- А зачем они там сидят?

- Как зачем? Чтобы руководить собранием. Ну, и для почета, для уважения, конечно...

- А другие где сидят?

- Кто другие, батоно?

- Собрание где сидит?

- Собрание сидит в зале. Перед этим столом...

- Получается что же... Получается, эти смотрят на тех, а те - на этих? Так?

- Так. А как же иначе, батоно? Иначе и не бывает...

- Я не об этом, Ладо. Я не о том, чтобы иначе... Я о том, что не надо, наверное, меня никуда выбирать... Это не для меня. Я обязательно сделаю что-нибудь не так.

- Хорошо, батоно. Если вы не хотите - не будем. В конце концов это не так уж важно. Важно, чтобы вы пришли, чтобы люди видели вас. Сам факт вашего прихода - это тоже уже очень много. А в президиуме, вы правы, пусть кто-нибудь другой сидит... На это охотники, конечно, найдутся... Ну, так как? Придете?

- Не знаю, Ладо. Приду. Наверное, приду... Хотя, по совести говоря, не хочется мне приходить. Я боюсь людей, Ладо. Боюсь. Слишком я от них отвык...

Начинало уже смеркаться, когда они выбрались наконец из этой каморки на улицу. Нико настоял на том, чтобы проводить гостя. Во дворах, на крышах домов и сараев еще лежал снег, но на выщербленных тротуарах и на ухабистой, в провалах и ямах, мостовой он успел уже растаять и превратился в густую, хлюпающую под ногами грязь. Было зябко, сыро, по улицам расползался туман, и в глухих переулках, подле приютившихся в глубине их приземистых торговых складов и других столь же казенных по виду строений, уже зажглись, тускло просвечивая сквозь молочную пелену тумана, первые фонари.

На улице, кроме них двоих, не было ни души. Но рабочий день подходил к концу, и с минуты на минуту улицы и переулки предместья должны были наполниться усталыми, спешащими с работы людьми. Где-то за спиной у них, в надвигающейся тьме, как некое неведомое чудовище, тяжко вздыхал и ухал, издавая при этом протяжное свистящее сипенье, паровой молот. Неподалеку помещались железнодорожные мастерские, и это мерное, регулярно повторяющееся сипенье и такие же мерные падающие удары давно уже стали привычными для жителей Дидубе - под них они просыпались, под них же они и ложились спать. Ко всему привыкает и приспосабливается человек, и когда случалось, что по какой-то причине тяжелое дыхание этой чудовищной машины вдруг останавливалось и наступала тишина, людьми в предместье овладевало беспокойство: слишком гнетущей, слишком тревожной казалась тогда она, тишина, и им хотелось, чтобы поскорее опять возобновилось это уханье и эти удары и чтобы опять все стало так, как оно и было всегда.

Они шли по направлению к вокзалу. Разговор их иссяк еще там, в каморке под лестницей, и теперь они шли молча: Ладо - старательно обходя многочисленные темные лужи и ямы, Нико - почти не разбирая дороги и лишь изредка бормоча что-то недовольное себе под нос, когда нога его спотыкалась о камень или соскальзывала в грязь. Иногда Ладо успевал бросить искоса взгляд на своего спутника: сутулая спина, потухший взгляд, мятая шляпа, обтрепанное, забрызганное грязью понизу пальто, жалкий обрывок шарфа, повязанный на голую шею, - кто бы мог подумать, что это идет человек, одно знакомство с которым для подавляющего большинства людей могло бы стать самым крупным, самым значительным событием за всю отпущенную на их долю жизнь? Но кому здесь до этого дело, и у кого есть время и желание думать о таких вещах? Здесь, в этом городе, и особенно в этом задымленном, утопающем в грязи предместье, где измученный трудами и заботами человек от рождения своего, наверное, и до самой смерти не смел даже взгляда оторвать от земли?

Наступал вечер. Набухшая сыростью, глухая декабрьская темнота все плотнее окутывала город, и поближе к вокзалу, в Нахаловке и в прилегавших к вокзальной площади улицах, газовые фонари горели уже не только на перекрестках, но и вдоль домов, освещая лужи, почерневший снег, вывески и людей, спешащих по домам. Здесь, конечно, жизнь была куда более оживленной и более шумной, чем там, в Дидубе: поминутно трезвонили, выворачивая на поворотах, трамваи, кричали уличные разносчики, с дробным цокотом копыт проносились мимо легкие извозчичьи пролетки, гремели, подскакивая и переваливаясь на булыжнике, огромные обитые железом колеса груженых фургонов, медленно пробивавшихся сквозь людскую сутолоку к вокзалу, на грузовой двор. Все чаще и чаще стали попадаться им теперь духаны, закусочные, мелкие лавчонки, и все чаще и чаще откуда-то из-под земли, из какой-нибудь гостеприимно распахнутой двери, ведущей вниз, в подвал, вырывались на улицу хрипловатые звуки шарманки и веселые голоса людей, уже успевших устроиться там, в тепле и довольстве, возле большой бочки с вином или у пылающего очага...

Около одной из таких дверей Нико вдруг остановился и потянул Ладо за рукав.

- Больше не могу, Ладо... Прошу тебя, зайдем. Хозяин мой друг. Старый друг.

- Мне бы не хотелось, батоно. Я же знаю - там будут угощать, подносить. А я не могу.

- Почему - угощать? У нас теперь много денег. Мы сами можем их угостить. Зайдем, Ладо. Прошу тебя. Добрый, умный мой друг Ладо... Мне так хочется еще посидеть с тобой, поговорить. Выпить немного вина... Бог его знает, когда я еще увижу тебя...

- Увидимся, батоно. Мы обязательно увидимся. Завтра увидимся. Вы же обещали прийти на наше заседание...

- Да, обещал. И я приду... Но там будет много людей... А мне хочется еще посидеть, поговорить. С тобой поговорить, Ладо. Мы не будем много пить. Мы возьмем одну, ну, может быть, две бутылки вина, хлеб возьмем, лоби... Сядем где-нибудь в углу. Я расскажу тебе про свою жизнь, Ладо. Я еще никому не рассказывал про свою жизнь. А мне хочется кому-нибудь рассказать про нее. Хотя бы один раз. Рассказать тому, кто понимает... А ты понимаешь, Ладо. Ты художник. И ты добрый человек, умный человек. Зачем же так строго? Ну выпьешь глоток вина, что с тобой будет? А мы посидим, поговорим.

- Я слово дал, батоно. Себе и другим. Нехорошо его отменять.

- А ты не отменяй. Ты только посиди со мной. Не бросай меня, Ладо. Мне с тобой хорошо. Наверное, так уже больше не будет никогда.

- Не надо, батоно. Не надо меня уговаривать. Я не могу. Честное слово, не могу... Может быть, мы лучше еще погуляем? Можно ведь и на улице разговаривать, не обязательно в подвале...

- Нет, Ладо. Я устал. Я больше не могу идти. Мне надо где-нибудь сесть. И выпить немного - хотя бы стакан-два... У меня сил больше нет идти. Я уже старый, Ладо...

- А как же вы домой вернетесь, батоно? Отсюда до вас порядочно... Может быть, отвезти вас?

- Зачем? Тебе не надо меня отвозить. У меня же теперь есть деньги. И посидеть хватит, и на извозчика хватит... Ты не беспокойся, я потом возьму извозчика... Ты только не уходи. Я прошу тебя, Ладо... Мне все кажется, что я тебя вижу в последний раз.

- Поздно уже, батоно. Меня дома ждут. Семья...

- Дома? О, тогда, конечно... Тогда тебе, конечно, надо идти. Дом, семья... Это надо ценить, Ладо. Смолоду надо ценить. А я вот, к сожалению, не ценил. Прощай, Ладо. Благослови тебя Господь за твою доброту... Прощай. Я буду тебя вспоминать. Ты хороший человек, Ладо...

Они простились. Ссутулившись и пригнув шею, чтобы не задеть головой за низкий свод, Нико, осторожно переставляя ноги с одной скользкой каменной ступеньки на другую, стал спускаться в низ, в подвал, который был, видимо, глубокий: тусклый свет электрической лампочки откуда-то изнизу, из подземелья, еле-еле доставал до входа в эту узкую дыру. И только когда сначала ноги Нико, потом спина, а потом плечи его и голова опустились вниз, стали видны в дверном проеме беленный известью сводчатый потолок над лестницей и грязные облезлые стены, захватанные за долгие годы своего существования тысячами рук. Потом внизу тяжело стукнула еще одна дверь, выплеснув наружу взрыв нестройных веселых голосов, явно обращенных к тому, кто только что вошел, и все стихло.

Взгляд Ладо задержался на длинной, уже потемневшей от времени и облупившейся вывеске над входом в подвал: огромный бурдюк на арбе, всадник в папахе и черкеске с высоко вскинутым вверх рогом вина и надпись - "Распивочно и на выносъ"... "Наверное, и вывеска тоже его. Его рука... Ах ты, Господи... Как же все не так... Как же все не так!.. Надо бы как-нибудь специально прийти сюда днем, посмотреть на нее..." - подумал Ладо и, досадливо отмахнувшись от чего-то рукой, зашагал прочь.

IV

В этот хмурый, слякотный декабрьский вечер у подъезда большого дома на Головинском проспекте наблюдалось необычное оживление. Величественный швейцар в расшитом золотыми галунами мундире поминутно распахивал тяжелые двери перед прибывавшими один за другим гостями. Двое городовых, одетых по всей форме, с кобурой у пояса и шашкой на боку, сохраняли свободным проход от тротуара к подъезду, осаживая своими могучими спинами и широко раскинутыми в стороны руками кучки напиравших сзади любопытных, собравшихся поглазеть на происходящее торжество.

Большинство гостей прибывало пешком, спрятав головы от мелкого, пополам со снегом дождя под черными зонтами. Но были и такие, кто подъезжал на лихаче, и даже такие - их было немного, но все внимание толпы было сосредоточено, конечно, в первую очередь на них, - кто подкатывал к подъезду на собственном, сверкающем никелем и лаком автомобиле с собственным же, в фуражке и длинных кожаных крагах, шофером за рулем. Скорее всего, это был кто-то из высшего городского начальства, но поскольку все сходившиеся и съезжавшиеся к подъезду гости были в штатском, сказать с уверенностью этого не взялся бы, наверное, никто. Впрочем, начальство тут было, пожалуй, даже и ни при чем: автомобиль сам по себе был пока еще слишком большой редкостью в Тифлисе, чтобы не привлечь внимание даже и тех, кто в ином случае просто прошел бы мимо этого подъезда, не задерживаясь, по своим делам.

Публика, вливавшаяся в подъезд, была самая разношерстная, что, естественно, вызывало у толпы некоторое недоумение: седовласые старцы и вместе с ними зеленые безусые юнцы, гость в богатой бобровой шубе и гость в тоненьком драповом пальто, а некоторые и вовсе без него, кто в крахмальной рубашке и смокинге, а кто в черной чохе до колен и в папахе, надвинутой на глаза, или же в простеньком сером пиджачке и полосатых брючках с напуском поверх штиблет. Были и дамы, но немного, и вид большинства из них, надо сказать, разочаровал толпу: так, несколько необычных шляпок, одно-два привлекательных лица, но все больше какие-то курсистки - по крайней мере ни одной из тех, кто могла бы вызвать взрыв восхищения своей красотой или своими туалетами и тем самым оправдать в глазах толпы это утомительное стояние под дождем в ожидании чего-то необыкновенного, что можно было бы потом не раз вспомнить самому и порассказать другим.

И однако, несмотря на столь незначительное присутствие дам, обстановка была самая торжественная и праздничная. Горели тяжелые люстры венецианского стекла и бронзовые канделябры в вестибюле, сияла белизной мраморная лестница, устланная мохнатым красным ковром, таинственным светом мерцали высокие, до самого потолка зеркала, отражая слегка припомаженные по тогдашней моде прически или блестящие лысины гостей, медленно, без суеты и спешки поднимавшихся на второй этаж. На площадке лестницы, у входа в зал, их встречал седой представительный господин с белой гвоздикой в петлице, учтиво приветствовавший каждого из вновь прибывших легким рукопожатием и сдержанным, церемонно почтительным наклоном головы. Миновав распахнутые настежь высокие двери, гости попадали в большой зал с лепным потолком, тяжелыми волнистыми шторами на окнах и бронзовыми статуями античных богов по всем его четырем углам. Вдоль стен и посредине зала были расставлены ряды мягких плюшевых кресел с удобными подлокотниками, впереди же, чуть на возвышении, под портретом императора, стоял длинный стол, покрытый зеленым сукном и с огромной корзиной белых хризантем в самом его центре. А прямо перед столом, поближе к креслам, - маленькая трибунка, на которой уже были разложены какие-то бумаги и горела лампа под стеклянным и тоже зеленым колпаком.

Сегодняшний съезд гостей был в некотором роде завершающим итогом большой подготовительной работы по организации общества грузинских художников, развернувшейся около года назад. Несмотря на условия военного времени и вопреки сдержанному отношению властей, а также откровенному скепсису отдельных, наиболее анархистски настроенных представителей тифлисской художественной богемы, работа эта оказалась на удивление успешной и плодотворной. И сегодня общество могло уже не только с полным основанием заявить о том, что оно есть, существует и намерено существовать и дальше, но и провести свое первое учредительное собрание не где-нибудь накоротке, на частной квартире, а в этом прекрасном, арендованном на три года старинном особняке. Теперь-то наконец - наконец! - объединенное в единую, крепко спаянную организацию грузинское изобразительное искусство сможет занять давно подобающее ему место в художественной жизни страны. А разобщенные, привыкшие жить и действовать на свой страх и риск грузинские художники получат столь остро необходимую им общественную защиту в лице собственной авторитетной и боевитой организации, способной заставить всех считаться с собой и со своими интересами.

Однако ошибается, и весьма сильно ошибается тот, кто, может быть, думает, что организация столь мощного и представительного профессионального объединения была легким делом. Дескать, собрались, договорились, пожали друг другу руки, а дальше уж оно пошло-пойдет как-нибудь само собой... Нет, ничего не дается в жизни само собой! И тем более в таком сложнейшем, таком деликатнейшем, если хотите, предприятии, как намерение собрать под одним знаменем и под одной крышей всю эту пеструю и, что греха таить, органически враждебную по сути своей всякой организованности публику - всех этих живописцев, графиков, скульпторов, художественных критиков, одним словом, всех, кто так или иначе кормится от извечного стремления человека как-то украсить и увековечить свою жизнь.

Прежде всего надо было сформировать достаточно дееспособный и авторитетный инициативный комитет, а сформировав его - решить в высшей степени непростой вопрос о таком его руководстве, которое смогло бы не только провести всю подготовительную работу, но и возглавить впоследствии, когда общество будет создано, всю многообразную деятельность его выборных руководящих органов. Одновременно необходимо было для начала обеспечить хоть какие-то материальные средства, чтобы иметь пусть небольшой, но квалифицированный вспомогательный аппарат, способный оперативно выполнять неизбежные во всяком серьезном деле канцелярские функции, а также для аренды подходящего помещения и для содержания персонала, который будет это помещение обслуживать, домоправителя, швейцара, истопника, дворника, буфетной прислуги и т. д.

Но, конечно же, наиболее сложной из задач, стоявших перед инициативным комитетом, была выработка идейной платформы будущего объединения, или, как тогда говорили, его "направления". Следует напомнить, что в те годы художественный мир страны раздирала ожесточеннейшая, все более и более обострявшаяся борьба между различными школами и творческими группировками. Каждый в те годы дудел только в свою, дорогую его сердцу дуду, не желая и слушать других, не похожих на него, и не признавая за ними не только права на выражение своих мыслей и настроений, но нередко даже и просто права на существование. Никогда прежде художники не были так разобщены, никогда в их среде не наблюдалось такого накала страстей, такой взаимной вражды и неприязни. И никогда прежде на голову человека, искренне интересовавшегося искусством, не обрушивалось такого немыслимого количества взаимных упреков, обид и обвинений в некомпетентности, ретроградстве, манерничанье, а бывало, что даже и в самом заурядном мошенничестве или воровстве.

Разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы общество грузинских художников сразу заняло в этом вопросе какую-то жесткую, сугубо однозначную позицию.

Нет, дело это требовало чрезвычайной гибкости и осторожности! Начинать, конечно, надо было с провозглашения самой широкой, ничем не ограниченной взаимной терпимости ко всем творческим течениям и направлениям. Ну, может быть, с легким акцентом на уважении к национальному прошлому и национальным традициям и, естественно, на необходимости учитывать тот, к счастью, не оспариваемый никем факт, что каждый художник творит все-таки не в безвоздушном пространстве, а для народа, для, так сказать, "человека с улицы", к мнению которого, хотим этого или не хотим, мы должны прислушиваться и из интересов которого мы и должны в первую очередь исходить.

Но если не ограничиваться сегодняшним днем - а руководство инициативного комитета, естественно, им и не ограничивалось, - то было бы, конечно, в высшей степени несерьезно думать, что такое архиважное дело, как идейное развитие грузинского изобразительного искусства, может быть и в дальнейшем пущено на самотек. Слишком многое в судьбе этого искусства - а следовательно, и в судьбе тех, кто принимал его интересы столь близко к сердцу, - было поставлено сегодня на карту, чтобы можно было просто положиться на поток событий. Нельзя, невозможно было занимать пассивную позицию! Необходимо было формировать этот поток, необходимо было направить его в то русло, которое вывело бы все еще, к сожалению, глубоко провинциальную грузинскую художественную жизнь на столбовую дорогу искусства и включило бы ее в общее движение художественной и общественной жизни страны.

Докладчик - тот самый представительный господин с белой гвоздикой в петлице, который встречал гостей на площадке лестницы, - уже довольно далеко продвинулся в чтении подготовленного инициативным комитетом программного документа, когда Нико Пиросманашвили появился в зале. Часов у Нико, конечно, не было, а погода и в этот вечер была на редкость плохой - отвратительная была погода! - и дорога пешком от Дидубе до Головинского проспекта заняла у него много больше времени и сил, чем он рассчитывал. Как обычно в эту осень и зиму, ему нездоровилось, и, продрогнув, он вынужден был, пока добирался сюда, дважды задержаться ненадолго в знакомых ему подвалах, сначала на Молоканской улице, потом на Майдане, чтобы хоть немного согреться и подбодрить себя глотком-другим самого простого в этом мире лекарства от всех печалей и скорбей... Ах, как не хотелось ему идти сюда! Как не хотелось... Но он обещал, обещал хорошему человеку. И... И что ж скрывать, все-таки он на что-то надеялся. А вот на что надеялся, почему - этого, наверное, он и сам не мог бы объяснить.

Появление его в зале, уже начинавшем потихоньку дремать под несколько нудноватый голос докладчика, вызвало заметное оживление. Кое-кто знал Нико в лицо, кое-кто представлял его себе по описаниям других, и буквально все из присутствовавших либо видели его работы, либо достаточно много слышали о них, вернее, о тех скандалах и о той страстной полемике среди профессионалов, которые были с ними связаны. Как только его сутулая, суховатая фигура с тростью в руках и черной шляпой на коленях примостилась на свободном кресле в углу у входа, рядом с бронзовой Психеей, по залу пробежал шепоток и все головы обернулись к нему. Было сразу замечено, что он землисто бледен и, по-видимому, нездоров, что он в шарфе, а не в галстуке и в очень поношенном, но, правда, опрятном сюртуке, что у него крупная, красивая голова, седая бородка и печальные глаза и что, как тут же остроумно подметил кто-то, такое лицо годится скорее для иконы древнего письма, но никак не для фотографии на паспорт и уж тем более не для какой-нибудь газетной или журнальной полосы.

Художники есть художники, и сейчас же с десяток из присутствовавших вытащили из карманов блокноты и, косясь на Нико через плечо, стали быстро-быстро набрасывать карандашом его портрет - кто в профиль, кто в фас, в зависимости от освещения и от того, кто как сидел. Ближе всех, всего за ряд или за два от него, оказались скульптор Яков Николадзе и Михаил Чиаурели: им-то обоим и удалось зато время, пока тянулось это долгое учредительное заседание, сделать два более или менее законченных карандашных наброска, которые, надо сказать, так и остались на будущее единственной, по существу, памятью о том, каким в действительности при жизни был Нико.

Немного привыкнув к сиянию и блеску зала, поначалу так резавшему глаза, и к тому, что столь много даже не считавших нужным скрывать своего любопытства людей уставилось на него в упор, Нико потихоньку стал осматриваться по сторонам. Очевидно, что его здесь знали, но он, как это скоро обнаружилось, не знал здесь никого или почти никого. Не знал он и этого седовласого, статного господина с гвоздикой в петлице, властным хорошо поставленным голосом читавшего сейчас с трибуны доклад. Не знал он никого и из сидевших за длинным зеленым столом в конце зала - все это были, видимо, важные господа, судя по их безукоризненно свежим крахмальным рубашкам и по тому, с какой уверенностью и непринужденностью перекидывались они между собой короткими многозначительными взглядами, когда голос докладчика начинал звучать на самых верхних регистрах.

Только один раз взгляд его вспыхнул и лицо осветилось радостной улыбкой когда в чинном, строго одетом молодом человеке приткнувшемся за отдельным столиком у стены, - видимо, секретаре собрания - он вдруг узнал своего друга Ладо. И Ладо тоже его узнал и даже приветливо, очень приветливо кивнул ему несколько раз головой. Но потом какой-то служитель в ливрее отвлек его, положив ему на стол кипу бумаг, и больше уже Ладо не поднимал глаз. Что поделаешь: дела, обязанности... Шуточное ли дело - провести такое собрание! Нельзя было на него обижаться - человек молодой, честолюбивый, гордый таким ответственным поручением. И хотя и мало был знаком Нико с такими вещами, но уж слишком давно он жил на белом свете, чтобы этого не понять...

Но как же, однако, много оказалось в Тифлисе художников! А? Удивительно много... А он и не подозревал. Никогда, признаться, не подозревал... Наверное, если бы поселить их всех в одном доме, нужен был бы очень большой дом. Длиной не меньше, чем в целый квартал, а то и в целую улицу. А еще, конечно, каждому надо было бы дать в этом доме мастерскую, чтобы работать. И еще хотя бы клочок земли под окном, чтобы цветы росли и чтобы скамеечку поставить - вечером отдыхать. А вокруг всего дома деревья надо посадить, много деревьев. Можно чинары, можно тополя. Нет, лучше тополя - они быстрее растут... И еще нужен был бы зал, большой зал, куда бы другие люди ходили смотреть на то, что художники сделали. Под стеклянной крышей, чтобы днем в нем светило солнце, а ночью луна и чтобы звезды были видны над головой. А по углам в зале большие пальмы... И тогда это был бы уже не дом, а целый дворец. Настоящий дворец. И художники жили бы здесь все вместе, семьями, ходили бы друг к другу в гости, смотрели бы, кто что сделал, не ссорились бы, не ругались, помогали бы друг другу. Свадьба если, или похоронить кого надо, или кто-нибудь заболел... Что им делить? Кто первый, кто второй? Кто лучше, а кто хуже? Глупости все это... Мир велик, всем места хватит! Даже если бы каждый вдруг захотел стать художником - и то, наверное, хватило бы места всем. Не покупают? Подари, а прокормить - друзья прокормят, братья твои художники, с голоду не помрешь. Когда-нибудь настанет и твой черед, сумеешь отплатить. Не тем, так этим... А сволочь всякую в этот дом не пускать! Чтобы заразы не было, чтобы людей не обижать, чтобы они не ссорились между собой. Но таких не много, их сразу видно. На каждом таком Каинова печать... Хороший был бы дом! Большой был бы дом, красивый! И знали бы о нем везде, и люди приходили бы в него отовсюду как на праздник - торжественно, с умилением, как сейчас приходят в церковь на Пасху или на Рождество. А художники бы их встречали, угощали вином, музыка бы была, песни, танцевали бы, одежда бы была красивая у людей...

Пока Нико, полуприкрыв глаза, дорисовывал в своем воображении этот придуманный им и так понравившийся ему самому дом, доклад кончился. Начались прения. Начались они уверенно, хорошо - инициативный комитет действительно, видимо, проделал большую подготовительную работу, поскольку первые же выступавшие сразу взяли верный тон и с самого начала направили дискуссию в деловое, конструктивное русло. Выступления были содержательные, продуманные: говорили о разобщенности художников, о необходимости объединиться, о связи искусства с народной жизнью, о материальных и других нуждах творческих работников; сдержанно, но в то же время совершенно однозначно хвалили программу, изложенную в докладе; вносили дельные и вполне реалистичные предложения по составу и будущим задачам руководящих органов общества; иногда, но осторожно, учитывая присутствие в зале начальствующих лиц, критиковали власти, недостаточно еще, по мнению некоторых ораторов, уделявшие внимание таким важным проблемам, как эстетическое воспитание широких народных масс.

Так продолжалось достаточно долго, и, поскольку список заранее записавшихся ораторов подходил к концу, в президиуме и среди членов инициативного комитета уже стали появляться первые признаки некоторого расслабления. Кое-кто в президиуме уже начал было откровенно позевывать и поглядывать на часы. Другие, осторожно отодвинув стул, выскальзывали из-за стола и исчезали ненадолго в буфетной, дверь в которую была как раз в этом же конце зала, и потом возвращались оттуда, просветленные и, безусловно, теперь уже готовые сидеть до победного конца. Докладчик и председатель собрания, близко склонив друг к другу головы, о чем-то оживленно шушукались и перелистывали лежавшую перед каждым из них тоненькую пачечку отпечатанных на машинке листков. По всему было видно, что дело явно приближалось к принятию итоговой резолюции и к выдвижению кандидатур в руководящие органы общества - в его исполнительный совет и в ревизионный комитет.

Но увы... К сожалению, никакая подготовка, какой бы солидной и тщательной она ни была, не является гарантией от случайностей и непредвиденных происшествий. Конечно, внимательный взгляд наблюдателя мог бы, наверное, уже давно заметить, что в правом дальнем углу зала творится что-то неладное. Пока шел доклад и в особенности когда развернулись прения, какие-то очень молодые и мало кому известные люди все время о чем-то перешептывались там, явно подначивая друг друга, кашляли, сморкались, двигали креслами - одним словом, вели себя крайне неспокойно, привлекая все большее и большее внимание сначала ближайших рядов, а потом уже и тех, кто сидел в середине зала и даже почти у самых кресел для почетных гостей. Но председатель, целиком сосредоточившись на выступавших с трибуны, видимо, либо вообще упустил этот дальний угол зала из своего поля зрения, либо счел нараставший там шумок за обычное проявление человеческой невыдержанности. В общем, как уж оно там получилось, но в отношении этих молодых людей никаких своевременных мер не было принято. И, как оказалось, зря.

Нет-нет, не следует преувеличивать! В конечном итоге собрание закончилось хорошо, и цели, которые ставил перед собой инициативный комитет, были так или иначе достигнуты или почти достигнуты. И все-таки факт остается фактом: без небольшого скандала не обошлось.

Уже первый выступивший после того, как был исчерпан список заранее записавшихся ораторов, - а это был как раз один из тех молодых людей, которые так назойливо шумели в своем углу, - понес с трибуны, что называется, ни к селу ни к городу какую-то в высшей степени сомнительную чепуху относительно великодержавных тенденций в искусстве. Зал выслушал его в целом сочувственно, но, по правде . говоря, без большого энтузиазма. Потом какой-то визгливый и крайне неприятный юнец в очках вообще повел себя на трибуне как на площади, сразу же вывалив на головы собравшихся целый ворох каких-то явно анархистских лозунгов об очистительной роли искусства, о великой радости разрушения и о необходимости вышвырнуть на свалку истории весь этот старый хлам отживших свой век идей и предрассудков. "Кому сейчас, сегодня нужен Леонардо да Винчи? Кому?" - визжал он, размахивая кулаками и брызгая слюной. Этого не поддержали совсем, и председателю без особого труда удалось довольно быстро прервать его бессвязную, лихорадочную речь, впихнув ее в жесткие рамки заранее установленного собранием регламента. Третий же вдруг, ни с того ни с сего обрушился на неких не названных им по имени "современных бонз от искусства", которые, не имея на то никакого морального права по своей полной бесталанности, тем не менее якобы монополизировали сегодня весь художественный рынок и всеми средствами душат других - талантливых, но в отличие от них порядочных людей, не умеющих и не желающих жить в искусстве, полагаясь не на силу своего мастерства, а на силу своих зубов и локтей. Этот, следует признать, закончил под бурные, долго не смолкавшие аплодисменты всего зала, и председателю пришлось терпеливо и длинно звонить в свой колокольчик, чтобы наконец вновь установилась тишина. И в довершение всего, когда порядок был все же восстановлен и, казалось, можно уже было беспрепятственно переходить к следующему пункту повестки дня, из той же группы крикунов в углу вдруг громогласно, на весь зал, раздалось совершенно уж неожиданное:

- Пиросмани слово!

- Кому?! - захваченный врасплох, переспросил, не подумав, председатель, и брови его непроизвольно, сами собой поползли вверх.

Это было, конечно, его ошибкой. В ответ ему теперь уже не только в том дальнем углу, но и чуть ли не по всему залу раздалось множество других, столь же воинственных и требовательных голосов:

- Пиросмани! Пусть скажет Пиросмани! Ему слово! Мы хотим, чтобы он тоже что-нибудь сказал...

Переглянувшись с членами президиума и позвонив для порядка еще раз в колокольчик, председатель наконец беспомощно развел руками, как бы давая понять, что он вынужден подчиниться этому давлению, вернее этой странной причуде зала, и объявил:

- По просьбе присутствующих слово предоставляется господину Пиросмани, живописцу! Прошу господина Пиросмани пожаловать сюда, к трибуне для выступающих...

Медленно, опираясь на трость, Нико поднялся с кресла и, выпрямившись, оглядел замерший в напряженном ожидании зал. Прежде всего, благодарственно поклонившись и покачав отрицательно головой, он отклонил приглашение на трибуну: было видно, что он устал и, по-видимому, даже не был уверен, что до нее дойдет. Потом, помолчав немного и справившись с охватившим его волнением, он сказал - сказал тихо, глухим, слабым голосом, но так, что его слышал весь зал:

- Братья... Мне кажется... Мне кажется, что все мы сегодня говорим не о том...

Сказав, он опять замолчал - либо не имея сил больше говорить, либо, может быть, считая, что он уже сказал все. Молчание его затягивалось, но зал, включая и президиум, продолжал сидеть, не шелохнувшись и не издавая ни звука. Тогда, поняв, видимо, что все ждут от него чего-то еще, чего-то большего, чем он сказал, Нико вытер ладонью внезапно выступивший у него на лбу пот и продолжал, глядя своими темными, печальными глазами куда-то вдаль, поверх голов:

- Вы спрашиваете, братья, что нам нужно - каждому из нас. Я вам скажу что, потому что я много думал над этим... И раньше думал, и сегодня, когда сидел вот тут в углу... Братья! Посреди города, чтобы всем было близко, нам нужно построить большой деревянный дом, где бы мы могли собираться. Купим большой стол, большой самовар...

- Что? Что он говорит? Какой самовар? Это он о чем? - прошелестело по залу.

- Большой стол, большой самовар. Будем пить чай, говорить о живописи, об искусстве... Но только этого надо очень захотеть, братья... А вам... А вам всем, похоже, этого еще не хочется пока... Пока вы все говорите о другом... И боюсь, что вы еще долго будете говорить о другом...

Вполне естественно, что подобная речь не могла не вызвать по меньшей мере недоумения, а по правде сказать, и искреннего возмущения подавляющей части собравшихся. Даже некоторые из тех, кто числился в сторонниках Нико, почувствовали себя, мягко говоря, уязвленными. Особенно непонятным и даже, признаться, издевательским казался этот "большой самовар", и, судя по раздраженному гудению зала, ни президиум, ни рядовые участники собрания, конечно же, не могли признать эту речь за свидетельство серьезного отношения живописца Пиросмани к такому важному и нужному делу, которое собрало их сегодня всех вместе здесь. Но когда кое-кто из участников потребовал слова, чтобы дать отпор столь неуместному и недостойному серьезных людей фиглярничанью, оказалось, что Нико Пиросмани в зале уже нет. Он исчез, и никто не заметил, как это произошло.

Более того, никто из собравшихся больше уже никогда не видел его ни в Тифлисе, ни в каком-либо другом месте. Весной 1918 года прошел слух, что некий сердобольный человек с Молоканской улицы, кажется, сапожник, подобрал Нико в подвале какого-то дома у вокзала и привез его, уже в бессознательном состоянии, в больницу Арамянца, где тот и умер дня через два-три.

Так это или не так - проверить уже было невозможно. В такие смутные, беспокойные времена, когда все кругом рушилось и летело в тартарары, трудно было рассчитывать, что у кого-нибудь найдутся силы и желание для выяснения этого, как ни крути, в общем-то уже частного вопроса, не имевшего принципиального значения ни для судеб грузинского искусства, ни даже для творческой судьбы самого Нико. В конце концов было известно, что благодаря стараниям искренних почитателей его таланта множество картин Пиросмани удалось так или иначе сохранить для нынешних и грядущих поколений. А это, что ни говорите, было уже кое-что!

Могилу же живописца Нико Пиросманашвили ищут до сих пор.

1985

Загрузка...