© Губерман И.М., 2013
© ООО «Издательство АСТ», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Не двигается время наше вспять,
но в некие преклонные года
к нам молодость является опять
и врёт, как лихо жили мы тогда.
Мы содержимся в холе и неге,
мы хранимы семьёй, как алмаз,
только мха молодые побеги
всё равно прорастают из нас.
Во гневе полезно в себя заглянуть
и тихо застыть, наблюдая:
с душевного дна поднимается муть
и злобно бурчит, оседая.
По жизни повстречал я много разного —
изрядно и высокого, и гнусного,
прекрасного не меньше безобразного,
но более всего – смешного грустного.
Меня моя берлога приласкала,
от ветра укрывая и дождя,
а слава, говорят, меня искала
и очень огорчилась, не найдя.
Блаженны те, кто зубы стиснув,
терпя насмешки и лишения,
весь век у жизни ищут смысла,
хоть у задачи нет решения.
Мой дом зарос холмами книг,
и душно спать к утру,
но окажись я вдруг без них,
я ссохнусь и умру.
Воздух весенний похож на лесной,
пахнет мечтами увядшими,
многие ангелы скользкой весной
тихо становятся падшими.
Ужели допалил я мою свечку
и кончились пути мои кривые?
Но времени шуршащую утечку
недавно я почувствовал впервые.
Вырос я в загадочной отчизне,
в ней созрел мой разум и желания,
в университетах нашей жизни
ложь была наукой выживания.
Смешно в закатной нашей драме
играть надрывно и всерьёз:
уже маразм не за горами
и гнусно ширится склероз.
Нет, мы у судьбы не слепые рабы,
устроено так мироздание,
что если не ждёшь ничего от судьбы,
она утолит ожидание.
Всемирное движение истории
является для нас весьма загадочным,
однако же бывают территории,
где бег её становится припадочным.
Прощусь покуда с мыслями угрюмыми
и стану о былом писать моём:
былое, разукрашенное думами,
роскошным выливается враньём.
На будущее я не повлияю —
свои шуты появятся у них,
поэтому я молча наливаю
и тихо пью за правнуков моих.
Сейчас доступно для продажи
всё – от Луны до эскимо,
не только рукопись, но даже
и вдохновение само.
Все бураны, вьюги и метели,
что меня трепали много лет, —
кончились, опали, улетели,
только на весну надежды нет.
Печать печали перламутром
туманит лица
людей, не смогших этим утром
опохмелиться.
Античных авторов читаю,
довольно многих – первый раз,
и человеческую стаю
такой же вижу, как сейчас.
Пьём на равных. В результате —
как на слаженном концерте:
слабый духом спит в салате,
сильный духом – спит в десерте.
Сезоны тянутся, меняясь,
бесшумно шар земной вращается,
и, год от года удлиняясь,
моя дорога сокращается.
Клеймящих недостатки и пороки
я тьму встречал на жизненном пути,
они бубнили мне свои упрёки,
а я им говорил, куда пойти.
Мне часто снятся умершие люди —
знакомые, приятели, родня,
как будто тени кончившихся судеб
о чём-то упредить хотят меня.
Просторы российской словесности —
настолько большое пространство,
что в этой раскидистой местности
цветёт и любое засранство.
Долго, часто и помногу,
запустив дела и пьянки,
люди молятся то Богу,
то сверкающей обманке.
В давние мальчишеские лета
я читал запойно и подряд,
и в меня втекла отрава эта,
и в судьбу залился этот яд.
Изрядно время обломало
лентяя, пьяницу и лоха:
я хоть и знаю очень мало,
но я и это помню плохо.
О всякой не заботясь чепухе,
желая быть в уверенных руках,
овечки в их мечтах о пастухе
не думают ничуть о шашлыках.
Я виски лью в мои руины,
я пил на воле и в неволе,
меня Творец лепил из глины,
замешенной на алкоголе.
Усердие, серьёзность и практичность —
такие свойства духа не просты,
такую выдающуюся личность
я лично обхожу за три версты.
Я легко погружался в туман,
был решителен в жизненных сложностях,
и сложился бы дивный роман
об упущенных мною возможностях.
Сомнения меня одолевают,
они уже давно во мне крепчали:
ведь если в небесах не наливают,
то праведники там полны печали.
День ужался до мгновения,
но взошли колосья строчек;
смутно время вдохновения
и сокрыт его источник.
Леплю понты, держу фасон,
хвост у меня всегда морковкой,
но неотступно вижу сон,
что я защёлкнут мышеловкой.
Не скурвился, не спился и не спятил,
не вылинял от жизни ежедневной,
а всё, что потерял или утратил, —
пустяк на фоне целости душевной.
К нам Божественный свет освежающе льётся,
от него мы сильней и добрее,
человечество живо, покуда смеётся,
раньше всех это знали евреи.
Внучата со мной снисходительно дружат,
мы видимся кратко и редко,
потомки, быть может, потом обнаружат
во мне интересного предка.
Повсюдный климат, он таков —
печалит ум и дух,
сегодня время пауков,
и очень жалко мух.
Моей амбиции граница —
моё квартирное присутствие,
тому, кто властвовать стремится, —
моё брезгливое сочувствие.
Мир, конечно, круто развивается,
только чует чувство наше дошлое:
будущее насмерть разбивается
об укоренившееся прошлое.
И пигмеи, и титаны
равно рады, вероятно,
если ихние путаны
соглашаются бесплатно.
Про мир и дружбу пылкие доктрины
при взгляде с моего простого ложа,
с дивана моего, с моей перины —
пусты и пустотой меня тревожат.
Об этом и легенды есть, и были,
и книжным лесом факты проросли:
повсюду, где евреев не убили,
они большую пользу принесли.
И время шло бы удивительней,
и жизнь текла бы замечательно,
когда б себе своих родителей
мы подбирали до зачатия.
Конечно, хвала небесам
за ихний благой произвол,
но вырастил я себя сам —
и ветви, и листья, и ствол.
Рифмы вяжутся не вдруг —
ищут мыслей, бедные,
а во мне – Полярный круг
и поганки бледные.
В день святого Валентина,
в день венериных оков
серебрится паутина
на паху у стариков.
Непрестанно свой рассудок теребя,
я додумался – и лично, и по книжкам:
полагаться можно только на себя,
да и то с большой опаской и не слишком.
Раскаты войн и революций
трясут державы на корню,
а люди женятся, ебутся
и рады завтрашнему дню.
Оградившись незримым пунктиром,
я укрылся и виден едва,
на границах общения с миром
сторожат нас пустые слова.
Во мне на сцене каждый атом
работает на артистичность,
и это чувство всем фанатам
упятеряет фанатичность.
Уже Москва почти пуста,
а Питер вовсе стих,
друзья отбыли в те места,
где я не встречу их.
Дела мои грустно меняются,
печальны мои ощущения:
теперь даже мысли стесняются
являться ко мне для общения.
Слова играют переливами,
как на закате птичья стая,
и мы себя вполне счастливыми
вдруг ощущаем, их читая.
На исходе, на излёте, у финала,
когда близок неминуемый предел,
ощущается острей, насколько мало
получилось из того, что ты хотел.
Уму и сердцу вопреки
в душе хрустит разлом:
добро сжимает кулаки
и делается злом.
В борьбе за счастье люди устают
и чувствовать его перестают.
Россия – край безумного размаха,
где начисто исчезло чувство меры:
за много лет нагнали столько страха,
что он теперь в составе атмосферы.
Люди злы, опасливы и лживы,
мир – увы – таков, какой он есть,
только, слава Богу, ещё живы
совесть, милосердие и честь.
В любом государстве, стране и державе
ценя пребыванье своё,
евреи свинину всегда обожали
за вкус и запретность её.
Когда-то мужиком я был неслабым,
а дух легко с материей мешал,
и психотерапию нервным бабам
весьма удачно хером совершал.
К Создателю душевное доверие,
молитвы и услужливая лесть —
сейчас по большей части лицемерие
на случай, если всё-таки Он есть.
Полно дураков на ристалище нашем,
различных повадкой и лицами,
дурак из евреев особенно страшен —
энергией, хваткой, амбицией.
Недавно я подумал, что в чистилище
огромная толпа теней клокочет:
оно ведь наилучшее вместилище
для тех, кто даже в рай не очень хочет.
Я утвердился с годами прочнее
в мысли заносчиво шалой:
жизнь без евреев была бы скучнее,
более плоской и вялой.
Поскольку я здоровье берегу,
то днём не лечь поспать я не могу,
и только после близости с Морфеем
я снова становлюсь былым Орфеем.
Заметил я, насколько мало слов
осталось в тощей памяти моей,
теперь и ежедневный их отлов
даётся мне значительно трудней.
Боялся я, что разум врёт —
уверенно притом,
и поступал наоборот,
и не жалел потом.
Однажды выпадет мой фант,
и в миг успения
навеки сгинет мой талант
хмельного пения.
В этой жизни мы странные странники,
мы в порядке земном – перебои,
и с одной стороны мы избранники,
а с другой – безусловно изгои.
Давно я дал себе зарок
не сочинять печальных строк,
но дуры мне не подчиняются
и сами грустно сочиняются.
Не то чтоб мы сошли с ума,
но сделалось видней:
на мир нещадно льётся тьма,
и он утонет в ней.
Читать не хочется совсем;
и стих не лепится;
пойду чего-нибудь поем;
и рюмка светится.
Старение – это худая лошадка,
неспешно везущая хворостей воз;
года наши тянутся хоть и не гладко,
но страх и печали врачует склероз.
Нам часто знак, сигнал, намёк
судьбой тактично шлются,
но нам обычно невдомёк,
что это беды шьются.
Обидно, что сейчас интеллигенция —
всегда ей честь по чести воздавалось —
рифмуется со словом «импотенция»,
а раньше никогда не рифмовалась.
От Бога эта околесица:
все лгут и гадят;
но Он однажды перебесится
и всё уладит.
Ремёслами славится труд,
всё строится выше и краше,
а голуби срали и срут
на все достижения наши.
Мне книги так мозги запудрили,
тесня друг друга,
что в голове моей под кудрями —
пурга и вьюга.
Восходит новая заря
и там и тут,
и стаи нового зверья
везде растут.
Я многое прочёл довольно поздно,
я в школе хулиганил и мечтал,
а после стало пресно, скучно, постно
что раньше я с восторгом бы читал.
После приёма стопаря,
после повтора
душа готова, воспаря,
для разговора.
И в неге жил я, и в гавне,
и что-то удалось,
но больше умерло во мне,
чем родилось.
В будущее стелется дорога,
тихо проплывают облака,
стало геростратов нынче много,
что им жечь не знающих пока.
Я в телевизор пялюсь временами;
плёл диктор о наследии нетленном;
а жаль, что оставляемое нами
шакалам достаётся и гиенам.
То место мной забудется едва ли,
там было много дыма и людей,
и дивно горемыкал на рояле
упитанный, но грустный иудей.
Друг болен и готовится уйти —
спокойно, как отважится не каждый;
ну что ж, душа, счастливого пути,
а там ещё мы встретимся однажды.
Ева вышла из ребра,
Бахус вылез из бедра,
оттого и длится с ними
наша вечная игра.
Хранят российские дорожки
следы запуганных зверей,
а той избушки курьи ножки
все съел еврей.
Возня, суета, мельтешение,
корысти азарт и предательство,
и вдруг у души утешение —
покой, похуизм, наплевательство.
Мы все – бедны или богаты,
но про богатство любим сказки,
а лично я люблю закаты —
за золотистость их окраски.
Без устали крутился мой волчок;
доселе кружит;
из мальчика случился старичок;
и пьёт, не тужит.
Всё ближе дня рождения порог,
не праздновать его никак нельзя,
халвой хвалы украсят мой пирог
на выпивку пришедшие друзья.
От канувшего времени лихого
остались голубые небеса,
не помню ничего уже плохого —
особенно того, что делал сам.
Увы, уже с утра во мне курение
и чистого листа моя боязнь
унылое рождают одурение
и острую к работе неприязнь.
Гастроли по России я люблю;
пускай свистит пурга и холод лют;
забавно, что российскому рублю
я радуюсь сильней иных валют.
У времени простое измерение:
течёт покой, как некое событие,
и снова наступает озверение,
и новое идёт кровопролитие.
Не думай ни о ком нехорошо
и на язык накинь тугие вожжи —
учил меня отец, и я нашёл
его слова в Талмуде много позже.
Навеянная чтением печаль
по телу растеклась. Лежу недвижно.
В рассудке чахло теплится свеча,
но думается муторно и книжно.
Я нюхал очень разные цветы,
и запах был порою одуряющим,
однако то, дружок, чем пахнешь ты,
скорей подобно газам отравляющим.
Товарищ мой поведал мне
о важной умственной находке,
что если истина – в вине,
то правда – в водке.
Нашей жизни сумбур и тщета
порождают казённый привет:
непрерывно сочатся счета
нам за воду, за газ и за свет.
Смешно мне слушать, горестно и скучно,
что всё уже постигнуто научно,
и с кафедры вещает сивый мерин,
что мир трёхмерен.
А как изначально возникли стихи?
Кем был первобытный поэт и певец?
Мне кажется, некогда их пастухи
в ночи сочиняли, устав от овец.
На старости я больше пью под вечер,
и к ночи ближе льётся благодать,
поскольку мне заняться больше нечем,
а время как-то нужно скоротать.
Хороши мои дела,
всем они наука:
дочка внучку родила,
сын добавил внука.
На кладбище всегда полно гостей,
здесь отдых от забот и дел кипучих,
оно не только лежбище костей,
оно и космодром для душ летучих.
Не найдя нас в толпе соискателей,
ожидавших небесную ссуду,
Бог не просто послал нам читателей,
но ещё расселил их повсюду.
Гуляя, как мартовский кот —
и время текло по усам, —
я свой генетический код
по многим послал адресам.
Умерли, ушли, скончались,
распылились, как пыльца,
и теперь уже в начале
те, кто двигался с конца.
Я сам себе создал устав,
я им горжусь:
устав и даже не устав,
я спать ложусь.
Пока не требуют поэта
ни Аполлон, ни муза грешная,
страдает он, скрывая это,
и морда очень безутешная.
В мире Божьем, где рвут и когтят,
где друг друга все твари едят,
нет жесточе и нету лютей
озверевшего стада людей.
Просветов мало. Но во мраке
любой эпохи и поры
повсюду в гору лезут раки,
мечтая свистнуть нам с горы.
Ветрами времени продут,
стал тип я продувной,
и Тот, который там и тут,
не знается со мной.
Везде всегда у тёмной черни
роятся смутной злобы черви,
и нужен ум особый, чтобы
в идею слились эти злобы.
Придут потом иные времена,
взойдут потомков наших семена,
и новых графоманов племена
другие наворотят письмена.
Не знаю, прав ли я,
что дух мой не клокочет,
но лени колея
сама меня волочит.
Ни читать, ни писать неохота,
нету мыслей неслышного хруста,
это мной неопознанный кто-то
пустотой начинил меня густо.
Года несутся, как трамвай,
но я пока живу,
и хоровое «Наливай!»
нас держит на плаву.
На земном беспутном карнавале
ценны ум, талант и благородство,
но в почёте много мелкой швали
из большого круга руководства.
В жизни бывают прекрасные миги:
после прочтения редкостной книги,
при узнавании важного факта,
перед началом любовного акта.
Живу, глаза раскрыв и уши,
и часто думаю без жалости:
Творец, ваяя наши души,
порой халтурит от усталости.
Не знаю час, когда я уплыву
куда-то далеко за облака,
но до вечерней рюмки доживу
наверняка.
Вползает мутной лжи чума
и в пожилых, и в юных —
увы, затмения ума
гораздо чаще лунных.
У меня душа моя спросила:
из тебя, хозяин мой и барин,
утекает жизненная сила —
ты за это тоже благодарен?
Ты обо мне, любимая, не плачь,
отнюдь не собираюсь жить я вечно,
но родственник у нас – отменный врач,
и я умру здоровым безупречно.
По беспечности и по наивности
люди сходятся, словно любя,
а потом от нехватки взаимности
начинается бегство в себя.
Я молод был ещё недавно
и подвергался комплиментам,
но вял и слаб теперь так явно,
что всем кажусь интеллигентом.
В кошмарно переменчивой судьбе
умея искры жизни возродить,
евреи даже родину себе
смогли из ничего соорудить.
Весьма загадочно старение —
моё живое настоящее,
в нём интересно изнурение,
вдруг самозванно приходящее.
Уж раз я сам себя запряг
в литературный воз,
то западло мне и в напряг
возить на нём навоз.
Кругом царит ожесточение —
кураж со злобой пополам,
крутое умопомрачение
навеял Бог за что-то нам.
Политики лукавят, притворясь
толпой блядей на людном перекрёстке:
из них порой талантливая мразь
выходит на центральные подмостки.
Я часто очень мало понимаю
в кипящей суете мужчин и женщин,
поэтому почтительно внимаю
тому, кто понимает ещё меньше.
Работа и семья – кто нас осудит?
Уютом дышит чистая берлога;
что рядом – замечательные люди,
уже мы узнаём из некролога.
Российской школы давний выпускник,
я знаю о себе не от кого-то:
подобно всем я мыслящий тростник,
но я пропитан соками болота.
Любая мне мила попойка,
душе дарящая полёт,
я выпил в жизни этой столько,
что не любой переплывёт.
Упал кураж и выдохся трезвон,
мы общество собой не беспокоим,
на склоне дней приходит угомон
и вкрадчиво становится конвоем.
Давным давно я думаю об этом:
наш дух изобретательнее тела,
исчезли если б личности с приветом,
то жизнь сама намного б оскудела.
Весьма роскошен мой фасад,
хотя внутри не столь богато;
я сам себе садовник, сад,
мотыга, лейка и лопата.
Всё в мире нам понятней и видней
на склоне дней.
Согласно прихоти природы
текут загадки, ей угодные:
плодятся дикие народы
и малодетны благородные.
Творцу как ярко творческой натуре
присущи своенравные капризы,
отсюда на земле цунами, фюрер
и жуткие российские сюрпризы.
Живу я с удовольствием на свете,
хоть возраст у меня – смурной и смутный,
а то, что в голове гуляет ветер, —
так он попутный.
Есть отрадная в этом загадочность:
вопреки нулевой вероятности,
но нередко любовь и порядочность
побеждают соблазн и превратности.
Иду земной дорогой много лет я,
длину её отмерит Божий глаз,
однако шириной дорога эта
зависит исключительно от нас.
Не зря пустая голова
глотала умственную пищу:
в ней густо плещутся слова
и смысла ищут.
Я верю, что Божественному чуду
послушно всё и вся любой порой,
и если б мы низвергли зло повсюду,
Бог новый сочинил бы геморрой.
Когда-то стаи дикарей,
гуманность не нажив,
ещё не знали, кто еврей,
и ели всех чужих.
Всё в мире так несовершенно,
что сердце тешится изысками,
и одиночество блаженно,
когда с родными ты и близкими.
Я Петрарку вспоминаю нынче вновь,
размышляя о подробности интимной:
очень часто безответная любовь
несравненно плодотворнее взаимной.
С годами я не делаюсь мудрее,
но чувствую наследственную нить
от генов местечкового еврея,
умевшего всё в жизни объяснить.
Всё время думаю о том,
что все российские напасти —
хворь вековая, чей симптом —
рабы при власти.
Конечно, есть судьба и рок,
фортуна, предопределение,
но мы за краткий жизни срок
их надуваем тем не менее.
Всё, что было, быльём поросло,
усыхает любое влечение,
остаётся одно ремесло,
чтобы чувствовать жизни течение.
Склероз – весьма медлительный процесс:
мне чужд уже общественный бульон,
ещё к себе я теплю интерес,
однако выдыхается и он.
Во внешности крутые превращения
обычно происходят у людей,
которые, не чувствуя смущения,
в успешных совращаются блядей.
А всё-таки великое явление,
историей оно уже замечено —
то многомиллионное растление,
которое Россию искалечило.
Курил я с гегемонами чинарики
и тайно думал я, дурак надменный,
что всё ж не гегемоны, а очкарики
мир этот сотворили современный.
Живу я тише самой мелкой мыши,
свой вечер освежаю крепким зельем,
и занят я – по горло, как не выше,
своим душеспасительным бездельем.
Большая в жизни этой сложность —
о ней во многих книгах речь —
почти глухая невозможность
себя от мерзости сберечь.
Есть похожести в каждой судьбе,
будь любая на свете эпоха:
пробивая карьеру себе,
мы меняемся – сильно и плохо.
Клочки, обрывки, шелуха
из нашей речи разговорной
везде на кружеве стиха
лежат, как духа след узорный.
Есть одна в генетике подробность,
думает о ней отнюдь не каждый:
жизни многолетней низкопробность
явится наследственной однажды.
Из тех немногих добродетелей,
которые мне всё же свойственны,
назвал бы первой я – спокойствие,
когда стишки мои заметили.
Я срок земной почти что отмотал,
душа незнамо в ком начнёт сначала,
теперь коплю презренный я металл,
чтобы вдова детей не огорчала.
Любой лишён я начисто надменности
и к людям я с большим тянусь доверием,
но к подлой и цветущей современности
с надменным отношусь высокомерием.
Мне симпатичен тот запал,
которым надо бы гордиться:
еврей, куда бы ни попал, —
пускает корни и плодится.
Порой находит наваждение,
затменье вкуса и ума,
и ощущаешь наслаждение
от очевидного дерьма.
В немой не корчись укоризне
и постыдись угрюмой позы:
в тернистый путь семейной жизни
Творец повтыкивал и розы.
Мне будущий бедлам не по нутру
(грозятся и пророки, и пророчицы);
хотя я к той поре уже помру,
но глянуть и послушать очень хочется.
У науки множество затей
и невероятные изыски,
скоро и зачать себе детей
сможет человек по переписке.
Во все века, в любой эпохе,
какое время ни означу,
все проходимцы и пройдохи
ловили кайф, ловя удачу.
Я внимателен, я скрупулёзен,
осторожен, как вылезший ёж,
когда мне на высоком серьёзе
преподносят херню или ложь.
Женщины чужих мужчин уводят,
а мужья чужих уводят жён,
в этом интенсивном хороводе
каждый подвиг с риском сопряжён.
Уже нам не расскажут ничего —
ни прозой, ни холстами, ни в стихах
те юноши с талантами, кого
эпоха раздавила впопыхах.
Люблю ежевечернее подпитие,
когда ничто блаженству не мешает,
и с ангелами Божьими соитие
душа неторопливо совершает.
Лакеи, лизоблюды, прихлебатели,
на старости ударившись в художество,
печалятся, что жизнь они потратили
на хамское бездарное ничтожество.
Сам себя усерднейший читатель,
начисто запутавшись в ролях —
«богохульник, но богоискатель»,
я себе заметил на полях.
Те люди, чьё глухое раздражение
бурлило в них по поводу всего,
большое учинили одолжение,
исчезнув с горизонта моего.
Я – смысловик, моё меню —
умам высоким подражание,
и хоть я звук весьма ценю,
но мне дороже содержание.
В Израиле нету незримых клешней,
и всё по-другому во всём,
и Богу отсюда гораздо слышней,
какую херню мы несём.
Я много наблюдал различных судеб
в житейском занимательном задачнике —
забавно, что успешливые люди
значительно добрей, чем неудачники.
Таким порой бывает день,
что даже в чахлом виде жалком
заплесневелый дряхлый пень
заметно тянется к фиалкам.
Зажгла чинарик только третья спичка,
и я подумал, умственный мудила:
жить – это тоже вредная привычка
и до добра она не доводила.
В одёжке вольных видов и расцветок
мы клеимся к упругим незабудкам,
невидимые прутья наших клеток
зовут законом, долгом и рассудком.
Меня приводит в умиление
всё то, что мне познать невмочь,
а перистальтика мышления —
та вообще темна, как ночь.
Всегда витают в жизни обстоятельства,
которые способствуют тому,
что всюду и везде полно предательства,
и тут же – оправдание ему.
Приветливей стал я на старости лет,
поскольку позорно забывчив,
и лица я помню, а чьи они – нет,
поэтому так я улыбчив.
Планете грозит умирание,
сказал бы всевидящий врач:
везде, где царит обжирание,
идёт необузданный срач.
В негодность постепенно приходя,
я думаю, что, если повезёт,
совсем уже немного погодя
Харон меня по адресу свезёт.
Теперь живу я осмотрительно:
во внешний мир идя из комнаты,
себя осматриваю бдительно —
очки, ключи, штаны застёгнуты.
Напрасно в нас ума томление,
жить размышляя – дело скверное:
я обо всём имею мнение,
почти всегда оно неверное.
Попав под чары искушения —
люблю его я и боюсь —
с утра греху словосмешения
я рукоблудно предаюсь.
Забавно, что от алкоголя
нисходит к нам покой и воля.
Очень грустно дома вечером,
если в доме выпить нечего.
Ясно видя в жизни, что почём,
выискал к покою я ключи:
вовсе не нуждаюсь я ни в чём
из того, что я не получил.
Всех нас желанью вопреки
согласно Божьему билету
несёт течение реки,
которая впадает в Лету.
Привычная мила мне колея,
обидно только мне за этот путь:
по мне слезу прощальную пролья,
его продолжит вряд ли кто-нибудь.
Загадки порой разрешаются просто,
спокойствие старости – штука простая:
с годами душа обрастает коростой
и суше становится, ей обрастая.
В голове моей вертятся шарики
и мигает нейрону нейрон,
как из этого лепятся гарики,
знает только невидимый Он.
Мне старость ещё круче нос повесила,
года весьма кураж мой остудили,
но зрителям со мной пока что весело,
ведь иначе они бы хер ходили.
Мы в подлой выросли державе,
налиты соками её,
и чтобы стёрлись пятна ржави,
полощем души, как бельё.
Осмысленна земная маета,
живительна и благостна она,
любезна мне людская суета,
её я наблюдаю из окна.
Кто бы меня в диспут ни вовлёк,
чем бы ни закончилась дискуссия,
жжёт меня изжогой уголёк
острого дурного послевкусия.
Я издали смотрю не без печали,
как новая идёт закалка стали:
настолько нынче люди одичали,
что скоро племена пойдут и стаи.
Жестокую шутку придумал Господь,
ислам полюбив беззаветно:
зелёного знамени жаркая плоть
наш мир затопляет заметно.
Разрезал тишину кошмарный крик,
не слышный, кроме Бога, никому:
то молча умолял больной старик
продлить существование ему.
Понял на днях в размышлении праздном
то, что с годами поймут наши внуки:
каждое дело становится грязным,
если творят его грязные руки.
В небесном Божьем царстве теней
полно святых, но есть ли шут?
А потому и нет сомнений,
что там себе я роль сыщу.
Купался б я сейчас в большом почёте,
дивились бы смущённые народы:
десятки лет не пил я на работе;
поскольку не работал в эти годы.
Если совсем не верить в чудо,
то быть естественной беде,
и я, никто из ниоткуда, —
никем я стану и нигде.
Блажен, кто бьётся лбом о стены
и ощущает упоение,
но рушит подлые системы
лишь только тихое гниение.
Реалии сегодняшнего времени,
наращивая воздух ледяной,
свидетельствуют горестно о темени,
в которую вползает мир земной.
Высоких слов пустой накал
во мне рождает смех,
а смехом, циник и нахал,
я раздражаю всех.
Под оком тысяч упырей,
дух чуя ножевой,
беспечно нежится еврей,
счастливый, что живой.
Мне тяжек перерыв между стишками:
читаешь, разговариваешь, спишь —
на дне туши скребётся коготками
назойливая пакостная мышь.
Мы все живём в роскошном антураже —
моря и реки, горы и леса,
и только воздух жизни сильно гаже,
чем созданные Богом чудеса.
Мир сейчас на тихом перекрёстке,
скука души юных бередит,
снова скоро выйдет на подмостки
пламенный убийца и бандит.
Весьма разнообразно время множит
в нас перемены личного всего;
дерьмо, конечно, стать иным не может,
но дивны превращения его.
На мир и на людей мои воззрения
болтаются, как овощи в борще,
весьма правдоподобны подозрения,
что я их не имею вообще.
В русскоязычной всякой местности
плетя со сцены монолог,
я стриг наличные с известности,
платя усталостью налог.
Танцуют люди пожилые,
и я приязнен к парам слипшимся:
уже едва-едва живые,
но дышат духом сохранившимся.
Из самых лучших побуждений
впадают выросшие люди
во блуд высоких заблуждений,
ибо уютней жить во блуде.
Смерть – эпизод обыкновенный,
извечный, всехний и повсюдный,
как будто сон – самозабвенный
и непробудный.
А кто отыщет завтрашнюю нить,
тот явит и харизму, и кураж,
и новый миф сумеет сочинить,
чтоб мы опять поверили в мираж.
Возраст мой, весьма осенний —
объяснение тому,
что согласен я со всеми,
но не верю никому.
Плывёт отара облаков,
а я внизу притих;
на свете много мудаков,
и я – один из них.
Недавно старый друг ушёл туда,
где нет ни воздыханий, ни печали;
недолгие остались нам года,
чтоб мы в его отсутствие скучали.
Пред ними склонялись и падали ниц,
а ныне их имя безвестно,
на свалке истории множество лиц,
которым на свалке и место.
Меняется в мире любая погода,
и в день обращается ночь,
в российские двери стучится свобода,
но всё достучаться невмочь.
Встаньте, дети, встаньте в круг,
вы состаритесь не вдруг,
но придёт и ваш черёд,
и растает хоровод.
Как небожитель, полна эгоизма
и несомненно колдунья,
муза истории жутко капризна,
стерва, шалава и лгунья.
Похоже, сбылись все мечты,
я рад житейским обстоятельствам;
спасибо, Господи, что Ты
не наделил меня стяжательством.
Скользят, меня минуя, взоры дев,
и я на них внимание не трачу,
но, на меня секунду поглядев,
младенцы плачут.
Забавно, как мало тревожимся мы,
спасительный выдохся страх,
по миру несётся дыханье чумы,
а нюх наш ослаб на пирах.
Я прочёл уйму книг
и набит мой чердак —
то ли мудрый старик,
то ли старый мудак.
Безумных лихолетий череда,
эпоха ослепительной беды —
уплыла, не оставив и следа,
поскольку похоронены следы.
Фортуна привела меня в нирвану,
и думается мне, когда устал:
не зря душевно предан я дивану —
весьма достойный это пьедестал.
Нас годы загнуться зовут,
пустеют родные пенаты,
но женщины дольше живут,
поскольку они не женаты.
Любое благородное деяние,
все добрые дела, какие были, —
с годами обретают воздаяние;
обычно адресат уже в могиле.
Конечно, кротость и смирение —
очаровательные свойства,
но чахнут разума горение
и дух, лишённый беспокойства.
Меня не постигнет высокая участь,
и свет не прольётся на мыслей дремучесть,
поскольку состарился, благополучен
и тихости нрава жестоко обучен.
Ошибки, глупости, оплошности
я совершал от резвой живости,
но никогда красивой пошлости
не предавался по брезгливости.
Люблю своё былое отдалённое,
где музыка игралась не по нотам;
какое было время воспалённое,
каким я был потешным обормотом!
Вряд ли осознать сумеют внуки
жизни прошлой горькие детали:
в наше время сволочи и суки
всюду очень сильно процветали.
Добродушное и непоспешное,
хотя, может быть, очень убогое,
теплю я убеждение грешное,
что и Бог нам обязан за многое.
Уже полвека я пишу
и слышу в тишине,
как мирозданья рваный шум
полощется во мне.
Нам солнце обаятельно лучится,
и на душе теплее от него,
а Ленин заповедал нам учиться,
но не сказал – чему и у кого.
Все порывы суеты никудышной
я давлю в себе железной рукой,
перейдя на незаметный, неслышный
и блаженный, как нирвана, покой.