Моей матери
Если по-честному охота слушать, для начала вам, наверно, подавай, где я родился и что за погань у меня творилась в детстве, чего предки делали и всяко-разно, пока не заимели меня, да прочую Дэвид-Копперфилдову[1] херню, только не в жилу мне про все это трындеть, сказать вам правду. Во-первых, достало, во-вторых, предков бы по две кондрашки хватило, если б я стал про них чего-нибудь личное излагать. Они насчет такого чувствительные, особенно штрик. Не, они нормальные всяко-разно, я ничего не хочу сказать, но чувствительные, как не знаю что. А кроме того, так я вам и выложил всю автобиографию, ага. Я вам только про безумное расскажу, что со мной случилось на прошлое Рождество, перед тем как меня шарахнуло и пришлось отвалить сюда расслабляться. То есть это я и Д. Б. рассказывал, а он мне брательник всяко-разно. Живет в Голливуде. От этих своясей недалеко – считай, каждые выходные в гости ко мне приезжает. И домой меня отвезет, когда я, наверно, туда через месяц поеду. Он только что «ягуар» себе прикупил. Английская хрень такая, двести миль в час выжимает. Выкатил за него аж четыре штуки. У него теперь гро́шей много. А раньше вот не было. Раньше он обычный писатель был, когда жил дома. Сочинил уматную книжку рассказов – «Тайная золотая рыбка» называется, если не слыхали про него. Лучший рассказ там – эта «Золотая рыбка» и есть. Про пацана, который никому свою золотую рыбку не показывал, потому что он ее на свои деньги купил. Я чуть не сдох. А теперь он в Голливуде, Д. Б. то есть, – собой торгует. Кино это я просто ненавижу – как мало что. Про кино вы мне лучше и не заикайтесь.
Я вот откуда начну – с того дня, когда свалил из подготовишки Пенси. Это такая школа в Эйджерстауне, Пенсильвания. Слыхали, наверно. Ну, рекламу точняк видали. Они ее в тыще журналов ляпают – там еще всегда какой-нибудь ферт на лошади через забор прыгает. С понтом, в Пенси мы только в поло и играем. Я там даже вокру́гени одной лошади вообще не видал. А под фертом на лошади всегда написано: «С 1888 года мы лепим из мальчиков великолепных здравомыслящих юношей». Это для лохов. Ни шиша в Пенси не лепят, такая же школа, как другие. И никого великолепного или здравомыслящего я там тоже не встречал. Ну, может, парочку. И то много. Да и те, наверно, до школы такими были.
Короче, в ту субботу был футбол с Саксон-Холлом. В Пенси играть с Саксон-Холлом – всегда кипиш. Последний матч года, и если Пенси не выиграет, прям хоть в петлю. Помню, часа в три стою аж на самой вершине Томсен-хилла, возле этой долбанутой пушки, что в Американской революции бабахала всяко-разно. Оттуда стадион хорошо видать, и как обе команды по всему полю месятся. Трибуны разглядишь не сильно, зато как орут – слышно, со стороны Пенси зашибись хай стоит, потому что туда вся школа, считай, вывалила, но без меня, а от Саксон-Холла – совсем сопливо и хило, потому что гости поля почти никого с собой вообще не привезли.
Девчонок на футболе почти не бывает. Подружек водить разрешается только старшим. В общем, жуткая школа, как ни посмотри. Мне-то в жиляк, если хоть иногда девчонок видно, пускай они там чешутся, сморкаются, или хоть пускай хихикают, или еще как-то. Эта Селма Тёрмер – она директорская дочка – на футбол вполне себе часто ходила, только по таким, как она, сохнуть как-то не очень. Но ничего девка, путёвая. Я как-то с ней сидел в автобусе из Эйджерстауна, и мы чуток даже потрепались. Мне понравилась. Шнобель у нее дай боже, ногти все обкусанные, и кровь от заусенцев запеклась, а лифчик с подкладкой и топорщится во все стороны, но ее все равно как-то жалко. А мне в ней понравилось, что она не лепит тебе всякий навоз, мол, какой у нее штрик четкий. Наверно, сама знает, что он дутый халдей.
А на верхушке Томсена я стоял и на игру не пошел вот почему – я только что вернулся из Нью-Йорка с командой по фехтованию. Я, нафиг, заведовал фехтовальной командой. Не хрен собачий. Утром мы поехали в Нью-Йорк на турнир со школой Макбёрни. Только никакого турнира у нас не было. Я, нафиг, забыл все рапиры и прочее в метро. Но я тут не сильно крайний. Там же все время вставать надо было – на карту глядеть, чтоб не проехали. В общем, в Пенси мы вернулись где-то в полтретьего, а не к ужину. Бойкот такой от целой команды всю обратную дорогу в поезде. Даже смешно местами.
А еще футбол смотреть я не стал потому, что шел попрощаться с этим Спенсером, он у меня историю вел. Спенсер свалился с гриппом, и я прикинул, что, наверно, до рождественских каникул его не увижу. А он мне записку написал, дескать, хочет встретиться, пока я домой не уехал. Знал, что в Пенси я больше не вернусь.
Про это я забыл сказать. Меня вышибли. После каникул я и не должен был возвращаться, потому что провалил четыре предмета, не брался за ум и всяко-разно. Меня неоднократно предупреждали, чтоб я взялся за ум, особенно в середине семестра, когда предки являлись на беседу с этим Тёрмером, но я не брался. Вот и выперли. Из Пенси частенько вышибают. Там очень хорошая академическая успеваемость. Куда деваться.
В общем, декабрь и всяко-разно, колотун, как у ведьмы за пазухой, особенно на верхушке этого дурацкого холма. А на мне только двусторонняя куртейка и никаких ни перчаток, ничего. За неделю до этого у меня сперли верблюжье пальто прямо из комнаты, а в кармане были перчатки на меху и всяко-разно. В Пенси жуликов пруд пруди. Многие из таких богатеньких семей приезжают, а все равно жулья полно. Чем дороже школа, тем больше в ней жуликов, точно вам говорю. Ладно, стою рядом с долбанутой пушкой, гляжу вниз, где футбол идет, а жопа подмерзает. Только футбол я, в общем, не очень смотрел. Я чего там валандался – я, с понтом, хотел попрощаться. Ну то есть я и раньше сваливал – и из школ, и так, что даже не дорубал, сваливаю или нет. Терпеть не могу. Да наплевать, сопли там на прощанье или вопли, но, когда я сваливаю, мне надознать, что я сваливаю. Иначе еще хуже.
Мне повезло. Я вдруг подумал такое, от чего мне сразу стало ясно, что меня, нафиг, тут больше нет. Вспомнил, как где-то в октябре мы с Робертом Тихнером и Полом Кэмблом мячик пинали перед главным корпусом. Они путёвые парни, особенно Тихнер. Время как раз к ужину, почти стемнело, а мы всё пинаем. А темнеет, мяча нам уже почти и невидно, только бросать не хочется. Но пришлось. Из окна главного корпуса этот биолог высунулся, мистер Замбези, и велел нам в общагу двигать, готовиться на ужин. Вот когда у меня получается такую хренотень вспомнить, прощание выходит, если надо, – считай, почти всегда. И как только получилось, я развернулся и дернул вниз по другому склону, к дому этого Спенсера. Он жил не на территории. На авеню Энтони Уэйна[2].
Я добежал аж до главных ворот, а там притормозил на секундочку, дух перевести. Дыхалка у меня слабая, если по-честному. С одной стороны, я дымлю как паровоз – то есть дымил. Заставили бросить. А с другой, за последний год явырос на шесть с половиной дюймов. Потому и ТБ, считай, подхватил, и сюда приперся – все эти анализы сдавать и прочую херню. Но вообще-то я здоровый.
Ладно, я отдышался и рванул через Трассу 204. А она вся обледенела, как не знаю что, и я там чуть не грохнулся. Фиг вообще знает, зачем бежал – наверно, просто хотелось. А за дорогой вдруг понял, что как бы исчезаю. День вообще долбанутый, неслабая холодрыга, никакого ни солнца, ничего, и как дорогу перейдешь – такое чувство, будто исчез.
В общем, ух как я жал на звонок, когда до этого Спенсера добрался. Весь заледенел. Уши болят, а пальцы почти и не шевелятся.
– Давай, давай, – говорю вслух; ну, почти, – открой же мне кто-нибудьдверь.
Наконец эта миссис Спенсер открыла. У них ни горничной не было, никак, двери они всегда сами открывали. Грошей у них немного.
– Холден! – говорит миссис Спенсер. – Как приятно тебя видеть! Заходи же, дорогой мой! Ты до смерти замерз?
Наверно, она мне обрадовалась. Я ей нравился. Или мне так кажется.
Ух как я рванул внутрь.
– Вы как, миссис Спенсер? – спрашиваю. – Как мистер Спенсер?
– Давай мне куртку, дорогой мой, – отвечает она. Не расслышала, как я про мистера Спенсера спросил. Она как бы глуховата.
Повесила мою куртку в платяной шкаф, а я, с понтом, волосы пятерней себе пригладил. Я часто стригусь под ежик, причесывать там особо нечего.
– Как у вас дела, миссис Спенсер? – снова говорю я, только громче, чтоб услышала.
– Дела превосходно, Холден. – Она закрыла дверцу шкафа. – А как утебя? – И по тому, как она это спросила, я понял: этот Спенсер ей рассказал, что меня выперли.
– Отлично, – говорю. – Как мистер Спенсер? Одолел уже свой грипп?
– Одолел! Холден, да он ведет себя, как совершенный… Я даже не знаю,что… Он у себя, дорогой мой. Ступай прямо к нему.
У них у каждого по своей комнате всяко-разно. Им обоим где-то под семьдесят, а то и за. Но им в жизни много чего зашибись – хоть у них и выходит как-то несуразно. Я знаю, погано так говорить, но я не хотел погано. Я в смысле, что об этом Спенсере нормально так много думал, а если думать о немслишком много, непонятно, за каким хреном он вообще живет на свете. Ну то есть: весь скрюченный, осанки никакой, и если на уроке роняет мел у доски, кому-нибудь из первого ряда приходится вставать и ему поднимать. Жуть, по-моему. Но если думать о нем не слишком, а просто, выходит, что ему, в общем, в жилу. Например, как-то в воскресенье мы с парнями заходили к ним на горячий шоколад, он нам показал старое индейское одеяло, все тертое – они с миссис Спенсер купили его у какого-то навахо в Йеллоустоунском парке. И по всему видать: этому Спенсеру покупать одеяло было зашибись. Я вот как раз о чем. Такое старичье, как Спенсер, – и ему зашибись покупать одеяло.
Дверь к нему была открыта, но я как бы все равно постучал – из вежливости и всяко-разно. Я видел, где он сидит. Сидел он в большом кожаном кресле, весь завернутый в это самое одеяло. Поднял голову, когда я постучал.
– Кто там? – орет. – Колфилд? Заходи, мальчик мой.
Если не на уроке, он всегда орет. Иногда действует на нервы.
Едва я вошел, так сразу и пожалел, что вообще приперся. Он читал «Атлантик Мансли», везде валяются пилюли и лекарства, и все воняет «Виксом» – каплями в нос. Вполне себе тоска. Мне больные вообще не очень в струю. А еще тоскливей от того, что этот Спенсер сидел в халате, таком убогом и обтерханном, будто родился прямо в нем или как-то. Не сильно-то и в жилу смотреть на старичье в пижамах и халатах. Эти груди вечно трясутся. И ноги. У старичья на пляже и везде ноги всегда такие белые и лысые.
– Здрасьте, сэр, – говорю. – Я получил вашу записку. Большое спасибо. – Он же написал мне, чтоб я зашел попрощаться до каникул, раз я больше не вернусь. – Не надо было, чего вы? Я бы все равно зашел.
– Садись сюда, мальчик мой, – говорит этот Спенсер. В смысле – на кровать.
Я сел.
– Как ваш грипп, сэр?
– Мальчик мой, да будь мне получше, врача вызывать надо было б. – Тут он развеселился. Закудахтал как ненормальный. Потом наконец взял себя в руки и говорит: – А почему ты не на стадионе? Мне казалось, сегодня главный матч.
– Ну да. Я там был. Только я из Нью-Йорка только что приехал с фехтовальной командой, – говорю. Ух у него кровать – как камень.
Тут он стал серьезный, как не знаю что. Я так и думал.
– Так ты, значит, нас покидаешь? – говорит.
– Да, сэр. Наверно.
Он давай себе кивать. Так никто никогда столько не кивает, как этот Спенсер. И никогда не знаешь, он столько кивает оттого, что всяко-разно думает, или просто потому, что путёвый такой дед, который жопу от локтя не отличит.
– И что тебе сказал доктор Тёрмер, мальчик мой? Я так понимаю, у вас с ним была беседа.
– Была. Еще какая. Часа два, наверно, у него в кабинете.
– И что он тебе сказал?
– Ой… ну, что Жизнь – игра и всяко-разно. И как играть в нее надо по правилам. Не, он нормально так излагал. Ни заводился, ничего. Только трындел, что Жизнь – игра, всяко-разно. Ну, в общем.
– Жизнь иесть игра, мальчик мой. Жизнь и есть игра, в которую играют по правилам.
– Да, сэр. Это я знаю. Знаю.
Хрен там игра. Аж два раза. Если ты на той стороне, где всякие ферты, тогда, конечно, игра – тут уж куда деваться. А если надругую сторону попадешь, где нет никаких фертов, так в чем же тут игра? Ни в чем. Никакой игры.
– Доктор Тёрмер уже написал твоим родителям? – спрашивает этот Спенсер.
– Сказал, в понедельник напишет.
– А ты сам им сообщал?
– Нет, сэр, ничего я им не сообщал, потому что в среду вечером я уже домой приеду и, наверно, их увижу.
– И как, ты считаешь, они воспримут это известие?
– Ну… наверно, вполне себе разозлятся, – говорю. – Да еще как. Это ж у меня где-то четвертая школа. – Я покачал головой. Ею я неслабо много качаю. – Ух! – говорю. «Ух» я тоже неслабо много говорю. С одной стороны, у меня паршивый словарный запас, а с другой – потому, что иногда я веду себя слишком молодо для своих лет. Тогда мне было шестнадцать, теперь семнадцать, а веду я иногда себя так, будто мне тринадцать. Это вообще-то умора, потому что во мне шесть футов и два с половиной дюйма, и я уже седеть начал. По-честному. На голове у меня с одной стороны – справа – просто мильон седых волос. У меня они с тех пор, как я совсем мелкий был. Но я все равно иногда себя веду так, словно мне лет двенадцать. Это все говорят, особенно мой штрик. С одной стороны, так и есть, только несовсем. Часто думают, будто что-то совсем бывает. Мне надристать, вот только достает иногда, если мне говорят, чтоб вел себя как полагается. Иногда я веду себя старше, по-честному, только этого не замечают. Люди никогда ни шиша не замечают.
Этот Спенсер снова давай кивать. И в носу ковыряться. Сделал вид, будто пощипывает, а сам большой палец засунул. Наверно, решил, что можно, раз в комнате только я. Да мненаплевать, только смотреть, как кто-нибудь в носу ковыряется, будь здоров отвратительно.
Потом говорит:
– Мне выпала честь познакомиться с твоими матерью и папой, когда они пару недель назад приезжали на беседу с доктором Тёрмером. Они славные люди.
– Да, ничего. Нормальные такие.
Славные. Вот еще какое слово я по-честному ненавижу. Фуфло. Как услышу, блевать тянет.
Тут вдруг этот Спенсер сел с таким видом, будто ему есть мне что сказать – очень хорошего, очень острого, как кнопка. Выпрямился в кресле и, с понтом, поерзал. Но – ложная тревога. Он только «Атлантик Мансли» с колен убрал и попробовал кинуть на кровать, рядом со мной. Но не докинул. До кровати пара дюймов, а все равно промазал. Я встал, подобрал и положил на кровать. И вдруг мне захотелось нафиг оттуда свалить. Я уже чувствовал – светит неслабая нотация. Оно бы, может, и ничего, да только мне совсем не в жилу слушать нотацию, нюхать закапку в нос, смотреть на этого Спенсера в пижаме и халате – и все одновременно. Как-то перебор.
Ну и началось, в общем.
– Что с тобой такое, мальчик мой? – говорит этот Спенсер. Вполне себе жестко так говорит – обычно он так не разговаривает. – Ты сколько предметов сдавал в этом семестре?
– Пять, сэр.
– Пять. А сколько завалил?
– Четыре. – Я немножко поерзал жопой на кровати. На таких твердых мне сидеть еще не доводилось. – Английский я сдал нормально, – говорю, – потому что всяких «Беовульфов» и «Лорд Рэндэл, мой сын»[3] мы в Вутоне проходили. Ну, то есть по английскому почти ничего делать и не надо было, только сочинения писать время от времени.
Он меня даже не слушал. Он вообще почти не слушает, когда ему что-то говоришь.
– Я провалил тебя по истории, потому что ты совсем ничего не знаешь.
– Я знаю, сэр. Ух как я знаю. Вы тут ни при чем.
– Совсем ничего, – повторяет он. От такого рехнуться можно. Когда вот так повторяют что-нибудь, в чем ты ужепризнался. А он – и в третий раз: – Совершенно ничего. Сомневаюсь, что ты хоть раз за семестр учебник открывал. Открывал? Скажи честно, мальчик мой.
– Ну, вроде как пару раз проглядывал, – отвечаю. Мне его жалко стало. Совсем спятил на своей истории.
– Проглядывал, значит, а? – говорит он, очень так язвительно. – Твоя… э-э,экзаменационная работа лежит вон там, у меня на шифоньерке. Сверху стопки. Принеси ее мне, будь добр.
Очень грязный трюк, но я сходил и принес – ни выбора не было, ничего. И снова сел на его цементную кровать. Ух, вы и представить себе не можете, как я жалел уже, что вообще к нему зашел.
Он держал мою работу, словно какашку или как-то.
– Древний Египет мы проходили с 4 ноября по 2 декабря, – говорит. – Тысам выбрал его для экзаменационного сочинения на вольную тему. Хочешь послушать, что ты имел о нем сказать?
– Нет, сэр, не очень, – отвечаю.
Но он все равно прочитал. Учителя же не остановишь, если ему чего в голову взбредет.Прет, и все.
Египтяне были древней нацией белых людей, которые жили в одной из северных частей Африки. Последняя, как всем нам известно, – крупнейший континент Восточного полушария.
Пришлось сидеть ислушать всю эту херню. Грязный трюк, точно вам говорю.
Нам сегодня египтяне очень интересны по разным причинам. Современной науке по-прежнему хочется знать, какие тайные компоненты египтяне подмешивали, когда заворачивали покойников так, чтобы лица у них не гнили бесчисленные века. Эта интересная загадка по-прежнему ставит в тупик современную науку в двадцатом веке.
Он умолк и отложил мою работу. Я уже начал его вроде как ненавидеть.
– Твое, скажем так, сочинение на этом заканчивается, – говорит он тоже очень язвительно. И не ожидаешь, что такой дедан окажется всяко-разно язвой. – Однако ты внизу страницы приписал мне маленькое послание.
– Я помню, – говорю. Сказал быстро, чтоб он не успел прочесть вслух иэто. Но его ж не остановишь. Запустился, что твой фейерверк.
Уважаемый мистер Спенсер [вслух прочел он]. Про египтян я больше ничего не знаю. По-моему, они меня не очень интересуют, хотя уроки у Вас очень увлекательные. Но я не против, чтобы Вы меня провалили, потому что я вообще все остальное заваливаю, кроме английского. С уважением, Ваш Холден Колфилд.
Он опустил мою, нафиг, работу и посмотрел на меня так, словно только что раздраконил меня в пинг-понг всяко-разно. Я его, наверно, никогда не прощу, что он прочел эту херню вслух. Если бон ее написал, я бы не стал ему читать, по-честному. Я вообще эту хренову записку ему написал, чтоб он не мучился, когда меня провалит.
– Мальчик мой, ты коришь меня за то, что я тебя провалил? – спрашивает он.
– Нет, сэр! Конечно, нет, – говорю. Хоть бы он перестал, нафиг, звать меня «мальчик мой» все время.
Закончив, он попробовал метнуть мою работу на кровать. Только опять, само собой, промазал. Мне снова пришлось вставать, подбирать ее и класть на «Атлантик Мансли». Достаетужас, когда надо это делать каждые две минуты.
– Как бы ты поступил на моем месте? – спрашивает он. – Скажи мне честно, мальчик мой?
Ну чего, видно же: ему вполне себе паршиво от того, что меня провалил. Поэтому я немного туфты ему погонял. Сказал, что я настоящая дубина, и всякую такую хреноту. Что на его месте я поступил бы точно так же, а большинству и невдомек, как трудно быть учителем. Такую вот фигню. Туфта проверенная.
Но вот умора – пока ему гонял все это, думал я вроде как о чем-то совсем другом. Живу я в Нью-Йорке, и думал я о пруде в Центральном парке, возле Южной Сентрал-Парк. Интересно, замерзнет он, когда я домой приеду, и если да, куда денутся утки? Интересно, куда вообще утки деваются, когда пруд весь перемерзает. Может, приезжает кто-нибудь на грузовике и забирает их в зоосад или как-то. А может, просто улетают.
Но мне везет. То есть я могу этому Спенсеру гонять туфту и в то же время думать про уток. Умора. Когда с учителем говоришь, напрягаться и думать, в общем, не надо. И вдруг – гоню я, а он меня перебивает. Он же всегда перебивает.
– А тебе-токаково, мальчик мой? Вот что мне очень интересно знать. Очень интересно.
– В смысле – насчет выпуля из Пенси и всяко-разно? – говорю. Хоть бы он грудь эту свою вислую прикрыл. Не очень красивое зрелище.
– Если не ошибаюсь, у тебя были какие-то трудности и в Вутоне, и в Элктон-Хиллз. – Он это не просто язвительно сказал, а еще и как-то погано.
– В Элктон-Хиллз у меня особых трудностей не было, – говорю я. – Я там не провалил ничего, никак. Я вроде как бросил, сам.
– Почему, могу я спросить?
– Почему? Ой, это долгая история, сэр. То есть ничего себе запутанная такая. – Не пускаться же мне с ним во все это, еще чего. Он бы все равно ни шиша не понял. Да и вообще не его это дело. Главная причина, почему я свалил из Элктон-Хиллз: меня там окружало сплошь фуфло. Вот и все. Из всех щелей оно там, нафиг, лезло. Взять директора, мистера Хааса, – фуфловее гада я в жизни не встречал. В десять раз хуже этого Тёрмера. По воскресеньям, к примеру, этот Хаас расхаживал и жал руки всем штрикам, что в школу приезжали. Само обаяние, как я не знаю что, куда деваться. Если только у какого-нибудь пацана эти штрики не с каким-нибудь прибабахом. Вы б видели, как он с предками моего соседа по комнате обошелся. В смысле, если у пацана штруня какая-нибудь толстая, или на вид фофанская, или еще как-то, а штрик такие костюмы носит со здоровыми плечами и фофанские черно-белые ботинки, этот Хаас только руку им жал да улыбался фуфлово, а потом шел и, может, полчаса трындел с чьими-нибудь другими предками. Я такую хренотень терпеть не могу. Хоть на стену лезь. Меня так пришибает, что я как с цепи срываюсь. Я Элктон-Хиллз, нафиг, ненавидел.
Этот Спенсер у меня еще чего-то спросил, но я не расслышал. Думал про этого Хааса.
– Чего, сэр? – говорю.
– Тебя что-нибудьтревожит от того, что ты уходишь из Пенси?
– Ой, ну кое-что тревожит, да. Конечно… только не слишком много. Пока, во всяком случае. Наверно, еще не осознал. Я вообще осознаю все через некоторое время. Я сейчас думаю про то, как в среду поеду домой. Я дубина.
– Мальчик мой, тебя совершенно не заботит твое будущее?
– Ой, ну конечно, мое будущее меня немножко заботит. Еще бы. Ну да, конечно. – Я целую минуту об этом думал. – Но, наверно, не слишком. Наверно, не слишком.
– А оно тебяозаботит, – говорит этот Спенсер. – Непременно, мальчик мой. Но тогда будет слишком поздно.
Фигово он это сказал. Точно я сдох или как-то. Очень тоскливо.
– Наверно, да, – говорю.
– Мне хотелось бы вправить тебе мозги, мальчик мой. Я пытаюсь тебе помочь. Я пытаюсьпомочь тебе, если это в моих силах.
И впрямь пытается. Это видно. Мы с ним просто слишком по разные концы дышла, вот и все.
– Я знаю, сэр, – говорю я. – Большое спасибо. Кроме шуток. Я вам благодарен. По-честному. – Тут я встал с кровати. Ну хоть убейте меня, а я б там и десяти минут больше не высидел. – Только штука в том, что мне уже пора. У меня куча всего в спортзале осталась, а мне это домой везти. Честно надо.
Он на меня поглядел и снова давай себе кивать, а лицо серьезное такое. Мне его жалко стало, как я не знаю что, – ни с того ни с сего. Но не могу ж я тут зависнуть, раз мы с ним по разные концы дышла, и он недобрасывает до кровати, если что-нибудь на нее кидает, и у него тоскливый халат, из которого грудь выглядывает, и гриппозная эта вонь от закапки в нос повсюду.
– Сэр, послушайте. Вы за меня не бойтесь, – говорю. – Я не шучу. Все будет отлично. Просто у меня сейчас период такой. У всех периоды бывают всяко-разно, правда?
– Не знаю, мальчик мой. Не знаю.
Терпеть не могу, когда так отвечают.
– Да точно. Точно бывает, – говорю. – Я не шучу, сэр. Не волнуйтесь за меня, пожалуйста. – И я как бы положил руку ему на плечо. – Ладно? – говорю.
– Не выпьешь горячего шоколаду перед уходом? Миссис Спенсер бы…
– Я б выпил, по-честному, но штука в том, что мне пора. Надо в спортзал бежать. Но спасибо. Большое спасибо, сэр.
И мы пожали друг другу руки. Такая вот херня. Но мне тоскливо стало, как я не знаю что.
– Я вам черкну, сэр. А вы разберитесь со своим гриппом.
– До свидания, мальчик мой.
Я как закрыл дверь, так и пошел сразу обратно в гостиную, а он еще заорал мне что-то, но я не очень расслышал. Наверняка что-нибудь вроде «Удачи!». Только надеюсь, что нет. Только, нафиг, не это. Я б никогда никому не орал «Удачи!». Жутко звучит, если вдуматься.
Я очень неслабо вру, вы такого в жизни не видели. Жуть. Если даже иду за журналом в магаз и кто-нибудь спросит, куда я намылился, я скорее всего отвечу, что иду в оперу. Страшное дело. Поэтому когда я сказал этому Спенсеру, что мне надо в спортзал за делами и всяко-разно, то были чистые враки. Не держу я ничего в спортзале.
В Пенси я жил в новой общаге, в крыле имени Оссенбергера. Там селят только младших и старших. Я был младшим. А в комнате со мной жил старший. Крыло назвали в честь этого Оссенбергера, который учился в Пенси. Доучившись, он сделал кучу грошей на похоронах. По всей стране наоткрывал бюро – там членов семьи можно было хоронить по пятерке за штуку. Вы б видели этого Оссенбергера. Он их, наверно, совал в мешок и в реку вываливал. Короче, Пенси он отслюнил кучу грошей, и в честь него назвали это наше крыло. На первый футбольный матч года он приехал в таком здоровенном, нафиг, «кадиллаке», а мы все на трибуне должны были встать и дать ему «паровозика» – это приветствие такое. На следующее утро в капелле он выдал нам речь – длиной в десять часов. Начал с полусотни фофанских анекдотов, только чтоб показать, какой он уматный парень. Что надо кипиш. Потом стал рассказывать, что, если у него неприятности или как-то, ему никогда не бывает стыдно пасть на коленки и помолиться Богу. И нам говорит, чтоб всегда молились Богу – беседовали с Ним и всяко-разно, – где бы мы ни были. Говорит, считайте Иисуса, всяко-разно, своим корефаном. Говорит,он все время с Христом разговаривает. Даже когда за рулем. Я чуть не сдох. Так и вижу: здоровенный фуфловый гад переключается на первую и просит Боженьку послать ему еще несколько жмуриков. Одна только хорошая фигня у него в середине речи была. Он нам рассказывал, какой он шикарный типус, какой ферт и всяко-разно, и тут этот парень, что сидел передо мной, Эдгар Марсалла, взял и так неслабо перднул. Очень дубово получилось – все-таки капелла и всяко-разно, но все равно хоть стой, хоть падай. Марсалла этот. Чуть, нафиг, крышу с капеллы не снесло. Почти никто вслух не засмеялся, а этот Оссенбергер сделал вид, что даже не услышал, только этот Тёрмер, директор наш, рядом сидел за кафедрой и всяко-разно, – вот он точняк все услышал, видно было. Ух как он рассвирепел. В тот раз ничего не сказал, а на следующий вечер собрал всех в аудиторию в главном корпусе, вышел вперед и толкнул речугу. Сказал, что мальчик, вызвавший нарушение порядка в капелле, недостоин учиться в Пенси. Мы хотели заставить этого Марсаллу выдать еще разок, прям пока Тёрмер трындит, да он был не в настроении. Ну, в общем, тут я и жил в Пенси. В крыле имени этого Оссенбергера, в новой общаге.
Когда я вернулся в комнату после этого Спенсера, там было путёво, потому что все еще были на стадионе, а внутри для разнообразия включили тепло. Даже как-то уютно. Я снял куртку и галстук, расстегнул воротничок, а потом надел кепарь, который утром купил в Нью-Йорке. Такой красный охотничий, с сильно длинным козырьком. Я кепарь этот увидел в витрине спортивного магаза, когда мы из метро вышли, – сразу после того, как понял, что забыл, нафиг, все рапиры. Всего зеленый стоил. Я его вот как надел: козырек этот сдвинул на самый затылок – очень фофански, куда деваться, но мне так в жилу. Я зашибись так выглядел. Потом взял книжку, которую читал, и сел в кресло. В каждой комнате их стояло по два. У меня одно и у моего соседа Уорда Стрэдлейтера одно. Ручки у них уже свое доживали, потому что на них всегда кто-нибудь садился, но кресла все равно были вполне удобные такие.
А читал я книжку, которую взял в библиотеке по ошибке. Мне дали не ту книжку, а я не заметил, пока к себе не вернулся. Мне дали «Из Африки» Исака Динесена[4]. Думал, дрянь, а вот нет. Очень хорошая книжка. Я нормально так безграмотный, но читаю много. Мой любимый автор – брательник мой Д. Б., а за ним идет Ринг Ларднер[5]. Мне Ринга Ларднера на деньрож брательник подарил, перед тем как я в Пенси уехал. Там такие забавные долбанутые пьески, а один рассказ – про дорожного фараона, он еще сохнет по этой девке, которая все время скорость превышает. Только фараон женат, поэтому жениться на ней все равно не может никак. А девка потом убивается, потому что все время превышает скорость. Я от этого рассказа чуть не сдох. Мне в книжках вообще нравится, если там хоть иногда бывает смешно. Классики я тоже кучу целую читал, вроде «Возвращения на родину»[6] и всяко-разно, и мне нравится, а еще кучу книжек про войну и детективов, но мне они не сильно в жилу. Мне такие книжки в жилу, какие всю прочтешь – и жалеешь, что автор тебе не дружбан неслабый и ему нельзя позвонить, когда захочется. Но такое нечасто бывает. Хотя этой Исаку Динесену я бы позвонил. И Рингу Ларднеру – только Д. Б. говорит, он уже умер. А взять, скажем, «Бремя страстей человеческих» Сомерсета Моэма[7]. Я ее прошлым летом читал. Будь здоров книжка и всяко-разно, но вот Сомерсету Моэму звонить как-то не в струю. Не такой он парень, чтоб ему звонить, только и всего. Я б лучше Томасу Харди позвонил. Путёвая у него эта Юстасия Вай.
В общем, нацепил я свой новый кепарь и сел читать эту книжку «Из Африки». Я ее уже читал, но какие-то части хотел еще раз. Только успел страницы три и тут слышу, через шторки ванной кто-то идет. Даже не глядя, сразу понял кто. Роберт Экли, этот парень, что живет рядом. В нашем крыле между каждой парой комнат есть душ, и по восемьдесят пять раз на дню этот Экли ко мне врывается. Он, наверно, один во всей общаге, кроме меня, на футбол не пошел. Он, считай, вообще никуда не ходит. С прибабахом парень. Он старший, в Пенси уже четыре года и всяко-разно, но его все только «Экли» и зовут. Даже Херб Гэйл, сосед его по комнате, никогда не зовет его «Боб» – и даже «Эк» не зовет. Если он когда-нибудь женится, наверно, и жена будет звать его «Экли». Он такой дылда, плечи покатые – росту в нем где-то шесть и четыре, – и с паршивыми зубами. Все время, пока он рядом жил, я ни разу не видел, чтоб он их чистил. Они у него вечно как мхом поросли, жуть, в общем, и на него глянешь, нафиг, в столовой – сразу блевать тянет: пасть набита пюре с горошком или еще как-то. А кроме того, он прыщавый. Не только на лбу и подбородке, как у многих парней, а по всей роже. Мало того – у него еще и характер жуткий. Мерзкий, в общем, парняга. Мне он, сказать вам правду, не очень в жилу.
Я чувствовал, как он стоит на порожке душа прямо за моим креслом – заглядывает, дома ли Стрэдлейтер. Стрэдлейтера он терпеть не может и в комнату никогда не заходит, если тот дома. Он, нафиг, вообще никого терпеть не может.
Вот он соступил с порожка и вошел в комнату.
– Здоро́во, – говорит. Он это всегда говорит так, точно ему неслабо скучно или он неслабо устал. Не дай боже подумаешь, будто он к тебе вгости зашел или как-то. Уж лучше пускай думают, что он заглянул по ошибке, ёксель-моксель.
– Здорово, – говорю, но от книжки даже не оторвался. С таким, как Экли, от книжки оторвешься – и капец. Тебе по-любому капец, но хоть не так быстро.
Он давай по комнате мотыляться – очень медленно и всяко-разно, он вечно так делает, берет вещи со стола и шифоньерки. Всегда берет твои вещи и ну разглядывать. Ух как он иногда на нервы действует.
– Как сражнулись? – спрашивает. Ему просто хотелось, чтоб я бросил читать, раз видит, что мне зашибись. На фехтование ему надристать. – Мы выиграли или как?
– Никто не выиграл, – говорю я. Но не отрываясь от книжки.
– Чего? – говорит. Он вечно заставляет повторять ему все дважды.
– Никто не выиграл, – говорю. А сам косяка даванул, как он у меня по шифоньерке шарится. Он как раз пялился на фотку той девчонки, с которой я в Нью-Йорке ходил, Сэлли Хейз. Как я фотку, нафиг, себе завел, он ее, наверно, уже пять тыщ раз брал и пялился. И, закончив, всегда не туда ставил. Это он спецом. Точняк.
– Никто не выиграл? – говорит. – Это как?
– Я, нафиг, рапиры и все дела в метро забыл. – Я на него по-прежнему не смотрел.
– В метро, елки-палки! Ты их потерял то есть?
– Мы сели не в то метро. Надо было вставать все время, по карте, нафиг, смотреть на стенке.
Он подошел и загородил мне весь свет.
– Эй, – говорю, – ты пришел, и я одну фразу уже двадцать раз читаю.
Любой, кроме Экли, намек бы понял. А он – дулю там.
– И чего, тебя за них платить заставят? – говорит.
– Фиг знает, да и надристать. Сынок, ты бысел или как-то, что ли? Ты мне, нафиг, свет загораживаешь. – Ему не нравится, если его зовут «сынком». Он мне всегда трындел, что сынок тут, нафиг, я, потому что мне шестнадцать, а ему восемнадцать. Он просто с цепи срывался, когда я звал его «сынком».
Он не сдвинулся. Вот точняк такие и не отходят от света, когда попросишь. Он, конечно, отойдет, но не сразу, не когда просишь.
– Ты чего это читаешь? – говорит.
– Книжку, нафиг.
Он ее пихнул, чтоб посмотреть название.
– Хорошая? – спрашивает.
– Тафраза, которую я читаю, – просто зашибись. – Я тоже бываю язва будь здоров, когда стих найдет. Только он ни шиша не понял. Опять начал по комнате шибаться, вещи брать – и мои, и Стрэдлейтера. Наконец я книгу на пол отложил. С такими, как Экли, ни фига не почитаешь. Невозможно.
Я по креслу вниз немножко сполз и гляжу, как Экли у меня устраивается. Я вроде как утомился от поездки в Нью-Йорк и всяко-разно, зевать начал. Потом стал немножко валять дурака. Иногда я нормально так валяю дурака – ну, чтоб ничего не доставало. Я вот чего – я передвинул этот козырек у кепаря вперед и натянул на самые глаза. Так мне, нафиг, ни шиша видно не стало.
– По-моему, я слепну, – говорю так сипло-сипло. – Миленькая мамочка, здесь все тактемно.
– Во чеканутый. Ей-богу, – говорит Экли.
– Миленькая мамочка, дайруку. Ну что, тебе руку трудно дать?
– Елки-палки, дитя малое.
Я начал шариться перед собой, будто ослеп, только ни вставал, ничего. И талдычу:
– Миленькая мамочка, ну что, теберуку мне трудно дать?
Само собой, я просто дурака валял. Мне такое иногда зашибись. А потом – этого Экли такое достает, как я не знаю что. От него во мне всегда садист такой просыпается. Я его вполне себе часто садирую. Но тут я в конце концов бросил. Сдвинул козырек опять на затылок и расслабился.
– Это чье? – спрашивает Экли. И показывает мне наколенник соседа. Этот тип любую хрень подбирает. Даже бандаж или как-то. Я сказал, что Стрэдлейтера. И Экли кинул его на кровать Стрэдлейтеру. Взял с его шифоньерки, поэтому кинул на кровать.
Затем подошел и сел на ручку Стрэдлейтерова кресла. Всамо кресло он никогда не садится. Только на ручку.
– Ты где эту хрень надыбал? – И на кепарь показывает.
– В Нью-Йорке.
– Сколько?
– Зеленый.
– Грабеж. – Тут он спичкой ногти начал себе чистить. Экли все время ногти чистит. Даже как-то умат. Зубы у него словно мхом поросли, уши грязные, как не знаю что, а вот ногти он всегда чистит. Наверно, считает, что от этого будетчетким парнем. И за чисткой еще раз поглядел на мой кепарь. – Елки-палки, да мы в таких дома стрелять оленей ходим, – говорит. – В такой только оленей стреляют.
– Фиг там. – Я снял кепарь и посмотрел. И как бы глаз прижмурил, будто целюсь. – В таком стреляют людей, – говорю. – Я в этом кепаре людей стреляю.
– А предки знают, что тебя выперли?
– Не-а.
– А где вообще этот Стрэдлейтер шляется?
– На стадионе. У него свиданка. – Я зевнул. Зевал я прям на всю комнату. Во-первых, потому, что, нафиг, жара. А от нее спать хочется. В Пенси либо дубак смертельный, либо дохнешь от жары.
– Уматный Стрэдлейтер, – говорит Экли. – … Слышь. А дай-ка мне ножницы на секундочку, есть? Где-нибудь под рукой?
– Нету. Я уже все сложил. В шкафу наверху.
– Ну достань на секундочку, чего ты? – говорит Экли. – Мне тут заусенец отрезать надо.
Ему наплевать, сложил ты уже что-то или нет, и лежит ли оно у тебя в шкафу на самом верху. Но я ему ножницы достал. Чуть не сдох к тому же, доставая. Только открыл дверцу шкафа, как мне на голову свалилась Стрэдлейтерова теннисная ракетка – вместе с деревянным зажимом и всяко-разно.Тюкнула громко, и больно было, как я не знаю что. Этот Экли чуть не сдох. Заржал этим своим пронзительным фальцетом. И ржал всю дорогу, пока я стаскивал вниз чемодан и доставал ему ножницы. Такая вот фигня – парня по башке камень шарашит или как-то – Экли веселила до уссачки.
– У тебя, нафиг, отличное чувство юмора, сынок, – говорю я. – Тебе это известно? – И ножницы ему такой. – Давай я буду твоим импресарио. Я тебя, нафиг, на радио протащу. – И я снова сел в кресло, а он давай себе эти неслабые ногти стричь, на копыта похожие. – Может, над столом хоть, а? – говорю. – Над столом давай стриги. Не в жиляк тут по твоим захезанным ногтям босиком вечером ходить.
Только он все равно на пол стриг. Паршивые у него манеры. Без балды.
– А с кем у Стрэдлейтера свиданка? – спрашивает. Он вечно фараонит, за кем ухлестывает Стрэдлейтер, хоть самого Стрэдлейтера и терпеть не может.
– Фиг знает. А чего?
– Да ничего. Я эту падлу просто не перевариваю. Вот уж падла так падла, не перевариваю таких.
– Аон по тебе с ума сходит. Говорил, что ты, нафиг, просто принц сказочный, – говорю я. Я неслабо так часто обзываюсь «принцем», когда валяю дурака. Чтоб не доставало ничего.
– Он все время такой надменный, – говорит Экли. – Не перевариваю эту падлу. Он, можно подумать…
– Ты не будешь добр ногти стричь надстолом, а? – говорю. – Я ж тебя уже пятьдесят…
– Он, нафиг, все время такой надменный, – говорит. – Мне даже кажется, что у этой падлы и мозгов никаких нет. Он толькодумает, что есть. Думает, он чуть ли не самый…
–Экли! Ну ёксель-моксель. Не будешь ли добр стричь свои захезанные ногти над столом? Я тебя пятьдесят раз уже попросил.
И он для разнообразия стал стричь их над столом. Делает что-нибудь, только если на него наорешь.
Я какое-то время на него смотрел. Потом говорю:
– Ты на Стрэдлейтера злишься потому, что он как-то ляпнул, дескать, тебе иногда не мешало бы зубы чистить. Он же не хотел тебя оскорбить, ну сколько можно?Ляпнул он не так или что-то, но ничего обидного не хотел. Он только хотел сказать, что лучше будет и тебе, и другим, если ты хоть иногда станешь чистить зубы.
– Я чищу зубы.Хватит уже.
– Ни фига не чистишь. Я видел – не чистишь, – говорю. Но не погано сказал. Мне его стало как бы жалко. Ну то есть, само собой, это ж не очень приятно, когда тебе говорят, что ты не чистишь зубы. – Нормальный Стрэдлейтер. Он ничего, – говорю. – Ты его не знаешь, вот в чем засада.
– А по-моему, все равно падла. Напыщенная падла.
– Напыщенный – да, но в других делах – очень душевный. Точняк, – говорю. – Ну смотри. Предположим, например, что у Стрэдлейтера есть такой галстук или как-то, и он тебе понравился. Скажем, носит он галстук, который тебе нравится, как не знаю что, – это я тебе пример даю просто. Знаешь, что он сделает? Он, наверно, его снимет и подарит тебе. По-честному. Или еще знаешь? Он его просто у тебя на кровати оставит, например. Но этот, нафиг, галстук он тебеотдаст. А другие парни, наверно…
–Черт, – говорит Экли. – Будь у меня столько деньжищ, я б тоже.
– Не, ты б не стал. – Я покачал головой. – Ты бы не стал, сынок. Будь у тебя столько деньжищ, ты был бы величайший…
– Хватит звать меня сынком, черт бы тебя драл. Да я тебе, паршивцу, в штрики гожусь.
– Не годишься. – Ух какой он бывает иногда зануда. Ни за что не упустит шанса напомнить, что тебе шестнадцать, а ему восемнадцать. – Во-первых, я тебя, нафиг, к себе в семью не пущу…
– Ну и хватит меня тогда обзывать…
Тут дверь вдруг распахивается, и влетает этот Стрэдлейтер – впопыхах. Он вечно впопыхах. У него всегда кипиш. Подскочил ко мне и так игриво, как не знаю что, шлепнул по щекам – а такое иногда жутко доканывает.
– Слышь, – говорит, – ты куда-нибудь вечером намыливаешься?
– Фиг знает. Можно. А чего такое – снег идет? – У него все пальто в снегу было.
– Ага. Слышь. Если ты никуда не намылился, дал бы мне клетчатый пидж поносить, что ли?
– Кто выиграл? – спрашиваю.
– Еще полматча. Мы сваливаем, – говорит Стрэдлейтер. – Кроме шуток, ты будешь клетчатый сегодня надевать? Я на свой серый фланелевый какую-то срань вылил.
– Нет, но фигня будет, если ты его своими плечищами растянешь, – говорю. Рост у нас где-то один, а весит он, считай, вдвое больше. И у него очень широкие плечи.
– Не растяну. – И он впопыхах кинулся к шкафу. – Как оно, Экли? – говорит. Парень он ничего так, дружелюбный, этот Стрэдлейтер. Дружелюбие у него, правда, отчасти фуфловое, но он, по крайней мере, с Экли всегда здоровается и всяко-разно.
Экли на это «как оно» только, с понтом, хрюкнул.Отвечать ему, видите ли, невпротык, а по крайней мере не хрюкать – кишка тонка. Потом говорит мне:
– Я, наверно, пойду. Увидимся.
– Ладно, – отвечаю. Когда он к себе отчаливал, сердце вообще-то кровью не обливалось.
Тут этот Стрэдлейтер начал снимать пальто, галстук и всяко-разно.
– Я, наверно, побреюсь наскоряк, – говорит. Щетина у него вполне себе густая. А то.
– Где свиданка? – спрашиваю.
– Она меня во Флигеле ждет. – И он вышел из комнаты с несессером и полотенцем под мышкой. Ни рубашки, ни шиша. Он всегда с голым пузом ходит – считает, что у него офигительное сложение. Это вообще правда. Куда деваться.
Мне особо делать было нечего, поэтому я тоже пошел в тубзо, и мы там потрындели, пока Стрэдлейтер брился. В тубзе мы были одни, потому что все еще не вернулись со стадиона. Там жара стояла, как я не знаю что, все окна запотели. В тубзе с десяток раковин, все вдоль стены. Стрэдлейтер занял ту, что посередке. Я сел на ту, что рядом, и давай крутить холодный кран туда-сюда – есть у меня такая дерганая привычка. Стрэдлейтер же, пока брился, свистел «Песню об Индии»[8]. Свистит он эдак пронзительно, почти никогда не попадает, а песни всегда выбирает такие, которые свистеть трудно, даже если ты зашибись какой свистун, вроде этой «Песни об Индии» или «Бойни на Десятой авеню»[9]. Обдристать песню ему – раз плюнуть.
Помните, я говорил, что Экли по всем привычкам своим халда? Стрэдлейтер, в общем, тоже, только по-другому. Он больше тайная халда такая.Выглядит-то он всегда путёво, этот Стрэдлейтер, но, к примеру, поглядеть на лезвие, которым он бреется. Всегда ржавое, как я не знаю что, волосы налипли, пена и прочая херня. Он его никогда ни мыл, ничего. Вот выглядел он всегда уматно, когда заканчивал себе перышки чистить, но все равно он тайная халда – знали б вы его так же, как я. А перышки он себе чистил, чтоб выглядеть уматно, потому что сох по себе до безумия. Считал себя самым большим симпатягой во всем Западном полушарии. Нет, он ничего так симпатяга – тут уж никуда не денешься. Но он скорее такой симпатяга, про которого штрики ваши, если увидят его фотку в выпускном альбоме, сразу спрашивают: «А это что за мальчик?» То есть главным образом альбомный такой симпатяга. Я в Пенси много парней знал, которые, по-моему, гораздо симпатичней Стрэдлейтера, но в выпускном альбоме ни фига они не симпотные. Там у них здоровенные шнобели или уши торчком. Со мной так часто бывало.
Ладно, в общем, я сидел на раковине рядом с той, у которой брился Стрэдлейтер, и, с понтом, воду включал и выключал. Красный охотничий кепарь я не снял – козырьком назад и всяко-разно. Зашибись у меня шапчонка.
– Эй, – говорит Стрэдлейтер. – Хочешь мне большой добряк сделать?
– Чего? – отвечаю. Не очень пылко. Он вечно просит сделать ему какой-нибудь большой добряк. Возьмите любого симпатягу, да любого, кто себя таким фертом считает, – и они вечно просят сделать им большой добряк. Только потому, чтосами по себе так сохнут, они думают, что и ты по ним сохнешь, и сдохнуть как хочешь им сделать добряк. Вроде как умора даже в каком-то смысле.
– Ты вечером идешь куда-нибудь? – говорит.
– Можно. А можно и нет. Фиг знает. А чего?
– Мне к понедельнику надо сто страниц по истории прочитать, – говорит он. – Как насчет накатать за меня сочинение по английскому? А если я эту хрень к понедельнику не сделаю, я в говне по шею, потому и спрашиваю. Как насчет?
Вот так насмешка судьбы. Куда деваться.
–Меня, значит, отсюда вышибают нафиг, а ты меня просишь, нафиг, сочинение написать, – говорю я.
– Ага, я знаю. Только такая фигня – я в говне по шею, если не сдам. Будь корешем. Будь корефаном. Лады?
Сразу я ему не ответил. Время потянуть – это полезно для всяких гадов вроде Стрэдлейтера.
– Про чего? – спрашиваю.
– Чего угодно. Чего угодно наглядное описать надо. Комнату. Или дом. Или где жил, или еще чего-нибудь – ну, в общем. Только чтоб наглядное было, как хрен знает что. – Говоря это, он нехило зевал. А мне будто за шкуру сало заливают от такого. Ну, то есть просят тебя, нафиг, им добряк сделать, а сами зевают. – Только не сильно гладко пиши, вот и все, – говорит. – Этот падла Харцелл считает же тебя шишкой по английскому и знает, что мы в одной комнате живем. В смысле, не все запятые там втыкай на место – ну ты понял.
От такого мне тоже будто салом за шкуру. Я к тому, что ты уматно сочинения пишешь, а тебе про запятые втирают. Стрэдлейтер всегда так делает. Чтоб думали, будтоон сочинения пишет паршиво только потому, что запятые не туда сует. В этом смысле он слегонца похож на Экли. Я однажды сидел рядом с Экли на баскетболе. У нас зашибись парень в команде был, Хауи Койл, закладывал в корзину с середины площадки, ни щита даже не касался, ничего. И Экли всю, нафиг, игру талдычил, что у Койла – идеальное для баскетбола телосложение. Господи, как же я эту бодягу ненавижу.
Немного погодя меня достало сидеть на раковине, поэтому я на пару шагов отвалил и стал чечетку бить – просто от нефиг делать. Развлекался, и все. Вообще-то я ни чечетку танцевать не умею, ничего, но в тубзе пол каменный, на нем чечетку неслабо бить. Я давай себе изображать этих, из кино. Измюзиклов. Кино я ненавижу пуще яда, а вот изображать мне зашибись. А этот Стрэдлейтер на меня в зеркало смотрел, пока брился. Мне же только публику подавай. Такой вот я показушник.
– Я сын губернатора, нафиг, – говорю. Во я старался. По всему тубзу чечетку бил. – Он не хочет, чтоб я стал чечеточником. Он хочет, чтоб я в Оксфорд поступил. Но чечетка у меня, нафиг, в крови. – Этот Стрэдлейтер ну давай ржать. С чувством юмора у него порядок вообще-то. – Сегодня у «Причуд Зигфелда»[10] премьера. – У меня уже дыхалка сбилась. Вообще ни шиша не осталось. – Солист уже не может. Нажрался, как последняя сволочь. Так кого же возьмут на его место? Меня, вот кого. Малютку, нафиг, губернаторова сынка.
– Ты где это нарыл? – спрашивает Стрэдлейтер. Это он про мой кепарь. До того и не видел его вообще.
У меня все равно дыхалка сдохла, поэтому я перестал валять дурака. Снял кепарь и оглядел его раз, наверно, в девяностый.
– Утром в Нью-Йорке. За один зеленый. Нравится?
Стрэдлейтер кивнул.
– Четкая, – говорит. Но это он мне польстил, потому что сразу же и говорит: – Слышь. Так ты напишешь мне сочинение? Мне надо знать.
– Если будет время, напишу. Если не будет, не напишу, – говорю. Потом я подошел и снова сел на раковину рядом. – А с кем свиданка? – спрашиваю. – С Фицджералд?
– Ох, нет! Я ж тебе говорил, у меня с этой свиньей все.
– Да ну? Так отдай ее мне, старина. Без балды. Она моего типа.
– Бери… Она для тебя слишком старая.
Тут вдруг – ни с того ни с сего, по-честному, ну только разве что на меня опять стих напал повалять дурака, – мне захотелось спрыгнуть с раковины и замесить этого Стрэдлейтера полунельсоном. Это борцовский захват такой, вдруг вы не знаете, хватаешь человека за шею и душишь до смерти, если охота. Так я и сделал. Я на него кинулся, как пантера.
– Кончай, Холден, язви тебя! – орет Стрэдлейтер. Ему дурака валять не хотелось. Он брился и всяко-разно. – Ты чего хочешь – чтоб я башку себе отчикал?
Но я его не отпустил. Зашибись у меня полунельсон получился.
– Освободись из тисков моего захвата, – говорю.
– Гос-сподибоже мой. – Он отложил бритву и дернул вдруг руками вверх – как бы сломал мне хватку. Крепкий он парень. А я слабак. – Ладно, кончай эту бодягу, – говорит. И снова давай бриться. Он всегда бреется дважды, чтоб роскошно выглядеть. Этой своей захезанной бритвой.
– Так с кем у тебя свиданка, если не с Фицджералд? – спрашиваю. Я опять сел на раковину возле него. – С этой лапусей Филлис Смит?
– Нет. Должно было с ней, но мы все просрали. У меня теперь соседка девчонки Бада Тоу… Эй. Чуть не забыл. Онатебя знает.
– Кто? – спрашиваю.
– С кем у меня свиданка.
– Во как? – говорю. – Как ее звать? – Я неслабо так заинтересовался.
– Счас вспомню… Э-э. Джин Гэллахер.
Ух, я чутьзамертво на пол не шмякнулся, когда он это сказал.
–Джейн Гэллахер, – говорю. Я даже с раковины поднялся, когда он ее назвал. Чуть, нафиг, не сдох на месте. – Ну еще б я ее, нафиг, не знал. Да она, считай, под боком у меня жила позапрошлым летом. У нее еще такой здоровенный, нафиг, доберман-пинчер. Так мы с ней и познакомились. Ее собака все время приходила к нам во…
– Холден, ты мне свет загородил, язви тебя, – говорит Стрэдлейтер. – Вот тебе надо тут стоять?
Ух как меня разгоношило. Куда деваться.
– Где она? – спрашиваю. – Надо пойти с ней поздороваться или как-то. Где она? Во Флигеле?
– Ну.
– А как она про меня вспомнила? Она теперь в Б.М. ходит? Она говорила, что туда, наверно, пойдет. Но и в Шипли, говорила, тоже. Я думал, она в Шипли пошла. Как она про меня вспомнила? – Меня вполне себе разгоношило. По-честному.
– Да не знаю, язви тебя. Подвинься, а? Ты на моем полотенце, – говорит Стрэдлейтер. Я сидел на его дурацком полотенце.
– Джейн Гэллахер, – говорю. Никак не мог опомниться. – Святый милостивый боже.
А этот Стрэдлейтер давай себе «виталисом» волосы мазать.Моим «виталисом».
– Она танцует, – говорю. – Балет и всяко-разно. Раньше репетировала часа по два каждый день, прямо в самую жару всяко-разно. Боялась, что у нее от этого ноги паршивые будут – толстые и всяко-разно. А я с ней в шашки все время играл.
– Вочто ты с ней все время играл?
– В шашки.
–Шашки, язви тебя!
– Ну. Она своими дамками ходить никак не хотела. Как делала – проходит в дамки, а потом этой дамкой не двигает. Оставляет в задней линии. И так вот всех по задней линии и выстраивала. И никогда ими не ходила. Ей просто нравилось, как они все смотрятся в задней линии.
Стрэдлейтер ничего не сказал. Такая хрень почти никого не интересует.
– Ее штруня в тот же клуб ходила, что и мы, – говорю. – Я там клюшки подносил время от времени, грошей заработать. И пару раз ее штруне подносил. Она где-то сто семьдесят набирала на девять лунок.
Стрэдлейтер меня почти не слушал. Все прилизывал свои роскошные локоны.
– Надо хоть пойти с ней поздороваться, – говорю.
– Ну сходи.
– И схожу, погоди вот.
Он снова начал пробор себе делать. Чтобы причесаться, у него где-то час уходит.
– Ее штрики развелись. Мамаша потом опять вышла за какого-то кирюху, – говорю я. – Задохлик такой, ноги волосатые. Я его помню. Все время шорты носил. Джейн говорила, он какой-то, нафиг, драматург или как-то, ноя только видел, как он киряет все время да по радио ни одной, нафиг, детективной передачи не пропускает. И еще он по дому голый бегал. А там Джейн и всяко-разно.
– Да ну? – говорит Стрэдлейтер. Вот это его вставило. Про кирюху, который голый по дому бегает, а там Джейн. Стрэдлейтер – он очень озабоченный гад.
– Паршивое у нее было детство. Без балды.
А вот это его уже не заинтересовало. Ему б только помацать кого.
– Джейн Гэллахер. Бож-же. – Я не мог выкинуть ее из головы. По-честному не мог. – Надо сходить поздороваться с ней, по крайней мере.
– Ну а чего ж, нафиг, тогда не сходишь, а только трындишь? – говорит Стрэдлейтер.
Я подошел к окну, но там фиг чего увидишь, так оно все запотело от жары в тубзе.
– Я сейчас не в настроении, – говорю. Я в нем и не был. Для такого настроение нужно. – Я думал, она в Шипли пошла. Я бы зуб дал, что она пошла в Шипли. – Я немного походил по тубзу. Мне больше нечего было делать. – А ей футбол понравился?
– Ну да, наверно. Фиг знает.
– А она тебе говорила, что мы раньше все время в шашки играли, или как-то?
– Да не знаю я. Язви тебя, я ж с ней толькопознакомился, – говорит Стрэдлейтер. Он наконец дочесал свои, нафиг, роскошные локоны. И теперь убирал в несессер эти захезанные приблуды.
– Слышь. Ты ей привет передай, а?
– Лады, – говорит Стрэдлейтер, но я знал – ни шиша он, наверно, не передаст. Такие никогда приветы никому не передают.
Он вернулся в комнату, а я еще в тубзе немного поваландался, подумал об этой Джейн. Потом тоже двинул в комнату.
Стрэдлейтер как раз надевал галстук перед зеркалом, когда я зашел. Он половину жизни, нафиг, проводит перед зеркалом. Я сел в кресло и вроде как еще понаблюдал.
– Эй, – говорю потом. – Только не ляпни ей, что меня выперли, ладно?
– Лады.
Вот что в Стрэдлейтере хорошо. Ему, нафиг, не нужно всякую мелкую хреноту объяснять, как Экли. Главным образом, наверно, потому, что ему неинтересно. Вот почему, если по-честному. У Экли же все иначе. Экли – очень пронырливый гад.
Стрэдлейтер надел мой пидж в мелкую клетку.
– Ёксель-моксель, ты хоть постарайся его не растягивать, – говорю. Я его только пару раз надевал.
– Не буду. Где, нафиг, мои сиги?
– На столе. – Он никогда не помнит, куда, нафиг, все кладет. – Под кашне.
И он положил их в карман – комне в карман.
Я вдруг – для разнообразия – передвинул кепарь вперед козырьком. Мне вдруг ни с того ни с сего стало как-то дергано. Я ж вообще дерганый.
– Слышь, а куда вы с ней на свиданку двигаете? – спрашиваю. – Ты уже прикинул?
– Фиг знает. В Нью-Йорк, если время будет. Она только до полдесятого отпросилась, язви ее.
Фигово он это сказал, поэтому я ему:
– Это она потому, что просто не знала, какой ты симпотный очаровашка, гад. А если бзнала, отпросилась бы до полдесятого утра.
– Правильно, нафиг, – говорит Стрэдлейтер. Его так просто не допечь. Слишком самонадеянный. – Ладно, без шуток. Напиши мне сочинение, – говорит. Он уже и пальто надел, совсем к выходу намылился. – Сильно не напрягайся, просто чтоб наглядное было, как не знаю что. Лады?
Я ему не ответил. Не хотелось. Я только сказал:
– Спроси, она так же дамок на задней линии держит?
– Лады, – говорит Стрэдлейтер, но я знал – ни шиша он не спросит. – А ты не напрягайся. – И он с грохотом отвалил нафиг.
После его ухода я где-то с полчаса посидел. То есть просто сидел в кресле, ни фига не делал. Думал про Джейн, как у Стрэдлейтера с ней свиданка и всяко-разно. Так дергался, что чуть не спятил. Я уже говорил вам, какой Стрэдлейтер озабоченный гад.
Тут вдруг Экли снова в комнату врывается через эти, нафиг, шторки душевые, как обычно. Я в кои-то свои дурацкие веки, по-честному, рад был его видеть. Хоть отвлек меня от этой бодяги всей.
Он мотылялся по комнате где-то до ужина, трындел про всех в Пенси, кого он терпеть не может, да еще неслабый прыщ на подбородке выдавливал. Даже платок не достал. Думаю, у этого гада и платков-то не водится, если вам правду сказать. Я у него их по-любому ни разу не видел.
В субботу по вечерам в Пенси кормили одним и тем же. Как бы кипиш страшный, потому что давали бифштекс. На тыщу спорим, они так делали потому, что у многих парней штрики по воскресеньям в школу приезжают, и этот Тёрмер, наверно, прикинул: всякая штруня своего дорогушу станет допрашивать, что это он кушал вчера на ужин, и он ей скажет: «Бифштекс». Куда деваться. Видали б вы эти бифштексы. Такие сухие козявки, даже не разрежешь. По таким вечерам к бифштексам всегда давали комки пюре, а на десерт – «Румяную Бетти»[11], которую никто не ел, кроме разве что малявок из начальной школы, которые ни шиша не смыслят, да каких-нибудь Экли, которые всё сожрут.
Хотя когда мы вышли из столовки, было вроде ничего. Снега нападало дюйма на три, и он еще сыпался, прямо как ненормальный. Красиво, как не знаю что, мы все стали кидаться снежками и вообще валять дурака. Детский сад, но всем зашибись.
У меня ни свиданки не было, ничего, поэтому мы с этим моим корефаном, Мэлом Броссаром, он еще в борцовской команде, решили прокатиться на автобусе в Эйджерстаун, зачикать по гамбургеру и, может, кинцо какое паршивое позырить. Ни ему, ни мне на жопе весь вечер сидеть не хотелось. Я спросил Мэла, не против ли он, если мы с собой прихватим Экли. Я чего спросил – Экли ж никогда и ничего по субботам не делает, только сидит весь вечер у себя и прыщи давит или чего-то. Мэл сказал, что не против, но от радости с ума не сойдет. Экли ему не очень в жилу. В общем, мы разошлись по комнатам собираться и всяко-разно, и пока я влатывался в галоши и прочие дела, покричал этому Экли, не хочет ли сходить в кино. Ему через шторки меня нормально слышно было, но сразу он все равно не ответил. Такие сразу никогда не отвечают. Потом наконец пришел – через эти самые, нафиг, шторки, встал на порожке душа и спросил, кто еще идет. Вечно ему знать надо, кто еще идет. Ей-богу, очутись он где-нибудь на необитаемом острове и спаси вы его, он бы первым делом стал спрашивать, кто на веслах, и только потом сел бы в шлюпку. Я говорю:
– Мэл Броссар.
Он говорит:
–Вот гадство… Ладно, я сейчас. – Будто одолжение сделал.
Сейчас у него – это часов пять. Пока он там копался, я подошел к окну, открыл и голыми руками слепил снежок. Хорошо из такого снега лепить. Но кидать его я никуда не кинул. Хотясобрался было. В машину через дорогу. Но передумал. Путёвая такая машина, белая. Потом я хотел его кинуть в пожарный гидрант, но он тоже был вроде такой путёвый и белый. В конце концов так я никуда и не кинул. Только закрыл окно и походил с этим снежком по комнате, а сам лепил его все туже. Потом, когда мы с Броссаром и Экли уже сели в автобус, я снежок этот все равно из рук не выпускал. А водитель открыл двери и заставил выбросить. Я ему говорю: ни в кого я этим снежком не заеду, – а он не поверил. Никогда никто не верит.
И Броссар, и Экли ту картину уже видали, поэтому мы просто взяли по паре гамбургеров и немного поиграли на пинболе, а потом вернулись на автобусе в Пенси. Не посмотрели кино – ну и фиг с ним. Там какая-то комедия с Кэри Грантом[12] и всякая такая херня. Кроме того, с Броссаром и Экли я уже в кино ходил. Они оба ржут, как кони, даже когда не смешно. Мне с ними рядом противно даже сидеть.
В общагу мы вернулись всего где-то без четверти девять. Этот Броссар на бридже залипает, поэтому он стал искать по всей общаге, с кем бы сыграть. А Экли для разнообразия завис у меня в комнате. Только на ручку Стрэдлейтерова кресла садиться не стал, а разлегся у меня на кровати, прямо харей в подушку мне воткнулся и всяко-разно. И стал бубнить, монотонно так, и в прыщах своих ковыряться. Я тыщу раз ему намекал так и этак, но избавиться от него все равно не смог. Бубнит и бубнит про какую-то свою девку, которую прошлым летом вроде бы оприходовал. И до этого сто раз про нее рассказывал. Только всякий раз – по-другому. То он ей засаживает в «бьюике» своего двоюродного, то под променадом на набережной. Сплошная туфта, само собой. Он целочка такая, каких мало. Сомневаюсь, что он даже мацал кого-нибудь. В общем, пришлось мне расколоться и сказать ему, что мне надо сочинение Стрэдлейтеру писать, поэтому пусть он нафиг валит отсюда, чтоб я сосредоточился. Он в конце концов и свалил, но, как обычно, с отвалом своим не торопился. Когда он ушел, я влатался в пижаму и халат, надел этот свой кепарь и сел писать сочинение.
Вся фигня в том, что я не мог придумать ни комнаты, ни дома, ничего, чтоб наглядно описать так, как надо Стрэдлейтеру. Мне по-любому не очень в жилу описывать комнаты и дома. Поэтому я чего – я написал про бейсбольную перчатку моего братца Олли. Очень наглядный предмет. По-честному. У моего братца Олли была эта перчатка полевого игрока на правую руку. Он левша потому что. А наглядного в ней то, что на всех пальцах у нее и на кармане, и везде понаписаны стихи. Зелеными чернилами. Он их там понаписал, чтоб было чего почитать, когда стоит в поле, а битой никто не машет. Братец уже умер. У него была лейкемия, и он умер 18 июля 1946 года, когда мы жили в Мэне. Он бы вам понравился. На два года младше меня, но котелок раз в полста лучше варил. До ужаса варил просто. Его учителя все время записки штруне писали: мол, как им приятно, что у них в классе такой пацан учится. Причем без балды. По серьезу. Но тут дело не только в том, что он в семье был самый умный. Еще он был самый нормальный – по-всякому. Никогда ни на кого не злился. Считается, что рыжие легко выходят из себя, но Олли – никогда, а он был очень рыжий. Я вам скажу, какой. Уже в десять лет я начал играть в гольф. Помню, как-то летом, мне лет двенадцать было, я только прицелился и всяко-разно, как вдруг у меня верняк: я сейчас обернусь, а там Олли. Поворачиваюсь – точно, сидит на велике за оградой: там все поле огороженное, и он сидит, ярдов сто пятьдесят от меня, смотрит, как я первый удар сделаю. Вот какой он рыжий был. Но все равно – ох какой же он был путёвый. Иногда за ужином подумает о чем-нибудь – и так ржать начинает, что со стула чуть не падает. Мне всего тринадцать было, и меня собирались отдать мозгоправу и всяко-разно, потому что я в гараже все стекла перебил. Ну и отдали бы. По-честному. Когда он умер, я ночевал в гараже и кулаком перебил все, нафиг, стекла – а просто так. Я даже хотел побить стекла в том универсале, который у нас тогда летом был, только руку себе уже сломал и вообще, потому и не смог. Дурь, конечно, это да, но я вообще не соображал, что делаю, а вы Олли не знали. Рука у меня до сих пор иногда побаливает, если дождь и всяко-разно, и кулак до конца не сжимается – в смысле, чтобы вмазать, – а так мне наплевать. В смысле, я ж всеравно не буду хирургом там, или скрипачом, или еще как-то.
Ладно, в общем, про это я и написал Стрэдлейтеру сочинение. Про эту перчатку Олли. У меня она в чемодане нашлась, я ее вытащил и списал с нее стихи. Только надо было Олли имя поменять, а то доедут, что это мой братец, а не Стрэдлейтера. Не очень в жилу было его менять, но ничего другого наглядного я так и не придумал. А кроме того, писать про это было, с понтом, зашибись. Где-то около часа ушло, потому что печатать надо было на паршивой машинке Стрэдлейтера, а она у меня все время заедала. На своей я не печатал, потому что дал ее одному парню дальше по коридору.
Где-то пол-одиннадцатого, наверно, закончил. Но ни устал, ничего, поэтому еще сколько-то смотрел в окно. Снег больше не шел, только время от времени где-то машина никак не заводилась. Да еще слышно было, как этот Экли храпит. Добивало через все эти, нафиг, душевые шторки. У него чего-то с пазухами, поэтому, когда спит, дышать ему не в жилу. С этим парнем вообще все не так. Пазухи, прыщи, зубы паршивые, изо рта воняет, ногти захезанные. Даже как-то жалко падлу эту долбанутую.
Бывает, какую-то фигню вспомнить трудно. Я вот думаю, как Стрэдлейтер вернулся со своей свиданки, которая с Джейн. В смысле, я точно не помню, чего делал, когда услышал эти его дурацкие, нафиг, шаги по коридору. Наверно, еще в окно глядел, но честно – я не помню. Потому что, нафиг, колотился. Если меня насчет чего-то по серьезу колотить начинает, я не шибаюсь просто так. Если меня колотит, мне даже отлить хочется. Только я не отливаю. Меня слишком колотит. И я не хочу отвлекаться. Если б вы знали Стрэдлейтера, вас бы тоже заколотило. Я с этим гадом пару раз на спаренные свиданки ходил, я в курсе. Он беспринципный. По-честному.
В общем, в коридоре там сплошь линолеум и всяко-разно, поэтому слышно его было, нафиг, до самой комнаты. Я даже не помню, где сидел, когда он зашел, – возле окна, у себя в кресле или у него. Честно не помню.
Он заходит и давай гундеть, какая на улице холодрыга. Потом говорит:
– А где, нахер, все? Тут, нафиг, как в морге.
Я даже отвечать ему не стал. Если он такой, нафиг, дурила и не соображает, что раз у нас суббота и вечер, все либо шляются где-то, либо дрыхнут, либо домой на выходные отвалили, – чего ради мне морочиться и его просвещать? Он стал раздеваться. Ни одного, нафиг, слова про Джейн не сказал. Ни единого. Я тоже. Только смотрю на него. Он мне хоть спасибо сказал за пидж. Определил его на вешалку и сунул в шкаф.
А потом, когда галстук развязывал, спрашивает, написал ли я ему это, нафиг, сочинение. Я говорю: у тебя на кровати, нафиг. Он пошел и стал читать, пока рубашку расстегивал. Стоит, читает и себя вроде как по голой груди и животу поглаживает, а рожа при этом дурацкая. Он себя вечно по груди и животу гладит. Прямо сохнет по себе.
И тут вдруг мне говорит:
– Холден,язви тебя. Это же, нафиг, про бейсбольную перчатку.
– И чего? – говорю я. Холодно так говорю, как не знаю что.
– В смысле – ичего? Я ж тебе сказал, надо про комнату, нафиг, про дом или еще как-то.
– Ты сказал, что надо наглядно. Какая, нафиг, разница, если про бейсбольную перчатку?
– Пошел ты к черту. – Он разозлился, как не знаю что. По-честному рассвирепел. – Ты вообще все через жопу делаешь. – Посмотрел на меня: – И чего удивляться, если ты тут, нафиг, провалился, – говорит. – Ты же,нафиг, ни шиша не делаешь, как надо. Без балды. Ни шиша, нафиг.
– Ладно, тогда давай его сюда, – говорю. Встал и выдернул сочинение прямо, нафиг, у него из руки. И порвал.
– Ты это на хера? – спрашивает он.
Я ему даже не ответил. Только клочки в мусорку выкинул. Потом лег на свою кровать, и мы с ним долго ничего не говорили. Он весь разделся, до трусов, а я лежал – а потом закурил. В общаге курить нельзя, но если ночью, когда все дрыхнут, или нет никого и никто дым не нашмыгает, то можно. Кроме того, мне хотелось позлить Стрэдлейтера. Его с тормозов просто сносит, если правила нарушаешь. Он-то в общаге никогда не курил. Только я.
И он по-прежнему ни одного слова про Джейн не сказал. Поэтому я в конце концов говорю:
– Ты, нафиг, что-то поздновато вернулся, если она только до полдесятого отпрашивалась. Это она, выходит, из-за тебя опоздала?
Он сидел у себя на кровати как раз, стриг, нафиг, ногти на ногах, когда я у него это спросил.
– На пару минут, – говорит. – Кому вообще в голову придет в субботу отпрашиваться только до полдесятого?
Ёксель-моксель, как же я его ненавидел.
– В Нью-Йорк смотались? – спрашиваю.
– Чокнулся? Как тут, нахер, смотаешься в Нью-Йорк, если она до полдесятого отпросилась?
– Да, туго.
Он на меня пялится.
– Слышь, – говорит, – если ты в комнате курить будешь, может, в тубзо пойдешь это делать? Может, ты, нахер, отсюда и сваливаешь, а мне придется до выпуска тут зависнуть.
Пошел он. По-честному. И я курил себе дальше, как ненормальный. Только на бок вроде как повернулся, чтобы смотреть, как он ногти себе, нафиг, стрижет. Что надо школа. Куда ни глянешь – кто-нибудь или ногти стрижет, или прыщи давит, или еще как-то.
– Ты ей привет передал? – спрашиваю.
– Ну.
Хрен там, гад.
– Чего сказала? – говорю. – Ты спросил, она по-прежнему дамок в задней линии держит?
–Нет, не спросил. Ты чего, нахер, думаешь, мы весь вечер чего – в шашки играли, язви тебя?
Я ему и отвечать не стал.Как же я его ненавидел.
– Так если в Нью-Йорк не лётали, куда вы с ней тогда ходили? – спрашиваю я чуть погодя. Я едва сдерживался, чтоб голос на всю комнату не трясся. Ух как меня колотило. У меня так и былопредчувствие, что у них там что-то не то стряслось.
Тут он ногти свои, нафиг, достриг. Встал в одних трусах, нафиг, и давай, нафиг, дурачиться. Подошел к моей кровати, нагнулся и ну меня в плечо дурогонски так фигачить.
– Кончай, – говорю. – Вы где с ней были, если в Нью-Йорк не ездили?
– Нигде. Сидели в машине просто, нафиг. – И долбанул еще разок, дурогон.
– Харэ, – говорю. – В чьей машине?
– Эда Бэнки.
Эд Бэнки в Пенси баскетболистов тренировал. Этот Стрэдлейтер у него в любимчиках, потому что в команде центровой, и Эд Бэнки, если надо, всегда ему давал машину. Учащимся вообще-то не разрешается брать у преподов машины, но все эти гады спортивные вместе кучкуются. Во всех школах, куда я ходил, спортивные гады – одна шайка-лейка.
А Стрэдлейтер мне все так же в плечо метил. У него в кулаке зубная щетка была, и он ее сунул в рот.
– И чего делали? – спрашиваю. – Оприходовал ты ее в машине Эда Бэнки? – А голос у меня дрожит – аж жуть.
– Ай-я-яй, как некрасиво. Ну-ка давай я тебе рот с мылом вымою.
–Да или нет?
– Это секрет фирмы, старичок.
Чего дальше было, я не сильно помню. Я только с кровати встал, с понтом, в тубзо или как-то, а потом попробовал Стрэдлейтеру заехать со всей дури – прямо в эту его щетку, чтоб она ему, нафиг, всю глотку раскроила. Только промазал. Недобил. Попал ему в висок там или куда-то. Может, и больно, а все равно не как мне хотелось. Может, и больнее было бы, но я вмазал ему правой, а она у меня нормально не сжимается. Из-за травмы этой, я вам говорил.
В общем, дальше я помню, что валяюсь, нафиг, на полу, а он сидит на мне, и рожа вся красная. То есть не сидит даже, аколени мне на грудь поставил, а весит он тонну, не меньше. И руки мне прижимает, чтоб я, значит, еще раз ему не вмазал. Убил бы.
– Чего за херня, а? – талдычит он, а рожа его дурацкая все больше багровеет.
– Убери свои паршивыеколени с моей груди, – говорю. Сам чуть не реву. По-честному. – Давай двигай, урод захезанный.
А он ни в какую. Руки не отпускал мне, хоть я его обзывал падлой и всяко-разно часов, наверно, десять. Даже и не помню, что еще я ему говорил. Говорил, что он думает, будто может оприходовать кого захочет. Говорил, что ему наплевать, держит девка всех дамок в задней линии или нет, а наплевать ему потому, что он, нафиг, тупой дебил. Он терпеть не может, если его дебилом называют. Всем дебилам это не в струю.
– Пасть свою закрой, Холден, – говорит он, а у самого рожа дурацкая, багровая. – Заткни пасть, и все, ага?
– Ты даже не знаешь, как ее зовут, Джейн илиДжин, нафиг, дебил ты!
– А нузаткнись, Холден, язви тебя в душу, я тебя предупредил, – говорит он; так я его завел. – Если пасть не заткнешь, я тебе точняк пропишу.
– Убери свои вонючие дебильные колени с моей груди.
– Я отпущу, а ты хлебало свое больше не раскроешь?
Я ему и отвечать не стал.
Он давай еще раз:
– Холден. Я тебя отпущу, а ты орать больше не будешь, лады?
– Да.
Он с меня встал, и я тоже поднялся. Грудь у меня от его гнусных коленей болела, как не знаю что.
– Ты гнусная дурацкая падла даже, а не дебил, – говорю.
Тут уж он безбалды с катушек слетел. Дурацким пальцем своим у меня под носом аж затряс.
– Холден, язви тебя в бога, я тебяпредупреждаю. Последний раз. Еще разинешь хайло, я тебя…
– А чего и не разинуть? – отвечаю, ору практически. – У вас, у дебилов, всегда одно и то же. Вы никогда не хотите ни о чем поговорить. Так дебилов и определяют. Они никогда ни о чем разум…
Тут он мне по-честному и прописал, и дальше я помню только, что, нафиг, снова на полу валяюсь. Не помню, вырубил он меня или нет, но скорее всего нет. Вырубить – это не баран чихнул, только в кино легко, нафиг. Но из носа у меня кровища по всей комнате хлестала. Когда я посмотрел наверх, Стрэдлейтер чуть не на голове у меня стоял. И под мышкой – этот его, нафиг, несессер.
– Ты чего, нахер, не затыкаешься, когда говорят? – спрашивает. Похоже, его будь здоров потряхивало. Наверно, обделался, что у меня в черепе трещина или как-то, когда я на пол грохнулся. Зря это я все-таки. – Сам напросился, язви тебя, – говорит. Ух как его трясло.
Я даже и вставать не стал. Полежал себе на полу, пообзывал его дебильной падлой. Я так разозлился, что чуть не ревел.
– Слышь. Сходи рожу себе умой, – говорит Стрэдлейтер. – Ты меня слышишь?
Я ему сказал, чтоб сам шел умывать свою дебильную рожу, – детский сад, конечно, только я так рассвирепел, что не знаю. И еще сказал ему, чтобы по пути в тубзо зашел и оприходовал миссис Шмидт. Это жена коменданта. Ей лет шестьдесят пять.
Я так и сидел на полу, пока не услышал, как этот Стрэдлейтер закрыл дверь и пошел по коридору к тубзу. Потом только встал. Охотничий кепарь мой, нафиг, куда-то задевался. Наконец я его нашел. Под кроватью. Надел и этот козырек на затылок сдвинул, как мне больше в жилу, а затем пошел и посмотрел на свою дурацкую рожу в зеркало. Такого месива нигде больше не увидишь. Вся пасть в крови, и подбородок, и даже пижама с халатом. Я, с одной стороны, перетрухал, а с другой – увлекательно. Столько кровищи – уматно же смотрится. Я в жизни дрался всего пару раз, и меняоба раза колотили. Я вообще-то не сильно крутой. Я пацифист, сказать вам правду.
Катавасия у нас была такая, что Экли наверняка услыхал и проснулся. Поэтому я через душевые шторки пошел к нему – поглядеть, что он, нафиг, делает. Я к нему в комнату вообще почти не хожу. Там всегда воняет как-то не в жилу – все потому, что он весь захезанный и с гигиеной у него голяк.
Сквозь шторки из нашей комнаты падало капельку света и всяко-разно, и я увидел, что на кровати лежит Экли. Сразу, нафиг, видно, что не спит.
– Экли? – говорю. – Не спишь?
– Не-а.
Там было вполне себе темно, и я наступил на чей-то ботинок и чуть башкой об пол не дерябнулся. Экли вроде как аж сел на кровати и на руку оперся. Вся рожа у него была намазана какой-то белой дрянью – от прыщей. В темноте мог и напугать.
– Ты вообще какого хера тут делаешь? – говорю.
– В смысле – какого хера? Ядрушлять пытался, пока вы хай не подняли. Вы чего там вообще собачились?
– Где тут свет? – Я никак не мог найти выключатель. Шарил руками по всей стенке.
– На фига тебе свет?.. Вон, под рукой у тебя.
Наконец я его нашел и зажег. Этот Экли прикрылся, чтоб светом глаза не резало.
–Бож-же! – говорит. – Чего это за херня с тобой? – Это он про кровь и всяко-разно.
– Это мы со Стрэдлейтером, нафиг, посрались, – говорю. Потом сел на пол. У них в комнате никогда кресел не было. Хрен его знает, что они с ними тут сделали. – Слышь, – говорю, – а ты в канасту не хочешь сыграть? – В канасту он играть хлебом не корми.
– Да у тебя ещекровь идет, елки-палки. Ты приложил бы что-нибудь.
– Перестанет. Слышь. Так ты будешь в канасту или не будешь?
– В канасту, елки-палки. Ты вообще в курсах, сколько сейчас времени?
– Еще не поздняк. Всего где-то одиннадцать, полдвенадцатого.
–Всего где-то! – говорит Экли. – Слышь. Мне утром вставать на мессу, елки-палки. А вы там – орать и сраться, нафиг, посреди… А какого хера вообще дрались?
– Долго рассказывать. Не хочу тебя грузить, Экли. Думаю о твоем благополучии, – говорю. Я ему никогда про свою жизнь не рассказывал. Во-первых, он еще тупее Стрэдлейтера. Рядом с Экли Стрэдлейтер – нафиг, гений. – Эй, – говорю, – а ничего, если на койке Эли сегодня посплю? Он же до завтра не вернется? – Я, нафиг, отлично знал, что не вернется. Эли ездил домой почти на каждые, нафиг, выходные.
– Не знаю я, когда он, нахер, вернется, – говорит Экли.
Ух как меня такое достает.
– Это в каком смысле, нахер, ты не знаешь, когда он вернется? Он же всегда только в воскресеньевечером приезжает, нет?
– Да, но, елки-палки, я ж не могу разрешать кому попало спать на егокойке, если им приспичит.
Я чуть не сдох. Не вставая с пола, дотянулся и потрепал его, нафиг, по плечу.
– Ты просто принц, сынок, – говорю. – Знаешь, что ты принц?
– Нет, я в смысле… Я ж не могу никому сказать: валяй, спи…
– Настоящий принц. Ты, сынок, – джентльмен и истинный ученый. – И это вообще-то правда. – А у тебя, случайно, покурки не найдется? Скажи «нет» – или я на месте сдохну.
– Вообще-то нет. Слышь, так вы за каким хером подрались-то?
Я ему не ответил. Только встал, подошел к окну и выглянул. Мне вдруг так одиноко стало. Уж лучше б я, наверно, и точно сдох.
– Так вы все-таки из-за какого хера дрались? – спрашивает Экли уже, наверно, в полусотый раз. Зануда, ни дать ни взять.
– Из-за тебя, – говорю.
– Из-заменя, елки-палки?
– Ну. Я защищал твою, нафиг, честь. Стрэдлейтер сказал, что ты – говнецо человечек. А я такого спустить ему не мог.
Тут он разгоношился:
– Правда? Шутишь? Правда, он так сказал?
Я ответил, что шучу, а затем пошел и лег на кровать Эли. Ух как мне было паскудно. Так, нафиг, одиноко.
– У вас тут воняет, – говорю. – Твои носки добивают аж досюда. Ты их что, в стирку не сдаешь?
– Если не нравится, ты знаешь, что делать, – говорит Экли. Остряк, тоже мне. – Как насчет свет, нафиг, выключить?
Только сразу выключать я не стал. Полежал на койке Эли, подумал про Джейн и всяко-разно. Меня просто сносило с тормозов все это долбанутое безумие, когда я думал, как они со Стрэдлейтером сидят где-то в машине этого толстожопого Эда Бэнки. Стоит подумать про такое – и в окно прыгнуть хочется. Фигня в том, что вы Стрэдлейтера не знаете. А я его знал. Почти все парни в Пенси толькотрепались про то, как они все время девчонок сношают, – вот Экли, например, – а этот Стрэдлейтер и впрямь их сношал. Я лично знал по крайней мере двух, кого он оприходовал. По-честному.
– Экли, а расскажи мне о своей увлекательной жизни, сынок, – говорю.
– Как насчет свет, нафиг, погасить? Мне утром на мессу вставать.
Я встал и выключил, пусть радуется. Потом снова лег на койку Эли.
– Ты чего – спать будешь на койке Эли? – спрашивает Экли. Само радушие, ух.
– Можно. А можно и нет. Ты не кипишись.
– Я некипишусь. Только мне жуть как не хочется, если Эли вдруг придет, а тут кто-то…
– Расслабься. Не буду я тут спать. Я не стану злоупотреблять твоим, нафиг, гостеприимством.
Через пару минут он уже храпел, как подорванный. А я все равно просто лежал в темноте и старался не думать про этих Джейн со Стрэдлейтером в этой их, нафиг, машине Эда Бэнки. Только куда деваться? Фигня в том, что я знал, какой у этого Стрэдлейтера метод. Оттого все еще хуже. Мы с ним однажды устроили спаренную свиданку в машине Эда Бэнки, и Стрэдлейтер сидел сзади со своей девкой, а я со своей – впереди. Ну и подходцы у этого парня. Он вот чего делал: он девке своей давай гонять пургу – тихо так,искренне, вроде бы он не только очень симпотный парень, но и путёвый, искренний. Я чуть не сблевнул. Девка его канючит: «Нет – прошу тебя. Пожалуйста, не надо. Прошу тебя». А этот Стрэдлейтер пуржит себе дальше, искренне, как Авраам Линкольн, – и в конце концов сзади повисает такое неслабое молчание. Сплошной неудобняк, по-честному. Не думаю, что он ту девку тогда оприходовал, но очень к тому, нафиг, близко. Очень близко, нафиг.
Лежу я себе и пытаюсь не думать, и слышу, как у нас в комнате этот Стрэдлейтер из тубза вернулся. Сложил свои захезанные приблуды и всяко-разно, окно открыл. Очень он у нас свежий воздух любит. Потом, чуть погодя, выключил свет. Даже не стал смотреть, куда я делся.
А на улице еще тоскливей. Даже машин больше не слышно. Мне так одиноко и паскудно сделалось, что даже захотелось разбудить Экли.
– Эй, Экли! – как бы шепчу я, чтоб Стрэдлейтер через шторки не услышал.
А Экли меня не слышит.
– Эй, Экли!
Все равно не слышит. Дрыхнет, как бревно.
– Эй,Экли!
Ну вот тут услыхал.
– Да что с тобой за херня такая? – говорит. – Сплю я, елки-палки.
– Слышь. А как в монастырь поступают? – спрашиваю. Я как бы раздумывать начал, не поступить ли. – Надо католиком быть и всяко-разно?
– Само собой, надо быть католиком. Гад, ты меня разбудил, только чтоб со своими тупыми воп…
– Ай, да спи себе дальше. Никуда я не пойду. Мне все равно везет так, что поступлю куда-нибудь, а там монахи неправильные. Дурацкие гады какие-нибудь. Или просто гады.
Только я так сказал, этот Экли на кровати своей аж подскочил, нафиг.
– Слышь, – говорит. – Мне наплевать, что ты обомне говоришь или еще чего, но если будешь острить про мою, нафиг, веру…
– Расслабься, – говорю. – Никто про твою, нафиг, веру не острит.
Я встал с койки Эли и пошел к двери. Не хотелось мне больше такого дурогонства. По пути остановился, взял Экли за руку и крепко так, фуфлово пожал. А он эту руку отдернул.
– Чего за дела? – спрашивает.
– Да никаких дел. Просто хотел сказать тебе спасибо за то, что ты такой, нафиг, сказочный принц, вот и все. – Я это сказал очень искренне. – Ты просто лучше некуда, сынок, – говорю. – Ты в курсе?
– Умник. Тебе по мозгам-то когда-нибудь…
Я даже не стал его дослушивать. Закрыл, нафиг, дверь и вышел в коридор.
Все либо дрыхли без ног, либо шлялись, либо домой на выходные поразъехались, и в коридоре было очень, очень тихо и тоскливо. Под дверью, где жили Хоффман с Лии, валялась пустая коробка из-под зубной пасты «Колинос», и весь коридор до лестницы я пинал ее своим тапком с овчиной. Ну чего, думал я, может, сходить поглядеть, чего этот Мэл Броссар делает? Но тут вдруг передумал. Я ни с того ни с сего решил, что по-честному сделать надо вот чего – убраться, нахер, из Пенси, вот прямо сразу, ночью, и все дела. А не ждать до среды или как-то. Мне просто не хочется тут больше зависать. Слишком уж убого и одиноко. Поэтому я вот чего решил – я решил снять номер в нью-йоркской гостинице, какой-нибудь не сильно дорогой и всяко-разно, и до среды не рыпаться. А потом в среду поеду домой – когда отдохну, и мне будет вполне себе шикарно. Я прикинул, что штрики, наверно, письмо этого Тёрмера, где сказано, что меня выперли, не получат, может, до вторника-среды. Мне и домой-то не хотелось возвращаться, пока они это письмо не переварят. Мне вовсе не в жилу там быть, когда они его толькополучат. Штруня у меня сильно в истерику впадает. Хотя, как только переварит до конца, с ней все не так плохо. А кроме того, мне бы каникулы вроде как не повредили. Нервы ни к черту. По-честному.
В общем, так я и решил. Поэтому вернулся к себе, зажег свет, чтоб вещи собрать и всяко-разно. У меня уже, в общем, кое-что было собрано. Этот Стрэдлейтер даже не проснулся. Я закурил и оделся, а потом сложил все в свои два «гладстона». Ушло минуты две. Я очень быстро пакуюсь.
На меня при сборах только одно тоску немного навело. Пришлось укладывать новые коньки, что мне штруня прислала, считай, пару дней назад. Оттого и тоска. Я так и видел: штруня заходит в «Сполдингз» и давай продавцу мильон бажбанских вопросов задавать – а меня тут опять из школы выперли. Тут мне по-честному убого и стало. Она не те коньки купила – мне хотелось беговые, а она купила хоккейные, – но мне стало все равно убого. Так почти всегда: кто бы мне что-нибудь ни дарил, заканчивается убого.
Я сложил все, а потом гроши свои посчитал. Не помню точно, сколько у меня было, но втарен я был как надо. Бабуля неделю назад мне пачку прислала. У меня бабуля есть, так на гроши она не жмется. У нее уже не все дома – она старая, как я не знаю что, – и гроши на деньрож она мне высылает раза по четыре в год. В общем, хоть я и втарен был, но прикинул, что лишние гроши не помешают. Поди угадай. Я поэтому вот чего – я пошел и разбудил Фредерика Вудраффа, которому свою машинку давал. И спросил, сколько он мне за нее даст. Он парень будь здоров богатенький. Но говорит: не знаю. Дескать, ему ее покупать не очень хочется. Но в конце концов все-таки купил. Стоила она где-то девяносто, а он купил за двадцатку. И дулся еще, что я ему спать не даю.
Когда я уже весь собрался, чемоданы и всяко-разно, я немного постоял у лестницы и в последний раз оглядел весь, нафиг, коридор. Я как бы даже ревел. Не знаю, чего ради. Я надел свой красный охотничий кепарь, сдвинул козырек на затылок, как мне нравилось, а потом во весь, нафиг, голос заорал:
– Сладких снов, дебилы!
Точняк всех гадов разбудил на целом этаже. А потом, нахер, свалил оттуда. Какой-то недоумок разбросал по всей лестнице скорлупу от арахиса, и я, нафиг, чуть шею себе не своротил.
Поздняк было вызывать мотор или как-то, поэтому до вокзала я всю дорогу пёр пехом. Там не очень далеко, но дубак стоял, как я не знаю что, а идти по снегу трудно, и «гладстоны» лупили, нахер, мне по ногам. Но воздух был зашибись. Засада только в том, что от мороза у меня нос болел и под самой верхней губой, куда мне этот Стрэдлейтер впорол. Губу мне прямо по зубам раскатал – будь здоров болело. А вот ушам нормально и тепло. У кепаря были уши, и я их опустил – и надристать, как я выгляжу. Все равно вокруг никого. Все друшляют.
Мне нормально так повезло, когда я добрался до вокзала, потому что поезд был всего через десять минут. Пока ждал, загреб в руку снега и вымыл рожу. Кровищи было еще порядочно.
Обычно мне нравится ездить на поезде, ночью особенно, когда свет горит, а окна такие черные, и кто-нибудь ходит по вагону и продает кофе, бутерброды и журналы. Обычно я покупаю бутер с ветчиной и штуки четыре журнала. Если я еду на поезде ночью, можно даже какой-нибудь тупой рассказ в журнале почитать и не сблевнуть. Ну, короче. В рассказах этих обычно целая куча фуфловых парней по имени Дэвид, у которых щека со щекой целуются, и целая толпа фуфловых девиц по имени Линда или Марша, которые всем этим Дэвидам трубки, нафиг, подкуривают. Обычно в поезде ночью я даже могу такой паршивый рассказ почитать. Только сейчас все было не так. Мне просто не хотелось. Я вроде как сидел и ничего не делал. Только снял кепарь и сунул в карман.
Вдруг в Трентоне заходит эта дамочка и садится рядом. Чуть ли не весь вагон пустой – все-таки поздняк и всяко-разно, и она берет и садится рядом, а не на пустое место: просто у нее с собой такой огромный баул, а я сижу впереди. Баул она уместила в проходе, чтоб контролер или еще кто перецепился. И еще на ней такие орхидеи, будто она прямо с бала или как-то. Лет сорок – сорок пять, наверно, но очень ничего себе. От теток я прямо подыхаю. По-честному. Нет, я ни озабоченный, ничего, хоть сам вполне себе ничего. В смысле, они мне просто нравятся. Всегда свои, нафиг, баулы посреди прохода оставляют.
Ладно, в общем, сидим мы, как вдруг она говорит:
– Извините, это у вас наклейка школы Пенси? – Она как раз на мои чемоданы глядела, на полке.
– Да, ее, – отвечаю. Тут она угадала. У меня на одном «гладстоне» наклейка Пенси, точно. Фофанство, но что уж теперь.
– О, вы учитесь в Пенси? – спрашивает. Голос ничего такой. Путёвый, как в телефоне. Надо бы ей с собой, нафиг, телефон таскать.
– Да, в ней, – говорю.
– О, как это славно! Тогда, может, вы и сына моего знаете – Эрнест Морроу? Он тоже учится в Пенси.
– Знаю. Он у нас в классе.
Сынок ее – вне всяких сомнений величайший гад, что учился в Пенси за всю захезанную историю школы. Всегда по коридору ходит после душа и мокрым этим полотенцем своим всем по жопам хлещет. Такой вот парняга.
– О, как мило! – говорит дамочка. Но не фофански говорит – нормально так и всяко-разно. – Надо будет сказать Эрнесту, что мы познакомились, – говорит. – Можно спросить, как вас зовут, дорогой мой?
– Рудольф Шмидт, – отвечаю. Не в жилу мне всю свою биографию излагать. А Рудольф Шмидт – это у нас комендант в общаге.
– А вам нравится Пенси? – спрашивает она.
– Пенси? Да ничего так. Нерай, конечно, чего там, но не хуже прочих. Есть вполне себе добросовестные преподы.
– Эрнест ее просто обожает.
– Я знаю, – говорю. А потом давай обычную туфту помаленьку пулять. – Он очень хорошо приспосабливается. По-честному. Ну, то есть хорошо вливается.
– Вы так считаете? – спрашивает она. Вроде заинтересовалась, как я не знаю что.
– Эрнест? Ну еще бы, – говорю. И тут она перчатки стала снимать. Ух, меня от брюликов чуть не затошнило.
– Я ноготь сломала, когда из такси выходила, – говорит. Посмотрела на меня и вроде как улыбнулась. Неслабая у нее такая улыбка. По-честному путёвая. Люди же вообще почти не улыбаются или лыбятся паршиво. – Мы с отцом Эрнеста иногда очень за него переживаем, – говорит. – Иногда у нас такое чувство, что он не очень хорошо умеет общаться.
– Это в каком смысле?
– Ну, он очень чувствительный мальчик. И ему не всегда хорошо удается общаться с другими ребятами. Наверное, все воспринимает немного серьезней, чем следует в его возрасте.
Чувствительный. Я чуть не сдох. Этот тип Морроу примерно такой же чувствительный, как стульчак.
Я хорошенько на нее посмотрел. Вроде не бажбанка на вид. Может, и соображает, нафиг, какого гада родила. Но тут не всегда определишь – у чужой штруни, в смысле. Штруни всегда немного того. Но такая фигня: штруня Морроу мне понравилась. Путёвая.
– Сигарету не желаете? – спрашиваю.
Она огляделась.
– Мне кажется, Рудольф, в этом вагоне не курят, – говорит. Рудольф, ага. Я чуть не сдох.
– Да ничего. Можно покурить, пока орать не начнут, – говорю. Она взяла у меня сигу, и я ей дал подкурить.
Нормально она выглядела с сигой. Затягивалась и всяко-разно, но нежадно, как почти все тетки в ее возрасте курят. Сильно обаятельная. Да и симпотная тоже сильно, если хотите знать.
Она как бы так уматно смотрела на меня.
– Я могу ошибаться, конечно, только мне кажется, что у вас кровь носом идет, – вдруг говорит ни с того ни с сего.
Я кивнул и вытащил платок.
– Снежком попали, – говорю. – Почти ледышка, знаете такие. – Может, я б и рассказал ей, что по-честному вышло, да только это долго. Но мне она понравилась. Я даже вроде как пожалел, что назвался ей Рудольфом Шмидтом. – Старина Эрни, – говорю. – Один из самых популярных парней в Пенси. Знаете, да?
– Нет, не знала.
Я кивнул.
– По-честному все как бы долго сперва его раскусывали. Он же забавный такой парень.Странный по-всякому, понимаете? Как вот я с ним познакомился. Я его когда увидел, думаю: вот сноб какой. Так и подумал. А он – нет. У него просто характер такой оригинальный, только через некоторое время привыкаешь.
Эта миссис Морроу ничего не сказала, но ух, вы бы ее видели. Она аж к месту приросла вся. Чью угодно штруню возьмите – им же только дай послушать про то, какой ферт у них сынок.
И тут я ужепо-честному погнал туфту.
– Он вам про выборы рассказывал? – спрашиваю. – В классе?
Она головой покачала. Я ее просто как бы в транс ввел, точняк.
– В общем, мы с парнями хотели, чтобы старина Эрни был старостой класса. Ну то есть единогласно выбрали. В смысле, он только один такой точняк бы справился, – говорю; ух как же я гнал. – А выбрали этого другого пацана, Гарри Фенсера. Ипочему его выбрали – одна только и простая причина, – потому что Эрни нам не дал себя выдвинуть. Потому что он такой, к черту, весь застенчивый и скромный, и всяко-разно. Отказался… Ух какой стеснительный. Вы бы поговорили с ним, что так нельзя, а? – Я посмотрел на нее. – Он вам об этом что, не рассказывал?
– Нет, не рассказывал.
Я кивнул:
– Вот вам Эрни. Не скажет нипочем. У него один недостаток – слишком робкий и скромный. Вы б повлияли на него, чтоб хоть изредка расслаблялся.
Тут в вагон контролер зашел, билет у этой миссис Морроу проверить, и я трепаться поэтому бросил. Но все равно хорошо, что потрепался. Ведь такие, как Морроу, кто мокрым полотенцем по жопе хлещет – специально, чтоббольно было, – они же крысы не только в детстве. Они на всю жизнь крысы. Но спорим, после этой моей туфты миссис Морроу станет считать его таким робким и скромным мальчиком, который не дал нам выдвинуть его старостой класса. Вполне. Поди угадай. Штруни в такой фигне не сильно петрят.
– А коктейля не желаете? – спрашиваю. Мне бы не помешал. – Можем в бар сходить. Ничего?
– Батюшки, а вам уже наливают? – спрашивает. Но не свысока, а так. Потому что слишком обаятельная и всяко-разно, такие нос не задирают.
– Ну, в общем, не совсем, но иногда получается, потому что я длинный, – говорю. – И седых волос полно. – Я вбок повернулся, седину ей показал. Она чуть не офигела вконец. – Давайте, пошли, чего вы? – говорю. С ней было б нефигово сходить.
– Думаю, не стоит. Но все равно, дорогой мой, большое вам спасибо, – говорит. – Да и вагон с баром все равно скорее всего закрылся. Уже довольно поздно, знаете? – Это она точняк. Я и забыл, сколько времени.
Потом она глядит на меня и спрашивает такое, про что я и боялся, что спросит:
– Эрнест написал, что будет дома в среду, и всреду же рождественские каникулы начинаются, – говорит. – Надеюсь, вас не вызвали заранее, потому что дома кто-то болеет. – Ее такое по-честному вроде бы расстроило. Не просто нос в чужие дела сует, сразу видно.
– Нет, дома все хорошо, – говорю. – Это со мной. Мне надо эту операцию делать.
– Ох!Как мне жаль, – говорит. И по виду – точняк, жаль. Я тоже сразу пожалел, что ляпнул, да поздно уже.
– Не очень серьезная. У меня на мозге такая махонькая опухоль.
– Ох,господи! – Она даже рот ладошкой прикрыла и всяко-разно.
– Ай, да все нормально будет! Она почти что снаружи. И очень маленькая. Ее за две минуты уберут.
Тут я стал читать расписание, которое в кармане у меня лежало. Чтоб не врать больше. Я как заведусь, так часами могу, если покатит. Без балды.Часами.
Потом мы почти не разговаривали. Она открыла «Вог», который у нее с собой был, а я смотрел в окно. Вышла она в Ньюарке. Пожелала мне всего самого хорошего с операцией и всяко-разно. И все время Рудольфом называла. Потом пригласила на лето погостить у Эрни в Глостере, Массачусетс. Говорит, дом у них прямо на берегу стоит, есть теннисный корт и всяко-разно, а я только сказал: спасибо, но летом я с бабушкой еду в Южную Америку. Это я загнул так загнул, потому что бабуля моя издома-то почти не выходит, разве что на «матинэ» какие-нибудь, нафиг. Но и за все гроши на свете я б к этой падле Морроу в гости не поехал, даже если б нужда прибила.
Я вышел на Пенсильванском вокзале и первым делом вот чего – я залез в эту телефонную будку. Мне приспичило кому-нибудь звякнуть. Чемоданы я поставил рядом с будкой, чтобы видно было, а вот зашел – и так и не придумал, кому звонить. Брательник мой Д. Б. – в Голливуде. Сестренка Фиби ложится часов в девять –ей позвонить я тоже не могу. Ей-то наплевать, если я ее разбужу, засада в том, что трубку не она снимет. Снимут штрики. Так не пойдет. Потом я решил было позвонить штруне Джейн Гэллахер и спросить, начались ли у Джейн каникулы, но это как-то не в жилу. А кроме того – вполне себе поздняк уже. Затем подумал, не позвонить ли мне той девке, с которой я раньше нормально так ходил, Сэлли Хейз, потому что у нее каникулы уже точняк начались: она мне написала такое длинное фуфловое письмо, приглашала в Сочельник помочь ей украсить елку и всяко-разно, – только я боялся, что трубку снимет ее штруня. Они с моей знакомы, и я так и видел, как она сломя, нафиг, голову несется к телефону, чтобы сообщить моей, что я в Нью-Йорке. Кроме того, мне совсем не в струю было трындеть с этой миссис Хейз по телефону. Она как-то сказала Сэлли, что я необузданный. Необузданный, говорит, и в жизни курс не проложил. Потом я хотел позвонить тому парню из Вутона, когда я туда ходил, Карлу Люсу, только мне он не очень в жилу. В общем, не стал я никому звонить. Вышел из будки минут через двадцать, подобрал чемоданы, пошел к этому тоннелю, где моторы, и взял себе тачку.
Я такой, нафиг, рассеянный, что сказал водиле свой обычный адрес, по привычке и всяко-разно – ну то есть напрочь забыл, что собирался кости кинуть в гостинице на пару дней и дома не появляться, пока не начнутся каникулы. Даже не подумал, пока мы полпарка не проехали. Потом говорю:
– Послушайте, а вы не могли бы развернуться, когда получится? Я вам не тот адрес дал. Мне бы обратно в центр.
Водила оказался вроде как такой тертый.
– Тут не могу, кореш. Тут одностороннее. Теперь надо до самой Девяноздой ехать.
Мне с ним собачиться не хотелось.
– Ладно, – говорю. И тут вдруг вспомнил кое-что. – Эй, послушайте, – говорю. – Знаете, там в пруду такие утки есть, возле самой Южной Сентрал-Парк? Маленький такой пруд. Вы, случайно, не знаете, куда они деваются, утки то есть, когда там все замерзает? Может, знаете случайно, нет? – Я понимал, что случайность такая – одна на мильон.
Он разворачивается и пялится на меня, как на чеканутого.
– Ты чё эт, корешок, удумал? – спрашивает. – Шутки со мной шутить?
–Нет, мне просто интересно, все дела.
Он больше ничего не стал говорить, поэтому я тоже заткнулся. Пока из парка не выехали на 90-й. Тогда только он спрашивает:
– Ладно, корешок. Куда?
– Ну, в общем, фигня в том, что я не хочу в гостиницы на Ист-Сайде, там знакомых можно встретить. Я путешествую инкогнито, – говорю я. Терпеть не могу такого фофанства – «путешествую инкогнито». Но если я с фофаном, то и сам веду себя по-фофански. – А вы, случайно, не знаете, какая банда сейчас в «Тафте» или «Нью-Йоркере» играет?
– Без понятия, кореш.
– Что ж… Тогда везите меня в «Эдмонт», – говорю. – Не против, если мы по пути остановимся и вы со мною выпьете по коктейлю? Угощаю. Я при грошах.
– Не могу, кореш. Извини. – Путёво с ним так. Неслабый типус.
Мы доехали до «Эдмонта», и я заселился. В моторе я надел свой красный охотничий кепарь – а просто от нефиг делать, – но перед заселением снял. Не в жилу там выглядеть ушибком или как-то. Уржаться можно. Я даже незнал тогда, что в гостинице этой, нафиг, полно извращенцев и дебилов. На каждом шагу ушибки.
Мне дали такой захезанный номер, в окно смотреть не на что, кроме другой стороны гостиницы. Да мне, в общем, наплевать. Все равно слишком тоскливо, даже морочиться неохота, какой у меня там вид из окна. Коридорный, который меня в номер провожал, – такой древний дед, лет шестьдесят пять. От него тоски больше, чем от номера. Такие лысые бывают, на голове у себя зачесывают все с боков, чтоб лысину прикрыть. Уж лучше я лысым буду, чем так. По-любому шикарная работа для парня лет шестидесяти пяти. Таскать всем чемоданы и ждать чаевых. Наверное, не слишком котелок варит или как-то, но все равно жуть.
Он ушел, а я немного посмотрел в окно, куртку не снимал, никак. Все равно больше делать нечего. А на другой стороне гостиницы удивительные дела творились. Там даже занавески не задернули. Я увидел одного мужика: седой, осанистый такой – в одних трусах, так вы не поверите, чего он делал. Во-первых, чемодан свой на кровать положил. Потом вытащил из него бабские тряпки и все их надел. Настоящие бабские – шелковые чулки, туфли на шпильках, бюстгальтер и такой корсет, у которых завязки болтаются и всяко-разно. А потом натягивает такое очень узкое черное вечернее платье. Ей-богу. А потом начал по комнате расхаживать, мелкими такими шажочками, как баба, курить сигу и в зеркало смотреться. Совсем один, прикиньте. Ну, если только в сортире никого – этого мне было не видать. Потом в окне чуть ли не прямо над ним вижу: мужик и баба водой друг в друга плюются. Может, виски с содовой, конечно, а не вода – я не разглядел, чего там у них в стаканах. В общем, сначала он отхлебывает и внее брызжется, потом она в него – по очереди, ёксель-моксель. Это надо было видеть. И все время ржут как ненормальные, будто смешнее ничего на свете нет. Без балды, целая гостиница извращенцев. Я, наверно, тут один такой нормальный гад, и это еще слабо сказано. Я, нафиг, чуть этому Стрэдлейтеру телеграмму не послал, чтоб сразу на поезд садился и дул в Нью-Йорк. Он бы в этой гостинице за главного был.
Засада только в том, что на всю эту парашу смотреть – вроде как завораживает, даже если не хочешь. Например, та девка, которой на морду водой плевали, – она вполне себе такая ничего. Я в смысле, что вот у меня в чем засада. Вуме у себя я, наверно, такой половой маньяк, каких вы и не видывали. Иногда в голову лезет самое что ни есть хезалово, которое я б не против был, если бы случай выпал. Я даже понимаю, как это может быть уматно, хезалово такое, и если вы оба там как бы накирялись и всяко-разно, взять девку и плевать ей в рожу водой или как-то. Но фигня в том, что мне это не нравится. Параша это, если вдуматься. То есть, если девка вам по-честному не нравится, вообще не надо с ней дурака валять, а если нравится, то и рожа ее должна нравиться, а если рожа нравится, то не надо ж хезать на нее, с понтом, водой плеваться. По-честному фигово, что такое хезалово иногда может быть уматно. Девки тоже не сильно помогают, когда стараешься слишком уж не хезать, когда пытаешься не испортить ничего по-честному хорошего. Я одну такую знал пару лет назад, так она еще хезаней меня была. Ух, вот хезушница! Хотя какое-то время с ней было уматно – ну, как с хезушницами бывает. Про секс я, если по-честному, не очень секу. Там никогда не знаешь, что, нахер, делать. Я себе все время такие правила про секс составляю, а потом тут же их нарушаю. В прошлом году придумал правило, что с девками больше дурака валять не буду, от которых где-то внутри такой геморрой. Но я его нарушил на той же неделе, что и придумал, – в тот же вечер вообще-то. Всю ночь обжимался с жуткой фуфлершей по имени Энн-Луиз Шерман. Нет, в сексе я просто ни шиша не секу. Чесслово.
И вот пока я там стоял, меня мысль одна занимала: не звякнуть ли этой Джейн – в смысле, позвонить ей по межгороду в Б.М., куда она ходит, а штруне ее не звонить, чтобы выяснять, когда она домой приезжает. Ученикам среди ночи звонить не полагается, но я все прикинул. Кто снимет трубку, я ему скажу, что я ее дядя. Скажу, что тетушку ее только что сбила машина и я с Джейн должен поговорить немедленно. И получилось бы. Звонить я не стал только потому, что как-то не в жилу. А если не в жилу, такая фигня не выходит.
Немного погодя я сел в кресло и выкурил пару сиг. Стоял у меня будь здоров. Ничего не попишешь. Тут вдруг до меня дошло. Я вытащил лопатник и стал искать в нем тот адрес, что мне дал парень, с которым я прошлым летом на балехе познакомился, из Принстона. Потом нашел в конце концов. Он от лопатника стал весь такого уматного цвета, но все равно прочесть можно. Адрес был одной девки – не совсем шлюха, никак, но не против палки-другой время от времени, как мне этот парень из Принстона сказал. Он однажды привел ее на танцы в Принстоне, а его за это едва не вышибли. Раньше она в варьете стриптизкой работала или как-то. В общем, ладно, я подошел к телефону и ей звякнул. Звали ее Фейт Кэвендиш, и она жила в гостинице «Герб Стэнфорда» на углу 65-й и Бродуэя. Помойка, не иначе.
Я какое-то время думал, что ее нет дома или чего-то. Никто не отвечает, и все. Потом наконец кто-то снял трубку.
– Алло? – говорю. Стараюсь басом таким, чтоб возраст не заподозрила, ничего. У меня все равно голос низкий будь здоров.
– Алло, – отвечает этот женский голос. Не очень дружелюбно к тому же.
– Это мисс Фейт Кэвендиш?
– Этокто? – спрашивает. – Кто мне звонит в такое безумное, черт бы вас побрал, время?
Тут я уже чуточку зассал.
– Ну, я в курсе, что уже довольно поздно, – говорю очень взрослым таким голосом и всяко-разно. – Надеюсь, вы меня простите, но мне весьма не терпелось с вами связаться. – Обходительно, как я не знаю что. По-честному.
–Кто это? – говорит она.
– Ну, вы меня не знаете, но я друг Эдди Бёрдселла. Он говорил, что, если я окажусь в городе, нам следует встретиться, выпить коктейль-другой.
–Кого? Чей вы друг? – Ух какая она тигрица по телефону. Чуть, нафиг, не орала на меня.
– Эдмунда Бёрдселла. Эдди Бёрдселла, – говорю. Я не помнил, Эдмундом его звали или Эдвардом. Я с ним только раз встречался, на этой дурацкой, нафиг, балехе.
– Я никого с таким именем не знаю, дядя. И если вы думаете, будто мненравится, когда меня будят среди…
– ЭддиБёрдселл? – говорю. – Из Принстона.
Понятно было, что она имя в голове крутит и всяко-разно.
– Бёрдселл, Бёрдселл… из Принстона… Из колледжа Принстон?
– Точно, – говорю.
– Так вы из колледжа Принстон?
– Ну, примерно.
– А-а… Икак там Эдди? – спрашивает. – Это, конечно, странное время для звонков. Господи боже мой.
– Он прекрасно. Просил передать вам привет.
– Ну что ж, спасибо. И отменя ему привет, – отвечает она. – Роскошный он парень. Что он сейчас поделывает? – Тут она вдруг стала вся такая дружелюбная, как не знаю что.
– Ой, ну всяко. То же самое, – говорю. Откуда, нахер,мне знать, что он сейчас поделывает? Я с ним вообще еле знаком. Даже не знаю, по-прежнему ли он в Принстоне. – Слушайте, – говорю, – а вам не было бы интересно со мной где-нибудь встретиться, коктейль выпить?
– А вы, случайно, не в курсе, сколько сейчасвремени? – спрашивает она. – И как вас, кстати, зовут, могу я осведомиться? – У нее ни с того ни с сего английский выговор прорезался. – Голос у вас несколько такой моложавый.
Я рассмеялся.
– Спасибо за комплимент, – говорю галантно, как не знаю что. – Меня зовут Холден Колфилд. – Надо было какое-нибудь дутое имя сказать, только я об этом не подумал.
– В общем, послушайте, мистер Коффл, у меня нет привычки назначать встречи посреди ночи. Я девушка рабочая.
– Завтра воскресенье, – сообщаю я.
– Ну и все равно. Мне выспаться надо, чтоб хорошо выглядеть. Сами понимаете.
– Я подумал, мы с вами всего по коктейлю могли бы выпить. Не так уж и поздно.
– Ну… Вы очень милы, – говорит она. – А откуда вы звоните? Где вы сейчас вообще?
– Я? Я в телефонной будке.
– А, – говорит она. Затем наступила такая долгая, долгая пауза. – В общем, мне бы ужасно хотелось с вами как-нибудь встретиться, мистер Коффл. Голос у вас очень привлекательный. Похоже, вы и сами симпатичный. Но всеравно уже поздно.
– Я мог бы к вам зайти.
– Ну, обычно я бы сказала – здорово. То есть было бы очень неплохо, если б вы ко мне заглянули на коктейль, но моя соседка по комнате сейчас болеет. Всю ночь глаз сомкнуть не может. И вот в эту самую минуту она их как раз сомкнула и всякое такое. Ну то есть.
– Ох. Какая жалость.
– А где вы остановились? Может, мы бы завтра с вами коктейль выпили.
– Завтра у меня не получится, – говорю. – Выйдет только сегодня. – Вот я бажбан. Не надо было так говорить.
– Ой. Ну что ж, мне ужасно жалко.
– Я от вас передам Эдди привет.
– Правда? Надеюсь, вам понравится в Нью-Йорке. Тут славно.
– Я знаю. Спасибо. Спокойной ночи, – говорю. Потом повесил трубку.
Ухкак я напортачил. Надо было хоть насчет коктейля договориться или как-то.
Все равно было еще рано будь здоров. Уж не знаю сколько, но не очень поздно. Вот я ложиться спать, если даже еще не устал, просто ненавижу – как мало что. Поэтому я открыл чемоданы, вытащил чистую рубашку, потом сходил в ванную, помылся и переоделся. Я вот чего думал – я думал, схожу вниз и посмотрю, чего там, нахер, творится в «Лавандовой зале». У них там ночной клуб есть в гостинице, «Лавандовая зала» называется.
Но пока я менял рубашку, я, нафиг, чуть сестренке Фиби не звякнул. Очень зашибись было бы с ней поболтать. Хоть один разумный человек и всяко-разно. Но я не мог рисковать и ей звякать – она ж еще маленькая и уже спит, и явно не возле телефона. Думал, может, повесить трубку, если штрики ответят, но тоже фиг бы вышло. Они поймут, что это я. Штруня всегда понимает. Она телепат. Но вот потрындеть немножко с Фиби – это было б запросто.
Вы бы ее видели. Вам в жизни не попадалось малявки такой симпотной и такой умной. По-честному котелок очень варит. В смысле, как в школу пошла, так на отлично только и учится. Вообще-то я один такой тупой в семье. Брательник мой Д. Б. – писатель и всяко-разно, а братец Олли, который умер, я вам рассказывал, – он вообще был гений. Я только один по-честному тупой. Но видели б вы эту Фиби. У нее такие волосы как бы рыжие, немного на Олли смахивают, а летом – очень короткие. Летом она затыкает их за уши. И ушки у нее нормальные, симпотные. Хотя зимой волосы носит длинные будь здоров. Иногда штруня их заплетает, а иногда нет. Но ничего так себе смотрится. Ей всего десять. Вполне тощая, как я, только путёво такая тощая. Роллерски тощая. Однажды я на нее в окно смотрел, когда она в парк шла через Пятую авеню, и вот она такая – роллерски тощая. Вам бы она понравилась. В смысле, Фиби такой что-нибудь скажешь, и она точняк поймет, чего ты ей пуржишь. В смысле, ее даже можно с собой куда-нибудь брать. Возьмете ее на паршивое кино, к примеру, так она сразу поймет, что кино паршивое. Поведете в кино ничего так себе – поймет, что оно ничего кино. Мы с Д. Б. водили ее на это французское, «Жену булочника», в нем Рэмю еще играет[13]. Она чуть не сдохла. А любимое у нее – «39 ступеней» с Робертом Донатом[14]. Весь, нафиг, фильм наизусть знает, потому что я ее смотреть водил раз десять. Когда этот Донат появляется на шотландской ферме, например, когда от фараонов убегает и всяко-разно, Фиби прямо в зале выдает громко – точно когда шотландец в картине спрашивает: «А селедку едите?» Все базары там она знает наизусть. А когда этот профессор в картине, который на самом деле немецкий шпион, показывает Роберту Донату мизинец, на котором не хватает двух фаланг, Фиби такая его опережает – в темноте сует свой мизинец мне прямо под нос. Путёвая она. Вам бы понравилась. Засада только в том, что иногда чересчур мамсится. Слишком возбужденная для малявки. По-честному. И еще вот чего делает – она все время книжки пишет. Только никогда не дописывает. Все про какую-то пацанку по имени Хэзел Уэзерфилд – только Фиби такая все время пишет «Хэзл». Эта Хэзл Уэзерфилд – девчонка-детектив. Вроде как сирота, но везде ее предок все время возникает. Предок ее – всегда «высокий симпатичный джентльмен лет двадцати». Ну вообще. Во Фиби дает. Чесслово, она бы вам понравилась. Даже совсем еще кроха была – и у нее котелок варил. Когда она была совсем кроха, мы с Олли брали ее в парк, особенно по воскресеньям. У Олли такой парусник еще был, братец с ним возился по воскресеньям, и мы Фиби с собой брали. Она такая белые перчаточки надевала и шла прямо между нами, как леди и всяко-разно. А когда мы с Олли о чем-нибудь вообще разговаривали, Фиби такая нас слушала. Иногда забудешь, что она тут рядом – ну все-таки малявка еще совсем, – а она сама возьмет и напомнит. Перебивала нас все время. Пихнет Олли или меня и говорит: «Кто? Кто это сказал? Бобби или дама?» Мы ей скажем, кто сказал, а она говорит: «А-а», – и дальше давай слушать и всяко-разно. Олли тоже с нее помирал. В смысле – она ему тоже нравилась. Теперь ей десять, и уже, в общем, не совсем малявка, но с нее все по-прежнему помирают – ну, у кого котелок варит хоть немного.
В общем, с такими, как она, всегда в жилу по телефону потрындеть. Но я слишком боялся, что трубку снимут штрики и тогда поймут, что я в Нью-Йорке, что меня из Пенси выперли и всяко-разно. Поэтому я просто рубашку донадевал. Потом весь так собрался и спустился на лифте в вестибюль, поглядеть, чего там такое.
В вестибюле, считай, никого и не было, кроме нескольких сутенерского вида типусов да пары шлюшистого вида блондинок. Но банду из «Лавандовой залы» слышно, поэтому туда я и двинул. Толпы немного, только мне все равно паршивый столик дали – сильно сзади. Надо было зеленым перед носом метрдотеля помахать. В Нью-Йорке ух гроши дело, нафиг, двигают – я не шучу.
Банда была гнойная. Бадди Сингер. Сквозняки, но не путёвые сквозняки – фофаны. К тому же мало народу моего возраста. Вообще-то никого моего возраста там и не было. В основном старичье, пижонистое такое, со своими девками. Кроме столика рядом. За столиком рядом сидели эти три девки, лет по тридцать где-то. И все три – уродины будь здоров, и на всех такие шляпки, что сразу просекаешь – не местные, хотя одна, блондинка, вроде ничего. Вроде миленькая такая даже, блондинка эта, и я только стал на нее косяка уже давить, как возник официант. Я заказал скотч с содовой и велел не смешивать – быстро причем сказал, как не знаю что, потому что если начнешь бекать и мекать, сразу решат, что тебе еще нет двадцати одного, и никакой опьяняющей жидкости не продадут. Но с ним все равно ни шиша не вышло.
– Простите, сэр, – говорит, – но имеется ли у вас какое-нибудь подтверждение совершеннолетия? Водительские права хотя бы?
Я на него этак холодно глянул, будто он меня оскорбил, как не знаю что, и спрашиваю:
– А что, похоже, что мне еще нет двадцати одного?
– Простите, сэр, но у нас полагается…
– Ладно, ладно, – говорю. Потому что прикинул: ну и черт с ним. – Тащите колу. – Он уже пошел прочь, а я его назад позвал: – А рому туда можете плеснуть или еще чего? – спрашиваю. Очень нормально так спрашиваю и всяко-разно. – Я же не могу сидеть в таком фофанском месте итрезвый намертво. Набодяжьте туда чутка рому, что ли?
– Мне очень жаль, сэр… – завел он и по-быстрому драпанул. Но я не стал на него особо зуб точить. Их с работы вышибут, если прочухают, что они малолеткам продают. А я, нафиг, малолетка.
Стал я на трех кочережек за соседним столиком опять косяка давить. Ну то есть на блондинку. Остальные две – это с большой голодухи. Но не дубово эдак давил. Просто окидывал всех троих таким очень невозмутимым взглядом и всяко-разно. А они чего, вся троица эта – они хихикать давай, как дебилы. Наверно, решили, что я молодой еще кого-нибудь клеить. Тут я разозлился, как не знаю что, – я на них что,жениться собираюсь или как? Надо было отлуп им дать сразу, как они так сделали, только засада в том, что мне по-честному захотелось танцевать. Мне очень танцевать в жилу, ну иногда, и вот тогда как раз в струю оказалось. Поэтому ни с того ни с сего я как бы к ним нагибаюсь и говорю:
– Девушки, а никто из вас не хотел бы потанцевать? – Ни дубово спросил, ничего. Очень, на самом деле, галантно. Только они, нахер, решили, что это тоже отпадная шуточка. И захихикали еще пуще. Без балды – три натуральные дебилки. – Давайте, – говорю, – потанцую каждую по очереди. Нормально? Что скажете? Пошли! – Мне по-честному хотелось танцевать.
Наконец блондинка встала и пошла со мной танцевать, потому что видно же, разговаривал-то я только сней, – и мы вышли на пятак. У двух оставшихся чучел чуть родимчик не случился. Мне, наверно, сильно приспичило, раз я вообще на них позарился.
Но оно того стоило. Блондинка танцевала будь здоров. Мне мало с кем так танцевать доводилось. Без балды: иногда очень тупые девки на пятаке просто сшибают с ног. А берешь какую-нибудь умницу, и она пытаетсятебя по пятаку водить, а то и так паршиво танцует, что лучше всего окопаться за столиком и с ней просто надраться.
– Ну вы и танцуете, – говорю я блондинке. – Вам надо этим зарабатывать. Я не шучу. Я однажды танцевал с профессионалкой, так вы – в два раза лучше. Слыхали когда-нибудь про Марко и Миранду?
– Чего? – говорит. Она меня даже не слушала. Только озиралась.
– Я говорю, Марко и Миранду знаете?
– Не слыхала. Нет. Не знаю.
– Так вот, они танцуют, она танцовщица. Вообще-то она не фонтан. Делает все, что положено, но все равно не фонтан. Знаете, когда девушка по-честному неслабо танцует?
– Чего вы там? – говорит. Она меня вообще даже не слушала. Ее все вокруг отвлекало.
– Я сказал, знаете, когда девушка по-честному неслабо танцует?
– Не-а.
– Ну… вот моя рука у вас на спине. И если я думаю, что у меня под рукой ничего нет – ни попца, ни спины, ни ног,ничего, – вот тогда девушка по-честному танцует неслабо.
Только она меня не слушала. Поэтому и я перестал на нее внимание обращать. Мы просто танцевали. Ух как эта бажбанка давала копоти. Бадди Сингер и его вонючая банда лабали «Такое просто бывает»[15], но даже они испортить ничего не могли. Роскошная песня. Я не стал никаких финтов выделывать, пока мы танцевали, – терпеть не могу, когда парень на пятаке пижонски финтит, – но телепал ее за собой прилично, и она от меня не отлипала. А самое смешное – я думал, ей тоже нравится, пока она вдруг не взяла и тупо не ляпнула:
– Мы с подружками вчера вечером видели Питера Лорри[16], – говорит. – Киноактера. Лично. Он газету покупал. Такой милашка.
– Вам повезло, – отвечаю. – Вам очень повезло. Понимаете, да? – Вот дебилка. Но танцует – закачаешься. Я не смог сдержаться, взял и чмокнул ее прямо в этот дебильный кочан – ну, знаете, где у них пробор и всяко-разно. А она разозлилась.
– Эй! Что за дела?
– Ничего. Никаких дел. Вы просто здорово танцуете, – говорю. – У меня младшая сестренка есть, всего, нафиг, в четвертом классе. И вы так же здоровски умеете, как она, а она танцует лучше всех, и живых, и дохлых.
– Вы за языком своим следите, если не возражаете?
Ну и дамочка, ух. Прямокоролева, ёксель-моксель.
– А вы сами все откуда? – спрашиваю.
Только она не ответила. Озиралась так по-деловому – наверно, ждала, что сейчас этот Питер Лорри где-нибудь всплывет.
– Вы откуда, девушки? – снова спрашиваю.
– Чего? – отвечает.
– Откуда вы, девушки? Не говорите, если не в жилу. Я ж не хочу, чтоб вы напрягались.
– Из Сиэтла, Вашингтон, – говорит. С понтом, большой добряк мне сделала.
– Вы хорошо беседу поддерживаете, – говорю ей. – Знаете, да?
– Чего?
Ну ее нафиг. Все равно ни шиша не петрит.
– А вы не против джиттербаг забацать по чуть-чуть, если быструю слабают? Не фофанский такой, не джамп или как-то – путёвый джиттербаг, влегкую? А то все садятся, если быструю лабают, кроме дедов да жириков, и у нас будет куча места. Как насчет?
– Мне это несущественно, – говорит. – Эй, а тебе сколько лет вообще?
Тут я почему-то озверел.
– Ох господи, – говорю. – Только портить все не надо, а? Двенадцать, ёксель-моксель. Я крупный для своих лет.
–Слушай. Я ж тебе уже сказала. Мне такие выражения не нравятся, – говорит. – Если ты так выражаться будешь, я пойду сяду к подружкам, ага?
Я кинулся извиняться как ненормальный, потому что банда как раз залабала быструю. И девка эта стала со мной джиттербажить – но легко так очень и нормально, не фофански. У нее по-честному получалось. Чуть тронешь – и пошла. И когда вертелась, у нее хорошенькая эта попка ее вихлялась так путёво. Она меня сразу этим вырубила. Без балды. Когда мы сели на место, я в нее уже чуть было не втрескался. Так с девками и бывает. Как сделают что-нибудь симпотное, даже если там и смотреть-то не на что, или если какие-нибудь дуры, ты в них чуть не втрескиваешься, а потом уж вовсе не соображаешь, нахер,куда попал. Девчонки. Господи ты боже мой. С катушек слетаешь. По-честному.
Они меня к себе за столик не позвали – в основном потому, что не шарят ни в чем, – только я все равно сел. Блондинку, с которой я танцевал, звали Бернис как-то – Крабс или Крэбс. Двух уродин – Марти и Лаверн. Я им сказал, что меня зовут Джим Стил, – просто так, нахер, нипочему. Затем попробовал с ними поговорить чутка по-умному, но это было, считай, невозможно. Им руки надо было выкручивать. И не скажешь, кто из них самая дура. При этом вся троица то и дело, нафиг, озиралась, будто рассчитывала, что в зал сейчас влетит целая стая, нафиг,кинозвезд. Наверно, думали, что все кинозвезды, когда приезжают в Нью-Йорк, непременно ошиваются в «Лавандовой зале», а не в клубе «Аист», не в «Эль Марокко»[17] и всяко-разно. В общем, у меня полчаса ушло выяснить, где все они работают и всяко-разно в Сиэтле. В одной страховой конторе. Я их спросил, как им это нравится, но думаете, от этих бажбанок добьешься внятного ответа? Мне показалось, две уродины, Марти и Лаверн, – сестры, но когда спросил, они очень оскорбились. Сразу видно: ни одной не хотелось быть похожей на другую, что, в общем, и правильно, только все равно умора.
Я протанцевал с ними всеми – всеми тремя – по одной зараз. Одна уродина, Лаверн, танцевала нехило, зато другая, эта Марти, – просто убийство. Эту Марти, будто статую Свободы, за собой по пятаку волочишь. Пока я ее таскал, чтоб хоть какой-то умат получился, я чутка развлекся. И сказал ей, дескать, только что видел Гэри Купера[18], кинозвезду, с другой стороны пятака.
–Где? – спрашивает, переполошилась вся, как не знаю что. – Где?
– Ай, вы его упустили. Только что вышел. Чего вы не смотрели, когда я сказал?
Она чуть танцевать не бросила и давай себе озираться поверх голов: может, получится заметить.
– Ох, вапщще! – говорит. У нее просто сердце кровью облилось – по-честному. Я сразу, как не знаю что, пожалел, что ее так подначил. Некоторых не надо подначивать, хоть и стоит.
Но самое смешное потом было. Мы вернулись за столик, а эта Марти остальным двум говорит, что здесь только что Гэри Купер был. Ух, эти Лаверн и Бернис чуть с собой на месте не покончили, когда такое услышали. Такой кипиш подняли, кинулись Марти расспрашивать, видела она его и всяко-разно или нет. А эта Марти говорит: мимоходом углядела. Я чуть не сдох.
Бар уже закрывался, поэтому я им каждой по два стакана заказал, пока не закрылось, а себе взял еще две колы. Стаканы со стола, нафиг, чуть не падали. Одна уродка, Лаверн, меня все подначивала, что я пью только колу. Бесценное у нее чувство юмора. Они с этой Марти пили «томы коллинзы» – это в декабре-то[19], ёксель-моксель. Что они шарят. А блондинка, эта Бернис, пила бурбон с водой. И неслабо так хлестала. Вся троица то и дело озиралась, нет ли тут каких кинозвезд. Они еле разговаривали, даже друг с дружкой. Эта Марти разговорчивей прочих двух была. Только рот откроет – сразу какое-нибудь занудное фофанство из нее лезет – с понтом, зовет тубзо «будуаром», к тому ж она решила, что этот бедный битый кларнетист Бадди Сингера – очень неслабый, когда он вылез вперед и дунул пару подмороженных жарких аккордов. Его кларнет она «леденцом» звала. Вот фофанство. Вторая уродина, Лаверн, считала себя дико остроумной. Все время просила меня позвонить папе и спросить, что он сегодня делает. Все спрашивала, есть свиданка у моего штрика или нет. Четыре раза спрашивала – остроумная дальше некуда. А эта Бернис, блондинка, вообще почти ничего не говорила. Только я спрошу у нее что-нибудь, она в ответ: «Чего?» Через некоторое время на нервы действует.
Вдруг ни с того ни с сего они допили, все втроем встали и заявляют, что им пора спать. Говорят, вставать рано, чтоб попасть на первое представление в «Мюзик-холле Радио-Сити»[20]. Я попробовал уговорить их еще посидеть, а они вот ни в какую. Поэтому мы попрощались и всяко-разно. Я им сказал, что как-нибудь разыщу их в Сиэтле, если доберусь, только я что-то сомневаюсь. Что буду их разыскивать, в смысле.
С сигами и всяко-разно счет принесли долларов на тринадцать. Девки уж могли бы, по-моему, хотьпредложить самим заплатить за то, что выжрали до меня, – я бы им, конечно, не дал, но предложить-то могли бы. Хотя наплевать. Настолько они не шарят, да и убогие фонарные шляпки эти и всяко-разно. А от этой хреноты с ранним подъемом, чтоб пораньше в мюзик-холл попасть, мне вообще поплохело. Если б кто-нибудь, какая-нибудь девка в жуткой шляпке, например, приперлась аж в Нью-Йорк – из Сиэтла, штата Вашингтон, ёксель-моксель, – и встает по утрянке, чтоб, нафиг, успеть на первое представление в «Мюзик-холле Радио-Сити», мне так тоскливо становится, что я просто не могу. Да я бы всем троим сотню стаканов выкатил, только бы они мне про это не втюхивали.
Чуть погодя и я из «Лавандовой залы» отвалил. Они там все равно закрывались, а банда уже давно упаковалась. Во-первых, в таких местах сидеть – сплошной кошмар, если тебе не с кем нормальным потанцевать или официант не дает ничего путёвого бухнуть, одну колу. Нет ни одного ночного клуба на свете, где долго высидишь, если, по крайней мере, не возьмешь бухла и не нарежешься. Или если с тобой нет никакой девки, от которой с ног сшибает.
Тут вдруг ни с того ни с сего, пока я до вестибюля шел, мне в башку опять эта Джейн Гэллахер взбрела. Взбрела и выбредать никак не хотела. Я сел в блевотного цвета кресло в вестибюле и стал думать про нее и Стрэдлейтера в этой, нафиг, машине Эда Бэнки, и хоть я и был, нафиг, уверен, что этот Стрэдлейтер ее не оприходовал – Джейн-то я знаю как облупленную, – но она все равно из головы не лезла. Я ж ее знаю как облупленную. По-честному. В смысле, не только шашки – ей вообще всякий спорт был зашибись, а как мы с ней познакомились, так все лето играли почти каждое утро в теннис, а почти каждый день в гольф. Я ее по-честному нормально так близко узнал. Не в смыслефизически или как-то – это нет, – но виделись мы с ней все время. Не всегда под юбку надо лазить, чтобы девку узнать.
А как я с ней познакомился – этот ее доберман-пинчер раньше часто ходил облегчаться к нам на газон, и штруню мою это дико бесило. И вот она позвонила штруне Джейн и насчет этого развонялась. Штруня моя так умеет. А потом чего – потом через пару дней вижу: возле бассейна в клубе Джейн на животе лежит, – привет, говорю. Я знал, что она в соседнем доме живет, только никогда с ней раньше ни разговаривал, ничего. А она так на меня зыркнула, когда я в тот день с ней поздоровался. Меня, нахер, достало объяснять ей потом, что мне, нафиг, вообще надристать, где ее пес облегчается. Хоть в гостиной, мне-то что. Ладно, в общем, после этого мы с Джейн подружились и всяко-разно. В тот же день с ней в гольф сыграли. Она восемь мячей потеряла, как я помню.Восемь. Я заманался убеждать ее, чтоб глаза хоть открывала, когда по мячу бьет. Но играть со мной она стала сильно лучше. Я в гольф путёво играю. Если б я сказал, сколько выбиваю, вы бы мне, наверно, не поверили. Я однажды чуть в киножурнал не попал, только в последнюю минуту передумал. Прикинул, что раз я кино терпеть не могу, как мало кто, это ж фуфло будет, если я им дам себя в киножурнал засунуть.
Уматная она девка, эта Джейн. Я бы не стал даже говорить, что сильно красивая. Но меня сшибла. Она как бы такая большеротая. В смысле, как примется болтать и заведется насчет чего-нибудь, так у нее рот в полсотни сторон сразу разлетается, и губы, и все. Сдохнуть можно. И никогда у нее до конца не закрывается – рот то есть. Всегда вроде как приоткрыт, особенно если она в стойку с клюшкой становится или книжку читает. А она всегда читала, и книжки все по-честному хорошие. Кучу стихов и всяко-разно. Ей одной, ну, кроме родичей то есть, я показывал бейсбольную перчатку Олли, со всеми стихами, что там понаписаны. Олли она ни знала, ничего, потому что в Мэне первое лето жила – до того она ездила в Кейп-Код, – но я ей вполне себе много про него рассказывал. Ей про такую фигню интересно.
Моей штруне она не сильно нравилась. В смысле, моя штруня все время думала, будто Джейн и ее штруня перед ней нос задирают или как-то, если не здороваются. Моя штруня их часто в деревне видала, потому что Джейн со своей часто на рынок ездила в этом их «ласалле» с откидным верхом. Моя даже не считала, что Джейн симпотная или как-то. А я считал. Мне просто нравилось, как она выглядит, вот и все.
Помню, как-то раз мы с Джейн даже почти обжимались. Суббота, и дождь шел просто гадски, а я был у нее на веранде – у них такая здоровая веранда с сетками была. Мы играли в шашки. Я время от времени Джейн подначивал – она дамок с задней линии никак не хотела выводить. Но не сильно подначивал. Джейн не в жилу было сильно подначивать. Мне, наверно, больше всего в жилу с подначками под юбку к девке лезть, если случай выпадет, но тут забавная фиговина. Те девки, что мне больше нравятся, – их-то как раз подначивать и не сильно в жилу. Иногда мне кажется, им бысамим нравились подначки – на самом деле, я знаю, это им понравится, – только начать трудно, если знаком с ними уже долго и раньше никогда не подначивал. В общем, я вам про тот день рассказывал, когда мы с Джейн почти обжимались. Лило, как не знаю что, и мы сидели у нее на веранде, как вдруг туда вваливается этот кирюха, за которого ее штруня вышла, и спрашивает, остались ли в доме сигареты. Я его хорошо ни знаю, никак, но он вроде как из тех мужиков, что с тобой и разговаривать, считай, не станут, если им от тебя ничего не нужно. Паршивый типус. В общем, эта Джейн ему не ответила, когда он ее про сиги спросил. Мужик опять у нее спрашивает, а она все равно не отвечает. От доски даже голову не подняла. Наконец мужик обратно в дом ушел. И тут я у Джейн спрашиваю, чего это было такое. Так она не ответила даже мне. Сделала вид, будто следующий ход обдумывает и всяко-разно. И тут вдруг слеза такая на доску – плюх. На темный квадрат – ух, у меня до сих пор перед глазами. И Джейн эту слезу в доску пальцем просто втерла. Не знаю, чего ради, но я из-за этого переполошился, как хер знает что. Поэтому я чего – я подошел и втиснулся рядом с ней на качалку, она чуть подвинулась, – чуть ли не на коленки ей сел вообще-то. И тут онапо-честному расплакалась, и дальше я и прочухать не успел, как уже целовал ее везде – куда угодно – в глаза, в нос, в лоб, в брови и всяко-разно, в уши – во все лицо ее, ну кроме рта и всяко-разно. Ко рту она меня как бы не пускала. В общем, так вот мы с ней почти обжимались. Немного погодя она встала и зашла в дом, и надела там этот свой красно-белый свитер, от которого меня просто вырубало, и мы пошли, нафиг, в кино. По дороге я у нее спросил, не пытался ли мистер Кудахи – так этого кирюху звали – с ней когда-нибудь руки распускать. Она вполне себе молоденькая, но у нее фигура будь здоров, и вряд ли этот гад Кудахи такое бы мимо пропустил. Но она говорит: нет. Я так и не выяснил, что за херовина у них тогда случилась. Бывают такие девки, от которых вообще никогда ни шиша не добьешься.