"Судьба человека – это нрав его."
Аристотель.
Профессор несколько ошибался. Помещение, в котором он в данный момент не мог выпрямиться, называлось не кандеем, а стаканом, своеобразным отстойником для временного содержания заключенных. А в целом дом, в котором он осознал свое странное перевоплощение, назывался следственным изолятором, СИЗО или, в просторечии – тюрьма, кича, кичман. В карцер, именуемый среди заключенных кандеем,
Дормидону Исааковичу еще предстояло попасть.
Надо сказать, что наша великая держава очень любит всякого рода отстойники, только именует их по разному. Например, в аэропорту пассажиров загоняют в комнату, отделенную от зала ожидания группой охранников, а от летного поля – мощными дверями. В комнате этой, как правило, нет ни стульев, ни туалета, ни вентиляции. Выдерживают там пассажиров в зависимости от подготовленности самолета к полету, от
30 минут до двух часов.
Приемные многочисленных начальников гигантского социалистичес-кого аппарата управления представляют собой отстойники с сидениями. Уровень удобств колеблется в зависимости от ранга начальника.
Медицинские учреждения в качестве отстойников используют длинные коридоры. Люди сидят перед дверями врачей в этих коридорах днями, чаще, правда, стоят, так как сидений катастроф-ически не хватает. И, порой, выздоравливают, так и не зайдя на прием.
Роль отстойников у нотариусов и адвокатов чаще всего играют лестничные площадки. (Представители этих профессий почему-то не любят первые этажи и располагают свои кабинеты повыше).
Отстойники в домоуправлениях разнообразны и варьируются от лестничных площадок до тоскливых коридоров с облезлыми досками соцобязательств.
Любопытны отстойники паспортных столов милиции. Там ожидаю-щих развлекают демонстрацией различных милицейских дел: от конвоирования преступников до разбирательств с беспризорниками.
Но вернемся к стакану-отстойнику, откуда выводят скрюченного профессора, награждая его укоризненными тычками и фразами:
– Ты че это, Гоша, опупел, что ли? Всегда такой фартовый зэк был, а тут чернуху гонишь вовсе не по делу. Чего косить, если срок все одно на тебя повесят? Да и бузишь не по делу…
Профессор движется между охранниками и пытается найти аналоги произносимому в привычной ему литературной речи великого русского языка. Ему так не хватает сейчас солидных словарей Даля, Ожегова, но и эти корифеи российской словесности могли спасовать перед жаргоном советских тюрем.
В карцере профессор приободрился. Он, наконец, смог оправиться.
Правда, он не сразу понял назначение ведра под фанерной крышкой в углу его камеры, но сильный запах миазмов из этого ведра прояснил ему его назначение. Но, главное, с него сняли наручники.
Профессор вынул руки из-за спины и с удивлением обнаружил, что они не слушаются. Сперва он подумал, что таинственный контакт между его мозгом и телом бандюги Гоши разладился. Но вскоре понял, что руки просто онемели. Дормидон Исаакович очень хотел помочиться, но руки отказывались выполнить такую простую операцию, как расстегивание ширинки. Наконец кровообращение начало восстанавливаться, руки закололи тысячи мельчайших иголочек и профессор, морщась от боли, с трудом приготовился к величайшему таинству опорожнения мочевого пузыря.
Не будем банальными. Но напомним уважаемому читателю, что нет высшего счастья, чем помочиться после длительного воздержания. Не верите? Выпейте пару кружек пива и потерпите полчасика. Потом напишите мне, какой восторг вы испытали, а также сравним ли он с первым причастием или первой брачной ночью, вы испытали…
Профессор писал, стыдливо отвернувшись, хотя в камере кроме него никого не было. Смущал профессора глазок, ему все казалось, что за ним подсматривают.
Окончив дела неотложные, профессор стал осматривать свою новую резиденцию. Осматривать особенно было нечего. Кроватей было две.
Представляли они собой голые доски, прикованные к стене железной цепью. В правом углу стояла вышеупомянутая параша, в левом – столик и две табуретки, так же прикованные к полу. Следует заметить, что спальные места профессор сперва не осознал в их буквальном значении.
Дело в том, что эти доски для спанья в дневное время поднимались на шарнирах и дополнительно блокировались, чтобы заключенный, не дай
Бог, не завалился днем спать. Только вечером, когда надзиратель отсоединил замок и нары опустились, профессор понял их функцию. Да и то не совсем. Он всегда считал, что спать на голых досках – привилегия йогов.
От созерцания камеры профессора отвлек открывшийся в двери квадратный люк. В появившееся окошечко ему подали кусок чего-то грязно-черного и миску с какой-то жидкостью. Профессор принял оба предмета, положил на дощатый столик и начал изучать. Кусок легко мялся и больше всего напоминал свежую глину. Пах он странно, этот запах отдаленно напоминал запах отрубей, которыми, предварительно запарив, кормят телят. Жидкость же в миске вообще не поддавалась идентификации. Она пахла тухлой рыбой, плавали в ней какие-то волокна и при том она была теплой.
Профессор рассеянно отвлекся от загадочных предметов, но тут окошечко вновь отворилось и ему подали большую, мятую алюминиевую кружку с чем-то горячим и еще один странный предмет из легкого серого металла. Поставив на столик и эти предметы профессор подумал, что его, возможно, таким образом тестируют, выявляя его способность адаптироваться. Но обстановка слишком уж не походила на больничную, поэтому он осмотрел сперва жидкость в кружке и даже понюхал ее.
Жидкость была светло-желтая, плавали там уже не волокна, а какие-то мелкие щепки. Последний же предмет напоминал ложку, но очень отдаленно. Он был, как решил профессор, сделан из прессованной алюминиевой стружки, имел круглую коротенькую ручку и толстое, на манер миниатюрного половника, основание. Основание было совершенно круглым. Для того, чтобы есть этой ложкой, если еще ею удастся что-либо зачерпнуть, едок должен был бы иметь рот, как у бегемота.
Профессор грустно вздохнул. Вид миски, ложки-мутанта, кружки навеяли на него робкие мысли о еде. Дормидон Исаакович не отказался бы от кусочка осетрины под белым соусом. На гарнир можно хорошо отпущенный рис или, в крайнем случае, картофель фри.
"Тело, которым я сейчас обладаю,- подумал профессор, – привыкло, наверное, к более грубой пище. Да и объемы этому здоровенному телу нужны большие. Оно вряд ли удовольствуется только рыбкой. Оно не откажется и от хорошо прожаренной отбивной на ребрышках с гарниром из хорошо утушенного зеленого горошка."
Желудок нового профессорского тела взвыл, намекая, что он без всяких там изысков умял бы и просто кусок хлеба с колбасой, а еще лучше жареную курицу целиком.
Профессор еще раз вздохнул с еще большей грустью. Его внутреннему взору представилось огромное количество недоеденных блюд. Птица, рыба, мясо свиное и говяжье, копченое и приготовленное иным способом, груды гарниров, бокалы ароматных вин, пузатые кружки с пивом баварским, чешским, банки с компотами и вареньями…
Профессор взял алюминиевую кружку и попытался сделать глоток.
Края кружки обжигали губы, напиток был мерзопакостным, но горячим.
Выпив его, профессор усилием воли заставил себя думать о чем-нибудь приятном, далеком от пищи.
Он подумал о конференции экологов, которую пропустил. Он вспомнил своих оппонентов, ярых противников ландшафтных клумб, проектируемых его кафедрой, вспомнил коллегу Практовича, сторонника дикого озеленения дворов, вспомнил товарищеский ужин после конференции в милом университетском буфете. На ужин, скорей всего, подавали маленькие бутерброды со шпротами и сардинами, обложенными сверху нарядными пучками лука, сандвичи с финской ветчиной, сервелатом, голландский сыр со слезой…
Профессор схватился за табуретку и попытался двинуть ею по двери.
Табуретка не сдвинулась с места. Он сел на нее и начал осматривать свои новые руки.
Руки были мощные. Одна ладонь закрыла бы обе лапки старого профессорского тела. Руки были грязные. Грязь, какой-то мазут въелись в кожу, под ногти. Ногти были толстые, на левой руке два ногтя росли неровно после какой-то травмы. Руки были сильно разрисованы. На пальцах имелись различные перстни, выбитые под кожу синей краской, в промежутке между большим и указательным пальцами на левой руке красовались решетка, проволока и надпись: "Не забуду мать родную", на правой в этом месте была искусно нарисованная фига.
От изучения эпистолярного наследия бандита Гоши профессора отвлек ржавый лязг. Дверь отворилась и в комнату весело вошел бодрый мужичок, одетый несмотря на летнее время в телогрейку без воротника, шапку и вязаный свитер.
– Привет, земляк,- радостно кивнул он Дормидону Исааковичу, будто давно был с ним знаком,- давно тут паришься? А я прямо со
"Столыпина" – и в кандей. Конвой нажаловался, накатали, суки позорные, рапорт. Ты как, голяком квасишься? Не тужи, у меня заначка есть, сейчас чифирнем.
– Простите, – привстал профессор, – мы не представлены друг другу. Меня зовут Дормидон Исаакович, доктор экологических наук, профессор. Заведую кафедрой в Кенигсбергском университете, так сказать, наследник Канта…
Профессор чувствовал, что говорит не то, но не мог остановиться. его несло.
– Да-с, коллега, встреча наша, конечно, в месте несколько…
Ну-с, вы сами понимаете, что ситуация весьма экстравагантная, впрочем… Вы присаживайтесь, не затрудняйте себя…
– Псих, что ли? – спокойно отреагировал пришелец. Или косишь по черному? Меня Вася зовут, Вася-Хмырь. Если на дальняках бывал – должен знать. А по вашим, курортным, еще не гулял. Здоровье, вишь, на лесных зонах врачи запретили. Вот и загнали сюда, в Прибалтику.
Эта кича, я вижу, еще немецкая, старая. Давай, не суетись, пупырей у двери нет, а я тебе не наседка. Сейчас чифирку сварганим, приколимся. Ты че не хаваешь, сегодня день-то горячий, а завтра – летный. Ешь, остынет.
– Благодарю вас, – вежливо отказался профессор, – не вполне понимая неожиданного товарища по камере, – я не голоден.
– Ну, тогда я похаваю, не возражаешь? Последние два дня в
"Столыпине" ничего, кроме тухлой селедки, не было. А птюху – пополам, не возражаешь?
Вася-Хмырь скинул телогрейку и бойко расправился с миской жидкости и половинкой того, похожего на глину, вещества. Профессор смотрел на едока с ужасом.
– Ништяк супчик-то, – хлопнул себя по животу Вася.- А хлеб хреновый, его подсушить надо. Ты свою птюху на окошко положи, он и подсохнет.
Только сейчас профессор обратил внимание, что то, что он принял за обычное углубление в стене, является окном. Это окно без стекол было закрыто решеткой изнутри, решеткой с более мелкой ячейкой снаружи, а сверху на нее был наварен стальной лист.
– А у нас на Северах в кандеях зонтов нет. У нас – воля…
Вася болтал, занимаясь, по мнению профессора, странным делом. Он надергал из телогрейки вату, извлек откуда-то несколько кусочков газеты, свернул из этой газеты шарики с ватой внутри и выложил эти шарики у отхожего ведра. На манер фокусника он извлек еще несколько пакетиков, в одном из которых оказались спички с кусочком коробки, в другом – заварка чая, в третьем – табак. Вася взял кружку и постучал ей в дверь.
– Воду давай, – сказал он вопросительному глазу надзирателя.
Получив воду, Вася извлек еще кусочек мыла, натер им кружку снаружи, свернул цыгарку, затянулся, одновременно поджигая первый комочек бумаги с ватой, и, перехватив кружку грязным платком, зафиксировал ее над импровизированным костром.
– Курить хочешь, земляк?
– Благодарю вас, коллега. Не курю.
– Да кончай ты. Кури вот, не выкобенивайся.
Вася протянул аккуратно свернутую самокрутку, профессор из вежливости взял, вставил в рот и, совершенно неожиданно для себя, с наслаждением затянулся. В голове поплыло, как после бокала хорошего коктейля. Привыкшее к дешевому табаку тело Гоши наслаждалось после длительного никотинового голодания.
К удивлению профессора вода в кружке вскипела быстро. Вася высыпал туда заварку из пакетика и укрыл шапкой, настаиваться. Все это было для профессора равносильно чуду: и костер в углу камеры, и крепкий запах махорки и чая, и уверенные, размашистые действия Васи по кличке Хмырь.
Пятый день проживает Дормидон Исаакович в карцере. Он привык к
"вертолетам", нарам, прижатым в дневное время к стене, на манер железнодорожных. Он уже знает, что чифир пьют по очереди, по три глотка (а на Севере – по два), передавая кружку товарищу, что после ритуала чифироглотания наступает время прикола – душевных разговоров за жизнь. Вася-Хмырь простучал соседние камеры, узнал, что его сосед
– старый зэк Гоша-Бармалей и относится к профессорским странностям снисходительно. Ему все равно: косит ли Бармалей или в самом деле сошел с катушек, не буйствует – и ладно. В чем-то Вася даже доволен неординарным поведением сокамерника, оно вносит в его довольно-таки однообразную жизнь элемент новизны.
Следователь профессора не вызывает, ждет, когда строптивый уголовник наберется ума. Профессор же с жадностью неофита познает замкнутую на себя вселенную тюрьмы. Васины байки он слушает, открыв рот и жутко жалея, что не может конспектировать из-за отсутствия бумаги с ручкой.
Наблюдать за их беседой уморительно. Но наблюдать некому. Штатные наблюдатели – коридорные надзиратели – заглядывают в глазок редко, они давно отупели от своей сторожевой службы и предпочитают проводить время в тоскливом созерцании собственного пупка днем, а вечером отводят душу у женских камер. Надзиратели-женщины ненавидят представителей обоих полов, время на подглядывание за мужиками, в отличие от надзирателей-мужчин, не тратят, а выбирают себе в жертву одну камеру и начинают "доставать" ее жителей разнообразными придирками.
Вот небольшой пример диалога между Дормидоном Исааковичем и
Васей-Хмырем. Оба от беседы получают взаимное удовольствие.
Д.И. – Вот помню, уважаемый Василий Хмыревич, на банкете в
Венгрии нам подавали удивительное блюдо. Берется, знаете ли, целый набор нежнейших осерди теленка.
В.Х. – Чего, чего берется?
Д.И. – Осерди. Грубо говоря, различные внутренние органы. Сердце, почки, легкие…
В.Х. – Так бы и говорил – кишки.
Д.И. – Ну, не совсем кишки… Впрочем, приближенно можно считать осерди аналогом куриных потрошков.
В.Х. – Чем считать?
Д.И. – Аналогом. Это нечто вроде синонимов в семантическом анализе языковых структур.
В.Х. – Слушай, псих! Кончай пиздеть!! Прикалываешь про жратву – прикалывай. А темнить фраерам в белых фартуках будешь. Ну, че вылупился! Трепись дальше, интересно же.
Д.И. – Простите, на чем я остановился?
В.Х. – На кишках и на этих, как их? – синонимах.
Д.И. – Да, да. И вот эти телячьи, свежайшие осерди или, как мы условились их называть, – внутренние органы теленка тушатся с различными овощами. А овощей, скажу я вам, в Венгрии небывало много.
И все – прямо с грядки. И, конечно же, различные пряности, травы.
Тут вам и белый корень, и кориандр, и петрушечка с укропом… В общем, десятки наименований. Готовится блюдо по заказу. Пока вы расслабляетесь за холодными закусками – официант уже катит столик с керамическими, подогретыми мисочками. Осерди раскладываются на глазах клиента, аромат, скажу вам, неописуемый. Тут же, на столике, поднос с различными соусами. И запотевшая, прямо со льда, длинная бутылка прекрасного венгерского Токая.
Если учесть, что диалог протекает в день летный, то есть в день, когда горячее в карцер не подают, ограничивая заключенных кружкой кипятка и куском хлеба тюремной выпечки, то живые картины профессорского повествования вызывают у Васи чувства вполне адекватные.
– Ибена вошь! – восклицает он.- Мы, помню, сельмаг поставили. Вот нажрались тогда. Я три банки шпрот срубал, банку тушенки и бутылку водки выпил. А закусывали конфетами, "Красная шапочка" называются. Я с тех пор на конфеты смотреть не могу, сразу блевать тянет.
Мысли о еде вызывают у Васи интересную мысль.
– Слушай, Бармалей, – говорит он профессору, – слушай сюда. Я тебе, конечно, не советчик, но, если все, как ты прикалывал, – и наезд со смертельным, и прочее, то чего вола за хвост тянуть? Греби на себя мелочевку, как следак просит. Один хрен по поглощению главная статья все остальные под себя возьмет. А следа-ка коли, коли его, падлу. Чефар, да пусть индюшку несет, "слоника". Курево.
Шамовку. Денег пусть на отоварку кинет, им, следакам, бабки на ведение дел дают, не думай. А ты – подследственный, ты пока не за судом – за следователем. Тебе отоварка положена.
Профессор улавливает немногое. Но совет подчиниться притязаниям следователя увлекает его. И все же он хотел бы сперва посоветоваться с юристом. Только где его найти – адвоката?!
Все на свете имеет конец. Кончилось и время карцера, профессор распрощался с новым другом Василием и повели его, сердешного, в общую камеру, где содержатся подследственные коллеги, имеющие за плечами не меньше одного срока. Для тех же, кто еще зону не нюхал, другие камеры, общаковые. Прошел профессор по коридору карцеров, прошел еще по какому-то тихому коридору, спустился на этаж ниже, робко поглядывая в бездонный провал, затянутый сеткой, выполнил команду надзирателя "стать лицом к стене, руки за спину", послушал, как гремят в двери ключи и засовы, вошел.
Огромная камера (это она такой после карцера кажется) вся заставлена койками. И не простыми койками, а в три яруса. Последний ярус где-то под потолком маячит. Слева огромный старинный унитаз на котором по немецки написано "water". Над унитазом сиротливый краник, к носику которого зачем-то чулок привязан. Справа стол, табуретки, шкафчик над столом.
Стоит профессор на входе, матрасик у него под мышкой свернутый, а на него с нижних кроватей зэки глядят. Глядят на него граждане подследственные, а у профессора душа в пятки уходит и чувствует через эти пятки холодок цементного пола.
Тут кто-то как гаркнет:
– Бармалей, привет! Надолго к нам?
И второй голос встрял:
– Братцы, это же Гоша. Ну, теперь живем, теперь в хате порядок будет. Давай, Гоша, барахлишко-то, чего в дверях стал, как не родной?
Только профессор вознамерился на ближайшую коечку присесть, как кто-то принял у него из рук матрац, кто-то подставил табуретку.
Информация сыпалась со всех сторон.
– Там пока Жиган спал, так это ничего, он сейчас переляжет.
– А у нас тут петушок есть. Ты ничего, Бармалей, что перух в камере? Если нет, так мы тотчас его на легавый шнифт пустим.
– Гоша, в кандее-то сколько оттянул? Сейчас, сейчас чефар наладим, сахар есть, хлебушек вольный, сало. Тут один дачку вчера получил, да отоварка была два дня назад.
– Гош, ты, говорят, под психа закосил? Чего это? Али статья на вышак тянет?
– Ты че молчишь-то?
Последняя фраза дошла до сознания профессора и он дернулся встать. И тот же голос, уже испуганный, сообщил:
– Да коси ты, коси. Нам-то что.
Перед удивленным профессором выросла груда нехитрых тюремных продуктов. Кто-то в углу, в нейтральном для просмотра через глазок поле, варил чай на одеяле. Койку профессору застелили в левом углу на низу, он предположил, что это место в головах считается наиболее престижным, и не ошибся. Тело Гоши-Бармалея, убившее тело Дормидона
Исааковича, искупало свой грех перед сознанием профессора. А сознание робко думало, боясь выдать свое присутствие в Гошином теле.
Профессор ел. Набитый рот оттягивал неизбежность разговора, в котором только легенда о его ненормальности могла помочь. Профессор ел шматки жирного сала, огромные куски хлеба, жирно намазанные маргарином, селедку, сахар-рафинад, макая его в кружку с водой.
Глаза профессора созерцали эту еду с ужасом и отвращением. А рот, ничего, – ел: зубы жевали, язык вилял, глотка глотала, желудок довольно урчал.
Профессор съел все, что перед ним поставили, рыгнул, утер рот и хладнокровно закурил сигарету "Памир".
И сказал, пуская струю дыма:
– Благодарю вас, коллеги, все было очень вкусно. Никогда не думал, что подобная вульгарная пища может быть такой приятной на вкус.
Камера затихла. Было слышно, как жужжит одинокая муха.
– В чем дело, товарищи подследственные? – встревоженно спросил профессор. – Возможно, вас шокировала моя благодарность? Я слышал, что в уголовном кругу подобную вежливость принимают за сентиментальность. Это в корне неверно, поверьте. Форма благодарности может маскироваться в любых семантических оборотах, но суть ее остается неизменной.
Камера грохнула.
Смеялся басом цыган Жиган, смеялся козлиным тенором гомосексуалист Лизя, смеялся какой-то рыжий мужик, кашляя и задыхаясь. Смеялись все. Открылось окошко встревоженного охранника.
Надзиратель всмотрелся в полумрак камеры, пытаясь постичь причину столь активного, заразительного смеха, сразу же отказался от этой попытки и тоже засмеялся, закрывая окошко, засмеялся, будто заплакал, мелко и тревожно, как смеются только надзиратели со стажем.
Засмеялся и профессор. Он смеялся грубым мужским смехом бандита
Гоши, Гоши-Бармалея. Этот смех перекрыл другие голоса и гулко поплыл по коридорам старой тюрьмы, маленькой вселенной страха, боли и насилия в большом мире зла, добра и равнодушия.