Солдат, забрызганный грязью, проскочил на велосипеде мимо наружной охраны Смольного, ловко лавируя между автомобилями, подкатил к подъезду, наспех приткнул свой велосипед к стене и бросился бежать вверх по лестнице.
Постовые матросы схватили его за руки и отбросили назад.
- Да какой вам пропуск, дерьмо собачье, - серьезно сказал солдат, - я с донесением... с фронта!
По лестнице, вдоль которой пестрели плакаты и лозунги, он поднялся в третий этаж и ткнулся в двери Военно-Революционного Комитета.
Посредине комнаты стоял, покачиваясь на длинных ногах, высокий человек в офицерской шинели, накинутой на плечи; он негромко бормотал что-то, должно быть самому себе, потому что, кроме постового красногвардейца, который спал на скамейке, у дверей, уронив голову на грудь и крепко сжимая ногами винтовку, - в комнате никого не было.
- Мне нужен прапорщик Турбин, - хрипло сказал солдат.
- Я и есть Т-турбин, - отвечал военный, немного заикаясь.
Солдат отряхнул пот, катившийся по лбу.
- Вот...
Он протянул клочок бумаги.
- Донесение от Комитета второго царскосельского полка.
Шатаясь от усталости, он отошел в сторону, разбудил караульного, потребовал у него табаку и долго крутил козью ножку, ни слова не отвечая на расспросы красногвардейца.
Наконец, садясь с осторожностью (чтобы не коснуться натертого седлом места) на лавку, он сказал серьезно:
- Да что, товарищи? - Сами видите... говно - дело!
Высокий офицер, меньше всего похожий на офицера, мучительно морща лоб, читал донесение.
- Хм, чорт их возьми! Третий корпус, а? П-пустяки дело, - сказал он самому себе совершенно с таким выражением, как если бы говорил какому-то другому лицу, которого, никто, кроме него, не видел. - Что ж... значит крышка? К-корпус? Это не меньше десяти тысяч. Н-нет никого. Сейчас же всех собрать н-нужно. В штабе что ли? П-пустяки дело!
Солдат с недоумением прислушался, аккуратно подклеил оторвавшийся клочок цыгарки и вдруг, подмигнув в сторону Турбина, хлопнул себя по лбу и помотал рукой.
- Не того, а? Не в порядке?
- А шут его знает, - хмуро отвечал караульный, - не то, чтобы не того, а так... все время, шут его, разговаривает! Я седни ночью в карауле был, так он всю ночь сам себе разговаривает. Чудной какой-то, шут его знает!
Чудной прапорщик вдруг пришел в себя, бросил донесение на стол, подошел к карте и с напряженным лицом принялся водить пальцем по однообразным линиям окрестностей Петрограда.
--------------
Именно к этому прапорщику Турбину - одному из членов так называемой "Военки" (Военной организации партии большевиков) - был направлен Шахов.
Утром 26 он отправился разыскивать давешнего коменданта Зимнего, который за ночь успел переменить больше должностей, чем любой гражданин Республики за год, начиная с начальника пикета и кончая начальником штаба.
Шахов нашел его в Главном Штабе, где он бросался от телефона к столу и обратно, отдавая приказания, принимая донесения, налету подписывая бумаги и время от времени принимаясь торопливо ощупывать раненую руку, висевшую на грязной повязке.
Он переговорил с Шаховым, наскоро набросал записку и тут же исчез в коридорах сумрачного здания, где еще вчера бродили растерянные офицеры в мундирах с белыми аксельбантами и черными просветами погон.
Шахов развернул записку: она была адресована прапорщику Турбину и в двух словах рекомендовала "подателя сего", как бывшего офицера, опытного в военно-инженерном деле.
Через полчаса он был у подъезда Смольного; октябрьский ветер уже рвал и взметывал вверх узкий клочок бумаги - первый военный бюллетень гражданской войны, сообщавший о том, что третий конный корпус угрожает подступом к Петрограду и о том, что "армия и красная гвардия революции нуждаются в немедленной поддержке рабочих".
- Товарищ Турбин здесь?
Крепкий чернобровый матрос, сменивший сонного красногвардейца, молча вышел в соседнюю комнату; сквозь притворенную дверь, в синем табачном дыму мелькнули смутные лица, наклонившиеся над столом. Шахов разглядел одно из них - квадратное лицо с запавшими, почерневшими глазами.
- Его нет на заседании. Он только-что уехал.
- Куда?
- В Главный Штаб.
- В Штаб? Да я только-что из Штаба!
- Так значит разъехались... Нет и десяти минут, как он уехал... Поезжайте в Штаб, если спешное дело.
...............
Трамвай полз медленно, солдаты грушами висели на нем с обеих сторон.
На углу Литейного красногвардейский патруль отнимал у долговязого мальчишки газеты; мальчишка ругался, дамы в шляпках, окружившие красногвардейцев, бодро размахивали руками и кричали что-то о французской революции.
Перед зданием думы тесными шпалерами стояла толпа - по лестнице бегали туда и назад игрушечные офицеры и студенты с белыми нарукавниками, на которых красными буквами были отпечатаны три слова: "Комитет общественной безопасности", из которых ни одно не соответствовало истине.
Кое-где Шахов заметил красногвардейцев, которые меньше всего походили на людей, только-что совершивших революцию; они молча стояли на своих постах, толпа кричала им что-то, потрясая кулаками.
Вдоль Невского тянулись бесконечные колонны солдат, проходивших мимо, не обращая никакого внимания на всю эту суматоху.
"На фронт"... - подумал Шахов.
У Главного Штаба он сошел с трамвая и, поднявшись во второй этаж, вернулся в ту самую комнату, которую покинул час назад. Немного не доходя до этой комнаты, он встретился в полутемном коридоре с высоким человеком в офицерской шинели - с тем самым прапорщиком Турбиным, которого он в течение трех часов искал неудачно, - и прошел мимо, даже не взглянув в лицо офицера.
Но если бы он взглянул в это лицо, он вряд ли прошел бы дальше, не остановившись ни на одно мгновение: Турбин отшатнулся, с перекосившимся лицом бросился к Шахову и тут же дернулся назад, вытаращенными глазами смотря ему вслед и с дрожью потирая руки.
В коридоре никого не было; никто не слышал, как этот длинноногий офицер, так непохожий на офицера, бормотал, потирая лоб и растерянно моргая глазами:
- Д-да, не... да не может-быть... Д-да, ведь это же он... Он, Шахов!
И он прибавил, вдруг усмехнувшись и нелепо взметнув головой:
- П-пустяки дело!
Вечером того же дня (ему так и не удалось увидеться с Турбиным, и Кривенко завалил его утомительной работой по снаряжению и вооружению отряда), вечером того же дня Шахову удалось добраться до Кавалергардского переулка.
Галина сидела на кровати, обложенная подушками; ее лихорадило, большой мохнатый плед был накинут на плечи; на этом пледе лежала забинтованная от плеча до локтя рука.
Лицо ее, немного постаревшее, утомленное, было почти незнакомо Шахову; она не напоминала нисколько ни девочку, которую он оставил год назад, ни молодого офицера, которого, рискуя жизнью, он тащил накануне на своих плечах через весь город.
Она заговорила с ним как-то неловко, даже сухо, и он сразу насторожился.
- Я очень благодарна вам... Вы вчера помогли мне. Я почти ничего не помню... Помню только, что увидела вас там, наверху. Вы, должно быть, очень устали?
Можно было подумать, что путешествие накануне ночью от Дворцовой площади до Кавалергардского переулка под угрозой немедленного расстрела было спортивным упражнением или увеселительной прогулкой.
Он отвечал медленно, немного теряясь, не зная, как говорить с этой, почти незнакомой ему, женщиной.
- Да нет, пустое. Вот за сегодняшний день я в самом деле устал немного.
Он осторожно прибавил немного погодя:
- Вы так долго были в обмороке, что я уж было испугался... Рука болит?
- Нет, ничего... Доктор говорит, что сквозная рана. Через три дня буду здорова.
Шахов машинально взял со стола какую-то безделушку и начал вертеть ее в руках.
- Однако ж, я не ожидал вас таким образом встретить, - сказал он торопливо, - как-то это все на вас непохоже... Вы как-то переменились за этот год. Если бы мне за час перед тем сказали, что я встречу вас так, как я вас вчера встретил, я бы...
Но и это не произвело на Галину никакого впечатления, как-будто курсистке Высших Женских Курсов и полагалось носить форму прапорщика и быть в самое опасное время на "защитных постах армии, верной Временному Правительству".
- Я не знала, каким образом вы вчера попали во дворец. Нет, ничего не помню, - снова повторила она, сощурив глаза, и Шахов сразу же узнал это движение... - Так, что же, значит, выходит, что мы...
- Выходит, что мы... - повторил Шахов.
Он напряженно засмеялся.
- Выходит, что мы вчера воевали друг против друга с той разницей, что вы в чине прапорщика, а я - простого солдата.
На этот раз Шахову пришлось еще раз убедиться в том, что эта бледная с забинтованной рукой женщина незнакома ему.
Галина сказала, криво усмехнувшись:
- Что же, вы - красногвардеец?
- А разве вы вчера не успели в этом убедиться?
Галина сощурилась, помолчала.
- Знаете ли, Константин Сергеевич, если бы вчера ночью вы попались в мои руки и сопротивлялись так, как я сопротивлялась, так я бы, пожалуй, приказала вас расстрелять.
- Я считал, что вы для нас неопасны, - сухо отвечал Шахов, не глядя на нее, - мы немного выиграли бы от вашей смерти. Таким, как вы, вчера оставляли оружие. Все это пустяки какие-то...
Галина снова усмехнулась.
"А пожалуй, таким, как она, не следовало оставлять оружие", - подумал Шахов и добавил сердито:
- И, кроме того, я думал, что мне не придется раскаиваться в том, что я вчера помог вам добраться до дому.
Она, не отвечая, потянулась было за портсигаром, лежавшим на стуле возле кровати, но не дотянулась и снова прилегла на подушку: видимо рука у нее сильно болела.
Шахов подал ей портсигар и несколько минут молча смотрел на маленькие пальцы, державшие папиросу.
- Так вы говорите, что юнкерам вчера оставляли оружие?
- Почти все юнкера отпущены на честное слово.
- Ну, вот видите... а я-то...
- Что вы?
- Я-то ведь никому честного слова не давала. Ведь вы вчера вынесли меня из дворца тайком?
- Да от кого же мне было таиться? - неохотно сказал Шахов.
Галина глядела на него с любопытством.
- Стало-быть, вы нарушили вашу обязанность и поступили против вашего долга.
- Я беру на себя ответственность за то, что я вчера по отношению к вам сделал, - сдержанно сказал Шахов. - Мне пора итти. Я зашел для того только, чтобы проститься с вами.
Галина быстро взглянула на него и вдруг принялась старательно сгибать и разгибать пальцы больной руки; потом также неожиданно бросила это занятие и закурила новую папироску.
- Вы уезжаете?
- Не знаю. Может-быть, завтра отряд отправят на фронт... И, кроме того...
Он принялся глазами искать свою шляпу.
- И, кроме того, все может случиться.
Он взглянул на нее и вдруг с удивительной четкостью вспомнил это бледное, закинутое вверх лицо, маячившее перед ним вчера под светом фонаря на мокром тротуаре, и горьковатый запах пороха, и темноту, и разбитые подвальные окна...
Он вдруг протянул к ней руки; она поспешно отвернулась, ища в подушках карандаш и записную книжку.
- Послушайте, - глухим и напряженным голосом сказал Шахов, - я вас ни о чем спрашивать не хотел... Что ж... нам, может-быть, и говорить-то не о чем. Я знаю, что я виноват перед вами... Я уехал тогда, не известив вас ни одним словом, я скрывался от вас, я не отвечал на ваши письма. Но теперь-то, Галя, когда мы увиделись наконец, неужели вы не хотите даже спросить меня, почему же я все это...
В дверь постучали; он с побледневшим лицом оборвал и оборотился.
Давешний гвардейский офицер, который вчера встретился ему на Кавалергардском, быстро вошел в комнату и тотчас же бросился к Галине.
- Ах, боже мой, что с вами, вы ранены?.. - спросил он с беспокойством, - мне Мария Николаевна говорила... Я беспокоился, остался здесь, в городе, заходил к вам два раза, никого не находил дома. Но я представить не мог, что вы в самом деле решились...
Шахов молча отошел в сторону.
- Руку прострелили? Сквозная рана? - торопливо спрашивал офицер, нужно к хирургу. Я сейчас же еду... - (Он пошел к двери и тотчас же возвратился обратно.)
- Право, я все-таки считал вас благоразумнее... Пойти в эту суматоху, в эту омерзительную возню, рисковать своей жизнью... да и не только своей...
Он все еще не замечал Шахова. Шахов стоял спиной к нему и с напряженным вниманием разглядывал свои красноватые, сразу вспотевшие руки.
- Я ухожу, до свидания, - сказал он вдруг, перебивая гвардейца.
Тот остановился на полуслове и, вскинув голову, слегка сощурив светлые глаза, посмотрел на Шахова.
Галина познакомила их.
- Тарханов.
- Шахов.
Гвардеец с особенной вежливостью щелкнул шпорами. Шахов едва кивнул головой.
- Вы останетесь еще на несколько минут, - сказала Галина.
- ...Да пустяки, кто может серьезно думать об этом! - весело говорил офицер, - еще день, два, и они сами над собой будут смеяться. Меня другое беспокоит - немцы все дальше продвигаются в глубь России, с минуты на минуту можно ожидать высадки десанта в Финляндии. Вот что страшно! А с большевиками можно расправиться в два счета - либо это кончится вмешательством союзников, и тогда военно-полевые суды покажут этим шутникам, что такое закон и порядок, либо...
- А я вот думаю, - неожиданно для себя самого сказал Шахов, - что это кончится победой большевиков, и тогда не иностранные, а русские военно-полевые суды покажут контр-революционному офицерству, что такое настоящая народная Революция!
Тарханов посмотрел на него своими светлыми и наглыми глазами.
- Вы так думаете? - спросил он, твердо и насмешливо улыбаясь.
- Я в этом не сомневаюсь, - хмуро отвечал Шахов.
- Так вы, может-быть, принадлежите...
- Если вам угодно знать, я - красногвардеец.
- Ах, так, - весело сказал офицер, - так значит красногвардейцы умеют не только грабить дворцы, но еще и вести политические разговоры...
Он тотчас же спохватился и с нарочитым ужасом обратился к Галине:
- Извините, ради бога, Галина Николаевна, вы нездоровы, а мы тут...
Шахов взглянул в упор на это красивое и насмешливое лицо, и вдруг знакомое чувство радостного бешенства начало овладевать им.
- А вот красногвардейцы умеют еще и... - начал он и вдруг замолчал.
- Кажется, нет необходимости продолжать этот разговор, - презрительно морщась, сказал Тарханов.
- Да, этот разговор мы кончим где-нибудь в другом месте, - отвечал Шахов, неестественно улыбаясь.
Лицо его было бледно, нахмурено и чуть подергивалось.
Только теперь Галина вмешалась в разговор; до сих пор она молчала, полузакрыв глаза и откинувшись головой на подушки.
- Константин Сергеевич, вы, кажется, снова хотите устроить взятие Зимнего дворца и на этот раз у меня в комнате? - сказала она, усмехнувшись. - А вам я советую лучше обороняться, чем накануне ваши единомышленники, - обратилась она к Тарханову, - я могу удостоверить, что они оборонялись плохо. Если бы вы были вчерашний день во дворце, так и вы, быть-может... Впрочем, бросим говорить о политике. Вчера политика продырявила мне руку, сегодня она ссорит моих знакомых, - бог с ней.
Гвардеец, весело и вежливо улыбаясь, тотчас же согласился и принялся рассказывать о том, что вчера вечером, как раз в то время, когда происходила вся эта суматоха, он преспокойно слушал Шаляпина в Народном доме.
- Он был бесподобен в "Дон-Карлосе"... Какая игра!
Шахов смотрел на его лицо, свеже-выбритое, слегка припудренное, на прямой и твердый подбородок, на длинные белые руки, и чувство горечи, и недовольства собой, и злобы мутило его.
В тот же вечер, уйдя от Галины, Шахов снова встретился с Главецким.
Он бродил по городу, сам не зная куда и зачем, с непонятным вниманием следя торопливые силуэты прохожих, бессознательно щуря глаза, чтобы свет фонарей, тусклых, как рыбий глаз, в эту сумрачную осеннюю ночь расходился тонкими стрелами.
Раза два или три он останавливался на углу знакомого переулка, от которого не мог уйти в эту ночь; вот тот дом с крытым подъездом, и другой, и третий, а там...
И он поворачивался и снова начинал бродить по голым улицам, с огромными, выщербленными стенами, гулким стуком шагов пугая людей в пенснэ, вооруженных детскими пистолетами и стоявших в нишах ворот, на почетном карауле охраны своей безопасности.
Город был спокоен и мрачен: он напоминал опустевшее поле сражения, на котором только-что умолкли крики раненых, с которого только-что подобрали трупы, чтобы на утро с новыми силами начать яростную и беспощадную работу Революции.
Шахов увидел знакомое лицо с лисьим подбородком за окном запоздалого трактира, в одноэтажном деревянном домишке где-то на углу Болотной. Лицо было совсем близко к стеклу и при ясном свете электрической лампочки казалось нарисованным с удивительной четкостью.
Главецкий подносил ко рту бокал и косил глазами на улицу.
Деловитое, неподвижное выражение его как-будто нисколько не изменилось при виде Шахова, - он только отнял бокал от рта и, не отводя скошенных глаз, подул на пену.
То, что он нисколько не удивился и не обрадовался при виде Шахова, а только подул на пену (что должно быть, повидимому, подчеркнуть уверенность в превосходстве), - все это испугало Шахова. Он отвернулся и торопливо отошел прочь.
И тут же он сразу понял, что за эти два дня, как-будто не оставлявших ни одного свободного мгновения, чтобы думать о чем бы то ни было, - он ни на минуту не забывал о Главецком и о его "варшавском анекдоте".
На углу ближайшей улицы он остановился, с напряженным вниманием разглядывая темную и пустую витрину, на которой и при ясном свете дня не мог бы увидеть ничего, кроме выцветшего бархата и нескольких карманных фотографий.
Незаметно для себя самого он отошел от витрины и несколько раз прошелся туда и назад по Болотной.
Прошло десять или пятнадцать минут - не больше чем нужно для того, чтобы умереть или родиться, или принять это пустое решение зайти поздней ночью в трактир, разумеется, с единственной целью - согреться и выпить чаю.
Уже отворяя дверь, он вдруг вспомнил, что, может-быть, Главецкий его и не видел вовсе...
- Да ведь наверное не видел... ведь он же на свету был, а я в темноте, за окном...
И тут же, как-будто подталкиваемый сзади чьей-то рукой, которой не было силы сопротивляться, он перешагнул через порог и направился прямо к тому столику, за которым сидел Главецкий.
Главецкий вскочил, роняя стул, и бросился ему навстречу.
- Вот не ожидал встретить! - вскричал он, счастливо улыбаясь и протягивая Шахову сразу обе руки, - не ожидал встретить! Ведь я вас второй день ищу и никак не могу доискаться.
Шахов, заложив руки за спину, смотрел на него растерянно: впрочем, он тут же пришел в себя, сел за соседний стол и, не глядя на Главецкого, заказал себе чаю.
- Вот и отлично, теперь и поговорим, - пробормотал Главецкий, нисколько не смутившись тем, что ему не подали руки, и с особенным удовольствием устраиваясь на стуле, - теперь и поговорим. А то, ведь, прямо беда! Ни адреса, ни телефона, решительно никакого намека на местопребывание...
Шахов посмотрел на это постоянно меняющееся лицо с лисьим подбородком, с острым носиком - лицо мигнуло ему и, гримасничая, придвинулось ближе. Он молча отвернулся.
- Ах, вот как, вам со мною и говорить не угодно, - сказал Главецкий, придвигаясь еще ближе и суетливо ерзая на стуле, - очень жаль! А у меня есть для вас кое-какие новости...
- Что вам от меня нужно? - негромко спросил Шахов.
- То-есть, как это, что мне нужно? да ведь мы же с вами вчера условились встретиться. Ведь это вам со мною переговорить нужно.
- Да я сюда зашел не для того, чтобы... - начал было Шахов и тут же с чрезвычайной силой почувствовал, что зашел сюда именно для того, чтобы... - он оборвал и докончил кратко: - мне с вами говорить не о чем!
- Как не о чем? А хотя бы на счет...
Шахов резко оборотился к нему, сжав кулаки; Главецкий пугливо мигнул глазами, но остался на месте.
- Дело в том, - заговорил он вдруг тихим голосом, - что ведь бумажку-то я разыскал.
- Какую бумажку?
- Известную вам бумажку.
Он взглянул на Шахова и вдруг весь сжался и втянул голову в плечи.
- Никак не пойму, - продолжал он все тем же сдержанным голосом, - никак не пойму, отчего вы на меня так сердитесь? Ну что же, скажем, у меня на руках имеются некоторые документы, которыми можно, так сказать, пролить свет на ваше прошлое. Вам, допустим, это в данное время невыгодно, неудобно. Ну, и что ж из этого? Тут дело, если можно так выразиться, коммерческое. Вы вручаете мне некоторую сумму, по соглашению (он повысил голос и сделал ударение на этом слове), именно по соглашению, я взамен возвращаю вам эти документы. Вот и все. Ну есть ли тут из-за чего волноваться?
- Ведь я уже говорил вам, что у меня денег нет, - пробормотал Шахов.
- Знаю! Я и не расчитывал, что получу сейчас же звонкой монетой. Так сказать - "гони деньгу и никаких двадцать"! Я готов принять не только монетой, а хотя бы... ну, хотя бы ценными предметами.
Эти последние слова он выговорил как-будто с опаской.
- Вот, например, ценные предметы, - тотчас же продолжал он, - так сказать, дворцового происхождения. Некоторым лицам, которые стоят, если можно так выразиться, близко к самому делу, ничего не стоит, например, будучи где-нибудь там в карауле или...
- Нужно уйти, уйти сейчас же, просто повернуться и уйти, не говоря больше ни одного слова, - подумал Шахов и сейчас же нарушил это решение.
- Покажите мне вашу бумагу, - сказал он хрипло, стараясь смотреть мимо Главецкого.
Главецкий как-будто только и ожидал этой просьбы.
- Виноват, - сказал он, вскакивая и хватаясь за борт шинели, - тут может-быть... тут может-быть неудобно. Может-быть, мы туда (он махнул рукой в сторону двери), туда, на улицу выйдем. На пять минут, не больше!
Шахов послушно встал; они остановились недалеко от трактира, прямо под фонарем; свет его падал на огромные фабричные стены на разбитый цементный забор, усеянный стеклом и жестью.
Главецкий отступил назад на два шага и начал торопливо расстегивать шинель.
- Извиняюсь, - снова начал он, немного подхихикивая, должно быть для того, чтобы придать больше вежливости тому, что он говорил, - я бы попросил, так сказать, ради предосторожности, на всякий случай... Заложите, пожалуйста, руки за спину.
Шахов молча исполнил его просьбу.
Тогда началась длиннейшая история с вытаскиванием бумаги; Главецкий, отвернувшись к забору, расстегнул шинель, вывернул на изнанку карман, отстегнул где-то в подкладке французскую булавку, долго шарил в шинели, засунув руку до локтя. Наконец, он оборотился к Шахову, держа бумагу в руках; бумагу эту он осторожно развернул и лицевой стороной показал Шахову.
- Вы слишком далеко держите. Ничего не могу разобрать, - сказал Шахов тем чрезвычайно ровным голосом, который появлялся у него в минуты сильного волнения.
Главецкий медленно разогнул руки, бумага придвинулась к Шахову на полшага.
- Канцелярия Варшавского военного-губернатора, - разобрал он и попросил:
- Еще немного поближе.
От напряжения, с которым он на таком расстоянии разбирал некрупный канцелярский почерк, он произносил вслух почти каждое слово.
- "Содержащийся в Мокотовской тюрьме до приведения приговора суда в исполнение государственный преступник Константин Шахов сообщил следователю военно-полевого суда полковнику Собещанскому...
Краска отливала у него с каждым словом.
И вдруг тут же между строк, или над ними, или на этой разбитой цементной стене он увидел серое, как пепел, лицо человека с завязанными за спину руками, и тень виселицы над его головой, и этот последний взгляд сочувствия и сожаления, обращенный к нему, к Шахову, к человеку, который останется жить.
Главецкий следил за ним, напряженно щуря глаза, бумага в его руках чуть-чуть дрожала.
- В виду важных услуг... - читал Шахов, выдавливая из себя каждое слово, - настоящим прошу ваше высокопревосходительство о помиловании"...
- Помиловании... - повторил он медленно и раздумчиво, как-будто впервые услышал это слово и, вдруг рванувшись вперед, с силой ударил Главецкого кулаком в лицо. Главецкий отлетел в сторону и налету бросил куда-то скомканную бумагу. Кровь показалась у него на губах, тыльной стороной руки он вытер кровь, ощупал языком зубы и оглянулся.
Никого не было вокруг, только босой, несмотря на выпавший снег, мальчишка стоял в воротах и с любопытством ожидал продолжения драки.
Впрочем, никакого продолжения не было; Шахов с омерзением вытер запачканную кровью руку и быстро пошел в сторону.
--------------
Поздней ночью он вернулся к своему отряду и никого не нашел.
Павловские казармы, в которых временно разместился отряд, были пусты.
В караульной команде ему передали клочок бумаги; на нем рукой Кривенки было нацарапано приказание немедленно ехать вслед за отрядом, отправившимся, согласно распоряжению Военно-Революционного Комитета, на фронт Гатчино-Царское Село.
"Армия и красная гвардия революции нуждаются в немедленной поддержке рабочих".
Огромная толпа, с вкрапленными в нее ротами солдат, пушками, грузовиками и телегами, двигалась по широкому, прямому шоссе, уже посеревшему от первого снега.
Мужчины с оружиями, со свертками проволоки, с патронташами поверх рабочей одежды, женщины с лопатами, с кирками, иногда с патронными сумками, шли на фронт.
У них не было офицеров, - ими командовала уверенность в том, что они отправляются умирать за революцию.
А за революцию нужно умирать весело!
На полях, по обе стороны шоссе, женщины и старики копали окопы и протягивали длинные цепи проволочных заграждений.
Отряды солдат шли не в ногу, высмеивая кое-как одетых красногвардейцев; кляня по обыкновению все на свете в бога, в душу и в мать, шли матросы.
За ними, разбрызгивая серую грязь, медленно ехали грузовики, с торчащими во все стороны штыками.
Кое-где встречались санитарные каретки, и женщины с перевязью Красного Креста, высовывались из-за зеленого полотнища и кричали что-то в толпу, размахивая руками.
Недалеко от Пулкова Шахов встретил крестьянскую телегу, медленно двигавшуюся по направлению к городу. Мальчик с лицом белее полотна сидел на ней, согнувшись над разорванным животом; он монотонно кричал, мотая головой.
Далеко к северу разорвались тучи, и на плоской, болотистой равнине замаячили в пепельном утреннем свете квадратные очертания Петрограда.
Оттуда еле слышно доносились тревожные завывания фабричных гудков: армия и красная гвардия революции нуждались в немедленной поддержке рабочих.
- Шах.
...............
- Вы думаете о вашей даме и забываете о вашем короле.
- Вы не угадали; я потому и играю так плохо, что слишком много думаю о моем короле.
Француз вскинул глаза; Тарханов вежливо наклонил голову и переставил фигуру; он играл белыми: его королю грозил мат, а он только-что объявил шах королю противника; это значило, что он не потерял еще надежды выиграть партию.
Это было вечером двадцать седьмого октября.
Не прошло еще и суток, как Гатчина была занята "Верховным главнокомандующим, прибывшем во главе войск фронта, преданных родине и революции".
Офицеры Гатчинского гарнизона и штаба третьего конного корпуса собрались в столовой Павловского дворца; на краю стола Тарханов играл в шахматы с французским офицером, немного в стороне у огромного белого камина шел разговор о последних петроградских событиях.
- Вздор какой происходит, ерунда, пустяки, - говорил румяный, свежий офицер с рыжеватыми усами. - Все расклеилось, все куда-то в сторону прет. Большевики? Да при чем тут большевики? Большевиков и нет совсем! Их выдумали, это просто-напросто солдат устал воевать... Вот сейчас, сию минуту заключить перемирие, так ведь им тут же и крышка. Впрочем, нельзя! Этого сейчас делать нельзя... Они и без того больше семи восьми дней не продержатся.
- Господа, Смолянинов говорит, что большевики продержатся восемь дней, - сказал, немного покраснев, молоденький прапорщик, которому поручили заведывать чаем, - хотите пари со мною, что через пять дней, не позже первого или второго, от них и следа не останется?
- Отлично, я держу пари, - быстро сказал третий офицер.
Пари было слажено в несколько минут.
- Да вы вообразите себе, что большевикам никто не оказывает ни малейшего сопротивления, - говорил рыжеусый офицер, - ну, вот допустим, что мы стоим сейчас не под Петроградом, а где-нибудь у чорта за пазухой, в Острове... Допустим, что большевикам ничего не угрожает... Ну, и что же произойдет? Да ничего не произойдет, пустота, гладкое место... Но за то потом...
Рыжеусый офицер вдруг загорелся.
- Потом мы взялись бы за дело!
- Русские очень плохие политики, - вежливо сказал Тарханову француз, взявшись двумя пальцами за ладью и размышляя о том, куда ее двинуть.
- И очень хорошие солдаты, - докончил он быстро и, оставив ладью, решительно взялся за королеву.
Разговор прекратился было, но вскоре заговорили снова, на этот раз о Керенском.
Старый подполковник рассказал о том, как какой-то сотник на его глазах отказался подать Керенскому руку.
- "Поручик, я подаю вам руку".
- "Виноват, господин Верховный главнокомандующий, я не могу подать вам руки. Я - корниловец".
Молоденький прапорщик так живо представил себе эту сцену, что пролил свой чай на ковер.
- Ну, и что же Керенский?
- Да ничего! Велел взыскать с этого офицера да и только.
- Он же баба! - снова заговорил рыжеусый, - он же баба, слюнтяй страшный! Какой же он верховный, главнокомандующий? Он помощник присяжного поверенного, а не главнокомандующий.
Подполковник остановил было его, но тут же прислушался с интересом.
- Мне Книрша рассказывал, как он упал в обморок, когда ему принесли телеграмму от Духонина. А пока адъютанты прыскали одеколоном и махали на него платками, Книрша поднял с пола телеграмму.
- Знаете, что там было написано? "От имени армий фронта заявляю о полном подчинении Временному Правительству".
Все рассмеялись.
- А что, господа? - продолжал разгорячившись рыжеусый, - ведь сказать по-правде, разве нам такой человек нужен?
Тарханов медленно отвел глаза от шахматной доски, обернулся к рыжеусому офицеру. Он ответил ему кратко.
- Он нам еще нужен.
- Зачем?
Тарханов как-будто с прежним вниманием обратился к шахматной игре. Он пробормотал, немного погодя.
- Он нужен нам как приманка.
- Какая приманка? Для кого приманка?
- Для кого? Для известного сорта рыбы.
Все вдруг замолчали.
- Вот она где у нас сидит, эта известная рыба, - проворчал подполковник.
Щеголеватый офицер быстро вошел в комнату.
- Поручика Тарханова Верховный главнокомандующий просит присутствовать на штабном совещании, - сказал он поспешно.
Тарханов извинился перед своим партнером и вышел.
- Этот... этот того, - неопределенно сказал рыжеусый, кивая вслед ему головой, - из этого человека будет толк, помяните мое слово!
Вторая молодость мага и волшебника Временного Правительства наступила тогда когда он решил наконец взглянуть вокруг себя открытыми глазами.
Это простое решение было принято после пяти месяцев руководства полторастамиллионной страной и после того, как семимиллионная армия отказалась исполнять его приказания.
Иными словами, этот человек, имя которого бессмертно главным образом в истории денежного обращения, поступил точно так же, как разбойник, державший с хирургом пари о том, что он откроет глаза после своей смерти.
Как легко, может догадаться каждый, открыть глаза после своей смерти стоит только для того, чтобы снова закрыть их.
Все было решено накануне ночью. Теперь, на утро этот человек сидел на председательском месте, в неизменном френче; у него было бледное, бритое и нездоровое лицо, на котором красными полосками лежали тяжелые опухшие веки.
Вокруг круглого мраморного стола, собрался почти весь корпусный штаб. Здесь были и случайные люди - политические деятели, бежавшие накануне из Петрограда, комиссары Северного фронта, отказавшегося повиноваться распоряжениям верховного командования.
По правую руку от председателя сидел статный, красивый человек, средних лет, с выправкой отличного спортсмена, в полувоенном платье. Через плечо его на кожаной ленте висел полевой бинокль.
Он наклонил свое проницательное и в то же время неподвижное лицо к маленькому, сгорбленному, лохматому человеку со скомканной бороденкой, который быстро говорил ему что-то, часто моргая веками.
Когда Тарханов вошел в гостиную, где происходило совещание, речь шла о наличных силах третьего конного корпуса.
- Итак, наличные силы, которыми мы располагаем, - говорил маленький казачий офицер, нервно потирая длинные сухощавые руки, - это три сотни девятого Донского полка, две сотни десятого Донского полка, одна сотня тринадцатого Донского полка, восемь пулеметов и шестнадцать конных орудий. Таким образом, людей едва хватит на прикрытие артиллерии. Итти с такими силами на Царское село, где гарнизон насчитывает десять тысяч, и далее на Петроград, где не менее двухсот тысяч, - невозможно. Посмотрим теперь, какие надежды имеются на подход подкреплений. По последним сведениям начальник Ревельского гарнизона отменил погрузку трех Донских полков, впредь до выяснения обстоятельств. Две кавалерийские дивизии исчезли в пути. Судя по телеграфным сообщениям, никаких эшелонов на север не идет. При создавшемся положении единственным разумным исходом будет... - Он перевел дыхание и небольшими крысиными глазками быстро оглядел всех присутствующих. - Единственным разумным исходом будет: вступить в переговоры с большевиками.
Чопорно одетый, весь подтянутый, генерал с жесткой бородой и смелыми чертами лица, возразил офицеру.
- Подсчет сил, произведенный есаулом Ажогиным, грешит неточностями, сказал он, - мы можем и должны рассчитывать на подход подкреплений, я только-что получил сведения о том, что первый осадной полк в составе восьмисот человек погрузился в Луге и сегодня ночью будет в нашем распоряжении. Я согласен с есаулом Ажогиным, что при других условиях итти с столь незначительными силами на Петроград - было бы просто безумием. Но гражданская война - не война; ее правила иные; в ней решительность и натиск играют главную роль. Занятие Царского и наше приближение к Петрограду должно повлиять морально на гарнизон и укрепить положение войск, верных Временному Правительству. Я подаю голос за наступление на Царское Село.
Тарханов встретил его взгляд, жесткий и повелительный.
Легким движением бровей он дал понять, что знает, как должно вести себя на этом совещании.
Человек со скомканной бороденкой заговорил о политическом положении в Петрограде: "войска отказываются итти за большевиками, в полках раскол. Нет никаких сомнений в том, что большевики через два-три дня окажутся изолированными. Второй съезд покинут всеми фракциями, кроме большевистской. Фронтовая делегация объявила съезд незаконным. Наступая на Петроград, мы выполняем требование Центрального Исполнительного Комитета первого созыва..."
Листок бумаги, сброшенный случайным движением, слетел со стола и, ныряя в воздухе, плавно опустился на пол. Человек со скомканной бороденкой внезапно замолчал, следя за его планирующим спуском.
Тарханов вскочил и подал листок человеку во френче, сидевшему на председательском месте.
"Наличные силы... приличные силы... отличные силы... разорвать связь..." - успел прочесть Тарханов. Председатель молча поблагодарил его, кивнув головой.
- Ваше мнение, Борис Николаевич? - сказал он.
- Мое мнение известно вам, Александр Федорович, - быстро и сухо ответил спортсмен с биноклем, в полувоенном платье.
- Ваше мнение, поручик?
Тарханов поднялся и кратко изложил свое мнение, приводя в пример взятие Гатчины, где лейб-гвардии Измайловский полк сдался одному сотнику с десятью казаками, указывая на то, что в ближайшие два дня силы отряда по скромным ожиданиям должны увеличиться в пять или шесть раз и, принимая во внимание колеблющиеся настроения Царскосельского гарнизона, он предлагал на рассвете 28 начать наступление на Царское Село.
- Главным козырем большевистской игры, - вдруг заговорил проникновенным и истеричным голосом председатель, - является немедленный мир. В ночь на двадцать шестое они захватили самую сильную в России царскосельскую радио-станцию (он с каждым словом повышал голос) и тотчас же стали рассылать по всему фронту свои воззвания о мире, провоцируя утомленных солдат, толкая их на стихийную демобилизацию, на постыдные "замирения" по-ротно и по-взводно. Необходимо во что бы то ни стало разорвать все связи между петербургскими большевиками и фронтом; через несколько дней будет уже поздно. Никакого иного выхода, кроме предложенного вами, господа, я не вижу. Поэтому властью, врученной мне Временным Правительством, предлагаю вам, генерал, завтра на рассвете начать наступление на Царское Село.
Выходя из гостиной, Тарханов почувствовал, как кто-то легким движением коснулся его плеча.
- Ваше превосходительство, - негромко и почтительно сказал он, оборотившись, и пошел за генералом по коридору.
- Я сегодня получил сведения от Богаевского. Атаман Каледин учредил войсковое правительство на Дону. От нас и от совета союза казачьих войск он требует переброски всех войск на Дон. Этим (он остановился и посмотрел на Тарханова пристальными и безучастными глазами) и только этим нам нужно заняться в ближайшие дни. Вы зайдете ко мне сегодня ночью. Я передам вам все сведения и инструкции об этом.
- Ваше превосходительство, а как же... наступление?
- Наступление? Какое наступление? Взгляните на казаков.
Он снизу перегнул пополам свою жесткую бороду.
- Вы думаете, что мы можем с ними наступать? А я боюсь, чтобы они на нас не наступили!
В течение трех часов Шахов искал свой отряд в окрестностях Царского Села и не нашел не только никаких следов отряда, но не узнал даже, в какой стороне его нужно искать.
На станции ему сообщили, что какие-то красногвардейцы были в Царском Селе два часа назад и, едва прибыв, выступили по направлению к фронту; оставалось искать фронт.
Он шел вдоль красных игрушечных домиков, по направлению к царскосельскому парку, и до самого дворца, в левом крыле которого помещался совет, не встретил ни одного человека. Совет был заперт; солдат, бродивший вокруг здания, держа руки в карманах штанов, подозрительно щурясь, осмотрел его с головы до ног.
- Совет уехал два дня назад, - сказал он.
- Здесь не проходил красногвардейский отряд Смольнинского района?
- А шут его знает, какого он района! Мало тут отрядов проходит!
- А в какую сторону проходили отряды?
- Ясное дело в какую сторону! К фронту.
- А фронт где?
- Фронт, фронт! - пробормотал солдат, - а шут его знает, где фронт? Я, что ли, должен знать, где фронт?
Он без всякой причины ругнул Шахова по-матери и снова принялся мерным шагом ходить вокруг пустого здания, засунув руки в широкие солдатские штаны.
Шахов пошел было дальше, вдоль парка, но тут же повернул обратно и решил возвратиться на станцию.
- Да, чорт возьми, ни отряда, ни казаков, ни фронта. Ничего понять нельзя!
Минут пятнадцать он шел по грязной дороге (тонкий осенний лед хрустя, раскалывался в колее под его ногами), попрежнему нигде не встречая никаких признаков жизни; не только фронта, но и тыловых сооружений не было видно на версту кругом.
И вдруг навстречу ему, не то из-за вымокших берез справа, не то из-за разбитой сторожки - слева, коротко ударил винтовочный выстрел.
Шахов бросился в сторону, прилег к земле.
Сейчас же вторая и третья пуля просвистели неподалеку от него, взрывая маленькие ямки в чахлом дерне на краю дороги.
В небольшом лесу, на поляне, скрытой за низким кустарником, вокруг потухшего костра, сидели трое солдат и все трое с любопытством следили за Шаховым.
Шахов медленно поднялся и засунул правую руку за спину; за спиной на полотняном солдатском ремне болтался у него кольт.
- "Итти назад? Бежать? Нет, не бежать... Пристрелят..."
Он опустил руку и пошел прямо к лесу.
Три винтовки поднялись, ударились прикладами в плечи и уставились в одну точку.
- Это вы по мне, что ли, стреляли, товарищи?
- По тебе, сукин сын... - обидчиво возразил один из солдат, - да на тебя, если по правде сказать, патрона жалко.
- Мы не по вас, товарищ, а по зайчикам, - вежливо объяснил другой.
- По каким зайчикам?
- По обыкновенно каким. Которых жрать можно.
Шахов рассмеялся и сел у костра.
- Смеется, стерва, - сердито сказал обидчивый солдат, - мы тут второй день сидим не жрамши, а он....... смеется.
- Вы что же тут поделываете, товарищи?
- Онамизмом занимаемся, - деловито сказал вежливый солдат.
Шахов посмотрел на него, - он был очень серьезен.
- А фронт отсюда далеко?
В ту самую минуту, как он задавал этот вопрос, в четырех верстах от Царского, в деревне Перелесино, уже стояли казаки третьего конного корпуса.
Батальон Царскосельского полка, не открывая огня, пытался преградить им путь.
После нескольких минут колебания казаками был открыт артиллерийский огонь из трех батарей, головные сотни, обойдя батальон, стали входить в Царское Село, и первые выстрелы конных орудий донеслись до поредевшего леска по царскосельской дороге.
Сердитый солдат прислушался и покачал головой.
- А вот тебе и фронт! - сказал он, медленно поднимаясь.
- А вот тебе и фронт, дорогой товарищ!
В течение двух дней красногвардейские и матросские отряды, которых никто не снабжал ни хлебом, ни патронами, у которых не было никакого плана, бродили между Петроградом и Царским Селом.
Эти отряды, бесцельно переходившие с места на место, сталкиваясь, расходясь и снова сталкиваясь в пригородных деревнях, мало-по-малу замешивались, стягивались, густели.
Первые же выстрелы гражданской войны довершили дело: они были магнитом, в одно мгновение притянувшим к себе металлическую пыль революции.
Военно-Революционному Комитету в два дня удалось овладеть беспорядочным движением красногвардейских отрядов, опытных в войне городской и беспомощных в войне позиционной.
В понедельник тридцатого полевой штаб уже руководил общим направлением революционных войск, дисциплина выросла сама, как вырастает в несколько минут дерево факира, беспорядочная толпа превратилась в армию, и солдаты этой армии получили, наконец, свое место на позициях, свою винтовку в руки и своего врага, которого каждый мог без труда увидеть невооруженным глазом. У них было мало патронов, мало винтовок, мало хлеба; они были слабее противника; у них было только одно преимущество перед ним: решительный выбор между победой и смертью.
Пулковский полевой штаб помещался в одноэтажном деревянном доме, в огромной пустой комнате, перегороженной невысоким барьером.
На полу, подостлав под себя грязные шинели, подбросив под головы свои патронташи, спали в повалку люди.
Они крепко спали; они не видели во сне ни Пинских болот, которые были позади, ни Уральских хребтов, которые были впереди, ни тех, кого по воле врагов народа они убивали во имя двуглавого орла, ни тех, кого по воле народа они должны были убить во имя красного знамени.
Они просто спали, как спят уставшие от винтовки, от голода, от грязи, от храбрости, от страха люди.
Керосиновая лампа чадила, вокруг нее по столу были разбросаны объедки черного хлеба.
За столом, низко склонившись над картой, сидел немолодой офицер - начальник пулковского штаба. Все кругом спали. Матрос в изодранной голландке, из-под которой была видна полосатая грудь, растянулся в двух шагах от него, запрокинувшись назад головой, раскинув по сторонам руки, он один бодрствовал, склоняя над картой свою, начинающую седеть, голову.
Впрочем, прошло уже двадцать минут, как эта карта, на которой красными кружками были отмечены пустые места, где должна была стоять артиллерия (решавшая исход боя), и где ее еще не было, была оставлена начальником штаба.
Перед ним, хмуро топорща усы, недовольно теребя пулеметную ленту, которою был подпоясан черный матросский бушлат, стоял Кривенко.
- Сколько в вашем отряде штыков? - спрашивал офицер.
- Около трехсот штыков, - нехотя отвечал Кривенко.
- Пулеметы есть?
- Есть три пулемета.
- Вы весь ваш отряд считаете боеспособным?
- Да как сказать?.. Считаю боеспособным.
- Вот видите... Стало-быть, вы хотите снять с позиций триста человек, на которых можно положиться.
Кривенко досадливо махнул рукой.
- Ну, и что же, что снять с позиций? Я хочу обойти и ударить с тылу... Я их для дела беру, а не для...
- Вы хотите снять с позиций ваш отряд, - не раздражаясь, повторил офицер, глядя на Кривенку умными старческими глазами. - Я не могу разрешить этого... У нас на учете каждая боеспособная часть. Ваш отряд занимает ответственное место... Теперь поздно производить диверсии.
Слово "диверсии", которое Кривенко не понял, показалось ему неотразимым доказательством правоты начальника штаба.
Он вздохнул и, не возразив ни слова, повернулся и вышел на улицу.
Начинало светать, на лицо и руки оседала мелкая водяная пыль.
Повозки беженцев тащились по дороге, и старые финны, которых даже известие о собственной смерти не могло бы лишить полного душевного равновесия, посасывая коротенькие трубки, флегматично качались на передках.
Предрассветная дремота стояла в Пулкове, ничего не было слышно, только где-то неподалеку фыркали и позвякивали мундштуками лошади.
Кривенко прошел мимо пустых и светлых окон пулковских бараков, в которых разместился Павловский полк, и попал в расположение отряда кронштадтцев.
Он остановился и долго смотрел на красные огоньки цыгарок то разгоравшихся, то погасавших в голубовато-сером утреннем свете. Матросы говорили о семейных делах, шутили над красногвардейцами, ругали командование. Один из них рассказывал о каком-то командире Дризене, который "когда объявили войну, совсем растерялся, приказал из судового погреба выкатить вино на верхнюю палубу, разрешил команде пить, есть и веселиться, а сам стоит в судовой церкви на коленях и богу молится"...
Пятеро конных карьером пролетели мимо отряда и осадили лошадей перед штабом.
Кривенко побежал вслед за ними.
Турбин, длинный, усталый, неловкий, бормоча что-то про себя, улыбаясь, неуклюже слезал с лошади.
- П-привез арт-тиллерию! - сказал он, входя в штаб, покачиваясь и подергивая одеревеневшими от верховой езды ногами, - за нами идет... д-две баттареи!
Начальник штаба отбросил в сторону карту и, опираясь на палку, встал из-за стола.
- Две батареи?.. Отлично. Мы начинаем!
Через час Шахов привык к свисту пуль, к белым комкам шрапнелей, окутывающим где-то позади низкие постройки Пулкова, к неопределенным шумам, которые плыли и дрожали вокруг него: ноги больше не вростали в землю, спина не вдавливалась в стенку окопа.
Он не чувствовал больше ни малейшего страха: наоборот, слишком часто (чаще чем это нужно было одному из тех, кому поручена была простая задача прикрывать наступление с флангов), он приподнимался над окопным валом, быть-может, забывая, а быть-может, прекрасно помня о том, что для хорошего стрелка голова живого человека на триста шагов отличается от головы мертвеца только временем полета пули.
Впрочем, эта бедная голова делала еще одну, более привычную, работу: Галина, гвардеец, фамилию которого он с намерением пытался забыть, и его, Шахова, тяжкая судьба, разбитая на-двое забавным "варшавским анекдотом".
Он до мелочей припоминал разговор с Галиной и испытывал горькое чувство полной уверенности в том, что эта женщина, от которой он не мог уйти, как в ту ночь, не мог уйти от сломанного под углом переулка, потеряна для него навсегда. Не потому, быть-может, что она любила другого (он был почти уверен в этом), но потому, что она сама стала другою.
И этот гвардеец, у которого было чересчур свежее белье и слишком белые руки, он был причиной того, что она так изменилась.
Об этом - не о самом гвардейце - он думал с ненавистью, и к ненависти примешивалась досада на самого себя: он сам не вернулся к ней, когда он был свободен, когда он надеялся еще забыть все, что произошло в Варшаве, он сам, не умея преодолеть угрызений совести и детских опасений за ее судьбу, не отвечал на ее письма...
Впрочем, что ж! все идет своим порядком, его руки делают только шесть простых движений - затвор вниз и назад, затвор вперед и наверх, приклад в плечо, палец на курок, - он метко стреляет, он имеет право забыть наконец о том, что...
- Атака! В атаку пошли! - говорил кто-то у него над ухом.
Он оперся на винтовку и выглянул из-за невысокого вала: по рыжему полю летели игрушечные всадники. Они сбились в кучу, потом раздались в стороны и лавой помчались прямо на красногвардейцев, на Шахова, на окопы.
Дикий, отдаленный крик вдруг стал слышен, он с каждым мгновением все наростал и приближался.
Правее поля атаки часть отряда бросилась бежать.
Кривенко с револьвером в руках выскочил из окопа и побежал наперерез бегущим, злобно и тяжело ругаясь.
- Назад, назад, мать вашу...
Крик все приближался; и вдруг Шахов увидел, что с обоих флангов навстречу казакам бегут матросы.
И снова чувство странного отчуждения от самого себя, отчуждения, граничащаго с бешенством, то самое чувство, которое он испытал во время штурма дворца, овладело им.
Он торопливо выскочил из окопа, все его соседи, карабкаясь через вал, один за другим, выползали на поле, - и побежал к оврагу, навстречу игрушечным всадникам и голубой глине оврага и белым комьям разрывов, которые пятнали синий кусок неба над Царским Селом.
Молодой матрос, держа винтовку наперевес, молча бежал рядом с ним. Шахов мельком увидел его лицо, разгоряченное, потное, и ему показалось, что над этим лицом качается и свистит пронизанный пулями воздух.
Овраг остался за ними, какие-то мокрые постройки замелькали в стороне от оврага, на краю неширокого поля.
- А-а-ах! - негромко сказал матрос и остановился.
Навстречу им из-за построек выскочили казаки, и дальше все покатилось куда-то, как в нестройном перепутанном сне.
Шахов выстрелил из винтовки раз, другой, третий, ударил кого-то штыком и горячей рукой, схватившись за холодный стержень затвора, пытался снова зарядить пустую винтовку.
Огромный лохматый казак, стоявший у обгорелой избы, неторопливо подошел к нему: он повернулся и бросился бежать обратно.
- Стой, сукин сын, - неспешно сказал казак, свободной рукой крепко схватив его за ворот гимнастерки и толкая в спину прикладом.
Задыхаясь и хрипя, Шахов старался разогнуть крепкие, костяные пальцы.
Он разорвал, наконец, рубаху и повернул голову: матрос, вырвавшись из рук казаков, бежал по узкой меже под железнодорожной насыпью.
Другой казак, коротенький, кудрявый, что-то невнятно приговаривая, стал целить; матрос все бежал и бежал, не оглядываясь.
- Как медленно бежит, - случайно подумал Шахов, и вдруг кровь тяжело отхлынула вниз, и сердце стало биться медленными, пустыми ударами.
Казак выстрелил, и матрос, рванувшись, сделал несколько торопливых шагов в сторону и, подняв правую руку, упал вниз лицом на землю.
- Идем, что ли, - чему-то улыбаясь, сказал кудрявый казак.
Они пошли вдоль железнодорожной насыпи. Только теперь, как бы очнувшись от непонятного перепутанного сна, Шахов пришел в себя и понял, что произошло с ним.
С радостью и необычайным спокойствием, которое неожиданно пришло к нему, он понял, что исход боя решен, что ненапрасно эти люди из утлого окопа бежали навстречу казакам, и не напрасно этот матрос упал вниз лицом, чтобы не подняться больше, и не напрасно, его, Шахова, ведут с закрученными руками под угрозой двенадцати, пятнадцати или двадцати пяти винтовок.
Он глубоко втянул в себя воздух и огляделся:
Батареи казаков отходили назад.
Последние отряды их еще отстреливались нехотя, - но все уже было кончено: матросы, непрерывно стреляя, окружали Царское Село со всех сторон.
Лошади, потерявшие всадников, метались вдоль деревень и падали, сраженные нечаянными пулями.
В стороне, неподалеку от Виттолова, дымным пламенем горела подожженная снарядами дача; вокруг нее мелькали черные силуэты людей.
Под Александровской, где стояли коноводы, казаки наскоро разбирали дыбившихся лошадей и один за другим скакали по Гатчинскому шоссе.
- Пленные? - спросил за спиной Шахова, резкий голос.
Казак, не выпуская Шахова, вытянулся во фронт.
- Так точно, господин генерал.
Шахов поднял глаза: он увидел черную жесткую бороду и красноватые глаза, смотревшие на него в упор, не мигая.
- В штаб, в Гатчину, - коротко сказал генерал.
Он, хромая, пошел в сторону, по узкой тропинке.
Два есаула шли за ним.
Опираясь на шашку, он с трудом перелез через крутую насыпь, отталкивая адъютантов, которые хотели поддержать его.
...Усиленная рекогносцировка с боем, произведенная сегодня, выяснила, что... для овладения Петроградом наши силы считаю недостаточными... Царское Село постепенно окружается матросами и красногвардейцами...
Тарханов осторожно вошел в комнату, и, почтительно вытянувшись, остановился у порога.
...Необходимость выжидать подхода обещанных сил вынуждает меня отойти от Гатчины, где занять оборонительное положение, для чего головной отряд...
- Ваше превосходительство!
...Граждане, солдаты, доблестные казаки донцы, кубанцы, забайкальцы, уссурийцы, амурцы и енисейцы, вы все, оставшиеся верными своей солдатской присяге, вы, поклявшиеся крепко и нерушимо держать клятву казачью, к вам обращаюсь я...
Перо трещит, рвет бумагу, забрызгивает чернилами аккуратные круглые буквы.
- Прошу извинения, ваше превосходительство! Я только-что встретил пленного, которого взяли вчера вечером. Это - видный большевик. Я встречал его в Петрограде. Разрешите допросить?
Генерал мельком взглянул на Тарханова и тотчас же снова обратился к приказу.
- Прикажите привести сюда.
Шахов под охраной двух казаков стоял в коридоре, с закрученными на спине руками.
Его втолкнули в комнату. Не глядя ни на кого, опустив голову, он молча подошел к столу.
- Развяжите руки, - быстро сказал генерал.
Казаки перерезали веревку.
- Поручик, допросите пленного.
Тарханов, прищелкнув шпорами, сел за стол и придвинул к себе чернильницу и бумагу; глаза у него сузились, бледное лицо побледнело еще больше.
- Назовите вашу фамилию.
Шахов молча растирал затекшие руки; на запястьях у него были синие полосы.
Только теперь, при звуках этого голоса, он поднял голову - и увидел знакомое лицо, которое он видел всего два раза в своей жизни, и которое теперь в третий раз предвещало ему, что он никогда не увидит его в четвертый.
Он усмехнулся и ничего не ответил.
- Фамилия? - повторил Тарханов.
- You say, you used to meet him; therefore you must know his name*1, - раздражительно произнес генерал.
Тарханов, разбрызгивая чернила, принялся писать.
- Сколько вам лет? - спросил он, отрываясь от протокола допроса и с совершенной корректностью перегибаясь к Шахову через стол.
Шахов внимательно и как-будто с особенным любопытством рассматривал бледное и холеное лицо: ровный, как струна пробор, свежевыбритые, слегка напудренные щеки, высокий, прямой лоб, тонкие губы; от него пахло одеколоном, и только теперь Шахов заметил, что правый глаз у Тарханова немного больше и темнее, чем левый.
Он снова ничего не ответил.
- Вы будете отвечать? - сдержанно спросил Тарханов. _______________
*1 Вы говорите, что вы с ним встречались; стало-быть, вам должно быть известно его имя.
- Нет.
Тарханов встал и, отодвинув от себя протокол допроса, обратился к генералу:
- Я полагаю...
- Я полагаю, что вы должны осведомиться о причинах, которыми руководствуется этот человек, отказываясь отвечать на ваши вопросы.
Тарханов молча наклонил голову и сел. Руки у него едва заметно дрожали.
- Будьте добры объяснить причины, - начал он.
- Имейте в виду, что большевики - наши друзья, - весело перебил его генерал, - они учат нас искусству гражданской войны. Для наших стратегов это драгоценный опыт. Я очень благодарен вашим товарищам, господин большевик, за вчерашние уроки.
- Пожалуйста. Рад служить, - отрывисто ответил Шахов.
- Продолжайте допрос, поручик.
- Вы состоите на действительной военной службе?.. Вы по своему почину явились на фронт или?.. Почему вы отказываетесь отвечать на мои вопросы?
- Если вам угодно знать, - вежливо и презрительно отвечал Шахов, - то именно потому, что эти вопросы задаете мне вы.
Тарханов вздрогнул, поднял голову и невольным движением оборотился к генералу.
- Разрешите просить вас выяснить это обстоятельство, поручик, - быстро произнес генерал.
- Если вам угодно, ваше превосходительство, - вздрагивающими губами ответил Тарханов.
- А по какой причине, позвольте узнать, - надменно улыбаясь, обратился он к Шахову, - вы именно мне отвечать отказываетесь?
- А по той причине, - неторопливо ответил Шахов, - что если бы у вас было на одну сотую больше чести, чем нужно для того, чтобы защитить ваш заплеванный мундир, вы не стали бы меня допрашивать.
Тарханов встал и с грохотом отодвинул стул.
- Вы видите, ваше превосходительство...
- Продолжайте допрос, поручик.
- Я отказываюсь продолжать допрос, ваше превосходительство. Этот человек...
- Вы правы. Этот человек, несомненно, замешан в важных государственных преступлениях. Допрос его может иметь особенно важное значение. Будьте добры продолжать допрос, поручик.
Тарханов молча наклонил голову.
- Объявите ваше воинское звание, - сказал он, удерживая вздрагивающие губы и тщательно одергивая китель, - назовите отряд, в котором вы состояли, когда были взяты в плен.
Шахов следил за ним молча.
- Я должен вас предупредить, что этот допрос может совершенно изменить вашу участь. В известных случаях вы можете надеяться...
Он вдруг оборвал и откинулся на спинку стула.
Шахов с посиневшим лицом ударил кулаком по столу и беззвучным голосом закричал, бешено гримасничая ртом:
- Если вы мне скажете... еще хоть одно слово... (он задохся и перевел дыхание), я тебя...
Грубое матерное ругательство вырвалось у него.
Тарханов снова поднялся.
- Еще раз прошу вас освободить меня от...
- I should not have appointed you the examining magistrate of the court-martial*1, - сказал генерал с любопытством глядя на Шахова быстрыми, красноватыми глазами, - я полагаю, что нет необходимости впутывать меня в вашу личную жизнь, поручик! Впрочем, в чем же дело?
- Дело только за вашим распоряжением, - вздрагивающим голосом и на этот раз по-английски отвечал Тарханов, - вы можете мне поверить, ваше превосходительство, что только такими мерами... По всей строгости законов военного времени...
- Да, да, - нетерпеливо произнес генерал, - поступайте, как вам угодно...
Шахов усмехнулся; кровь отлила у него от лица, лицо обострилось, пожелтело.
- Я понимаю по-английски, - сказал он медленно, сам не зная, зачем он это говорит.
- Тем хуже для вас, - коротко произнес генерал, - в таком случае вы знаете, что вас ожидает. А теперь, поручик, - обратился он к Тарханову, - вы меня извините, у меня...
Казаки подошли к Шахову; он, не торопясь, повернулся и вышел из комнаты. Тарханов щелкнул шпорами и осторожно закрыл за собою двери.
Солдат долго топтался в кухне, вытирая ноги о половик и боязливо поглядывая на маленькую женщину, одетую с ног до головы в черное, которая стояла подле него и молча ждала, когда он заговорит.
- Это вы и будете Бартошевская, - сказал он, наконец, делая ударение на о.
- Да, я.
Солдат внезапно побагровел и стащил с головы фуражку. Потом, не говоря ни слова, он растегнул пояс, сбросил шинель, обеими руками полез куда-то в штаны и с усилием вытащил кусок бумаги.
- Это вам будет?
Маленькая женщина взяла у него бумагу: на бумаге жирным шрифтом было напечатано:
...Приказываю всем начальникам и комиссарам во имя спасения родины, сохранить свои посты, как и я сохраняю свой пост верховного главнокомандующего, до изъявления воли Временного Правительства Республики. Приказ прочесть... _______________
*1 Я бы не назначил вас следователем военно-полевого суда.
Она протянула бумагу обратно.
- Ничего не понимаю.
Солдат, нахмурившись, взял было бумагу, вдруг захохотал так, что на кухонной полке задребезжала посуда, и объяснил:
- Да нет! у него наверно бумаги не было. На другой стороне писал.
На другой стороне было написано от руки:
"Вот видите ли, Галя"...
Маленькая женщина не стала читать дальше.
- Это сестре, - объяснила она и вышла.
Солдат, оставшись один, надел шинель в рукава, аккуратно затянул пояс.
На оборотной стороне военного приказа было набросано карандашом несколько строк; бумага измялась, кое-где карандаш стерся:
"Вот видите ли, Галя, я бы очень хотел, чтобы те письма, которые я писал вам и которые вы не получили, были бы все-таки прочтены вами. Они в Томске, у моего товарища, преподавателя Томского Университета Крачмарева. Он вышлет, если вы напишите ему на адрес Университета.
Вот и все. За последние дни я приучился курить, а здесь мне очень трудно достать что-нибудь; у дверей комнаты, в которой я сижу, стоят два казака, очень милые люди, которые, к сожалению, ничего не понимают в политике. Впрочем о политике мне нельзя писать, - мы что-то с вами не сошлись в этом деле".
Дальше шло несколько неразборчивых строк.
Галина достала с этажерки папиросы, дрожащий огонек спички долго тыкался туда и сюда и никак не мог выполнить свою простую задачу.
...- "Мне всегда казалось, что я окончу жизнь таким образом, но все-таки я предпочел бы получить мой свинцовый паек два года назад; тогда расстреливали целым отделением, и из двенадцати пуль по меньшей мере три попадали в сердце. Теперь сумятица, неразбериха, и все это будет гораздо проще. Ну, прощайте, дорогой друг мой.
Ваш Шахов.
P. S. Революция только начинается, я больше не увижу вас, не хочется умирать, тоска! Глупо попался".
Папироса давно была зажжена и ее, без сомнения, постигла бы участь всех ее товарок, но на этот раз в ее судьбе приняли горячее участие губы: губы никак не могли крепко взяться за мундштук.
- Кто это принес?
- Какой-то солдат. Он, кажется, ждет ответа...
Солдат на цыпочках прошел в комнату Галины, вежливо качнул головой и остановился, крепко прижимая к груди фуражку.
Галина попросила его сесть, он взялся рукой за спинку стула, но остался стоять.
- Вам сам Константин Сергеевич передал эту записку?
- Такого не знаю, - немного покраснев, отвечал солдат.
- Так кто же вам ее передал?
- Эту записку ктой-то... Ее что ли в штаб прислали. Меня товарищ Кривенко послал.
- А где он находится?
- Товарищ Кривенко стоит в Пулкове.
- Да нет, не Кривенко, а этот, от кого записка?
- Неизвестно, - немного извиняясь, сказал солдат, вытирая о шинель вспотевшие руки, - мы находимся в деревне Паюла, около Красного Села, а где он находится, ничего не могу сказать. Не знаю.
Папироса, крепко схваченная зубами, была выкурена до половины; хрупкий пепельный столбик подсыхал, шатался, но не падал.
- Так Кривенку в Пулкове искать?
- В Пулкове. Там и штаб. Там можно, конечно, узнать, только...
Он почесал голову.
- Туда всеки ехать опасно. Не то, что бои, а... а всеки путают там, то да се. Вам всеки туда ехать не годится.
Он неожиданно сунул Галине руку, надел фуражку и вышел.
Недокуренная папироса с разорванным мундштуком была брошена на пол. Минут десять Галина ходила туда и назад по комнате, потом позвала сестру.
- Маруся, я сейчас же еду.
Маленькая женщина в черном подняла на нее глаза.
- Куда?
- В Пулково, на фронт! Может-быть, что-нибудь еще удастся сделать.
--------------
Покамест сестра накладывала на заживающую рану свежую повязку, она мысленно составила себе план действий: сперва в Смольный, чтобы получить пропуск на фронт; должно быть, туда без пропуска нельзя проехать; потом в Пулково, в штаб, чтобы узнать, где находится Кривенко, оттуда на фронт, а там...
Она проговорила вслух.
- Не может же быть, чтобы уже...
- Что уже?
- Нет, ничего. Ты кончила? Вот что еще нужно сделать.
Она вытащила все папиросы и табак, который у нее был, и попросила сестру крепко увязать все это в газетную бумагу.
Та, молча, не спрашивая ни о чем, исполнила ее просьбу.
- Кажется все?
Она еще раз пересчитала все, что хотела взять с собою.
- Деньги, документы... Ах, да. Не забыть бы...
Она выдвинула ящик стола и достала маленький браунинг.
Обойма его была пуста; здоровой рукой она принялась вщелкивать в нее патроны, вынимая их из маленькой кубической коробочки.
- Теперь кажется все?
У потускневшего зеркала она надела свою черную меховую шапочку, простилась с сестрой, которая и не пыталась ее остановить, а только, не отрываясь, смотрела на нее сухими глазами, и пошла к двери.
Как раз в это время позвонили.
На пороге стоял маленький человек в длинной кавалерийской шинели. Он поднес руку к козырьку.
- Извините... Не могу ли я увидеть Бартошевскую, Галину Николаевну?
- Да, это я.
- Ах, это вы и есть!
Военный вошел в прихожую и еще раз щеголевато поклонился.
От него пахло вином; он помахивал тросточкой и заметно пошатывался.
- Позвольте представиться, - Главецкий. Вы, кажется, собрались уходить? - тотчас же продолжал он, - тогда...
- Пожалуйста, зайдите.
Главецкий протиснулся в двери, снял фуражку и, стараясь держаться прямо, прошел вслед за Галиной.
- Я, может-быть, поступаю в данном случае нахально, - сказал он, внезапно оборотившись к Галине и начиная гримасничать, - нахально! Но с благородным намерением!
Он сел и зажал между колен свою тросточку.
- Видите ли, в чем дело! Я имел, так сказать, удовольствие вас несколько раз встретить, и мне запала в голову одна в высшей степени оригинальная мысль.
Он заметил, что Галина усмехнулась, немного отвернувшись в сторону, понял, что она смеется над ним, но не только не обиделся, а как-будто даже обрадовался этому.
- Оригинальнейшая мысль, - повторил он с удовольствием. - Мысль эта заключается в том, что у каждого человека есть своя судьба, так сказать, своя автобиография, написанная в то же время за этого человека и, может-быть, даже до его рождения. Книга судеб! Это и есть так называемое "куррикулюм вите".
Галина сухо остановила его.
- Извините... Я тороплюсь. Может-быть, вы ускорите...
- "Куррикулюм вите", - повторил он, не обращая ни малейшего внимания на то, что сказала ему Галина. - Так вот есть такие люди, у которых эта самая судьба выходит на все сто процентов. Я сам встречал в начале войны некоего поручика Сапонько, - вот у этого человека, например, были все сто процентов, так сказать, все десять десятых. Наоборот, у той личности, о которой я хотел бы с вами поговорить и даже предупредить вас кое о чем, имеется на этот счет некоторый изъян, так сказать, только девять десятых! Одна же десятая и, может-быть, самая счастливая утеряна безвозвратно!
- Прошу вас прямо сказать, что вам угодно и о ком вы хотите говорить.
- Ради бога, прошу вас, извиняюсь, - вдруг пробормотал Главецкий, как-будто только теперь догадываясь, что его, быть-может, и слушать не хотят, - извиняюсь, я вас, кажется, задерживаю. Видите ли, я просто хотел спросить у вас, знаком ли вам некий Шахов, Константин Сергеевич Шахов?
- Да, знаком.
Галина слегка пригнулась к нему, он это тотчас же заметил.
- А биография его вам известна?
- Да... То-есть, я не могу поручиться за то, что мне известен каждый день его жизни... А в чем дело?
- Ну, зачем же каждый день? Тут дело, как я вам только-что объяснил, не в днях... А вы знаете, где он служил в бытность свою на фронте?
- Что вы хотите этим сказать?
- Ничего. Решительно ничего. Он служил в 176 отдельном саперном баталионе.
- Да, это я знаю. Ну и что же?
- Ничего! - Главецкий убедительно взмахнул рукой. - Я его, знаете ли, встречал на фронте.
- Где вы его встречали?
- Да на фронте... слу... случайно...
Он искоса посмотрел на Галину.
- Изъян в прошлом, - сказал он вдруг торопливо, - сейчас еще ничего не могу сказать, но... крупнейший недочет в "куррикулюм вите".
- Какой недочет?
- Не знаю... Ничего не знаю. Я, знаете ли, встречал его на фронте. Очень, очень... - пробормотал он невнятно.
- Я прошу вас рассказать, что вы знаете о Шахове. Когда это было на фронте? Что он сделал?
Главецкий встал и, уже не заботясь больше о том, чтобы итти прямо, направился к двери.
- Говорю, вам, что я не знаю, - повторил он грубо, - а если бы и знал, так... Неужели вы думаете, что я так бы все это вам и выложил?
- Подождите! Так зачем же вы приходили?
Главецкий тотчас же возвратился.
- Исключительно для того, - сказал он, пьяно растягивая слова, - чтобы предупредить вас и, так сказать, облегчить сердце. Очень возможно, что я места себе из-за этого не находил! Прапорщик инженерных войск Шахов, ого! А я вам советую посмотреть в его "куррикулюм вите".
- Вы просто хотите очернить человека из каких-то грязных соображений!
- Очернить? Кого очернить? А вы его спросите насчет...
Он прищурил глаз и с пьяным удовольствием посмотрел на Галину.
- Вообще, насчет его жизни. Может, он вам расскажет?
- Вы пьяны! Прошу вас сейчас же уйти и больше не являться ко мне с подобными разговорами.
- Я уйду, - тотчас же согласился Главецкий, - я к вам не для того пришел, чтобы, скажем, хапнуть. Исключительно для вашей же пользы... Очень, очень... - снова пробормотал он и, покачиваясь, вышел в прихожую.
Поздно вечером, получив наконец пропуск до Пулкова и ожидая поезд на перроне Царскосельского вокзала, Галина вспомнила о своем странном посетителе и еще раз перебрала в памяти весь свой разговор с ним.
"Как он сказал? Девять десятых... девять десятых судьбы... Одна десятая и, быть-может, самая счастливая, потеряна безвозвратно...".
В ночь на первое ноября Гатчинский дворец напоминал тонущий корабль.
Офицеры сбились в одну комнату, спали на полу, не раздеваясь, казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах. И так же, как команда пущенного ко дну корабля не доверяет больше своим командирам, казаки третьего конного корпуса больше не верили офицерам. У офицерских комнат давно уже стоял открытый караул, назначенный казачьими комитетами.
- "Довольно мы ходили на Петроград... довольно мы по своим стреляли".
Корабль тонул и те, кто руководил им, все чаще задумывались о том, какою ценою они, в случае крушения, могли бы купить свою жизнь.
У них оставалось немного времени, чтобы решить этот сложный вопрос, вода проникла в трюм и команда уже перебралась на верхнюю палубу; а прежде чем самим потонуть, команда этого корабля в любую минуту была готова потопить виновников крушения.
Накануне вечером представители казачьих комитетов переехали через линию фронта и отправились в Царское Село, чтобы предложить революционным войскам перемирие. Это перемирие было концом первой кампании гражданской войны.
Корабль тонул, - а крысы бегут с тонущего корабля! Эти крысы бросаются вплавь и тонут и доплывают до берега.
На этот раз берег был недалек, - крысы доплыли. Они бежали с правого борта на Дон и с левого борта на Волгу и в подвалы своей страны, и в амбары иностранцев.
В ночь на первое ноября только капитан, завернутый во френч, сидел на капитанском мостике со своими вестовыми. Он молча сидел в кресле у камина и смотрел на огонь своими близорукими глазами.
Он ждал до тех пор, покамест волны стали захлестывать капитанский мостик.
Тогда бежал и он, - капитан, превращенный в крысу.
Часовой похаживал туда и назад, поправлял сползавший с плеча ремень винтовки, и пел по-татарски: "двадцать пять шагов туда, двадцать пять шагов назад, вот я, караульный Бекбулатов, стою на посту".
Он скучал, этот татарин, бог весть как попавший в Красновскую дивизию.
По коридору время от времени проходили казаки, в комнате напротив тихо и тревожно разговаривали офицеры; Шахов лежал на полу, расстелив шинель, глядел на сумеречные огни Гатчины, и прислушивался к ночным шорохам, к позвязгиванию оружия и шпор, которое казалось ему чудесной музыкой в эту ночь, как-будто повторявшую печальные и знакомые минуты его жизни.
Он не подводил никаких итогов, ни о чем не жалел. Еще утром ему удалось отправить письмо Галине, и с этим письмом от него отошло все, что тяготило его, все его заботы и радости, и то, что он сделал уже, и то, что еще собирался сделать.
Остались только вот эти ночные шорохи и глухой разговор и эта песня, которую бормочет за его дверью часовой.
- Очень хочу спать, - пел часовой, - я очень, очень хочу спать... Вот скоро придет смена, и тогда я пойду спать, спать, спать...
И снова, как тогда, в вагоне, Шахов увидел себя и ясно почувствовал, что он сам, Шахов, откуда-то из-за угла следит за каждым своим движением.
Ему казалось, что он лежит на полу, раскинув по сторонам руки, и девушка с незнакомым лицом, в зеленом платье играет на гитаре, раскрывает рот и снова закрывает его, закидывая назад голову, перебирая струны.
Она пела, но Шахов не слышал ни звука.
- Я оглох... глухота, - подумал он неясно.
Девушка уже не пела, а кричала ему все громче, и громче - он видел, как жилы напружинились на белой, нежной шее, - и он все-таки не слышал ни звука. Тогда маленькая посиневшая рука потянулась к двери. Он медленно поворотился.
Главецкий в бесконечной кавалерийской шинели, волочившейся за ним по полу, мелкими шажками, боком входил в комнату.
- Именем государя императора всероссийского, короля польского, князя финляндского и проч. и проч. и проч., - сказал он торопливо, - Константин Шахов приговаривается к смертной казни через повешение.
- Какое же повешение? - возразил Шахов, - я прапорщик, я подлежу расстрелу.
Он услышал поскрипывание и легкий скрежет, - кто-то аккуратно срезал ему ворот пиджака, холодной сталью ножниц касаясь худощавой, слегка вспотевшей кожи. Те же руки надевают ему мешок на голову и длинным бантом завязывают тесемку, и все пропадает, только во рту остается солоноватый запах пота...
- И вот я вернусь назад, - пел татарин, - я приду назад и буду долго спать, спать, спать...
Шахов привстал и снова лег, - у него болела голова, было душно.
И снова, сквозь смутные прорезы решетки, он увидел толпу, окружившую невысокий помост и длинную веревку, качавшуюся от свежего осеннего ветра, и человека с черным, смоляным мешком на голове, который стоял на помосте и, как слепой, кружил вокруг себя легкими сухощавыми руками.
И снова он увидел себя, на этот раз, в парадном мундире офицера, с высокой грудью, с эполетами на вздернутых плечах. Быстрыми шагами он идет через узкий тюремный двор, вплотную подходит к помосту и протягивает руки и сдергивает смоляной мешок.
И знакомое лицо друга, с прикушенным посиневшим языком, с закаченными глазами, качается перед ним и, заикаясь, спеша, силится сказать ему, Шахову, одно слово, только одно слово, которое нельзя не сказать здесь, на этом помосте, которое нельзя унести с собою..........
...............
- Ему начальство, елки зеленые, распоряжение делает, а он хочь бы хны! - сердито сказал кто-то за дверью.
- Начальство? А что мне начальство? Было да сгнило. Нас начальство по всем фронтам третий год гоняет, а большевики хотят сразу на Дон отпустить... Вот тебе и начальство!
- Сволочь ты после этого!
За дверью весело и лениво засмеялся кто-то.
- А сейчас бы славно домой... Матросы вчера говорили, что целыми маршрутами отправлять будут! А девки там! Эх, дядя! Разве тут есть такие девки?
- Девки! - хмуро сказал первый голос, - тебе вся суть в девках! А присягу ты, сукин сын, забыл?
- Тоже, брат, взялся про присягу разговаривать. Довольно мы им присягали! Будет!.. Пускай теперь они нам присягнут!
- Что-то ты, Васька, больно разговорчивый стал, дерьмо такое!
Как бы тебе в ж... ядрицы не вкапали.
Молодой возразил было, - но шум внизу, в первом этаже, заставил обоих казаков вскочить на ноги.
Глухой и беспорядочный говор катился по лестницам наверх и, как пожар, начинался во всех концах дворца сразу.
Он усиливался все больше и больше, - ни шагов, ни звона оружия не было слышно; казалось, что каждый коридор, каждая комната этого сумрачного и настороженного здания заговорили сами собой.
Шахов вскочил и прислушался: в этом сплошном шуме все чаще и чаще повторялось, перекатываясь из комнаты в комнату, охватывая дворец со всех сторон одно и тоже знакомое слово:
- Матросы!
"Серое небо, скучная земля... и эта молочница с бидонами, и этот дачный вагон, и дым за окнами, и этот кондуктор с измятым лицом, и грязь вокруг.
Куда они едут, эти молочницы? Они из пригородов возят молоко, домой едут, что ли?
Снова рука начинает болеть... Как медленно тащится поезд. До Царского Села только сорок пять минут, а мы уже часа два едем.
И этот старик с грязной бородой. Куда он едет? На фронт?.. Революция"...
- Фронт, Революция... - снова повторила она про себя, стараясь понять до конца все значение и смысл этих слов.
- "И он там, на фронте... Константин".
Она впервые за последние годы назвала Шахова по имени, и это имя вдруг показалось ей незнакомым, как это иногда бывает со словами, которых подолгу не случается произнести.
- Кон-стан-тин, - сказала она про себя по слогам и вздрогнула.
- "Письмо... Быть-может, все кончено уже?"... "Я больше не увижу вас, тоска, глупо попался", - вспомнила она. - "А я даже не знаю, что с ним случилось".
Бледные мокрые поля проплывали мимо окна, где-то далеко в пригороде шел трамвайный вагон, солдаты нехотя тащились по вязкой дороге, маршрутный воинский поезд стоял на боковой ветке.
В вагоне разговаривали о голоде, о большевиках, об очередях, и все это, как надоедливый граммофон в пивной, уходило в мутный свет за грязными окнами, в скрипучее пошатывание вагона.
Она перебирала каждый час последних пяти дней, которые с такой стремительностью выбили ее из привычного строя ее жизни.
И это глупое решение отправиться в Зимний с тайной надеждой умереть, в которой она не желала себе признаваться, и встреча с ним, с Шаховым...
В тот день она как-будто подчеркивала, что она чужой для него человек, что нужно наконец порвать ту случайную и непрочную связь, которая, несмотря ни на что, все-таки еще держалась между ними.
Зачем она делала это? Зачем она с таким упорством не желала сознаться перед собою в том, что с самого начала ей ясна была причина его приезда?
Нужно было письмо, это письмо, быть-может последнее, которое он написал в своей жизни, чтобы заставить ее, не обманывая больше себя, и ничего от себя не скрывая, сказать, наконец, что он приехал сюда для нее, для встречи с нею.
И теперь, быть-может, из-за нее, из-за этой сухой и холодной встречи, он так же, как и она, в ту ночь на двадцать шестое, пошел на фронт, желая...
Старушка, дремавшая прикурнув в углу возле окна, испуганно вздрогнула и сердито посмотрела на женщину в меховой шапочке, с подвязанной рукой, которая вскочила, как ужаленная, и, сжимая руки, с отчаянием смотрела вдоль заплеванного вагонного коридора.
- Ах, боже мой, как медленно тащится поезд! - сказала она вслух, опомнившись.
- Медленно? А вы бы, барынька, автомобиль наняли! В автомобиле скорее! - сказал кто-то сверху.
- И проволока как медленно тянется вдоль окна, - продолжала она думать, - у столба поднимается, а потом идет все ниже... поднимается... и вниз... поднимается... вниз. Правительственный телеграф с правой стороны пути, - вдруг вспомнила она слышанную где-то фразу.
И снова, сама не зная почему, она вспомнила Шахова, на этот раз молодым прапорщиком, каким он был, когда она увидела его впервые: это молодое прищелкивание шпор при первом поклоне и первые слова, произнесенные еще незнакомым, еще чужим голосом.
Но этот образ был неясен ей; другое лицо выплывало перед ее глазами на грязном, запотевшем стекле в белесой мути вагона.
- Он тоже там... Тарханов, - подумала она смутно, - быть-может они встретились там, на фронте.
Со странным любопытством она представила себе эту встречу - холеное и твердо-насмешливое лицо Тарханова и эти слова, которые он должен был произнести при встрече с Шаховым:
- Теперь мы можем окончить наш спор. Теперь я на деле покажу вам, что такое приговор военно-полевого суда!
Самое это название показалось Галине сырым и тяжелым, как земля, которой засыпают гроб, опущенный в мокрую яму.
- Военно-полевого суда... Военно-полевого суда, - повторила она про себя, - суда...
- Сюда! - повторил кто-то над самым ее ухом, - сюда, закладывай, дай-ка я завяжу!.. Видишь, сейчас уже к станции подъезжаем.
Она очнулась. Какой-то парень в поддевке помогал старушке завязывать узлы, все уже давно собрали вещи и толпились у выхода, поезд подходил к Царскому Селу.
Матрос, с размаху влетевший в комнату, где сидел Шахов, сам хорошо не знал, что он делает.
- Арестованный? Освободить! - закричал он казакам, хотя те и без этого ничем не препятствовали освобождению Шахова. Тут же он бросился к Шахову, схватил его за руку и потащил в коридор.
- Взяли Гатчину? Гатчину взяли, что ли? - торопливо спрашивал Шахов.
- Сама взялась! - весело прокричал матрос, - перемирие, что ли! Пленными меняемся!
И хотя ясно было, что матрос сам хорошо не знал, заключено ли в самом деле перемирие, и будут ли меняться пленными, Шахов ему тотчас же поверил.
- Где тебя взяли? - закричал матрос.
(Кричал он также без особенной причины, - в коридоре хотя и сильно шумели, но говорить можно было, не повышая голоса.)
- Под Пулковом в плен взяли! - ответил, тоже крича, Шахов.
Матрос радостно завыл и хлопнул его по плечу.
- Спирька Голубков, комендор второго Балтийского экипажа! Как звать?
- Шахов.
- Какого полка?
- Смольнинского красногвардейского отряда.
- А где тут еще пленные?
Шахов не успел ответить, - толпа матросов хлынула снизу и разом оттеснила его в один из круговых коридоров. Дворец кишел, как муравейник. Солдаты местного гарнизона бродили туда и назад по всем трем этажам. В каждой комнате был митинг. Матросы и красногвардейцы, согласно плана Военно-Революционного Комитета, "говорили с казаками через головы генералов".
Шахов, потеряв из виду матроса, пошел дальше один. С трудом пробираясь через толпу, он бродил по дворцу, пытаясь отыскать кого-нибудь из красногвардейцев своего отряда. Наконец, устав искать, он снова спустился вниз и, незаметно пройдя лишний пролет лестницы, вдруг попал в узкий коридор, в котором гулко отдавались шаги, а свет электрических ламп становился все более тусклым.
Он хотел уже повернуть обратно, когда за беспорядочной грудой оружия, которою пересечен был коридор, услышал голос, показавшийся ему знакомым.
- Тринадцать карабинов, - говорил хмурый мужской голос, - один, два, три, четыре...
- Кто вам позволил здесь распоряжаться, во дворце? - крикнул другой голос. - Зачем вы считаете оружие?
- Как зачем? Надо же его по счету сдать, или как?
- Да чорт побери, поймите же вы, наконец, что это не ваше, а наше оружие!
- Чье это ваше?
- Наше, третьего конного корпуса!
- Идите вы к матери с вашим корпусом, - хмуро сказал первый голос; он продолжал считать: - семь, восемь, девять, десять...
- Согласно условиям перемирия, - раздраженно закричал второй, - все оружие остается в распоряжении третьего конного корпуса! Если вы сейчас же не уйдете отсюда, я...
- Ладно, ладно. Вам оружие не нужно ни к чортовой матери. Зачем вам оружие? Вы только и знаете по своим стрелять.
- Согласно условиям перемирия...
Хмурый голос окончил подсчет карабинов и принялся за винтовки.
- Вот сосчитаю, да как к вечеру чего не хватит, так тебя же, как начальника арсенальной части, расстреляю.
Над грудой винтовок, сваленных в кучу поперек коридора, Шахов мельком увидел лицо человека, с таким хладнокровием производившего подсчет чужого оружия.
Оно за последние три дня не очень изменилось, это лицо, только седая щетина выросла еще больше да глаза провалились еще глубже под нависшими старческими бровями.
- Кривенко!
Шахов разбросал оружие, подбежал к нему, едва не опрокинул столик, на котором красногвардеец записывал по счету казачьи карабины.
- Кто это? Ты? Шахов? Вот так-так? Тебя, значит не ухлопали?
Он стиснул Шахову руку.
- Вот это дело! Вот это дело!
Оба они промолчали несколько мгновений, неловко улыбаясь и глядя друг на друга с нежностью. Красногвардеец, открыв рот, переводил глаза с одного на другого.
- Ты, может-быть, этого, - пробормотал Кривенко, - может-быть, не ел давно? Я тебя сейчас...
Шахов и в самом деле давно ничего не ел; но сейчас ему не до того было.
- Послушай-ка, - спросил он торопливо, - ты мое письмо получил?
- Получил.
- И то тоже?
- И то получил.
- И отправил?
- Отправил.
Шахов вдруг усмехнулся невесело.
- Так, может-быть, она... А впрочем, так оно и лучше!
Он замолчал.
Кривенко проворчал что-то, участливо посмотрел на него, хлопнул по плечу и тут же с затруднением почесал голову.
- Ну, и что ж такого? Еще раз напиши.
- Нет, ничего. Ты с отрядом?
- Отряд здесь, в Кирасирских казармах.
- Ладно, так я к отряду.
Кривенко присел на опрокинутый табурет и задумался.
- Нет, погоди, мы тебя не в отряд отправим. У нас тут суматоха, путаница, людей не хватает. Надо бы с Турбиным поговорить! - Он с досадой посмотрел на груду еще не просчитанного оружия. - Поднимись в третий этаж, отыщи Турбина. Скажи, что я послал. А я тут пока...
...............
На третьем этаже стояли матросские караулы.
Было уже четыре часа дня, в Военно-Революционный Комитет давно уже была послана телеграмма о том, что "Гатчина занята Финляндским полком, казаки бегут в беспорядке и занимаются мародерством", а капитан пущенного ко дну корабля под защитой матросской шинели и синих консервов уже более трех с половиной часов тому назад покинул свой капитанский мостик.
- Турбин? Да ведь это должно быть тот самый прапорщик Турбин! Это к нему меня тогда, в городе, из главного штаба посылали. Я так его и не нашел тогда...
Один из матросов провел его к запасной гостиной, той самой, в которой военный совет при штабе Керенского пять дней назад обсуждал план наступления на Царское Село.
Матрос вошел в гостиную и через несколько минут вернулся обратно.
- Занят. Говорит, что если дело насчет отряда, так пускай отыщет товарища Кривенку.
- Т-так ваша фамилия, гражданин офицер?
- Подпоручик Лебедев.
- К-какого полка?
- Гвардии Литовского полка, начальник нестроевой роты.
Турбин на особом листке из блокнота отметил это показание и, морщась, дважды подчеркнул какие-то слова.
- Лит-товского полка?
Офицер смотрел на него, приподняв голову.
- Да, Литовского полка.
- А где стоит Л-литовский полк?
- В Петрограде, на Кирочной улице.
- Так каким же образом вы п-попали в Гатчину?
- Как лицо подчиненное я был обязан исполнить распоряжение моего командования.
- К-кто приказал вам покинуть вашу часть?
- Я выехал из Петрограда 28 октября по приказанию капитана Козьмина.
Турбин пробормотал что-то невнятно.
- Однако ж, вы, п-по вашим словам, служите в Л-литовском полку, а оказались в ш-штабе третьего конного корпуса. Л-литовский полк к корпусу Краснова не принадлежит.
Офицер хотел возражать.
- Да нет, это н-неважно, - пробормотал нехотя Турбин (видимо все это - и дело и самый допрос были ему неприятны до крайности). - Вам известно, по какому поводу вы задержаны?
- Нет. Я считаю мой арест простым недоразумением.
- Н-не-до-ра-зу-мением? - по слогам переспросил Турбин. - Так п-почему же вы отстреливались, когда вас задержали м-матросы?
Что-то дрогнуло в лице офицера. Он ответил, вежливо улыбаясь.
- Я, знаете ли, щекотлив, а они меня как-то неловко схватили под мышки.
- Вы арестованы по п-подозрению в переброске казачьих войск н-на Дон с целью сосредоточения там крупных сил для п-поддержки п-правительства Каледина, - хмуро сказал Турбин и добавил немного погодя: - Это к-контр-революция, за которую нужно судить по всей строгости законов...
- Строгости законов? - вдруг переспросил офицер торопливо.
- Р-революционного времени, - твердо докончил Турбин, - а теперь будьте д-добры ответить на эти вопросы. Прошу вас отвечать, как можно п-подробнее.
Он развернул согнутый пополам лист; на левой стороне его четко от руки было написано несколько вопросов. Офицер внимательно и спокойно прочел один вопрос за другим и тотчас, не задумываясь, принялся записывать свои показания на правой стороне листа.
1. Состояли ли вы 1 ноября с. г. на действительной военной службе в Гатчинском отряде?
1. Да, состоял. К отряду был причислен согласно распоряжения Штаба корпуса от 28 октября.
2. Кто и когда вызвал отряды с фронта, какие части с каких мест?
2. Отряды с фронта вызывались от имени Верховного Главнокомандующего. Названия частей не могу указать, так как об этом велись неизвестные мне переговоры в порядке командования.
3. Каким эшелонам генерал Краснов посылал телеграммы о переброске их на Дон, и о каких частях идет речь в телеграмме фронтового казачьего съезда от 30 октября?
3. Из телеграмм, полученных Штабом корпуса за время моего пребывания в Гатчине, мне известны:
1) от генерала Духонина - о подчинении Временному Правительству;
2) от кавказской армии - тоже;
3) о задержании трех эшелонов с броневыми машинами на ст. Режица большевиками.
4. Известны ли вам обстоятельства, при которых А. Ф. Керенскому удалось скрыться, и что вы сделали, чтобы это предупредить?
4. Последний раз я видел Керенского 1 ноября в 11 часов дня. На мой вопрос о положении дел в Гатчине он ответил одним словом "скверно". Через час, проходя по тому же коридору, я встретил бегущего прапорщика Брезе с пальто Керенского на руке. От него я узнал, что Керенский бежал. С этим известием я явился к генералу Краснову и здесь был задержан матросами.
5. Когда была послана телеграмма Каледину с требованием захвата волжской флотилии и подчинения донскому правительству войск на Кубани и Тереке?
5. Никакой телеграммы Каледину я лично не посылал и за посылку таковой, как лицо подчиненное, не ответствен.
Офицер хотел отвечать на остальные вопросы, но Турбин, внимательно следивший за каждой фразой, которую он вносил в протокол допроса, остановил его.
- Т-так вам ничего неизвестно о связи Каледина с Красновым?
- Ничего.
- А известно вам, что за л-ложные показания...
- Я ответил на каждый вопрос все, что мне известно, - перебил офицер; глаза у него потускнели, лицо передернулось.
Турбин вдруг побагровел и, пробормотав что-то про себя, с силой хлопнул ладонью по столу.
- Вы называете себя п-подпоручиком Литовского полка Лебедевым?
- Да.
- А мне известно, что вы...
Он остановился и докончил спокойно:
- Что вы исполняющий д-должность штаб-офицера для поручений при начальнике третьего конного корпуса поручик Т-Тарханов.
Офицер встал, пошатываясь, и дрожащей рукой схватил со стола протокол допроса.
- Вам было п-поручено д-держать связь с с-советом с-союза к-казачьих войск, - отчаянно заикаясь, продолжал Турбин, - вами была отп-правлена телеграмма Каледину, вами...
Офицер разорвал на мелкие клочки протокол допроса. Лицо его судорожно дергалось.
- Хорошо, - сказал он, наконец, глуховатым, но ровным голосом, - я отвечу на ваши вопросы все, что знаю. Но я ставлю условием мое освобождение и полную возможность уехать отсюда, куда мне угодно.
- В-ваши товарищи по штабу Краснова и по п-политическому управлению К-Керенского были немедленно отпущены по своим частям п-после дачи показаний, - не глядя на него, сказал Турбин.
Тарханов несколько мгновений с напряженным вниманием разглядывал узор ковра; на ковре изображены были букеты и гирлянды, толстый амур летел со стрелой в руках, нога Венеры торчала из-под письменного стола и вокруг плыли облака и цветы, облака и звезды, облака и цветы...
Он качнул головой и начал говорить, с трудом выдавливая из себя одну фразу за другою.
- Совет союза казачьих войск предложил генералу Краснову...
- Это какая деревня будет?
- Селькилево.
- А эта, напротив?
- А это будет Монделево.
- Ну, спасибо.
Галина кивнула головой и быстро отошла от повозки.
Финн погладил свою бороду, которая росла откуда-то снизу, из рубашки, и замахнулся на лошадь. Тут же он придержал ее и, оборотившись, закричал на Галину.
- Ну, куда посол, куда ты посол? Сута не нужна ходить, там треляют.
И видя, что Галина не оборачивается, он запыхтел, сердито шлепнул губами и погнал лошадь.
В Сельгилеве стреляли. Вызванный с Северного фронта и пришедший уже после перемирия ударный батальон утром 1 ноября застрелил парламентеров Военно-Революционного Комитета и пошел в наступление со стороны Витебской железной дороги.
Редкие ружейные выстрелы прерывались, начинались снова. Изредка принимался работать пулемет.
Галина подошла к лесу и за ним неожиданно скрылась деревня, которую она только-что ясно видела с дороги.
Лес был болотистый, широкие лужи пересекали время от времени заросшую вязкую тропинку. Голые сучья были навалены поперек непроходимых мест, и эти сучья пружинили и скользили под ногами.
Неглубокий окоп встретился ей неподалеку от тропинки; мертвая лошадь лежала возле него, вытянув тонкие, сухие ноги, оскалив желтые зубы.
Деревья стали редеть, и за почерневшими от дождя стволами показались унылые крыши деревни.
Выстрелы стали повторяться все чаще и чаще и, выйдя на открытое место, Галина сразу почувствовала, что дальше нельзя итти так, как она шла до сих пор, что невидимая и знакомая опасность охватывает все вокруг нее: и горбатые стволы деревьев, и голые избы, которыми начинается деревня; это чувство утраивалось тем, что она не видела вокруг себя ни одного человека.
Маленький кусочек коры, взбрызнутый пулей, упал к ее ногам. Она машинально подняла его, размяла в руках и, неожиданно для себя самой, торопливо побежала через опушку к деревне.
Она бежала, подбирая юбку, стараясь держаться сухих мест, прыгая по кочкам.
Пронзительный и тупой визг пуль все учащался, время от времени закатывался долгий, почти непрерывный стук пулемета.
Она бросилась на землю, прямо в холодную вязкую грязь и ползком стала перебираться через опушку.
Замызганная сторожка с провалившейся соломенной крышей была в двадцати шагах от нее. Галина вскочила на ноги и, ничего не чувствуя, кроме желания уйти, укрыться от этого визга пуль на пустом месте, побежала к сторожке.
Маленькая кривая дверь качалась на одной петле, она торопливо распахнула дверь и остановилась на пороге.
В этой сторожке, под низким потолком, между задымленных стен, у разбитых окон стояли, сидели и лежали люди.
Это были красногвардейцы и матросы. Приземистый человек стоял на коленях перед пулеметом - он повернул голову, когда вошла Галина; она успела заметить застывшее, как-будто металлическое лицо, и широко открытый белый глаз.
Справа и слева от него стреляли из винтовок, просовывая дула сквозь разбитые окна.
Матрос в изодранной голландке сидел на полу и негромко стонал, поматывая головой и щупая рану.
Снова мелькнуло металлическое лицо, и пулемет, повертываясь во все стороны, стал стучать, закатываться и задыхаться.
И это лицо и задыхающийся пулемет были так страшны, что Галина метнулась было обратно...
- Закрой дверь! - сердито крикнул ей один из матросов.
Она закрыла дверь и вошла в сторожку.
- Сволочи, сволочи, дерьмо, - пробормотал тот же матрос, беспомощно оглядываясь и дергая заевший затвор винтовки.
Затвор щелкнул наконец, матрос снова бросился к окну, расталкивая красногвардейцев.
Галина молча оттягивала от тела мокрую жакетку; холодные струйки воды стекали у нее по спине.
Револьвер, засунутый в карман жакетки, попался ей под руки; она вытащила его, машинально проверила, на месте ли обойма, и до странности неторопливо двигаясь вдоль стены, наткнулась на полусломанную скамейку.
Медленными и аккуратными движениями, которыми как-будто руководил кто-то другой, она разогнула и вставила в желобок вывернутую ножку скамейки.
Отсюда, через головы стрелявших, она увидела лес и дорогу, по которой она шла, и колыхающиеся штыки над желтым валом справа от дороги, и маленькие силуэты, которые мельтешили в глазах и катились все ближе и ближе, сгибаясь, неся на перевес свои винтовки.
- Ого, куда барынька залезла, - весело сказал один из красногвардейцев, торопливо улыбаясь и снова пристраиваясь стрелять.
И вдруг чувство непонятной злобы и того, что нужно сейчас же, сию же минуту войти в скучную и нужную работу, которою были заняты эти люди в сторожке, - охватило Галину.
Прищурив глаза, крепко прижимая к себе раненую руку, она прицелилась наугад в одну из фигурок, катившихся ей навстречу, и один, другой, третий раз выстрелила из своего револьвера.
- Брось, дерьмо! - пробормотал матрос, у которого заело затвор в винтовке, показывая Галине на револьвер.
Он поднял с пола винтовку, видимо, брошенную раненым, и подал ее Галине.
- Не могу, рука, - коротко сказала она, качая рукой, висевшей на повязке.
Матрос сердито поставил винтовку в угол.
И снова маленькие силуэты замельтешили в глазах, вырастая все больше и все ближе подкатываясь к сторожке, и снова одноглазый пулеметчик, как детской игрушкой играя своим оружием, завертел головой, каждым движением металлического лица поворачивая задыхающийся пулемет.
Но ничего не смешивалось, все шло в каком-то строгом и простом порядке, как-будто это было много раз проделано раньше, и этим людям у окон ничего не стоило повторить однажды заученную роль.
И только время от времени, когда металлическое лицо раздвигало свои посеревшие губы и спрашивало о том, есть ли еще пулеметные ленты и не пришли ли подкрепления из Гатчины, становилось ясно, что эта игра не может продолжаться вечно, что круг наступающих сужается все больше и больше, что всему на свете, даже пулеметным лентам и ружейным патронам, приходит конец, что если через полчаса не придет помощь, то каждому придется выбирать между смертью и пленом, который был плохим псевдонимом смерти.
Но нельзя было ни умирать ни сдаваться, - человек с белым глазом приказывал победить, а ему в этот час, в этой сторожке, которую обстреливали со всех сторон, - нельзя было не повиноваться.
Нельзя было не повиноваться, нельзя было думать о том, что она, Галина, борется с теми самыми людьми, бок о бок с которыми, пять дней тому назад, она защищала Зимний от своих случайных союзников.
Нужно было только следить за каждым поворотом металлического лица, за каждым словом, которое говорят посеревшие губы, нужно было стрелять, стрелять, стрелять, стрелять во что бы то ни стало...
Известие о том, что ударный батальон застрелил парламентеров Военно-Революционного Комитета и наступает на Гатчину с тыла, было получено первого ноября днем.
К тому времени как Шахов был освобожден из своего заключения, под Сельгилево был брошен уже небольшой матросский отряд. Но ударный батальон наступал со стороны железной дороги - его силы в любую минуту могли увеличиться вдвое и втрое.
Как известно, для того, чтобы выиграть войну, нужны не только железные нервы, но и железные дороги.
Решено было послать под Сельгилево все что возможно; здесь же на месте, в Гатчине, по которой еще гуляли красные казацкие лампасы, были собраны три сводных красногвардейских отряда.
Начальником одного из них был назначен Шахов.
Он собрался в четверть часа; половина этого времени ушла на то, чтобы написать и отослать с санитарной кареткой записку Галине.
По пути на дворцовый плац-парад, где давно уже собирались отправляющиеся под Сельгилево красногвардейцы, он остановился в коридоре первого этажа и, напрягая глаза, прочел криво и бледно отпечатанные строки своего мандата.
"Предъявитель сего Шахов, Константин Сергеевич, назначается начальником сводного красногвардейского отряда, действующего против контр-революционных войск Керенского. Настоящим тов. Шахову предоставляется право... вплоть до... и расстрела на месте".
- Волоки сюда! Мы его отсюда на двор выволочем, сукина сына!
Шахов сложил мандат и сунул его в карман шинели; два матроса тащили по коридору за ноги чье-то тело, голова, залитая кровью, подскакивала на пустых обоймах и патронах, которыми были усеяны коридоры Павловского дворца.
- Да х.. ли его тащить? Бросай тут и ладно!
Голые пятки с деревянным стуком ударились об пол.
Шахов прошел мимо, но тотчас же возвратился и торопливо наклонился над телом.
Лицо этого человека (это был офицер, на нем висел разодранный от плеча до плеча офицерский китель и на ногах были синие офицерские брюки со штрипками) было разбито пулей; видимо в него стреляли в упор; но разве одной пули достаточно для того, чтобы исчезнуть бесследно, чтобы сразу уничтожить те тысячи признаков, по которым отличают одного человека от другого?
У офицера, лежавшего перед Шаховым на полу, с раздвинутыми ногами, один глаз был выбит пулей; но в другом, окровавленном и напрягшемся, все еще сохранялось, как-будто, насмешливое и твердое выражение.
Вся правая часть лица была сорвана, - как срывается резьба в перестрелянной пушке, - но слева видны были белокурые волосы, и тщательный пробор, как-будто, все еще рассекал их на две неравные части.
- "Он так и должен был умереть... с пробором".
Шахов выпрямился и, неловко поеживаясь, указывая бровями на тело, спросил у матроса:
- Застрелили?
- Чорта ли их всех, собак, перестреляешь? - хмуро ответил матрос, сам... из нагана! У часового отнял.
Шахов постоял еще немного; босые, широко-раздвинутые ноги вдруг привлекли его внимание; он осторожно подвинул одну к другой, - и вдруг все тело, не сгибаясь, поддалось к стене.
Шахов, почему-то растерявшись, хотел подвинуть его обратно и тут произошло что-то неожиданное и страшное: он судорожно засмеялся (матрос злобно и испуганно посмотрел на него) и быстрыми шагами пошел к выходу, подрагивая, как бы от приступов неудержимого смеха.
И уже давно он прошел коридор, спустился по лестнице, вышел на плац-парад, а этот бесконечный, закатистый, негромкий смех все еще дергал его.
И только вид отряда, построенного и вооруженного, готового в путь, привел его в себя.
С ужасным напряжением он заставил себя перестать, наконец, смеяться и, сжав зубы, на ходу ощупывая висевший сбоку наган, пошел к отряду.
Ему подвели лошадь - малорослую, с лысиной на лбу, с короткими стременами, видимо только-что отнятую у казаков.
"Что ж... он хорошо сделал... легко и просто!", - уже спокойно подумал он, не особенно ловко садясь на лошадь и приноравливаясь к неудобному казацкому седлу.
Трудно быть в одно и то же время начальником штаба, и комиссаром полка, и представителем Военно-Революционного Комитета, и просто прапорщиком Турбиным, который качается от усталости на длинных ногах и отдает приказания, и принимает донесения, и подписывает свои приказы, и выполняет чужие, и, не смея спать, изредка бросает дела и начинает ходить туда и назад по комнате.
Тогда можно на десять минут забыть о том, что в Луге стоят вызванные Керенским войска, и в Москве юнкера угрожают захватить в свои руки весь город, и здесь, в Гатчине, нет ни патронов ни хлеба.
Тогда можно подойти к окну и смотреть вниз, на плац-парад, на котором курносый император когда-то муштровал своих напудренных гвардейцев, и на Арсенальное Карэ, и на крытые ворота (через которые несколько часов тому назад прошел человек в автомобильных консервах, сменивший френч верховного главнокомандующего шинелью простого матроса), и на полосатые николаевские будки, и на готовые в путь красногвардейские отряды.
- Этот, должно быть, под Сельгилево...
Красногвардейцы строились узкой колонной по шесть человек в ряд. Один из них с красной повязкой на рукаве, в огромной широкополой шляпе, суетился, кричал что-то, бегал туда и назад по плац-параду.
Турбин стоит неподвижно, прикасаясь к холодному стеклу разгоряченным лбом; он хочет уже вернуться обратно к своему столу, когда какой-то военный, спускающийся вниз по широким, закругленным ступеням подъезда, привлекает его внимание.
Военный быстрыми шагами (и улыбаясь как-будто) идет, наперерез плац-парада, к красногвардейцам.
Турбин торопливо протирает запотевшее стекло и пригибается ближе. Он бормочет, не договаривая слова и задыхаясь:
- Да ведь это же он!.. Снова он!.. Шахов!
Военный, на ходу ощупывая оружие, приближается к отряду; ему подводят лошадь.
Турбин вдруг бросается к дверям и тотчас же останавливается на пороге, растерянно улыбаясь.
- Ну и что же, - говорит он внятным голосом, как-будто обращаясь к кому-то в комнате, - ну, если Шахов, так что же?
Покачивая головой и сгорбившись, он возвращается к окну; отряд длинной и неровной цепью выползает через ворота плац-парада.
Турбин, невнятно бормоча, медленно идет по комнате и, случайно скосив глаза, видит, что худощавый человек на длинных ногах шагает рядом с ним, подражая его движениям.
Он подходит к этому человеку вплотную и смотрит на него в упор.
Из зеркала на него глядит усталое, дергающееся лицо, с впалыми глазами и острым клоком волос, который падает ему на лоб и висит, подрагивая и качаясь.