IV


Дома, на Шестнадцатой улице Восточной стороны, 962, Джек узнал, что умер Джон Лондон. Это было большое горе. Ничего, кроме доброты и дружеского участия, от отчима он, никогда не видел.

До сих пор само собой подразумевалось, что глава семьи — Джон Лондон. На хлеб насущный зарабатывал именно он, насколько позволяли преклонные годы и слабое здоровье. Теперь главой дома стал Джек. У него прибавилась еще одна забота: Флора усыновила малыша Джонни Миллера, внука Джона Лондона от младшей из дочерей, привезенных им в Калифорнию. Пятилетний мальчик обрел в лице Флоры преданную мать, щедро расточавшую ему всю нежность, которой так недоставало Джеку в печальные годы детства.

Джек стремился лишь к одному: стать писателем. Это решение было продиктовано не прихотью, не жаждой славы и богатства, не желанием видеть свое имя в печати. Оно пришло изнутри, было продиктовано властным требованием всей его натуры, его таланта. Его записная книжка была заполнена характерными зарисовками времен Дороги, сценами из быта Аляски, отрывками диалогов, сюжетными композициями — непрошеные, они сами ложились на бумагу, потому что Джек от рождения был наделен способностью остро воспринимать, глубоко чувствовать и свободно владеть словом для передачи своих впечатлений.

На протяжении почти двух тысяч миль пути вниз по Юкону на корабле, уносившем его от форта Святого Михаила в Сиэтл, он набрасывал планы и отбирал материал для рассказов, которые собирался написать, вернувшись домой. В Клондайке он был свидетелем таких схваток и столкновений, которые не желали оставаться в его голове и сами просились на бумагу.

Чувство долга находило на Джека приливами. Продавая газеты и работая на консервной фабрике, он до последнего цента отдавал свой заработок на еду, квартиру и лекарства для Флоры, а потом отказался от постоянного заработка и стал устричным пиратом. Деньги, добытые пиратским промыслом, шли на нужды семьи, пока он не начал транжирить их а диких попойках. Возвратившись из плаванья на «Софи Сазерленд», он купил себе лишь кое-что из одежды, к тому же подержанной, и тут же отдал матери все, что получил на корабле. Когда он работал на джутовом заводе, на электростанции, в прачечной, он брал себе семьдесят пять центов в неделю — и только. Шли томительно-однообразные месяцы примерного поведения, потом пружина останавливалась, чувство долга улетучивалось, и Джек удирал на Дорогу или в Клондайк на поиски приключений. Теперь, в двадцать два года, весь охваченный настоятельной потребностью создавать, отдать жизнь творчеству, он снова мог бы остаться глухим к зову долга и впервые имел бы для этого серьезную причину.

Вместо этого он твердо решил на время отказаться от своих замыслов. Рассказы подождут. После шестнадцати месяцев вольной жизни чувство долга вновь овладело им с удвоенной силой; «пружина» снова заработала. Он не согласится обречь мать и ее приемыша на лишения. Ведь рассказы нужно еще написать, а потом продать! На это уйдут месяцы. Нет. Близкие нуждаются в самом необходимом; значит, он должен немедленно найти работу.

Стояли трудные времена. Дальний Запад все еще переживал последствия кризиса 1893 года, пять лет тому назад загнавшего Джека на джутовую фабрику, где платили пять центов в час. Проворчав сквозь зубы, что в капиталистическом обществе — обществе стяжателей — вечно тяжелые времена, Джек пустился на поиски. Много дней проходил он по улицам и портовым набережным — теперь нельзя было достать и самой грязной, самой черной работы. Он попытал счастья в каждой оклендской прачечной — у него ведь был опыт по этой части. Безуспешно.

Из последних денег он истратил два доллара на объявления в газеты. Он сам ходил по объявлениям престарелых инвалидов, искавших компаньона; ходил из дома в дом, продавая швейные машинки, как Джон Лондон в Сан-Франциско двадцать лет тому назад. Он чувствовал, что на рынке рабочей силы он — выгодный товар: крепок, здоров, сто шестьдесят пять фунтов чистого веса. И при всем этом он не мог найти ничего, кроме случайной работы, такой же самой, какой занимался учеником Оклендской средней: тут скосить газон, там подстричь живую изгородь, помыть окно, выбить ковры на заднем дворе. Даже доллар в день заработать удавалось редко.

Мэйбл и Эдвард Эпплгарты устроили в честь его приезда обед. Среди приглашенных были старые друзья Джека из дискуссионного клуба Генри Клея. Джека трясли за руки, хлопали по плечу — они так рады, что он вернулся к ним в Окленд. Тронутый теплым приемом, Джек на славу угостил их рассказами о Клондайке и… каждого зазывал в уголок: «Не знаете ли, где найти работу?» Никто не знал.

После шестнадцати месяцев разлуки, после суровой жизни среди старателей Стюартского лагеря и Доусона Мэйбл показалась Джеку еще нежней и прекрасней. Когда последний из членов клуба, наконец, распрощался и ушел, а Эдвард тактично удалился к себе, Мэйбл потушила верхний свет, тихо взяла Джека за руку, подвела к роялю и, аккомпанируя себе, стала петь. Это были песни, которые он слушал в тот день, когда впервые пришел в этом дом, и она почувствовала, как ее и тянет и отталкивает его грубая мужественность и сила. Джек стоял прямо перед ней, опершись на рояль, опьяненный музыкой, тонким запахом духов. Мэйбл видела, как светятся его глаза. И она — она его любит! Разве не поэтому с такой полнотой звучит ее мелодичный, негромкий голос? Словами сентиментальной баллады она признается ему в любви. Да, но еще не время открыться, он не имеет права увести ее из этого изысканного дома, лишить ее книг, картин, музыки. Что может он предложить ей? Поношенное тряпье да полуголодное существование?

Наутро ему попалось на глаза объявление в оклендской газете: проводились отборочные экзамены для работы на почте. Джек стрелой полетел на главный почтамт, прошел испытания и выдержал, набрав 85,38 очка. Если бы для него сразу же нашлась свободная вакансия, он бы в скором времени уже бегал по своему маршруту вдоль оклендских улиц с почтовой сумкой через плечо.

Случайно подвернувшаяся работа не заполняла его день целиком, да и денег на семью не хватало. В воскресном приложении к выходящей в Сан-Франциско газете «Экзаминер» Джек прочитал, что минимальная ставка в журналах — десять долларов за тысячу слов. У него готов интересный материал — он чувствовал, как рассказы просятся на бумагу.

Усевшись за грубый деревянный стол, поставленный Флорой в его крохотную — два с половиной на три метра — комнатку, он написал повесть — тысяча слов — о путешествии в открытой лодке вниз по Юкону и вечером отослал ее в Сан-Франциско редактору «Экзаминера». Ему и в голову не приходило, что так начинается его литературная карьера, — он просто старался заработать десять долларов, чтобы задобрить квартирного хозяина и продержаться, пока не освободится место почтальона. Он ведь уже решил отложить штурм литературных высот до тех времен, когда умудрится сколотить сотню-другую долларов или по крайней мере не будет единственным кормильцем в семье.

Но, вкусив радость творчества, он уже не мог оторваться — и немедленно ушел с головой в повесть для «Спутника юношества» — тысяч эдак на двадцать слов. У него уже был наметан глаз на подобные произведения — он читал этот журнал в библиотеке; длину главы он рассчитывал, исходя из стандарта. Не успел он отдать себе отчет в том, что происходит, как готовы были семь из серии рассказов об Аляске, давным-давно сложившиеся у него в голове. Стоило ему чуть-чуть приоткрыть шлюзы, как обильный поток хлынул в едва заметную щелочку и с ним нельзя было совладать.

О почтовой вакансии что-то не было слышно. «Экзаминер» не прислал десяти долларов; мало того, даже не подтвердил, что рукопись получена. Оставшись без гроша, без куска хлеба, Джек заложил велосипед, подаренный ему Элизой, чтобы ездить в Оклендскую среднюю. Последовало категорическое требование домохозяина: «Платите или убирайтесь», — и Джек заложил часы — подарок Шепарда, мужа Элизы. Заложил макинтош — единственное, что осталось ему в наследство от Джона Лондона.

Подвернулся старый портовый приятель с завернутой в газету фрачной парой. Стащил? Объяснение звучало не слишком убедительно. Джек отобрал у него сверток, вручил взамен пару сувениров, привезенных с Аляски, а фрачную пару заложил за пять долларов. Большая часть этих денег пошла на марки и конверты: рукописи росли горой, нужно было рассылать их в журналы. Он по-прежнему не отдавал себе отчета в том, что становится профессиональным писателем. Просто человек попал в крайне стесненные обстоятельства, не может найти работу, помощи ждать неоткуда — вот очертя голову он и старается извлечь пользу из своего непризнанного таланта: ему во что бы то ни стало нужно достать денег — денег на хлеб. А там освободится место, и он поступит на работу.

Наступила зима, а он все еще ходил в легком летнем костюме. Бакалейщик на углу отпускал ему в долг, пока товару не набралось на четыре доллара, а потом отказал и был тверд как скала. Мясник из лавки напротив оказался добрее, но и тот дальше пяти долларов не пошел. Элиза, верный друг, тащила Лондонам все, что могла урвать со своего стола, подсовывала Джеку мелочь на бумагу и табак — без них он не мог существовать. Джек похудел, щеки у него ввалились, пошаливали нервы. На рынке рабочей силы он бы уж больше не выглядел товаром высшего сорта. Раз в неделю была возможность поесть мяса — и досыта: у Мэйбл. Он с трудом сдерживал аппетит за столом — любимая девушка не догадается, что он голодает! Надежды его оставались радужными. Журналы платят десять долларов за тысячу слов — это он помнил твердо. В каждой отосланной рукописи — от четырех до двадцати тысяч слов. Если возьмут хоть одну — семья спасена.

А в глубине души, поддерживая его дух, не гасла надежда: а может быть, — чего не случается! — возьмут два или даже три рассказа? Тогда-то уж он сумеет зарабатывать литературой, тогда не придется по воле безысходной нужды становиться почтальоном. Он не рассчитывал на золотые горы; десять долларов за тысячу слов — на большее он не надеялся. Таким образом, даже если бы каждая строчка пошла в печать, он получил бы не более трехсот долларов в месяц. А вернее всего, сто пятьдесят или даже меньше!

Хватаясь за соломинку, — а вдруг напечатают? — он так глубоко-погрузился в свои рассказы, что с трудом отрывался от стола, чтобы скосить газон или выбить ковры. Семья докатилась до точки. Флора не зря вытерпела двадцать лет почти непрерывного голода. Она была закалена, и только это ее выручало. От недоедания Джек ослаб, потом и вовсе свалился. Просто собраться с мыслями — и это было теперь для него почти невозможно. Он таскал на себе такое тряпье, что пришлось отказаться от единственного вечера в неделю у Мэйбл. В конце концов он дошел до того, что рад был бы опять взяться за угольную тачку на электростанции и получать тридцать долларов в месяц. С каждым днем ему становилось все хуже. Тело терзал голод, душу — неуверенность в будущем. Снова мысли его обратились к самоубийству, как в ту памятную ночь на Беницийской пристани, как в тоскливые дни на Дороге. Если бы Джек не боялся бросить на произвол судьбы Флору и маленького Джонни, он покончил бы с собой. Друг его детства, Фрэнк Эзертон, пишет:

«Джек составлял прощальные письма, как вдруг к нему пришел проститься один приятель — тот тоже решил, что хватит тянуть канитель». По-видимому, стараясь отговорить друга, Джек отыскал такие красноречивые доводы, что заодно разубедил и себя.

И тогда-то, в одно безрадостное утро в конце ноября, на имя Джека пришел тонкий продолговатый конверт из литературного журнала «Трансконтинентальный ежемесячник». Журнал, известный по всей стране, основанный Брет-Гартом в Сан-Франциско в 1868 году. Один из рассказов об Аляске принят! Он послал туда «За тех, кто в пути». Рассказ напечатают! С быстротою молнии он стал подсчитывать в уме: рукопись в пять тысяч слов, десять долларов за тысячу, значит, здесь чек на пятьдесят долларов. Спасен! Можно продолжать писать! Воображение с трепетом срывало пелену, за которой скрывались светлые перспективы будущего. Он опустился на край кровати и дрожащими пальцами надорвал конверт.

Чека не было. В конверте лежало только официальное уведомление редактора, что рассказ «признан годным». По выходе его в свет автор получит пять долларов. Пять долларов! Он просидел над рукописью пять дней! Тот же доллар в день, что и на консервной фабрике, на джутовом заводе, на электростанции, в прачечной! Потрясенный, не в силах шевельнуться, дрожа от озноба, он сидел, уставившись застывшим взглядом, в одну точку. Его одурачили. Легковерный болван! Поверил воскресному приложению! Оказывается, журналы передергивают в игре — платят цент не за слово, а за десять! Да, на такие деньги не проживешь. Содержать семью? Об этом нечего и думать. Пусть он создаст хоть шедевр, пусть пойдет, в ход все, что выводит на бумаге его жирный карандаш. Надежды нет! Богатые — только они могут позволить себе роскошь писать. Он потащится стричь газоны. Он будет выбивать ковры. Надо как-то продержаться, пока освободится место на почте.

В тот же день на имя Джека пришел еще один тонкий продолговатый конверт. Если бы не это совпадение, сам Джек пережил бы этот день, но его творчество — никогда. На этот раз — из журнала «Черная кошка», выходившего на востоке. «Черная кошка» получила рассказ, написанный в короткий период лихорадочной работы между Калифорнийским университетом и паровой прачечной Бельмонтской академии. Владельцем и издателем «Черной кошки» был некто Умстеттер, немало сделавший для поощрения молодых американских писателей. Умстеттер писал Джеку, что рассказ его «скорее длинноват, чем сильноват», но если Джек выразит согласие, чтобы рукопись из четырех тысяч слов была сокращена вдвое, то он, Умстеттер, немедленно вышлет, ему чек на сорок долларов.

Согласие? Да ведь это согласие означает двадцать долларов за тысячу слов, то есть вдвое больше, чем он думал. Его не одурачили. Он совсем не болван. Он действительно сможет прокормить семью, занимаясь любимым делом. Он написал Умстеттеру — пусть сокращает рассказ вдвое, лишь бы выслал деньги. Обратной почтой Умстеттер выслал сорок долларов. Вот как и почему, говорит Джек, он все-таки не выбыл из игры.

Первым делом он направился в ломбард и выкупил велосипед, макинтош и часы. Потом уплатил долги: четыре доллара бакалейщику, пять — мяснику. Он натащил в дом тору снеди, купил подержанный зимний костюм, бумаги, пачку карандашей.

Взял напрокат пишущую машинку. Вечером на кухне он устроил пирушку, а наутро заехал за Мэйбл Эпплгарг. Сев на велосипеды, они проехали рядом через город и взобрались на свой излюбленный холм. Стоял прелестный ясный день. Солнце подернулось дымкой; то тут, то там пробегал ветерок. В ложбинах между холмами, похожие на легкую ткань, сплетенную из чистого цвета, прятались лиловые облачка тумана. Тусклым блеском расплавленного металла отливал залив; парусники покачивались на месте или медленно плыли, отдаваясь ленивому течению. На другой стороне смутными очертаниями парил Сан-Франциско. Едва угадывалась вдали окутанная серебристым маревом глыба горы Тамальпайс, а дальше, на горизонте, поднимались от Тихого океана и тянулись к берегу крутые глыбы облаков.

Здесь, лежа в высокой траве рядом с первой женщиной, которую он полюбил, Джек рассказал о том, что «Трансконтинентальный ежемесячник» и «Черная кошка» приняли его рассказы. Мэйбл вскрикнула от радости. Большой путь проделал Джек за каких-то три года! Она счастливца за него. Рука Джека тихонько потянулась к ней, обняла ее и медленно, ласково притянула поближе. Руки девушки легли на его теплую загорелую шею; Мэйбл показалось, будто она чувствует, как в ее слабое тело переливается его сила.

Мэйбл Эпплгарт была полной противоположностью Джеку. Он был крепким, сильным; она — тоненькой, хрупкой. Он пренебрегал условностями; она только ими и жила. Он шел трудной мужской дорогой, ничем не защищенный от жестокого мира; она жила под надежной защитой, окруженная заботой и вниманием. Он ломал традиции; она им подчинялась. В нем бурлила кипучая жизненная сила; ее влекло к тишине и уединению. Он был никому не подвластен; она целиком подчинялась матери — эгоистичной, властной женщине, зорко следившей за каждым ее шагом. Джек знал, что миссис Эпплгарт возлагает на будущее Мэйбл большие надежды, собираясь выдать ее замуж за человека состоятельного, чтоб поправить дела семьи: капитал, привезенный мистером Эпплгартом из Англии, был вложен неудачно: предприятие лопнуло,

Джек не боялся миссис Эпплгарт. Даже в самом худшем случае справиться с ней будет не труднее, чем с незарифленным «Рейндиром», штурвалом «Софи Сазерленд» во время шторма, «слепыми» вагонами трансконтинентального экспресса или порогами Белой Лошади.

Уплетая толстые бутерброды, упакованные Джеком еще с вечера, влюбленные решили, что в течение года будут помолвлены, а к тому времени Джек так прочно встанет на ноги, что они смогут пожениться. Маленький домик, полки с книгами, по стенам— картины, рояль, чтоб Мэйбл могла играть и петь для Джека. Рабочая комната, где он будет писать первоклассные рассказы и романы. Жене придется просматривать рукописи — нет ли случайно погрешностей против грамматики.

У них будет достаточно денег и множество интересных, умных друзей. Они будут вместе воспитывать детей, путешествовать и будут очень счастливы, очень!

Догорал сверкающий день, а они все сидели, поражаясь великому чуду любви и странной прихоти судьбы, столкнувшей их друг с другом. Заходящее солнце окунулось в облака, клубившиеся на горизонте, небесный купол порозовел. Мэйбл в объятиях Джека негромко запела: «Чудесный день, прощай». Когда она допела до конца, он еще раз поцеловал ее, и, доверив свои судьбы друг другу, они рука в руке спустились с холма и на велосипедах вернулись в Окленд.

Из сорока долларов, присланных «Черной кошкой», у Джека осталось ровно два. Он накупил марок, чтобы разослать рукописи, возвращенные журналами Востока. Прежде он забросил их под стол — не было денег, чтобы купить марки. И вот он опять окунулся в работу, отсылая рукописи, как только они выходили из-под машинки. Но одна ласточка не сделала весны: другие его рукописи возвращались с обычной формулой отказа. Продукты постепенно таяли на полках кухни. Часы, велосипед, макинтош и, наконец, теплый, зимний костюм отправились обратно в ломбард. Пусть журналы платят по центу за слово, пусть хоть по доллару, ему-то что? Он не может продать ни строчки.

16 января 1899 года ему прислали письмо из почтового ведомства: вызов на работу. Постоянное место. Работа на всю жизнь. Шестьдесят пять долларов в месяц. Можно обедать ежедневно, завести приличный костюм — новый, не подержанный: такую роскошь он не мог позволить себе в двадцать три года. Можно накупить книг и журналов — как он изголодался по ним! Можно на славу обеспечить Флору и Джонни. А если Мэйбл согласится на время пожить в его семье, можно сразу пожениться.

Джек и Флора трезво, взвесив все «за» и «против», обсудили положение вещей. Если он будет и дальше писать, им предстоит вынести годы лишений. Но, допустим, он станет почтальоном. К чему тогда обильный стол, новое платье, книги и журналы? Разве он затем живет на земле, чтобы наряжаться, ублажать себя вкусной пищей и развлекаться чтением? Нет. Он живет, чтобы творить. Он способен вынести все лишения, на которые обрекает себя художник. Яства?

Материальные блага? Каким серым и мелким кажется все это человеку, обладающему сокровенным источником высокой радости — талантом! Но вот Флора— что поддержит ее в трудную минуту? Если бы она закатила сцену, изобразила сердечный припадок, стала бы слезно молить его, Джек, может статься, поступил бы на почту. Но эта мать, родившая сына на свет вне брака, лишившая его любви и нежности, отравившая его юность нуждой, сумятицей, горькими обидами, теперь твердо объявила ему, что нужно писать, нужно работать над рассказами, что у него есть талант — стало быть, он добьется успеха. Неважно, если это случится не скоро. Он может твердо рассчитывать на ее поддержку. Ибо успех Джека на поприще писателя явился бы торжеством Флоры Уэллман, заблудшей овцы семейства Уэллманов из Мэслона.

Теперь, когда решение было принято раз и навсегда, Джек с присущей ему твердостью горячо и страстью взялся за дело. Чтобы стать писателем, нужны были две вещи: знания и уменье писать. Он понимал, что ясно пишет тот, кто ясно мыслит. Если он мало образован, если в мыслях путаница и неразбериха, откуда ждать точного стиля? Лишь достойные мысли находят достойное выражение.

Он знал: ему предстоит нащупать внутренний пульс жизни; сумма его. активных знаний должна стать для него рабочей философией, сквозь призму которой он будет рассматривать мир, чтоб все измерить, взвесить, подытожить и объяснить. Нужно получше узнать историю, познакомиться с биологией, с теориями происхождения и развития жизни на земле, с экономикой и сотней других важных отраслей знания. Они увеличат его кругозор, дадут перспективу, раздвинут границы области, в которой он собирается работать. Они снабдят его рабочей философией, и подобной не будет ни у кого другого. Они научат его мыслить самобытно, помогут найти новое, существенное, к чему прислушается пресыщенное ухо мира. Он не намерен писать банальные пустячки, поставлять сладенькие пилюли для мозгов, страдающих несварением.

Итак, он взялся за книги и повел осаду за заключенную в них мудрость. Он был не школьником, который перед экзаменом зубрит от сих и до сих, не случайным прохожим, остановившимся на дороге, чтобы согреть руки у великих огней знания. Он добивался знаний со страстью влюбленного; торжествовал, узнав новый факт, усвоив новую теорию, опрокинув старую точку зрения, чтобы утвердиться в новой: одержана еще одна победа!

Он исследовал, выбирал, отбрасывал, пытливо анализировал прочитанное. Блеск имен не ослеплял его, не внушал благоговения. Великие умы оставляли его равнодушным, если не дарили ему великих идей. Традиционные рассуждения весьма мало значили для этого человека, который попирал все традиции на своем пути. Он сам повергал в прах идолов, его не пугали и не отталкивали чужие мысли, идущие наперекор общепринятым устоям. Он был честен и смел, он шел к истине прямой дорогой и превыше всего любил правду — это и были четыре обязательных условия для познания мира.

Несмотря на пробелы в образовании, он ощущал в себе природные задатки ученого. В мире знаний он ориентировался не хуже, чем в штурманской рубке, не пугался неизвестных книг: он знал, что его трудно сбить с дороги, на которой он провел достаточно времени, чтоб знать, какие земли надо разведать. Он был не из тех, кто подходит к книге с отмычкой, чтобы осторожненько взломать замок и украдкой стащить содержимое. Когда Джек Лондон, прокладывая тропу сквозь дебри, натыкался на новую книгу, он набрасывался на нее, как голодный волк, припавший к земле для прыжка. Он вонзался зубами в глотку; он яростно боролся с книгой, пока она не сдавалась, и тогда жадно высасывал из нее кровь, пожирал ее плоть, разгрызал кости так, что каждая клеточка становилась частью его существа, передай ему свою силу.

Он пошел назад, начав с отца экономической науки Адама Смита и его «Богатства народов», к двинулся дальше; проштудировал Мальтусову «Теорию народонаселения», «Теорию распределения» Рикарди, «Теорию экономических гармоний» Бастиа, ранние немецкие теории стоимости и прибыли, «Участие в распределении доходов» Джона Стюарта Милля — и еще дальше, в исторической последовательности, пока не, дошел до основоположников научного социализма — здесь он почувствовал под ногами знакомую почву.

Знакомясь с политическими учениями, он начал с Аристотеля, вместе с Гиббоном прошел сквозь расцвет и падение Римской империи; проследил, как возник и развивался конфликт между церковью к государством в средние века. как повлияли на политическую структуру реформации Лютер и Кальвин; в книгах английских мыслителей Гоббса, Локка, Юма и Милля познакомился с началами современных политических концепций; узнал, как, вызванная к жизни экономической революцией, возникла республиканская формула правления. Изучал труды философов: Гегеля, Канта, Беркли, Лейбница; антропологов: Боаса, Фрезера. Он и прежде читал Дарвина, Гексли и Уоллеса. Теперь он вернулся к ним с гораздо более глубоким пониманием. По социологии он глотал все, что мог найти: работы, посвященные безработице, цикличности производства и кризисам, причинам и способам ликвидации бедности, условиям жизни в трущобах, криминологии, благотворительности; с головой зарылся в теории тред-юнионизма.

Все прочитанное он тщательно конспектировал, завел карточный каталог, чтобы иметь под руками нужный материал. Но метод установления связи между различными направлениями человеческой мысли, усвоенными Джеком для его рабочей философии, — этот долгожданный метод он нашел только после того, как открыл «Основные начала» Герберта Спенсера. Эта встреча явилась, пожалуй, самым замечательным приключением в его насыщенной приключениями жизни. Как-то раз, просидев долгие часы над Уильямом Джемсом и Френсисом Бэконом, он написал еще сонет в виде закуски и забрался в постель с книгой под названием «Основные начала». Наступило утро, а он все читал. Продолжал он читать и весь день, сползая время от времени на пол, когда уставал лежать в кровати.

Он понял, что до сих пор лишь скользил по поверхности, замечая отдельные явления, накапливая отрывочные сведения, прибегая к неглубоким обобщениям. Все в мире представлялось ему беспорядочным и переменчивым, все совершалось по прихоти случая, все явления казались ничем не связанными друг с другом. И вот пришел Спенсер. Этот человек привел все его знания в систему, свел их воедино, показав его изумленному взору вселенную, в которой все так уяснимо, так конкретно, что она похожа на модель корабля в стеклянной банке — такие любят мастерить матросы. Никаких случайностей; все подчинено непреложному закону. На Джека это открытие подействовало гораздо больше, чем открытие золота на Гендерсоновом ручье: можно было не сомневаться, что монизм Спенсера не обманет, не окажется слюдой.

Герберт Спенсер сорвал с его глаз пелену, опьянив Джека, открыв ему сокровенные тайны. В куске мяса, лежавшем у него на тарелке, Джек видел теперь сверкающий сгусток солнечной энергии. Продумывая в обратном порядке все ступени превращения этой энергии в мясо, он проходил миллионы миль, добираясь до ее источника. Потом он представлял себе дальнейший ход превращений: вот она становится мускульной энергией его руки, когда рука режет мясо. Но мускулы повинуются приказаниям мозга, и Джек мысленно видит сверкающий сгусток энергии в своем мозгу. Его мозг и солнце состоят из одной и той же материи, взаимно проникают друг в друга. Герберт Спенсер показал ему, что все вещи в мире связаны — от самых далеких звезд в просторах вселенной до последнего атома в песчинке под ногою. Человечество, человек, личность — все это лишь одна из причудливо меняющихся форм существования протоплазмы.

Дарвин, Спенсер, Маркс и Ницше — вот духовные отцы Джека Лондона. К этим четырем великим умам Англии и Германии девятнадцатого столетия непосредственно восходит его рабочая философия. Требовалась немалая твердость духа, чтобы в 1899 году изучать труды этих революционеров[4], служивших мишенью для злословия и яростных нападок. Нужно было обладать ясным и проницательным умом, чтобы их понять. У Джека было то, что требовалось: и смелость и разум; четыре учителя сделали его жизнь богаче, философию — полнее, углубили его здоровый скептицизм и любовь к истине ради истины. Одним ударом смели они мусор средневековой схоластики и снабдили Джека неумолимо логичным научным методом познания. Джек не остался в долгу: в форме художественных произведений он передал ид теорию людям.

Но, вероятно, самое большое впечатление произвел на Джека все-таки Фридрих Ницше (И. Стоун сильно преувеличивает влияние Ф. Ницше на Джека Лондона. С сочинениями Ницше Лондон познакомился позже и, называя Маркса и Спенсера учителями, никогда не считал своим учителем реакционного немецкого философа. Напротив, Лондон боролся с его идеями. В предсмертных заметках Лондона есть его собственное признание об этом: «Мартин Иден» и «Морской волк» — атаки на ницшеанскую философию…»), судьба которого была сродни его собственной. Ницше, сын пастора, пострадал от необузданного рвения святош не меньше, чем Джек от безудержного увлечения матери зловещим ритуалом спиритических сеансов. Вот почему Джек восставал против всяческих проявлений религиозного чувства, против веры в сверхъестественные силы, в потустороннюю жизнь, в бога, правящего вселенной: «Я верю, что после смерти от меня останется не больше, чем от самой ничтожной мошки, раздавленной рукою человека». Христианскую религию он считал чистым вымыслом, скрытым под нагромождением пустых обрядов. Он был убежден, что религия — всякая и всяческая — злейший враг человека, ибо она притупляет мозг, одурманивает его догмами, вынуждает слепо принимать все на веру, парализует самостоятельную мысль. Религия не дает человеку чувствовать себя хозяином на своей планете — следовательно, мешает ему улучшить жизнь. У Ницше Джек нашел подтверждение всем своим мыслям о мишуре, лицемерии и фальши религии. Больше не оставалось сомнений, что Ницше вырыл могилу для христианства, — так блистательно все это было изложено.

Там же, у Ницше, он обнаружил теорию сверхчеловека — существа, превосходящего своих собратьев умом, ростом, силой, способного преодолеть все преграды и повелевать толпой. Философия сверхчеловека пришлась Джеку по вкусу, потому что самого себя он считал сверхчеловеком, гигантом, который опрокинет все преграды, чтобы в конце концов повести за собой толпу. Его, очевидно, не смущал тот факт, что философия, провозглашающая господство сверхчеловека, внушила его создателю отвращение к социализму как власти слабых и бездарных и привела Ницше к осуждению тред-юнионов, так как они внушают рабочим недовольство своей судьбой. Джек будет исповедовать социализм и ницшеанство одновременно, если даже они взаимно исключают друг друга. Всю жизнь он оставался индивидуалистом и социалистом; индивидуализм был нужен ему для себя — он ведь сверхчеловек, белокурая бестия, победитель, а социализм — для тех, кто слаб и нуждается в защите, для масс. Не один год ухитрился Джек проскакать на этих двух философских рысаках, хотя они тянули в разные стороны.

Образование — это была одна задача. Но Джеку не давала покоя и другая, куда более безотлагательная: как заработать на жизнь. Долгими часами просиживал он в бесплатной читальне при библиотеке, придирчиво разбирая по косточкам журналы, сравнивая чужие рассказы с собственными и ломая себе голову — в чем секрет? Каким образом удалось авторам напечатать эту беспросветную, безжизненную, серую мертвечину? Что за бесчисленное множество коротких рассказов! Они написаны легко и, видимо, умелой рукой, но — удивительное дело! Ни проблеска жизни, ни проблеска правды. В жизни столько странного и чудесного, жизнь полна грандиозных задач, замыслов, свершений! А эта журнальная стряпня сплошь посвящена слезливой банальщине. Ну, нет! Это не в его вкусе! Он ощущает неудержимый темп жизни, ее лихорадочный пульс, ее напряжение, ее мятежный дух— вот о чем нужно писать! Ему хотелось воспеть вождей смертельно опасных походов; влюбленных, готовых на любое безумство во имя любви; людей-исполинов, неустрашимо прокладывающих себе путь наперекор стихиям, среди несчастий и ужасов, так что мир содрогается под их могучей поступью. А журнальные писаки? Ричард Хардинг Дэвис («Солдаты судьбы», «Княжна Алин»), Джордж Барр Макачин («Грау-старк»), Стенли Вейман («Кавалер Франции», «Под королевской мантией»), Маргарет Деланц («Джон Ворд», «Проповедник»), Клара Луиза Бернхэм («Доктор Латимер», «Мудрая женщина») — похоже, что все они и иже с ними боятся взять поглубже, добраться до истинной жизни без прикрас. Они наскоро малюют розовой краской, уклоняются от правды, набрасывают на своих героев покрывало ложной романтики, избегают всего, что может по-настоящему задеть за живое.

Разобравшись, Джек решил, что в основе этой позиции кроется страх. Да, это было страшно — не угодить, не понравиться издателям, оттолкнуть читателя, насторожить против себя печать, держателей акций, утратить благосклонность подчиненной капиталу церкви и школы. Они пресны и слабосильны, эти бумагомаратели, эти бесхребетные слюнтяи, эти евнухи от литературы: боятся свежего воздуха, боятся грубой правды, а пуще всего боятся коснуться неприятного. Оригинальность, рабочая философия, знание жизни? Куда там! Все, что у них за душой, — рецепт, как состряпать романчик на сахарине. Скудный ум, убогая литература. Пигмеи! Лишь титаны дерзают скрестить мечи с подлинной литературой. Нет уж, его читатели и редакции пусть примут на его собственных условиях.

Он обратился к тем писателям, которые, как он полагал, шли в литературе своими, неповторимыми путями: Скотту, Диккенсу, По, Киплингу, Джорджу Эллиоту, Уитмену, Стивенсону, Стивену Крейну. Он захлебывался творениями Шекспира, Гёте, Бальзака — триумвирата гениев, как он их называл. Спенсер, Дарвин, Маркс и Ницше научили его думать; духовные отцы по литературе — Киплинг и Стивенсон — научили писать. Теперь, когда он овладел рабочей философией научного детерминизма, чтобы рисовать цельные, органические образы, когда он добился ясности стиля, он создаст здоровые, свежие, правдивые книги.

Одним из величайших чудес на земле были для Джека слова — прекрасные, звучные, острые, колючие, хватающие за душу. Тяжелые ученые фолианты он всегда читал со словарем под рукою, выписывал все непонятное на листочки бумаги и засовывал эти бумажки за зеркало шифоньерки, чтобы заучивать наизусть во время бритья или утреннего туалета. Он развешивал списки слов на бельевой веревке, закрепив их бельевыми зажимами, чтобы всякий раз, поднимая голову или проходя по комнате, видеть новые слова с объяснением их смысла. Он рассовывал списки по карманам, зубрил по дороге в библиотеку или к Мэйбл, бубнил за обеденным столом и укладываясь спать. Зато, когда во время работы над рассказом требовалось найти меткое слово и из сотен листочков возникало то самое, единственно верное, он радовался до глубины души.

Но как прорваться сквозь каменную баррикаду, воздвигнутую редакторами, чтобы защитить «чистую» публику от натиска дикарей с запада? Помочь, посоветовать было некому. Он вел борьбу в одиночку, вслепую. Надеяться приходилось только на себя — на собственные силы, решимость, литературный вкус. Другой поддержки не было. Джек изливал всю свою душу в очерках и рассказах; когда вещь была готова, он складывал ее как полагается, не забывал вложить в продолговатый конверт нужное количество марок для ответа, еще несколько наклеивал снаружи и опускал в почтовый ящик. Конверт совершал путешествие по стране, и через определенное время почтальон приносил его обратно. Может быть, на том конце пути вообще нет никакого редактора, а есть просто хитроумное приспособление из зубчатых шестеренок, перекладывающее рукопись из одного конверта в другой и наклеивающее марки?.

Время! Время! Вот чего ему постоянно не хватало — времени, чтоб научиться, чтоб овладеть ремеслом, пока безденежье еще не выбило из его рук перо. В сутках слишком мало времени для того, что ему нужно сделать. Нехотя отрывался он от работы над рассказом, чтоб засесть за научный труд. С трудом отрывался от серьезных занятий, чтобы сходить в библиотеку почитать журналы. С сожалением уходил из читального зала к Мэйбл, хотя не позволял себе ни секунды отдыха, кроме часа, проведенного с нею.

Обиднее всего, что приходилось все-таки отводить воспаленные глаза от книги, бросать карандаш и идти спать. Охваченный страстью к творчеству, он сократил часы сна до пяти, но страшно не хотелось выключаться из жизни и на такое короткое время. Одно утешение, что через пять часов резкий звон будильника выхватит его из небытия и впереди снова девятнадцать часов, когда можно наработаться всласть. Он упивался работой, этот одержимый, эта очарованная душа!

И вот, наконец, наступил долгожданный день: рассказ «За тех, кто в пути» появился в «Трансконтинентальном ежемесячнике». Это было первое выступление Джека в качестве профессионального писателя. Редактор, кстати сказать, не выслал ему пяти долларов, мало того — не подумал даже прислать хотя бы экземпляр журнала. У газетного киоска на оклендском Бродвее Джек с тоской воззрился на витрину — откуда взять десять центов, чтобы хоть взглянуть, как выглядит рассказ в журнале? Разве что сходить к Эпплгартам? Взяв у Эдварда взаймы десять центов, Джек вернулся к киоску и все-таки купил журнал. У оклендских газетчиков этот номер не залежался; друзья Джека из клуба Генри Клея заранее позаботились пустить о рассказе добрую молву. Та самая оклендская газета, которая в свое время не скупилась на издевательства и насмешки по адресу «мальчика-социалиста», теперь поместила статейку о мистере Джеке Лондоне, где уважительно и даже с гордостью сообщалось, что «мальчик-писатель» напечатал рассказ в таком почтенном журнале, как «Трансконтинентальный ежемесячник». Нужда по-прежнему крепко сжимала Джека в цепких лапах, одевался он все так же, в подобранное где придется старье, жить приходилось на* скудном рационе, но в отношении к нему наметился явный перелом. Если, судя по всему, он и вправду становится настоящим писателем, стало быть, придется простить ему странности во взглядах, поведении и манере одеваться.

«За тех, кто в пути» нельзя отнести к числу лучших рассказов Джека об Аляске — в ущерб характерам героев и картинам природы в нем слишком большое внимание уделено сюжету. И все же с того самого момента, как Мейлмут Кид с кружкой в руке поднимается с места и, взглянув на затянутое промасленной бумагой, покрытое толстым слоем намерзшего льда окошко, произносит: «За тех, кто сегодня ночью в пути! Чтобы им хватило еды, чтобы вывезли собаки, чтобы спички остались сухими!» — с этого момента и до конца рассказ целиком овладевает вниманием, и, читая его, понимаешь, что в американской литературе зазвучал новый, молодой и властный голос.

«Трансконтинентальный ежемесячник» обещал платить воистину по-царски: семь с половиной долларов за каждую вещь, и Джек, не дожидаясь, пока пришлют пять долларов за первый рассказ, отослал журналу «Белое безмолвие». Рассказ был поспешно принят и вышел в феврале. Джеку было ясно, что это одна из лучших его вещей и получить за нее полагалось бы по крайней мере пятьдесят долларов, но многие соображения заставили его отдать рассказ за призрачные семь с половиной. Во-первых, он надеялся, что рассказ попадется на глаза и понравится восточным критикам и редакторам журналов. Во-вторых, он все время стремился доказать Мэйбл, что трудится не зря. А в-третьих, если удастся вырвать у журнала и семь с половиной долларов, значит, примерно в течение месяца семья будет сыта.

Если рассказ «За тех, кто в пути» только навел оклендскую публику на мысль, что Джек Лондон, может быть, и станет писателем, то «Белое безмолвие», бессмертное классическое произведение о стране холода, открыло Окленду глаза. Да, этот человек умеет писать. История, написанная изумительно рельефно, с нежностью, с глубоким чувством, вызывает в душе и жалость, и ужас, и восторг — все, что испытываешь при встрече с совершенным произведением искусства. Джек ежедневно читал и переписывал сотни стихотворений — и чтобы выработать певучий плавный слог, и потому, что слова звенели в его мозгу, как звенят мелодии в мозгу композитора. Меньше всего можно было предположить, что молодой человек, выросший в его условиях; станет настоящим поэтом, но случилось именно так: «Белое безмолвие»— произведение поэта.

«У природы в запасе немало уловок, чтобы доказать человеку его ничтожество — приливы и отливы, без устали сменяющие друг друга, свирепые бури, могучие землетрясения. Но нет ничего страшнее Белого безмолвия с его леденящим оцепенением. Всякое движение замирает; над головой — ни облака; медным блеском отливают небеса. Чуть слышный шепот, звук собственного голоса пугает, оскорбляет слух. В призрачных просторах мертвого мира движется одинокая песчинка. Это человек. Ему жутко от собственной дерзости. Разве не ясно, что его жизнь ничтожнее, чем жизнь червя? Странные, непрошеные. мысли приходят в голову: вот-вот ему откроется тайна бытия».

Говорят, что вера сдвигает горы, но Джек куда больше полагался на усердие. Он назначил себе порцию — полторы тысячи слов в день — и прекращал работу лишь после того, как своим размашистым почерком наносил их на бумагу, а потом перепечатывал на машинке. Прежде чем доверить мысль бумаге, он вынашивал ее в голове, и уж потом никакие силы не могли заставить его что-нибудь переделать — разве что заменить одно слово другим. Велосипед, часы, макинтош и зимний костюм давнехонько вернулись в ссудную лавку, семья по целым неделям не видела ничего, кроме бобов и картошки. Разнообразие в меню вносила только Элиза, когда ей удавалось принести им что-нибудь со своего стола. Отчаявшись, Джек взялся писать юмористические стихи-триолеты и шуточные рассказы, которые надеялся хоть по доллару сбыть юмористическим журналам.

Этой весной его еще два раза вызывали на почту с предложением работы; в доме было пусто, хоть шаром покати — ни гроша, ни корки хлеба. «Трансконтинентальный ежемесячник» не отзывался на умоляющие письма и упорно отказывался выслать пять долларов за рассказ «За тех, кто в пути» и семь с половиной за «Белое безмолвие». Джек занял у Элизы денег на паром и, мысленно облачившись во все свои «рыцарские доспехи», переправился через залив и пошел в редакцию. Еще на пороге он догадался, что это вовсе не процветающий журнал общегосударственного значения, как ему представлялось. Финансовые дела журнала шли из рук вон плохо. Правда, он еще дышал — на ладан, но только потому, что иначе умерли бы от голода редактор Роско Эймс и издатель Эдвард Пэйн — оба после этой случайной встречи вошли в жизнь Джека Лондона, чтобы остаться в ней навсегда. Эймс и Пэйн были страшно рады встретиться с Джеком Лондоном, в цветистых фразах они превозносили его талант… и пообещали назавтра поутру первой почтой выслать пять долларов. Впрочем, внушительные кулаки изголодавшегося автора произвели эффект — пять долларов мелочью были извлечены на свет божий из карманов двух литературных джентльменов.

Задавленная долгами, семья Джека на эти пять долларов прожила март. «Трансконтинентальный. ежемесячник» попросил прислать еще что-нибудь для апрельского номера. Джек ответил, что пока редакция не уплатит за «Белое безмолвие», о новой вещи и речи быть не может. После неоднократных настойчивых требований «Ежемесячник» все-таки заплатил, и Джек послал в редакцию рассказ «Сын волка». Тогда же, в апреле, сан-францисский журнал «На городские темы» напечатал один из его юмористических стишков-триолетов — «Он покатился со смеху». Флору с сыном до того извели кредиторы и домохозяин, что Джек предлагал рассказы в пять тысяч слов за доллар — он был готов на что угодно, лишь бы в кармане завелась хоть пара центов. Работа рождала у него веру в свои силы, но по временам нервы сдавали; затаенная неуверенность поднималась из глубины души, нашептывая, что шансы на успех слишком ничтожны, что он никогда не добьется удачи.

Первые настоящие удачи принес май. Журнал «На городские темы» поместил поэму «Будь я всевышним хоть на час», «Трансконтинентальный ежемесячник» — четвертый рассказ об Аляске — «На Сороковой миле», сочно написанный, пронизанный грубоватым юмором и воинственным ирландским духом. Мистер Умстеттер в своей «Черной кошке», наконец, напечатал «Тысячу дюжин», а «Ориндж Джодд Фармер» — рассказ «На побывку». Раскрыв все четыре журнала, Джек с сияющими от счастья глазами сидел над своими первенцами в тесной, скудно освещенной спаленке, запустив пальцы во взъерошенную копну волос. В доме холодно, не хватает дров, кладовая, пуста, но что за важность! Щеки у него ввалились, костюм пришел в такой вид, что в нем уже не осмелишься показаться у Эпплгартов — чего доброго, заметит мамаша. Не беда! Им с Флорой не привыкать, они люди жилистые и вынесут такое, что сломило бы иную мягкотелую семейку. Да, жизнь не гладит его по головке — не с пеленок же у него железный характер.

С ранних лет он приучал себя смеяться в лицо опасности, не вешать носа в невообразимых переделках. Что ж, разве взрослый он уже не викинг? Он поставил перед собой задачу — труднее не придумаешь. Стало быть, тем больше причин одолеть ее: лишь самые неприступные вершины достойны доблестного штурма. Подростком он нарочно заставлял себя искать опасности и находить в ней удовольствие, но ломать себя для этого ему не приходилось. Он был смелым человеком в настоящем смысле слова, хотя порой и приходилось облачать эту смелость в романтические покровы. Так, во всяком случае, говорил он себе, сидя над своими литературными трофеями в гулкой тишине каморки.

В июне его вещь появилась уже в восточной прессе: буффальская газета «Экспресс» поместила «От Доусона до моря» — быль о почти двухтысячемильном путешествии по Юкону в открытой лодке. Журнал «У домашнего очага» опубликовал очерк «Через стремнины на пути в Клондайк», а «Трансконтинентальный ежемесячник» пополнил северную серию рассказом «В далекой стране». Когда пришел июль, Джек прочно занял место среди профессиональных писателей: за один месяц его очерки и рассказы вышли в пяти периодических изданиях — просто чудо для двадцатитрехлетнего юноши, который всего девять месяцев как начал писать. Как много он успел в самообразовании, видно из двух статей в журнале «Образование»: одна посвящалась вопросам языка, другая — употреблению глаголов. «Сова», «Трансконтинентальный ежемесячник» и «Тиллотсонский синдикат» выпустили его короткие рассказы.

Радостные события этого месяца стоило отпраздновать. Взяв из ломбарда велосипед, Джек заехал за Мэйбл и отправился с нею на холмы. Как прежде, он сложил к ее ногам свои лавры, но заметил, что на сей раз нареченная смотрит невесело. В ответ на ее прямой вопрос, сколько же он получил за пять напечатанных вещей, Джек признался, что всего пять долларов наличными да еще надежду на семь с половиной от «Трансконтинентального ежемесячника», задолжавшего ему за два рассказа. И Мэйбл не выдержала. Уронив голову ему на колени, она горько заплакала. После их помолвки прошло уже полгода, и с точки зрения Мэйбл тощие доходы жениха от удачно пристроенных рассказов доказывали только одно: они никогда не смогут жить на литературный заработок. Она-то сама рада делить с ним нужду, но вот мама, миссис Эпплгарт, категорически и недвусмысленно заявила, что до тех пор, пока Джек не станет солидно зарабатывать, Мэйбл не будет его женой.

Джек стал читать ей новые рукописи — надо же было как-то доказать, что его будут печатать и богатые издательства Востока, это лишь вопрос времени. Он все сильнее убеждается, что создает сильные, настоящие вещи, не похожие на все, что пишут в Америке. И перед лицом этой великолепной уверенности Мэйбл набралась храбрости и заговорила. Его рассказы ей не нравятся. Они плохо отделаны, неизящны, низменны: все эти описания примитивной, грубой жизни, эти страдания, смерть… Читатель их не примет. Она любит его, любит, как никогда… В подтверждение Мэйбл обняла и горячо поцеловала его. Она всегда будет его любить. Она и замуж за него пойдет — сейчас же… Только пусть он будет благоразумен и согласится пойти работать на почту. И разве нельзя устроиться на постоянное место в газете? Ну, например, корреспондентом?

Джека огорчило неверие Мэйбл, но любить ее меньше он не стал. Подобно рафинированным господам из восточных журналов, Мэйбл воспитывалась в утонченной тепличной атмосфере. Ну ладно же, он им покажет! Он вытряхнет из них это тупое самодовольство! Они узнают, что такое настоящий рассказ!

И вот он снова за плохо сколоченным деревянным столом. Накрутил себе бесконечное множество пухлых самокруток и еще яростнее набросился на работу. Едва сходило с машинки последнее слово едкой статьи о классовой борьбе, как клавиши уже отстукивали приключенческий рассказ для детей. Захватывающие истории о том, как сражаются с судьбой и встречают смерть люди Севера, сменялись юморесками для журнала «На городские темы». С удвоенной энергией он вгрызался в книги, выписывал целые страницы — о войне, мировой торговле, системе подкупов в правительстве и судопроизводстве, о потерях раздираемого конкуренцией производства, о забастовках, бойкотах, движении за женское равноправие; писал заметки по криминологии, современной медицине, о достижениях современной науки и техники, собирая карточку за карточкой свою безукоризненно аккуратную справочную картотеку. Не было дня, чтобы он не просиживал за машинкой и книгами шестнадцати. часов, а если чувствовал, что выдержит, заставлял себя работать по девятнадцать часов в сутки — и так семь дней в неделю. Усердие своротит такие горы, которые вере и не снились!

Напряженная работа оставляла Джеку мало времени для друзей, для общественной деятельности. Мэйбл с матерью уехали в Сан-Хосе, небольшой городок в долине Санта-Клара. Начинало сказываться одиночество: он слишком отгородился от людей, а ведь быть с друзьями, встречаться с интересными собеседниками было для него насущной потребностью. Поэтому он с радостью согласился вступить в недавно открывшийся клуб Рёскина, где собирался цвет местной либеральной интеллигенции. Несколько дней спустя он без предупреждения появился на митинге оклендских социалистов, где его встретили сердечными, шумными приветствиями и настойчивыми просьбами выступить. Джек поднялся на трибуну и заговорил по «Вопросу о максимуме». Сущность речи сводилась к тому, что, достигнув максимального уровня развития, капитализм неизбежно перерастет в социализм. Всего неделей раньше он посвятил этой теме статью, которую приобрел, но так и не напечатал один восточный журнал. В статье «К вопросу о максимуме»[5] Джек выступает как сложившийся экономист, достигший высокого уменья объяснять исторические факты языком экономики. Больше того: из статьи видно, какой размах приняли исследования автора в области политической экономии.

Довольный тем, как приняли его выступление, Джек согласился принять участие в цикле общеобразовательных воскресных лекций, устроенных по инициативе социалистической партии. Каково же было его изумление, когда после первой лекции в оклендской печати появились отзывы, написанные в серьезном и дружелюбном тоне! Вот тебе и на, оказывается, и социализм заодно с Джеком Лондоном принят в обществе!

В сентябре, октябре и ноябре пали еще три твердыни: журналы «Ключи», «Издатель» и «Спутник юношества». Друзья по клубу Рёскина и собратья социалисты считали, что как писатель Джек добился успеха. По воскресеньям, свободным от лекций, он катил на велосипеде в Сан-Хосе, за сорок миль от Окленда, чтобы увидеться с Мэйбл.

Несколько вечеров в неделю проводил на митингах, лекциях и дискуссиях. В один из таких вечеров Джек вместе с бывшим — проповедником, а ныне писателем Джимом Вайтекером и убежденным анархистом Строн-Гамильтоном переправился через залив, чтобы послушать в Терк Стрит Темпл лекцию Остина Льюиса о социализме. Здесь он встретился с пламенной социалисткой Анной Струнской, которую Джек называл «гением чувства». Это была, несомненно, самая блестящая женщина, какую ему довелось встретить в жизни.

Анна Струнская, впечатлительная, застенчивая девушка с темно-карими глазами, кудрявая, черноволосая и стройная, была студенткой Станфордского университета. Родом она была из семьи первых поселенцев Сан-Франциско[6], и дом ее родителей славился как один из крупнейших культурных центров города. Кто-то указал ей на Джека, сказав, что этот социалист из Окленда, профессиональный писатель, выступает на уличных митингах. После лекции их познакомили. Ей показалось, будто она встретила молодого Лассаля, молодого Маркса или Байрона. Перед ней была личность историческая, это, пишет мисс Струнская, она почувствовала мгновенно. Что же касается реальности, то она предстала перед Анной Струнской в образе молодого человека с большими синими глазами в рамке темных ресниц, красивым ртом, всегда готовым открыть в улыбке два недостающих передних зуба. Лоб, нос, контур щек, массивная шея напоминали античную статую. За свободной грацией осанки угадывалась атлетическая сила. На нем были серый костюм, белая мягкая рубашка с пристежным воротничком и черный галстук.

Между Джеком Лондоном и Анной Струнской завязались дружеские, но бурные отношения; о чем только они не спорили, да еще с каким ожесточением! И о делах общественных, и об экономике, и о женском вопросе! Мисс Струнскую возмутило заявление Джека, что хотя он и социалист, но собирается обставить капиталистов в их же игре. Социалистов считают неудачниками, людьми слабосильными и бесталанными, так вот он докажет, что социалист ни в чем не уступит отборнейшим из капиталистов; и это будет лучшей пропагандой социализма. Анна Струнская с негодованием заявила, что для настоящего социалиста подобные замыслы абсолютно неприемлемы.

Как! Добиваться славы и богатства? Да ведь тот, кто вкушает от щедрот Старого Порядка, в какой-то мере сам частица этого порядка и сродни ему по духу! Джек добродушно рассмеялся. Ничего! Правда, издатели восточных журналов сейчас морят его голодом, но придет время, и они охотно раскошелятся, добиваясь его рассказов. Можете быть уверены, он извлечет из капитализма все, что сможет, до последнего доллара.

Если не считать долгов и материальных забот, Джеку теперь жилось недурно. Зарабатывал он десять-пятнадцать долларов в месяц; круг журналов, где его печатали, постепенно расширялся. Он любил писать, ему нравилось вдумываться, исследовать, сопоставлять, постигать. По воскресным вечерам он читал в местной организации социалистов лекции на такие темы, как «Экспансионистская политика», бывал на обедах в клубе Рескина, где у него уже завелось немало друзей: молодые преподаватели из Калифорнийского университета, профессиональные литераторы, новый оклендский библиотекарь. По субботам он гостил в Сан-Хосе у Эпплгартов; читал новые рукописи, прислушивался к тому, что на этот счет говорила Мэйбл; изредка, гуляя в лесу или сидя на диване в пустой гостиной, украдкой обменивался с ней поцелуем. Как сильно ни любил он Мэйбл, никогда, даже в мыслях, он не находил для нее места в кипучей, шумной жизни, которую вел в Окленде. В гаме и табачном дыму социалистического митинга и думать-то о ней было кощунством. Нет, она по-прежнему оставалась безмятежно-спокойной богиней, парившей над клокочущим миром, далекой от его суеты. Когда они поженятся, она будет милостиво и любезно принимать его друзей, его противников по словесным дуэлям — не самых отпетых спорщиков, а тех, кто потише. А когда, взбудораженный и разгоряченный, он возвратится домой с бурного собрания, в ее объятиях найдет он тихую пристань, где, умиротворенный, сможет отдохнуть и успокоиться. У нее есть все данные, чтобы стать женой сверхчеловека.

Наконец незадолго до конца столетия к Джеку Лондону пришла настоящая большая удача. Он был в ней заранее уверен. Он всегда знал, что успех неизбежно приходит к тем, у кого есть «вера, усердие и талант». За последние недели он написал большую повесть под названием «Северная Одиссея» и послал ее не более и не менее как в бостонский журнал «Атлантический ежемесячник» — чистейшая самонадеянность с его стороны. «Атлантический ежемесячник» — это белая кость, самый чопорный, неприступно-аристократический литературный журнал в Соединенных Штатах. По логике вещей «Атлантическому ежемесячнику» следовало бы возвратить рукопись автору с кратким, преисполненным оскорбленного достоинства отказом. Вместо этого Джек получил тот самый длинный плоский конверт, от одного вида которого у него всегда перехватывало дыхание.

Редактор отзывался о повести с похвалой, просил сократить первый кусок на три тысячи слов и предлагал за право издания сто двадцать долларов. И снова, как в то утро, когда принесли тонкий конверт из «Трансконтинентального ежемесячника», Джек, охваченный дрожью, с застывшим взглядом опустился на край кровати. Сто двадцать! С лихвой хватит, чтоб разделаться с долгами, выкупить вещи из ломбарда, битком набить кладовую, уплатить хозяину за шесть месяцев вперед! Джека вихрем сорвало с кровати. Ударом ноги распахнув дверь, он кинулся на кухню, подхватил Флору на руки и закружился как сумасшедший:

— Мать! Взгляни! Взгляни только! Дело сделано! «Атлантический ежемесячник» печатает повесть. Все восточные издатели прочтут ее, всем захочется получить рассказы… Ну, теперь мы пошли в гору!

И Флора Уэллман закивала головой и, пряча за узкими стеклами стальных очков суровую усмешку, поцеловала своего единственного сына.

Действительность превзошла самые смелые ожидания. После появления в «Трансконтинентальном ежемесячнике» рассказов об Аляске, издательская фирма Хафтона Миффлина, связанная с бостонским «Атлантическим ежемесячником», ознакомилась с рукописью «Северной Одиссеи» и дала согласие издать к весне сборник коротких рассказов. Отзыв фирмы, составленный в то время, когда решался вопрос об издании сборника, был, вероятно, первым профессиональным критическим обозрением серии работ Джека Лондона.

«Автор, пожалуй, чересчур свободно использует ходовой приисковый жаргон, да и, вообще говоря, далеко не отличается изысканностью выражений, но стилю его присущи свежесть и кипучая сила. Яркими мазками рисует он муки голода, холода и тьмы; отраду, которую среди враждебных стихий находят люди в товариществе, и истинные человеческие достоинства, проявляющиеся в суровой борьбе с природой. Рассказ убеждает читателя, что автор сам испытал эту жизнь».

Не нужно больше продавать свои рассказы по семи с половиной долларов, которые так трудно вытребовать у «Трансконтинентального ежемесячника». 21 декабря 1899 года был подписан договор, обязывавший Бостон, этот оплот проанглийских душителей американской культуры, стать крестным отцом революции в американской литературе — революции, зародившейся на здешней почве, на земле Калифорнии и Аляски. Теперь, когда смелые литературные нововведения Джека Лондона поддерживало консервативное бостонское издательство, писатель мог рассчитывать на то, что к его произведениям прислушаются и большее внимание обратят на их достоинства, а не на отклонения от общепринятой нормы.

Прошло несколько дней. Вечером под Новый год Джек сидел в своей комнатке, заваленной рукописями, карточками, книгами и набросками к десяткам будущих рассказов. Через несколько часов родится новый век — двадцатое столетие. У Джека было такое чувство, что эта полночь будет и его рождением. Он выйдет на дорогу рука об руку с новым столетием.

В такую же ночь сто лет назад человек с помутившимся рассудком блуждал в ядовитых туманах средневековья. Все в мире представлялось ему неизменным, предопределенным свыше; он доверчиво полагал, что формы правления, экономическая структура, мораль, религия и все прочие общественные явления раз и навсегда установлены господом богом по неизменному образцу, в котором каждая мелочь — нерушимая, неприкосновенная догма.

Мятежный немецкий философ Гегель взорвал это незыблемое представление, навязанное королями и духовенством. Из той же тьмы невежества, страха, лицемерия и фальши поднялись Дарвин и Спенсер, снявшие с рук человека кандалы религии; и Карл Маркс, вложивший в эти руки орудие, которым человек мог стереть в порошок свои оковы и построить общество, удовлетворяющее его запросам. Этой ночью сто лет тому назад человек был рабом; будет ли он господином в новогоднюю ночь столетие спустя? Он владеет ныне средством и оружием освобождения; от него самого зависит созидание того мира, который ему нужен. Воля — вот единственное, чего недостает. Он, Джек Лондон, обязан принять участие в создании этой коллективной воли.

Вдумчиво, не спеша взвешивал он свои силы, оценивал себя самого, свою работу и эпоху, свое будущее. В нем сильно развито стадное чувство; ему хорошо среди ему подобных; однако в так называемом «обществе» он чувствует себя как рыба на песке. Родная среда научила его недоверчиво, враждебно относиться к условностям. Он привык говорить то, что думает — ни больше, ни меньше. Десятилетним мальчиком почувствовал он на плече тяжкую лапу нужды, она уничтожила в нем чувствительность, оставив нетронутым чувство. Нужда сделала его практичным и трезвым, так что порой он казался несгибаемо жестким, бесчувственным, резким.

Нужда вселила в него веру, что разум более могуч, чем воображение, что знание выше чувства. «Случайный гость, перелетная птица с крыльями, забрызганными соленой морской водой, на короткий миг с шумом залетела в вашу жизнь, — писал он Анне Струнской в первые дни знакомства. — дикая, неловкая птица, привыкшая к вольным высотам, к широким просторам, не приученная к мягкому обхождению в тесной неволе. Таков я, таким меня и примите».

Показного, деланного он терпеть не мог. Пусть его либо берут таким, каков он есть, либо вообще оставят в покое. Носил он по большей части свитер; в гости надевал велосипедный костюм. Друзья, узнав его поближе, уже ничему не удивлялись и, что бы он ни сделал, только говорили: «Что вы хотите, это ведь Джек».

Он ни перед кем не заискивал, ни к кому не подлаживался, никому не старался угодить и, несмотря на это, пользовался любовью и популярностью, ибо, говоря словами Анны Струнской, «познакомиться с ним значило немедленно заразиться страстным интересом к людям». Его смех, его разговоры и взгляды действовали на окружающих живительно; стоило ему появиться где-нибудь, как все оживало. От него словно шел электрический ток; он входил в комнату — и люди встряхивались, прогоняя сонную лень.

Самой горячей страстью в его жизни была, пожалуй, страсть к точным знаниям. «Факты мне подайте, неопровержимые факты!» — таков был лейтмотив всей его жизни, всей работы. Он верил, что жизнь должна строиться на материальной основе, потому что имел возможность воочию убедиться, какое безумие и лицемерие, какая нечестность скрыты под видом основы духовной. На место безрассудной веры он жаждал возвести научные знания; лишь разум, точный и проницательный, способен изгнать притаившегося в головах людей бога мрачного средневековья, свергнуть его и утвердить человечество на его престоле. Как агностик, он не поклонялся иному богу, кроме души человеческой. Он изведал, как низко может пасть человек, но увидел, и на какие могучие высоты может он подняться. «Как мал человек и как он велик!»— говорил он.

Мужество — вот что прежде всего требовал Джек Лондон от человека. «Человек, способный, глазом не моргнув, принять удар или оскорбление и не дать сдачи, — бр-р-р! Да пусть он хоть во весь голос твердит о возвышеннейших чувствах — мне нет дела; от такого меня тошнит». Отсутствие смелости было в его глазах достойно презрения. «Враги? С какой стати! Дай ему как полагается, уж если на то пошло, или он тебя отделает, но злобы не таи. Уладил — и дело с концом, забудь и прости». Он был великодушен и щедр с друзьями; тем, кого любил, отдавал себя без остатка; не бросал их, когда им случалось обидеть его или сделать ошибку. «Я осуждаю недостатки друзей, но разве это означает, что я не должен любить их?»

Основой его жизни был социализм. Он верил, что государство должно стать социалистическим, и в этой вере черпал силу, уверенность и мужество. Он не ждал, что человечество возродится в течение суток, не думал, что человек должен заново родиться, чтобы построить социализм. Он предпочел бы обойтись без революции, без кровопролития — пусть социализм входит в жизнь мало-помалу. По мере сил он стремился научить народ, как взять в свои руки промышленность, естественные ресурсы и правительственный аппарат. Но если по вине капиталистов эволюционный путь станет невозможен, Джек Лондон был готов сражаться за правое дело на баррикадах. Какая новая цивилизация не была крещена в кровавой купели?

Органически связанными с социалистическими убеждениями были и его философские взгляды — сочетание геккелевского монизма, спенсеровского материалистического детерминизма и эволюционной теории Дарвина.

«Чувствительность, сострадание, милосердие неведомы природе. Мы лишь марионетки в игре могучих стихийных сил, это верно; но мы можем постигнуть законы этих сил и в соответствии с ними уяснить себе наш путь. Человек — слепое орудие естественного отбора между расами… Вслед за Бэконом я утверждаю, что все человеческое познание исходит из мира чувственных восприятий. Вслед за Локком я признаю, что идеи человека возникают благодаря функциям органов чувств. Как и Лаплас, я считаю, что в гипотезе о создателе нет надобности. Вместе с Кантом я убежден в механическом происхождении вселенной, в том, что сотворение мира — естественный исторический процесс».

Что касается работы, тут он старался идти по стопам своего учителя Киплинга[7]. «Киплинг затрагивает самую душу явлений. Он неисчерпаем, ему просто нет предела. Он открыл новые горизонты умственного и литературного развития».

Джек не скрывал, как ему противна «молодая американская девица — как бы ее, бедняжку, не покоробило, не задело. И кормить-то ее надо преснятиной вроде кобыльего молочка, а поострее — упаси боже». Это десятилетие — время его созревания, последнее десятилетие века, было периодом упадка, годами пустоты и бесплодия, когда окрепли и все подчинили своей власти когорты викторианства. Вокруг литературы плотным кольцом сомкнулись тесные рамки среднезападной морали; книги и журналы издавались, чтоб угодить публике, считавшей Луизу Олькотт и Марию Корелли крупными писателями. Трудно было создать нечто самобытное, писать дозволялось лишь о добропорядочных буржуа и миллионерах; добродетели непременно полагалось торжествовать, пороку — терпеть поругание. Американским авторам приказывали писать в духе Эмерсона, замечать только приятные стороны жизни, сторониться всего шероховатого, мрачного, грязного, неподдельного. Среди тех, кто возглавлял американскую литературу, продолжали звучать мелодично поэтические голоса Холмса, Уиттиера, Хиггинсона, У. Д. Хоуэллса, Ф. Марион Кроуфорд, Джона Мура, Джоэля Чандлера Гарриса, Джоакина Миллера.

Обитатели недосягаемых высот, разреженной, леденящей атмосферы — американские издатели платили бешеные деньги за книги Барри, Стивенсона, Гарди, заходили так далеко, что решались даже печатать (предварительно выхолостив, разумеется) нескромные откровения французов и русских[8], но от своих, американцев, требовали стряпни все по тому же мнимо-романтическому рецепту. Впрочем, дозволялось несколько варьировать декорацию.

В России революционный переворот в литературе совершали Толстой и реалисты, во Франции — Мопассан, Флобер и Золя; в Норвегии — Ибсен; в Германии — Зудерман и Гауптман. Читая американцев и сравнивая их с Гарди, Золя, Тургеневым, Джек больше не удивлялся, почему на континенте Америку считают нацией дикарей и младенцев. Великий жрец американской литературы — «Атлантический ежемесячник» печатал сочинения Кэт Дуглас Виггин и Ф. Гопкинсона Смита. «Вещицы тихие и вполне безобидные, ведь они мертвы — и эдак прочно, надежно».

Ну ладно, через пару дней выйдет «Северная Одиссея», и тогда уж и «Атлантическому ежемесячнику» и американской литературе недолго оставаться уютной беззубой мертвятиной. Он решился: он сделает для своей литературы то же, что сделали для художественной прозы Горький в России, Мопассан во Франции, Киплинг в Англии. Он уведет литературу из великосветского салона Генри Джемса на кухню — там она, быть может, и будет иной раз попахивать, зато по крайней мере жизнью.

В его дни для американской литературы есть три «табу», три запрещенные темы — атеизм, социализм и дамские ножки. Он сыграет свою роль в разрушении организованной церкви и организованного капитализма; и если отношения мужчины и женщины из чего-то низменного, постыдно-уродливого превратятся в научно обоснованное проявление движущих сил естественного отбора, направленных на продолжение человеческого рода, в этом превращении будет и его доля. Только он не собирается писать просто политические статьи; нет, он прежде всего писатель, творец литературы. Он приучит себя так ловко вести рассказ, что пропаганда будет неразрывно сплетена с искусством в самой ткани произведения.

Чтобы осуществить этот четырехгранный замысел, нужно сделаться одним из наиболее образованных людей — зарождающегося века. Много ли он успел в этой титанической задаче? Оценивающим взглядом Джек окинул книги, разложенные по столу и по кровати, — все это он сейчас штудирует, конспектирует, делает пометки. Да, он на верном пути: «Революция 1848 года» Сент-Амана, «Очерки по структуре и стилю» Брюстера, «Заметки об эволюции» Жордана, «Предполярье» Тирелла, «Капитал и прибыль» Бом Баверка, «Душа человека при социализме» Оскара Уайльда, «Социалистический идеал — искусство» Уильяма Морриса, «Грядущее единство» Уильяма Оуэна.

Часы в комнате матери пробили одиннадцать. Еще один час, и уходит столетие. Чем было оно для Америки — страны, которая в 1800 году была горсточкой мало связанных друг с другом сельскохозяйственных штатов? Первые десятилетия ушли на разведку и освоение необитаемой глуши; следующие — на создание машин, фабрик, на захват континента, и заключительные десятилетия — на накопление огромнейших богатств, какие когда-либо знал мир, а заодно с богатством и техническим прогрессом — и на то, чтобы приковать народ к станкам и нищете.

Зато новый век — ах, что это будет за время. Вот когда стоит пожить! Машины, научные достижения, природные богатства — их заставят служить человечеству, а не порабощать его. Человек научится постигать законы природы, смотреть в лицо непреложным фактам, вместо того чтобы одурманивать себя религией, созданной для слабых, и моралью, поработившей дураков.

Литература и жизнь станут равнозначны. Истинная духовная сущность человека воплотится в искусстве, литературе и музыке, задушенных в колыбели трехглавым чудовищем — религией, капитализмом и тесными рамками убогой морали.

В каком великолепии предстанет Америка перед глазами его внуков, когда сто лет спустя они в эту ночь окинут взглядом уходящий век! Помочь построению этой новой Америки — вот его судьба! Он сбросит ярмо отжившего темного века; никто не заставит его напялить негнущиеся, безобразные высокие воротнички, врезающиеся в тело, точно так же он отшвырнет жесткие, уродливые, высокопарные идеи, врезающиеся в человеческий мозг и коверкающие его. Оставив за спиной устаревшую идеологию девятнадцатого века, он бесстрашно и твердо двинется навстречу веку двадцатому, что бы тот с собой ни принес.

Он будет современным человеком, современным американцем. Сто лет спустя его сыновья и внуки с гордостью вспомнят о нем в новогоднюю ночь.

Часы у Флоры пробили полночь. Старый век отошел, начинался новый. Джек вскочил из-за стола, натянул через голову свитер, заколол брюки, вывел велосипед, нажал на педали и покатил по темной ночной дороге за сорок миль — в Сан-Хосе.

Жениться на любимой девушке в первый день нового века— лучшего начала не придумаешь! Если он хочет, чтобы сыновья его сыновей и их сыновья с гордостью вспоминали о нем через сто лет в новогоднюю ночь, нельзя терять ни секунды.

Загрузка...