Какой бы странной и роскошной ни была моя новая обстановка, жизнь быстро приняла размеренные формы, выработался четкий порядок. Каждое утро приезжал месье Бетем, учитель Филиппа, и они занимались до ланча. Первые несколько дней я в это время с удовольствием исследовала сады и лес поблизости или читала. Роскошь многочасового чтения так долго была мне недоступна в приюте, что я до сих пор чувствовала себя виноватой, предаваясь этому занятию.
В библиотеке наверняка имелись книги на английском, но это был личный офис Леона де Валми, и я не могла или не должна была просить разрешения ей пользоваться. Но я привезла столько собственных книг, сколько смогла, а в классе полки до потолка заполняла замечательная литературная смесь — детские книжки бок о бок с английской и французской классикой и масса легкого чтения. Я удивлялась странному подбору изданий, пока не увидела на некоторых из них имя Deborah Bohun или дарственную надпись «Дебби». А однажды на старом «Острове сокровищ» я обнаружила накарябанное нетвердой детской рукой Raoul Philippe St. Aubin de Valmi… Конечно, сын Леона — на половину англичанин и жил в этих самых комнатах. Там имелись Конан Дойль и полчища забытых и неизвестных мне книг, которые я с благодарностью поглощала. Труднее всего было заставить себя игнорировать иррациональное убеждение, вмуштрованное в меня за семь лет в приюте, что чтение — это Потеря Времени.
Однажды мое чувство вины было оправдано. На французском я читала по секрету, а меня чуть не поймали с Tristan et Iseut[6]. Я наслаждалась чтением в собственной спальне в полубессознательном от восторга состоянии, когда постучала Берта и, не услышав ответа, вошла вытирать пыль. Она ничего не заметила, но я себя проклинала, поклялась быть осторожной и в сотый раз пожалела, что пустилась на этот глупый обман. Когда-то он казался очень важным, а признаться становилось с каждым днем все труднее.
Я больше не думала, что это для кого-то имеет значение. Мы с Филиппом ладили, мадам в своей отчужденной манере тоже, вроде, выражала симпатию. Мне явно полностью доверяли. Но все же не хотелось, чтобы она узнала о моей неискренности, причем систематической и планомерной. И, как это всегда происходит, ложь делалась все изощреннее с каждым днем. С Бертой я объяснялась на элементарном школьном французском, который веселил ее и даже заставлял Филиппа улыбаться. К счастью, не приходилось так себя вести с нанимателями, в моем присутствии они без видимых усилий говорили только на безупречном английском. Дни шли, я не признавалась. Не хотела рисковать, полюбила это место, легко справлялась с работой и мне понравился ребенок.
Очень тихий мальчик держал себя в руках и никогда не болтал без толку. Каждый день, если не шел слишком сильный дождь, мы отправлялись гулять. Наши «английские беседы» состояли в основном из моих комментариев по поводу местности и садов. Колючая проволока не исчезла, этот барьер он не сознательно ставил, подаренные игрушки сразу завоевали его доброе отношение, если не сердце. Но стена между нами существовала постоянно, основанная на глубокой природной сдержанности. Врожденные особенности характера, очевидно, усилила неожиданная потеря родителей, о которых он никогда не говорил. Этого ребенка невозможно было быстро «узнать». Я перестала и пытаться, концентрировала внимание на внешних предметах. Завоевать его доверие можно только постепенно и естественно, когда он привыкнет. И не было причины пропихиваться в его охраняемый личный мир. Я так страдала от недостатка личной жизни в приюте, что глубоко уважаю право на нее каждого. Любая попытка интимности с Филиппом была бы своего рода душевным насилием.
Он был сдержан не только по отношению ко мне. Каждый вечер в пять тридцать мы спускались на полчаса в маленький салон, где сидела его тетя. Она вежливо откладывала книгу и поддерживала разговор с Филиппом. Он оставался таким же тихим, как обычно, безупречно вежливо и с готовностью отвечал на вопросы, но ни о чем не спрашивал и ничего не желал. Мадам де Валми приходилось насиловать свою самоуглубленную натуру и почти щебетать. Однако по-моему в эти тридцать минут больше всех страдала я. Они беседовали, естественно, на французском и предполагалось, что я их не понимаю. Иногда она вдруг переходила на английский, ради меня или чтобы проверить знания моего ученика. Тогда я втягивалась в разговор и старалась не демонстрировать, что понимала то, что произносилось раньше. Не помню ошибалась я или нет, во всяком случае, она не показывала, что чего-нибудь заметила. Ее интерес к разговору был явно наигранным, это был для нее вопрос долга. Она не имела обыкновения втираться к кому бы то ни было в доверие.
Муж ее при этом отсутствовал. Его встречи с Филиппом были сугубо случайными столкновениями в коридорах, на террасе и в садах. Мне сначала казалось, что нехорошо дяде проявлять так мало интереса к одинокому недавно осиротевшему мальчику, но скоро я поняла, что виноват тут был не только Леон де Валми. Филипп его систематически избегал. Он сходил со мной в коридор библиотеки только после того, как инвалидная коляска благополучно проезжала у декоративных прудов в дальней части розария. Он умудрялся слышать шепот ее колес за два коридора и откровенно тащил меня за руку, чтобы исчезнуть из вида.
Видимые причины для этого отсутствовали. Когда в течение первой недели мы раза два-три не смогли избежать встречи, месье Валми был очень мил. Но Филипп замыкался основательнее, чем обычно, это выглядело явно чем-то большим, чем плохое настроение. Понять это можно, подавляющее присутствие Леона де Валми удваивало любое ощущение нервности и непривлекательности и могло вызывать протест, сознательный или нет. Дядя разговаривал с племянником, как с не особенно любимым зверенком. Не знаю, казалось ли так Филиппу, но иногда по этому поводу злилась даже я. Но мне все равно был симпатичен Леон де Валми, мальчику же он не нравился, даже очень. Я однажды попробовала объяснить, что это неразумно.
— Филипп, почему ты избегаешь дядю?
Его лицо приобрело выразительность каменной стены.
— Ne comprends pas.[7]
— Пожалуйста, по-английски. И прекрасно понимаешь. Он очень хорошо с тобой обращается. У тебя есть все, что тебе нужно, нет?
— Да. Все, что я хочу, я имею.
— Но тогда…
Он бросил на меня один из своих загадочных взглядов.
— Но он мне это не дает.
— Ну а кто? Тетя?
— Все это не их, чтобы раздавать. Это принадлежит моему папе и мне.
Я смотрела на него. Так, значит. Валми. Я вспомнила, как блестят его глаза, когда я в шутку обращаюсь к нему «граф де Валми». В этом они тоже начинают рано.
— Твоя земля? Конечно, твоя. Он для тебя ухаживает за ней. Он твой опекун.
— Опекун? Не знаю такого слова.
— Он заботится о Валми, пока ты не вырастешь. А потом ты будешь всем владеть.
— Да. До пятнадцати лет. Это опекун? Тогда мой дядя Ипполит — тоже опекун.
— Да? Не знала.
Он кивнул.
— Да. Tous les deux — оба. Дядя Леон для собственности, а дядя Ипполит для меня.
— В каком смысле?
Сияние в его глазах ничего хорошего не выражало.
— Я слышал, как папа сказал. Он сказал…
— Филипп, — начала я, но мальчик не слушал. Он сначала попытался перевести слова отца, потом бросил это занятие и процитировал на французском с бешеной скоростью, которая говорила о свежих и очень живых воспоминаниях.
— Он сказал: «Леон будет вести дела в поместье, ему это доверить можно. Только Бог может спасти Валми, если отдать его Ипполиту». А мама сказала: «Но Ипполит должен быть с ребенком, если с нами что-нибудь случится. За ребенком должен присматривать Ипполит, его нельзя отдавать Леону». Вот, что мама… — Он резко замолчал и крепко сжал губы. Я промолчала.
Он снова посмотрел на меня и заговорил по-английски.
— Вот, что они сказали. Это значит…
— Нет, Филипп, не надо переводить, — сказала я мягко. — Думаю, они не хотели, чтобы ты это слышал.
— Н-нет. Но я бы хотел все время быть с дядей Ипполитом.
— Ты его любишь?
— Конечно. Он сейчас в la Grece. Я хотел поехать с ним,-но он меня не взял.
— Он скоро вернется.
— Все равно долго.
— Все пройдет. А пока я буду присматривать за тобой за него, а дядя Леон будет присматривать за Валми.
Я остановилась и посмотрела на необщительное маленькое лицо. Не хотела быть высокопарной или пробуждать враждебные чувства в Филиппе, но, в конце концов, я отвечала за его манеры. Я решила попробовать.
— Он все делает хорошо. В поместье красиво, и он заботится о нем, са se voit. Нельзя быть неблагодарным.
Действительно, этого дядю не в чем было обвинить. Он посвящал Валми все свое время, всего себя. Все его мужество, не имеющее другого внешнего выхода, направилось именно на это. День за днем инвалидная коляска объезжала террасы, сады, теплицы, огороды, гаражи — все места, куда она могла проехать. И в самом замке везде чувствовалась рука внимательного хозяина. Ни один план не был слишком масштабен, ни одна деталь — чересчур мала для его сосредоточенного внимания. Формально Филипп, конечно имел основания сказать, что в собственном доме он — никто. Но в конце концов ему всего девять и, более того, он всегда жил в Париже. Дядя и тетя почти игнорировали его, но сформировавшаяся повседневная рутина вполне обычна для мальчика в таком положении. Я добавила, не вполне уверенно:
— Нельзя найти опекуна лучше.
Филипп полностью отгородился от меня, отодвинулся, сказал очень вежливо:
— Нет, мадмуазель, — и отвернулся.
И я поняла, что ничего не могу сделать с этой, казалось бы, немотивированной неприязнью.
Но к концу второй недели моего пребывания в Валми ситуацию мне, так сказать, прояснили. Мы с Филиппом как обычно в пять тридцать спустились в маленький салон. Ровно в шесть мадам нас пунктуально отпустила, но неожиданно задержала меня, не помню по какому поводу. Филипп не ждал и без церемоний вышел в коридор. Примерно через минуту я последовала за своим подопечным и наткнулась на премерзкую сценку. Филипп стоял белолицым олицетворением вины и несчастья рядом с дверью в салон и красивым маленьким столиком между двух стульев, обитых полосатой парчой. На одном из сидений я с ужасом увидела огромный подтек — будто ручка скатилась со стола и упала, разбрызгивая чернила. Я вспомнила, что мальчик писал дяде Ипполиту, когда я позвала его вниз. Должно быть, он оставил на столе открытой ручку, которую сейчас сжимал в грязном кулаке. И именно в этот раз он не сумел избежать встречи. Инвалидная коляска стояла посередине коридора, перекрывая все пути. Мальчик выглядел очень маленьким, виноватым и беззащитным.
Они меня не заметили. Говорил Леон де Валми. Он, очевидно, сердился, и, вроде бы имел на это право, но холодные удары его слов в ответ на обычную детскую небрежность пугали, он использовал не то, что колесо, атомную бомбу, чтобы раздавить бабочку. Пепельно-бледный Филипп пробормотал что-то, что могло быть извинением, но звучало просто испуганным лепетанием, а дядя рассекал этот лепет кнутом своего голоса.
— Вероятно, очень хорошо, что твои визиты в эту часть дома ограничены одним разом в день, поскольку, очевидно, ты еще не умеешь себя вести, как цивилизованное человеческое существо. Возможно в твоем парижском доме тебе разрешалось дико носиться в этой хулиганской манере, но здесь мы привыкли к…
— Это мой дом, — сказал Филипп. Он сказал это тем же тихим дрожащим голосом, но остановил Леона де Валми на лету. Сначала я подумала, что фраза звучит очень уж высокопарно, на мальчика это не похоже, но потом он добавил так же тихо, но очень четко. — И это мой стул.
Минута ужасной тишины. Вспышка какой-то эмоции на лице Леона де Валми. Но тут Филипп шагнул назад, и я вылетела из дверного проема, как дикая кошка, защищающая котенка.
— Когда успокоишься, Филипп, извинишься за это заявление.
Темные глаза дяди поднялись ко мне и он сказал холодно, но очень спокойно:
— Мисс Мартин. Боюсь, у нас произошла небольшая стычка. Возможно стоит отвести Филиппа в его комнаты и объяснить, что почтение к старшим — это одно из качеств, которые ожидаются от джентльмена.
Когда дядя заговорил со мной, мальчик быстро с облегчением отвернулся. Он был бледнее и угрюмее обычного, но глаза очень уязвимые, детские. Я посмотрела на него, потом на дядю.
— Нет необходимости. Он извинится сейчас. — Я взяла его за напряженные дрожащие плечи и повернула лицом к дяде. — Филипп?
Он сказал тонким захлебывающимся голосом:
— Прошу прощения за то, что был груб.
Леон де Валми посмотрел на нас обоих.
— Очень хорошо. Все забыто. Теперь мисс Мартин лучше отвести тебя наверх.
Ребенок сразу собрался идти, но я еще добавила:
— Понимаю, что с этим стулом произошло несчастье, Филипп был неаккуратен, но это относится и ко мне. Моя работа — следить, чтобы ничего подобного не происходило. Я виновата и тоже должна извиниться, месье де Валми.
Он произнес уже совершенно другим тоном:
— Очень хорошо, мисс Мартин. Спасибо. А теперь забудем об этом эпизоде.
Мы уходили, и я чувствовала, что наши спины разглядывает эта бесформенная фигура.
Я закрыла за собой дверь класса и облокотилась на нее. Мы смотрели друг на друга. Все его ставни закрылись, колючие проволоки натянулись. На белом лице немного дрожала нижняя губа. Он молчал. Надо бы провести лекцию, что дядя совершенно прав… Я сказала:
— Барашек мой, я с тобой и за тебя, но ты — маленькая сова, правда?
Филипп ответил упрямо:
— Невозможно быть барашком и совой одновременно, — потом прижался ко мне и заплакал.
С тех пор я помогала ему не попадаться дяде на глаза.