Поэзия Нонна, представленная необычным для современного читателя поэтическим пересказом прозы одного из Евангелий (парафразой), скорее всего вызовет оживленный интерес. Постмодернистское мышление, не возлагающее никакой надежды на высказывание смыслов, борется со словом, доведенным до уровня логики, противопоставляя ему слово поэтическое. Нонн же, а с ним и вся древность, примиряет две формы существования текста, являя читателю удивительную гармонию смыслов, указывающую на то, что властвует над словами, логосами, — Евангелие истинного гнозиса и свершения первой любви, которая и становится последним, и предельным, знанием Божества, неведомого язычникам, стремящимся к относительности, к «тождеству лиры и лука» (сентенция Гераклита).
Эпическая форма и эпический стиховой размер гекзаметр («шестимерник») сначала были совершенно несовместимы с незамысловатым «койне» евангелистов и отождествлялись только с языческим мироощущением.
Подобное утверждение справедливо как в отношении гомеровского эпоса, поэм Гесиода, корпуса киклических поэм, так и в отношении малых эпических поэтов: Евмела, Асия, Херсия, Аристея, Креофила, Писандра, Паниасида, Херила. Последним эпическим поэтом, причисленным античными филологами к выдающимся представителям этого жанра, считается Антимах из Колофона (посл. четверть V — 1-я пол. IV в. до н. э.). Он стоял первым в ряду поздних эпиков, а Евфорион с острова Евбея (главный библиотекарь в столице Сирии Антиохии) стал завершающим звеном традиции. Таким образом, уже к середине III в. н. э. классического эпоса как живого явления, даже в форме эпиллий, очевидно, уже не существовало. В конечном счете эпос становится неотъемлемым атрибутом греческой учености — одной из составляющих системы знаний о мире и о человеке.
В 392 г. христианство провозглашается официальной религией Римской империи, и это, безусловно, вызывает к жизни необычные литературные формы, когда эпос и, возможно, трагедия[1] наполняются христианским содержанием. Один из главных сохранившихся образцов, единственный в своем роде «новозаветный эпос», появился в Египте, где до VI в. включительно сохранялось еще очень значительное влияние язычества. Так, храм Исиды в Филе действовал до 535 г., пока по приказу Юстиниана не был переустроен в христианский храм. А в столице Египта продолжала жить своей замкнутой жизнью философская школа неоплатоников: Аммоний Александрийский, которому один из позднейших переписчиков «Деяний Иисуса» присваивает авторство поэтического пересказа Евангелия от Иоанна, руководил собственным училищем вплоть до 20-х гг. VI в.
Именно здесь, в Египте, в городе Панополь (егип. Ипу, копт. Шмин, Хмим) и появился на свет поэт Нонн, предполагаемый автор публикуемой нами евангельской парафразы, которая в настоящем издании названа «Деяниями Иисуса». Написал он свою поэму примерно в 1-й половине V в. н. э., очевидно незадолго до Халкидонского собора и смерти апы Шенуте[2] (оба события произошли в 451 г.), во времена правления императора Феодосия II.
В традиционный «корпус» произведений Нонна Панополитанского входит также огромная (более 22 000 строф) поэма под названием «Дионисиака́» («Деяния Диониса»), посвященная языческому богу вина и виноделия.
Имя Нонн было распространено среди членов сирийской диаспоры Египта, и будущий поэт мог, вероятно, родиться в семье богатого переселенца-метанаста, в маленьком шумном квартале оживленного торгового города Хмим, славившегося своим красочным текстилем.
Науки Нонн постигал в шумной и многолюдной Александрии. Этот мегаполис с его сильной неоплатонической школой продолжал сохранять неотразимое очарование для интеллектуалов, приверженных неизбежно увядающей языческой культуре. Стремление к культурно-религиозной эклектике явилось характерным мировоззренческим признаком тогдашней коптской элиты, включавшей в себя греков, сирийцев, евреев, римлян.
Был ли автор поэмы о Христе таким же интеллектуалом двух «лагерей» учености (языческого и христианского), как другие его современники: Клавдиан, Паллад, Авсоний, Драконций, Сидоний Аполлинарий, газские поэты?
Вполне возможно. Но яркость поэтических образов в публикуемой нами парафразе Евангелия от Иоанна заставляет задуматься о глубоком религиозном чувстве, стремлении внутренне снова пережить священную историю и священные деяния «пребывающего вне времени», «неуловимого»[3] Христа.
У образованного современника Нонна, прочитавшего «Деяния Диониса», эпитет «неуловимый», встречающийся в «Деяниях Иисуса», мог ассоциироваться с образом Зевса, Гермеса или даже «неуловимого лучника» Эрота, что не мешало ему осознавать богословскую весомость эпитета: образ недостижимости, неприступности божественного Логоса, самой сокровенности сущности Божества.
Поэма «Деяния Иисуса» не была изящным поэтико-риторическим упражнением, свойственным «изощренно-декадентской» александрийской словесности, она являла себя как пламенная проповедь христианства, смущающая слух и сердца языческих ученых-витий, смущающая своей доходчивостью, иллюзией эпической формы (само словосочетание «христианский эпос» — искусственно!). Поэма позволяла не только усваивать знания об искусстве поэзии прошлого и «мифологически» толковать Евангелие, но приблизиться, насколько это возможно смертному, к самому откровению: почувствовать веяние благодати, незримые вихри Святого Духа, сметающие на своем пути всякую двусмысленность.
Но вернемся к «Деяниям Диониса». То, что эта поэма (как и «Деяния Иисуса») является эпосом, — всего лишь иллюзия читающего. Поэт создал ее, преобразовав эллинистический роман в монолит огромного по масштабам «культового» эпоса. Любовные эпатирующие похождения Диониса в стиле экшн стали в языческом Египте бестселлером.
Дионис (Вакх), сокрытый под именами Сабазия, Сераписа, Осириса, Митры, Адониса, Амона, — божество мистического опьянения, экстаза, чар «свободной любви», магии, мрачного эроса и предсмертной агонии — почитался последними поколениями язычников Египта и часто олицетворялся ими с Христом, поэтому современники Нонна могли свободно сравнивать две его поэмы, языческую и христианскую. Образность поэмы «Деяния Диониса», откровенно воспевающей оргии языческого мира и отличающейся эпической тяжеловесностью, лексической вычурностью и эклектичностью александрийской дидактической традиции, повлияла на поэтику «Деяний Иисуса».
Языческая культура в V в. еще не окончательно превратилась в материал для схолиастов-комментаторов и философов, так что даже отношение к Гомеру не было полностью обусловлено вкусами интеллектуальной элиты. Во всяком случае использование гомеровских текстов и гомеровского лексикона выполняло скорее экзорнативную (украшающую) или экзегетическую (толковательную), нежели формально-описательную функцию. «Корпус» Гомера стал в христианском мире предметом филологической систематизации и ученого комментирования значительно позже, что особенно ярко проявилось в деятельности Евстафия Катафлора, архиепископа Фессалоник (XII в.)[4]. Что же касается Нонна, то именно его стремление, вполне соответствовавшее духу времени, но более влекущее к красоте интерпретации текста Иоанна Богослова, нежели к научной упорядоченности экзегетического аппарата, явилось причиной того, что «Деяния Иисуса» написаны гекзаметром и что в поэме достаточно часто используется гомеровская лексика. К примеру, гомеровский образ «увядающего пламени»[5], возникший на страницах «Илиады» при описании приготовления трапезы Автомедоном, Ахиллом и Патроклом, созвучен с образом робкого пламени, у которого грелся Петр в ночь плачевного отречения от Учителя[6]. Из этого видно, что лексическая пестрота позднего эллинизма не заслонила, а эффектно подчеркнула недоступную и возвышенную красоту нового мира Христа, за пять веков до того описанную Его любимым учеником, евангелистом Иоанном.
При сопоставительном анализе двух, казалось бы, антагоничных поэм Нонна, «Деяний Диониса» и «Деяний Иисуса», становится очевидной многогранность их поэтики (язычник и христианин свободно могли проводить параллели между двумя поэтическими текстами, конструируя синтетическую аллегорезу).
Обратимся к 11-й песне парафразы Евангелия от Иоанна и к 48-й песне «Деяний Диониса». «Крепка, как смерть, любовь», — написано в Песнях Песней[7]: Лазарь бичуем на ложе смертельным недугом горячки[8], бродящий по горам Вакх бичуем влечением к «прохладному дуновению» — прекрасной деве Авре[9]. Лазарь терзаем «пожирающей члены» болезнью[10], подобно несчастной Ио, гонимой по ионийским зыбям «пожирающим члены» слепнем Геры[11]. Лазарь назван «близким к смерти», точнее, «любимцем смерти». В «Деяниях Диониса» «близким к смерти»[12] именуется возлюбленный Вакха молодой Ампелос.
Вакху было знамение, в котором неуязвимый для всех животных юноша, явленный в виде пугливого оленя, гибнет от рогатого змея, сбрасывающего его в пропасть. Но Дионис, оплакивая свою любовь, смеется сквозь слезы, так как знает, что Ампелос («виноградная лоза») станет после смерти радостью людей и богов, воскреснув в виде хмельного побега, веселящего сердце смертных:
Ампелос, скорбь дотоле бесскорбного Диониса,
Должен ты, как только грозди медовые в лозах созреют,
Завоевать все четыре стороны света весельем,
Шествием и возлиянием радостному Дионису!
Плакал Вакх, чтобы на свете не плакали люди![13]
Язычник мог сравнить любимого Иисусом Лазаря с Ампелосом: воскресает Лазарь, воскресает и Ампелос. Радуется Дионис, радуется и Христос[14]. Ампелоса воскрешает Дионису мойра Атропос, Лазаря — Сам Христос, при этом скорбь Богочеловека не так безысходна, как Вакхова скорбь, ведь смерть для Него всего лишь «сон». Игра со смыслами и возможность различных толкований были неотъемлемой чертой александрийского сообщества интеллектуалов, чертой вообще всей эллинской учености — до и после Нонна.
В условиях характерной для всей византийской литературы двойственности, когда традиция налагала отпечаток на все новое, провоцируя возникновение причудливейших сочетаний архаики и тогдашнего «модерна», димотики (народного, разговорного языка) и вычурной риторики, жанр парафразы или метафразы — т. е. переложения, перенесения из одной жанровой плоскости (роман, проза, философский трактат) в другую (эпос, философский диалог[15]) и наоборот — становится чрезвычайно популярен.
Это особенно характерно для ранневизантийской литературы, что связано с желанием ученой элиты заменять простое сложным (чтобы остаться сопричастным традиции, за которой — лучшие образцы древности), когда форма выбирается не по соответствию теме, а по контрарности оной, когда канонический священный текст Евангелия превращается в нетрадиционную форму эпоса.
Парафразы делились на грамматические и риторические. К грамматическим можно отнести, например, прозаические парафразы Гомера (I–V вв.). К риторическим — липограмматическую «Одиссею» Трифиодора, ямбические парафразы Феокрита, написанные Марианом Сирийцем (VI в.), гекзаметрическую парафразу Псалмов Давидовых, приписываемую Аполлинарию Лаодикийскому, «Омирокентоны» царицы Евдокии. К этому роду парафраз обычно причисляют и «Деяния Иисуса», но в отличие от произведений Евдокии и Аполлинария, которые строго придерживались образца, парафраза Нонна, являясь своеобразной «промежуточной ступенью» между литературной парафразой и риторико-стилистическими упражнениями, отличается своей оригинальностью. Она представляет собой не только расширение границ евангельского текста, но и его интерпретацию посредством экфрастического (описательного) «разрастания», развития символики, тщательного выбора эпитетов, отступления от образца[16], разнообразных литературных аллюзий и отсылок.
Относительно языка поэмы складывается впечатление, что Нонн сознательно избегал общей манеры грамматиков, лексикографов, составителей глосс и схолиастов своей эпохи: он старался не только украсить сдержанный евангельский стиль всевозможными «риторическими узорами», но при этом еще и не отступить от духа и буквы Писания. Вычурность лексики Нонна не стремится вовсе вытеснить бесхитростное койне, как это было у других авторов парафраз (например, в «Переложении Псалмов» Аполлинария Лаодикийского), но дает дополнительные описания, яркие содержательные иллюстрации к тексту Иоанна Богослова.
Нонн (в лучших традициях Климента Александрийского!) проявляет себя и как апологет, и как учитель христиан, показывая наиболее образованным из них, какого совершенства может достичь их литература: ведь христианской словесности изначально вредила стилистическая «небрежность», а потому столь важно усвоить сложные правила грамматики, просодики и метрики — и, если возможно, превзойти язычников.
Нонн писал «Парафразу» при александрийских патриархах Диоскоре (444–451) или Протерии (451–457), когда Церковь и государство были охвачены еретическими учениями Нестория и Евтихия. Полемизируя в своей поэме с учеными еретиками при помощи «модных», так сказать, средств, блистательной интеллектуальной роскоши — архаизирующего эллинизма, — Нонн выступает как апологет правой веры, и это отражено в богословской интерпретации Пролога Евангелия от Иоанна[17]. Изысканность словаря и неудержимое сверкание грамматических сопряжений придавало речи Нонна невероятную по силе убедительность: слова «сына грома» Иоанна заструились в мелодичных гекзаметрах, выносящих читателя и слушателя стремительными потоками освежающего ливня познания к неслыханному откровению.
Христианская поэзия эллинов всегда носила на себе отпечаток античной дидактической учености и стремления к архаизации: современник Нонна, епископ Птолемаиды Синесий из Кирены (ум. 413), писал гимны Богу на дорийском диалекте, пользовался анакреонтическим стихотворным метром:
На дорийский лад на струнах,
Что скрепляет слоновая кость,
Запою я звучный напев
В честь Твою, бессмертный, святой,
Многославнейшей Девы Сын![18]
Предлагая богословскую интерпретацию Первоисточника с помощью самых изысканных приемов риторики, Нонн соотносил свое толкование Четвертого Евангелия с богословскими пристрастиями патриарха Диоскора, вслед за святым Кириллом Александрийским ревностно защищавшего православное учение, но невольно склонявшегося на сторону монофизитов, что и привело в 451 г. к неприятию любой монофизитской и около-монофизитской позиции на Халкидонском соборе: после этого рубежа всякое «александрийское» символическое толкование стало «опасным». Подобные обстоятельства не способствовали распространению списков «Деяний Иисуса» и сделали памятник «библиографической редкостью» вплоть до зрелого Средневековья и Ренессанса.
В настоящем издании текст «Парафразы» сопровождается текстом Евангелия от Иоанна, что не только канонически оправдано[19] и восходит к традиции ранних издателей (Франц Нансий издавал «Парафразу» вместе с евангельским текстом[20]), но и призвано свидетельствовать о том, что автор «Деяний Иисуса» все же толкователь, герменевт, экзегет Евангельского текста, изложению которого он следует по большей части неукоснительно, прибегая к вольностям и амплификации только при описании самых ярких и трагичных эпизодов, как, например, распятие Иисуса[21].
Тем не менее поэт всегда остается поэтом, прибегая к смелым решениям: Понтий Пилат живописуется им как гуманный, благородный римский гражданин, а иудеи со своим первосвященником Анной чуть ли не как стадо лохматых и коварных сатиров.
У Иоанна Богослова солдаты, окружившие Иисуса в ночной тиши Гефсиманского сада, лишь вопрошают Спасителя, у Нонна — грозно трясут щитами, ожидая острого как меч ответа Богочеловека[22]. И все это за счет стилистики — использования гомеровской лексики и искусственных эпических новообразований александрийцев или самого Нонна «под Гомера».
Поэт из Хмима как интерпретатор Иоанна Богослова характеризует себя более всего чрезмерностью, избытком определений: только в 18-й песне насчитывается 236 эпитетов, тогда как в соответствующем Евангельском тексте их — всего три!
Введенные в заблуждение близостью к языку гомеровского и александрийского эпоса[23], читатели часто принимают все эти эпитеты за внешнюю мишуру, формальную дань язычеству, диктуемую правилами риторического расширения. Но эта пестрота — не дешевые побрякушки, а драгоценные камни смыслов, образующие одно целое толковательных, изобразительных и экзорнативных (украшающих) эпитетов. Последние почти все без исключения характеризуют врагов Христа, придавая особую драматичность описываемым событиям.
Нонн был настоящим «коллекционером» эпитетов, поэтому в плане содержания такое изобилие требовало от поэта постоянного поиска максимальной выразительности и глубокого проникновения в значения слов.
И тем не менее, несмотря на то, что вторичность поэмы Нонна по отношению к Евангелию от Иоанна очевидна, оправданием появления единственного в своем роде христианского эпоса «Деяния Иисуса» служит он сам, являясь самоценным художественным произведением, соединяющим иудеохристианскую поэтическую традицию с богатой гомеровской и александрийской, с неоплатонизмом языческой культурной элиты.
Смиряющийся перед сверканием откровений Евангелия любимого ученика Христа, жречески-витиеватый и страстный голос Нонна продолжает жечь и светить пламенем живой личной веры в незыблемость «свершений и дел Иисуса»[24].
Д. А. Поспелов