«Пророк». – Содержание. – Отзывы. – Реклама. – Гуэн. – Огюст. – «Зевуны». – Отношение к Мейерберу Россини и Спонтини. – Избрание Мейербера доктором философии.
Тринадцать лет прошло со времени появления «Гугенотов» и до первого представления «Пророка», второй большой исторической оперы Мейербера, которую некоторые ставят даже выше «Гугенотов»; но по справедливости «Гугенотам» надо отдать пальму первенства уже потому, что эта опера написана в период наибольшего расцвета творческих сил композитора и полна свежего вдохновения, между тем как «Пророк» явился позднее и в нем ощущается уже некоторый упадок творчества. Сюжет «Пророка», исполненный такого же захватывающего интереса, как и сюжет «Гугенотов», относится к той же эпохе и затрагивает жгучий вопрос борьбы крепостных против притесняющих их владельцев. Глухое недовольство перешло вскоре в восстание, которое было возбуждаемо и поддерживаемо партией анабаптистов. Анабаптисты, или перекрещенцы, весьма мало знакомые со Священным Писанием, выдавали себя за пророков и под прикрытием мнимой святости, мнимого стремления к освобождению притесненных и уравнению прав преследовали корыстные цели, опустошая Германию междоусобиями. Они увлекали за собой крестьян, и наконец вся эта толпа фанатиков, воображавших себя пророками, укрепилась в Вестфалии. Предводительствуемые главным «пророком» Матфеем, анабаптисты заняли город Мюнстер и свергли его епископа. По смерти убитого Матфея их «пророком» сделался Иоанн, трактирщик или портной из города Лейдена. Он сумел так настроить толпу своих невежественных приверженцев, что был избран ими в цари и коронован с необыкновенной пышностью. Разосланные им повсюду апостолы проповедовали общность имущества и жен. Рассказывают, что Иоанн превратил свой дворец в гарем и вообще был далеко не тем идеальным героем, каким его изобразил Скриб. Но он отличался большой храбростью и мужественно защищал Мюнстер, осаждаемый епископом Вальдеком, пока наконец не был изменнически предан одним из своих апостолов. Этим событием воспользовался Скриб для своего сюжета, конечно, изменяя иногда исторической правде и прибавив множество вымышленных лиц.
Действие первого акта происходит в Голландии, в окрестностях Дортрехта, в деревне, расположенной близ замка ее владельца, графа Оберталя. Крестьяне собрались к завтраку; вскоре появляется Берта, бедная девушка, сирота, которую Иоанн когда-то спас из волн Мозеля, приютил у себя и заменил ей семью. Они любят друг друга, и вскоре должна состояться их свадьба, но Берта как крепостная должна испросить разрешение графа покинуть свою деревню и вступить в чужую семью. Фидес, мать Иоанна, приходит за ней, посланная Иоанном, чтобы привести в тот же день невесту в г. Лейден, где он содержит один из лучших трактиров. Во время дуэта обеих женщин являются три анабаптиста и убеждают народ восстать против владельцев. Крестьяне уже готовы к возмущению, но раболепно отступают перед появлением Оберталя, который удивленно смотрит на странных пришельцев и в одном из них узнает выгнанного им за воровство своего дворецкого. Берта излагает графу свою просьбу, но он, пораженный красотою девушки, не соглашается отпустить ее, говоря, что такую красоту ожидает более блестящая будущность, причем велит взять ее в замок. Этот гнусный поступок, вместе с отчаянием обеих женщин, еще более возбуждает недовольных крестьян, которые, вслед за уходом Оберталя, примыкают к анабаптистам с клятвой отомстить своему господину.
Во втором акте Иоанн в своей таверне с беспокойством ждет возвращения матери с невестой; в это время в таверну входят анабаптисты, которые повсюду ищут царя на место своего погибшего «пророка». Пораженные сходством Иоанна с изображением царя Давида на одной очень чтимой в Мюнстере иконе, они стараются склонить его быть их царем, тем более что Иоанн видел сон, который анабаптисты объясняют пророческим указанием свыше. Но Иоанн, полный сладких надежд и мечтаний об ожидающем его счастье, отказывается от всех почестей; как раз в это время Берта вбегает к нему, умоляя спасти ее от преследователей. Он прячет ее, но сержант, ищущий Берту, грозит убить его мать, если он не выдаст беглянку. Чтобы спасти жизнь матери, Иоанн жертвует любимой девушкой; затем, не помня себя от отчаяния, он принимает предложение анабаптистов быть их царем в надежде, что власть даст ему возможность отомстить Оберталю; пользуясь сном Фидес, он тайно уходит от нее.
Третий акт представляет осаду Мюнстера анабаптистами, которая оканчивается их победой.
Четвертый начинается с того, что граждане Мюнстера несут в городскую ратушу все свое золото и серебро по приказанию анабаптистов, которые собираются короновать Иоанна. В Мюнстер пробирается Фидес под видом нищей; она уверена в смерти Иоанна, убитого, как ей сказали, по воле пророка. К ней вскоре присоединяется Берта, которая избавилась от Оберталя, бросившись в реку. Ее спасли рыбаки, и она явилась в Мюнстер, пылая ненавистью к пророку, от злодеяний которого решилась освободить Германию. Затем показан собор Мюнстера; в то время как приближается коронационная процессия и народ, думая, что Иоанн – избранник Бога, призывает на его главу благословение неба, Фидес проклинает того, в ком она потом узнает своего сына. Народ разъярен и хочет убить Иоанна как обманщика, выдававшего себя за пророка. Чтобы спасти себя и мать, он объявляет, что эта женщина принимает его за своего сына в припадке безумия, от которого он ее сейчас исцелит, причем кладет руку на голову Фидес и, подставляя свою грудь под удары толпы, предлагает всем поразить его, если эта женщина еще раз назовет его своим сыном. Фидес отрекается от сына для спасения его жизни; толпа, поверившая в чудесное исцеление безумной, проникается еще большим благоговением перед «пророком». Фидес заключена в подземелье; она знает о намерении Берты проникнуть во дворец Иоанна через посредство своего дяди – сторожа, чтобы произвести взрыв, и бьется в отчаянии, что лишена возможности предупредить несчастье. К ней в подземелье спускается Иоанн, просит ее прощения и объясняет ей причину своего поведения. Фидес, как мать, прощает сына, но Берта, которая вскоре приходит в подземелье для исполнения своего плана, узнав в Иоанне ненавистного пророка, проклинает его и лишает себя жизни. Опера кончается пиром во дворце Иоанна. Анабаптисты, узнав, что к Мюнстеру приближаются войска, предводительствуемые императором, решили выдать своего «пророка». Иоанн знает о грозящей ему измене; желая наказать вероломных и предпочитая смерть позору, он отдает тайное приказание взорвать дворец во время пира. Происходит взрыв, дворец рушится, и в его развалинах погибает Иоанн со всеми пирующими анабаптистами.
Конец последнего действия не соответствует исторической правде, которой Скриб пожертвовал для эффектного финала.
В этой опере декорационная обстановка была доведена до небывалой роскоши и искусства, так что навлекла большие нарекания на композитора за его излишнее стремление воздействовать на публику посредством внешнего блеска. Что же касается музыки, то чувствуется, что она вылилась не таким горячим потоком вдохновения, как в «Гугенотах»: рядом с местами чарующей красоты встречается бедность внутреннего содержания, прикрытая внешней роскошью.
«Каждая вещь имеет свой предел, – пишет о „Пророке“ Линднер, – и если внешний эффект применяется ко всему, то под конец теряешь всякую меру; тот, кто все время только поражает и поражает, в конце концов, при всем желании, перестает поражать. Сочинения Мейербера страдают в этом отношении избытком, который особенно сильно выступает в этой опере. Мы приведем для большей ясности одно довольно смелое сравнение: когда вас приглашают на большой обед, то вы были бы очень удивлены, если бы вам предложили хотя и питательный, но очень простой молочный суп; пища должна быть тоньше, изысканнее, более приятной для вкуса; гости даже не будут возражать, если в блюда прибавят некоторые пикантности; но если хозяин с самого начала станет всыпать вам в рот перец, соль и т. д., то он портит вкус, раздражает его и делает его невосприимчивым для дальнейшего наслаждения. Так же и музыка Мейербера притупляет чувства чрезмерным искусством гармонизации, постоянной яркостью красок, страдающих недостатком основных тонов в тех вещах, которые своей простотой, своим определенным отпечатком, которым они должны бы были отличаться, только бы еще сильнее и глубже захватывали».
Что же касается мнения о «Пророке» Шумана, этого ярого противника музыки Мейербера, то он, как и всегда, оставался глух ко всем красотам, рассыпанным в опере щедрою и искусною рукою автора. Он пишет Гиллеру: «Тут все в возбуждении благодаря „Пророку“, и я должен был много вынести по этому случаю. Музыка его мне кажется очень бедной, и у меня нет слов, чтобы выразить, как она мне противна». В своей записной книге он вместо отзыва написал просто: «„Пророк“, опера Дж. Мейербера», и под этими словами нарисовал могильный крест.
Между тем Шуман был несправедлив, столь предвзято относясь к «Пророку», помимо своего значения исторической оперы обладающему крупными художественными достоинствами, красотою, глубиною мелодий, большим драматизмом, верностью в изображении характеров, из которых самым удачным, прочувствованным, глубоким и величественным является характер Фидес, матери Иоанна.
Как при постановке «Гугенотов», так и теперь задолго до появления «Пророка» на сцене все журналы, газеты подготовляли почву новому произведению, подстрекая любопытство публики, жадной до всяких новинок. Мейербер отлично знал свою публику, и так как его богатство давало ему возможность заботиться не только о блеске постановки и хороших исполнителях, но и о подготовке публики к восторженному приему оперы, то он употреблял все средства, чтобы возбудить в будущих зрителях интерес к новому произведению. Генрих Лаубе говорит в своих воспоминаниях, что у Мейербера существовало нечто вроде настоящей канцелярии для своевременной подготовки общественного настроения.
«В Париже, в Берлине, в Лондоне – повсюду начинали тихонько напевать, когда надлежало появиться какому-нибудь новому его произведению или же когда предстояло повторение его оперы; с недели на неделю песня раздавалась все громче и громче, число городов и газет все увеличивалось, вопросы и заметки усиливались в forte, даже в fortissimo, пока барабанный бой не возвещал самого представления. Это была хорошо организованная канцелярия».
Гейне со свойственным ему неподражаемым и злым юмором называет Мейербера не только музыкальным дирижером, но капельмейстером своей славы, оркестром которой он управляет. «Он кивнет головой, и все трубы больших журналов раздаются в унисон; он мигнет глазами, и все скрипки поют ему хвалу; он шевельнет чуть заметно левой ноздрей, и все флажолеты фельетонов наигрывают сладчайшую лесть». Благодаря своему знанию людей, умению пользоваться ими Мейербер достигал того, что его оперы имели сразу колоссальный успех, между тем как оперы многих других великих композиторов должны были ждать долгие годы того успеха, который они заслуживали.
Одним из главных поборников славы Мейербера, его поклонником и другом был Гуэн, преданность которого была просто баснословна и дала повод некоторым предполагать, что оперы Мейербера написаны им и проданы Мейерберу; иначе не могли себе объяснить той самоотверженной заботливости, с какой Гуэн относился к произведениям своего друга. Гейне шутит по этому поводу:
«Эта музыка, которою все занимаются, одни – чтобы вознести ее до небес, другие – чтобы унизить ее, эта знаменитая музыка обладает лишь тем недостатком, что она не мейерберовская. Имя Мейербера, известное всей Европе, – не более как псевдоним, под которым скрывается один из скромных гениев, легко эксплуатируемых знаменитыми авантюристами. Если в Германии и существуют простаки, способные не видеть подлога, то во Франции всякий знает, что пресловутый Мейербер не кто иной, как Гуэн, юный композитор с большим дарованием, но которому служба в почтовом ведомстве не позволяет подписываться на своих произведениях и который без этого обстоятельства и чрезмерной скромности характера был бы теперь всемирно известен».
Причина такого нелепого предположения имела своим основанием то, что Гуэн, преданный Мейерберу всей душой, иначе не говорил, как «наш „Роберт“», «наши „Гугеноты“», «мы имели успех» и так далее. Гуэн не обладал ни малейшим музыкальным дарованием, отличался далеко не художественной внешностью, был стар, служил в почтовом ведомстве и все свое время, свободное от занятий, посвящал попечениям об операх Мейербера, которого иначе не называл, как «le maître» (господин, маэстро), и о котором говорил, как о Мессии. Мейербер был его идолом, его божеством, и при виде маэстро лицо его поклонника преображалось, принимало блаженное, восторженное выражение. Он аккуратно посещал все концерты, все собрания, где исполнялась хоть одна нота из произведений Мейербера. Он посещал врагов Мейербера в надежде горячностью своих убеждений обратить их в друзей; посещал друзей его, чтобы поддержать их рвение. «Все время его проходит в этом, утро, вечер, день и ночь – без устали. Пламенная душа в железном теле». Мейербер был всепоглощающей идеей его существования, овладевшей его помыслами и чувствами; перед каждой постановкой новой оперы Гуэн разъезжал по всему Парижу, развозя друзьям и знакомым билеты. У него была особая записная книжка, в которую он вносил не только деловые заметки, но и провинности знакомых по отношению к его идолу. Так, Блаз де Бюри рассказывает, что он однажды не получил билета на первое представление «Звезды Севера», несмотря на обещание Мейербера, который всегда держал данное им слово. Удивленный такой случайностью Бюри заподозрил, что здесь не обошлось без участия Гуэна, и не ошибся. Встретившись с ним однажды в коридоре оперы, Бюри сказал ему:
– А знаете ли, что я на вас сердит.
– В чем дело?
– Ведь если я присутствовал на первом представлении «Звезды Севера», то…
– Вот, – перебил его Гуэн, – как раз этого-то я и ждал.
При этих словах он вытащил свою записную книжку из кармана, стал в ней что-то искать и наконец прочел, ударяя на каждом слове: «Ложа № такой-то на первое представление „Звезды Севера“ была продана ровно в восемь часов вечера на площади Оперы за двести тридцать франков». Тогда только Бюри догадался, в чем дело. В день первого представления он занимался фехтованием со своим преподавателем, личностью темной и сомнительной честности. Прощаясь с ним, он имел неосторожность попросить его справиться у швейцара, не прислан ли ожидаемый билет. Хитрый господин смекнул, какую выгоду ему может доставить этот билет: воспользовавшись данным ему поручением, он завладел им и продал затем за громадную сумму.
Гуэн, этот преданный и ревностный друг, не только радел о славе своего владыки, но наблюдал за всем, что имело хоть какое-либо отношение к нему, прислушивался к разговорам и следил за поступками всех знакомых, карая и награждая их по своему усмотрению. Увидит ли он двух, трех беседующих людей, он бежит к ним в надежде услышать что-нибудь о Мейербере и когда узнает, что они толкуют о посторонних вещах, то награждает их бранью: «Дураки, – говорит он, – они ни слова не сказали о нем!» Он появлялся всюду, вербуя приверженцев своему божеству. Но когда приближался день первого представления, то волнение его доходило до страшных размеров; бедный старик лишался сна, аппетита. «А что, если кто-нибудь подстроит интригу?» – и при одной мысли об этом у него волосы становились дыбом, он дрожал, бледнел, запирался у себя, боясь шевельнуться. Наконец час наставал, – Гуэн грустно направлялся к Опере и входил в залу, пряча лицо в платок. Сердце его готово было разорваться на части; он слушал, боясь взглянуть. «Это что за шум? Аплодируют! Победа, победа! Публика не так бессмысленна, как я полагал!» И он плакал от радости. На другой день старичок начинал свой поход, возвещая в столице, как герольд, рождение нового произведения – шедевра. Во время первого представления «Роберта», как уже известно, свалилась люстра.
– О, – воскликнул Мейербер, – лишь бы не повредило успеху.
– Maître, это ничего, – возразил Гуэн, стараясь казаться уверенным.
Занавес, поднимаясь над монастырем св. Розалии, чуть было не раздавил Тальони.
– Еще! – воскликнул Мейербер в страшном испуге.
– Maître, это все ничего, – повторял Гуэн, вид которого противоречил голосу.
В последнем акте Нури проваливается в трап вместе с Бертрамом.
– Ну, теперь мы погибли, – говорит Мейербер. Гуэн все повторяет: «Это ничего, это ничего». Несмотря на дурные предзнаменования, артистов и композитора вызывали с криками восторга.
– Ах, у меня отлегло от сердца! – говорит Гуэн. – Признаюсь вам, maître, я дрожал и три раза чуть было не упал в обморок.
Мейербер хотел увлечь его к себе.
– Нет, maître, – сказал Гуэн, – я едва стою на ногах. Вот уже три месяца, что я не сплю. Ступайте спать и пустите меня тоже спать.
Придя домой, этот самоотверженный друг лишился чувств.
Другим, хотя более корыстолюбивым, но не менее могущественным организатором успехов представлений был известный всему Парижу Огюст. Этот геркулес с широкими «звучными» руками был не кто иной, как Глава партии клакеров, которая, очевидно, была правильно организована и доставляла своему хозяину ежегодный доход от тридцати до сорока тысяч франков. Огюст появлялся в театре всегда в самом необыкновенном костюме, по ярким, резким цветам которого его узнавали члены его труппы, ожидающие сигнала в решительный момент. Так как от его благосклонности зависело многое, то все участвующие в представлениях певцы, певицы и танцовщицы относились к Огюсту с должным почтением, оказывали ему всякого рода внимание и любезность, а главное, не забывали его в дни своего дебюта или бенефиса. Огюст в полном сознании своего могущества восклицал иногда: «Какого громадного успеха я вчера достиг!» Он присутствовал на всех репетициях, держал себя с большим авторитетом, давал советы, и даже Мейербер нередко справлялся с его мнением. Однажды Огюст прервал длинную арию словами:
– Вот опасный номер.
– Вы думаете? – спросил Мейербер.
– Я уверен. Если у вас много друзей в зале, которые «поддержат» его, я велю своим людям «продолжать», но не ручаюсь ни за что.
– В таком случае, – сказал Мейербер, – сократите его: вы в этом более сведущи, чем я.
В противоположность обществу клакеров в Париже существовали так называемые «зевуны», обязанность которых состояла в том, что они зевали во время исполнения вещи, чем наводили уныние на публику и проваливали произведение. Их нанимали, так же как клакеров, когда желали повредить успеху какой-нибудь пьесы. К сожалению, нельзя обойти молчанием того факта, что Мейербер сам прибегал к их посредству, когда желал провалить произведение какого-нибудь из своих соперников. Мало того: зная, что его присутствие в театре не может не быть замечено, он иногда делал вид, что засыпает сам, чтобы еще сильнее подчеркнуть всю скуку пьесы. Мирекур рассказывает, что однажды Мейербер появился в своей ложе во время исполнения г-жой Бозио ее лучшей арии из «Семирамиды» Россини. «Мейербер повернулся к сцене, прослушал и начал аплодировать, желая показать, что он платит справедливую дань лишь таланту певицы. Затем в конце первого акта он откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и сделал вид, что погрузился в сладкий сон. На него смотрят со всех концов залы; шепчут, возмущаются. „Не обращайте внимания, – говорит своим соседям Жюль Сандо, случайно находившийся в оркестре, – это Мейербер: он себе выгадывает одного „зевуна“ (il s’économise un dormeur)“.»
Надо отметить странное совпадение между появлением во Франции холерной эпидемии и новых опер Мейербера. После «Роберта-Дьявола» явилась холера в 1832 году, после «Пророка» – в 1849 и, наконец, после «Звезды Севера» – в 1854, что дало повод одному довольно пошловатому фельетонисту сказать, что «в этом нет ничего необыкновенного. Когда раздается музыка Мейербера, то это всегда предвещает народное бедствие. Это не музыкант, а дьявол».
Громадный успех Мейербера, какого не достигал ни один из его предшественников, возбуждал немалую зависть в сердцах современных ему композиторов и многих из его прежних друзей обратил во врагов. Даже сам великий Россини, покровительствовавший некогда юному Мейерберу, не мог примириться с мыслью, что этот «ученик» превратился в опасного соперника, слава которого затмила славу Россини. Россини, по природе своей более горячий и менее сдержанный, чем Мейербер, не стеснялся бранить своего противника направо и налево. Благовоспитанный, изысканно вежливый Мейербер хотя не упускал случая послать «зевунов» на представление оперы Россини, но никогда не обмолвился ни единым дурным словом насчет своего бывшего учителя и оказывал ему всегда знаки самого глубокого почтения. Возвращаясь в Париж после своих отлучек, он в первый же день по приезде посещал своего знаменитого собрата, который через полчаса отдавал ему визит, наподобие коронованных особ. В письмах к Россини Мейербер употреблял самые лестные выражения:
«Мой божественный маэстро! Выиграть в лотерее в один прием три главных выигрыша кажется невозможным; тем не менее вчера мне выпало на долю это громадное счастье.
Первый выигрыш – автограф Россини; второй – весьма лестное для меня письмо бессмертного маэстро; третий – любезное приглашение с чудной перспективой провести несколько часов за гостеприимным столом и рядом с Юпитером музыки. Я принимаю Ваше приглашение с радостью и с благодарностью и с нетерпением ожидаю следующей субботы, чтобы повторить Вам еще раз чувство постоянной и искренней привязанности и бесконечного удивления Вашего Дж. Мейербера».
Верон, директор оперы, заметив тотчас после первого представления «Роберта», что его необычайный успех привел Россини в дурное расположение духа, хотел успокоить его, предложив ему написать новую оперу на один драматический сюжет, но раздраженный Россини отвечал: «Нет, я подожду, когда жиды кончат свой шабаш». Говорят, что Мейербер, бывший очень чувствительным и обидчивым, когда задевали его религию, услышав эти слова, разразился рыданиями.
К ярым противникам Мейербера принадлежал также Гаспаро Спонтини, бывший музыкальный директор в Берлине, предшественник Мейербера. Он покинул вследствие недоразумений и отчасти интриг это место, дававшее ему блестящее положение и большие средства; на его долю выпал один из самых горьких уделов – пережить самого себя, при жизни своей быть забытым. Рассказывают, что впоследствии он, желая хоть чем-нибудь блеснуть, купил титул графа и кончил жизнь в Италии не как музыкант Спонтини, а как блестящий граф Сан-Андреа. Но едва ли это могло удовлетворить его оскорбленное честолюбие. Известно, что Спонтини был одним из самых ярых завистников Мейербера, о котором распускал самые нелепые слухи. «Альфа и омега всех жалоб Спонтини – это Мейербер, – пишет Гейне, посвятивший целую статью отношениям этих двух соперников. – Он не может утешиться, что он давно уже умер и что жезл его правления перешел в руки Мейербера». Если верить словам Гейне, у которого факты часто украшались гениальным вымыслом и, наоборот, сквозь фантазию иногда сквозила горькая правда, то Спонтини в порывах ненависти уверял, что Мейербер скупал свои первые оперы у бедных итальянцев, что автор его французских опер не кто иной, как Гуэн, что прусский король призвал Мейербера в Берлин лишь для того, чтобы он не растрачивал своего состояния в чужих странах. Со свойственным ему сарказмом Гейне пишет:
«Пункт помешательства Спонтини есть и будет Мейербер; рассказывают препотешные истории о том, как эта ненависть вместе с необыкновенным тщеславием безвредно проявляется. Жалуется ли, например, какой-нибудь литератор на то, что Мейербер до сих пор не сочинил музыки на стихи, которые он ему уже давно послал, – Спонтини схватывает живо за руку оскорбленного поэта и восклицает: „J’ai votre affaire[5] – я знаю средство, как вы можете отомстить Мейерберу, это действительное средство и состоит в том, что вы должны написать на меня статью, и чем больше вы будете восхвалять мои заслуги, тем больше вы рассердите, Мейербера“. В другой раз один французский министр бранил творца „Гугенотов“ за то, что он, несмотря на все оказываемые ему здесь любезности, принял в Берлине видное казенное место; наш Спонтини бросается радостно к министру и говорит: „J’ai votre affaire – вы можете жестоко наказать неблагодарного: ему будет острым ножом, если вы изберете меня командором Почетного легиона“.»
Но бедный Спонтини мог предлагать какие ему было угодно средства, его никто не слушал, так как он был лишь тенью своего прежнего величия и бродил по Парижу, как привидение, снедаемый завистью к своему счастливому сопернику, который был избран вместо него командором Почетного легиона и награжден орденами чуть ли не всех европейских государств. В то же время, признавая его громадные заслуги в области музыки, Иенский университет присвоил ему звание доктора философии – отличие, которым Мейербер особенно гордился. Мейерберу был послан предварительно запрос от факультета через одного знакомого ему профессора, которому растроганный композитор отвечал письмом, напечатанным впервые Кохутом.
«Берлин, 24 июня 1850 г. Многоуважаемый господин профессор!
Я получил вчера Ваше уважаемое письмо, в котором Вы мне сообщаете, что декан факультета философии Иенского университета, профессор Снель, поручил Вам известить меня, что факультет решил дать мне докторский диплом, если я пожелаю принять такую честь. Этот запрос может быть сделан лишь в виде формальности, так как можно ли сомневаться в том, что я буду обрадован и польщен тем отличием, которым меня удостаивает старый и прославленный Иенский университет! Вместе с моим согласием прошу почтенный факультет принять выражения моей искреннейшей благодарности.
Позвольте же мне еще, многоуважаемый профессор, сказать Вам, как мне приятно, что, несмотря на давность, Вы сохранили обо мне добрую память, что доказывает содержание Вашего письма. Я со своей стороны вспоминаю всегда с живейшим интересом те приятные часы, которые мне доставило Ваше личное знакомство, и счел бы за счастье выразить Вам устно чувства полнейшего уважения.
Преданный Вам Дж. Мейербер».
Слабое здоровье Мейербера, расстроенное напряженным трудом, заставило его некоторое время провести в Спа и других лечебных местах, где он наслаждался отдыхом и принимал лечебные ванны; затем, восстановив силы, он вернулся в Париж и приступил к сочинению своих последних произведений.