное лицо, они с Папа́ переглянулись и оба потянулись к пульту. Папа́ дотянулся первым и выключил телевизор, и они потом оба на меня так странно посмотрели.
– А что такое насильник? – спросил я.
– Это плохой человек, – сказал Папа́ и густо покраснел. Маман ничего не сказала, она ушла на кухню и начала резать лук, чтобы поплакать.
– Я никогда не стану насильником, – заявляю я Пересу. – Я либо умру, либо у меня вырастет грудь.
Но насчет груди это неправда, потому что те женские таблетки, которые Маман вытаскивает из кармана и глотает за завтраком, за обедом, за ужином или на пикнике, совершенно безвкусные, даже если их разжевать, – от этих таблеток ничего не бывает. Потому что и через несколько недель все равно остаешься мальчиком, и грудь не вырастает ни на капельку. Так что Жирный Перес опять меня обманул. Он играл в игру Ври Всегда – это тайная игра, в которую играют взрослые. У них много всяких других игр и свои Секретные Правила. У них есть Клятва Молчания, это такое взрослое Ничего Не Говори. И еще у них есть Чрезвычайное Наказание или Притворись, Что Ненависти Нет. В это ужасно трудно играть. Надо уметь хорошо делать Эмоциональную Работу.
– Папа́ – не мой настоящий отец. Я приемный ребенок, как китайские дети.
– А-а, – говорит Перес. – Интересная мысль. Но дети часто такое думают. А твоя мама?
– Мама у меня настоящая.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что она чуть не умерла, когда меня рожала. Ее пришлось разрезать, потом меня вытащили, и мы оба чуть не умерли и не оказались в дву-трупном гробу, их можно заказать в Интернете.
– Значит, мама у тебя настоящая, а Папа́ – не родной. Тебе кто-то сказал или ты сам так решил?
– Мне никто не говорил.
– Тогда с чего ты это взял?
– Просто знаю, и все. Папа́ взял меня, как из Китая. Это есть такие китайские дети, которых не могут содержать их настоящие родители, и такие дети едут во Францию и живут в другой семье и смеются над мальчиками, у которых дурацкие перчатки.
– Понятно. Кто же, по-твоему, твой настоящий отец?
– У меня его нет.
– Луи, у каждого человека есть отец.
– А у меня нет.
Перес долго думает и щурит свои поросячьи глазки.
– Если бы тебе предложили выбрать другого отца, кроме Папа́, кого бы ты выбрал?
Я делаю вид, словно тоже задумался, и делаю поросячьи глазки, как Перес. Все думаю и думаю. А потом говорю:
– Я знаю, кого бы я выбрал. Вас, мсье Перес.
У него такой вид, будто его сейчас стошнит.
– В самом деле? – говорит он тихим и хриплым голосом.
И тут я смеюсь до обалдения, все смеюсь и смеюсь.
– Ага, попались!
Я смеюсь и никак не могу остановиться, и чем дольше я смеюсь, тем больше он меня ненавидит, но сказать ничего не может, потому что ему платят деньги. Знаете, что я вам скажу про Жирного Переса? Ему не справиться с Чекалдыкнутым Ребенком. Когда приходит Маман, они мне включают по телевизору «Les Chiffres et Les Lettres»[38], а сами отправляются на кухню разговаривать. Перес долго объясняет что-то Маман, а она слушает и потом включает свой Ледяной Тон. Я беру пульт и делаю погромче, потому что ненавижу Ледяной Тон. Делаю звук все громче и громче. Потом Маман входит в комнату и говорит, что нам пора, и еще злится, у нее от злости дергается рот. С ней такое бывает.
Мы садимся в машину, едем домой, и Маман говорит, что у нее состоялся разговор с мсье Пересом, потому что он черт-те что навыдумывал. И я понимаю, что мсье Перес мне наврал. Он уверял, что все наши разговоры останутся между нами и что это наш секрет.
И вот, пожалуйста. Он все рассказал Маман, понимаете? Значит, он врун, как все, и он играет в те же самые игры, например, Притворись, Что Ненависти Нет, как будто шоу на телевидении. Они все притворяются, а я должен им верить, должен верить, будто Папа́ – мой настоящий отец. А он просто играет в Притворись Его Отцом. Значит, он самый большой обманщик, и когда он звонит из Парижа, я не подхожу к телефону и больше не пишу ему писем, и я ненавижу его, потому что он сделал ужасную вещь, он бесчестный человек, он меня очень сильно подвел.
В детстве я был лунатиком. Мама находила меня в самых неожиданных местах. В первый раз это случилось в четыре или пять лет: мама нашла меня в саду, я там что-то искал. Когда она спросила, что именно я искал, я сказал, что искал «это». То же самое «это» я искал и потом – в саду, на соседском поле, на берегу возле дома. Мои родители беспокоились, да и я тоже тревожился, когда узнавал утром про свое снохождение. Но с другой стороны, мне странным образом нравилось, что какая-то часть меня командует телом в мое отсутствие. Я не помню, что мне тогда снилось, но просыпался я совершенно разбитым, будто испытал тяжелейшие физические и душевные муки, пытаясь найти место, которое никогда не будет обозначено на картах. Постепенно лунатизм становился все регулярнее, особенно в подростковом возрасте, когда мозг и тело стремительно растут. В период полового созревания, в те годы, когда каждый день полон изумления перед самим собой, сексуальных фантазий и мастурбаций украдкой под одеялом, я бродил во сне почти каждую ночь. На берег я больше не ходил, но иногда просыпался в соседском сарае или в чулане, где родители хранили неисправное старье. Странное дело, но в такие ночи я всегда оставался невредим. Мое снохождение было совершенно безопасным, и все, включая меня, считали его идиосинкразией, болезнью роста. И я действительно его перерос. Когда я поступил на медицинский факультет и уехал из дома, лунатизм переместился на дальний план моего ментального ландшафта, потускнел до призрачности, как давние поляроидные снимки юности.
Воспоминания побледнели, но остался этот порыв, любопытство – желание снова посетить страну, которой нет на картах, – ее контуры я обследовал во сне, безудержно разыскивая «это». Как все, кого завораживает психическая сторона неврологии, в университете я учился под началом профессора Фланка. Но в итоге не функциональные расстройства в сознательной области, а сфера бессознательного увлекла меня на всю жизнь, и, закончив учебу в Париже, я решил специализироваться на коматозных состояниях. Так я оказался в Провансе. Теперешние врачи, особенно хирурги (кроме Филиппа Мёнье, с которым я учился на одном факультете), думают, что забота о безнадежных коматозниках – неблагодарный труд. Многие полагают нашу работу близкой к патологоанатомии: мы ведь имеем дело с живыми трупами, людьми, от которых осталась одна оболочка. Но они сильно ошибаются. Даже поврежденный мозг способен на восстановление связей. Сознание больше, чем сумма его составляющих.
Переговорив с мадам Дракс, я вернулся в кабинет. У стола Ноэль машинально посмотрелся в зеркальце на стене и поразился: какое суровое лицо, лицо догматика. Волосы на висках поредели. Какое застывшее лицо. Глубоко посаженные глаза – я бы даже сказал, запавшие. Осталась ли во мне, что называется, привлекательность, или возраст меня доконал?
Я вдруг представил, что однажды умру. Умру, исчезну.
Одно из карликовых деревьев уже пора было подрезать – мое любимое, вишню, подарок пациентки Лавинии Граден. Набрав номер Филиппа Мёнье, я зажал трубку ухом и защелкал над вишней маленьким секатором. Секретарь сообщила мне, что Филипп болел и только сегодня вышел на работу.
– Ну ты как, жив? – спросил я, когда меня соединили. – Что с тобой было?
– А что сказала Мишель? – огрызнулся Филипп. Сегодня он был на редкость груб, и во мне, как всегда, шевельнулась неприязнь.
– Сказала, что тебе нездоровилось. – Я надеялся, Филипп не слышит, как я щелкаю секатором.
– Ну да, нужно было немного оклематься. Осложнение после гриппа.
Филипп явно не хотел распространяться на эту тему. Мы, врачи, вообще не любим обсуждать свое здоровье. Честно говоря, мы ненавидим болеть. Болезнь – всякий раз поражение.
– Насчет Луи Дракса, – сказал я, любуясь изящной формой крошечного блестящего листика.
– Так его уже привезли? – мрачно спросил Филипп. – Надеюсь, у него все нормально?
Видимо, сегодня его особенно раздражало, что я его потревожил.
– Да, все хорошо. Он уже в палате.
В короткой паузе я залюбовался только что постриженным деревом. Помню, я пришел в ужас, когда Лавиния Граден подарила мне эти бонсаи, после того как очнулась от шестилетней комы. Я тогда сказал ей, что это хуже, чем домашние животные. А она лишь улыбнулась и ответила: погодите. Они как коматозники, сказала она. С ними много возни и никаких мгновенных результатов, но когда они зацветают…
Лавиния оказалась права: я постепенно полюбил эти деревья за их сдержанную красоту. Однако это странное увлечение часто напоминает мне Софи. Она называет деревья моими дряхлыми детьми.
– Ну как он? – отрывисто спросил Филипп.
– Проявляет необычайную активность. Скачет по палате и поет «Марсельезу».
Филипп снова умолк, но уже как-то по-другому.
– А ты чего хотел? – продолжил я. Досадно, что Филипп не понимает шуток. Неужели после пятидесяти все мужчины такие? – Ты же перевел его сюда – зачем спрашиваешь?
Снова молчание.
– Вообще-то я звоню, потому что мне любопытно, при каких обстоятельствах с ним это случилось. Он ведь, кажется, в ущелье упал?
– Пускай тебя Шарвийфор просветит.
– А он кто?
– Не он, а она. Детектив Стефани Шарвийфор. Она расследует дело Дракса.
– Пока ничего не знаю. Но она, кажется, звонила.
– Ты что, газет не читаешь? «Семейный пикник обернулся трагедией». Новость попала даже в «Le Monde». И по телевизору был репортаж.
Филипп знал больше моего, и меня это бесило. Я отложил секатор и потянулся за карандашом и блокнотом.
– Значит, я пропустил, – сказал я. – Расскажешь?
– Видишь ли, – пробормотал Филипп. – История – стопроцентная жуть. Шарвийфор знает больше моего. Но суть в том, что, скорее всего, Луи упал не случайно. Хотя он был ребенком, с которым вечно что-нибудь случалось. Я подозреваю, у него недиагностированная эпилепсия, но наверняка трудно сказать. Во всяком случае, мать Луи утверждает, что в ущелье он не падал. Его столкнули.
У меня вдруг пересохло в горле; последовала пауза, которую Филипп не торопился прервать.
– И кто же его столкнул? – почти невольно спросил я.
– Его отец.
– Родной отец?
– Да. Вот такая история.
Тут красноречие меня оставило. Видимо, оно оставило и Филиппа: на некоторое время мы оба замолчали. Я машинально крутил в руке карандаш и таращился на колючие плоды конского каштана – он у меня стоит рядом с кленом. Осенью плоды взрываются, выплевывая блестящие каштаны, мелкие, словно бусы. А рядом с каштаном у меня ива.
– И где же теперь его отец? – наконец произнес я.
Филипп тяжело вздохнул, точно ослик под ношей:
– В бегах, судя по всему. Его искали, но, насколько я в курсе, пока не нашли. Хотя, может, есть новости и посвежее. Когда Натали Дракс была у нас, она все время боялась, что муж объявится. Даже завела немецкую овчарку.
Бедная, бедная, подумал я. Филипп словно угадал мои мысли:
– Как она?
Голос напрягся. (Может, это и не грипп вовсе? Может, у него семейные проблемы? Или неприятности в больнице в связи со «смертью» Луи?)
– Предсказуемо. Немного заторможена, но в целом… держится молодцом. С достоинством – я бы так сказал. Сняла домик.
– Она что-нибудь говорила про Виши?
– Да нет. А должна была?
– Да нет. Конечно, нет. Просто спрашиваю.
Мы поговорили о состоянии ребенка, сойдясь на неутешительном прогнозе.
– Она в отказе, – сказал Филипп.
– Мне тоже так показалось. Может, ничего удивительного после… – Я оборвал себя на полуслове.
– Воскрешения из мертвых? – И мы оба натянуто засмеялись.
– Она что-нибудь принимает? – спросил я, представляя ее бесстрастное лицо, обрамленное бледным пламенем волос.
– Я советовал ей успокоительное, – сказал Филипп. – Когда привезли Луи, она была плоха. Слегка бредила. Вся история совершенно дикая. Это его воскрешение. Первый случай в моей практике. Не пошло на пользу ни мне, ни больнице. Крайне запутанный случай. У нас тут мозги раком стояли.
Еще Филипп сказал, что мадам Дракс требовался психиатр, но она отказалась, потому что хотела быть рядом с Луи на тот случай, если он выйдет из комы. Выложив мне всю историю, Филипп замолчал, и хотя я видел, что клен с ивой пора поливать, что-то меня остановило, не дало потянуться к лейке. И Филипп заговорил – совершенно другим тоном.
– Но вообще-то это не все, Паскаль. Сам знаешь, как оно бывает. У нас постоянно возникают дилеммы. – Тихо, напряженно, торопливо. – Я это знаю, и ты это знаешь. Но случаются дилеммы… в общем, которые не описываются в научной литературе. Которые трудно обсуждать.
– Дилеммы? – медленно переспросил я и посмотрел в окно: в небе, выписывая неровные белоснежные спирали, кружились чайки.
– Да, дилеммы. О том, как лучше поступить. Я не только о пациентах, о близких тоже – о родственниках, друзьях, которые…
Что-то странное звенело в его голосе – смахивало на панику. Меня вдруг укололо подозрение, что он влюбился в Натали Дракс, а она не ответила взаимностью. Что у них не сложилось в личном смысле. Что ему пришлось выбирать между ней и чем-то еще. Не об этой ли дилемме идет речь? Моя Софи часто повторяет – с явной угрозой в голосе, – что мужчины в нашем возрасте любят западать на молоденьких. Мне стало жалко Филиппа.
– Филипп, – рискнул я, – ты что, намекаешь на мадам Дракс? Ты хочешь меня о чем-то предупредить? Я как-то не совсем понимаю… Она… ну, она женщина привлекательная…
– Да? – рявкнул он. – Ты так считаешь?
Кажется, я его задел.
– Остынь, Филипп! – Я выдавил смешок. – Да ладно, мы ведь раньше над таким смеялись.
Что правда, то правда. В студенческие годы, когда мы дружили, мы часто выпивали вечерами на пару. Но внезапно это время отодвинулось в далекие дали.
– Нет, Паскаль, это ты остынь, – сказал Филипп. – Я серьезно тебе говорю. Послушайся моего совета: не принимай эту парочку близко к сердцу. Держи их обоих на расстоянии. Луи Дракс – всего лишь очередной медицинский случай, так к нему и относись. Но гляди в оба.
– Ты можешь объяснить, в чем дело?
Филипп вздохнул:
– Послушай, ты же знаешь, что пару дней назад у Луи случился приступ. Без какой-либо явной причины. Никого рядом не было. Но все это очень странно.
– Думаешь, эпилепсия?
– Не исключено.
– То есть могут быть другие причины?
– Не знаю. Спроси инспектора Шарвийфор. Это все, что я могу тебе сказать. С этим мальчиком что-то странное. С обстоятельствами. И со всем остальным.
– Филипп, объясни…
– Нет. Прости, Паскаль, но меня ждет больной. Просто… будь поосторожней. Детектив Шарвийфор расскажет подробнее. И следи за мальчиком. Мне нужно идти.
Он положил трубку, а я так ничего и не понял. Я злился на себя за то, что не потребовал объяснений. Но сегодня Филипп был особенно необщителен. Наверное, рад избавиться от Дракса. Явно разозлился, что я о нем напомнил, пусть и на краткий миг. Но теперь, кое-что узнав о Луи и о том, что перенесла его мать, я невольно восхищался достоинством, с которым та держалась. Ее зажатость тоже легко объяснить. Действительно, а вдруг ее беглый муж уже в Провансе? О полицейских процедурах я не знал ровным счетом ничего, но очень ясно понимал, что разузнать нужно.
Вошла Ноэль с очередным документом.
– Через полчаса приедет детектив из Виши. Она хочет обсудить с вами и доктором Воденом проблемы безопасности. А что натворил этот папаша Дракс?
– Насколько я понял, он столкнул сына в ущелье.
– Ужас какой, – сморщив носик, сказала она и крупными буквами записала у себя в блокноте: «Пьер Дракс». – Нынче в семьях черт-те что творится.
– Позвони секретарю Филиппа: мне нужны детали всех несчастных случаев, которые бывали с этим мальчиком. Все, что у нее есть, какие угодно давние. И скажи Ги Водену, что на встрече с детективом Шарвийфор должна присутствовать Жаклин. Она старшая медсестра, это ее палата не меньше, чем моя, и ей нужно будет проинструктировать персонал.
Ноэль преспокойно извлекла тюбик с кремом и начала намазывать руки.
А что я так удивляюсь? В моей практике Луи – далеко не первая жертва насилия. То и дело какая-нибудь человеческая трагедия – драка, автокатастрофа, пьянство – приводит к нам пациентов со множественными ушибами, отеками мозга, переломами черепа, мозговыми кровоизлияниями. Лорен Гонзалез, Клэр Фавро, Матильда Малхауз прописались у нас в отделении очень давно – они теперь как старые друзья. Кевин Поденсак: он здесь уже два года, в мозгу гематома, результат неудачного самоубийства. Есть новички: Анри Одобер, Ив Франклин, Кати Дудоньон и моя анорексичка Изабель Массеро.
До приезда детектива у меня оставалось некоторое время, и я решил представить Луи соседям по палате. В палате обнаружились мадам Фавро, Эрик Массеро, кузина Кевина по имени Лотта и наш новый физиотерапевт Карин. Натали Дракс только что вышла, сообщила Жаклин. Поздоровавшись со всеми, я сел на крутящееся кресло и выехал на середину палаты. Жаклин забралась на каталку, села, свесив ноги, и принялась подкрашивать губы и пудриться.
– С радостью хочу сообщить вам, что у нас пополнение, – начал я. – Конечно, я надеюсь, что он не задержится у нас надолго. Но покуда Луи Дракс среди нас, мне хотелось бы, чтобы вы его привечали.
Двое родственников перешептывались. Весть о Луи скоро разнесется по больнице. Вполне возможно, я знал меньше всех. Представив по имени всех пациентов, присутствующих родственников и персонал, я толкнул речь об истории больницы. Давным-давно она называлась «l’Hôpital des Incurables» и была своего рода сливной ямой, куда общество выбрасывало самых неизлечимых. Я посмотрел на Луи: рот слегка приоткрыт, из уголка тоненькой струйкой стекает слюна. Я вытер мальчику рот салфеткой.
– В давние времена, Луи, некоторых детей оставляли в специальных больницах сразу после рождения. Это были дети с физическими уродствами и патологией мозга, сифилитики, глухонемые и буйнопомешанные. – Изабель непроизвольно дернулась под питательной трубкой, отец успокаивающе похлопал ее по ладошке. – Но я рад, что наступили другие времена, и «l’Hôpital des Incurables» в конце концов сменил название. Поэтому, Луи, добро пожаловать в «Clinique de l’Horizon».
Я легонько потрепал волосы Луи (какие у него густые волосы!), попросил не обижать нашего новенького и повторил свой ежедневный наказ: у всех – великолепные шансы на выздоровление, и я верю в них безгранично. Жаклин хмыкнула, Джессика Фавро криво улыбнулась. Мы все так с ними разговариваем. С коматозными одностороннее общение неизбежно. Жаклин – та вообще не умолкает, вечно травит анекдоты про свой дом или пересказывает нелепости из газет, а если в ударе – поет песни Эдит Пиаф или Франсуазы Харди. Мне кажется, Жаклин до сих пор верит, что ее сын Поль жив, лежит где-то рядом, на невидимой больничной койке. Я чувствую, что происходит с Жаклин. И даже ей потворствую. Таков механизм надежды. Я много думал об этой самой надежде и решил для себя: либо она есть, либо нет. Третьего не дано. В такой больнице, как наша, надежды требуется целый океан, затем мы здесь и работаем – и я, и Жаклин.
– Это правда, что отец Луи чуть его не убил? – зашептала Джессика Фавро, обернувшись к Жаклин, когда я подошел. Жаклин молча кивнула. – Бедная мать, – пробормотала Джессика. – Она уже может общаться?
– Не думаю, – тихо произнесла Жаклин. Я махнул рукой – дескать, пора к Водену. – Я пыталась ее расшевелить, но она замкнулась.
Мы с Жаклин шли по прохладному больничному коридору к кабинету Водена. Интересно, какое мнение успела составить мадам Дракс о нашей больнице? К старому зданию у нас пристроено новое, выдержанное в том же стиле: ухоженный сад, внутри корпусов – стекло и хром, приглушенное, мягкое освещение. Все внушает покой и приятие. Способна ли мадам Дракс к приятию?
Мы вошли в прокуренный кабинет Водена: он сидел за столом и чертил план эвакуации на тот случай, если лесные пожары доберутся и до больницы. Воден подозвал нас и предъявил свою работу, чтоб мы полюбовались. Схема внушала почтение: разноцветные квадратики, каждый подписан и стрелочками соединен с другими.
– Казалось бы, можно на компьютере, – объяснил Воден, и глаза его радостно блестели под кустистыми бровями. – Свести карту местности и план здания. Не получилось. Пришлось поработать карандашом.
Жаклин подавила смешок. А через секунду вошла детектив Стефани Шарвийфор. Коренастая молодая особа. Лицо открытое, серьезное, без малейших признаков косметики. Глаза ярко-синие. Чувствовалось, что умненькая. Эдакая птица-сорока. Воден пожал детективу руку, представил нас.
Детектив Шарвийфор попыталась умоститься на неудобном дизайнерском стуле.
– Технически говоря, когда я начала расследование, Луи Дракс был мертв, – сказала она. – Собственно, я сама видела тело. Я так понимаю, с медицинской точки зрения это весьма необычный случай. Вы позволите закурить?
– Будьте любезны, – откликнулся Ги, не успел я возразить, и сам вытащил сигарету. – Что толку быть начальником, если нельзя нарушать правила.
Они оба закурили, синхронно выдыхая дым. Мне удалось ввести запрет на курение во всей больнице, но Ги превратил свой кабинет в свободную зону.
– Все знакомы с обстоятельствами дела? – спросила Шарвийфор. Ги ответил, что читал в газетах, но детали забыл. Я знаю лишь то, что рассказал Филипп Мёнье, признался я, но это в основном информация врачебного характера. Жаклин сказала, что до нее доходили только слухи.
– Я, собственно, пришла сюда, чтобы предупредить вас вот о чем. Если в приемном покое и в отделении появятся незнакомые люди, либо вам что-то покажется странным, сразу же звоните мне. Я оставлю вам номер мобильного телефона и домашнего. Мы опасаемся, что сюда может проникнуть Пьер Дракс. В палате у вас все время кто-нибудь дежурит?
– Да, – ответил я.
– Иногда двое, – прибавила Жаклин.
– Вы регистрируете посетителей на входе и выходе?
– У нас есть журнал посещений, – ответил Ги. Затем объяснил, как устроена наша пропускная система. Детектив Шарвийфор стряхнула пепел в пепельницу, посмотрела в окно.
– Я слышала, к вам подбираются лесные пожары. – Ги громко вздохнул и указал на план эвакуации. Детектив сочувствующе улыбнулась. – Что касается семьи Дракс, – сказала она, – я не могу выдавать всех подробностей, но изложу общеизвестные факты. К моменту трагедии родители Луи уже не жили вместе, но ради сына сохраняли видимость. Мадам Дракс утверждает, что ее муж сильно пил, но скрывал это от остальных.
– Еще бы, он ведь летчик, – поддакнул Ги. Я видел, что ему не терпится вернуться к плану эвакуации. Он тайком поглядывал на часы.
– Луи был эмоционально травмированным ребенком, – продолжала детектив, выдыхая дым. – Кстати, доктор Воден, я вас долго не задержу. Луи ходил к психологу. В школе вечно что-нибудь выкидывал. Друзей не было, в коллектив не вписывался. Все его звали Чекалдыкнутым. На девятилетие Луи его отец приехал из Парижа, где жил со своей матерью. Все трое отправились на пикник в горы. Свидетель у нас только один – мадам Дракс. Увы, дальше никаких доказательств. Лишь ее версия. Возможны и другие.
– Да, конечно, – кивнул Ги, делая очередную затяжку. Он выдохнул дым и сощурился в облаке.
– В общем, по версии мадам Дракс, у нее с Пьером возник спор по поводу воспитания сына. Ребенок все слышал. Потом родители начали ссориться, и вдруг Пьер потащил ребенка в машину, чтобы увезти в Париж.
– То есть похитить? – уточнила Жаклин.
– Выходит, что так. Мальчик понимает, что его хотят увезти, вырывается и бежит к ущелью. Отец бежит за сыном, хватает его, Луи упирается. Пьер Дракс впадает в бешенство и сталкивает ребенка вниз. Мадам Дракс утверждает, что это никак не могло быть случайностью. Мог быть аффект, но мы не исключаем и попытку убийства.
От этих слов у меня замерло сердце. Даже затошнило. Подумать невозможно. Я представил себе мадам Дракс, как она стоит на вершине горы, смотрит в пропасть и кричит. На миг я закрыл глаза.
– Если вдруг Луи начнет приходить в сознание… – сказала детектив.
– Пока это маловероятно, – перебил я. Слава богу, реплика Шарвийфор вырвала меня из малоприятного транса. – Прогнозы неутешительные.
– И все же, если ему станет лучше, нам нужно будет его допросить. Он может вспомнить какие-то важные детали.
– Может, и вспомнит, – ответил я. – Но не сразу. Кто-то теряет память полностью, к кому-то она возвращается лишь отчасти.
– Иногда и слава богу, – заметила Жаклин. – Это снимает психологическую травму, если она имела место. У нас лежит один мальчик, он пытался покончить с собой. И если он поправится, мы бы не желали ему полного восстановления памяти.
Детектив задумчиво кивнула. Ги Воден с любопытством смотрел на нее – наверное, гадал, сколько ей лет. На вид не старше моих дочерей, но, думаю, лет тридцать. Грубовата, но чувствуется профессионал.
– А что с историей его несчастных случаев? – поинтересовался я.
– Их довольно трудно отследить, – ответила детектив, затушив сигарету в пепельнице и сразу же потянувшись за другой. Меня так и подмывало прочитать ей лекцию об эмфиземе и раке легких – она обязана задушить эту привычку в зародыше. Не годится умирать такой молодой. – Психолог Луи считает, – продолжала Шарвийфор, – что мальчик мог травмировать себя сам, чтобы привлечь внимание взрослых. Но некоторые травмы слишком давние – Луи тогда был совсем мал. Может, он слышал печальные истории о своем младенчестве и его заклинило на повторении пройденного. Но не исключено, что травмы наносились кем-то из родителей, а может, обоими.
Шарвийфор замолкла, мы тоже. Жаклин сокрушенно покачала головой, Воден сердито хмыкнул. Нам даже думать не хотелось, что такое возможно. Я смотрел на детектива. Я слышал, что она сказала, но до той части мозга, которая отвечает за реакцию, слова не дошли. Мне требовалось время, чтобы переварить. Я вообще медленно соображаю.
– Раз мы исследуем вопрос о физических травмах, мадам Дракс тоже под подозрением. – Молчание. Меня слегка тошнило, словно воздух в комнате сгустился и давил на грудь. Воден ошарашенно тряс головой, Жаклин совсем приуныла. Я поднялся и открыл окно, впустив в кабинет далекие крики чаек и глухое гуденье трассы в низине. – Такова процедура, – пояснила Шарвийфор, затушила полсигареты следом за Воденом и встала. – В нашем деле важно все делать по протоколу. Как и в вашем, я думаю.
Детектив ушла, оставив нас в полной растерянности. Вообще-то я услышал про жизнь Луи больше, чем рассчитывал. Гораздо больше. Но о чем детектив умолчала?
Расстроенные, мы с Жаклин вернулись в палату. Мы не обсуждали состоявшийся разговор. Мы переключились на Изабель и приезд ее отца. Он любил дочь, это очевидно, однако виделся с ней все реже, наездами. Мать Изабель, переутомленная и задерганная, все время порывалась жаловаться на невнимательность бывшего мужа. Иногда мне казалось, что Изабель в коме прячется от родителей. Мне предстоял весьма деликатный разговор – но мсье Массеро, решили мы с Жаклин, гораздо разумнее, и лучше говорить с ним, а не с матерью – предложить ему, чтобы родители ради дочери изобразили хоть какое-то согласие.
Жаклин открыла двустворчатые окна, впустила ветерок в палату, и над кроватями парусом раздулись белые занавески. В палате шептались родственники. Я поздоровался с Джессикой Фавро, и Иветтой, сестрой Матильды Малхауз, затем представился быкоподобному здоровяку мсье Массеро – тот был растерян и подавлен больничной белизной. Он сидел подле Изабель и гладил ее по голове: темно-рыжие кудряшки девочки разметались по белой по-душке, будто распластанные листья экзотического папоротника.
– У нее всегда были такие живые волосы, – тихо сказал Массеро. – Даже когда она болела. Странно, правда? И сейчас такие же, хотя волосы ведь ближе всего к мозгу.
Я улыбнулся. Не стоило говорить о деликатных вещах возле Изабель, и поэтому я назначил Массеро время для беседы, а затем подкатил кресло к кровати Луи. Взял его маленькую, гладкую ладошку, легонько пожал. На голове у мальчика – наушники от плеера. Жаклин объяснила, что мадам Дракс хотела записать для Луи новые кассеты и наговорила одну сразу после приезда. Большинство родственников беседовали с коматозниками живьем и на кассетах: я думаю, их мучила мысль, что больные будут скучать в одиночестве. По ритмичному жестяному пиликанью из наушников я понял, что Луи слушает музыку. Она просачивалась в мой мозг, а я вспоминал слова мадам Дракс: мне кажется, мой ребенок – он вроде ангела. Может, иногда, чтобы побороть такой ужас, человек должен выдумывать всякую невидаль. Трудно упрекнуть мадам Дракс в том, что она прячется от правды за сказочным вымыслом. Но возможно, не только в этом дело – и с ней, и с остальными. Стратегия, суеверия, либо то и другое. То, что запрещает нам дурно говорить об умерших. Если ребенок столь уязвим, его нельзя бранить – этим его только загубишь. Внуши себе, что дитя – ангел, и быть может, он станет бессмертным.
И все же меня озадачивали эти разговоры про ангелов. До трагедии Луи был эмоционально неуравновешен. Проблемы с поведением, неадекватность в школе, плюс целая череда несчастных случаев. Я представил себе, как семья отправилась на пикник, и вдруг отцу приспичило похитить сына. Я на миг зажмурился, представив, что Пьер Дракс – из чистого бешенства – сотворил с Луи. Голова кругом. Какое раскаяние. Как внезапно, как бесповоротно, как сокрушительно. Многим из нас снятся ночные кошмары, будто мы совершаем нечто чудовищное, и мы просыпаемся, и кожа липкая от омерзения. А затем прилив облегчения – это лишь сон – и привкус угрызений совести – мы ведь все-таки это вообразили. Ибо не есть ли сны подобного рода бессознательное проявление подлинных наших желаний? Стыдно признаться, но бывают мгновенья, когда плоть от плоти нашей, самые любимые существа на свете, вызывают в нас страстную ярость. Даже отвращение. Не это ли приключилось с отцом Луи? Внезапный, бесконтрольный припадок гнева, ибо ребенок его отверг, – и поэтому Пьер Дракс столкнул его со скалы?
В палату вошла мадам Дракс. Красноватые волосы собраны в узел, губы накрашены темным, отчего весь ее облик обрел драматичность. Она приветствовала остальных легкой улыбкой, скупым наклоном головы, не более того. Да, эта женщина умеет себя преподнести. Какая отстраненность, какое hauteur[39] – можно счесть, что это поза, не шевелись в душе подозрение – как шевелилось оно в моей душе, ибо мне казалось, я уже начинаю ее понимать, – что это лишь отчаяние, глубокое одиночество, которое проводит границу между нею и остальными. Что она сделала прическу и накрасила губы темно-кровавым лишь ради того, чтобы не рухнуть, не сойти с ума. Общаться она еще не готова.
Через час я уговорил мадам Дракс зайти ко мне в кабинет на чашечку кофе; после этого я засяду за доклад, который мне предстоит сделать в Лионе.
– Главное – не сдаваться, – сказал я, завершив рассказ о больнице «l’Hôpital des Incurables». – Уверяю вас, уже и речи не идет о неизлечимости. В «Clinique de l’Horizon» такого понятия просто не существует. Каким бы безнадежным ни казалось состояние вашего сына, дорогая мадам Дракс, – вы позволите называть вас Натали? – поверьте, мы попытаемся пробиться к сознанию Луи. Мы отыщем его. Выманим наружу.
Завершив тираду, я улыбнулся и кинул взгляд на френологическую карту: память, моральные устои, рассудительность, умственная энергия, язык, любовь…
– Вы считаете, он прячется? – тихо спросила Натали, разглядывая мои карликовые деревья. – Я не предполагала, что вы это видите так.
– Некоторые прячутся. Иные просто… потерялись. Нужно постоянно обрезать стержневые корни и ветки, – объяснил я, кивнув на бонсай. – Очень тонкая работа.
– Они красивые, – сказала Натали. – Такой макабр.
– Никакой не макабр. Скорее искусство, чем садоводство. Моя жена называет их моими дряхлыми детьми. Но с ними гораздо проще, чем с детьми.
– И они благодарнее? – улыбнулась она.
– Порой.
– У вас есть дети?
– Две дочки. Уже взрослые.
– Доктор Даннаше, скажите: мозг и душа – это одно и то же? – вдруг спросила она. – То есть, остался ли мой сын собою, если его мозг поврежден?
– Он все равно Луи, – ответил я. – В определенном виде или форме. Знаете, в некоторых племенах людоедов было принято съедать мозг врага. Буквально глотали орган, в котором – это они так думали – кроется человеческая душа. Современная культура в душу не верит. Мы полагаем сознание социальной функцией. Или плотью, которая мыслит, сочиняет, выдумывает разные штуки – например «душу», – чтобы себя успокоить. Волшебство мы исключаем.
– Я не исключаю, – твердо произнесла Натали. Выудила из сумочки конверт. – Вы спрашивали, какой он, мой Луи. – Она рассыпала по столу десяток фотографий. – Вот, смотрите. У меня их сотни. Это лишь малая часть.
Я рассматривал фотографии, а она рассказывала. Про увлечения Луи, и как необыкновенно устроена его голова, и как он любит животных, и обожает аэропланы, и еще книжки про всяких героев. Меня это тронуло. В глазах мальчика чувствовалась пытливость, жажда познания. На большинстве снимков Луи был один – видимо, щелкала Натали. Но одно фото поразило меня особенно – где они были сняты вдвоем: Натали держит на руках спеленатого Луи, он еще совсем кроха. Глаза у матери грустные, измученные и немного испуганные, словно уже тогда ей приходилось защищать свое дитя от невидимой опасности. И я подумал, как непохоже это на фотографии моей Софи с нашими дочерями. Софи тоже уставала, но лучилась восторгом, эйфорией, светилась от счастья и гордости. Мне попалась фотография трехлетнего Луи: улыбка по указке фотографа, а нога в гипсе – упал с дерева.
Самые поздние фотографии мадам Дракс оставила напоследок.
– Я долго не могла собраться с силами и отдать их в проявку, – объяснила она. – Слишком больно. Фотографировал Пьер, в тот день, когда… – Она запнулась. – Короче, в Оверни.
И вот Луи сидит на подстилке спиной к матери, а она обвивает его руками. На переднем плане – именинный пирог. Девять свечек. Счастье.
Натали рассказала, что по роду своей работы Пьер часто отсутствовал. И ей было одиноко. Очень хотелось работать – в Париже она изучала историю искусств и успела поработать в галереях, – но Луи требовал слишком много сил.
– Луи без конца болел и ранился. На нем словно проклятие лежало. Говорят, молния не попадает дважды в одно место. В Луи она попадала все время.
Я вспомнил, что Филипп подозревал у мальчика эпилепсию.
– Мне бы хотелось подробнее узнать про все несчастные случаи, – сказал я. – Ноэль просила у вас старые выписки? Мне хотелось бы их просмотреть, узнать, в каких больницах он лежал, кто его лечил, если вы помните фамилии. Меня просто бесит, что до сих пор нет централизованной системы. Все устраивают секреты бог весть из чего.
Натали непонимающе посмотрела на меня, потом словно встрепенулась.
– Да, конечно. – И я вдруг понял: она знает, что ее сын может умереть, знает об этом так же определенно, как я или Филипп Мёнье. Чтобы отвлечь ее – и себя, поскольку я такое признавать не люблю, – я заговорил о том, как мы будем лечить Луи: массаж, водные процедуры, физиотерапия, чтобы мышцы не атрофировались. Физические упражнения два раза в неделю.
– Упражнения все любят. Замечательный способ общения, сами увидите. Родственники – особенно братья и сестры – хохочут как ненормальные. Это их всех как будто освобождает. Они даже смешное начинают видеть. Просто удивительно.
– Особенно если учесть, что ничего смешного нет? – криво улыбнулась Натали. Меня смутила ее прямолинейность, ее перепады настроения.
– Я не верю в пессимизм, – сказал я. (Сколько раз мне приходилось это говорить, и каждый раз меня корежит.) – Надежда – главная составляющая лечебного процесса.
– Но я ведь понимаю, как все плохо. – Сухо, устало, монотонно. Невозможно представить, как она смеется. Словно атрофировались мышцы, которые отвечают за улыбку. – Что бы с ним ни случилось, я буду рядом. Я пройду с ним до самого конца. Но я кое-что хотела спросить. Я понимаю, что все пациенты разные, зависит от травмы и все такое… Но вот мне интересно… – Она замолкла на секунду, взглянула на меня, и в глазах ее, кажется, мелькнула наконец искорка надежды. Или страх? – Если мой сын очнется, насколько вероятно, что он будет помнить о трагедии?
Очнется? Вопрос абсурден, если учитывать прогноз, но от меня требовалась тактичность.
– Если пациент выходит из комы, нас меньше всего волнует, до какой степени он что-то помнит или не помнит. Невозможно предсказать, в каком состоянии будет память. В любом случае – послушайте, я знаю о вашей трагедии. Я говорил с Филиппом Мёнье. И с детективом Шарвийфор.
– И что они вам сказали? – спросила Натали. Мы оба помолчали; я внимательно ее разглядывал. В лице дергался крошечный мускул – я это уже видел, – но ни малейшего дискомфорта при имени Филиппа.
– Ну… Что произошло. Несчастный случай. Я ведь не знал. И мне очень жаль. Но, раз такие обстоятельства, ему ведь лучше забыть, так?
– Совершенно верно, – ответила Натали. – Я не хочу, чтобы он помнил. Пусть лучше у него сотрется память, чем он переживет все это заново. А вам сказали, что я главная подозреваемая? Вы представляете, каково это?
– С трудом. Но у них такой порядок, не принимайте близко к сердцу. И вы до сих пор… – Я хотел спросить о муже, но она оборвала меня на полуслове, разволновавшись:
– Я видела, как он падал. Я видела его лицо, когда он… – Она умолкла, глубоко вздохнула, полная решимости договорить. – Он не просто падал. Он ударялся о склон, отскакивал и снова летел вниз, а потом… Я думала, это никогда не кончится.
Натали вздохнула и в упор посмотрела на меня. В ее ореховых глазах блестели слезы, и я дрогнул: встал, обошел стол, приблизился к ней – и протянул руки.
Она не медлила. Вскочила, шагнула ко мне и упала мне на грудь. Я закрыл глаза и почувствовал, как облегчение переполняет нас обоих. Она судорожно обняла меня – так ребенок цепляется за родителя. Жалость переполняла мое сердце. А потом – к своему ужасу – я безошибочно распознал, как пробуждается желание. И затем стыд и тревога – я понял, что мы свернули не туда. В эту самую минуту, пока я прижимал ее к смущенному сердцу, чувствуя, как бьется ее сердце в ответ, я отчетливо распознал ту черту, что отделяет врачебное сочувствие от непрофессионального поведения. И понял, что впервые в жизни ее переступил.
Я лишь не знал тогда, что обратного пути нет.
По натуре я человек не скрытный и таюсь плохо. У Софи звериная интуиция – чувствует все. Быть может, потому я ее когда-то и полюбил, но брак наш дал трещину, и теперь меня изводило, что я для Софи – открытая книга.
– И что за пациента вам привезли? Ты его так ждал, – говорит Софи наутро за завтраком. Мы сидим на балконе. Невыносимо жарко, однако небо затянуто, и облака низко нависают на горизонте. Как всегда, на столе перед Софи – груда книг, которая вот-вот грозит обвалиться. Кьеркегор, Джон Ле Карре, Маркес, томик Пруста, новый Александр Жарден, а также «L’Internet et Vous»[40]. Софи у меня всеядная.
– Его зовут Луи Дракс. Ему девять лет. Персистирующее вегетативное состояние. Ты не можешь достать для меня книжку «Les Animaux: léur vie éxtraordinaire»? Одна из любимых книжек Луи, хочу почитать ему вслух.
– Мать с ним? – спрашивает Софи, подливая мне кофе.
– Мадам Дракс? Конечно. Она же мать.
– Бедствует? – Софи щурится, я злюсь и возвожу очи горе.
– Не очень.
– Замужем? – Допрос продолжается. Софи кладет себе сахар, а мне добавляет молока.
– Мужа рядом нет.
– Почему?
– Потому что он скрывается от полиции.
Один – ноль в мою пользу: этого Софи уж никак не ожидала. Она ощупывает корешок Пруста и смотрит вдаль на сосновый бор, словно ищет там следующий вопрос. Я преспокойно пью свой кофе, пока чайка не наведывается на балкон за хлебными крошками. Я прогоняю ее газетой.
– Ну? Не хочешь рассказать, что он натворил? – интересуется Софи.
Я не торопясь делаю два глотка.
– Говорят, он столкнул сына с обрыва. Хотел его убить.
Ага. Софи перестала улыбаться. Но это ненадолго. Такие укольчики ей нипочем.
– В Оверни? Я, кажется, читала в газетах. Был объявлен розыск.
– Его до сих пор не нашли. В больнице пришлось усилить охрану.
– Понятно, – говорит Софи и тянется за круассаном. – Значит, одинокая трагическая женщина.
Тут я вздыхаю, складываю газету и поднимаюсь.
– Ей просто нужна моя помощь, – резко отвечаю я.
– Также известная как твой комплекс спасителя.
Эта ее последняя реплика – комплекс спасителя – ужасно меня взбесила. Я не раз внутренне кипел от одной мысли – которую Софи и подразумевала, – что сочувствие есть некая слабость или извращение. Всё ведь наоборот, правда? Кто устоит, кто не поддержит человека, если тот безмолвно молит о помощи?
Но Софи больше не вспоминала про инцидент с годовщиной и позже заметила вполне миролюбиво, что возьмет в библиотеке «Les Animaux, leur vie extraordinaire», если найдет. Софи всегда одобряла мое чтение пациентам и обеспечила мне в больнице богатое собрание аудиокниг. Я же тем временем отметил, что Софи очень красиво устроила цветы – гигантский букет цинний – в холле, в самой большой вазе.
Следующий день выдался жарким, но воздух был легок и странно наэлектризован. Даже чайки, видимо, это уловили – кричали пронзительнее и гортаннее, заглушая гудение трассы в долине. В смутном возбуждении я шел на работу через оливковую рощу. До полудня я писал лионский доклад, затем мы с Ги Воденом отправились в столовую обедать. Ги только и говорил, что об эвакуации, и все порывался изложить мне план, прежде чем обсуждать с пожарными службами, все ли у нас готово. И хотя он жаловался на судьбу, я видел, что частица его – та же, что любила управлять больницей, – наслаждалась рисованием планов. Ги уставился на меня своим синим взглядом из-под мохнатых бровей.
– Эта история с Драксом, – сказал он. – Так не хочется усиливать охрану – только этого нам не хватало. Как тебе детективша?
– Слишком много курит. Мы сгорим если не от лесных пожаров, то от ее сигарет наверняка.
Ги улыбнулся:
– Такая молоденькая. И знаешь… – Он таинственно понизил голос: – Мне кажется, она лесбиянка. Они, знаешь ли, часто бывают лесбиянками.
Я не сдержал улыбку.
В нашей больнице хорошо едят все – сотрудники, пациенты и посетители. Съев тарелку копченого лосося, ризотто с грибами и кусок сливового clafoutis[41], я готов был сесть в свое кресло на колесиках и пообщаться с Луи. Люблю эти блаженные минуты. Я провел ладонью по холодному лбу мальчика и в который раз удивился: мои коматозные подопечные меня успокаивают. Я лечу их, а они меня. Где-то в глубине души я понимал, что тянусь к Луи из-за его матери, но эту мысль я спрятал поглубже.
– Можешь звать меня просто Паскаль, – сказал я. – Или доктор Даннаше, если тебе так больше нравится. Луи, ты в коме. Это как сон, только глубже. Это волшебная страна. Но мы не хотим, чтобы ты остался в ней навсегда. У меня, знаешь ли, немало теорий насчет твоей комы. И насчет комы Изабель, и Кевина, и других. Я думаю, некоторые остаются в коме, потому что не хотят просыпаться. Боятся того, что увидят. Или вспомнят. И поэтому спят дальше. Может быть, они просыпаются, лишь когда им достает мужества. Но ведь мир прекрасен, Луи. Тут столько всего удивительного. Я бы с радостью отвез тебя в Париж, показал бы тебе одну штуку, я про нее читал. Гигантский заспиртованный кальмар, пятнадцать метров. По-латыни называется architeuthis.
Иногда Софи задает мне каверзные вопросы – мол, что творится у тебя в голове? – и я не всегда нахожусь с ответом. О чем я думаю, куда на самом деле уношусь в мечтах, когда разговариваю с пациентами? Почему я так уверен, что они меня слышат? И отчего меня так притягивает кома? У Софи на этот счет своя теория – это же Софи, и она довольно цинична. Например: я могу читать пациентам лекции, сколько пожелаю, и они меня не перебьют. Я могу излагать свои дикие теории, которых не поддерживают мои коллеги. Или же, наоборот, я и сам живу в нереальном мире. Не исключено, что последняя версия ближе всего к истине. В годы лунатизма я понял, что существует иное измерение. Я в нем больше не живу. Но каким-то образом оно по-прежнему живет во мне.
В палату вошла мадам Дракс, принесла на-электризованный воздух улицы. Сегодня ее прическа не столь аккуратна, а бледность сменил медовый отсвет. На лбу выступили веснушки, словно песчинки налипли. Провансальский климат никому не идет во вред. Тут я увидел ее ногти. Намного длиннее, чем вчера, и покрыты ярко-красным лаком. Накладные – такими пользуются мои дочери. Отчего-то я поражен. Натали поздоровалась со мной за руку, поцеловала сына и что-то зашептала ему – я не разбирал слов.
– Ну? – сказала она и погладила его по руке. – Вы оформили документы на Луи?
– Ноэль почти закончила. Сегодня перед уходом подпишете, остальное ждет до следующей недели. Не хотите осмотреться? У нас есть комната отдыха, родственники там кофе пьют; со старожилами вы скоро познакомитесь. Мадам Фавро – наш ветеран, она вас возьмет под крыло. Ее дочь Клэр почти восемнадцать лет у нас.
Кажется, я снова сказал глупость.
– Восемнадцать лет?
– Бывает и такое. Но в прошлом году, например, у нас был случай – всего неделя комы. Видели наш сад? Можете там погулять, – торопливо сказал я и безнадежно указал на окно. – Да и в городе много чего происходит – в Лайраке есть кинотеатр, поле для гольфа, если вас такое увлекает…
Я болтал как сорока, пытаясь загладить свой промах, и не мог остановиться: говорил, что городок у нас тихий, полно салонов педикюра, клиник, на природе можно порыбачить и по-охотиться, куча магазинов игрушек – бабушки и дедушки скупают их внукам в товарных количествах. Ночная жизнь, может, не слишком пестрая, зато люди дружелюбны, есть отличный бассейн… Я лопотал без умолку и наконец иссяк буквально на полуслове.
– Я уверена, что мне здесь будет хорошо, – сказала Натали, но надрыв в голосе ее выдал. Я иногда совсем дурак. В упор ничего не вижу. Даже не заметил, что, пока трепался, она боролась со слезами, и теперь вот-вот расплачется. Натали рухнула на стул возле сына, обхватила его руками, осыпая его лицо поцелуями, трогая за ладошки, не стесняясь рыданий. Смотреть невозможно. Обычно я запрещаю родственникам плакать – поймите, ваши слезы попадают в души ваших детей, – но не нашел в себе сил отослать ее прочь. И не мог прямо в палате обхватить ее руками, как того жаждал. Так что я потянул ее за локоток – надо ее уводить – и поднял на ноги. Мы молча вышли из палаты через французское окно в отчаянный жар летнего сада; возле лавровых кустов я вытащил салфетку и нежно вытер ей глаза.
– Мне постоянно снится этот сон, – шепчет она. – Каждую ночь одно и то же. Как в кино. Я не вижу лиц, только темные силуэты. Как будто я их нарочно стерла. Два силуэта дерутся, один большой, второй маленький, вдалеке. Слишком близко к краю. Я кричу. Но они меня не слышат, я далеко. Я ничем не могу помочь. Совсем ничем. А потом он падает. И тогда я просыпаюсь.
Ее глаза стекленеют; потом, словно пытаясь проснуться, она трясет головой и моргает.
– Простите, что спрашиваю, – говорю я. – Когда это случилось – что сделал ваш муж? Потом?
– Пьер? – Она умолкает, кусая губы, и отворачивается. А потом глухо произносит, опустив голову: – Подошел и заглянул вниз. Но Луи уже упал в воду. Не на что было смотреть.
Мы далеко от палаты, нас оттуда не слыхать, но мы продолжаем говорить шепотом. На фоне темных лавровых кустов Натали такая маленькая и хрупкая. Золото волос в красноватых бликах, словно в прожилках меди. Я чувствую, как солнце жжет мне спину.
– Он убежал. Бросил меня одну. Я кричала и звала на помощь.
Голос ее снова тусклый, вообще без эмоций. Натали стоит ко мне вполоборота, и я вижу, как наливаются румянцем ее щеки. Сквозь стеклянные двери просматривается вся палата. Мы видим Луи: его тело низким холмиком вытянуто под простыней. Натали смотрит на сына, а потом, словно боль этого зрелища переполнила ее душу, разворачивается ко мне, и глаза ее полны слез.
– Видите, каким трусом оказался мой муж! – выпаливает она. – Видите, что он сделал с собственным сыном? И сбежал!
Мне хочется утешить ее, сказать, что не все мужчины таковы и что ее муж наверняка…
Но слов нет. Я просто обхватываю ее лицо руками – какой совершенный овал! – и целую. Она не сопротивляется; она отдается поцелую так трогательно, почти с благодарностью, и мне трудно представить, что эта самая женщина была холодна, застенчива и неприступна; быть может, думаю я, ее сопротивление было всего лишь трюком моего воображения, домыслом совести, что меня отгоняла? Натали пахнет теми же духами, что и вчера. Терпко, чувственно. Или все дело в солнце, что обжигает спину? Зачем я это сделал? Как посмел? Я провалился в этот хмельной поцелуй, оступился, словно лунатик. Я иду ко дну.
– Со мной такое в первый раз, – говорю я, мягко отстраняясь.
Я потрясен, я боюсь, что шокировал Натали.
– Вы никогда прежде не целовали матерей своих пациентов? – тихо произносит она.
Слезы еще не высохли у нее на щеках, и я нежно их смахиваю.
– Никогда.
– Очевидно, это честь для меня.
– Вы просто обворожительны. Я не смог удержаться.
– Не смогли?
– Я пытался держать себя в руках, – сознаюсь я. – Следует ли мне… и впредь?..
– Находить меня обворожительной или держать себя в руках?
– Держать себя в руках.
– Да. Хотя бы на первых порах. Я еще не готова. Я уверена, вы понимаете.
Но она не сопротивляется, когда я снова наклоняюсь ее поцеловать. На этот раз я проваливаюсь в поцелуй еще глубже, и снова оказываюсь в другом измерении, и тону. Тону…
И вдруг замираю. Я даже не знаю, что это, нехорошее предчувствие, аморфный страх, мурашки по телу – что-то не так. То ли вспомнилось предупреждение Филиппа Мёнье, то ли стыдно перед Софи. То ли что-то совсем другое. Шум вдалеке? Инстинкт? В общем, что-то заставляет меня открыть глаза посреди поцелуя и посмотреть через окно в палату, и от увиденного – резкое, решительное движение на дальней кровати – я обмираю и тихо вскрикиваю. Отстраняюсь от Натали, сердце натужно колотится.
– Что такое? – встревоженно спрашивает Натали. Я что-то говорю немым ртом. Не могу оторвать глаз от палаты.
Где сидит в кровати Луи Дракс.
Видите, каким трусом оказался мой муж! Что он сделал с собственным сыном? И сбежал.
Меня как будто бьет током, и я сажусь в кровати.
Они целовались.
Разве можно так поступать? От этого будут неприятности, и все закончится слезами. Слишком яркое солнце. Если долго смотреть на солнце, можно ослепнуть.
– Где мой Папа́?
Когда я был маленьким, лет вроде как пять или шесть, у меня была куча дурацких мягких игрушек. Не смейтесь, я ведь был крохой, у всех крох есть дурацкие мягкие игрушки, особенно если они часто лежат в больнице, а Экшн Мэна[42]не любят, потому что он голубой и неудачник. Когда мне было семь или восемь, я собирал все мягкие игрушки и играл в Смерть. Я выстраивал их рядком – Мсье Пингвина, Кролика, Пифа и Пафа – они кенгуру, Кошонета[43], который на самом деле лось, потом черно-белого кота Минетта, и они все по очереди умирали. Иногда они умирали геройской смертью, в борьбе с Силами Зла, а иногда с ними происходили всякие неприятности – они тонули, или их душили, или они вычитывали про всякие опасные лекарства и яды и ими травились. Отравиться легко – нужно просто достать нужную книжку, например про фунгусы, или медицинскую энциклопедию, составить список из известных ядов… а потом их использовать.
Иногда Пиф с Пафом договаривались умирать на пару. Самое интересное – это когда Пиф клала Пафа в сумку и забиралась в мою модель аэроплана, и они вылетали через окно и разбивались насмерть во дворе. Супер. Им тоже нравилось, потому что это был настоящий камикадзевский трюк.
Когда умирала игрушка, мы с остальными игрушками устраивали Ритуальные Услуги. Все звери клали мертвеца в гроб – коробку из-под обуви – и говорили речи. Иногда про то, как они скорбят. Я скорблю, я глубоко скорблю. А иногда они смеялись. Однажды Кошонет убил Мсье Пингвина – засунул его в понарошную микроволновку – и сказал: если бы я мог, я бы снова его убил, потому что Мсье Пингвин плохой, я его ненавидел. Он заслужил смерть, ему вообще надо было пипиську отрезать.
– А почему только Пиф и Паф? А где же у Пафа Папа́? – спрашиваю я у Маман, когда мы с игрушками доели наш похоронный попкорн.
– У Пафа нет Папа́, – говорит Маман. Она опять листает журнал для красивых леди.
– Почему это? У всех должны быть Папа́.
– Вообще-то ничего подобного, – говорит Маман. Она откладывает журнал для красивых леди и смотрит на Папа́, который читает спортивную колонку в газете.
– Как это?
– А так. Некоторые папы не имеют права иметь детей, – отвечает Маман. – А другие вообще только делают вид, что они отцы. Если б они были мужчинами, занимались бы семьей, а не томились по дурацкому прошлому и не лелеяли бы несбыточные мечты.
Папа́ закрывает газету и выходит из комнаты. Слышно, как он грохает дверью в прихожей, потом выходит на улицу и заводит машину.
– Куда он поехал?
– В аэропорт, – говорит Маман. – И оттуда полетит в небо.
И Папа́ снова нас бросает. Он долго не возвращается, живет в Париже со своей злючкой мамой, ее зовут Люсиль или Мами́. Она плохо влияет на Папа́, балует его, обращается с ним как с маленьким, и он наверняка верит, когда Мами́ говорит всякие глупости про Маман, потому что Мами́ ненавидит Маман, она считает, что ее драгоценный сыночек достоин лучшей женщины, она прямо так и говорит. Она промывает Папа́ мозги, а это худшее, что может сделать мать, ни одна порядочная мать не станет манипулировать чувствами своего сына.
После того как уехал Папа́, мы перенесли телевизор на кухню, и я теперь могу ужинать и смотреть телевизор. Маман вообще не ужинает, потому что все время сидит на диете, чтобы не потолстеть. Сейчас время мультяшек, показывают «Астерикса». Маман сидит рядом и читает в журнале статью – там еще фотография тетеньки и дяденьки, которые женятся. А статья называется НА ТРЕТИЙ РАЗ ДОМИНИКУ УЛЫБНУЛОСЬ СЧАСТЬЕ.
– Кто такой Доминик?
– Известный актер.
– А почему счастье улыбнулось только на третий раз?
– Потому что он женится третий раз. Когда у человека что-то не получается два раза подряд, ему говорят, что на третий раз должно улыбнуться счастье, – чтобы ему повезло.
– А сколько ты раз была замужем?
Маман смеется:
– Один.
– А Папа́?
Маман откладывает статью про Третий Раз и смотрит на меня:
– Тебе что-то Люсиль сказала?
– Нет. Может быть.
Наш с тобой секрет, сказал Папа́. Маман долго молчит, а потом говорит быстро-быстро, словно хочет разделаться с этим поскорее:
– До меня Папа́ был женат, но они прожили очень недолго, и он ее не любил, ему только так казалось. Этот брак был ошибкой. А потом Папа́ встретил меня, и меня он действительно любит. Гораздо сильнее, чем ее.
– А она кто?
– Никто. О ней и сказать-то нечего. Папа́ ее бросил. И это было давно. Они развелись. Понятно?
– А почему тогда он расстраивается?
Маман долго смотрит на меня, как будто я Чекалдыкнутый.
– Я разве говорю, что он расстраивается?
– Нет.
– Тогда с чего ты взял?
– Не знаю.
Я все еще чувствую себя Чекалдыкнутым. По ее глазам нельзя сказать, что с ней, потому что они никогда не меняются, словно там внутри ничего нет. Это она так скрытничает.
– Ну, если он так расстраивается, пусть и идет к ней, правда? – говорит Маман. – Он не справляется с нами, не справляется со своим чувством вины. Твой отец ни с чем не справляется.
И Маман снова начинает листать журнал, и мы молчим, а я думаю про себя: Папа́ все равно не может вернуться к той тетеньке, потому что она замужем за другим дяденькой, и у них две приемные дочки из Китая и толстый карапуз, которого они сделали сами. Но я не смею говорить об этом Маман, потому что мальчики должны беречь мам, чтобы они не плакали. Потом заканчивается «Астерикс» и начинается «Том и Джерри». Это где Том все время пытается поймать Джерри, а Джерри убегает. Ха-ха.
– А ты любила кого-нибудь до Папа́?
Улыбка слезает с лица Маман – может, я что-то не то сказал? Она так странно на меня смотрит.
– Тогда мне казалось, что я люблю. Но я ошиблась.
– Почему?
– Потому что он меня очень сильно подвел.
Дядюшка Тома в мультике пишет в письме племяннику, что хочет приехать в гости на несколько дней. Но он должен предупредить, что боится мышей. Поэтому он надеется, что в доме у Тома не водятся мыши.
– А как он тебя подвел?
Маман вздыхает.
– Ты слышал, что такое достоинство, Лу-Лу? Достойные люди поступают правильно. А тот человек поступил нехорошо. Он совершил ужасную вещь.
К приезду дядюшки Том пытается избавиться от Джерри. Джерри узнаёт, что дядюшка боится мышей, поэтому пугает его на все лады. И дальше как обычно: Том обжигается утюгом и проходит сквозь стену, и в стене остается дырка в форме кота. Мне хочется спросить у Маман про ужасную вещь и почему эта вещь не достоинство, но я не смею, потому что Маман так смотрит, будто вот-вот расплачется, а мальчики должны беречь своих мам, не должны их подводить. А потом Джерри все смеется и смеется, потому что снова победил. А потом на экране рисуется круг, а внутри появляется надпись по-английски: Вот и все, ребята!
Если ты единственный ребенок, очень здорово играть в Смерть. Таким детям нужно быть самодостаточными, потому что у них нет друзей, а Маман дома очень занята, она читает журналы про то, как стать еще красивее, какую носить одежду, и еще плачет, потому что Папа́ снова нас бросил. Некоторые семьи очень непохожи на другие, они слишком особенные. Это не значит, что они хуже. Вообще – это большой секрет, об этом нельзя болтать в школе, и уж тем более рассказывать учителю, – может быть, они даже чуточку лучше.
Поэтому – тсс.
Жирный Перес говорит, что смешанные чувства к родителям – это нормально, можно даже ненавидеть своего отца, если он больше с тобой не живет. Ненависть – часть любви. Ребенок может чувствовать что угодно, это нормально. Все чувства позволены, потому что ребенок живет в надежном мире. Но в глубине души ты знаешь, что папа с мамой тебя любят. Потому они и решили провести выходные вместе, всей семьей, и взять тебя на пикник, так?
Пикник с сюрпризом.
Жаль, что все так произошло, уж лучше бы я остался дома и закончил модель винтовой лестницы из бальзы, и тогда мсье Зидан увидел бы мою красивую лестницу и, может, на перемене погонял бы со мной в футбол. Он говорит, что иногда для удовольствия гоняет мяч. Только теперь не ради денег, понимаешь?
Так бы оно и случилось, только не случилось, потому что мы застряли в этих горах.
Там было очень здоровско, вокруг росли кусты, и еще был такой глубокий обрыв в ущелье, и мне запретили туда близко подходить. Мы пели песню про день рожденья, а потом мы с Маман разрезали торт, а Папа́ нас фотографировал, и мы загадали желание. Я-то знаю, какое желание загадала Маман. Наверняка хотела, чтобы я навсегда остался ее маленьким сынишкой. А я загадал, чтобы Папа́ оказался моим родным отцом, и тогда я от него не откажусь.
Потом все как-то быстро закрутилось. Это все из-за моих секретных конфет. Папа́ увидел, что я ем конфету, а я хотел засунуть ее в карман, но не успел, и Папа́ начал кричать на меня и выспрашивать. А потом они с Маман поссорились, не как обычно, а гораздо сильнее, и все из-за меня, из-за моих секретных конфет, а потом они говорили друг другу какое-то непонятно чего и кричали, а Маман совершала Эмоциональную Работу. Она все кричала и кричала как безумная: Отпусти его! Не смей прикасаться к моему сыну! Потом я вырвался и побежал, все бежал и бежал, а потом…
А потом.
С закрытыми глазами что думаешь, то и видишь. Я вижу комнату с яркими лампочками, доктора кричат, люди скользят вокруг меня, как будто на колесиках, а иногда видишь солнце, или луну, или круглые часы, или еще иногда фотографии счастливых Маман и Папа́, а потом нетопыря, или вспоминаешь таблицу умножения на семь например, семью семь сорок девять, или я вижу бинокль Жирного Переса, или слышу, как они делают ночью секс – аа-аа – или мне мерещится фото Юкки, которого потом задавил трактор, и еще жвачка, и братья Люмьер, и семью восемь пятьдесят шесть, и Жак Кусто, и Крутые Девчонки[44], и звезды, и семью девять шестьдесят три, а потом думаешь про белое здание, сложенное, как «Лего», а вокруг лес, и ты взлетаешь как будто внутри надувного шарика и паришь в небе, семью десять семьдесят, и летишь над землей и смотришь вниз на дорогу, посыпанную белым гравием, и по этой дороге поднимая клубы белой пыли едет «Скорая», а потом останавливается, и оттуда на носилках выносят мальчика, и он вроде мертвый, а его Маман старается не плакать, а потом голоса как из-под воды, а потом видишь облака, это развеваются на ветру белые занавески и снова голоса:
– Мы тут стараемся творить оптимизм.
– Десяти миллилитров хватит…
– «L’Hôpital des Incurables».
– Мальчики передают тебе привет…
– Один большой, второй маленький… Я кричу. Кричу. Но они меня то ли не слышат, то ли не слушают… Я ничем не могу помочь… А потом он падает… Бросил меня одну… Я кричала и звала на помощь.
– Видите, каким трусом оказался мой муж?
И потом ты вдруг садишься. И хочешь закричать: Он не трус! – и не можешь. А потом открываешь глаза и понимаешь – она целовалась с мужчиной. И это не Папа́. Они стоят далеко, я их вижу как будто по телевизору, и солнце яркое-преяркое. Он обнимает ее, она обнимает его. Потом он ее отталкивает.
– Маман! – кричишь ты, но голос не вырывается наружу, потому что ты застрял. Застрял, так и будешь смотреть на них, пока не ослепнешь. И вдруг над ухом взрывается тысяча голосов, чья-то рука поддерживает затылок, ты открываешь глаза, но ты все равно слепой, а Маман кричит: «Он не виноват! Он не хотел! Это был несчастный случай!»
Кричит мне прямо в ухо, очень громко.
– Луи, ты меня слышишь? Я доктор Даннаше. Ты в больнице.
Ненавижу больницы. Ты целовал мою маму.
– С тобой произошел несчастный случай, ты был в коме. Это как сон, только глубже.
Уходи. Не смей ее целовать.
– Но ты выкарабкался. Ты теперь с нами.
Нетушки. Я в другом месте. Уходи, отстань от меня, жопа мерзкая. Где мой папа? Я хочу к папе.
В его руках как будто миллион вольт. Он бьет меня током, и мне хочется заорать: Отстань от меня, извращенец, оставь меня в покое, но опять звука нету. Голова моя как тяжелый шар, его тянет к земле силой притяжения, он вот-вот оторвется и сломает мне шею, и тогда у меня будет еще больше неприятностей. Как думаете, моей Маман приятно иметь такого сына?
– Луи, ты меня слышишь? Ты в больнице, у нас в Провансе.
Нет, нет, я вас не слышу, потому что я нашел кнопку «выключить», и мне лучше всего отключиться.
И я нажимаю кнопку, и они все исчезают.
Все, кроме одного человека.
– Привет, мой маленький джентльмен, – говорит он. – Добро пожаловать в девятую жизнь.
Голова его вся замотана бинтами, и голос дребезжит, как будто он наглотался камешков.
После этого странного приступа мало что переменилось, но он был как сейсмический толчок, который сотряс нас изнутри, толкнул в непредсказуемые стороны. Хуже всего, решил я потом, была реакция матери. Я должен был сразу догадаться, что в этой истории не все состыковывается. Что-то важное потеряно безвозвратно, страшная правда, сокрытая в самой Натали, рвалась наружу. Но я был слеп. Мы все были слепы.
Увидев, как Луи сел в кровати, еще не сообразив, что он, быть может, просыпается, я, вместо того чтобы порадоваться за мальчика, – устыдился. Он слышал нас. Он видел нас. Он знает. Я ринулся через сад – из-под ног выстреливали белые камешки вперемешку с сухой пылью – и взбежал по ступенькам на террасу. Я чувствовал, что за мной по пятам бежит Натали, зовет меня, просит остановиться и объяснить, что…
Но времени не было. Я ринулся во французское окно и окунулся в переполох. Сбежались медсестры, все столпились у кровати Луи – отец Изабель в том числе. Увидев меня, расступились. Надежда есть: Луи все еще сидел в кровати.
На маленьком остром личике, бледном и прозрачном, словно из фарфора, выступил топкий лихорадочный пот. Темные глаза – еще огромнее, чем я представлял, – смотрели в пустоту. Я присел на край кровати, осторожно обхватил его лицо руками, заглянул в глаза. Я смотрел в темные озерца этих расширенных зрачков, и они были точно дыры в черноту, больше ничего. Луи что-то видел, но только не нас, не здесь и не теперь. Чистый, застывший, немигающий взгляд слепого, сосредоточенное безумие, бесконечное отстранение, в котором тонут мученики. И все мое существо невольно содрогнулось. Никто из нас не ожидал, что Луи способен на такой мощный решительный поступок. И уж тем более никто не ожидал того, что произошло дальше.
Он заговорил. Тоненьким голосом, почти шепотом:
– Где мой папа?
Мгновение слова беззвучно дрожали в воздухе, а потом его мать закричала. Видимо, запоздалый шок. Мы толком не успели сообразить, что Луи заговорил, как Натали Дракс кинулась к сыну, в судорожном объятии стиснула его тельце.
– Папа́ не виноват! Он не хотел! Это был несчастный случай! – вопила она.
– Уйдите! Вы его убьете! – закричал я и потащил ее прочь от мальчика. – У ребенка была травма головы, не смейте его трогать!
Я схватил Натали за локоть и толкнул – довольно грубо – в кресло у постели, где она съежилась, обхватив голову руками и сотрясаясь, как звереныш под током. На миг я устыдился своей резкости, но сейчас не время церемониться. Сейчас меня волновал ребенок; пускай мать сама о себе позаботится. Жаклин тоже моментально сориентировалась и пришла к тому же выводу, что и я: в таком состоянии Натали Дракс – помеха, и из палаты ее следует выдворить. Каким-то образом она вместе с Бертой уговорила Натали отойти от Луи подальше.
– Луи, ты меня слышишь? – сказал я. Неужели он только что говорил? – Я доктор Даннаше. Ты в больнице.
Ребенок сидел совсем прямо, вокруг провода и мониторы. Затаив дыхание, я ждал, когда Луи снова заговорит. Но он молчал. Губы чуть приоткрыты – вот и все, что осталось от его слов. На вид пересохшие. Я снова обхватил его лицо руками и заглянул в глаза. На долю секунды в них мелькнула искорка жизни.
– Давай, Луи! – выдохнул я.
Но когда голова его отяжелела, надежда испарилась. Я быстро поменял позу, чтобы прикрыть ему затылок, и почувствовал, как сокращаются шейные мышцы – это его покидали силы, взявшиеся непонятно откуда: так в прибрежный песок впитывается морской прибой. Мальчик осел на подушки, глаза сомкнулись. Все было кончено. Он снова ушел туда, откуда возвращался. Все продолжалось минуты две, не более. Какая бы сила ни оживила этого человечка, она иссякла. Я чувствовал, что это провал. Чудо почти произошло, но не произошло. И снова нахлынул стыд. Будь я профессионалом, я бы не отходил от Луи. И если бы я не целовался с его матерью в саду – господи, я целовался с его матерью! – может, все бы пошло по-другому?
Этот слабый голосок, он звал отца. Коматозники так себя не ведут. За двадцать лет я ни разу…
В голове воцарился полный сумбур.
А реакция Натали на припадок сына была столь же нелепа. Она повела себя так, подумал я впоследствии, точно увидела призрак. А может, так она и решила.
– Мы подпустим вас к ребенку, когда вы успокоитесь, – сказал я Натали, ставя капельницу. – А сейчас идите домой, прошу вас.
– Я останусь с ним.
– Нет, – твердо ответил я, а Жаклин похлопала ее по руке. Я заметил, как Натали вновь шарахнулась от физического контакта, будто с нее содрали кожу. – Поверьте, вам лучше уйти, – сказал я. – Вам требуется отдых.
– Отдых? – произнесла она хриплым, надтреснутым шепотом. – Мой сын второй раз чуть не вернулся к жизни, а вы мне советуете отдых?
Своей неземной бледностью она сейчас очень походила на Луи. Яркая помада зияла в этой белизне, словно кровавая рана, словно порез.
– Пойдемте, – произнесла Жаклин. Она говорила мягко, но решимость в голосе исключала споры. – Заглянем в кафе, выпьем по чашке кофе. Вы расскажете мне про Луи, а я познакомлю вас с другими родственниками. Вам пора с ними поговорить, мадам. И послушать. Они многое повидали. И я тоже. Я же вам еще не рассказывала про Поля? Я думаю, пора вам рассказать про Поля.
И Жаклин увела сломленную бедняжку.
Поведение Натали возмутило меня, но отчасти я ее понимал. Сознание хрупко. Ее сознание снова и снова атаковали события невообразимые, неожиданные, необъяснимые и несправедливые. Должен признаться, в тот момент я и сам чуть не закричал, настолько все было нереально. Как будто Луи – марионетка и его дергали за ниточки.
Как будто слова, сорвавшиеся с его иссушенных губ, были произнесены кем-то другим.
Если хочешь спрятаться, здесь – самое подходящее место.
– Меня зовут Густав, – говорит страшный человек. – А тебя как зовут?
Но я ничего не помню, кроме Чекалдыкнутого.
– Не ваше дело, – говорю я.
– Я ждал тебя, – говорит он. – Я очень надеялся, что ты появишься. Здесь бывает так одиноко. – Он протягивает мне руку, но я не двигаюсь. Не двигайся, не двигайся, не двигайся. Ничего не говори, ничего не говори, ничего не говори. Нельзя дотрагиваться до незнакомого человека, и нельзя, чтобы он тебя трогал, потому что, может, он извращенец или педофил, и к тому же этот человек похож на мумию, словно его заспиртовали, и от него воняет тухлой водой, как из вазы, когда выбрасывают цветы. Он улыбается куском рта, а может, просто голоден.
– И как же мне тебя называть? – говорит Густав. – Тут у всех должны быть имена. Если ты забыл свое имя, тебе дадут новое, или ты сам можешь придумать. Как считаешь, мне подходит имя Густав? Мне оно теперь нравится.
Этот человек весь кишит бактериями и вирусами, сразу видно. Если бы Маман его встретила, она бы закричала. Закричала бы и сказала, что он мерзкий извращенец, прочь от моего сына, не прикасайся к нему, даже близко не подходи. Он не твой, отпусти его, подонок.
– Бруно? – говорит Густав.
– Вы издеваетесь, мистер? – говорю я. – Да я лучше, знаете, что сделаю, чем буду называться Бруно? Я лучше умру.
И тогда он перебирает другие тупые имена вроде Жан-Батиста и Шарля, Макса, Людовика, но отвратительнее всех – Луи.
– Луи – это отстой! Я никогда не соглашусь быть Луи! Уж лучше пускай зовут Чекалдыкнутым.
– Успокойся, мой маленький джентльмен, – говорит он. – Это всего лишь имя. И оно мне нравится. По-моему, хорошее. Ты мне представляешься Луи.
И тут я вспоминаю кое-что. Странная Тайна Луи Дракса, удивительного мальчика Тридцать Три Несчастья. Наверное, я читал такую книжку.
– Луи Дракс, – говорю я. – Был такой мальчик по имени Луи Дракс.
В девятой жизни все по-другому, девятая жизнь гораздо дальше, чем восьмая, и совершенно не там, где Маман. Здесь красиво, говорит она, здесь так мило и тепло, и много солнца, тра-ля-ля. Иногда бывает очень жарко, у них тут почти каждый год лесные пожары. Их устраивают люди. Они называются поджигатели. Все это она шепчет мне в ухо. Возвращайся, Луи, возвращайся. Но я слишком далеко. Я люблю тебя, мой дорогой мальчик. Твоя мама здесь, рядом с тобой, тра-ля-ля. Тебя лечит доктор Паскаль Даннаше, он замечательный врач, тра-ля-ля. Она все шепчет и шепчет, будто это большой секрет, будто на свете нет никого, кроме нее и меня, и еще она поет мне отстойные детские песенки. Ainsi font, font les petites marionnetes. Ainsi font, font, font trois petit tours et puis s’en vont[45].
– Необязательно ее слушать, – говорит Густав. – Ты можешь ее выключить.
– Я бы хотел встретить поджигателя, – говорю я. – Я бы посмотрел, как он поджигает лес. Я бы ему даже помог.
Она говорит, что можно погулять в саду. Меня пристегнут к инвалидной коляске, и она меня покатает, как маленького. Тут красивый сад, сегодня многие гуляют, потому что с моря дует ветер, пахнет морем и соснами. А Паскаль Даннаше очень хороший врач, один из лучших специалистов, он знает свое дело и верит в твое выздоровление, мой дорогой. Он знает, что ты выздоровеешь, и я тоже в это верю, тра-ля-ля.
А главное, мы тут в безопасности. Никто не знает, где мы, до нас никто не доберется… Мы снова вместе, только ты и я, как в былые времена.
Какие былые времена? Тра-ля-ля.
– Не слушай ее, – говорит Густав. – Лучше поговори со мной. Расскажи мне что-нибудь.
И я рассказываю ему, что у меня произошло с Жирным Пересом. У него в комнате аквариум с водой и ракушками. Стоит на столе прямо передо мной. Можно засунуть туда лицо и притвориться, что тонешь. А если стать крошечным человечком, можно забраться в раковину, как рак-отшельник, и только ноги торчат, когда надо куда-нибудь сходить – например, от одной стенки аквариума до другой.
– Так что ты хочешь мне рассказать, Луи? – спрашивает Жирный Перес.
Но я молчу, потому что я занят, я втискиваюсь в раковину, желтую такую, потому что хочу припомнить последнюю серию «Крутых Девчонок», там, где на них нападает акула-робот, а потом становится ясно, что Лютика-то она и не проглотила, потому что Лютик в это время сидела в лаборатории, готовила снадобье, чтобы обратить вспять Законы Времени и вернуть землю животным. Я слышу голос Жирного Переса, но слов разобрать не могу. Потому что я сижу в своей раковине, мне тут хорошо, и я могу преспокойно думать про Лютика и забыть про все, что говорит мне Жирный Перес.
Он боится, что у нас с ним не сложилось.
– Тут никто не виноват. И мне было приятно работать с тобой, Луи. Я многому научился. Думаю, и ты научился кое-чему. И все же твоя мама решила, что сеансы следует прекратить. Прости, Луи. Мне кажется, у нас есть прогресс, но твоя мама так не считает – по крайней мере, она рассчитывала на большее. С моей стороны честно будет сказать, что твоя мама считает, будто мне нечего больше тебе предложить.
Вы же не думаете, что я расплачусь, правда? Вы считаете, я с радостью избавлюсь от этого толстяка, что я вам не плакса-вакса, который кричит:
– НЕТ! Прошу вас, мсье Перес! Нет!
Но Перес говорит, что ему очень жаль.
– Так решила твоя мама. Вот и все, Луи. Больше сеансов не будет. Ты в них уже не нуждаешься.
– Нет, нуждаюсь!
– Вот увидишь.
– Нет, это вы увидите!
Вот что я ему сказал, а потом забрался в раковину вместе с Крутой Девчонкой Лютиком.
Назавтра я написал Жирному Пересу письмо, а в конверт вложил Мухаммедовы какашки, восемь какашек, потому что мне тогда было восемь лет, и еще добавил немного опилок. Конверт и марку я взял из папиного стола, а на конверте написал: Марселю Пересу и его адрес: Лион, рю Мальшерб, Gratte-Ciel, квартира 8. На следующее утро мы отправились в школу, и я, когда увидел по дороге почтовый ящик, сказал:
– Маман, посмотри, какая собачка!
И я указал на ту сторону улицы. И пока мама высматривала собачку, я вытащил из кармана письмо и опустил в ящик.
– Ну как тебе собачка?
– Очень милая.
– Ты правда ее видела?
– Только не поняла, что за порода. Может, лайка?
– А может, доберман. Наверное, доберман.
У меня Маман такая странная. Ей мерещатся собаки, даже если их нет. Даже если их выдумать.
Ты жирный врун, Жирный Перес. Ты сказал, что не хочешь меня больше видеть. Ты сказал, что я невозможный. Она мне сама сказала. И еще ты обещал, что это останется между нами, а сам всё наврал. Ты отстойный. Я желаю тебе, чтобы ты умер поскорее или заболел мерзкой болезнью.
Я говорю, а сам чувствую, что Густав смотрит на меня в щелку между бинтами. Когда на тебя так смотрят и все лицо человека замотано, непонятно – то ли он хочет дружить с тобой, то ли тебя убить. Он все время смотрит, как будто я его враг или сын, или как будто я живу в его голове, как он живет в моей.
– Привет, Луи, – говорит доктор Даннаше. – На улице прекрасная погода, наконец-то ветер подул. Луи, я знаю, что ты меня слышишь. Я хочу, чтобы ты снова попробовал вернуться к нам. Ведь ты уже один раз пытался, верно? Я в этом уверен. Я чувствую.
Ничего не говори, ничего не говори, ничего не говори.
– Мама по тебе соскучилась. Ты слушал ее кассеты? Я надеюсь. Я очень жду, когда ты проснешься. Моя жена принесла для тебя книгу из библиотеки, «Les Animaux: leur vie extraordinaire». Я только что читал про летучих мышей. Я знаю, ты их любишь. Наверное, про летучих мышей помнишь наизусть. Но меня они просто потрясли.
И он начинает читать про летучих мышей:
– А вы знаете, что летучие мыши – единственные млекопитающие, которые умеют летать? Другие млекопитающие могут только планировать с дерева на дерево, но летучие мыши летают почти так же, как птицы. Их крылья представляют собой кожу, называемую перепонкой; перепонка натянута между пальцами передних и задних конечностей, а также на хвосте. Летучие мыши обитают во всех регионах мира, кроме Северного и Южного полюсов, но большинство видов…
Но его голос все дальше и дальше, очень трудно слушать. Тропики или субтропики. Науке известно около 1000 видов. Около тридцати – все насекомоядные – обитают в Европе…
Люди приходят, а потом уходят. Неизвестно, кого сейчас увидишь, а кто вдруг исчезнет. На стене висят часы, но время прыгает по кругу. Иногда ночь слишком длинная, а день длится всего одну минуту, а иногда он не кончается и не кончается.
– А чем ты занимался раньше? – спрашиваю я Густава. Я до сих пор его пугаюсь, но знаю, что он не сделает мне ничего плохого. Ну, хотя бы не будет трогать, потому что он не совсем настоящий.
– Я не могу вспомнить. Не все. Никто из нас не может. У меня была жена. Ее звали… Иногда я помню. А вот сегодня забыл. Помню только, что был в каком-то темном месте. В пещере.
– К тебе кто-нибудь приходит в гости?
– Нет. Я один. Наверное, я сделал что-то плохое. Может, злое. А к тебе?
– Мама со мной, а папа летчик. Когда он вернется, принесет мне «Лего» и все такое. Он очень скоро вернется. Он уже в пути.
Тут, если бы Густав был Жирным Пересом, он бы задал мне вопрос. Мне понравилось, что Густав не стал спрашивать. Интересно, что он сделал своей жене? Может, он даже был насильником. Может, он заставлял ее кое-чем заниматься, чего она не хотела и от чего бывают дети, и она ненавидела этого ребенка и желала ему смерти. Изнасилование – ужасная вещь, посмотрите в словаре. Изнасилование – это значит очень сильно человека подвести.
А потом вдруг ночь, гроза, а часы показывают три часа.
Иногда взрослые делают глупости, уж поверь мне, милый. Твой отец очень тебя любит. Он не хотел так с тобою поступать. А мамы никогда не бросают своих детей. Наступит день, и мы будем свободны. Он исчезнет из нашей жизни, и мы будем жить с тобой долго и счастливо.
Интересно, слышит ли Густав те же голоса, что и я. Или, может, он слышит совсем другие.
– Что с тобой случилось? Что у тебя с лицом?
– Я не знаю, – отвечает Густав. – Я даже не помню, какое у меня было лицо.
– У моего папы такие же волосатые руки, как у тебя. А если встать, ты будешь высокий?
– По-моему, довольно высокий.
– Папа́ тоже.
– А твоя Маман? Какая у тебя Маман? – спрашивает Густав.
– Она без меня сходит с ума. С ней произошло кое-что нехорошее. Она не всегда может доверять мужчинам, потому что некоторые мужчины – плохие люди. Я вижу, как она сходит с ума, а доктор не видит, и никто не видит, и Жаклин тоже. Если б здесь был Папа́, он бы увидел. Он ее знает, как я. Маман все время шепчет мне на ухо всякую ерунду, все бормочет, что Папа́ не виноват, что я не должен винить его. И поет мне детские песенки.
– За что винить? – спрашивает Густав.
– Не знаю. Наверное, он сделал что-то плохое. Наверное, он нас очень сильно подвел.
Я это сказал или только подумал? С Густавом никогда не поймешь. Наверное, после этого мы оба засыпаем, потому что, когда я просыпаюсь, он разговаривает шепотом, и я плохо слышу.
– Кругом вода, то ли озеро, то ли пруд, не знаю, было очень темно. Лицо болело, я чувствовал, что оно все разбито и порезано, и нос сломан. Я не мог пошевелить ногами, и у меня двигалась только одна рука. В пещере, в одиночестве, начинаешь думать о самых странных вещах. Я ничего не помнил о прошлом, кроме ее имени. Имени моей жены. Я написал его кровью на стене, чтобы не забыть. Я все думаю: если вернусь когда-нибудь в эту пещеру, я смогу прочитать ее имя. Я опять его вспомню, и тогда, может, все остальное обретет смысл. Я еще написал имя ребенка. У нас был ребенок.
– Сколько ему было лет?
– Не знаю. Просто ребенок. Крошечный ребенок.
– А у него была дурацкая шапка с заячьими ушами?
– Не знаю.
– Ну, это был мальчик или девочка?
Но он даже этого не знает.
– А может, ты был исследователем пещер, а потом заблудился и у тебя кончилась еда? Поэтому ты и голодный.
– Может быть.
– И может быть, я – ребенок, который упал, потому что с ним вечно что-нибудь случалось. Он был Удивительным Мальчиком Тридцать Три Несчастья.
– Да. Ты таким и был.
Я хотел было спросить Густава, откуда он знает, а он снова исчез. Но я знал, что он вернется. Такие кошмары, они снятся и снятся, и ничего с ними не сделаешь.
Через некоторое время приходит доктор Даннаше и читает мне «La Planète bleue», а Густав молча за ним наблюдает, и я знаю, о чем он думает, потому что и я думаю то же самое. Доктор начинает уставать. Мы это знаем, мы чувствуем, как накапливается в нем усталость – в его голосе, в коже, в костях. И еще он принял успокоительное. Врачи тоже иногда принимают его, если их что-нибудь достает. Жизнь начала его доставать.
Сейчас он читает мне отрывок про гигантских трубчатых червей, на них даже смотреть страшно – это такие огромные, липкие, трубчатые куски плоти длиннее человеческой руки. С одного конца у червя рот, а с другого попа, но только специалист по подводной жизни или другой червь может разобраться, где что. Трубчатые черви живут в океане на глубине четырех километров, где полно всякой отравы. Там происходит такое, чего не бывает на земле. Там есть жизнь, даже в тех местах, где ее быть не должно, потому что в этом же смысла нет, что живое существо может питаться отравой. Но для трубчатого червя это не отрава. Он совершенно привыкший, он там родился, и если его забрать оттуда, он даже может умереть.
– Смотри-ка, – произносит Густав.
Доктор Даннаше вдруг замолкает, и слышно, как книга падает на пол, а он за ней даже не нагибается.
– Вот твой шанс, – говорит Густав. – Ты знаешь, как надо поступить, мой маленький джентльмен. Сделай это сейчас. Пока можешь. Он ничего не почувствует.
– А ты мне поможешь?
– Не могу. Мне нужно покинуть тебя на секундочку, мой маленький джентльмен. Ты должен сделать это сам.
Он уходит в угол – в этой комнате все кругом белое – и начинает кашлять, кашлять и кашлять, пока не выкашливает кровь с мокротой. Густав наблюдает за мной из угла, а я делаю то, о чем мы с ним думали, но не говорили. Потому что если скажешь, ничего не выйдет.
Жаклин, как и обещала, ухитрилась уговорить Натали Дракс не возвращаться в больницу. Я ушел в кабинет и допоздна просидел с лионским докладом. Софи снова уехала на девичник с супругой Водена и еще целым выводком подруг – они друг друга поддерживают или что там делают женщины, когда злятся на мужей. Мне не хотелось тащиться по жаре через душную оливковую рощу и являться в пустой дом и я, потерянный и в тревоге, отправился в палату к своей молчаливой ватаге.
Дежурная сестра доложила, что Изабель снова очень активна: я посидел возле девочки, подержал ее за руку. Когда Изабель привезли сюда, ногти у нее были обгрызены до мяса, а теперь стараниями Жаклин стали длинные и изящные, аккуратные и покрыты лаком. Ни дать ни взять Спящая красавица. Изабель шевельнулась, на мгновение открыла глаза, зевнула и опять впала в ступор.
Я немного поболтал с Изабель, поделился наблюдениями о нашем новом физиотерапевте Карин, которая мне понравилась, а потом стал кататься на кресле от кровати к кровати, проверяя остальных подопечных. Наконец дошла очередь до Луи Дракса. Я смотрел на его мягкие восковые щеки, длинные темные ресницы, слегка приоткрытый рот. Я погладил его волосы, густые и блестящие – кажется, он уже успел у нас обрасти. Мальчик лежал неподвижно. Сегодня посижу с ним. Ради его матери, ради женщины с милым грустным лицом, что поселилось в моей душе и смущает меня, я постараюсь быть хорошим врачом. Побуду рядом, расскажу ему, куда он попал, как мы пытаемся помочь ему – может, даже смогу достучаться. Луи совершил подвиг, он так старался вернуться. Даже произнес короткую, поразительную фразу. Такие необыкновенные вспышки не являются ниоткуда. Не исключено, что сознание Луи живее, чем я смел надеяться или воображать.
В палате тихо, лишь Изабель время от времени шевелится, тихонько постанывает. Из всех моих пациентов она самая активная, и у нее больше всех шансов выздороветь. Медсестры говорили, что после приезда отца у нее сменился цикл сна и бодрствования – такие вещи редко бывают совпадениями. Может, мы вот-вот что-нибудь увидим.
Я был все еще на взводе, поэтому принял успокоительное и устроился поудобнее в кресле. Я читал Луи книжку «La Planète bleue», которую достала мне Софи. В детстве я тоже любил Кусто и читал подобные книжки. Но я очень устал, голос мой слабел и затихал, но я продолжал читать про жизненный цикл весьма неприятного глубоководного обитателя, трубчатого червя. Как книга упала на пол, я не помню.
Вряд ли я спал долго – казалось, прошли какие-то секунды, – и я мучительно вздрогнул и проснулся. Мне снился кошмар. Огромный червь вползал в недра моей френологической карты, и вся она была обмотана кровавыми бинтами. Нелепый и очень правдоподобный сон – из тех, после которых, очнувшись, спрашиваешь себя, точно ли спасся. Я развернул кресло, резко встал; услышал, как на посту встрепенулась дежурная медсестра. Я напугал ее.
– Простите, – сказала она, прокравшись ко мне на цыпочках, – но вы меня так перепугали. Вы спали очень крепко.
– Который час?
– Половина пятого. Надо было разбудить вас раньше, но я не решилась.
– Но почему? Я и не думал, что уже так поздно.
– Простите, просто… пару часов назад вы ходили во сне, а я слышала, что не рекомендуется будить…
– Что? – Меня обдало сначала жаром, а потом очень медленно – холодом. – Куда я ходил?
– Я не знаю, но вы ушли из палаты. Где-то около двух. Я подавала больной утку, а потом заваривала tisane[46]в кухне. Когда я вернулась, вы уже шли по палате к Луи. Я решила, что вы проснулись, окликнула, но вы не ответили и посмотрели так странно. Тут-то я и сообразила. Я вас отвела и усадила в кресло, а вы так и не проснулись.
– Какая дикость. А глаза у меня были открыты?
– Да, но они были такие… невидящие. Вы были… вы были как слепой, мсье Даннаше. Совсем слепой.
Кому охота давать слабину, тем более – при подчиненных. Медсестра Мари-Элен Шайо смотрела на меня в тревоге; я поблагодарил ее, сказал, что она поступила правильно, абсолютно правильно, как советуют в любом учебнике. Я попытался пошутить, но на душе кошки скребли. Что спровоцировало? Неужели я регрессирую?
Пытаясь выжать хоть каплю смысла из своего полусонного состояния, я выпил еще пару таблеток, поблагодарил сестру Шайо и вышел в ночь. Теплый воздух после прохлады больницы меня потряс: остатки дневной жары давили на плечи. Оливковые деревья жутковато светились в свете почти полной луны, ботинки покрылись росой в отблесках звезд. Я оглянулся и посмотрел на холм, где распласталась больница. Кажется, она никогда не сияла так ярко, и светящийся ореол вокруг нее размывался по краям, плавно растворяясь в ночи. Словно и не больница вовсе, а храм, святилище, где живут чудеса, потому что их там творят. Но в кои-то веки эта мысль не утешила меня. Я вдыхал ароматный густой воздух, пытаясь очиститься от миазмов, что меня заразили. Но они словно поселились в легких, проникли под самую кожу. От усталости кружилась голова.
Дома Софи проснулась и заворочалась под простыней, тихая, горячая. Кондиционер в спальне сломался еще в прошлом году, и мы обходились вентилятором: сейчас он лениво гонял жару по комнате, не охлаждая.
– Как повеселился? – пробормотала Софи.
– Я был в больнице.
– Просвещал мадам Дракс? – Софи зевнула. – Утирал ей слезки? Тебя возбуждает, что ты и только ты способен спасти ее сына?
У меня не было сил спорить. Я был отупевший и разбитый.
– Мне нужно поспать.
– Я тебе постелила в соседней комнате.
Я устал, мне было не до бесед о моих правах, хотя ее тело могло бы меня успокоить, как успокаивало всегда. Мне хотелось рассказать ей, что сегодня я ходил во сне, но что-то – помимо ее раздражения – остановило меня. Что это было, я понять не могу. Не могу, и все. Я себя не понимаю и в лучшие времена, а в те бурные расплавленные дни после припадка Луи я себя вообще почти потерял.
Спал я плохо, и те крохи сна, что мне перепали, подарили мне полную противоположность отдохновению. Утром на работе мы с Ги сделали томографию мозга Луи: мы повторили ее дважды и сравнили результаты. Я ничего не понимал. Такого не должно было произойти. Это физически невозможно, решили мы. В этом нет никакой логики. Луи физически не мог встать, как и не мог воскреснуть в Виши.
– Все равно запиши, – сказал Воден. – Кто его знает. Но мать волновать не надо.
Тут он был прав; после недавней истерики Натали я начинал опасаться за ее психику. Сейчас лучше не поддерживать ее иллюзий, будто сын ее – «ангел».
– Люди, находящиеся в коме, все же реагируют на окружение, – объяснял я Натали чуть позже. Она вернулась к постели Луи покаянно, однако в глазах поселилось тихое отчаянье. И страх. Да, она чего-то боялась. Не вспыхнувшей ли надежды? Я и такое видал в жизни. Даже под загаром было видно, что Натали мертвенно-бледна, как и вчера, словно из нее выкачали остатки крови. Сегодня она была без косметики, и я заметил морщинки под глазами. Худая, болезненная – может, предложить ей обследоваться? – Когда коматозных больных переносят в новую постель, они иногда непроизвольно шевелятся, – сказал я как можно назидательнее. – Это ничего не значит. Не стоит обольщаться. Считайте, что это своего рода аномалия, не более того.
Почувствовала ли она, как неуверенно дрогнул мой голос? Или у нее такое безучастное лицо, потому что она где-то витает? В отказе, как выразился Филипп Мёнье.
– Паскаль, простите меня за вчерашнее, – сказала Натали тихо, испуганно. – Я просто была в шоке, понимаете? Я была так уверена, что он очнулся. Когда он заговорил…
– И вы простите, что я вас толкнул. Я не хотел. Надеюсь, я не сделал вам больно.
– О, вы сильнее, чем думаете, – сказала она и закатала рукав кофточки, продемонстрировав мне огромный синяк на предплечье.
Я ахнул.
– Не может быть, – в ужасе прошептал я. – Я никогда руки не поднимал на женщину.
Мне было ужасно стыдно.
– Ничего страшного. Бывало и хуже, – грустно улыбнулась Натали. – Мой муж бывал очень жесток.
Пораженный, я прикрыл глаза.
– Он вас бил?
Она покраснела и отвернулась – я решил, это значит «да». Я никогда не постигал, почему люди тянутся друг к другу и в какой момент любовь прокисает, становясь отравой. Разве что иногда это своего рода болезнь, извращенное воплощение инь и ян наказания и покорности, когда прорываются наружу уродливые страхи, удовлетворяются худшие желания. Мой собственный брак казался мне таким нормальным и обстоятельным – не считая обычных циклов и перепадов, которые имеют место в любой семье. Кривая наших отношений с Софи медленно приближалась к нижней точке взаимного отторжения. Но быть может, я склонен к другому?
– Поверьте мне, – выпалил я, – я не такой.
– Я знаю, – тихо сказала Натали, и я был благодарен ей за то, как тактично она продолжила: – Знаете, я записала для Луи еще одну кассету. – Она вытащила ее из сумочки; на кассете аккуратным почерком было написано: «Маман 3».
– Очень хорошо, – сказал я, стараясь говорить спокойно, хотя от вида ее синяка внутри разбушевалась паника. – Ставьте ему кассету. Поговорите с ним. Кто знает, что будет.
Натали надела сыну наушники, включила плеер. Она сидела рядом, держала Луи за руку, гладила по волосам. Все матери любят гладить своих детей. Интересно, всегда ли она была так нежна с сыном, подумал я. В этот самый момент лицо у мальчика дрогнуло. Быть может, это ни о чем не говорило, но Натали предпочла думать иначе и посмотрела на меня с неуверенным ликованием. И хотя я все еще проклинал себя и был зол на нее за вчерашнее, я вновь невольно ощутил, как накатила теплая волна нежности. Я вспомнил наш вчерашний поцелуй и ее хрупкость в этот краткий взрывной момент в саду, краткую вспышку взаимной страсти, и простил Натали за все, одновременно мысленно умоляя простить и меня за непонятные порывы, ибо неуютная мысль заворочалась во мне: не желал ли я сделать ей больно? Быть может, что-то маленькое и гаденькое сидело во мне, любопытствуя, какова станет ее гладкая веснушчатая кожа, когда вся покроется синяками. Я похолодел.
– Спасибо вам, – пробормотала Натали. – Спасибо за все, что вы делаете для Луи.
– Мы пока не сделали ничего особенного, – ответил я. Мои потаенные мысли ели меня поедом.
– Вы даже не представляете, как много уже сделали, – сказала Натали и легонько дотронулась до моей руки. Затем поднялась.
Ее прикосновение глубоко тронуло меня, лишь обострив угрызения совести. Только что я себе признался, что способен обмануть ее доверие, – и она в первый раз сама потянулась ко мне. Маленькая, легкая, она зашагала в коридор, а я смотрел ей вслед и думал об этом синяке, осознавая, что невозможно не жалеть бесконечно, – а разве жалость не есть искривленная форма поклонения? – эту женщину, которая никого ни о чем не просила. Скажем так – которая, казалось бы, ни о чем не просила. Она была слишком горда, но все ее существо взывало о спасении из ее внутреннего ада. И разве жалость не есть высшее проявление любви? Я жаждал Натали всем сердцем, жаждал освободить ее от боли – в том числе от боли, которую сам причинил. Считайте, что я стареющий дурак, но в ту минуту чувства мои к ней казались мне священными.
К концу недели жара усилилась невыносимо. У нас в Провансе каждое лето опасно: человеческое безумие – искра, сухие леса – топливо. Два года назад в километре от больницы дочерна выгорел лес на склоне холма: вертолеты бесконечно кружили над ним, словно озверевшие комары, а дым развеялся лишь через двое суток. В этом году парило так, что днем невозможно было находиться на улице. Я думал про Натали: как ей там живется в ее домике? Подружилась ли она с другими родственниками? Хотелось бы, однако маловероятно. За ее визитами я особо не наблюдал, но у меня сложилось впечатление, что она сидит возле сына целыми днями, а это ненормально. Не исключено, что поэтому она и сорвалась. Она говорила, что очень близка с Луи. Я помнил, как она касалась его – как маниакально гладила по волосам, как обхватила его руками после припадка, – да, похоже, они близки. Я не представляю, как жить без него. Трогательно, конечно, но тревожит. Родственникам слишком легко раствориться в близких и совершенно забыть о себе.
Выходные прошли в рутине досуга – я пребывал в трансе, считая часы до понедельника, когда снова увижу Натали Дракс. Мы с женой заключили тихое перемирие. Мы встречались за столом, обсуждали бытовые проблемы, но в остальном избегали друг друга. Пришел электрик, починил кондиционер в спальне. Я постригся, и мой парикмахер уверял меня, что так я выгляжу моложе. Софи возилась в саду, подолгу болтала с дочерями по телефону, читала, а я неотрывно думал о Натали. О том, что она выстрадала и что терзает ее до сих пор. То и дело перед мысленным взором всплывал ее синяк. Точно грязная тайна.
С утра в понедельник свалилось много бумажной работы, потом я подбирал слайды к лионскому докладу, который должен был состояться в среду. Я попросил Ноэль никого не впускать, но около четырех она робко постучалась.
– Вам звонят, там что-то срочное, – сказала она. – Это мать Луи Дракса.
Она правильно сделала, что сообщила мне, сказал я и взял трубку. Натали плакала и еле могла говорить. В голосе дрожало безумие.
– Паскаль, я из дома. Я… – Она задохнулась. – Мне срочно нужна ваша помощь, вы не могли бы…
А потом она отбросила всякую видимость самоконтроля и ударилась в истерику.
– Пожалуйста, Паскаль, приезжайте скорее! – визжала она. – Случилось нечто ужасное! Приезжайте прямо сейчас! Вы мне очень нужны!
Я схватил ключи и побежал.
Когда я открыл калитку палисадника, залаяла собака. Я несся через раскаленную оливковую рощу и панически боялся опоздать. Быть может, Натали еще слабее, чем я думал. Одинокие люди приходят к конечному пункту быстрее и путями более простыми, чем те, у кого есть семья, друзья, работа. А у Натали не было ничего. Был сын, который лежал в коме, и муж, который ее бил, а теперь в бегах. Неужели она сделала какую-нибудь глупость? А если да – мог ли я это предвидеть?
Дверь была заперта на щеколду, и, войдя, я расслышал приглушенные рыдания. Натали сидела в кухне на полу, в одной руке телефонная трубка, в другой конверт. Рядом с ней немецкая овчарка царапала когтями пол. Увидев меня, собака снова залаяла, и Натали попыталась ее успокоить:
– Спокойно, Жожо. Это друг.
Она обняла пса и похлопала его по загривку. Я не люблю собак, но тоже потрепал Жожо за ушами. Видимо, после звонка Натали так и сидела тут. Я проверил ее пульс, подхватил ее и поставил на ноги – она была легкая, словно перышко. Я отвел ее в небольшую, скромно обставленную гостиную. Собака шла за нами, в глазах тревога. На прикроватном столике я увидел клетку с хомяком – тот как сумасшедший крутился в колесе. Наверняка хомяк Луи.
– Что случилось? – спросил я. – Вы ничего не наглотались?
– Что?
Ее реакция меня обрадовала – она искренне не поняла вопроса.
– Я подумал…
– Вот, прочитайте, – только и сказала она и сунула мне конверт. Штамп нашего городка, адрес накорябан самым странным почерком, какой я только встречал: огромные неровные буквы, так расползшиеся по бумаге, словно писал слепой. Была в нем детскость, некий примитивизм, от которого мороз по коже. – Я пришла домой и…
Натали с отвращением и страхом смотрела на конверт. Она судорожно всхлипывала, рядом громко и хрипло дышал Жожо. И давно она в таком состоянии? Я притянул Натали за руку, усадил рядом с собой на диван. Вытащил из конверта неровно сложенный лист бумаги, покрытый такими же огромными буквами, которые криво наползали друг на друга, словно пьяные. Кто-то почти комически поизощрялся, чтобы скрыть свой почерк. И поиздевался от души.
Дорогая Маман, я очень скучаю по тебе и Папа́. Но мне теперь придется заводить другого папу, да? Доктор Даннаше хочет делать с тобой секс. Но знаешь что? Держись от него подальше, и ему скажи. Ты не должна подпускать к себе мужчин, например доктора Даннаше. Маман, я тебя предупреждаю. Не позволяй им подходить к тебе. И не целуйся с ними. Будут неприятности, и случится плохое.
Я люблю тебя, Маман.
Наверное, я был не в себе, потому что первым делом удивился и растерялся. Как ему это удалось? Ведь кто-то должен был заметить, что он сел в кровати, взял ручку и написал матери письмо. Даже если у него был приступ, это абсурд, это немыслимо. И все же в первые секунды иного объяснения не приходило в голову. Сердце мое переполнила надежда – а потом я натолкнулся на взгляд Натали.
– Я тоже сначала подумала, что это он, – просто сказала она. – Сначала. А потом, когда сообразила, что это невозможно – сесть в кровати, взять ручку, написать, а потом еще и отправить это письмо… но я все равно убеждала себя, что это он. Что ему как-то удалось. В первую минуту я была просто счастлива. На седьмом небе. Но ведь это не он?
– Это почерк Луи? – осторожно спросил я. – Есть хотя бы какое-то сходство?
– Нет. Даже близко.
– Но тогда…
– Это писал не мой сын. – Голос ее был сух и безжизнен. – Потому что это невозможно. Письмо написал другой человек. – Мы оба замолчали, я пытался побороть смятение. – Господи, теперь вы понимаете, до чего он ненормален? – прошептала Натали, уткнувшись лицом в собачий загривок. – Это же надо было додуматься. Прикинуться Луи.
Я распознал в ее тоне горечь, страх и отвращение. Да, и впрямь на такое способен только больной. Но кто бы ни был этот черный шутник, он очень хорошо отгадал мои потаенные мысли. Доктор Даннаше хочет делать с тобой секс… Как неловко. Я был в панике. Что за чертовщина?
– Но кто?.. – начал я и умолк.
Волосы заструились по лицу Натали светлым водопадом, ее нежные пальчики дрожали. Я заметил, что она отклеила накладные ногти, а ее собственные ногти были зазубрены и неухоженны.
– Три месяца от Пьера ни слуху, ни духу, – выпалила она. – С самого пикника. В Виши я его постоянно видела – ну, или мне мерещилось. Я была не в себе, мне без конца что-то казалось. Но вскоре… он как будто совсем исчез с лица земли. Я уже надеялась, что он уехал за границу. Я даже думала, что он покончил с собой. – Она вздохнула. – Ну, мне хотелось так думать. Но в этом письме такие вещи – его писал человек, который хорошо знал Луи.
Ладно, подумал я, но зачем притворяться собственным коматозным ребенком, если хочешь отвадить от жены других мужчин? Почему не угрожать прямо? Получается, что Пьер знает, где живет Натали. По спине поползли мурашки: возможно, подумал я, так он дальше и поступит. Возможно, вот сейчас он видит нас.
При этой мысли сердце у меня провернулось в груди. Я выглянул в окно: за окном палисадник, а за палисадником узкая мощеная деревенская улица. Уже неплохо: преследователю нужно прятаться, чтобы подойти к дому. На всякий случай я все же задернул занавески. Хорошо, что в доме есть собака.
– Но я не понимаю. Что ему нужно от вас?
Натали пересела на стул и начала нервно раскачиваться туда-сюда. Ее губы ходили ходуном.
– Он хочет меня напугать, – наконец ответила она и притянула к себе Жожо. Тот лизнул ей руку. – И вас он тоже хочет напугать. Должно быть, он следил за нами.
– Вы звонили Шарвийфор?
– Конечно нет! От нее никакого толку!
– Как это?
– Слушайте, полиция не может найти Пьера! Следствие так и не сдвинулось с мертвой точки. А Пьер водит их за нос. Эта Шарвийфор ничего не смыслит, все ее расследование – сплошная катастрофа. Она только и делает, что допрашивает меня, а потом практически обвиняет в том, что это я столкнула Луи в пропасть. И эти письма она тоже припишет мне. Она никому не верит.
Натали сердито отшвырнула письмо.
– Так вы больше никому не звонили?
Натали упрямо закачала головой.
– И все-таки дайте мне ее телефон, – попросил я. – Нужно ее предупредить.
В какой-то отупелой покорности Натали вышла, и Жожо затопал следом. Это было разумно – завести собаку, подумал я. Возможно, Натали понимала, что происходит, лучше остальных. Она вернулась с красной записной книжкой, испещренной мелкими четкими буковками. Когда Натали мне ее протянула, собака зарычала.
– Хорошая собака, хорошая, – опасливо сказал я и потрепал Жожо по загривку.
Натали, конечно, крепилась, но звонить сама была не в состоянии. Я набрал номер полиции Виши, где мне сообщили, что детектив Шарвийфор дает показания в суде и будет лишь к концу дня, но я могу оставить ей сообщение на мобильный. Что я и сделал, а затем позвонил в полицию Лайрака инспектору Наварре – мы с ним пару раз встречались. Я рассказал про письмо и про Луи; инспектор явно оживился. В нашем городке преступника днем с огнем не сыщешь. Наварра занимался летними пожарами, хватал за руку наркоманов, нарушителей правил уличного движения; или время от времени случалось незаконное хранение оружия или проникновение в чужое жилище. И вдруг на его делянке – беглый убийца.
– А вы уверены, что письмо написал не этот ваш мальчик? Не Луи?
– Он три с лишним месяца в коме. Мальчик не может разговаривать – какое уж тут письмо? Но по стилю оно очень на него похоже. Человек, написавший письмо, хорошо знает Луи.
– В письме содержатся угрозы?
Я кратко пересказал содержание.
– Я постараюсь связаться с детективом Шарвийфор, – подытожил Наварра. – Но пока мы не уверены, что письмо написал Пьер Дракс, будем считать это отдельным делом.
Когда я сказал Натали, что к нам едет Наварра, а полиция присмотрит за больницей, Натали обрадовалась, но как-то рассеянно. Пока мы ждали Наварру, я расспрашивал ее о муже. Натали это было неприятно. Тема была ей омерзительна, это очевидно; в голосе мешались страх, отвращение и презрение. Натали повстречалась с Пьером в трудное время; она только что переехала в Лион из родного Парижа, у нее в жизни все пошло совершенно наперекосяк. Вначале Пьер показался ей хорошим человеком, а на деле оказался самовлюбленным эгоистом. Пьер никогда особо не ладил с Луи, много пил, хотя, поскольку был летчиком, пытался бросить. Бросить не получалось, и Пьер научился хитро скрывать свое пьянство. Временами буйствовал.
Я вспомнил про синяк и покраснел. Покосился на ее голую левую руку. Кажется, отметина расползлась – кошмарное темно-фиолетовое пятно.
Наконец приехал Жорж Наварра, приятный мужчина с проницательными карими глазами. Он поприветствовал нас и объявил, что ужасно жарко. Натали реагировала вяло. Возле Канн горят леса, сказал Наварра, даже отсюда слышно гул вертолетов, если вслушаться. Инспектор погладил собаку, спросил, как зовут. Странное дело: Жожо сразу к нему проникся. Потом Наварра присел за стол и надолго уставился на конверт.
– Местный штамп, – пробормотал он.
Он прочел письмо, затем сосредоточенно его рассмотрел – я так изучаю распечатки с томографа. Одновременно Наварра гладил Жожо, а пес довольно вилял хвостом.
Потом инспектор повернул письмо к свету.
– Странно, – сказал он. – Написано чернилами. Кто в наше время пишет чернилами?
– Очень многие врачи, – отметил я.
– У вашего мужа есть перьевая ручка? – спросил инспектор у Натали. Он заметил синяк у нее на руке, и я мысленно сжался.
– Что? – вздрогнула Натали. – Не знаю. Может, и есть. Он редко писал.
На все последующие вопросы она отвечала столь же рассеянно – мыслями она явно была далеко. Да, она считает, что письмо написал ее муж, больше некому, да и другим нет резона это делать. Нет, почерк не Пьера и не Луи. Наварра поместил письмо в пластиковый пакет и начал делать пометки в блокноте. Я раздумывал над строчкой, которую Наварре хватило такта не поминать.
Доктор Даннаше хочет делать с тобой секс…
Как зловеще – и как сокрушительно. Ведь это правда, я и впрямь посмел вообразить… Но сейчас эта мысль казалась невообразимой. Преступно неуместной. Грязно неэтичной. Каков же хитрец этот Пьер Дракс – хорошо покопался в моей психике (или психике любого мужчины, или в психологии смущения). Хочет остановить Натали, чтобы ничего не было между нею и другими? Что ж, в этом есть некая логика – правда, во всем прочем ее нет. Как это ни тяжко, я его даже зауважал. Манипулирует мною? Наблюдает и посмеивается?
Наварра дописал и теперь задумчиво постукивал ручкой «Биро» по зубам.
– Я бы на вашем месте переночевал где-нибудь в другом месте, – посоветовал он Натали.
У меня отлегло от сердца – я почувствовал, что и у нее тоже. Разумеется, раз ненормальный муж ее преследует, нельзя оставаться тут одной. Я предложил ей переночевать в больнице. У нас имелись две комнаты для родственников; в одной сейчас живет отец Изабель, но мадам Дракс может занять вторую. Мы решили, что Натали соберет вещи и мы отправимся в больницу, а утром она вернется, чтобы покормить собаку. К тому времени детектив Шарвийфор уже будет в курсе и на пути в Лайрак. Когда Жорж Наварра уехал, Натали, содрогнувшись, вздохнула:
– До сих пор не до конца верю, что Пьер так поступил. Это совсем нелогично. Что-то не состыковывается. Но если это он… В самом деле, ведь больше некому.
Она замолчала. Должно быть, Пьер рядом, в деревне или в Лайраке. Весьма неприятно сознавать, что это возможно. И еще неприятнее сознавать, что он следит и за мной. Много ли Драксу известно обо мне и о Натали?
– Пойду соберу вещи, – сказала она.
Я хотел было позвонить домой и предупредить Софи, что не поспеваю к ужину, однако не поддался этому порыву: я знал, что она заставит меня врать, ложь моя расползется по швам и я буду мучиться. Натали ушла наверх, а я сидел на диване и смотрел на хомяка – тот что-то странное творил со своим гнездом в клетке. Кажется, перетаскивал его из одного угла в другой. Почему-то я встревожился. Зачем этой крохе переставлять мебель? Я взглянул на стопку книг на столе. Стандартный набор книг про кому и еще несколько других, какие Софи заказывает в библиотеке оптом: «Les Hommes viennent de Mars, les femmes viennent de Venus», «Affirmez-vous!», «Le Complexe de Cendrillon»[47]. Изрядно потрепанные. Наверное, они были очень дороги Натали, раз она привезла их с собой. Повсюду фотографии Луи. Целая стена фотографий. Даже перебор. Что это, любовь на грани одержимости? А может, материнская гордость? Еще я заметил незаконченную модель аэроплана. Слишком сложная конструкция для девятилетнего ребенка. Наверное, Луи собирал аэроплан вместе с отцом.
– Хомяка зовут Мухаммед, – сказала Натали, вернувшись и увидев, что я смотрю в клетку. – А дом у него – Алькатрас. Это придумка Пьера. Луи нравилось. – И она рассмеялась. – Мухаммед из Алькатраса.
Она оставила Жожо еду, и мы сели в ее «Рено». Воздух сгустился; я опустил окно и подставил лицо ветерку. В воздухе смутно пахло дымом. Какое-то время мы молчали.
– Если он очнется… – произнесла вдруг Натали.
– Вот именно, «если». Не стоит обольщаться.
Я разглядывал ее профиль.
– Но я должна знать, – сказала она, переключая скорость. Машину она вела нервно – сразу видно, что городская, не умеет ездить по ухабам. – Если он очнется и все вспомнит – что с ним будет? Вы, может быть, слышали – в Америке был такой случай год назад. Человек пробыл в коме с самого детства. Пришел в себя через двадцать лет и назвал имена людей, которые на него напали. И их посадили в тюрьму.
Я в первый раз видел ее такой возбужденной; лицо ее перестало походить на маску.
– Что ж, – заметил я, – это же будет победа, правда?
– Но какой ценой? Вы что, не понимаете? – Она покосилась на меня и вновь уставилась на дорогу. – Это ведь его отец.
Я промолчал. Мы подъехали к больничной стоянке и припарковались. Натали выключила мотор, и мы молча посидели в машине, сквозь лобовое стекло глядя на сияющую белизну фасада. Жаркий вечерний ветер приносил запах дыма, сосновой смолы, а еще сладость цветов табака и жасмина. Трещали цикады, воздух давил тревожным предощущением грозы. Оно пробирало до костей, будто страсть или ужас.
– Послушайте, – сказала она. – Я, конечно, сорвалась, когда Луи сел в постели и позвал отца. Извините. Но мне просто хотелось его защитить. Я боюсь, он не переживет таких воспоминаний.
Может, она и права, подумал я; однако от моей солидарности добра не будет. Я посмотрел в небо – там сгущались облака.
– Я вам уже говорил, что в случае выздоровления его память целиком не восстановится. И потом, не стоит пересекать мост, до него не дойдя.
– Пойдемте в больницу, – вдруг сказала она. – Нехорошо, что мы тут сидим.
Как и обещал Наварра, в приемном покое уже обосновался полицейский – он сообщил, что заменяет обычного охранника, который совершает обход помещений. Мы сразу направились в палату. За весь вечер Луи ни разу не шевельнулся, сказала ночная медсестра Марианна. И прибавила, что заходил полицейский, обещал заглядывать каждые полчаса.
Марианна нервничала.
– Бедный Луи, – прошептала она. – Я и не знала.
– Возможно, в больницу будет звонить Пьер Дракс, – предупредил я. – Если позвонит он, или кто-нибудь позвонит и бросит трубку, или откажется назваться, мигом звоните Жоржу Наварре, а потом мне. Но беспокоиться вам не о чем.
Гостевые комнаты располагались в новом здании на четвертом этаже. Я прихватил в приемном покое ключ, и мы с Натали молча поднялись на лифте. Комната была большая, обставлена скудно. Натали увидела чайник и предложила кофе. Я замялся, потом согласился. Натали пошла в ванную за водой.
– Натали, – медленно проговорил я, когда она вернулась, – расскажите, что случилось тогда в горах.
Она покраснела, настроение мгновенно испортилось.
– Я бы не хотела об этом вспоминать, – тихо сказала Натали. Включила чайник, присела напротив меня в кресло, честно посмотрела мне в глаза. – Это очень больно.
– Я понимаю. Еще бы. Простите меня. Но… Вам ведь уже пришлось давать показания в полиции. Мне-то вы можете рассказать? Мне кажется, я имею право знать, как его лечащий врач. Быть может, в мозгу у Луи происходит больше, чем мы думаем. А если он выйдет из комы, его душевное состояние может влиять пагубно.
Натали еле сдерживала слезы. В унисон гудению ветра за окном заворчал в комнате чайник. Я ждал, дыша очень размеренно.
– Мы поссорились. Я и Пьер. Луи терпеть не мог, когда мы ссорились, пытался это прекратить.
– Из-за чего началась ссора?
– Пьер заметил, что Луи жует конфеты – у него их оказался полный карман. Пьер рассердился. Ему не нравилось, что Луи ест конфеты. Заявил, что я неправильно воспитываю сына. А я про конфеты даже не знала. Но Пьер все никак не мог успокоиться. Все говорил и говорил. Обвинял меня и в том, и в этом. Твердил, что я плохая мать. Луи не выдержал и побежал к обрыву. Мы – за ним. Пьер догнал его первый. Он очень сильный. Схватил Луи и потащил к машине, сказал, что забирает его в Париж. Луи вырвался и побежал, но Пьер снова его нагнал у самого обрыва, они там боролись и… В общем, я не успела.
Она подняла глаза – в них была боль.
– Я запомнила его лицо, когда он падал. Рот открыт, будто он что-то хочет мне сказать, но…
Натали умолкла, а я зажмурился. Я видел эту сцену: Пьер орет на сына; Натали кричит; мальчик в панике мечется. Оступился ли он случайно, или его столкнул отец, который в ярости готов был сметать все на своем пути? Я ждал продолжения, но Натали молчала. Мы прислушивались к раскатам грома, потерявшись в своих мыслях.
– Луи всегда был на моей стороне, – наконец произнесла Натали. – И никогда на стороне Пьера. Говорю же, они плохо ладили.
– Почему?
Вскипел и выключился чайник. За окном громыхнуло, заглушив стрекот цикад. Натали закрыла глаза и ответила, не поднимая век:
– Может, все было бы иначе, будь Пьер его родным отцом. Но Пьер ему не родной отец.
– Что? – в изумлении переспросил я. Натали так и сидела молча, с закрытыми глазами, словно боясь увидеть мое лицо.
– Отец Луи – совсем не Пьер.
– А кто?
– Другой человек. Жан-Люк. К счастью, он исчез из моей жизни. Мы не собирались заводить ребенка.
– А. Простите. То есть…
– Я познакомилась с Пьером, когда Луи было месяца два. Мы поженились, и Пьер усыновил Луи. Но ничего не вышло. Начались проблемы. Пьеру трудно было принять Луи как собственного сына. У него были… ну, смешанные чувства. В том числе негативные. Все эти несчастные случаи с Луи… я начала подумывать, что таким образом Луи старался подлизаться к Пьеру. По-моему, то же самое думал и Марсель Перес. Терапия продвигалась очень медленно. Были свои удачи и неудачи. А потом… Ну, в общем, сеансы прекратились.
Настал мой черед молчать – я обдумывал ее рассказ. Вполне логично. Натали не обязана была делиться со мною раньше, но теперь многое прояснилось. Прежде всего, неприязнь Пьера к Луи.
– А полиция все это знает? – в конце концов спросил я.
– Разумеется.
И все же что-то не складывалось. И не только потому, что ссора возникла из-за конфет. Господи боже мой, такая трагедия из-за каких-то конфет!
– Если Пьер так не любил вашего сына, я совершенно не понимаю, зачем ему было увозить его в Париж. В чем там было дело?
Натали открыла глаза почти удивленно, будто вопрос мой абсурден.
– Он хотел проучить меня. Меня и Луи. За то, что мы так близки. За то, что любили друг друга сильнее, чем его. И могли обходиться без него. Было еще множество причин, непонятных любому здравомыслящему человеку. Но Пьеру они были понятны. Есть люди, которым нужны заложники.
Мне хотелось расспросить больше об отношениях Луи с Пьером и о настоящем отце мальчика, но я сдержался. Натали этого не вынесет – по крайней мере, сейчас. Она заварила кофе, и мы выпили его в молчании. Интересно, принимала ли она антидепрессант, прописанный Филиппом Мёнье? Но и этого я не стал спрашивать – на сегодня достаточно. Натали сидела прямая как струна и напряженно глядела в пустоту, словно в этом мире ее не существовало. И в ней самой тоже. Я спросил о родных, и Натали сказала, что завтра позвонит матери в Гваделупу, сообщит о случившемся, постарается не напугать.
– Мне пора, – произнес я. – Здесь вам будет спокойно.
Мы оба поднялись, и Натали проводила меня до двери. Я поцеловал ее в обе щеки.
– Мне спокойно с вами, – пробормотала она, и воздух словно расцветился. Она грустно улыбнулась, и в сумраке я видел, как разглаживаются ее черты. Нет, она не была классической красавицей. Но в тот момент она была прекрасна детской, почти ангельской невинностью. Невысказанные чувства переполнили меня, и я оторвался от нее. Когда я ушел, нас обоих словно окутало громадное нежное облако, невидимое, легче воздуха.
Когда я подходил к дому, началась гроза. Первый час ночи, но воздух жарко загустел. В кухне я сделал себе бутерброд; есть, однако, не хотелось. Я принял душ и, чтобы не будить Софи, на цыпочках пошел в соседнюю комнату. Видимо, жена меня услышала, потому что дверь распахнулась. На Софи было старое хлопчатобумажное кимоно, глаза красные от слез. Софи вытащила из кармана какой-то белый квадрат и подняла его, точно флаг парламентера. Письмо.
– Тебе сегодня пришло, – сказала она. – Я открыла.
Я задохнулся.
– Ты открыла письмо на мое имя?
– Мне показалось, это интересно. А что, не нужно было? Ты ведешь себя так, словно тебе есть что скрывать. Тебе есть что скрывать?
Тут-то я и заметил, что она пьяна.
– Дай сюда, – сказал я и вырвал из ее руки письмо. Конверт такой же, как у Натали. Адрес, накорябанный тем же безумным почерком. Я читал молча, и сердце мое сжималось и разжималось, точно кулак в панике.
Дорогой доктор Даннаше, Вы должны меня лечить, а вместо этого вы все время думаете, как бы сделать секс с моей мамой. Держитесь от нее подальше. Я вам точно говорю, если не послушаетесь, случится плохое. Я вас предупреждаю. Не приближайтесь к моей маме.
Я закрыл глаза и постарался перевести дух.
– Ты же говорил, что Луи Дракс в коме, – произнесла Софи заплетающимся языком; в голосе появилась неприятная хрипотца. У меня закружилась голова. Да, смутно подумал я. Мы все считали, что он в коме. – Ты был с ней, – сказала Софи, не ожидая ответа. – Ты был с матерью этого мальчика.
Я не отрицал. Честно говоря, мне было все равно, что подумает Софи.
– Я знаю. Я чувствую. Ты у меня весь как на ладони, Паскаль. Она проползла в твое сердобольное сердце. Посмотри, на кого ты стал похож. Все это… так унизительно. Для нас обоих. Так больше нельзя. Я так не хочу. И не буду. Я уеду в Монпелье, побуду с девочками. А ты разберись в себе.
Да, надо было ее пожалеть, только я не мог. Между нами выросла пропасть. И росла, по сантиметру в минуту. И вот уже – бездонное ущелье, и через него не перебраться. Да я и не хотел. Софи напилась, и мне было противно.
– Поди проспись, завтра у тебя будет раскалываться голова. Утром поговорим. – И я отправился спать в другую комнату.
Но прежде я позвонил в полицейский участок и оставил сообщение для Наварры. В детали не вдавался, просил о встрече завтра утром. Потом лег и натянул на себя простыню; за стенкой рыдала Софи, но я к ней не пошел. Я устал, меня терзали Пьер Дракс и его письмо. Но дождь стучал по стеклу и не давал спать, и в итоге я почти неохотно задумался о нашем браке. Что-то ушло – то, что мы делили с Софи. Мы не радовали друг друга – а ведь прежде, молодыми, мы танцевали в гостиной и целовались, а потом тянули друг друга на пол и занимались любовью, пока наверху тихо спали наши дочери. Мелани двадцать, Ориане двадцать один; обе уже вылетели из гнезда. Если вдуматься, я восхищался Софи, она мне даже нравилась. Но любил ли я ее? Глупый вопрос – я больше не мог на него ответить. Что-то умерло между нами. Но умерло так медленно и тихо – мы даже и не заметили, когда или даже как это случилось. Наверное, мы обленились. Лень такое делает с людьми. Ослепляет.
И еще я полюбил другую женщину.
Спал я урывками, меня преследовало ощущение, будто что-то искривилось и внутри, и снаружи. В мире бессознательного передо мною всплывали картинки из детства в Бретани, но когда я вырвался из дремы, от снов остались одни осколки. Я был странно беспомощен, словно из меня выкачали силы. Я в смятении понял, что не хочу идти на работу, даже ради Луи и его матери. У меня сдали нервы. Моя работа и мои коматозные пациенты внезапно опротивели мне. Ради чего, с дрожью спрашивал я себя, я выманиваю жизнь из этих человечьих оболочек? И кто из нас больше оторван от реальности – мои пациенты или их врач? При этой мысли все во мне сжалось. Сейчас я понимаю, что неопределимый страх, поглотивший меня в то утро, был предчувствием грядущих событий. Но я уже встал на этот путь, и обратной дороги не было.
Я вошел в спальню, где Софи еще спала, свернувшись калачиком и обняв подушку. Она раскраснелась во сне и была так мила. Мне было жаль ее и стыдно за вчерашнюю неприязнь. Я знал, что нужно ее разбудить, а не уходить как вор, но у меня не хватало мужества. Я тихо поцеловал ее в щеку и уже прикрывал дверь, когда Софи заговорила:
– Я все равно поеду в Монпелье.
– Я не стану тебя удерживать.
– Почему?
– Потому что ты хочешь уехать. Зачем тратить силы на напрасные уговоры? Девочки будут рады. А вечером я вам позвоню.
– Нет, Паскаль, не звони. Позвони, когда разберешься в себе. Я так понимаю, сейчас ты совершенно запутался.
Я ничего не ответил. Как всегда, Софи попала в самую точку.
Было всего восемь утра, но уже палило жаркое солнце, рассеивая прохладу ночной грозы. Даже чайки умолкли. Я поднимался по холму и принюхивался. Взаправду ли сосновый лес и лаванда отдают дымом, или я в своей паранойе повсюду вижу катастрофы? Войдя в приемный покой, я воспрянул духом. Белый цвет успокоил меня, помог отстраниться, как всегда происходит с белизной. Я задержался в холле у телевизора, посмотрел новости. Все-таки запах дыма мне не померещился. Ночной дождь не остановил лесных пожаров: ветер дул с моря, и огонь продвигался к нам. Однако события за стенами больницы казались нереальными, как жизнь на Луне. Меня зазнобило: кондиционер работал на полную мощность, и после уличной жары кровь буквально вскипала в венах.
В надежде мягко вписаться в рабочий день, начав с простого, я заглянул к нашему новому физиотерапевту Карин, которая трудилась над Изабель. Я постоял в дверях, пытаясь стряхнуть беспокойство. Я любовался работой Карин: она делала массаж любовно, не переставая ласково разговаривать, и манипулировала руками-ногами Изабель, время от времени объясняя ассистенту Феликсу возможности оборудования. Карин год проучилась в Соединенных Штатах и привезла оттуда много интересных идей. Прежнего физиотерапевта я не любил. Он вечно ходил с кислой физиономией, а пациентов разминал с такой силой, словно готовил их к соревнованиям по бодибилдингу. Поэтому я был рад, когда он уволился, дабы пристальнее заняться собственными мускулами, и оставил в покое мускулы моих подопечных.
Завидев меня, Карин подошла и оживленно заговорила про новое оборудование, которое хотела бы заказать. Мы как раз обсуждали плюсы и минусы новой системы джакузи, и тут вошел отец Изабель, Эрик Массеро. Он мельком взглянул на дочь – сейчас Феликс электромассажерами обрабатывал ей плечи и руки. Массеро решительно зашагал ко мне. Господи, я про него забыл. Да я вообще про всех забыл. Я пожал Эрику руку и извинился за то, что не смог выделить ему время. Но сейчас мы можем спокойно поговорить, сказал я. У бедного Эрика глаза были на мокром месте. Он сказал, что ему не нравится состояние Изабель. Мы обещали, что у девочки будет больше шансов выздороветь, когда она наберет вес. Да, она действительно стала больше двигаться, но из комы не выходит вот уже несколько месяцев. И еще – ей хватает питания через трубку? Я успокоил его, как мог, и посоветовал наладить отношения с женой. Вы что, хотите сказать, из-за этого Изабель и не приходит в себя? Вы на это намекаете? Вполне может быть, ответил я. Неловкий разговор, и я провел его отнюдь не идеально; я ужасно расстроился. Лишнее подтверждение тому, что я теряю форму, зациклился на Луи и его матери, обделяя вниманием остальных. Жаклин из-за этого несет двойную нагрузку, как всегда, но пора брать себя в руки, пока Воден или еще кто не заметил, как я витаю в облаках и как отстранился от жизни пациентов и их родных за неделю, что прошла с появления Луи.
Я ушел, а Эрик так и остался стоять у окна, задумчиво глядя в сад. Я отправился в палату, где возле Луи – после его внезапного припадка – теперь дежурили неотступно. Но к нему я не подошел. Я хорошо относился к мальчику, но теперь он словно замарался; после истории с письмами я перестал верить кому-либо, даже коматозному Луи. Глупость несусветная, однако именно так оно и было.
Я сел за стол, принялся разбирать какие-то бумаги и в спешке набрасывать заметки по Изабель Массеро. Но в голове крутилась одна и та же мысль: неужто я начинаю сдавать? Через несколько минут, словно ответ на мой вопрос, пришел Ги Воден, замученный и нервный. Я сразу насторожился.
– Паскаль, хорошо, что я тебя застал, – сказал Ги и присел на стул напротив меня. – По-моему, нам нужно поговорить. Дело в том, что… – сказал он и почесал руку. – Извини, что вмешиваюсь, но вчера вечером Софи звонила моей Даниэль. Софи очень расстроена. Сказала, что у тебя роман с мадам Дракс. – Он тяжело вздохнул. – Это правда?
– Господи, Ги, конечно нет!
Я был просто взбешен. (Какая глупость! Мы просто поцеловались! Это еще ни о чем не говорит!) Происходит какая-то ахинея, объяснил я Ги. И рассказал ему про письмо с угрозой от Пьера Дракса, написанное якобы от имени Луи.
– Все это бредни Пьера Дракса, – прибавил я. – Который теперь внушил эти бредни Софи. А та помчалась докладывать вашей жене. Кстати, скоро сюда приедут из полиции: наверное, вам придется усилить охрану.
– Да, я в курсе – рассеянно ответил Ги. – Но послушай. Не могла же Софи все выдумать. Она совершенно уверена.
– Да это какая-то инквизиция!
– Мы желаем тебе добра, – Ги понизил голос. Мы оба разом глянули, нет ли поблизости медсестер. – Ты сам прекрасно понимаешь, что это не очень хорошо выглядит. Расхолаживает персонал. Кстати, остальные родственники тоже заметили, что ты стал рассеян. Ходят слухи, знаешь ли. Даже Джессика Фавро кое-что говорила, а ведь она всегда за тебя горой. Массеро тоже разочарован. Он прилетел аж из Испании, и для Изабель эта неделя может оказаться решающей.
Тут в палату вошла Жаклин, увидела сердитое лицо Водена, развернулась на каблуках и ретировалась в дальний угол. Наверняка и до Жаклин уже дошли слухи. Я вздохнул с облегчением, когда наш разговор был прерван звонком из полиции. Звонила Шарвийфор. Знаками я показал Водену, что мы договорим позже.
– Подумай хорошенько, – заметил Воден и удалился.
– Детектив Шарвийфор, полиция Виши. Жорж Наварра сказал мне, что и вы получили письмо.
Голос резкий и усталый; было слышно, как она щелкает клавишами компьютера.
– Да, – ответил я. – Если вы говорили с Натали Дракс, наверняка уже знаете, что Луи снова нас поразил. – Я подвинул к себе лист бумаги и начал машинально писать фамилию «Шарвийфор».
– Да, я в курсе. Очень интересно. Предупредите медсестер: бдительность и надзор круглосуточно. Далее: вы уверены, что Луи не мог написать эти письма?
– Это немыслимо.
– Но ведь он сел и заговорил, так? Позвал отца? Почему не мог написать?
– Слушайте, мы не понимаем механизмов его приступа. Но уверяю вас, вокруг столько персонала – мальчик не мог бы встать незамеченным.
– Кажется, в палате работает камера наблюдения?
Черт, ручка протекает. Можно сказать, меня загнали в угол.
Жаклин прикатила инвалидные коляски, чтобы родственники вывезли пациентов в сад. Я взял Луи – надел ему наушники и включил кассету с голосом матери. Мы выехали наружу. Воздух был одновременно выжжен и влажен.
В саду ко мне заспешила Джессика Фавро.
– Меня очень беспокоит Натали Дракс, – сказала она.
– В каком смысле?
– Она не хочет с нами общаться. Очень странно. Она никого к себе не подпускает. Ей так тяжело переносить горе в одиночку, но мне кажется, что…
– Что этого она и хочет?
– Да.
– Что ж, пока будем уважать ее выбор, – сказал я. Но уловил неуверенность в своем голосе, и Джессика тоже ее уловила. Что-то действительно не так, что-то не клеится, просто у меня нет времени разбираться. Откланявшись, я покатил коляску к декоративному пруду с фонтаном – он переливался на солнце, разбрасывая крошечные радуги. Мы с Луи сделали два круга, а затем я присел на скамейку и прочитал вслух несколько страниц из «La Planète bleue». Я не помню, сколько мы так просидели – я лишь глядел на фонтан. Прошли минуты, а может, часы. Мозг как будто выжали. Я пытался представить, о чем думает сейчас Пьер Дракс. Как он поступит дальше? Неужели он действительно следит за мной и Натали?
И если так, близко ли он сейчас?
Мне показалось, будто я почувствовал спиной чей-то взгляд, поэтому я встал и покатил коляску обратно в палату.
Около часа я проработал в кабинете, а затем позвонила Жаклин и сказала, что приехала Шарвийфор, она сейчас в палате. И впрямь: детектив сидела возле Луи и разглядывала его, словно лабораторный образец. Я замер в отдалении, наблюдая, как Шарвийфор снимает льняной форменный пиджак грибного цвета; под пиджаком обнаружилась белая рубашка – она едва не трещала по швам под напором пышного бюста.
Шарвийфор повесила пиджак на стул, не спуская глаз с Луи – наблюдательность не врача, но полицейского, для которого любой объект обречен стать уликой. Собственно говоря, Луи в некотором роде и был уликой. Шарвийфор подняла и отпустила руку мальчика, и та безвольно упала на кровать. Я-то прекрасно знаю, что у коматозных пациентов рефлексы отсутствуют: что ж, теперь детектив убедилась в этом сама. Я еле сдерживался, чтобы не прекратить это безобразие. Потом Шарвийфор дунула ребенку в лицо – опять никакой реакции. Затем она наклонилась и довольно громко проговорила ему на ухо:
– Луи? Ты меня слышишь? Я – детектив Шарвийфор. Ты спишь? Я бы хотела задать тебе несколько вопросов.
Откашлявшись, я торопливо приблизился и протянул ей руку. Детектив выпрямилась; меня вновь поразила чистота ее синих глаз, ясных и пронзительных.
– Значит, вы полагаете, что Пьер Дракс преследует свою жену? – спросил я, когда мы пожали друг другу руки. Шарвийфор посмотрела на меня холодно – да, какие странные, поразительные глаза.
– Доктор Даннаше, вопросы буду задавать я, и никак не наоборот.
Эта женщина – полная противоположность Натали Дракс. Неудивительно, что они не поладили.
– Что ж, задавайте, – вежливо ответствовал я.
– Что вы можете сказать о состоянии Натали Дракс?
Жестом я попросил ее отойти; мы пересекли палату и остановились у окна в сад.
– Ясное дело, женщина убита горем. – Я слышал в голосе раздражение и – да, нарочитость. Но и сдержаться не мог. – Я считаю, у нее нормальные реакции для человека, который уже не один месяц находится в состоянии стресса, а сейчас предвидит, возможно, последнюю каплю.
Детектив пристально посмотрела на меня:
– Вы хотите сказать, она близка к нервному срыву?
– Я просто говорю, что ее состояние нестабильно.
– Значит, она все-таки может сорваться?
Еще вчера, мчась сквозь оливковую рощу, я опасался самоубийства Натали; и уж точно я считал, что Филипп правильно прописывал ей антидепрессант. Но я не собирался говорить об этом Шарвийфор. Не в таких выражениях.
– Я считаю, она может не выдержать стресса, – сказал я.
– Уверяю вас, доктор Даннаше, я делаю все возможное, чтобы раскрыть это преступление.
– Что вам удалось узнать?
– Простите, но у нас не принято разглашать подробности расследования.
– Я знаю. Но если Натали грозит опасность – например, Дракс проникнет в больницу и попытается напасть на нее, на Луи или на меня…
Шарвийфор уверила меня, что ее коллеги обеспечивают нашу безопасность. Она уже беседовала с доктором Воденом. Повсюду в городе развешены фотографии Пьера Дракса, местная полиция поднята на ноги, снова объявлен розыск. Арест Дракса – лишь вопрос времени. Его обязательно поймают, я могу не беспокоиться. Тем временем из Парижа приезжает мать Пьера Люсиль, она хочет повидаться с Луи, а кроме того, после инцидента с письмами полиция собирается допросить ее снова. Нужно постараться, чтобы Люсиль и Натали не встречались. Старая мадам Дракс недовольна разводом сына с первой мадам Дракс; она считает, Натали – худшее, что случилось с ее сыном; Натали отвечает ей взаимностью. В результате бабушка толком не виделась с Луи.
– Но теперь она твердо намерена увидеть внука, – заключила Шарвийфор.
– То есть это второй брак Пьера Дракса? – Странно, что Натали не сказала об этом. О чем еще она умолчала? Но Шарвийфор не стала вдаваться в подробности. Ее интересовало, что мне известно о падении Луи в ущелье.
– Какова версия Натали Дракс? – осторожно спросила она.
– А что?
– Мне интересно, насколько ее версии разнятся. Пока мы не поймали Пьера Дракса, мадам Дракс – наш единственный свидетель. Разве что случится чудо, Луи очнется и сам обо всем расскажет. Скажите мне как эксперт – каковы шансы?
– Очень малы.
– Но во время приступа…
– Приступ – чистая случайность. Не буду и притворяться, что способен его объяснить. Может, сильная судорога, кратковременное возвращение в сознание – но это весьма нетипично. Не рассчитывайте, что Луи так запросто очнется и начнет давать вам показания. Не очнется и не начнет.
Мы стояли и молча обдумывали судьбу несчастного Луи; затем Шарвийфор вновь заговорила:
– И все-таки, что вам рассказала Натали?
– Практически ничего. Все началось из-за конфет. Отец и сын подрались. Луи упирался, потому что Пьер вдруг захотел увезти его в Париж, а мальчик был против.
– Натали говорила, где стояла, когда это случилось?
Я покачал головой:
– Я что, должен был просить ее нарисовать план? Вы меня простите, но мне кажется, что это ваша работа, а не моя.
Шарвийфор постучала мыском туфли по полу.
– Я сегодня говорила с Ги Воденом. Я так понимаю, ваша жена звонила его супруге и была в расстроенных чувствах. Переживала, что вы с мадам Дракс… ну, довольно близки.
Я замер в ужасе. С какой стати Ги рассказал ей об этом?
– Не беспокойтесь, доктор Даннаше. Я никого не осуждаю.
Меня прошиб пот.
– Я бы не сказал, что мы с ней особенно близки, – пробормотал я.
– Может, и так. Но, по крайней мере, вы с ней дружите, лечите ее сына. Я надеялась, у вас будут какие-то полезные соображения.
– Нет, – твердо ответил я. – Вряд ли.
Шарвийфор задумалась.
– Я попрошу вас быть внимательней и ни от чего не отмахиваться, – медленно проговорила она. – Если Натали скажет что-нибудь странное, необычное или такое, что противоречит ее прежним показаниям, – позвоните мне. Например, что за история с конфетами?
– А что такого?
– Как можно поссориться из-за пакетика конфет? Вас это не удивляет?
– Когда человек на взводе, он может сорваться по любому поводу. Очень много семейных ссор происходит из-за пустяков, – холодно ответил я.
– А вам известно, что Пьер Дракс – не родной отец Луи? – медленно произнесла Шарвийфор и в упор посмотрела на меня. Моим первым порывом было сказать, что я не в курсе. Сам не знаю почему; временами я сам себя не постигаю.
– Да, мне это известно, – наконец сказал я. Голос тихий и далекий; громадный прожорливый червь тревоги ворочался во мне. Шарвийфор неотрывно смотрела на меня – изучала мою реакцию. Даже не трудилась это скрывать. Осталось только вытащить лупу и сунуть ее мне в лицо. – И кто же его настоящий отец? – спросил я как можно безразличнее.
Детектив улыбнулась:
– Ведь это вы дружите с мадам Дракс. Спросите у нее сами.
– Вы хотите, чтобы я за ней следил? – Меня вдруг охватил гнев. – Чтобы я делал за вас вашу работу?
– Нет. Но это же вы у меня выспрашиваете. – Я это проглотил. – Раз она призналась вам, что Пьер – не родной отец Луи, она еще, должно быть, рассказала, что, когда Луи был грудным, она чуть не отдала его на усыновление, а потом передумала.
Я скрестил руки на груди и тут же пожалел, что тем самым выдал себя окончательно.
– Нет, я этого не знал. Но неудивительно, что она не сказала. Это же очень личное, правда?
– Да, несомненно.
– А этот психолог, Перес. Я бы хотел с ним пообщаться.
– Это пожалуйста, – сказала Шарвийфор. – Позвоните к нам в участок, мы дадим его телефон. Но он может отказаться разговаривать с вами.
– Почему?
– Перес нынче не в лучшей форме. Он не смог вылечить Луи. Вначале все вроде бы шло хорошо. Но мадам Дракс была недовольна и в итоге отказалась от его услуг. После трагедии она приехала к Пересу и обвинила во всем его. Он тяжело это воспринял и вообще перестал практиковать.
– И чем он сейчас занимается?
– Пьет.
О боже, подумал я. Чем дальше, тем хуже. Сославшись на занятость, я поспешил удалиться. Я вышел из палаты, чувствуя на себе взгляд Шарвийфор – она буравила меня глазами, словно лазером.
Когда я вернулся в кабинет, Ноэль доложила, что приходил Жорж Наварра. Ему требовались образцы почерка всех, кто контактировал с Луи, включая медсестер и даже Карин, хотя та видела Луи лишь однажды. Ноэль отксерила для инспектора мое деловое письмо и новогоднюю открытку от Филиппа Мёнье. Все образцы почерков отправятся на графологическую экспертизу в Лион. Что ж, подумал я, нужно отдать Шарвийфор должное: она старается. Я подумал о Софи. Наверняка уже приехала в Монпелье. Завтракает с девочками в их любимом ресторанчике на берегу моря. Я представил, как они втроем сидят за столом, и перед ними их любимое блюдо – раки, большая тарелка, месиво из панцирей, клешней и долек лимона. Будет белое вино, сплетни, а главное – смех. Солнце на лицах. Интересно, когда Софи им расскажет – и сколько? Пожалуй, всё. У них нет секретов.
Днем я решил посидеть дома за докладом. Без Софи можно спокойно сосредоточиться на работе – получается лучше, чем в больнице. Но то была не единственная причина. Я отправился домой самой длинной дорогой, через деревню. На центральной площади подошел к доске объявлений у здания мэрии. Воздух звенел от жары и полнился мерцающими миражами. На плакате «В розыске» я увидел лицо мужчины, которого Натали любила и за которого вышла замуж. Темноволосый мужчина лет сорока с лишним, со следами исчезнувшей красоты: крепкие скулы, высокий лоб, глубоко посаженные глаза. В лице Пьера Дракса чувствовалась внутренняя сила – сила, которой я не предвидел. Сердце мое сжалось. Пьер невозмутимо смотрел на меня в упор. На миг я почувствовал укол зависти, а потом – явного неприятия. Нет, даже скорее отвращения. Я ненавидел этого человека: он пытался убить собственного сына, а теперь угрожал и мне. Не исключено, что в этот самый момент он следит за Натали, или строит козни против Луи, или и то и другое. Этот человек знал, кто я такой и – отчасти – как я отношусь к его жене. Он хотел отнять у меня Натали. Я вспотел и отвернулся, устыдившись страха, что внезапно окатил меня.
Натали снова ночевала в больнице, и мы договорились, что я загляну к ней после вечернего обхода. Сегодня она снова уложила волосы в узел – это подчеркивало ясный, тонкий овал лица. Губы накрашены той же темной помадой, и еще Натали надела зеленое платье из китайского шелка. Она уставилась на меня настороженно, будто слегка смутившись, и беспокойно улыбнулась. В глубине души я понимал, что, похоже, Натали нарядилась ради меня, но мне было не до этого, не льстило и не привлекало. Я был не в своей тарелке. Из-за того, что она не сказала мне, – и даже из-за того, что сказала. Меня мучило воспоминание о лице Пьера Дракса, которое, видимо, поселилось у меня в голове. И еще я злился; злился на Натали (хотя при чем тут она?) за то, что Софи позвонила Даниэль, вследствие чего, как это ни болезненно, теперь все знают, что я влюблен. Я понимал, что неадекватен, но ничего не мог с собой поделать. Я не умею скрывать эмоций, и вся буря чувств наверняка была написана на моем лице. Натали предложила мне стул, а сама устроилась на кровати. Заговорила быстро, нервно и виновато:
– Простите меня, Паскаль. Я должна была многое рассказать вам, я понимаю. Просто… Это было очень тяжелое время.
– И кто же настоящий отец Луи? – Вопрос вылетел, груженный такой тупой злобой, что удивились мы оба. Натали отвела взгляд, сцепив пальцы на ожерелье. Снова накладные ногти. А ожерелье – стеклянное, зеленые бусинки, в тон платью. Зачем она нарядилась для меня? Это сбивало с толку и раздражало, как неприступный кроссворд.
– Он был моим бойфрендом, – сказала Натали. Кажется, голос дрогнул. – Я называла имя. Жан-Люк. Мы расстались, и я хотела про него забыть, но он…
Она умолкла и отвернулась. Господи, какая худенькая, какая беззащитная. Зачем я так поступаю с ней, зачем злюсь? Она не обязана рассказывать мне про свое прошлое, если оно причинило ей столько боли. Сердце мое смягчилось.
– Поделитесь со мною, и вам станет легче, – сказал я.
– Не станет. Просто поверьте мне.
– Но если другие знают…
– Никто не знает, – резко оборвала она. – И тому есть причина.
– Но я врач вашего сына, – робко возразил я, – и, надеюсь, ваш друг…
– Слушайте, обязательно все называть своими именами? – огрызнулась она и повернулась ко мне. Какой обожженный взгляд.
– Да, – просто ответил я. – Может, и обязательно.
Покраснев, она резко вдохнула.
– Меня изнасиловали, ясно? Теперь вы довольны? – хрипло прошептала она и опустила голову. Плечи беспомощно задрожали. Какой же я бесчувственный дурак, почему сразу не догадался? Своею хрупкостью она способна разбудить в мужчине не только самое возвышенное, но и самое низменное.
– Простите меня, пожалуйста. – Я сжал ее ладонь.
– Теперь вы понимаете, почему я не хотела говорить. Я не сразу поняла, что беременна. – Она говорила сухо, не поднимая глаз. – Или, может, догадывалась, но старалась об этом не думать. А когда убедилась, было уже поздно делать аборт.
– И вы не сообщили в полицию?
– Какой смысл? Нет смысла, если это знакомый, и я ведь его даже любила, по крайней мере, мне так казалось. Я хотела просто жить дальше, вот и все. Я переехала в Лион и там родила Луи. Совсем одна. Мать в Гваделупе, а сестра не желала меня знать.
– Это было очень храбро – не отказаться от ребенка, – мягко произнес я. – После того как… – Но я не смог подобрать нужных слов. Она поежилась и тяжело выдохнула, словно обессилела.
– Кто вам об этом сказал?
– Детектив Шарвийфор.
– Она не имела права.
Я видел, как давят на нее эти воспоминания. Натали сидела совершенно потерянная, волосы выбились и упали на лицо, а голые руки покрылись мурашками. Я с содроганием посмотрел на синяк, который уже потихоньку светлел.
– Так что же произошло? – прошептал я.
Она медленно выпрямилась, убрала со лба волосы и посмотрела на меня. Глаза у нее были красными и мокрыми, косметика потекла. А она так хотела выглядеть красивой. Как же мне было жалко ее. Или, может, то была любовь? Кто его знает, да и какая разница.
– Я действительно хотела отдать Луи, когда ему было всего три недели. Но эта пара, которая хотела его усыновить… – Она замолчала. Я протянул руку и осторожно погладил ее по волосам, тонким и нежным, как паутинка. – А потом я передумала, вот и все. Послушайте, я больше не могу…
Я опасливо наклонился и обнял ее. Натали меня не оттолкнула. Она похудела; я это чувствовал. Совсем невесомая, как скелетик.
– Вам не понравились эти люди?
– Дело не в этом. Просто они были такими счастливыми, – прошептала она. – Счастливая пара – во всяком случае, мне так показалось. Счастливы друг с другом. И счастливы усыновить моего Луи. – Голос у нее пресекся. – Господи, они были счастливы, счастливы. У них было все, о чем я мечтала.
Я сжал ее крепче.
– Сначала я вообще не смотрела на Луи, – сказала Натали. – То есть – вот так. Как на сына. И только после этого я вдруг… я поняла, что это мой сын. Что он мой. И что я могу любить его, смогу этому научиться, пусть даже он появился на свет при таких обстоятельствах. Смогу быть счастлива с ребенком, как и та женщина. И я подумала, что когда-нибудь, может, встречу мужчину, который захочет стать отцом для моего мальчика. Я поняла, что не нужно думать о том, откуда Луи взялся. И я подумала: я стану такая, как эти двое. Я просто буду любить его. И я стала его любить. Я оставила его себе.
– А потом вы повстречали Пьера?
– И все ему рассказала. Поначалу он относился к Луи, как настоящий отец. Он всегда хотел иметь детей.
– От первого брака у него были дети?
Натали напряглась.
– Я так понимаю, про Катрин вам тоже детектив рассказала?
– Да.
– И что же она говорила?
– Ничего особенного. Сказала, что Пьер был до этого женат.
– И больше ничего?
– Нет. А что?
– Господи, у меня такое чувство, будто всю мою жизнь отдали на милость… хищникам. – Она испытующе взглянула на меня. Я напряженно замолк.
– И я, по-вашему, тоже хищник? – медленно спросил я. – Вы на это намекаете? Неужели вы думаете, что я способен…
– Я же видела, как вы на меня смотрели, когда мы приехали с Луи. Прикидывали, насколько я… сломлена.
Эти слова прозвучали, как пощечина. Быть может, в ее словах была крохотная доля правды? Может, я и вправду хищник? Я мучительно покраснел.
– Мне очень жаль, если вы так про меня думали. Потому что у меня и в мыслях этого не было, и я никакое не животное.
Она закрыла глаза.
– Да, конечно. Может быть, я несправедлива. Вы не обижайтесь. Просто… мужчины доставили мне столько бед.
Ну еще бы.
Она внезапно улыбнулась – я уже знал, как Натали надевает эту вымученную оживленную улыбку, когда безуспешно хочет показаться храброй. Сердце мое сжалось. Я нащупывал следующий вопрос и отчаянно боялся перегнуть палку.
– И когда… когда все начало ломаться? Я имею в виду – между Пьером и Луи?
– Довольно скоро. Луи без конца болел, ранился, он был трудным грудничком, трудным двухлеткой. Он всегда был… ну, в общем, трудным. Поэтому работать я не могла, сидела дома. Потом Пьер вбил себе в голову, что у Луи плохая наследственность. Чем больше он к нему охладевал, тем упорнее пытался это заглушить, очень много им занимался. Со стороны Пьер казался идеальным отцом. И в каком-то смысле так оно и было. Но в глубине все было очень хрупко. И тогда я – ну, я решила поскорее забеременеть. Родить нашего ребенка, чтобы все наладилось. Но у нас ничего не вышло.
Она была такой несчастной, такой потерянной, такой одинокой. И я приник к ней – я не мог удержаться. И поцеловал ее. Я просто не мог. И ощутил, что отдаюсь этой женщине не так, как это было прежде, – ибо кто прежде так нуждался во мне? Мне хотелось – мне отчаянно хотелось – исправить зло, причиненное другими мужчинами, в том числе и мною самим. Извиниться за всю несправедливость, которую она так мужественно сносила. Чтобы мир ее стал счастливым, чтобы она улыбнулась; и я знал: если очень постараться, если любить ее сильно-сильно, тогда она будет спасена. Наверное, она тоже это понимала, потому что не вырвалась из моих объятий и тоже обняла меня – робко, по-своему. Мы опустились на кровать и лежали, целуясь, цепляясь друг за друга. Я гладил ее по голове, тыкался в мягкое, пушистое золото ее волос. Вновь и вновь я целовал ее руку чуть ниже плеча, целовал то место, где сделал ей больно, и клялся себе, что никогда больше не сделаю больно этой женщине и не дам ее в обиду другим мужчинам. Никогда. Отныне моя миссия – сделать ее счастливой.
А потом мы занимались любовью – нежно, медленно, страстно. Она плакала, но то были слезы облегчения. Я тоже чуть не плакал. Моим чувствам не было названия, но они переполняли меня. Потом мне настала пора идти. Я сказал, что немного смущен, все произошло так быстро…
Она улыбнулась. Ничего страшного. Она тоже немного смущена. Ты иди.
Я так и не сказал ей, что люблю. Я даже себе едва посмел признаться. Но я обязательно скажу. И быть может, в один прекрасный день она раскроется, как цветок, и тоже полюбит меня.
Потом я сидел рядом с Луи, держал его за руку и вспоминал прошедший день. Должно быть, я уснул, потому что когда я очнулся, уже работала другая смена.
– Вы снова ходили во сне, – сказала медсестра. – И я не стала вас трогать.
– И куда я ходил?
Она улыбнулась:
– Это было так странно. Мне даже не по себе. Вы сидели в кресле, а потом встали и подошли к столу. Я была в другом конце палаты и не сразу поняла, что с вами. Но у вас была странная походка. Жаклин рассказывала, что недавно у вас такое было. Она предупредила, что это может повториться.
– И что я делал? Просто сидел за столом?
– Сначала да. А потом достали рецептурный бланк и его заполнили. Потом скомкали и бросили в корзину для бумаг. Поднялись из-за стола, вернулись к Луи, уснули и проснулись вот только сейчас.
– Покажите мне этот рецепт.
– Да, конечно. – Она лукаво посмотрела на меня: – Мне было интересно, и я потом подглядела. Доктор Даннаше, это полная ахинея. Вы сейчас сами будете смеяться.
Она наклонилась, выудила рецепт из мусорной корзины, расправила и положила передо мной на стол. Одного взгляда мне хватило. Я попытался выдавить смешок, но ничего не получилось.
– Только никому не рассказывайте, – пробормотал я. – Хорошо?
Я старался говорить спокойно, а сам заливался по́том. Совсем не мой почерк, но эти огромные, наползающие друг на друга буквы я узнал. И мне стало нехорошо.
В рецепте я написал названия известных ядов. И заполнил графу «имя пациента»: мадам Натали Дракс.
Она говорит, я был тогда совсем маленький и не могу помнить. Мне было два месяца. Похоже на синдром внезапной младенческой смерти. Я не мог дышать. Легкие – это такие два мешочка из мяса. Делаешь вдох – и мешочки больше, делаешь выдох – и мешочки сдуваются. С самого рождения она укладывала меня спать рядом с собой. Дети любят спать рядом с мамами: у нас была на двоих одна большая кровать.
У нас тогда не было Папа́. Я ведь никогда тебе не рассказывала. Ну вот, теперь ты знаешь и про Папа́. Может, ты и сам догадывался. Иногда мне кажется, что ты очень о многом догадываешься, Лу-Лу. До того, как появился Папа́, мы с тобой жили вдвоем. Я молчала об этом, потому что не хотела тебя расстраивать. Но теперь я могу рассказать. Теперь я о многом могу тебе рассказывать.
В общем, в ту ночь я тебя чуть не потеряла. Ты столько раз мог умереть, но тот случай был первым.
Бедная Маман, у нее, наверное, душа уходила в пятки.
Она рассказала мне, как вдруг отчего-то проснулась. Была глубокая ночь, все вокруг не так, а потом она услышала, что я дышу не так, как дышат дети, потому что я задыхался.
Я включила свет, взглянула на тебя и закричала, потому что решила: наверное, во сне я перевернулась и придавила тебя, это все из-за меня, я не могу быть хорошей матерью, моя сестра так мне и говорила. Первым делом я об этом и подумала. У тебя лицо посинело, легким не хватало воздуха. Я тут же вызвала «Скорую», они приехали и увезли нас. По дороге ты чуть не умер. Тебе надели кислородную маску, чтобы легкие заработали. Потом тебя увезли, а я все ждала в коридоре и плакала. Я столько плакала, что потом слезы кончились, я стала совсем пустая. А потом я позвонила человеку, с которым познакомилась, когда ты был совсем крохотным, только родился, и этот человек приехал и утешил меня, и просидел со мной до утра, мы сидели и боялись, что ты умрешь. Мы сидели в коридоре, и он всю ночь держал меня за руку.
А потом вышел доктор. Он все не так понял, подумал, что мы муж и жена, что этот дяденька – твой отец. Мы над этим посмеялись, но потом он действительно стал твоим папой. Несколько месяцев спустя мы стали жить вместе и переехали в Gratte-Ciel, а потом поженились. Я считала, что так для нас лучше всего, мы хотели быть одной семьей. Нам с тобой нужен был человек, чтобы он был добрый и о нас заботился. Предыдущая жена Папа́ расстроилась, но он ее никогда не любил. Ему лишь казалось, что он ее любит. А любил он одну меня, еще до того, как мы повстречались. Только меня любил. И тебя.
– Я не понимаю, о чем она говорит, – заявил я Густаву. – Все шепчет и шепчет на ухо.
– Необязательно ее слушать, – подсказывает Густав. – Она и знать не будет.
– Она знает про все-все.
– Ничего подобного, мой маленький джентльмен. Дети думают, будто папы и мамы все знают, но это неправда.
Потом приходит Жаклин и гладит меня по руке. Это приятно. Жаклин пахнет перечной мятой, и еще она хочет, чтобы все люди, даже взрослые, были ее детьми. У нее умер сын, его звали Поль, а Жаклин продолжает с ним разговаривать. Большинство людей не знает, что такое возможно. Я и сам не знал. Я ничего не знал, кроме того, что написано в медицинской энциклопедии, и «Les Animaux: léur vie éxtraordinaire», и еще в других книжках. Но теперь я узнаю́ все больше интересного.
– Паскаль, тебе не помешает свежий воздух, – говорит Жаклин. Это в палату вошел доктор Даннаше, его зовут Паскаль. Жаклин за него беспокоится, потому что у него едет крыша. – Ужасно выглядишь, Паскаль. Как ты спал?
– Не особо, – отвечает он.
– Я прикатила коляски. До прихода детектива можешь кого-нибудь выгулять. Сходи в сад, тебе и самому это не помешает.
– Я тоже пойду с тобой погуляю, – шепчет Густав. – Куда бы ты ни пошел, я последую за тобой, мой маленький джентльмен. На стене в кабинете доктора Даннаше я увидел карту пещеры. Она нам пригодится. Гляди. – И Густав указывает на картину в рамке.
– Это не похоже на карту. Похоже на чью-то голову.
– Это карта, мой маленький джентльмен. Ты уж мне поверь.
– Выйди на свежий воздух, – слышится чей-то голос. – Прекрасный день. Жарко. Обжигающе жарко.
– Мы погуляем в саду, – говорит доктор Даннаше. – Если придет его мать, скажите, где мы. Я надену ему плеер.
– Коляска готова.
– Ну вот и хорошо, – говорит Густав. – Мы пойдем туда, где потемнее. Только ты и я. Чтобы не было солнца. Я знаю одно место. Оно есть на карте. Там холодно, как в морозилке. Слышно, как капает вода. И пищат летучие мыши. Ты ведь любишь летучих мышей, мой маленький джентльмен? Я отведу тебя в пещеру и покажу стену, где я кровью записал их имена. В этой пещере хорошо умирать.
На улице жарко, птицы поют, пахнет цветами и дымом. От всего этого хочется превратиться в хилую плаксу, и вот мы двигаемся, как будто на колесиках, и Маман снова говорит мне на ухо про то, какой я у нее хороший и что она всегда будет меня любить, и что никто не виноват, не волнуйся, мой хороший, они его найдут и посадят в тюрьму, и мы снова будем жить вдвоем, и я отвезу тебя на Красное море, ты будешь плавать вместе с дельфинами, и еще мы купим машину, маленькую красную спортивную машину, двухместную, только для нас двоих. И знаешь, что еще, мой дорогой Луи? Если человек делает неправильный выбор, он должен с этим смириться. Люди должны мириться с тем, что сделали. Ты тоже выбрал. Это был твой выбор, Луи.
А потом она говорит совсем другим голосом. Я его боюсь, Лу-Лу. Боюсь. Он словно где-то рядом. Я чувствую, как он думает плохое. Чувствую, как он сочиняет небылицы.
– Да не слушай ты ее, – говорит Густав. – Слушай меня. Или доктора Даннаше. Или считай про себя до тысячи. Главное, не слушай ее, договорились?
– Мой Папа́ пьет слишком много пива, вина и коньяка, – говорю я Густаву. – И подвергает риску свою семейную жизнь. Но мне все равно, потому что я без него скучаю. Когда я о нем думаю, это как пить горячую кровь.
– Давай немного посидим, – говорит доктор Даннаше. – Знаешь, Луи, я получил очень странное письмо, и твоей маме такое тоже пришло. Тебе что-нибудь об этом известно?
– Ничего не говори, – шепчет Густав.
– Ну конечно, откуда тебе знать. Как думаешь, Луи, я не сбрендил? Тебе не кажется странным, что твой лечащий врач во сне прописывает твоей маме яд?
– Тсс, – говорит Густав, – не разговаривай. Это не по правилам.
– Ну да ладно. Я взял с собой «La Planete bleue». Вот, послушай. В 1998 году биологи наблюдали, как морские обитатели пожирают мертвого серого кита. Сначала приплыли сонмы амфиподов – ракообразных длиной в несколько сантиметров: своими острыми челюстями амфиподы вонзались в мертвую плоть…
И так далее, и тому подобное.
– Расскажи мне что-нибудь интересное, – прошу я Густава, а доктор Даннаше все читает свое.
– Я могу рассказать про «Le Petit Prince»[48], я его знаю наизусть.
– Тра-ля-ля, это же детская книжка. Папа́ вечно хотел мне ее читать, потому что в ней про аэропланы.
– И про планету, и про мальчика, и про баобаб. Про целую кучу всего, – говорит Густав. – Впрочем, ты прав: наверное, ты из нее уже вырос. Ладно, тогда вот тебе другая история. Жил на свете мальчик, и у него были мама и папа, которые его очень любили. Дальше рассказывать?
– Нет, про это не стоит. Там плохой конец.
– Вовсе необязательно, – говорит Густав. – Можешь выбрать конец, какой захочешь.
– Следом за амфиподами появлялись глубоководные рыбы, многие из них были падальщиками с сильно развитым обонянием.
– Не так-то просто быть мамой Дерганого Мальчика, – говорю я Густаву. – Иногда ему грозила очень большая опасность, и мама не справлялась. Хотя я знаю, что она пыталась. Точно пыталась.
И еще мне бы хотелось разглядеть сквозь бинты лицо Густава и каменистую землю, пропахшую лавандой и дымом: если бы я мог открыть глаза, я бы увидел сад с гравием, и цветы, похожие на желтые фейерверки, и, может быть, даже море и морских обитателей, живущих глубоко-глубоко под водой.
– …Например, миксины, похожие на угря: миксины, изворачиваясь штопором, вонзаются в плоть мертвого кита, отрывая от него кусочки. Следом за миксинами приплывают пряморотые акулы – те отхватывают куски покрупнее. Когда закончит свою пирушку первая волна гостей, приплывают другие падальщики, менее расторопные: офиуры, полихеты и крабы. Они обгладывают кита до самых костей, и от животного остается лишь белый скелет (см. иллюстрацию).
– Я помню эту иллюстрацию, – говорю я Густаву. – Китовые кости на морском дне, обглоданные паразитами. Паразиты могут и живыми питаться. Умный паразит не станет уничтожать существо, в котором живет. Ему это невыгодно. Ему нужно, чтобы оно жило как можно дольше, потому что, если оно умрет, паразиту придется искать другое живое существо, или он тоже погибнет.
– Давай еще погуляем, – говорит доктор Даннаше и катит коляску дальше. Густав, прихрамывая, следует за нами, и долго-долго молчит. Потом доктор Даннаше останавливается. – Лаванда. Чувствуешь, как пахнет лавандой, Луи?
Конечно, чувствую, запах бьет мне прямо в нос, но я не могу сказать.
– Она тебя любит, мой маленький джентльмен, – говорит Густав. – Любит и очень скучает. Можешь попробовать вернуться. Только теперь у вас будет совсем другая жизнь. Сам знаешь.
– Знаю, – отвечаю я Густаву, и мы продолжаем наш путь.
– Знаешь, о чем я мечтал в пещере? О том, как буду гулять по саду с мальчиком вроде тебя и еще со своей женой, – говорит Густав. – Мы трое были маленькой семьей, мы шли и держали за руки своего сына, а он шел между нами. Мы считали до трех, и на счет «три» его поднимали, как на качелях. Ему очень нравилось. Все маленькие дети любят, когда с ними так играют.
– Я знаю, как называется каждое растение в этом саду, – говорит доктор Даннаше. – И цветы, и деревья, и кустарники. Это из-за Лавинии. Она была моей пациенткой, а до болезни работала ландшафтным дизайнером. Шесть лет в коме. Мы с ней читали книжки о растениях. Лавиния подарила мне деревья бонсай. Я думаю, они бы тебе понравились, Луи. Их выращивать – настоящее искусство, стержневые корни надо подрезать.
У доктора Даннаше такой голос, будто он вот-вот расплачется. Мы медленно объезжаем больницу. Спереди похоже на модель «Лего», все белое. По белому камню большими буквами написано: «La Clinique de l’Horizon», а внизу призрачные буквы: «L’Hôpital des Incurables».
– Ты знал, что больница раньше так называлась? – спрашиваю я Густава.
Но он молчит, он умеет молчать. Густав кашляет, изо рта у него что-то вылетает и падает на гравий. Похоже на мокроту, только не мокрота, а грязная вода, и в ней – водоросли.
– Да, знал, – говорит Густав. Мы ушли от доктора Даннаше и углубились в лес. – Знал. Я неизлечимо болен, мой маленький джентльмен. Но тебя можно вылечить.
Доктора Даннаше уже не разглядеть. Больница далеко, и сад тоже. Густав идет впереди: его голова, пухлая от бинтов, маячит впереди, как белая лампочка. Нас обступают деревья, очень жарко, и тут могут быть змеи, в таком лесу обычно водятся гадюки. У гадюки на спине темный зигзаг или прямая полоска с пятнышками. Гадюка может укусить ребенка насмерть, и для взрослых она тоже опасна, особенно для больных и немощных.
– Давай наберем сосновых шишек, – предлагает Густав. – Разведем костер.
Это классная идея, и я бегаю по лесу и подбираю шишки покрупнее, потом мы складываем их в горку, еще и еще, а шишки можно скреплять, они держатся чешуйками, и мы подбрасываем короткие сучки и целые ветки, и наша куча растет, все выше и выше, она уже с меня ростом.
– Моей Маман это бы не понравилось, – говорю я Густаву. – Она не любит, когда я играю с огнем.
– А ты любишь играть с огнем?
– Люблю. Я хотел бы стать поджигателем. Тогда бы я убил всех моих врагов.
Густав протягивает мне коробок со спичками:
– Поджигай.
Я чиркаю спичкой и засовываю ее поглубже в гущу сухих веток и прутиков, с которых мы начали нашу кучу, и огонь ползет по сосновым иголкам и плюется мелкими искорками, и вот уже наша куча разгорелась вовсю. Мы стоим и слушаем, как шипит и гудит наш костер, горячий, красный.
– Теперь все само догорит, – говорит Густав. – Наш костер будет гореть так, как ты захочешь, – потому что здесь все происходит по нашим правилам. Пойдем, мой маленький джентльмен. Мы отправимся с тобой в темное место. Самое темное место на земле. Только ты мне веришь? Ты должен точно быть уверен, что веришь мне. Люди скажут, будто я тебя похитил, но это неправда. Ты же это понимаешь, да?
Я знаю, что ничего он меня не похитил, я верю ему, пусть его лицо и закрыто бинтами, я беру Густава за руку, и мы вместе спускаемся с холма, заросшего лесом.
Я вернулся в кабинет и просидел там полчаса, перебирая все события в памяти. Мысли метались беспомощно, будто ящерка в норе с засыпанным ходом. На Прованс опускались сумерки, заходящее солнце прорывалось сквозь тучи, отбрасывая оранжевые блики на сосновый лес, на виноградники, облепившие дальний холм. Я оглядел свои карликовые деревца. Клен совсем зачах: пять листочков повисли вяло и безжизненно. Почему я во сне прописал Натали эти нелепые яды? И зачем написал два письма, причем одно из них – себе самому? Либо я свихиваюсь, либо меня использует Луи Дракс. А если так, кто в это поверит? Уж наверняка не Натали. И тем более не детектив Шарвийфор.
В больнице, согласно недавно пересмотренным правилам, кассеты в камерах наблюдения менялись ежедневно, а потом неделю хранились под замком в столе. Кассеты перезаряжали в шесть вечера. Я дождался восьми и вернулся в палату – как раз начиналась пересменка, обе медсестры ушли в дальний угол палаты. Я приблизился к столу, отпер нижний ящик, нашел кассету за вчерашний день и за четверг, сунул в карман. Голова кружилась; как ни странно, мне не было стыдно. Я шагал домой в сгустившейся темноте; вокруг трещали цикады, запах гари усилился. Над землей шевелилась вечерняя жара.
Без Софи дом казался пустым и слишком огромным. Я вошел в гостиную, налил себе бокал «Перно», затем вставил кассету в видеомагнитофон и присел на диван. Я нервничал, хотя не представлял, что увижу. Часть меня пыталась отстраниться, посмеяться над абсурдностью моих подозрений. На экране я увидел нашу палату крупным планом, в центре кадра – кровать Луи. Из-за прогонов черно-белая картинка дергалась: Луи неподвижно лежит на кровати, зато его соседи время от времени подают некоторые признаки жизни, особенно активна Изабель. Я включил пленку на быструю перемотку до того места, где я вхожу в палату и сажусь рядом с Луи. Картинка слегка расплывалась, но я с содроганием отметил, какой у меня измученный вид. Господи, во что я превратился. Неужто вот так меня и видят окружающие? Я смотрел дальше: вот я наклоняюсь, вытаскиваю книгу и начинаю читать вслух. Я снова прокрутил пленку до того места, где я обмяк и уронил книгу. Я видел, как неподвижно сижу в кресле, и больше ничего не происходит. Вот появляется медсестра, а потом снова уходит. Вот ерзает в постели Изабель. Затем вдруг я вскакиваю и подхожу к столу. Беру лист бумаги и что-то быстро записываю, хватаю лист, комкаю, бросаю в корзину и возвращаюсь на свой пост. Съемка у нас велась в прерывистом режиме, и на просмотр всего эпизода ушло буквально несколько секунд. Я отмотал назад и посмотрел еще раз. Как-то странно я держу ручку. Сначала я даже не понял, в чем неловкость, а потом меня как громом поразило.
Ведь я правша. Но на видео писал левой рукой. Так вот откуда этот корявый почерк. Вторую кассету я смотреть не стал. Я уже знал, что там будет.
Я поднялся с дивана, в голове запульсировала кровь. Покачиваясь, я успел дойти до ванной, и там меня стошнило. Я сполоснул ванну, почистил зубы, умылся холодной водой. Сердце было готово лопнуть.
Потом я позвонил девочкам и долго слушал длинный гудок. Я уже собрался отключиться, но трубку сняла сонная Мелани. Услышав мой голос, она мигом проснулась и начала ругаться. Мама в ужасном состоянии, сказала Мелани, до того дошло, что она хочет устроиться на работу в Монпелье. Так что я тебя поздравляю, прибавила Мелани. И вообще, что с тобой происходит? Кризис среднего возраста?
– Мне нужно поговорить с мамой. Это очень важно.
– Папа́, уже час ночи. И она все равно не будет с тобой говорить.
– Мне нужно сказать ей что-то важное, – повторил я. – У меня, кажется, проблемы. На работе.
– Что за проблемы? Не из-за мадам ли Дракс, на которой ты так повернут?
– Нет. Из-за ее сына. Послушай, cherie, прости, что разбудил. Ты все-таки передай маме, что я звонил. Скажи ей… Нет, просто передай, что я ее люблю.
– Любишь? Папа́, не зли нас. – Голос Мелани задрожал. – Ты нас расстроил, разозлил, разочаровал и…
– Я все понимаю, – сказал я. – Будь снисходительна. Мне сейчас очень тяжело, я пытаюсь выкарабкаться. Прошу тебя, Мелани…
Она повесила трубку. Я подлил себе выпить, включил радио. В Провансе лесные пожары были уже в восьми местах, из них два не поддавались тушению, а тот, что побольше, – всего лишь в десяти километрах от Лайрака, к западу от Канн.
Вот как все может меняться. И ландшафт, и брак, и жизнь.
Я толком не знал, как поступить. Я ничего не смыслил в графологии. По-моему, это никак не точная наука. Сможет ли полицейский графолог установить связь между кривой, будто пьяной, писаниной моего двойника-лунатика и к тому же левши и моим обычным каждодневным почерком, образец которого отдала полиции Ноэль? На этот вопрос я не мог ответить. Пожалуй, это возможно. А значит, пока кассеты у меня, я выигрываю совсем чуть-чуть времени.
Наутро я сел в Лионский поезд, прихватив адрес и номер телефона. Еще я взял пленки, помятый рецепт для Натали и копию письма, написанного самому себе.
Симпозиум проходил днем, в гостинице «Софитель» с видом на Рону; я с трудом сосредоточивался на докладе по приросту сознания. Доклад вышел неважный. Я перепутал некоторые слайды и показывал их не в том порядке. Обычно я люблю презентации и наслаждаюсь почти до идиотизма. На сей раз не получилось. Не доклад, а настоящая пытка. Несколько раз я сбился, потом уронил страницу. Я как будто наблюдал за собою издали – далеко, но недостаточно далеко, чтобы не заметить: выступаю я хуже некуда. Народу в зале было много, но мне достались весьма жидкие аплодисменты. Так же бестолково я отвечал на вопросы – повторялся и уходил от темы. Мысли мои где-то витали.
После заседания я попытался отыскать Филиппа Мёнье. Он ведь должен был появиться – я надеялся расспросить его про Луи Дракса. Но Филиппа я не обнаружил. Проверил список участников, но и там не нашел его фамилии. Я в расстройстве понадеялся, что Филипп заглянет все равно, а потому торчал в баре, где ко мне прицепилась старая знакомая Шарлотта – в студенческие годы у нас был короткий роман. Шарлотта радостно поведала мне, что сделала хорошую карьеру, ее второй муж – педиатр и она очень счастлива. У них пятеро детей на двоих, и они живут всемером, а на каникулы собираются в Калифорнию. Я почти не слушал Шарлотту, и меня бесили ее огромные тяжеловесные серьги. Да и вообще она показалась мне вульгарной и недалекой. Я вдруг понял, что тоскую по Натали. Скучаю по ее страдальческому лицу. При мысли о ней сердце мое сжималось от странной путаницы счастья и боли. Потом я вспомнил о вчерашнем неудавшемся звонке к Софи. Я встал; меня слегка покачивало на мягком ковролине. Чего я вообще хочу?
– Как твои? – спросила Шарлотта, словно отгадав мои мысли.
– Отлично, – уклончиво ответил я.
Шарлотта с улыбкой ждала продолжения рассказа о моем семейном счастье, но мне не хотелось дальше врать и тем более не хотелось говорить правду, поэтому я извинился и ушел. Банкет я тоже пропустил – голова была забита совсем другим.
К семи часам я приехал в район небоскребов, нашел нужный мне дом-развалюху на рю Мальшерб и поднялся в глухом лифте, от которого у меня началась клаустрофобия. Я позвонил в дверь, но никто не открыл. Я хотел было уйти, но дверь скрипнула, и в темноте лестничной площадки надо мною воздвигся гигант с детским лицом. Марсель Перес явно не ожидал гостей – не говоря уж о незнакомцах, которые имеют наглость свалиться как снег на голову. Я не предполагал, что он окажется выше меня – и однако он был выше. И моложе – едва за сорок.
– Я доктор Даннаше, – представился я. – Лечащий врач Луи Дракса. Вы не откажетесь со мной поговорить?
Детское лицо психолога затуманилось. Я рассмотрел его повнимательнее. Темные сальные волосы, густая челка, упавшая на глаза. Под глазами круги, на щеках и подбородке – трехдневная щетина. Марсель мялся, не желая меня впускать, но я успел показать ему бутылку «Перно», купленного в казино за углом.
– Это вам. Не желаете выпить со мной?
Сработало. Он пропустил меня и провел на маленькую кухню, где в полной тишине открыл бутылку и наполнил бокалы. Молча пригласил в гостиную – я вошел и сел в кресло. Вот, значит, куда Луи приходил на терапию. Не вдохновляло. Было очевидно, что и до нашего аперитива Перес не терял времени: на столике стояла початая бутылка «Перно» (я угадал) и недопитый бокал.
– Прошу вас, присаживайтесь, – сказал он и поставил мою бутылку на столик.
Коротко я рассказал о том, как чувствует себя Луи и что прогноз плох. В общем, он вряд ли выберется из комы.
– Бедный, бедный, – пробормотал Перес и отвел взгляд.
– Я слышал, вы больше не практикуете.
– Да, – мрачно подтвердил Перес. – Не практикую.
– Это из-за Луи? – Он был такой сломленный – а может, такой пьяный, – что я решил говорить без обиняков. Этот человек – развалина.
– Нет. Из-за его матери. Когда случилось несчастье, она пришла ко мне. – Перес говорил, глядя мне в глаза, – мне стало не по себе. Он отпил вина и закашлялся, на шее заходил кадык. – Она сказала, не дай бог из-за меня еще кто-нибудь пострадает.
На подоконнике я заметил бинокль. На книжных полках – альбомы по примитивному искусству, книги о художниках, какая-то классика, много Флобера. Целая полка отведена под психологию. Но квартира была аскетична: стены голые, никаких украшательств, кроме горки морских ракушек.
– Слушайте, я уже рассказал детективу Шарвийфор все, что мог, – произнес Перес. – Ответил на все ее вопросы.
Перес быстро хмелел, но, как и детектив, смотрел с пытливым профессиональным интересом. Я улыбнулся, отпил еще вина. «Перно» ударяло в голову, и это было нехорошо, потому что нам предстоял серьезный разговор. Я почти не ел. Пить надо с умом.
– А на мои ответите? – спросил я.
– Я рад помочь Луи, – ответил Перес. – Если это возможно… – Он как-то сразу сник, но взгляда не отвел. Я видел, что он порывается что-то сказать. – Натали утверждала, что я должен был это предвидеть.
– И вы тоже так думаете?
– В определенном смысле да. Я согласен с тем, что недопонял ситуацию. Не уловил определенных знаков. В чем и признался детективу.
– Вы имеете в виду Пьера Дракса?
– Я имею в виду все в совокупности, – ответил он. – Вы и не представляете. Но хочу сказать в свое оправдание…
– Я вас ни в чем не обвиняю, – поспешно вставил я. – Я не за этим сюда пришел. Не думаю, будто кто-то вообще мог это предотвратить. Но вы рассказывайте.
– Дело в том, что я работал вслепую. Натали Дракс должна была меня предупредить о некоторых вещах. До того, как она привела Луи на сеансы, я о многом ее расспросил, но она умолчала о самом важном. Если бы я знал то, что знаю теперь, я по-другому бы слушал Луи. Время от времени он повторял, что Пьер ему не родной отец. Я считал это выдумкой. А на самом деле так и оказалось. Луи не знал, что это факт, – просто слышал обрывки разговоров, ловил вибрации. У мальчика была потрясающая интуиция. И еще у него часто выплывала тема изнасилования.
Марсель замолчал и внимательно посмотрел на меня, пытаясь понять, в курсе я или нет. Я медленно кивнул.
– В общем, Луи был гораздо догадливее, чем все мы думали, – заключил Перес. – Он был талантливым ребенком. Если б я знал, что он может такое угадать… Если бы я знал, многое встало бы на свои места. Но только теперь все прояснилось.
– Вам нравился Луи? – тихо спросил я. – Мне ведь не пришлось с ним пообщаться. Каким он был?
– Удивительный, необычайно восприимчивый ребенок. Он закручивал такие истории! Я никогда не мог разобрать, где в них настоящее, где преувеличение, а где он просто-напросто сочиняет. Подтрунивает надо мной, не подпускает к тому, что его на самом деле тревожило.
– Но вам он нравился?
– Мне платили не за то, чтобы он мне нравился. Луи меня завораживал и одновременно приводил в бешенство. Порой он бывал агрессивен, что-нибудь колотил в моем доме. После того как наши сеансы прекратились, он прислал мне письмо.
– Письмо?
Внутри у меня что-то екнуло.
– Он любил писать письма. – Перес тяжело поднялся и подошел к столу в углу. Открыл ящик и вытащил сложенный лист бумаги. – Но мне он написал всего одно. Это копия, оригинал забрала полиция.
Я взглянул на письмо. Классический детский почерк – ровный и аккуратный, достойный всяческой похвалы.
– Кроме письма в конверт были вложены хомячьи какашки, – грустно улыбнулся он. – Что вполне в духе Луи. Письмо я отдал детективу Шарвийфор.
Ты жирный врун, Жирный Перес. Ты сказал, что не хочешь меня больше видеть. Ты сказал, что я невозможный. Она мне сама сказала. И еще ты обещал, что это останется между нами, а сам все наврал. Ты отстойный. Я желаю тебе, чтобы ты умер поскорее или заболел мерзкой болезнью.
Вот это гнев. Я был поражен. Ну и ребенок. Что с ним сделали, как довели до такого состояния? И кто?
Перес вытер слезы рукавом. Заметив мой взгляд, пожал плечами и отвернулся.
– Я тоже получил письмо от Луи, – медленно произнес я. Во рту пересохло. – Поэтому я и пришел к вам. Не только для того, чтобы задавать вам вопросы. Мне нужна ваша помощь.
Он резко обернулся, в глазах боль.
– Какое еще письмо? Он же в коме.
Я вытащил ксерокс письма и рецепт, протянул их Пересу. Подождал, пока тот их изучит.
– Ну? – Он посмотрел на меня. – Я ничего не понимаю. Лучше объясните.
– Ребенком и подростком я ходил во сне. Потом не делал этого много лет. Но недавно, когда появился Луи, я снова начал. Только я особо никуда не ходил. Я писал письма. Я написал это письмо, еще одно – для Натали, и еще выписал ей этот рецепт. Написал их во сне – у меня есть видеозапись.
Перес медленно кивнул, не отрывая от меня взгляда. Я видел, как в голове его роятся вопросы, видел, как нарастает волнение.
– Так… список известных ядов, – бормотал Перес. А потом хлопнул по столу так, что зазвенели бокалы. – Это Луи. Абсолютно точно. Он всякие факты собирал. Про медицинские аномалии, про яды. Все совпадает. Это Луи. Поразительно. И письмо тоже. Это Луи.
У меня отлегло от сердца.
– А я уж начал подумывать, что схожу с ума, – признался я.
– Неудивительно, – кивнул Перес. – И вы не поделились с полицией, потому что они все равно бы не поверили, что это Луи.
Он сказал это сухо, не упрекая.
– Да.
– Вас можно понять, – сказал Перес. – Но стоит очень серьезно все обдумать.
Потом мы долго говорили. Он загорелся и своим волнением заразил меня. Я был напуган, сбит с толку и растерян – пожалуй, не в силах оценить происходящее, помимо вреда моей репутации. Но теперь я смотрел под другим углом. Мы получили шанс. Надежду для Луи – и, возможно, искупление для человека, вбившего себе в голову, будто именно он отправил Луи на тот свет. Марсель Перес был навеселе, однако соображал лучше и быстрее, чем я предполагал.
– Вы – его проводник, – сказал он. – Через вас он общается с внешним миром. Он что-то в вас углядел. Хочет вам что-то сообщить. Думаю, что последует продолжение. И это письмо, – твердо прибавил он, – очень типично для Луи. Эмоционально травмированный ребенок с эдиповым комплексом. И, кстати, левша.
Он замолчал, яростно соображая.
– Так что же мне делать? – спросил я.
– Возвращайтесь в Лайрак. Побольше находитесь возле Луи. Спите в палате, и он обязательно выйдет на связь. Быть может, он ближе к нам, чем вы думаете. И еще: следите за Натали.
– Следить?
– Да, следить. Даже если влюблены, – мягко прибавил он. Это был не вопрос – утверждение. Я вскочил с кресла и рванул к двери, но Марсель продолжил: – Ведь вы и поэтому ко мне пришли, да? Луи вас разгадал?
– Какая глупость, – сказал я и потянулся за пиджаком.
Но я его не обманул. Он лишь грустно смотрел на меня.
– В конце концов, это не мое дело, – вздохнул он. – Но я вас предупредил: Натали гораздо сложнее, чем кажется. Ей больше, чем Луи, требовалась психотерапия. С родителями часто так бывает. Поначалу казалось, что у нее в голове все в порядке, но… Она все время была в отказе. Это она, а не я, разорвала контракт. Это она решила, что Луи больше не будет сюда приходить. А ведь у нас намечался некоторый прогресс. Теперь-то я понимаю, в чем дело: Натали испугалась, когда Луи что-то такое разгадал – такое, что связывало его с изнасилованием. Натали не хотела больше никаких догадок. Это я сейчас так думаю. А тогда я просто растерялся.
– Вы ее вините?
– Я ее понимаю. Но, – в конце концов сказал он, – что бы я ни говорил о Натали Дракс, о ее психическом состоянии, хочу, чтобы вы знали одно: Луи умер – вернее, чуть не умер – по моей вине.
– Это вам Натали сказала?
– Да. Это она мне сказала. И была права.
– Вы действительно считаете, что его столкнул отец?
– Я сделал неправильные выводы, – медленно произнес Перес. – Мне казалось, Луи ладит с отцом. А на самом деле все было сложнее. Из-за того, о чем я не знал. Я очень долго думал об этом. Я-то всегда считал, что Луи сам себя травмирует.
– А теперь вы думаете, это делал отец? Или оба родителя?
– Я общался с Луи всего год. Я не знаю семейной ситуации до меня. Но тогда у меня было полное впечатление, что Луи это делает сам. Чтобы привлечь внимание родителей. А теперь я уже и не знаю. И не представляю, как выяснить. Только если Луи сам захочет рассказать.
Прощаясь, он изобразил грустную алкоголическую улыбку.
– Держите меня в курсе, – попросил он. – Если понадобится, я могу подтвердить в полиции, что это не вы написали письма.
Поблагодарив Переса, я ушел. Сев в последнюю электричку в Прованс, я сразу же заснул как убитый.
Должно быть, во сне я вновь переживал разговор с Пересом, потому что, проснувшись через два часа в полупустом вагоне, уже не боялся, а радовался; Перес заразил меня оптимизмом, и я предвкушал открытия. Я смогу пробиться к сознанию ребенка, разберусь, что он хочет сказать, и попутно как-нибудь оправдаюсь. Коллеги скажут, что это дикость и притянуто за уши. Водена тоже сложно убедить. Но выход мы найдем. Жаклин будет на моей стороне, в этом я не сомневался. Перес меня поддержит. К приезду в Лайрак я принял еще одно решение. Вообще-то оно возникло само после беседы с Пересом. Некоторое время я буду видеться с Натали только по делу. Пока ей требуется моя защита – ни больше ни меньше. Чтобы двигаться дальше, нужно разобраться со своими чувствами. Подумать о Софи.
Я представил себе, как она с девочками смакует вино, как читает в кровати Толстого и засыпает, не сняв очки. Сердце у меня защемило.
Я вошел в дом и вновь почувствовал, как пуст он без Софи. Я хотел было снова позвонить дочерям, но передумал.
Если придется говорить с Софи, что я ей скажу?
Что я сошел с ума? Что девятилетний ребенок вступает со мной в телепатическую связь? Что я безнадежно одержим Натали Дракс?
Утром я проснулся рано и явился на работу уже в семь, полный решимости ни с кем не общаться, спрятать голову в песок, не нарываться на неприятности и как-то ослабить этот странный магнетизм Натали, от которого нам обоим только хуже. Но всякий раз, когда я вспоминал, как мы занимались любовью – как она обнимала меня, по-детски всхлипывая, – у меня подгибались колени. Я закрылся в кабинете, предупредив Ноэль, что занят и прошу соединять меня только в экстренных случаях. У меня и впрямь горела статья для американского журнала по неврологии.
В общем, я углубился в работу – у меня всегда это хорошо получалось. В десять в дверь постучала Ноэль, смущенная и испуганная.
– Это не совсем экстренный случай, но мне кажется, вы должны быть в курсе.
– Что такое?
– Позвонила Жаклин, просила вас прийти. Там в палате инцидент. Может, и до сих пор. Напали на одну из родственниц. Мадам Дракс.
В груди – большой взрыв. Я побежал. Когда я влетел в палату, там творился хаос. Там были и Воден, и Шарвийфор, и полицейский, которому полагалось присматривать за Луи. Натали Дракс нигде не видно. Тумбочка Луи перевернута: в луже воды на полу валялись осколки и цветы – огромные лилии и имбирь; лепестки искалеченные, будто в суматохе их топтали. Подошла Жаклин, встала у кровати Луи.
– Кевина, Изабель и Анри я увезла в комнату физиотерапии, включила им музыку.
– Натали в порядке?
– Напугана, конечно, поранила руку. Берта ее обработает.
– Что случилось? Как он сюда прорвался?
– Не он, а она, – шепотом сказала Жаклин. – Мать Пьера. Люсиль Дракс.
У меня отлегло от сердца.
– Влетела в палату и закричала, чтобы Натали оставила ее внука в покое. Натали сидела спиной к двери, держала Луи за руку. Не сообразила, что происходит, пока Люсиль на нее не накинулась.
Я обескураженно, а затем в ярости слушал рассказ Жаклин: старуха схватила Натали за плечи и стащила со стула, ругаясь на чем свет стоит. Натали пыталась вырваться, случайно опрокинула тумбочку и разбила вазу. Полицейский пытался разнять женщин, но они сцепились насмерть.
– А Луи? Была какая-нибудь реакция?
– И не шевельнулся.
– Ну и слава богу.
Я в изумлении тряс головой, пятясь от нашей санитарки Фатимы, которая принесла швабру. К нам с Жаклин приблизилась Шарвийфор.
– Где Натали? И как она себя чувствует? – спросил я.
– Жорж отвел ее в комнату. Сильно испугалась. Но никаких серьезных травм.
– Теперь ясно, в кого Пьер Дракс такой агрессивный, – заметил я; мы с Шарвийфор, не сговариваясь, оставили Жаклин и направились к французскому окну.
Шарвийфор пожала плечами:
– Не знаю, не знаю. Все гораздо сложнее, чем кажется.
– В каком смысле?
Мы вышли на террасу, на самый солнцепек.
– Доктор Даннаше, – тихо сказала детектив. – Хочу вам сказать, что, когда речь заходит о Натали Дракс, докопаться до правды не так-то легко. И вы не располагаете всеми фактами.
– А вы, конечно, располагаете? Послушайте, я по опыту знаю… – начал я, но она оборвала меня на полуслове.
– Доктор Даннаше, должна сказать вам, что со вчерашнего дня мы располагаем очень интересными сведениями. Мы и сами не ожидали такого поворота дел. Натали Дракс сейчас информируют.
– О чем?
– У нас есть улика, и мы отправили ее на анализ. – Шарвийфор опустила на нос солнечные очки и посмотрела в сад. – Возможно, это ерунда, доктор Даннаше. Но если нет, через час я об этом узнаю.
Графологическая экспертиза. Я покраснел; живот скрутило спазмом. Вот сейчас бы во всем признаться – что я сделал, как я это обнаружил. Перес меня поддержит. Но я промолчал. Сославшись на занятость, ушел в палату. Оставил детектива на террасе озирать залитый солнцем пейзаж. Вдали на горизонте уже собирались тучи.
Я присел у кровати Луи и тихо прошептал ему на ухо:
– Я не знаю, что у тебя на уме, Луи, но я слушаю. Поговори со мной еще, ладно? Я знаю, что ты пытаешься. Я в беде. Я могу тебе помочь, но и ты тоже постарайся помочь мне. Вдвоем мы точно выкарабкаемся.
Но Луи не шевельнулся: на щеках темнели тени от ресниц, рот слегка приоткрыт, дыхание едва уловимо.
Я вернулся в кабинет и позвонил в комнату Натали, но у нее включился автоответчик. Что ж, ее можно понять. Я оставил краткое сообщение: мол, очень сожалею об инциденте, мне необходимо переговорить с ней срочно. Оставил номер своего мобильного, просил перезвонить.
– Берегите себя, – заключил я. – Я бы хотел, чтобы вы…
Я закрыл глаза, крепко зажмурился. Положил трубку. А чего, собственно, я хотел? Чтобы она полюбила человека, который даже во сне ее ненавидит?
Мадам Люсиль Дракс оказалась женщиной за семьдесят с открытым взглядом и благородными чертами; она вовсе не походила на обезумевшую старуху, которую я воображал. Я встревожился – и еще почувствовал себя предателем, согласившись встретиться с ней или даже предложив ей сесть. Однако она имела полное право навестить внука и переговорить с его лечащим врачом. Она приехала к Луи из самого Парижа. Отказать ей неучтиво и решительно непрофессионально.
Мы пожали друг другу руки, и я сказал спокойно, но довольно жестко:
– Мне известно, что между вами и вашей невесткой произошел инцидент. Должен сказать, что подобное поведение абсолютно недопустимо в палате, где лежат коматозные больные. Да и в любой палате.
– Я знаю. И прошу у вас прощения, – сказала Люсиль Дракс. – Это была, мягко говоря, весьма неприятная встреча. Натали не позволяла мне видеться с внуком – вы это понимаете, я надеюсь? Сказала, что и близко меня не подпустит, после того как Пьер… исчез.
Я не нашелся с ответом. Я видел, что Люсиль захлестывают ее собственные переживания.
– Так вы в первый раз навещаете Луи?
– В том-то и дело! – рявкнула Люсиль Дракс. Она готова была расплакаться. – Его вообще никто не навещал. А теперь появились новые сведения, и… Ой, простите. – Она прижала руку ко рту. – Я же должна молчать. Возможно, полиция ошибается, я только об этом себе и твержу. Я так беспокоюсь за Пьера, а теперь особенно. Это так на него не похоже.
– Но после того, что он сделал…
Люсиль Дракс резко встала и заговорила – с достоинством и яростью. Голос ее дрожал, но был силен, и в нем звенела убежденность.
– Нет, доктор Даннаше, мой сын не покушался на жизнь Луи. Мой сын не способен на такое. Пьер любил Луи сильнее, чем его любила Натали. Уж поверьте мне.
Она задохнулась. Я потянулся через стол и коснулся ее руки. Меня переполняла жалость.
– Пожалуйста, останьтесь, – попросил я и снова указал на кресло. Мне не хотелось с нею спорить. У меня не было сил. – Давайте лучше поговорим о Луи.
Я заварил кофе – меня уже трясло от кофеина, – и мы поболтали ни о чем, чтобы разрядить обстановку, а затем я рассказал о состоянии Луи. Люсиль задавала вопросы коротко и по существу. Я спросил ее о письмах. Она заявила, что совершенно немыслимо подозревать в этом Пьера.
– Совершенно с вами согласен, – сказал я. Мне было стыдно. Надо ей сказать. Но что я мог сказать? Какими словами? Она решит, что я безумец. Так что лучше держать язык за зубами. Скоро она сама обо всем узнает. Эти новые «сведения» могли означать только одно: графологи меня раскусили. Про письма Люсиль Дракс, как и Марсель, сказала, что это очень похоже на Луи. «Просто непостижимо», – вот что сказала Люсиль. Так спародировать стиль ее внука мог лишь человек, который хорошо его знал. Да, продолжила мадам Дракс, Луи писал ей один-два раза в год. Немного эксцентричный мальчик, совершенно уникальный. Очень милый, но трудный ребенок.
– В основном он благодарил за подарки, но не только. Иногда рассказывал про летучих мышей и других зверей, писал про школу, про окружающий мир. Не по годам развитый ребенок, неудивительно, что его никто не понимал. Интересно, каким был его настоящий отец.
Я чуть не поперхнулся кофе. Она явно не знала всю правду. Но считала, что знает.
– Приятный, интеллигентный человек – во всяком случае, сестра Натали так рассказывала.
– Мне казалось, Натали в ссоре с сестрой?
– Так оно и есть. Но мне хотелось побольше узнать о женщине, на которой женился мой сын. Поэтому я разыскала ее сестру.
– И когда это было?
– Четыре месяца назад, когда Пьер жил со мной в Париже.
– И что еще она рассказывала про отца Луи?
– Франсин? Ничего особенного. Сказала, что он очень приятный человек и все так нехорошо получилось. Тут я согласна. Но если бы не он, у меня не появился бы внук. Так что грех мне жаловаться.
– Что значит – «нехорошо получилось»? По-моему, это, мягко говоря, преуменьшение.
При этих словах мадам Дракс испытующе посмотрела на меня.
– У этой истории есть несколько версий, доктор Даннаше. Франсин говорит одно, а Натали рассказывала Пьеру совсем другое. Две разные истории. Но я больше верю Франсин, а она сказала, что у Натали был роман с Жан-Люком и что…
Тут в дверь резко постучали, и в комнату вошла детектив Шарвийфор. Она была бледна и чем-то взволнована.
– Прошу прощения, – сказала она, – мне срочно нужно переговорить с мадам Дракс. Доктор Даннаше, вы не оставите нас на минуту?
Я злился, что нас прервали. Люсиль Дракс чуть не выложила мне что-то важное. Не очень приятное, но весьма полезное. Я ретировался в комнату Ноэль. Ноэль пришла охота поболтать – ее откровенно увлекало происходящее.
– Бедный мальчик, – сказала Ноэль. – Тяжело ему пришлось, пока они там дрались.
– Луи в коме, – напомнил я.
– Да, но все равно тяжело.
Поняв, что ей ничего из меня не вытянуть, Ноэль начала хвалиться своими внуками. Ее младшенький получил медаль на соревнованиях по плаванию, с чем я ее и поздравил. А старшенький чуть ли не лучший в классе. Сын получил повышение (я очень за нее рад), невестка вроде бы опять готова забеременеть, раз их положение теперь стабильнее. Я отсыпал ей поздравления с тем и с этим, хотя на самом деле не слушал. Потом из моего кабинета раздался вой, потом тишина, потом опять вой. Мы с Ноэль переглянулись, навострив уши. Из кабинета доносилось только примирительное бормотание детектива Шарвийфор.
Потом дверь открылась, и детектив появилась на пороге:
– У вас есть носовой платок?
Ноэль молча указала на пачку бумажных платков.
– Что случилось? – спросил я. Шарвийфор лишь расстроенно поглядела на меня, схватила бумажные платки и снова исчезла за дверью.
Через пять минут они вышли вдвоем. Люсиль Дракс еле передвигалась. По щекам размазаны слезы, взгляд безумный. Шарвийфор подала мадам Дракс руку, и та судорожно ухватилась за нее, как утопающий за соломинку.
– Я должна отвезти мадам Дракс в Виши, – тихо проговорила детектив. – Доктор Даннаше, очень скоро к вам зайдет Жорж Наварра. Думаю, вы догадываетесь, о чем идет речь.
И они ушли.
События последующих суток вспоминаются смутно – расплывчатые лица, разговоры, словно обрывки тревожного сна, который приснился давно, но от которого мне только предстоит излечиться. Излечиться в буквальном смысле – исцелиться, забыть, простить, понять, жить дальше. Странная размытая клякса воспоминаний цвета кровавого вечернего неба, болезненного заката, что завершает гнусный день.
Вскоре после того как детектив Шарвийфор увезла старую мадам Дракс, появился озадаченный Жорж Наварра. Он странно держался, как будто пытался симулировать формальность. Что он и делал, как вскоре выяснилось. Когда Ноэль ввела его в кабинет, инспектор откашлялся – кашель, чтобы нарушить тишину, а не прочистить горло, – но ни слова не сказал. Я вышел из-за стола, и мы поздоровались. Наконец он заговорил. Я должен проследовать в полицейский участок для допроса, сказал он. Ноэль подшивала документы у меня на столе: услышав такую новость, она тихонько икнула в изумлении. Извинилась и поспешила уйти прочь.
– Мне очень жаль, – сказал Наварра.
В своем фатализме я знал, что рано или поздно это произойдет. Но, как это всегда бывает, когда теоретическое знание обретает внезапно конкретную форму, реальность потрясла меня. Наварра поспешил меня уверить, что никаких обвинений не предъявлено. Нужно лишь прояснить один «вопрос». Насчет писем. Пришло заключение графолога, и получалось, что мною написаны оба письма якобы от Луи Дракса – и мне самому, и мадам Дракс.
– Я не преследовал никакого злого умысла, – сказал я. – И писал их в состоянии, когда не отвечал за свои поступки. Попытайтесь понять: я находился в измененном состоянии.
Наварра посмотрел на меня тупо, потом беспокойно нахмурился.
– Вам лучше сейчас ничего не говорить, доктор Даннаше, – пробормотал он. – Проедемте в участок.
На выходе из приемной я попросил Ноэль позвонить в Монпелье и сообщить Софи, что меня допрашивают в полиции. Затем передумал и велел не звонить. Затем снова передумал.
– Только особо не тревожьте ее, хорошо?
Ноэль поморщилась: она была преисполнена благородного негодования. Это было чересчур для ее хрупкой психики, и она потянулась за спасительным кремом для рук.
Шурша белым гравием, машина Наварры тронулась с места. На выезде из больницы я увидел нашего садовника мсье Жирардо – он наклонился над бордюром из лаванды. Оторвав цветок, он мечтательно размял его в пальцах и поднес к лицу. Как же я завидовал ему в эту минуту. Увидев меня, мсье Жирардо улыбнулся и помахал.
Мы вырулили на дорогу и поехали быстрее.
– Должен вам сказать, доктор Даннаше, вы меня здорово удивили, – заявил Наварра. – Устроили всю эту комедию с первым письмом, вызвали меня…
– Я не устраивал никакой комедии. Вам это сложно будет понять, но я действительно не отдавал себе отчета в том, что делаю. Если это вообще был я. А это еще нужно доказать. Послушайте, я в детстве был лунатиком. Рассудите сами – зачем мне писать самому себе письмо с угрозами? Вот я чего не понимаю.
– Лунатиком, говорите? – задумчиво переспросил Наварра. Какое-то время он просто молчал в задумчивости.
– А как же Пьер Дракс? – наконец поинтересовался я. – Поиски продолжаются?
– Нет, – ответил Наварра. – В этом же больше нет необходимости.
Он свернул по указателю налево, затем набрал скорость, чтобы обогнать трактор, груженный бревнами.
– Как это нет необходимости? Он до сих пор скрывается!
– Собственно, Пьер Дракс уже ни от кого не скрывается, – произнес Наварра, быстро глянув на меня. Взгляд испытующий, недоверчивый. – Мы его нашли. Поэтому Шарвийфор и приехала за его матерью. Повезла ее в Виши на опознание.
– Нашли? Это же просто отлично! Теперь наконец…
Инспектор оборвал меня на полуслове:
– Тело. Мы нашли тело Пьера Дракса.
Я молча уставился на его аккуратный профиль. О чем тут говорить? Пьер Дракс мертв. Следовательно, он никого не преследовал. Не писал никаких писем. Не…
– Суицид? – наконец выдавил я.
– Не знаю, – ответил Наварра. – Пока никто не знает.
Полицейский участок Лайрака – маленькое сонное царство: на доске объявлений под сквозняком шевелятся многочисленные памятки, повсюду – разруха под контролем. Наварра провел меня в комнату для допросов и сухим официальным тоном сообщил заключение графолога: письма были написаны левой рукой, хотя автор правша.
– К сожалению, кассеты с записями, относящимися к данному периоду времени, исчезли, – медленно проговорил Наварра. Затем вздохнул и тихо прибавил: – Доктор Даннаше, вам стоит переговорить со своим адвокатом либо как-то постараться найти эти кассеты.
Я чувствовал, что Наварра хочет мне помочь, но я не знал, как ему это позволить; каковы здесь границы дозволенного? Может, выложить всю правду? Мол, да, это я взял кассеты, потому что достоверно знал, кем написаны письма. Но писал я их во сне, подчиняясь Луи. Перес подтвердит мои слова, он обещал; но тогда он был нетрезв, да и помнит ли он о нашем разговоре? Может, лучше ничего не говорить и вызвать адвоката? Пока я мучился сомнениями, Наварра, вздохнув, предложил мне побыть одному и все хорошенько обдумать, а затем ушел. Потом я услышал, как лает в коридоре собака. Я подошел к окошку и увидел Натали с Жожо; Натали висла на локте женщины-полицейского. Натали недавно плакала и выглядела измученной. Я вспомнил, как ее хрупкое тельце прижималось ко мне, как я чувствовал каждую косточку, и у меня комок подкатил к горлу. А потом внезапно – обжигающие слезы. Мне хотелось окликнуть Натали, но я знал, что нельзя. Да и что я ей скажу? Ей наверняка уже сообщили о смерти Пьера. И сообщили, что письма написал я. По-видимому, уже спросили, не желает ли она подать на меня в суд. Видимо, Натали считает, что я чокнутый. Если только, как и Перес, не догадывается, что через меня говорит Луи. Она должна поверить. Мне кажется, мой ребенок – он вроде ангела. Она хотя бы понимает, что я люблю ее? Неужели не чувствует?
Луи Дракс – всего лишь очередной медицинский случай, так к нему и относись, – вот что советовал мне Мёнье.
Но я не смог. И тут меня как громом поразило. Может, Филипп разглядел в Луи нечто странное – потому и предупреждал меня? Я-то заподозрил, что он влюблен в Натали. Но быть может, есть другое объяснение? Я должен с ним поговорить.
В комнату для допросов влетел Ги Воден. Покровительственно возложил руку мне на плечо и объявил:
– Тебе нужно отдохнуть. Я только что говорил с Наваррой. Ты уж прости, Паскаль, я никак не думал, что ты настолько переживаешь. К тому же Софи уехала в Монпелье…
Ги мог и не говорить, что, с его точки зрения, у меня нервный срыв.
– Это совсем не то, что ты думаешь! – возразил я. Но я знал, что это безнадежно.
– Знаю, знаю. Наварра мне рассказал, что ты лунатик. Ты уж прости, но что-то не очень верится. – Воден горько вздохнул. – Ты замечательный врач, но тебя явно занесло. На редкость непрофессионально. Знаешь, у меня сейчас завал. Поболтать не смогу. Но воспользуйся моим советом: возьми больничный – а показания напишешь после. Отстранись от ситуации.
Затем пришла Жаклин. Явилась с пакетом черного винограда и водрузила его на стол. Сообщила, что встретила на улице Водена, и он ей все рассказал.
– Это Луи тебя надоумил, – заявила Жаклин. Она подвинула ко мне пепельницу для косточек и начала отщипывать для меня самые красивые виноградинки. Я молча ел виноград, а Жаклин сидела и смотрела – как будто ждала, когда подействует лекарство. Я и впрямь чувствовал себя благодарным инвалидом.
– Но Ги сказал… – произнес я.
Жаклин фыркнула:
– Ты что, не знаешь Ги? Он просто не хочет неприятностей на свою голову.
– Скажи Натали, – попросил я. – Она поверит. Поговори с ней, Жаклин. Пожалуйста.
Жаклин улыбнулась, но как-то неуверенно.
– Конечно, поговорю, – быстро сказала она. И вручила мне большую виноградину. Темную, как кровь. – Чем больше народу верит, тем лучше. Я, кстати, не теряла времени. Мне звонила Софи. Она все знает от Ноэль. Ужасно расстроена. По-моему, и хочет вернуться, и одновременно не хочет. Что ей сказать, если она снова позвонит?
Я понимал, почему Софи предпочитает оставаться в стороне. К чему она сейчас вернется? Я ведь не переменился. Я так же безнадежно и нелепо влюблен в Натали Дракс. Вопреки себе, вопреки всем инстинктам, что внушали мне проявить здравомыслие, я поддался тому, что не мог контролировать. Я не переменился. И не хотел меняться.
– Передай Софи, что со мной все в порядке. Я просто хотел, чтобы она была в курсе. – Я подумал о Натали. О письмах. О ядах, которые ей прописал.
Луи заставил меня выписать своей матери яд. Эмоционально травмированный ребенок с эдиповым комплексом, объяснял Перес.
В коме Луи Дракс хотел, чтобы его мать умерла.
Но почему? Что это за ребенок, если хочет покарать мать, которая любит его? Желает таких бед женщине, которая и без того ни жива ни мертва?
Жаклин ушла. Я доел виноград и выложил на столе косточки концентрическими кругами. Странное дело, но меня это успокоило и отвлекло от любых мыслей.
Густав подбирает большую еловую ветку с шишками, чиркает спичкой и поджигает с самого кончика, и тогда хвоя шипит в огне, а Густав поднимает ветку и машет. Сыплются искры, а я кашляю.
Каждому ребенку нужен взрослый друг, которому он мог бы доверять. Так Маман говорила. Но кто этот взрослый друг? И как его распознать?
– Ты когда-нибудь зажигал такой факел?
– Не-а. Здоровско.
Густав держит меня за руку, точно как Папа́. Только Густав гораздо медленнее Папа́, потому что хромой. У Густава переломаны все косточки, и еще он худой, потому что ему нечего есть. Он слабый, как девятилетний мальчик, – ткнешь его пальцем, и он упадет. В драке я бы его одолел или даже мог бы случайно убить. Точно вам говорю, такое бывает. Например, кто-нибудь разозлится и уже не понимает, что творит, а потом жалеет, но уже ничего не поделаешь.
Стемнело, слышно, как ухает сова, в воздухе пахнет горелым от леса, который горит, и если посмотреть вниз на холм, виден красный огонек нашего костра, но он, наверное, приближается, потому что огонь распространяется со скоростью потопа, только огонь может забраться наверх, а вода не может, если это не какая-нибудь гигантская приливная волна под названием цунами, она способна опустошить целые местности, например несколько Карибских островов. Я иду с Густавом и крепко сжимаю его руку, в которой чувствуются все косточки, и до меня кое-что начинает доходить. Я должен рассказать об этом доктору Даннаше, потому что, если тебе грозит опасность, нужно рассказать взрослому, которому доверяешь. Но доктор Даннаше куда-то исчез, и я не слышу его голоса. Он всегда был рядом, как будто в другой комнате или под водой с гигантскими трубчатыми червями. А теперь растаял, как звезда. Папа́ однажды рассказывал про такие звезды: смотришь на звезду, а на самом деле ее уже нет, она исчезла, а вместо звезд видишь свет – это все, что от нее осталось. Но иногда действительно видно, как исчезает звезда. Вот ты смотришь на нее, но стоит моргнуть или отвернуться на секунду, а звезды уже и нету. И вот я то ли моргнул, то ли отвернулся, и доктор Даннаше исчез, а вместе с ним пропали остальные – Маман и медсестры… Куда подевался «l’Hôpital des Incurables»? Может, если я и захочу туда вернуться и рассказать все доктору Даннаше, я все равно не смогу. Я чувствую, как приближается опасность, и мне страшно.
– Мы почти на месте, – говорит Густав. – Держись меня, мой маленький джентльмен.
Но потом Густав спотыкается о корень и падает, и тогда я замечаю, какой он тощий – аж все ребра торчат, и Густав лежит на земле, отхаркивает водоросли и мокроту, и мне от этого еще страшнее, потому что вдруг он умирает быстрее, чем я думал, и может, это я его убиваю – может, в этом опасность. Я хочу поднять Густава, но он слишком тяжелый, и я сижу возле него и жду, когда он отдышится, чтобы отправиться дальше. И мы идем дальше, только совсем медленно, потому что силы у Густава иссякли, он разрядился, как батарейка 3-А.
Потом, кажется, мы спим, потому что просыпаемся в другом месте. Тут холодно, медленно светает, а мы сидим на склоне какой-то горы и видим внизу огромную дыру, черную и зловещую, а из нее идет холодный воздух, как будто кто-то дышит на морозе.
– Нам туда, – говорит Густав. – Нам нужно спуститься. Ты ведь любишь лазать по горам, мой маленький джентльмен.
Только мне страшно. Обрыв очень крутой, а человеку, у которого переломаны все косточки и он весь забинтован и совершенно без сил, туда и вовсе не спуститься. И еще я не хочу идти туда с Густавом, потому что если мы попадем в эту дыру, как мы выберемся наружу? Нам оттуда уже не вылезти. Это отстой, и мне бы нужно поговорить с доктором Даннаше или даже с Жирным Пересом, рассказать про страх, который сжимает меня, как будто огромная змея, вот-вот кости хрустнут. Но никого нет, только я и Густав, обмотанный окровавленными бинтами, а если ты делаешь в жизни выбор, это твой выбор, и больше ничей.
– Я не хочу лазать. Лазать – отстой.
– Доверься мне, мой маленький джентльмен, – говорит Густав. – Я тебе подсоблю. Сейчас запалю факел. Смотри.
Он достает спички и поджигает кончик сосновой ветки с иголками – шшш, – иголки шипят, стреляют искрами, как фейерверки, и звенят, и бинты Густава кажутся совсем бело-снежными, а кровь на них – темная, как земля, сухая земля, и мне вдруг так хочется увидеть его лицо, пусть даже у него лица и нет.
– Давай спускаться, – говорит он. – Я пойду первым. Потом ты. Просто ползи за мной, и все. Спешить не будем. Потихоньку, с передышками. Лучше задом. Нащупывай ногами, куда ступать.
И он снова кашляет, а потом ползет к обрыву и медленно, задом, начинает спускаться, и над головой держит факел из ветки, она вся полыхает и трещит, плюется горящими иголками, а когда Густав меня зовет, я ползу следом, хотя мне страшно, но у меня нет выхода, и вот я тоже спускаюсь задом, хватаюсь за камни, сую пальцы в расщелины – холодно, замерзаю – и держусь. Нам еще долго карабкаться, а страх не проходит, и в легкие забивается холодный воздух, и ноги коченеют. Я весь дрожу – от холода, но от страха тоже, – а сосновая ветка чадит, я задыхаюсь от дыма и кашляю, а спуск все не кончается, мы ползем в полутьме, все ниже, и ниже, и ниже почти во тьму, а Густав где-то внизу, его не видно, только факел, и я сползаю прямо в опасность, я ее чую.
– Уже скоро! – кричит Густав. Он словно где-то далеко внизу. – Я уже на самом дне, – говорит он, – тут плоско. Сейчас зажгу еще один факел, мой маленький джентльмен, тебе будет виднее. Вот так. Осталось всего несколько метров.
Потом тощей рукой он легонько поддерживает меня за пузо, помогая спуститься, но падает, потому что у него совсем нет сил, а я стою на площадке, она ровная, мы в пещере, и при свете факела видны стены из камня, они похожи на кость, мы как будто внутри жуткого черепа.
– Здесь?
– Да, – отвечает Густав. – Послушай, как журчит вода.
Мы стоим и слушаем воду, и я, кажется, такое раньше слышал, давным-давно – может, Папа́ плескался в душе.
– Ты должен мне верить, маленький джентльмен, – шепчет Густав. – Ты должен верить, что я люблю тебя и никогда не причиню тебе зла.
А потом он указывает на камень:
– Вот тут я написал кровью ее имя. И еще имя своего сына. Видишь?
Я смотрю. Сначала ничего не видно, потому что очень уж темно. А потом видно. Огромные, кривые и корявые буквы, я таких огромных букв в жизни не видел, и видно, что кровь на камне потемнела, как у Густава на бинтах, которые он начинает разматывать, он все разматывает и разматывает бинты, и они кудрявятся, как спагетти «болоньезе».
КАТРИН
ЛУИ
Я смотрю на имена долго-долго и все моргаю и моргаю, а потом оборачиваюсь и вижу его. Он уже снял бинты, и я вижу его лицо.
Через час вернулся Жорж Наварра. Он немного ожил. Глаза заблестели.
– Что новенького? – спросил я.
– Пока ничего определенного, – сказал Наварра. – Но я говорил с доктором Воденом и мадам Дракс. У нее сейчас много других проблем, и она не станет предъявлять обвинения. Может, она потом передумает, но сейчас она в том еще состоянии, сами понимаете. Так что живите спокойно, только верните больнице то, что позаимствовали. А пока…
Внезапно в руках у Жоржа возникла папка с бумагами, ему там что-то понадобилось. Немного порывшись, он вытащил страницу из «La Monde».
– По идее я должен хранить молчание, Паскаль, – сказал Наварра, – но, по-моему, вам можно это показать, поскольку новость стала достоянием гласности. – Он протянул мне газету, указал на заголовок. И ушел, тихонько прикрыв за собой дверь.
В ПЕЩЕРЕ НАЙДЕН ТАИНСТВЕННЫЙ ТРУП. Я сглотнул. Во рту и глотке пересохло. «Чудовищная находка спелеологов в Оверни, близ Понтейроля, – читал я: в пещере, на одном из уступов они нашли мертвеца».
Неизвестный мужчина, судя по всему, упал в ущелье, где скалы испещрены полостями – порой в трех метрах над водой; в тех горных краях пещер – что дырок в швейцарском сыре. Во время сильных ливней вода в реке поднимается и эти пещеры затопляет. Сначала спелеологи решили, что этот человек – тоже исследователь. Но при незнакомце не было найдено никакого снаряжения, и одет он был в самую обычную одежду. Похоже, его просто занесло бурлящим потоком.
Пещера, где лежал мертвец, была очень мрачной и крайне труднодоступной, к тому же толком не изученной. Если бы спелеологи не взялись исследовать скалы вдоль течения, эта страшная находка никогда бы не имела места. Пещера была довольно велика и вся в острых уступах, а сквозь узкую расщелину наверху иногда проникал слабый свет. Внутри обитала колония нетопырей. Спелеологам пришлось изрядно помучиться, чтобы извлечь наружу полуразложившееся тело, – в итоге пришлось разобрать камни наверху и спускать команду спасателей в узкий проем. Так или иначе, смерть неизвестного наступила не сразу: в пещере были найдены некоторые свидетельства того, что он добрался туда живым.
Полиция сразу связала эту историю с исчезновением Пьера Дракса. После экспертизы ДНК гипотеза подтвердилась. После этого полиция обратилась к матери и жене Пьера Дракса.
До возвращения Жоржа Наварры я перечитал статью трижды.
– Но если он добрался туда живым, отчего же он умер? И что это за «свидетельства»? – спросил я, дочитав.
– Пока нельзя сказать наверняка, – медленно проговорил Наварра. – Но, скорее всего… ну, возможно, он…
Жорж замолчал и посмотрел в окно на виноградники. Длинные, ровные ряды кустов, подсвеченные палящим солнцем, тянулись через пологий холм вдаль.
– Он умер от голода, – тихо закончил Наварра. – Пьер Дракс в пещере умер от голода.
К обеду меня отпустили. Как объяснил по телефону мой адвокат, мэтр Гильен, в моих письмах не содержалось никакой явной угрозы. По сути, я не совершил ничего противозаконного; я лишь позаимствовал кассету, которую я, конечно же, верну. Маловероятно также, что Натали Дракс предъявит обвинения: после обнаружения тела Пьера Дракса у нее и так хватает неприятностей. Вряд ли дело дойдет до суда. Что касается моих сомнамбулических подвигов, сказал Гильен, мне лучше о них помалкивать, иначе прослыву психом. Наш разговор адвокат завершил, как он выразился, «личным моментом»: он полагает, что мне требуется передышка, и он рад узнать, что сам доктор Воден рекомендовал мне отпуск. Забавно, сказал он, никогда не замечал никаких странностей.
– А я и не странный, – сказал я. – Я нормальный врач. Лечу коматозников. Выращиваю бонсай. У меня их четыре. Исправно плачу налоги.
– Про бонсай впервые слышу, – сказал Гильен. – Мне пересмотреть свой вердикт? Послушайте, вам и вправду нужно отдохнуть. Обратитесь в турфирму «Клаб Мед» или еще куда-нибудь. Говорят, в Турции неплохо. Берите Софи и поезжайте.
Потом мне вернули вещи, и я тут же проверил сотовый телефон. Два голосовых сообщения. Первое – от Софи. Тон официозный. Она не понимает, что творится, но считает, что имеет право знать, при чем тут полиция. Я должен перезвонить девочкам и рассказать все, что ей необходимо услышать. Потом звонила Натали. Я даже не узнал ее голос. Натали была в гневе и плакала. Я чокнутый. Как я посмел. Она мне так верила. Когда пришло письмо, она позвонила мне. А оказывается, это я его написал. Я еще ненормальнее, чем Пьер.
Я тут же перезвонил Натали, но она не ответила, и я наговорил длинное, сумбурное сообщение, пытался рассказать про лунатизм, про беседу с Пересом, и как мне жалко ее, и как я хочу ей помочь, и еще мне важно, чтобы она поняла: я не чокнутый, а все дело в Луи, Луи, который хочется достучаться до нее, до нас обоих… и как я скучаю без нее. Скучаю, скучаю бесконечно. Я и сам не понимаю, что со мной происходит, я пытался не думать о ней, но… В конце концов я сам ужаснулся этой невнятице, ужаснулся безнадежности и отключился. Господи, что я делаю?
Потом я поехал в больницу и потихоньку сунул кассеты в ящик. Из персонала в палате была только медсестра Марианна, она сказала, что в конференц-зале срочное совещание. Завидев меня, Воден нахмурился: явно не ожидал меня увидеть. Воден рассказывал персоналу о рекомендациях пожарной службы по поводу завтрашней эвакуации в том случае, если ветер не переменится. В зале роптали. Это мера предосторожности, сказал Воден. Но если учесть прогноз погоды, обещающий сильные ветра…
После совещания Воден отвел меня в сторону и заявил, что, независимо от решения полиции, настаивает на моем отпуске прямо с сегодняшнего дня. У тебя кризис, заявил Воден, и тебе лучше не приближаться к больным. Сделай паузу, разберись в себе, сказал Воден. Он знает в Каннах хорошего психоаналитика… Воден написал на листке адрес и телефон и сунул мне в руку.
– Езжай, Паскаль, – сказал он. – Я бы с удовольствием с тобой не расставался, честное слово. Но ты сейчас не справляешься. Вернешься, когда придешь в себя.
– А как же эвакуация?
– Справимся и без тебя.
Перед уходом я заглянул к Луи. Он лежал неподвижно, только грудь тихо вздымалась. Бледное лицо – восковое в солнечном свете – пусто. Хуже, чем пусто: в нем читалось полное и безоговорочное отсутствие. Ясно, что никто бы мне не поверил. Кроме Жаклин, Переса и, может быть, Натали. Хоть она и наговорила по телефону много гневных слов, у меня оставалась надежда. Натали знала сына, как никто. Она знала, на что способен Луи. Может, он действительно умер, говорила она. А потом вернулся к нам ангелом. Ведь такое может быть?
Уж она-то в глубине души знала, что задумал ее сын.
Где сейчас Натали? Наверное, ее допрашивают, заставляют пережить заново кошмар и горе, перестроить его с учетом смерти мужа. Я лично был уверен, что Пьер покончил с собой. Ни один нормальный человек после такого не захочет жить. Я представлял, как обращается с Натали детектив Шарвийфор. Добивает ее одними и теми же вопросами. А Натали то плачет, то огрызается. Совершенно одна. Меня и близко к ней не подпустят, я знаю. Я не хотел снова звонить и оставлять сообщение. Может, лучше написать письмо. Но прежде нужно сделать кое-что важное, пока еще есть возможность.
Я поехал в Ниццу и оттуда самолетом долетел до Клермон-Феррана. Там я взял напрокат машину и отправился по знакомому маршруту к увядающей древней красе Виши – в Мекку для умирающих, недолеченных и ипохондриков. В Виши направилась после выписки из «Clinique de l’Horizon» Лавиния – прожила здесь три месяца, приходила в себя среди изнеженных больных обитателей. Я регулярно навещал Лавинию и хорошо изучил город.
Я знал, где найти детектива Шарвийфор; наверняка она еще в морге при центральной больнице, и мадам Дракс, вероятно, с ней. Но сначала мне предстояла другая встреча. Через час я уже шагал по городу. Здесь было прохладней, чем в Провансе, но солнечный свет выстреливал с каждой стены и из каждого стекла. Виши прекрасен своей грустной прелестью. Я всегда любил его изысканную белизну, архитектуру бодрящегося модерна, ветерок, что доносит привкус курортных вод, благоухание древности. По мобильному я дозвонился до Мёнье. Услышав мой голос, он тяжело вздохнул:
– Я так и знал, что ты будешь меня искать.
– Я хотел бы с тобой поговорить. Нет, я на этом настаиваю.
– Только не в больнице.
– Почему?
– Не надо этого, – сухо произнес Филипп. – Давай лучше я подойду в «Hall de Sources». А ты пока попей водичку, купи газету, я приеду минут через десять.
Я прошел в стеклянный павильон с источниками, где воняло серой. Я заплатил за вход и присел среди сирых и убогих, попивающих теплую гадкую водичку – кто из пластиковых стаканчиков, кто из собственных фарфоровых кружек. Некоторые наполняли термосы. В распаренном воздухе кишела настоящая и воображаемая инфекция.
Я пропустил момент, когда в павильон зашел Филипп. Я его попросту не узнал: у него были шаркающая походка и блуждающий взгляд, будто он искал свободное место. Поначалу я принял его за очередного калеку, который только что встал с инвалидной коляски и жаждет в нее вернуться. Филипп как-то съежился, поседел, словно сошел с выцветшей фотографии.
– Привет, Паскаль, – сказал он, вяло пожав мне руку. Даже голос потухший. Потерянный.
– Здравствуй, Филипп.
Мы присели за столиком. Под ногами прыгали воробьи. От кранов с минеральной водой разило, воздух вокруг затуманивался.
– Я знал, что ты объявишься, – сказал Филипп. – Только думал, гораздо раньше.
Измученный. Доходяга. За полгода постарел лет на десять.
– Ты должен рассказать, что у тебя произошло с Натали Дракс, – заявил я.
Он закрыл глаза и тяжело вздохнул. Я внимательно следил за его лицом, искал физиогномические сдвиги, что выдают каждого из нас. И Филипп рассказал, что, пока Луи был у него в больнице, его состояние начало потихоньку улучшаться. Натали заволновалась. Выспрашивала, что будет с психикой ребенка, если он выйдет из комы, и что он будет помнить.
– Она и у меня спрашивала, – сказал я. – Ничего удивительного.
– Она твердила, будто Пьер Дракс ее преследует и якобы она видела его не однажды. Проблема в том, что другие-то его не видели. – Филипп замолчал – видимо, давал мне время подумать, – но я в нетерпении кивнул: дескать, продолжай. – А потом в один прекрасный день состояние Луи резко ухудшилось. Возле мальчика тогда находилась только его мать. И снова твердила, что видела Пьера Дракса. И опять же, никому другому он не попадался на глаза, больничные камеры наблюдения тоже ничего не зафиксировали. Ты теперь понимаешь, о чем я говорил, Паскаль? Насчет дилемм?
Мне понадобилось время, чтобы сообразить.
– Ты хочешь сказать, что она… что Натали препятствовала выздоровлению сына? И сваливала вину на мужа?
– Я не знаю. – Филипп со вздохом снял запотевшие очки и протер их краем рубашки. – Но потом я увидел в новостях, что найдено тело Пьера Дракса, и опять задумался. Натали неплохо разбирается в медицине – лучше, чем ты думаешь. Ты же знаешь, что ничего не стоит, например, перекрыть кислород… Никто не узнает. И ничего не докажешь.
– И ты сказал ей об этом напрямик?
– Да. И тут ее прорвало. Она все отрицала и обвинила меня в некомпетентности. Тогда не было никаких подтверждений тому, что Пьер Дракс умер, – мы все думали, что он в бегах. Мои подозрения были чисто интуитивными – я бы ничего не смог доказать. Натали это понимала. Сказала, что я ее оклеветал. Впала в истерику. Заявила, что я пытаюсь ее подставить. И так далее.
– Ты рассказал детективу Шарвийфор?
Филипп глянул на меня и отвел взгляд. Повисло нехорошее молчание – мы обдумывали его фиаско.
– Ты испугался, – сухо сказал я. Легко себе представить.
– Конечно, я испугался, – рявкнул Филипп. – То, что произошло, с медицинской точки зрения просто нереально. Представить это моей ошибкой – ничего не стоит. Халатностью – раз плюнуть. Натали это понимала и сыграла на этом. Если помнишь, я же констатировал смерть Луи. Ты подумай, как это выглядело. Дурно это выглядело. Паскаль, послушай. Послушай внимательно. Это же моя карьера. Ты на моем месте поступил бы точно так же.
Филипп взглянул на меня, ища поддержки. Но поддержать его я не мог. Я бы никогда так не поступил. Ни за что в жизни. Я покачал головой. Снова пауза. Краткая, но напряженная.
– И ты перевел Луи ко мне, чтобы избавиться от Натали?
Я не мог скрыть горечи. Да что там – я был в бешенстве. Филипп густо покраснел; сердце, что ли, не в порядке? Если сейчас у него начнется приступ, я помогу ему или пусть корчится в муках?
– Пойми, не все так просто, – умоляюще проговорил Филипп. – Он постепенно входил в ПВС. В таких случаях перевод неизбежен. Натали хотела попасть к тебе. Мы заключили сделку. Я буду молчать, а Натали не предъявит мне обвинений в халатности. Избавимся друг от друга.
Нет, пусть корчится в муках.
– Спасибо. Ну, спасибо тебе, Филипп. Огромное спасибо! – На нас уже с любопытством оглядывались, и мы инстинктивно склонились ближе друг к другу через стол.
– Нет, Паскаль, ты должен меня понять, – произнес Филипп. – Я был в ужасном состоянии. Я ничего не мог доказать. Я с ней не справлялся. С ее горем, с ее гневом, с ее странностями – ни с чем. Я чуть не заболел. Чуть не сбежал на пенсию. Прости меня, Паскаль. Я дурно поступил. Я должен был тебя предупредить, но со мною такое творилось! Я думал, что схожу с ума. Тебе никогда не казалось, что ты сходишь с ума?
Я вскочил, металлический стул с грохотом завалился набок. Я поднял его и встал, упершись в него руками. Люди вокруг смотрели уже в открытую.
– Мне пора, – объявил я.
Я чувствовал, что начинаю сходить с ума прямо здесь и сейчас. Нужно сбежать отсюда и все хорошенько обдумать. Мир вокруг сотрясался и уплывал. Но мне нужно удержаться. Цепляться за жизнь, какой я ее знал. И за Натали, какой я ее знал. Моя любовь понимала и знала эту женщину. Моя любовь знала правду о ней. Филиппу этого не дано, он не мог знать Натали, как я. Проще простого. Я ушел, а Филипп остался в павильоне среди минеральных испарений и инвалидов. Я направился в морг, мысли судорожно скакали. Мёнье заподозрил Натали; это абсурд. И еще абсурднее было ничего не рассказать мне. А что же Перес? Луи умер – вернее, чуть не умер – по моей вине. – Да, он так и сказал. И еще он сказал: Если бы я знал то, что знаю теперь, я по-другому бы слушал Луи.
На свете был только один человек, способный освободить меня от этой тревоги. Только Натали знала ответ на мои вопросы.
Я набрал ее номер, и она сразу сняла трубку.
– Поклянитесь, что никогда не делали плохо Луи, – сказал я.
– Паскаль, что случилось?
– Поклянитесь, что никогда не делали ему плохо.
В трубке – долгая пауза. Потом она заговорила – тихо, нежно:
– Простите, что я оставила такое сообщение, Паскаль. Я была в смятении. Я уверена, что вы сможете как-то объяснить эти письма. Вы знаете, что Пьер мертв?
– Поклянитесь, что никогда не делали ему плохо, – снова повторил я, чувствуя жесткость в своем голосе, жестокость в своей нужде. Натали снова замолчала. Теперь надолго. Я пытался представить ее лицо, но не получалось. Ничего не складывалось. – Да или нет? – выпалил я.
– Господи, Паскаль. Я никогда не делала ему плохо, – тихо произнесла Натали. В голосе ее было – я узнал его – прощение, прощение за то, что я сделал с нею и с собою, с нашей любовью, которой я так ждал и которую так предал. Утешение. Даже нежность. Да, я чувствовал. И благодарное сердце мое встало на место. – Как ты можешь так говорить, Паскаль? Я люблю своего сына больше всего на свете. Как ты можешь в этом сомневаться?
– Да я просто идиот, – сказал я, улыбаясь от счастья, как дурак. И повесил трубку.
Я набрал было номер Переса, но передумал и позвонил Шарвийфор. Руки у меня дрожали от волнения. Шарвийфор сказала, что она и старшая мадам Дракс еще в морге. Я сказал, что скоро приеду. Затем почти неохотно поведал, что сказал мне Филипп Мёнье. Я был обязан это сделать, но внутренне корчился. Что она услышит в моем рассказе? Я чувствовал, как жадно она слушает.
– Сейчас поеду к Мёнье, – сказала Шарвийфор. – Мне нужны показания в письменном виде. Мёнье не говорил мне, что подозревал, будто Натали может навредить Луи. Но я об этом думала.
Я просто потерял дар речи.
– Неужели вы думаете… Я совершенно не имел в виду, что…
– Нет. Это не улика. Это вероятность. Гипотеза. Один из многих возможных сценариев. Не думайте, что мы ее плохо допрашивали. Но она все время повторяет одну и ту же историю. У нас нет и не было доказательств, которые ее опровергают. Послушайте, доктор Даннаше. Смерть Пьера Дракса подтвердилась. Теперь мне нужно поговорить с доктором Мёнье, а потом уехать в Лион и снова допросить Марселя Переса. Сей же час. Вы не могли бы отвезти Люсиль Дракс в Прованс?
Мы еще побеседовали; разумеется, я сопровожу Люсиль в Прованс, если можно заказать ей билет на мой сегодняшний вечерний самолет до Ниццы.
– Вот и хорошо, – с облегчением вздохнула Шарвийфор. – Люсиль убита горем, и ей лучше быть рядом с человеком, которого она знает. А тело Пьера Дракса мы все равно сможем получить только после вскрытия.
Через пять минут я подъехал к моргу – низкому бетонному зданию, примыкавшему к больнице. Детектив и мадам Дракс ждали меня в вестибюле. Детектив была на взводе; она извинилась и отошла, чтобы куда-то позвонить. Я присел возле мадам Дракс; мы молча сидели и смотрели на дверь, которая впускала и выпускала посетителей. Я осторожно высказал свои соболезнования, которые Люсиль, судя по всему, выслушала, но не услышала. Мне был знаком этот застывший взгляд. Я видел его у родителей, потерявших ребенка. Их мир обрушивался, жизнь теряла всякий смысл. Люсиль Дракс начала судорожно рыться в сумочке.
– Мы с вами не договорили, – сказала она.
– Мне очень жаль, что нас прервали такими ужасными новостями.
– Мой сын был замечательным человеком, – сказала она, наконец найдя то, что искала. – И прекрасным отцом.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал я. Мадам Дракс вытащила из сумочки фотографию и протянула ее мне. На фотографии Пьер Дракс был замечательным отцом. Доказательство. Отец и сын, оба улыбаются в камеру. Луи держит над головой макет аэроплана. И впрямь, счастливый отец и счастливый сын. Им хорошо вместе, они смастерили самолетик.
– Ну и как, хорошо летал?
– Упал, – тихонько рассмеялась Люсиль. – У них все самолеты рано или поздно падали. – И она отвернулась.
– Люсиль, мы вместе отправляемся в Прованс, – осторожно сказал я. – Вы нужны внуку.
Я отвел ее к машине. Она шла на одеревенелых ногах, словно постарела на тысячу лет. Мы ехали молча, пока не миновали город и наконец плавно не вырулили на трассу. В голове моей кишели сомнения, посеянные Филиппом. Хорошо, что я позвонил Натали, хорошо, что она меня успокоила. Но все же сомнения грызли меня. У меня потемнело в глазах и закружилась голова при секундной мысли, что Натали пыталась навредить Луи. Сердце затопил страх. Эгоистический страх – что за мать она в таком случае, и как я мог любить – как могу любить – такую женщину? А потом другая мысль, пронзительнее: не грозит ли мальчику опасность?
– Вы, наверное, не знаете, как Пьер познакомился с Натали? – вдруг спросила Люсиль. Слава богу, это меня отвлекло.
– Нет.
– Я об этом и собиралась рассказать. Это доказывает, как… Ну, что за человек был мой сын.
– Расскажите, – мягко предложил я. Было очень кстати, что мы сидели в машине и необязательно было смотреть друг другу в глаза. Впереди ослепительно мерцал пейзаж, солнце бликовало на дороге.
– Они познакомились через агентство по усыновлению. Натали искала для Луи приемных родителей. Выбор пал на Пьера и его жену Катрин. Они никак не могли родить ребенка, хотя долго пытались.
– И что? – осторожно произнес я.
– Натали хотела познакомиться с людьми, которым отдавала сына. Они встретились, познакомились, но потом Натали передумала. Поменяла решение накануне подписания бумаг. Пьер и Катрин ужасно расстроились. Потом позвонила Натали. Хотела, чтобы Пьер приехал к ней. Один. И он поехал. Он рассчитывал ее уговорить. Но… В общем, случилось непредвиденное. Натали и Пьер начали встречаться. На первых порах – из-за Луи.
– А потом переросло в другое?
– Катрин почти сразу почувствовала неладное. Должна признать, что тут мой сын поступил неблагородно. Есть в Натали что-то такое, что притягивает мужчин. Определенных мужчин. Она будит в них защитника.
Софи тоже говорила нечто подобное. Я покраснел и отвернулся, сосредоточенно глядя в зеркало бокового обзора.
– Как-то она позвонила ему среди ночи из больницы, у Луи были какие-то проблемы с дыханием. Пьер приехал и всю ночь просидел с Натали в приемной. Видите, какой он был хороший человек. Но тут ему и пришел конец.
Я чувствовал ясный чистый взгляд Люсиль и верил, что она не лжет. Я вполне себе это представлял. Видел воочию. Я бы на месте Пьера Дракса поступил точно так же. Через смесь жалости и восхищения влюбился бы в мать-одиночку, рвущую жилы, чтобы вырастить ребенка, рожденного от насильника.
– Значит, Пьер бросил жену ради Натали? – сказал я. Внутри у меня что-то дернулось. Мне стало не по себе, безо всякой на то причины. Действительно, что тут такого? Мужчина бросает жену, уходит к любимой женщине и становится отцом ее ребенку.
– Да, в итоге. В конце концов Катрин потребовала, чтобы он выбирал, и Пьер выбрал Натали, потому что она больше в нем нуждалась. Мой сын был хорошим человеком. Но в итоге он сделал худший выбор в своей жизни и сам это чувствовал. Вы посмотрите, чем все закончилось. Я, кстати, до сих пор общаюсь с Катрин. Только что звонила ей и сказала, что Пьера больше нет. Катрин в шоке. Она живет теперь в Реймсе. Вышла замуж. Они с мужем удочерили двух китайских девочек, а потом Катрин вдруг забеременела, и они родили своего ребенка. Пьер ужасно расстроился, когда узнал, что Катрин все-таки не была бесплодна. Тогда в нем что-то и сломалось. Может, отпустило на волю его сожаления. Наверняка он ругал себя, что не остался с Катрин, думал, что, если б остался… И как раз тогда он стал подозревать, что Натали травмирует Луи.
– Что вы сказали? – вскинулся я. Сердце бешено заколотилось.
– Травмирует Луи, – отчетливо повторила Люсиль Дракс. Я чувствовал, как она меня разглядывает. Интересно, много ли она знает? Догадалась ли о моих чувствах к Натали? У старых женщин глаза, как рентген, – они всегда чувствуют потаенную любовь. Во всяком случае, у меня такое ощущение. Она вновь медленно заговорила, не отводя взгляда: – И Пьер настоял, чтобы Луи начал ходить к психологу. К Марселю Пересу. Натали не была в восторге, но согласилась. А через несколько месяцев уволила Переса. Не знаю, далеко ли они продвинулись.
Она говорила очень ровно. Но я представлял, с каким невероятным трудом ей это дается.
– А как же изнасилование? – Мне нужно было знать прямо сейчас. Перехватило горло.
Мадам Дракс снова внимательно посмотрела на меня. Завидев указатель на Клермон-Ферран, я нажал на газ. Люсиль молчала. Я чувствовал ее взгляд. Уловила ли она, какая буря бушует у меня в душе?
– Но зачем? – наконец спросил я. – Зачем притворяться, будто тебя изнасиловали?..
– Жалость, – просто сказала она. – Натали умела манипулировать человеческой жалостью.
В этом была своя логика – логика, что уводила в такие дебри, о которых лучше не знать.
От всего этого меня тошнило. Сомнение разрасталось во мне разлапистым лишайником. Не остановишь.
– Когда Пьер жил со мной в Париже, он мне все рассказал, – сказала мадам Дракс. – Этот брак был несчастливым почти с самого начала. Я всегда знала, что в Натали что-то не так, потому и разыскала ее сестру. И выяснила, почему Франсин поссорилась с Натали: потому что Франсин знала, что Натали пыталась женить на себе Жан-Люка, а тот ее раскусил. И что теперь она повсюду трубит, будто Жан-Люк ее изнасиловал. Франсин объявила сестре, что ей известна правда. На том все и кончилось.
– И вы рассказали об этом Пьеру?
– Я посчитала, что он должен быть в курсе.
– Когда?
– За неделю до пикника.
– То есть Пьер поехал на пикник, только что обнаружив, что она ему солгала об изнасиловании?
– Ну да.
– Думаете, это выплыло на пикнике?
– Откуда мне знать? – ответила Люсиль. – Никто не знает.
Мы молча ехали дальше. Как нелепо: мне хотелось кричать или плакать. Кричать и плакать.
– Я хочу знать, что на самом деле произошло с моим сыном, – наконец проговорила Люсиль. – Пьер не мог покончить с собой. И никогда не причинил бы зла Луи.
– Что вы хотите сказать? – Я смотрел перед собой, и мне казалось, что дорога встала на дыбы. Все искажалось, искривлялось. Может, я ошибся дорогой, внезапно подумал я. Двигаюсь не в ту сторону. В никуда.
– Я думаю, это она убила Пьера, – тихо проговорила Люсиль. – Вот что я думаю.
– Она сказала, что они поссорились из-за конфет, – вырвалось у меня. – Пьер ругался, что Луи ест конфеты. (Что я так привязался к этим конфетам? И почему ничего не состыковывается?) – А как же Луи? – В глотке у меня пересохло. – Она что, и его пыталась убить?
Я запомнила его лицо, когда он падал… Вот что говорила Натали. Рот открыт, будто он что-то хочет мне сказать… Внутри у меня что-то оборвалось. Но это нелогично. Такого не могло быть. Если только…
– Да, – тихо сказала Люсиль. – Я думаю, она пыталась убить и Луи.
Впереди показалась бензоколонка. Я включил указатели и съехал с дороги. Мы припарковались в уголке, в тени берез. Вышли из машины и направились к столику для пикника, сели друг против друга. Рядом на игровой площадке резвились дети – они бегали по замысловатым надувным туннелям, висли на покрышках и скатывались с горок. Люсиль смотрела на них сухими глазами. Я вытащил из кармана рецепт и протянул Люсиль. Она озадаченно его прочитала.
– Что это значит?
Я рассказал, при каких обстоятельствах был написан рецепт.
– Тут целый букет различных ядов, – пробормотала Люсиль.
– Луи словно хотел за что-то отомстить, вам так не кажется?
Я чувствовал себя настоящим Иудой.
– Звоните Шарвийфор, – предложила Люсиль. – Сию секунду.
– Но это не доказывает… – вяло возразил я. Я не хотел, чтобы это значило то, что значило. – Я написал это во сне. Может, мое подсознание…
– Звоните, – оборвала меня Люсиль. – Прямо сейчас. Или хотите, чтобы я позвонила?
Я достал мобильный и набрал номер детектива.
– Слушайте, – сказал я. – Это важно. Не подпускайте Натали Дракс к ее сыну. Ни в коем случае.
– С ней Жорж Наварра. Но мы не можем ей запретить видеть Луи.
– Почему?
– У нас нет доказательств, доктор Даннаше. Что тут непонятного? Ни одной зацепки.
Я вздохнул и закрыл глаза.
– Вы просили меня сообщить, если Натали поделится со мной подробностями… – Я себя ненавидел. – Она сказала, что в момент падения Луи видела его лицо. Его рот был открыт, словно он что-то хотел ей сказать.
Люсиль поморщилась.
– Вы уверены? Она так и сказала? – резко переспросила Шарвийфор. Лицо Люсиль Дракс каменело; я плотно прижал трубку к уху. – Вы уверены, что она сказала, будто видела его лицо?
– Совершенно уверен.
– Это никак не совпадает с ее показаниями для полиции, – задумчиво проговорила Стефани Шарвийфор. – Она говорила, что находилась далеко от сына и ничем не могла ему помочь.
– Я знаю. Она и это говорила. Получается несоответствие. Просто я не сразу это понял.
– Нужно, чтобы вы дописали это в свои показания.
– Конечно, – сухо произнес я. – Конечно.
– Хотя и этого недостаточно для предъявления обвинений. Тем временем у меня плохие новости.
– Не думаю, что я готов их услышать.
– Мне очень жаль. Про Марселя Переса. Он в больнице. Алкогольное отравление. У него был тяжелый запой. Я сейчас еду к нему. Боюсь, он может умереть.
В пещере темно, только белый камень, а на полу под ногами размотанные кровавые бинты Густава, словно спагетти «болоньезе». Рука у Густава все холоднее и холоднее и все больше похожа на сплошные кости. Но я все равно держу Густава за руку, потому что мне больше не за что держаться. Я, наверное, всегда знал, что это он, даже когда он сильно пугал меня жуткими рассказами, а я чувствовал опасность. Он уже еле говорит, как будто у меня в голове.
– Жил-был на свете мальчик, и папа с мамой очень его любили, но вот однажды…
– Тра-ля-ля.
– Но вот однажды…
– Не нужно мне этого рассказывать. Я не маленький, и нечего рассказывать мне дурацкие сказки, потому что это отстой.
Я кричу на него, а он все равно на меня не кричит. Он спокойный.
– Откуда ты знаешь, о чем моя история?
– Потому что я ее уже слышал. Странная Тайна Луи Дракса, удивительного мальчика Тридцать Три Несчастья, тра-ля-ля. Придумай что-нибудь поинтереснее, чтобы не отстой.
– Ладно. Жили-были на свете две принцессы.
– Не хочу про принцесс. Хочу про летучих мышей.
– Ладно. Про летучих мышей. Жили-были на свете две летучие мыши. Нет, три. Три летучие мыши, одна – мужчина и две – женщины. Одна летучая мышь была хохотушкой, а другая без конца плакала, а мышь, который он, должен был выбрать одну из них.
– Чтобы совокупляться?
– Да. Ну вот он и выбрал хохотушку, а потом подумал: что это я? Ему было жаль мышь-плаксу. Он решил, что она больше в нем нуждается. Он думал, если ее крепко любить, она перестанет плакать. Но ошибся.
– А почему она плакала?
– Потому что так люди ее жалели, и ей это нравилось больше, чем всякие интересные истории, веселые шутки или даже любовь.
– И что с ней потом случилось?
– Она осталась одна.
– А мышь-хохотушка?
– Она влюбилась в другого летучего мыша, у них родились три мышонка, и они зажили счастливо.
– А что случилось с первым мышом?
Но Густав ничего не отвечает, потому что, я так понимаю, эта его история – она все равно отстойная – уже закончилась. Наверное, и Густав знает, что она отстойная, и знает, что я думаю, что она отстойная, потому что почти все истории про любовь отстойные, даже про любовь летучих мышей. И вот мы сидим в холодной пещере, похожей на жуткий череп, и я держу Густава за руку, а она сплошные косточки, но мне все равно тепло, и это – как пламень шипит в груди или как искры от кучи сосновых шишек в лесу, потому что можно любить кого-то, даже если он умер, и они вас тоже любят, – вот что я сейчас понял.
– Мне скоро придется уйти, мой маленький джентльмен, – говорит он. – Скоро похороны.
Мы приехали в больницу. Я проводил Люсиль в палату к Луи, а сам отправился в кабинет, позвонил Жаклин и попросил ее зайти. Ноэль уже отправилась домой. В ожидании Жаклин я набрал Монпелье, понадеявшись услышать Софи, но сработал автоответчик. Не зная, что сказать, я замялся и повесил трубку. Понимая, что струсил, я перезвонил и оставил совсем короткое сообщение:
– Софи, это Паскаль. Нам нужно поговорить.
Затем в смятении полил карликовые деревца. Такие неприкаянные, совсем запылились. Я протер тряпочкой листья, опрыскал деревья водой, и вдруг поймал себя на мысли, что мне плевать, выживут они или погибнут. Жаклин постучала в дверь, вошла и сообщила, что я ужасно выгляжу и вообще меня тут быть не должно.
– А где я должен быть?
– В Монпелье с Софи, – быстро нашлась Жаклин. – Вы ей дозвонились?
– Я не знаю, что ей сказать. Жаклин, я запутался.
Жаклин молча похлопала меня по руке, и в этом жесте было столько человеческой теплоты, что я чуть не разрыдался сию же секунду. Не разрыдался, впрочем. Но мучительным усилием воли заставил себя рассказать Жаклин о своей поездке в Виши и о том, что поведали мне Филипп Мёнье и Люсиль Дракс. У меня сердце обливалось кровью, когда я излагал ей суть своих терзаний: я боюсь, что Натали Дракс, женщина, которую я люблю, скорее всего, причиняла вред своему сыну. «Скорее всего, причиняла вред» – мне стало паршиво, едва я это произнес, но на Жаклин эти слова подействовали иначе. И мгновенно:
– Скорее всего? Паскаль, да вы что? Это значит, она его чуть не убила.
Я никогда не видел злую Жаклин. У нее искривился рот, и поначалу я решил, что она сейчас расплачется. Впрочем, я и плачущей никогда ее не видел. Жаклин отошла к окну и отвернулась.
– Это не все, – выдавил я. – Люсиль Дракс думает, что это Натали убила Пьера. – Я натянуто рассмеялся: мол, вот ведь какая нелепица. Но прозвучало нарочито.
– Она всегда была какая-то странная, – проговорила Жаклин, словно сама себе. – Не хотела общаться. Джессика Фавро считала, что Натали решила, будто у нее монополия на горе. Наверное, она просто боялась, что мы ее раскусим. Но такое нам и в голову не могло прийти. С чего бы?
– Шарвийфор в самом начале об этом говорила, – сказал я, медленно припоминая. – Когда мы были у Водена. Помнишь, она сказала, что Луи мог травмировать кто-то из родителей.
– А мы не хотели верить, что это она, – сказала Жаклин, не оборачиваясь. По ее голосу я понял, что она злится на себя. – Все указывало на ее мужа. И мы верили Натали, потому что нам так было удобнее.
А теперь нам приходится разворачиваться на сто восемьдесят. Жаклин обернулась, глаза ее блестели. Ясное дело, она вспомнила своего Поля.
– Допустим, Натали по-прежнему будет нам врать, что не трогала сына и не убивала Пьера… Как нам быть? Господи, что же нам делать, Паскаль?
Я уставился на френологическую карту, заблудившись в отделах мозга. Где потихоньку, из ниоткуда, мне явилась очень ясная и очень простая идея.
Официально я уже считался в отпуске, но еще час провел с Изабель и ее родителями. По просьбе Эрика мадам Массеро приехала из Парижа, и, кажется, они достигли хрупкого перемирия. Изабель почувствовала благоприятную атмосферу и временами обнадеживала нас крохотными сигналами – возможно, приходила в сознание. Она снова открыла глаза, откашлялась, словно собралась заговорить. Мадам Массеро причесывала Изабель, а та возмущалась.
– Она и раньше не давалась, – улыбнулась мадам Массеро.
Как приятно увидеть наконец ее улыбку. Прежде она ходила, нагруженная собственным гневом, но сейчас я внезапно к ней проникся. Я вслух порадовался, что оба родителя забыли о прошлых разногласиях, обрисовал дальнейшее лечение и оставил их у постели дочери. В дверях я столкнулся со Стефани Шарвийфор, выжатой как лимон. Последние несколько часов она провела у постели Марселя Переса – уговаривала врачей о выписке.
– Вы хотели, чтобы его выписали? – вытаращила глаза Жаклин. – Но он же слишком болен, он не сможет…
– Я его привезла, он может нам понадобиться, – сказала детектив Шарвийфор. – На тот случай, если Луи придет в себя. Мсье Перес сам хотел приехать.
Шарвийфор сияла, но голос ее дрожал. Неизвестно, когда она в последний раз спала или ела. Втроем мы молча вышли из палаты.
– Где он? – поинтересовался я.
– В холле. Я надеялась, вы найдете для него койку.
– Сейчас разберемся, – сказала Жаклин и убежала.
Мы с Шарвийфор зашагали по белому больничному коридору.
– Насчет этого, – начал я. – Доказательств. У меня есть идея. Жаклин ее одобрила, и я думаю, что и Водена удастся уговорить. Раз приехал Перес, он тоже нам пригодится.
Но, выслушав мое предложение, Шарвийфор уставилась на меня, как будто я сбрендил.
– Нет. Категорически нет.
– Но почему? – мгновенно разозлился я.
Она по-прежнему буравила меня взглядом.
– Потому что, доктор Даннаше, это ненормально.
– Но ведь сейчас вы готовы принять любую подсказку? – упорствовал я. – Выбор у вас невелик. Ребенок в коме, отец мертв. И никаких доказательств, указывающих на убийцу.
– Доктор Даннаше, я не могу вам этого запретить, – наконец сказала она. – Но и участвовать не могу. Если вы готовы попробовать, желаю успеха.
– У вас есть идеи получше? – взорвался я.
– Вообще-то да. Я собираюсь допросить Натали Дракс и допрашивать ее буду до самого конца. У нас есть новые факты. Рассказ Филиппа Мёнье о том, что происходило в больнице Виши, и переданный вами рассказ Натали о том, как Луи падал с обрыва. Вот вам два несоответствия. Я думаю, если мы выложим их Натали, она сломается.
Я пошел искать Жаклин; она сидела в холле с Марселем Пересом и Люсиль Дракс. Все трое что-то серьезно обсуждали – наверняка Жаклин выложила им мою идею. Перес выглядел кошмарно: он приехал с портативной капельницей, лицо небритое, от него несло перегаром. Надо думать, эта дрянь будет выходить из него еще долго.
– Рад вас видеть, – сказал Перес.
– Поможете мне? – спросил я.
– Мы оба поможем, – сказала Люсиль.
– Детектив Шарвийфор заявила, что это ненормально.
– Может, она и права, – сказал Марсель Перес, – но что мы теряем?
Мы все нервно улыбнулись и отправились к Водену. Воден собирался домой, и мы застали его врасплох.
Он впустил нас в кабинет, сердито кинув мне:
– Паскаль, тебе не полагается быть тут. Я же просил тебя взять отпуск?
– Я возьму отпуск, – ответил я. – Но прежде нужно сделать одно дело.
Мы все говорили по очереди – Жаклин, Марсель Перес и я. Но добила Водена Люсиль Дракс.
– Я потеряла сына, – завершила она свою тираду. – Мой внук лежит в коме. Если есть хоть какая-то возможность вступить с ним в контакт, я готова попробовать. Неужели вы откажете мне в этом, мсье Воден?
Ги был в ужасе, но все же позволил провести, как он выразился, «эксперимент». Он посмотрит сквозь пальцы, если в это время его не будет в больнице. Но при некоторых условиях. Контролировать состояние ребенка. Рядом с Луи должны находиться Жаклин и Люсиль Дракс. Эксперимент следует записывать на камеру, а в случае пожарной тревоги – прекратить немедленно. Времени у нас – до утра. Если тянуть, настанет хаос. Лесной пожар приближается, и, возможно, придется эвакуироваться, хотим мы этого или нет. Из леса все сильнее и навязчивее несло гарью – с этим не поспоришь.
– И запомните, – заключил Воден. – Официально в отделении ничего не происходит. Тебя, Паскаль, здесь нет, ты в отпуске по болезни.
Так и договорились: я остаюсь на ночь в отделении с Луи, а вместе со мною будут Жаклин Дюваль, Люсиль Дракс и Марсель Перес, которого уже поселили и который бродил по больнице в пижаме.
Заглянул Жорж Наварра и сказал, что Шарвийфор до сих пор допрашивает Натали Дракс.
– Стефани очень жестко ее ведет, – сказал Жорж, – но пока Натали Дракс от первоначальных показаний не отказывается. Она категорически отрицает, будто говорила вам, что видела лицо сына в момент падения. Заявляет, что вы все выдумали.
Во мне вскипел гнев. Она это говорила. Я так ясно это помню. Помню ее горе, слезы и молчаливое достоинство, которое она пыталась изобразить; помню, как растаял от жалости…
– Она врет.
Потом я вспомнил ее нежный и одновременно решительный голос, когда я звонил ей из Виши. Я никогда не делала ему плохо. Она любила своего сына. Этого мне было достаточно. Ведь так? Меня воротило от того, что отчасти я в ней сомневался. И еще больше воротило от того, что сомнения не уходили, разрастались, несмотря ни на что.
– Желаю вам удачи, – сказал Жорж, узнав о наших планах. – Что ни говори, это хорошая идея. Может, Шарвийфор передумает, если не раскачает мадам Дракс.
Но говорил он как-то неуверенно.
Мы начали в шесть, едва ушел Воден. В эксперименте мне предстояла пассивная роль, но я все равно волновался. Я принял 20 мг снотворного – сначала впал в тошнотворную суетливость, потом начал засыпать. Мою кровать поставили рядом с Луи, и я лежал, погружаясь в эйфорию. В палате было тихо, лишь тихонько шипели два аппарата искусственного дыхания Кевина и Анри; этот звук меня убаюкивал. Прежде чем я провалился в сон, наступил прекрасный, пресветлый момент, когда все на свете казалось таким простым, ясным и совершенным.
Снотворное подействовало хорошо: как сказала мне потом Жаклин, я отключился в половине седьмого. Едва я заснул, она включила камеру наблюдения и магнитофон, позвала Люсиль Дракс и Марселя Переса, и они втроем заступили на дежурство подле меня и Луи, и стали ждать. На тумбочку положили ручку, лист бумаги и планшет. Но ничего не происходило.
Ничего, ничего, опять ничего. Прошел час, потом два, и наш план уже казался безнадежной глупостью, но они все равно не уходили. Да и выбора не было. Время шло, они спали по очереди, сменяя друг друга. К полуночи отчаяние объяло их болезненным холодом. Я лежал и почти не шевелился. Луи лежал рядом: дыхание слабое, едва уловимое, длинные ресницы сомкнуты, рука обнимает игрушечного лося.
К часу ночи Шарвийфор и Наварра привезли в больницу измотанную, но озлобленную Натали. Они так ничего и не вытянули из нее, поэтому тихо злились. Жорж Наварра убедил детектива присутствовать на эксперименте и понаблюдать за Натали, на тот случай если Луи что-нибудь сообщит через меня. Шарвийфор, зная, что сама не справилась, в конце концов согласилась. Они договорились, что Натали поместят в соседнюю комнату, Наварра останется с ней, сделает там выход на монитор и с камеры будет снимать, как ведет себя Натали. Одному богу известно, что творилось тогда в ее душе. Наверное, она просто пыталась выжить. Могу вообразить, как она захлопнулась, подавила любое желание вслушаться в себя. Когда на меня накатывает цунами воспоминаний, обдирая мысли до кости, я вижу глаза Натали, и мир уходит из-под ног. Потому что ее глаза, которые я помню, не выдавали ничего; абсолютно ничего.
Я спал. Перес, Люсиль, Жаклин и Шарвийфор дежурили у постели. В соседней комнате сидели Натали и Наварра.
В четыре утра Марсель задремал, а потом очнулся. Как он мне потом рассказывал, ему приснился Луи. Будто Луи пришел в Gratte-Ciel, и они разговаривали. Перес не помнил, о чем шла речь, но оба радовались встрече. А потом Марсель проснулся. Сон еще не выветрился из головы, и Марселю пришла в голову идея, такая простая и очевидная – странно, что он раньше не догадался. И Перес поделился этой идеей с остальными. Не понадобятся ни ручка, ни бумага. Просто Марсель Перес поговорит с Луи, как раньше. Перес откашлялся и тихо спросил:
– Луи, расскажи мне, что произошло тогда в горах?
И я открыл глаза и заговорил.
Мухаммед тоже приехал с нами в Алькатрасе, но мы оставили его в багажнике, а сами стали есть на пикнике.
– И что же ты ел на пикнике? – спрашивает Жирный Перес, потому что любит поесть – от этого он такой толстый и его зовут Жирный Перес, а никакой не мсье.
– Что-то, еду ел. У вас что, мозги усохли?
– Какую еду ты ел? – (Ну вот, я же вам говорил.) – Постарайся вспомнить.
– Вам что, прямо по списку? Ладно. Расскажу, что у нас было в корзинке, мсье Перес. У вас, наверное, слюнки потекут. Хлеб, паштет, сыр и saucisson sec, которую по секрету зовут ослиной пиписькой, потом еще вино для папы с мамой, а мне кола. И во всем этом очень много всяких безвредных бактерий, в еде вообще всегда полно безвредных бактерий, а иногда и вредных – я ведь однажды болел сальмонеллезом. Маман сказала, чтобы я ел помедленней, а то у меня заболит живот – она вечно боится, что меня вырвет или что я случайно проглочу болтик, это запросто. Я однажды случайно проглотил трехсантиметровый болтик. Не верите – спросите у Маман. Она вам скажет, что я не вру.
– Я знаю, что ты не врешь, Луи. Рассказывай дальше.
– Про еду? Опять про еду?
– Рассказывай о чем хочешь.
– И еще у нас был именинный пирог. Шоколадный. И нужно было загадывать желание. Маман загадала, чтобы я всегда оставался с ней и чтобы со мной не случилось ничего плохого.
– А ты что загадал?
– Чтобы Папа́ оказался моим настоящим папой, и тогда он от нас не уйдет.
– Понятно. Ты произнес желание вслух или родителям не сказал?
– Тра-ля-ля.
– Что это значит?
– То и значит. Тра-ля-ля.
– Это значит, что…
– Это значит, что я не собирался говорить им про свое желание. А потом сказал, потому что Папа́ отругал меня за конфеты.
– Какие конфеты?
– Вообще-то это были не конфеты. Это Папа́ так решил, что это конфеты. Они были у меня в кармане. Я только одну съел.
– Если это были не конфеты, Луи, тогда что?
– Тра-ля-ля.
– Ведь Папа́ рассердился?
– Таблетки для женщин даже не похожи на конфеты, и по вкусу тоже не как конфеты. Их просто глотаешь, и все. Папа́ стал спрашивать, откуда они у меня в кармане и зачем я съел таблетку. А я взял и сказал, что пил по одной таблетке в день.
– Луи, ты что, принимал женские таблетки?
– Конечно.
– Но зачем?
– Чтобы превратиться в девочку.
– Зачем тебе это нужно?
– Чтобы не стать насильником. Я сказал это Папа́, а он стал кричать на Маман и обзывать ее патологической лгуньей, и к чему это привело, и тра-ля-ля, а я попытался их помирить и сказал вслух свое желание. Ну, которое я сказал – чтобы он оказался моим настоящим папой. Ведь если бы он был моим настоящим папой, я не стал бы пить таблетки. Так что это Папа́ виноват, а не Маман.
– И что было дальше?
– А потом я сказал, что знаю, кто мой настоящий отец, это насильник Жан-Люк, и он очень сильно подвел Маман. И теперь ей не хочется, чтобы я вырос и стал такой же. А я ведь тоже не хочу, потому что насильникам отрезают пиписьки, и мне тоже отрежут, чтобы я не стал насильником. Может, я даже сам ее себе отрежу, у меня есть перочинный ножик. Но сначала я попробую принимать женские таблетки.
– А потом?
– А потом Маман начала кричать на Папа́, а я убежал, а Маман побежала за мной, а Папа́ побежал за ней, а мне все время кричал, что Жан-Люк никакой не насильник, «я могу тебе это доказать, Луи, она все врет, поедем со мной в Париж».
– А ты этого хотел, Луи? Ты хотел поехать с Папа́ в Париж?
– Нет. Да я бы туда и не попал, потому что она схватила меня прямо у обрыва, а там опасно, и еще она все кричала на Папа́. А он остановился. Он сказал: «Отпусти Луи, Натали». Потому что мы стояли на самом краю. «Отпусти его».
– А потом что?
– Она меня все равно не отпускала и потащила к самому краю.
– Зачем, Луи?
– Тра-ля-ля.
– Что она собиралась сделать, Луи?
– Ей это можно, знаете. А Папа́ этого не понимал.
– Что ей было можно?
– Такое секретное правило. Называется Право Избавления. А потом вдруг Папа́ прыгнул и схватил нас обоих, оттолкнул ее и закричал: никогда этого больше не делай. А мне закричал: беги в машину и сиди там, но она его как толкнет, и он зашатался, как в мультике, и тра-ля-ля.
– Он упал?
– Это мог быть несчастный случай. Уж я-то разбираюсь в несчастных случаях. Это мог быть несчастный случай, можно подумать и так, будто она хотела ему помочь.
– Луи, так это был несчастный случай или нет? – спрашивает Жирный Перес.
– Могло быть и так. Я бы мог подумать, что так оно и было. Я бы мог так подумать.
– И что же ты сделал? – шепотом произносит Жирный Перес. Голос у него надтреснутый, как в старом радио, которое не держит волну.
– Я сделал, как она хотела, я всегда ее слушался. На этот раз ей даже не нужно было мне помогать. Это было просто. Я привык. Я все время так делаю. Но она не виновата.
– В чем не виновата?
– В том, что я сделал. Я же сам это сделал. Это был мой выбор. Она говорит, если ты делаешь выбор, то никто не виноват. Это наш собственный выбор, и нечего выдумывать всякие истории, чтобы выпендриться. Нужно смириться со своим выбором и не сваливать на остальных.
– И что же ты сделал? – шепчет Жирный Перес. Его голос уже далеко, далеко, да и мой, пожалуй, тоже. В груди вдруг больно, словно что-то лопается.
– Я пошел задом. И считал шаги. Вышло пять шагов. Это было просто. Раз, два, три, четыре, пять. Потом я подумал, что, может, еще есть шесть, но шести не было. Вместо шести я упал в воду и умер.
И тогда у Луи Дракса остановилось сердце.
Я очнулся от страшного крика. В палату влетела Натали Дракс, за нею еле поспевал Наварра. Вокруг царила полная неразбериха. Сначала я вообще не соображал, что происходит: я пребывал в каком-то оцепенении, на грани сна и бодрствования, однако помнил каждое слово Луи, и голова у меня шла кругом. Глаза мальчика были открыты. Распахнуты, как и в прошлый раз. Я видел, как Шарвийфор выбежала, чтобы позвать на помощь, видел, как Жаклин подкатывает аппарат искусственного дыхания. Потом детектив вернулась с двумя медсестрами, а Жаклин торопливо подключила ребенка к аппарату.
– Мы его теряем, – сказала Жаклин. Голос спокойный, но чувствовалось, что она вся собралась в кулак. – Я не могу завести аппарат. Я звоню Водену.
– Нет, – быстро проговорила Шарвийфор. – Нет времени. Паскаль сам справится. Правда, Паскаль?
– Не знаю, – промямлил я. Я еще был далеко от происходящего, словно еще оставался в сознании Луи, совсем не здесь. Где-то там, в искривленном пространстве, темном и таком холодном…
– Зато я знаю, – твердо произнесла Шарвийфор и со всей силы – отчаянно, поразительно сильно – ударила меня по щеке. Я и понять ничего не успел, когда она так же остервенело ударила меня по другой щеке. Я завопил от боли и злости, но обида сработала: я окончательно вернулся оттуда, где побывал. Дальше сработал инстинкт. Я стащил себя с кровати, и мы погнали. Легкие Луи не работали, но едва я надел на него кислородную маску и принялся ритмично давить на грудь, чтобы завести сердце и легкие, аппарат искусственного дыхания сделал свое дело. Я проверил пульс – он постепенно нормализовался. Из соседней палаты прибежали еще одна медсестра и санитар; внезапно в палате стало не протолкнуться.
– А где Натали? – наконец спросил я, приведя Луи в порядок. Я все время чувствовал ее присутствие где-то слева, а теперь она исчезла.
– О черт! – воскликнул Наварра, глянув на окна. Они были распахнуты настежь. В саду брезжил рассвет, над землею висел то ли туман, то ли дым. Натали испарилась.
– Догоните же ее, – сухо велела Люсиль. – Ее нужно поймать.
Шарвийфор уже тыкала в кнопки мобильника:
– Я вызову подкрепление, она далеко не уйдет.
Марсель Перес рыдал. Жаклин гладила его по плечу и успокаивала, как маленького. Но Марсель не утихал, не желал успокаиваться. Он всхлипывал, размазывая слезы по щекам. Когда он взглянул на меня – почему он на меня взглянул? – я увидел в его глазах чистую агонию. Как будто ему прострелили сердце в упор. Я отвернулся от его прямоты. Слишком фатально. Люсиль безмолвно, потрясенно сидела рядом с Луи, держала его за руку. И бабушка и внук были бледны, словно утренний туман.
Шарвийфор быстро оценила ситуацию. Натали постарается держаться подальше от дорог, и найти ее будет трудно – все окрестности заволокло дымом. Между тем рассвет разрастался лихорадочным маревом, перемешиваясь с клубами дыма, что катились вверх по холму к больнице. Мы решили разделиться. Шарвийфор поедет на машине в сторону деревни. Жорж пешком спустится с холма и будет искать вдоль трассы. А я – тоже пешком – поднимусь выше к кромке сосняка.
Когда мы выбежали на улицу, у больницы резко притормозила машина. Явился Воден. Он опустил стекло и окликнул Шарвийфор:
– Мне только что звонили из пожарной службы. Больницу эвакуируют. – Затем уставился на меня: – Какого черта ты тут делаешь?
– Потом объясню, – крикнул я и побежал.
Я то и дело спотыкался. Проселочная дорога, уводившая к лесу, была усыпана мелким камнем, гравием, сучками, корой, репейником. Дым затянул все вокруг, и знакомые ориентиры – каменная руина, лавандовая поляна, пилон – играли со мною в прятки. Неверный свет расщеплял пространство, передвигая предметы. А я все бежал и бежал. Земля и воздух постепенно смешивались, сливаясь в единую стихию. На мгновение мне показалось, будто впереди мелькнула человеческая тень, но исчезла, и я тут же усомнился, видел ли ее. Я жадно озирался, выглядывая Натали или хотя бы какой-то намек на то, что она здесь была. Внизу я видел Жоржа Наварру – он мчался к подножию холма, к оливковым рощам, к западу от трассы, но дым все прибывал, и я знал, что скоро мы друг друга потеряем.
Передо мною сгустились деревья. Я вообразил, как в глубине их прячется жар, разрастается, будто ядерный гриб. Пламени еще не видно, но вверху, над кронами, грязным дыханием леса метался дым, извергая смрад. И вдруг метрах в ста перед собой, на фоне деревьев я боковым зрением различил силуэт, что мелькнул и исчез. Кровь стучала в висках, я надсадно хрипел. На мгновение весь мир словно накренился.
– Натали! – завопил я. Легкие сжало спазмом, и я закашлялся. Перемешиваясь с черной пылью, на меня клубами пыхал дым. – Вернись!
Из-за деревьев снова показалась женская фигурка. Натали. Даже отсюда я видел рельеф ее испуганного лица, совершенный овал, словно вырезанный из белой бумаги, воплощение чудовищной невинности. Любовь, отвращение, ненависть, жалость тошнотой подкатили к горлу. То было мгновение вечности, шаткая доля секунды, когда преклонение обнимает тебя и тут же улетает, рассыпаясь на хаос, гнев, ненависть, ярость: желание раздавить и обнять, любить и уничтожить. Вот что делает с нами предательство. Сталкивает лбами веру и неверие. Показывает, как бессмысленна любовь, когда объект ее холоден и беспощаден, не более чем машина для выживания.
Она меня заметила. Повернулась. И побежала.
Меня еще вело от снотворного, дым застилал глаза, а я бежал, спотыкаясь, стараясь не упустить из виду ее светлое платье, что гигантской бабочкой порхало меж деревьев. Это существо более всего на свете я хотел теперь наказать, стереть в пыль, изничтожить. Да – и спасти. Спасти от нее самой, от огня, от моей собственной ярости. Дотянуться до нее, простить ее. Понять. Любой мужчина испытывал хоть однажды эту всеразрушающую тягу понять.
Кажется, я рыдал. Потом надо мною смутно застрекотал вертолет, но в черном круговороте дыма его было не разглядеть, да и кричать не имело смысла. Я бежал, оступаясь и падая, царапая лицо и руки. Подбежал к тому месту, где она ринулась в лес. Я знал, что догоню ее. Решила рискнуть, кинулась туда, где пожар? Думала оторваться, думала, я испугаюсь? Не на того напала. Я настигну ее, даже если мне придется подойти к преисподней вплотную. Мне не важно, умру я или нет, это детали: я всего лишь маленькое никчемное пятнышко на лике огромного мира.
Теперь я видел пламя. Оно выстреливало из-за деревьев, струилось лентами вдоль горизонта, словно кто-то опрокинул огромную канистру рокового оранжевого зла. На мгновение я снова заметил ее. Она выскочила из-за деревьев, увидела, что я не отстаю, и рванула дальше в лес – ее словно всосало жаром.
Я прыгнул вслед за нею в самое марево, меня словно что-то жалило изнутри, что-то смертоносное и зоркое. Жар больно ударил в лицо, я плевался и махал руками, но шел. Сущее самоубийство, но меня подхлестывало мое помешательство.
Такое не могло кончиться добром. Мое тело каждой клеткой своей просило повернуть обратно и спасаться, позвать кого-нибудь на подмогу, или пусть лес разбирается с ней сам, но я шел и шел на ее крик. Почему я не бросил ее? Почему брел дальше как одержимый, отчаянно всхлипывая, отирая рукавом глаза, которые слезились от едкого дыма?
Долгий крик, пронзительный и высокий вопль боли. Когда я настиг ее, она уже была факелом из человеческой плоти. Светлое платье почернело и прилипло к телу, точно расплавленная краска. Она вся была охвачена огнем, она будто сама изрыгала пламя. Я в оцепенении смотрел на эту изуродованную полыхающую куклу. Она стояла и кричала, кругло распахнув рот. Ее волосы стреляли лоскутами огня, что отпрыгивали, будто стайки испуганных огненных рыбок. Ее лицо, это милое лицо… Я видел, как огонь пожирал его, я чуял смрад горящей плоти. Я прыгнул к ней, как раз когда она стала падать, и подхватил ее горящее тело.
А потом наступил ад.
Я ничего не успел понять, а огонь уже приварил к ней мое тело. Я хотел закричать, но голоса не было. Я не мог оторвать ее от себя. В омерзении, освежеванный болью, я поволок ее по горящей земле. У меня не было выбора.
Не знаю, далеко ли отполз, вскоре ли потерял сознание. Боль от ожогов чувствуешь не сразу, зато ее чуешь носом. Наши спаянные тела – мое живое, а ее, наверное, мертвое – пахли паленым салом.
– Так что она сказала напоследок? – спросил меня позднее Перес. – Что она сказала, когда вы доползли до ручья?
Потому что она заговорила. Не представляю как. Я думал, она мертва. И все же несколько слов вытекли из нее, выдавились, будто желчь. Надтреснутым, опаленным голосом Натали прошептала:
– Я всегда спасала его. Я никогда не позволяла ему умереть. Нужно защищать своих детей. Я люблю своего сына. Я люблю своего сына больше всего на свете.
То были ее последние слова, а потом глаза ее закатились, и она обратила ко мне взгляд, обожженный взгляд слепых белков в скорлупе глазниц. Помню, меня стошнило. Я стоял на коленях в грязной воде, сжимая в руках ее смердящее тело. Я отвернулся, и меня вырвало. А потом чернота.
Мы сажаем семечко, предполагая, что это любовь. А потом семечко начинает давать корни, и вдруг понимаешь, что растет оно совсем не так, как надо. Но уже поздно. Семечко выросло в деревце, покрылось листвой, зацвело и дает плоды безумия.
Как же быть с безумием внутри нас?
Можно принять его, сделать его частью своей жизни. Может быть, Пьер Дракс некоторое время так и поступал. Но потом что-то стало тянуть его прочь: он понял, от чего отказался, поменяв Катрин на Натали. И еще понял, что его сын в опасности. Можно бежать хоть на самый край света. Или взглянуть в лицо своему кошмару. Быть может, это и произошло в горах тем июньским днем, в одном из зачинов к истории про Луи Дракса.
Человек взглянул в глаза правде, и двое людей за это заплатили.
Я получил сильные ожоги, и меня госпитализировали в Каннах. Я очнулся через три дня в реанимации. В настоящей агонии, не понимая, как еще жив, да и как вообще человеческий организм может терпеть столько боли. Рядом со мной сидела детектив Шарвийфор. Ее поразительные глаза были красны, бессонны, в них жило удивление. Наверное, я был вылитое порождение ада. Она сказала, что тело Натали – все, что осталось, – отправили в морг. Сам я выжил чудом. Если б я случайно не натолкнулся на ручей, если б меня вовремя не нашел Жорж Наварра, если б не вытащил на себе в поле, если б нас не увидели с вертолета…
Я бы тоже превратился в головешку.
Я люблю своего сына. Люблю больше всего на свете. Я никогда не позволяла ему умереть.
Луи называл это Правом Избавления. Об этом написал потом в своих показаниях Марсель Перес – он собрал всю историю по кусочкам. Луи убивал своих хомячков, думая, будто существует секретный свод правил. Правил, о которых все молчат. И по этим правилам хозяин зверька имеет право его убить. Если это твой зверек, тебе и решать, умирать ему или жить. И как ему умирать или жить. Луи вырос на этих правилах, потому что в них верила Натали. Жизнь Луи была собственностью – ее собственностью.
Когда он был маленький, Натали травмировала его сама. Скорее всего, даже пыталась его убить, но испугалась. Подрастая, Луи со временем понял, чего ждет от него Натали, и поступал, как она хотела. Значит, он прыгнул с обрыва сам. Перес уверился в этом, услышав слова Луи из царства комы. Натали даже не прикоснулась к нему. Ей достаточно было оказаться рядом. С ребенком случится неприятность, а Натали его спасет. Это укрепит связь между ними. Она любила сына, она его ненавидела. Хотела быть с ним всегда и не хотела видеть его. Не могла с ним жить и не могла жить без него.
И Луи вступил с Натали в сговор.
Когда приехала Софи, заплаканная и испуганная, я ей все рассказал.
– Прости, что не была рядом, – сказала Софи. – Девочки тоже скоро приедут.
А потом мы не знали, о чем говорить. Мы столько лет прожили вместе, но держались натянуто, неловко. Словно два незнакомца, которым предстоит медленно узнавать себя и друг друга – тех, которыми мы стали. Софи тронула меня за локоть, и я с тоской увидел в ее глазах не любовь, но жалость.
– Ты ко мне вернешься? – спросил я. Повисла долгая пауза.
– Я не знаю. Не знаю, смогу ли жить с тем, что с тобой случилось. Я не про ожоги. А про то, что произошло в твоей голове.
Она сказала это, а я спросил себя, смогу ли жить с этим сам.
Выписали меня в ноябре. Я вернулся на работу на неполный день. Я был еще очень слаб. В августе, когда были готовы результаты вскрытия, в Париже состоялись скромные похороны Пьера Дракса и Натали. Об этом рассказала Люсиль – она регулярно наведывалась ко мне в больницу, приносила новости про Луи и внешний мир. На похоронах Натали была Франсин, ее сестра, а также их мать, которая, по словам Натали, жила в Гваделупе. Ни в какой Гваделупе их мать не жила. И вообще никогда там не бывала. Обитала в уютной квартире в Этампе, на юге Парижа. Мать Натали была уставшая, обессиленная и как-то смирилась с произошедшим. Хотя ничего не знала, обмолвилась она, и ничего не понимала. После рождения Луи Натали прекратила общение со всеми родственниками. Никакого отчима с болезнью Паркинсона тоже не было.
В декабре в больницу заехали детектив Шарвийфор и Марсель Перес, который бросил пить. Стефани Шарвийфор расследовала в Каннах какое-то мошенничество, а Марсель вызвался ее подвезти. Оба хотели навестить меня, Луи и Люсиль. Я ужасно обрадовался, что ради меня они сделали такой крюк – а Марсель и вовсе отправился в путешествие ради меня. Если им и было страшно на меня смотреть, они не подали виду.
– Как поживаете, Паскаль? – спросил Марсель.
– Если я в голом виде, можно испугаться, но Софи говорит, что я и раньше был далек от совершенства.
– Так, значит, она к вам вернулась? – с надеждой спросила Стефани.
– Что-то вроде этого. Все держится на ниточке. Иногда все хорошо, иногда не особо.
– Нужны время и терпение, – сказал Марсель Перес. – Как при тяжелой утрате. Будут определенные стадии.
– Она еще в стадии гнева, – сказал я.
– Потерпите.
– Не хотите погулять в саду? – предложил я.
– Я посижу с Луи, – сказал Марсель. – Мне нужно кое-что ему сказать. Я вас догоню.
Я отвел его к Луи. Лицо Марселя просияло, затем потемнело. Он взял Луи за руку и легонько пожал.
– Никаких перемен? – печально спросил он.
– Абсолютно. Но мы не теряем надежды.
Я еще передвигался с двумя палками, да и то еле-еле. У меня все болело. Я рассказал Стефани, что ожоги будут заживать долго и, может, придется делать повторную операцию на ногах и груди. Руки зарубцовывались медленно.
– Пойдемте, я покажу вам зимние розы, – сказал я. – Только распустились. – На выходе из палаты Стефани потянулась за сигаретой, и я взял пластиковую коробочку для анализов вместо пепельницы – мсье Жирардо не простит, если я не уберу за посетителями. Мы молча погуляли, глядя на небо в белых пятнышках облаков. Над головой кружили чайки.
– Вы потеряли веру в женщин, Паскаль? – выпалила Стефани. – Мне интересно.
Я задумался. Сам я об этом себя не спрашивал. Странно. Такой очевидный вопрос.
– По идее, должен бы. Однако нет. Вообще-то я отказываюсь ее терять. Из принципа. Скорее уж я разочаровался в собственных оценках.
Как я мог сказать ей, что еще не переболел Натали Дракс. Что эта болезнь и мука остались во мне, требуя Натали. Стефани щелкнула зажигалкой и прикурила. Я поморщился, глянув на крошечное пламя.
– Простите, – сказала Стефани. – Я как-то не подумала.
– А вы? Можно ли об этом спрашивать женщину?
– Нет, тут все иначе. Я не могу потерять веру в собственный пол. Это как отречение. Но я прекрасно представляю, на что способны женщины, до чего они могут докатиться. Может, я и не типичный представитель женского пола, – сказала Стефани, покосившись на меня, – но женскую душу все-таки понимаю.
– А мужскую?
– В какой-то степени. Мужчинам хочется думать о женщине хорошо, особенно если женщина привлекательна. В этом же есть некая правда? Мы же приписываем лучшие моральные качества привлекательным людям? И тем, кто строит из себя жертву. Из Натали вышла очень убедительная жертва, – задумчиво прибавила Стефани. – Я и сама поверила. Хоть я и женщина.
И я вспомнил фигурку Натали, охваченную пламенем, исходящую криком. Это случалось постоянно: по несколько раз на дню я видел эту картину: хрупкая женщина, которая бежит от себя самой, от меня, от всего мира. Мчится прямо в ад. Видел светлые волосы, охваченные пламенем: чудовищный огненный ореол, дочерна съедающий ее лицо.
Мы подошли к розам.
– Посмотрите, как они великолепны, – дрожащим голосом сказал я, указывая палкой на желтую копну цветов, стараясь загнать образ Натали в глубину сознания, где она жила и пряталась.
– Потрясающий цвет, – сказала Стефани, затушив сигарету, а затем втоптав в землю каблуком. – Кажется, среди ядов в вашем списке были люпины? Они у вас растут?
– Сотни, – сказал я и указал на то, что осталось от люпинов. – Крайне ядовиты.
Стефани как-то сразу встрепенулась и посерьезнела:
– Удивительное дело. Натали мыслила категориями прошлого века. Тех времен, когда женщины действительно были существами бесправными и им приходилось манипулировать мужчинами.
– Атавизм, – пробормотал я. – Реликвия. Но делать больно собственному ребенку и называть это любовью…
– Такое случается на каждом шагу. Матери каждый день убивают где-нибудь своих детей, – мрачно проговорила Стефани. – Поверьте мне. – Мы видели, как Марсель Перес постоял на террасе с Жаклин, затем спустился по ступенькам в сад и направился к нам.
– Но я не хочу вам верить.
– Никто не хочет. Но это правда. Такие убийства проще всего скрыть, потому что большинство людей предпочитают даже не думать о таком.
– И тем самым становятся соучастниками, – задумчиво проговорил я. – Не зная того, мы их покрываем.
– Убийство – это лишь крайняя точка. У Натали все начиналось с мелочей. Ее первый грех был совсем невелик. Его легко понять. Даже простить при желании. Она хотела мужчину, который ее не хотел, и попыталась его подловить – взяла и забеременела. Старый и всем известный прием.
– Один из приемов, – подхватил Марсель. Стефани достала сигарету. Прикурила, отвернувшись от меня. – На самом деле их множество. Какие чудесные розы.
– И все описаны в книжках по психологии, да? – сказала Стефани, а Марсель улыбнулся. Мы продолжили нашу прогулку: вдоль здания больницы, за угол и к декоративному пруду. Стефани с Марселем успели довольно плотно обсудить Натали Дракс, подумал я. И почувствовал, что выпал из обоймы.
– С точки зрения морали предосудительно, – сказала Стефани, – но не есть зло. Даже ничего противозаконного в этом нет. Грязная уловка, не более того. Спросите у любого мужчины, которого так подловили. Он в ярости, он разобижен. Женщины порой – сами себе худшие враги.
– Но зачем выдумывать историю с изнасилованием? – не унимался я. Я все равно не понимал. – Это уж совсем – совсем радикально. Как вообще такое могло прийти в голову?
Марсель Перес вздохнул:
– Вот тут я промахнулся. Мне и в голову не пришло усомниться в этой истории. Ну а как иначе?
– Действительно, – согласился я. – В таком не сомневаешься. Это слишком… неприлично. Неприлично усомниться, но и сочинять такое неприлично. Ни одна женщина, у которой есть гордость…
– О нет, все дело как раз в гордости, – возразил Марсель. – Посудите сами. Не могла же Натали рассказывать, как было дело. Она бы неважно выглядела. Но можно было приукрасить, свалить все на мужчину – придумать половинчатую правду. Большинство женщин так и поступает. Только Натали была слишком самолюбива. И хитра. Поэтому она пошла дальше. История про изнасилование подарила Натали печать болезненности.
– Что ж, у нее получилось весьма вдохновенно, – угрюмо констатировала Стефани. – Ну просто святая мученица. Трижды браво женщинам.
Я пал духом. Я не хотел так думать обо всех женщинах. Большинство из них вовсе не такие. Господи, ведь правда?
– Поэтому, Паскаль, я и спрашивала насчет утраты веры, – сказала Стефани. – Я бы на вашем месте давно разочаровалась. И все же вам этого не желаю.
Она это сказала так серьезно, что я улыбнулся. Марсель тоже улыбался. Мы немного постояли, чтобы я передохнул, и потихоньку отправились дальше. Шарвийфор курила и говорила, говорила, а мы с Марселем молчали и думали. В некотором шоке я вспомнил, что при первой встрече Стефани Шарвийфор мне сильно не понравилась. По крайней мере, я не воспринял ее всерьез.
– Я не думал, что вы такая, – вдруг вырвалось у меня.
– Я знаю. – Стефани обернулась ко мне и заулыбалась.
– В самом деле, Стефани, – сказал Марсель. – Вы производите неправильное впечатление. Может, вам пользоваться косметикой?
Но посмеяться вместе с ними я не мог. Мои переживания – когда же они закончатся? – были слишком сильны, слишком свежи и мучительны. Мы присели на скамейку возле азалий и некоторое время молча любовались садом. Каждый думал о своем.
– Она любила сына, – сказал наконец Марсель. – Но и ненавидела. Этот конфликт жил в ней постоянно. Это состояние гораздо сложнее, чем опосредованный синдром Мюнхгаузена. В ней взаправду был инстинкт убийцы. Она сказала, что никогда не позволяла ему умереть. Но каждый раз ставила его на край пропасти. И Луи отчасти хотел того же. И вот они оба играли в эту игру.
Под водою, блеснув гладкой чешуей, скользнул цветной карп. К нему подплыл второй, затем третий. Я как завороженный смотрел на их прохладные тени, что кружили в глубине пруда.
Наступил февраль. Зима оголила все вокруг. Внизу, в долине, темнели в своей первозданности горы под снеговыми шапками: безжизненный, почти лунный пейзаж. Огромные валуны торчали из земли, словно игральные кости, брошенные капризным великаном. Дорога была пустынна, лишь время от времени с грохотом проносился грузовик, разбрызгивая фонтаны грязи. Где-то в этой пустоте они что-то перевозили туда-сюда.
За Понтейролем дорога сузилась, и еще через час я добрался до того места, где Драксы устроились на свой последний пикник. Это оказалось гораздо выше и дальше, чем я предполагал.
Я припарковался на голом пятачке и медленно побрел по тропинке, петлявшей среди пожухлой травы в блестках замерзшей паутины. Перед отъездом Стефани снабдила меня полицейской картой с ориентирами: вот кривая ель, вот березки и два огромных валуна. Над землей стоял причудливый рваный туман, и я дрожал от холода, несмотря на теплое пальто. На одежду налипал репейник, я его сдирал, и от этого ныли шрамы на руках и груди. Все отчетливее становился рев воды. Прихрамывая, я подошел к самому обрыву и немного постоял на том самом месте, откуда упал Луи Дракс.
Лишь через несколько минут у меня хватило духу посмотреть вниз. Обрыв был крут и беспощаден. Сразу подкатила тошнота. Чтобы не паниковать, нужно лишь дышать медленно и ровно. Упав отсюда, невозможно остаться в живых. Внизу вода серебрилась тонкой полоской, над которой парило облако водяной пыли.
Я долго стоял, просто дыша. Дышал и недоумевал, удастся ли мне когда-нибудь постичь смысл этого танца, что девять лет исполняли мальчик Луи и его мать; этих ритуалов и знаков, которыми они обменивались, которые привели Луи сюда, где он сделал свои пять смертельных шагов спиной к пропасти? И узнаю ли я когда-нибудь, в каких далях бродит сейчас Луи. Сознание бесконечно шире, чем мир, в котором оно живет. Человеческий мозг – не просто машина или кусок плоти. Я верю в существование души, вдруг понял я. Все мои познания о мозге это опровергают, а я все равно верю. Верю в душу Луи. Я покачнулся над пропастью.
Чтобы подвести под всем этим черту, я написал работу о Луи Драксе. Но, несмотря на доказательства существования телепатии, несмотря на видеозаписи и свидетельства очевидцев, ни один из крупных медицинских журналов не отважился мою работу напечатать. И где-то в глубине души я знал, что так оно и будет. Слишком уж это странно. Редакторы мягко намекали, что подобной статьей я подорву свою репутацию. Что моей карьере не на пользу, если меня сочтут еще более инакомыслящим, нежели уже считают.
Воден сочувственно хмыкал, но я знал, что он согласен с остальными. Он не то чтобы не верил в мои доказательства – всего-навсего осторожничал. Я хотел было написать статью поменьше, для какой-нибудь газеты, но тогда пришлось бы раскрывать кое-какие нежелательные подробности. Луи еще мог выйти из комы. Было бы несправедливо болтать.
Поэтому я хранил молчание, продолжал работать, ухаживал за карликовыми деревьями.
Софи ко мне вернулась, но каждые выходные уезжала в Монпелье к дочерям. Я ее не держал. Мы постепенно восстанавливали нашу дружбу. Но это было очень болезненно.
Возвращение к жизни бывает таким же медленным, как умирание. Даже еще медленнее. И все же в состоянии Луи начали намечаться кое-какие улучшения. Я по-прежнему остаюсь оптимистом и верую во врачующую силу надежды. После пожара я во многом изменился. Но в этих вопросах я все тот же. И поэтому – в отличие от некоторых своих коллег – я верю вопреки всему, что через несколько месяцев Луи Дракс окончательно выйдет из комы.
И тогда я представляю себе, как мы заживем, я заглядываю далеко вперед. Да-да, порою – и даже очень часто – я позволяю себе помечтать.
Странная у нас будет семья. Надеюсь, к тому времени мы с Софи достигнем некоторого согласия и начнем строить новую жизнь. Не ту, прежнюю, которую я расшатал, а новую, другую жизнь, и у нее будет новый образ, новый голос, новые чувства. Осторожная нежность, вот что это будет. Люсиль будет недомогать и оплакивать сына и, даже поселившись в нашем городке, попросит меня и Софи считать Луи нашим сыном. Когда Люсиль улыбается, а это бывает редко, видно, с каким усилием она вспоминает, откуда берется улыбка.
Иногда я даже буду говорить Луи «сынок». В шутку, но эта шутка нам обоим полезна. Мои дочери будут обожать Луи и по выходным станут приезжать к нам из Монпелье со своими парнями. Они совершенно избалуют ребенка компьютерными играми, видеофильмами и походами в «Макдоналдс». И Софи будет готовить на всю ораву, как раньше, а за столом станет смотреть на Луи с материнской нежностью, а я буду смотреть на нее, как она смотрит на него, и думать о том, какая хрупкая штука жизнь и как легко и бесповоротно можно искорежить ее одним движением. И что есть такая боль, которая никогда не проходит. И что о некоторых вещах лучше не говорить вслух, даже когда Луи начнет задавать вопросы.
Люсиль будет освежать в его памяти воспоминания об отце, но никто из нас и словом не обмолвится о Натали Дракс. Так будет лучше, если при подобных обстоятельствах вообще бывает «лучше». Луи просто будет знать, что мать любила его. Этого достаточно. Некоторые воспоминания лучше отбросить. Человеческий мозг обширнее, чем я себе представлял, и работа его тоньше и страннее. Если часть тебя обожжена до бесчувствия, сознание это компенсирует. Самые странные растения – те, что выросли из пепла.
Раз в месяц к нам будет приезжать Марсель Перес, и с его помощью состояние Луи заметно улучшится. Марсель, я и Софи будем прислушиваться к его состоянию: мы не будем спешить радоваться, станем выискивать признаки того, что память мальчика просыпается. Ибо даже когда Луи выздоровеет и заживет в нормальной обстановке, мы все равно будем нервничать и бояться, что прошлое найдет щелку, просочится и хлынет в его душу.
Не думайте, будто я не оплакивал Натали. Не думайте, будто я перестал ее любить. Не перестал. Даже теперь я не уверен, что смог от нее избавиться. Может, это и читает Софи в моих глазах. Может, потому мы до сих пор и спим в разных комнатах и, несмотря на взаимную нежность и новообретенное милосердие, Софи настороженна по сей день.
Да, хоть я и затолкал поглубже болезненные эмоции, что пробудила во мне Натали, они до сих пор живут во мне и проявляются каждый день крошечными приступами боли, стыда, вины и горя. Ведь я же мог спасти ее от себя самой? Ведь если бы я любил ее как надо, она бы…
– Нет, – объясняет мне Марсель Перес. – Натали не была создана для любви. Любовь никогда не принесла бы ей счастья. У нее были другие приоритеты.
Однажды наступит очищение. Однажды я проснусь и не вспомню о ней. Но пока лучшая ее часть живет. Ее сын. И может, однажды он будет готов дотянуться до нашего мира и вернуться к нам – в другой мир, не тот, каким мы его знали, но и в этом мире для Луи найдется место, и я сделаю для этого все возможное. И невозможное тоже. И, может, тогда, почти случайно, для меня наступит избавление.
Давайте представим, как мы вдвоем с Луи стоим и смотрим на диковинное существо – огромное, дымчатое, розовато-лиловое, с длинными розовыми щупальцами, а на них присоски размером с блюдце. Огромный аквариум – все посетители, и я, и Луи, потерялись в его недрах. А оно болтается в воде, замершее в движении, – существо, в которое никто не верил.
Раньше считалось, будто их выдумали моряки, хотя на шкурах мертвых китов обнаруживали следы от присосок, а значит, эти существа наверняка обитали где-то там, в темных океанских кишках. Они прятались там долго-предолго, а теперь появились: с наступлением благоприятного климата настал их звездный час, и они размножаются как никто, эти безмолвные посланники из далеких сумрачных уголков вселенной, куда, казалось, попасть невозможно. Чудо не в том, что мы проникли в мир этих существ, но в том, что они, уставшие и мертвые, проникли в наш мир.
Он сидит в инвалидной коляске, голова зафиксирована, широко распахнутые глаза не мигают. Луи все смотрит и смотрит перед собой, слепой и безмолвный, и, может, тоже трепещет – не оттого ли его дыхание почти неуловимо? И вдруг, пораженный, я понимаю, что есть на свете такие создания, а вместе с ними есть мальчик Луи, который еще сможет вернуться из огромного неведомого мира, существующего за пределами явного.
Вот только не надо думать: «Ах, бедный Луи Дракс». Потому что не так мне и отстойно. Без врак. Мне тут очень даже нравится.
А вот раньше был отстой. Чего хорошего, если ты Дерганый Ребенок или Тридцать Три Несчастья. Ходить на сеансы к Жирному Пересу – отстой, и что Папа́ и Маман ненавидят друг друга – отстой, и школа отстой, где меня называли Чекалдыкнутым. И даже Мухаммеды отстой.
А тут мне хорошо. Вот Жирный Перес, он не понимал, почему мне нравилось попадать в больницу. Точно вам говорю, мне нравится больница. Потому что в больнице за тобой ухаживают. Мне нравится просто лежать в кровати и думать. И не надо беспокоиться, что кто-то там слабенький или играет в игру Притворись, Что Ненависти Нет. А я люблю просто лежать и думать про «La Planète bleue» и видеть сны о людях вроде Густава, или слушать Паскаля, как он читает мне «Les Animaux: leur vie extraordinaire». И это даже лучше, чем просто спать, потому что не надо просыпаться. Нужно только лежать и дышать. И даже разговаривать никто не заставляет. А то, что не нравится, можно просто выключить и проспать. Я научился просыпать все плохое. Мне нравится доктор Даннаше, мне нравятся Жаклин Дюваль, и Марианна, и Берта, и другие медсестры, и мне нравится, когда рядом сидит Мами́ и рассказывает про всех своих собак и что с ними случилось, рассказывает, где она жила, когда была молодая. Мне даже нравится, когда приходит Жирный Перес.
Всю свою жизнь я мечтал попасть в такую больницу. Целых девять лет. Девять – для меня счастливое число: у меня сейчас девятая жизнь, самая лучшая из всех. Без врак. Может, я даже останусь тут навсегда. Тут не нужны Папа́ и Маман, потому что у меня есть Густав и доктор Даннаше. Каждый вечер он садится рядом и читает мне книжку. И, уходя, говорит шепотом: Луи, если захочешь, ты всегда можешь проснуться. Я был бы рад съездить с тобой в Париж и показать тебе сказочное существо, заспиртованное в аквариуме. Но он просто недопонимает, потому что малость тупой. Ну не понимает человек, и все. Я и сам теперь могу плавать под водой и увидеть сколько угодно гигантских кальмаров, да и других животных и все, что угодно, во всем мире. Я могу отправиться куда угодно и делать все, что пожелаю.
Куда угодно и все, что пожелаю.
Только псих променяет такую жизнь на то, чтобы снова стать Луи Драксом.
Вот этого как раз доктор Даннаше и не понимает. А Густав понимает. Густав, он знает все. Поэтому я бы сказал доктору так: нет уж, спасибочки, доктор Даннаше. Вы, конечно, хороший. Но мне тут нравится. Точно вам говорю: моя девятая жизнь лучше всех предыдущих. Я долго думал, и вот что я вам скажу. Мне тут хорошо. Так что я остаюсь. Если человек делает неправильный выбор, он должен с этим смириться. Люди должны мириться с тем, что сделали. Ты тоже выбрал. Это был твой выбор, Луи.
– Ничего, если я тут останусь? – спрашиваю я его.
– Нет. Я не уверен, что это хорошо, Луи.
Только это не голос доктора Даннаше. Это голос Густава, моего папы. Я так давно его не слышал. Я-то думал, он совсем ушел. И у него такой слабый голос.
– Тебе совсем не обязательно тут оставаться, – говорит Густав, то есть Папа́. – Ты можешь проснуться и жить. Если хочешь. Ты этого хочешь?
– Нет. Может быть. Не знаю.
Потом он долго молчит. А я вам говорил, что больше его не вижу? Мы тогда пришли в пещеру, и он показал мне мое имя и имя Катрин, написанные кровью на стене, а потом снял повязки, чтобы я в последний раз увидел его лицо, а потом я потерял Густава. Остался только голос в голове, это как сон.
– Зависит от того, насколько тебе интересно, что будет дальше, – говорит он. – Может, будет хорошее. Знаешь, когда я просидел три дня в пещере, мне уже было неинтересно, я просто хотел, чтобы это закончилось. А у тебя все по-другому.
– Но остальная жизнь может оказаться отстойной.
– Может, – говорит Папа́. – А может, и нет. Но ты всегда сможешь вернуться, если захочешь.
– А ты?
– Я должен остаться тут.
– Значит, ты умер?
– А я-то думал, что ты сразу догадался. Ты ведь столько всего знаешь на свете. Столько замечательных фактов про животных, и про яды, и ты все так правильно делаешь, когда мы мастерим аэропланы… Я думал, что ты догадался, Лу-Лу. Я ведь тогда умер в этой пещере. А ты думай о жизни, мой маленький джентльмен. Думай о том, что она может оказаться и не отстойной. Но сейчас нам пора прощаться. Настало время.
Я поворачиваю голову и вижу окно. Я чувствую, что на улице светает, кричат какие-то птицы. Чайки. И я знаю, что он мне не соврал, он единственный, кто мне никогда не врал. И я знаю кое-что еще. Я знаю, что в один прекрасный день, если только захочу, я смогу. Смогу сделать первый шаг.
А потом второй.