Душевный кризис в жизни Милля. – Его разочарование в системе Бентама. – Жажда новых идеалов. – Увлечение Уордсвортом. – Изменение его взглядов на значение искусства. – Сближение со Стерлингом.
При воспитании сына Джеймс Милль сделал одну ошибку, свойственную всем книжным людям, всецело поглощенным отвлеченной умственной работой: он судил по самому себе о характере и природных способностях своего сына, был мало знаком с его внутренним миром и не допускал и мысли о том, что система воспитания, пригодная для него самого, может оказаться вредной для сына. Между тем характер Стюарта был несравненно сложнее характера его отца. От отца он унаследовал любовь к труду и настойчивость в достижении намеченных целей, сильно развитое чувство долга и горячее стремление к общественному благу. Но наряду с этим в мягкой и даже женственной натуре Стюарта было много такого, чего был совершенно лишен его отец: он был способен к глубокой и бескорыстной любви, чувствовал потребность в эстетических наслаждениях, восхищался природой, был добродушным и привязчивым товарищем, легко подпадал под чужое влияние, вообще, принадлежал совсем к другому типу людей, чем его суровый и черствый отец. Воспитание, полученное Стюартом, должно было убить в нем все эти свойства, недостойные радикального философа. Но природа оказалась сильнее, – и вот в то время, когда Милль должен был выступить на жизненную арену и начать борьбу во имя того, что он признавал высшим благом, он почувствовал, что ему жить нечем.
Этот тяжелый душевный кризис, который ему пришлось пережить так рано, он следующим образом описывает в своей автобиографии:
«С того момента, как я в первый раз прочел Бентама, у меня была цель в жизни – реформировать человечество. Мои личные представления о счастье совершенно отождествились с этой целью, я поздравлял себя с тем, что мне предстоит счастливая и хорошая жизнь. Но настало время, когда я очнулся от мечты, как от сна. Это случилось осенью 1826 года (когда ему было 20 лет. – Авт.). Я был в тяжелом настроении духа, которое знакомо каждому по собственному опыту; ничто не доставляло мне никакого удовольствия, я относился равнодушно к тому, что в обыкновенное время занимало меня, – вообще, испытывал такое состояние, в каком находятся методисты от сознания своей греховности. В таком настроении я задал себе вопрос: предположим, что все мои желания осуществятся, что все изменения в области правовых институтов и человеческих мнений, о которых я мечтаю, действительно произойдут в настоящий момент, – будет ли это для меня истинным счастьем и радостью? И внутренний голос тотчас же, без малейших колебаний, ответил мне: нет. Сердце мое упало. Все основание моей жизни разрушилось: все мое счастье заключалось в преследовании одной цели. Цель эта перестала меня привлекать; какой же интерес могли представлять для меня средства? Мне казалось, что у меня ничего не осталось в жизни… Вначале я надеялся, что набежавшая туча пройдет сама собой. Но она не проходила. На другой день я проснулся с тяжелым сознанием моего несчастия. Оно преследовало меня повсюду – в обществе и во время моих одиноких занятий. Вряд ли что-нибудь в моей повседневной жизни могло доставить мне хотя бы несколько минут забвения. В течение следующих месяцев туча все более и более сгущалась. Напрасно искал я облегчения в моих любимых книгах, этих памятниках прошедшей доблести и величия, которые раньше так воодушевляли меня. Я их читал теперь без всякого чувства и убедился, что моя любовь к человечеству прошла сама собой… Я часто спрашивал себя, должен ли я продолжать жить, если моя жизнь всегда будет проходить таким образом. И я всегда отвечал себе, что не вынесу такой жизни даже в течение одного года».
Тяжелое состояние духа Милля усиливалось тем, что ему не к кому было обратиться за утешением и поддержкой. Человек, с которым он был более всего близок, – его отец – не был способен понять причины тоски и уныния сына. Джеймс Милль тоже знал мало радости в жизни, не был счастлив и не верил в саму возможность счастья. Но это не приводило его в отчаяние. Жизнь представлялась ему тяжелой и трудной борьбой, от которой никто не имеет права уклоняться, и долг всегда стоял для него на первом плане. Он не нуждался ни в каких внешних стимулах, чтобы неуклонно и настойчиво стремиться к цели, которую наметил себе раз и навсегда. Он смотрел на душевное состояние сына как на постыдное малодушие, заслуживающее сурового порицания, но никак не сочувствия.
Между тем молодой Милль нуждался именно в сочувствии и любви. Он бессознательно тяготился той сухой и безрадостной атмосферой, в которой ему приходилось жить. Сам он называл себя «мыслящей машиной»; но, чтобы удовлетвориться таким существованием, ему нужно было атрофировать в себе большую часть своих душевных способностей. К этой цели и было направлено все его воспитание, но в решительный момент, когда цель казалась уже достигнутой, природа взяла свое, и Милль стал мучительно сознавать пустоту своей жизни, лишенной всяких сильных и ярких впечатлений. Он не мог увлекаться тем, чем увлекается большинство молодых людей его возраста: к женщинам он до сих пор оставался совершенно равнодушным, не влюблялся, не писал стихов и не мечтал «о ней». В его характере было мало честолюбия, и первые успехи, которыми он мог гордиться так рано, скоро перестали льстить его тщеславию, как все то, что слишком легко достигается нами. Наконец, любовь к человечеству, во имя которой он должен был вести борьбу с невежеством и предрассудками своих современников, не вытекала из его сердца и не могла поддерживать и воодушевлять его в трудные минуты жизни, подобные тем, которые он теперь переживал. Таким образом, в душе Милля не осталось никаких предметов желаний – ни благородных, ни эгоистических, – и он почувствовал усталость и пресыщение жизнью раньше, чем начал жить. По его собственным словам, он походил на прекрасно оснащенный корабль, с рулем и экипажем, но без парусов: не хватало двигающей силы, и кораблю грозило крушение.
Но привычка к труду, созданная воспитанием, была такова, что, несмотря на полную нравственную прострацию, Милль не прекращал своих обычных занятий. Он продолжал много читать и писать, говорил речи в устроенных им обществах, но все это делал без всякого увлечения, вяло и апатично. Привыкши анализировать свои душевные движения, он постоянно думал о том, от чего зависело то безотрадное настроение духа, которое его угнетало, и приходил к убеждению, что никто не в силах ему помочь. Он рассуждал следующим образом: все наши нравственные качества суть результат ассоциации; мы любим те вещи, которые обыкновенно причиняют нам удовольствие, не любим того, что причиняет нам страдание. Задача воспитания заключается в том, чтобы создать в душе ребенка твердые и прочные ассоциации между удовольствиями и поведением, направленным ко благу человечества, и ассоциацией страдания с противоположным образом действий. Но при его собственном воспитании на это правило не было обращено достаточного внимания. Отец довольствовался таким слабым воспитательным средством, как похвала одних поступков ребенка и порицание других. Таким путем устанавливались желательные ассоциации, но они были очень слабы. Между тем умственное развитие и вытекающая из него привычка к анализу имеет тенденцию разрушать все непрочные искусственные ассоциации и может привести к полной неспособности испытывать какие бы то ни было сильные желания. Его собственный опыт доказывал справедливость этих рассуждений, и он страдал от невозможности для себя полюбить то, что считал достойным любви.
Все это усиливало тоскливое настроение Милля. Он переживал трудное время: его излюбленные теории не могли оказать ему помощи в такую минуту, когда дело шло о всей его жизни. Он должен был признать, что человеческая душа есть вещь, несравненно более сложная, чем абстракция Бентама, и что одного ума недостаточно для жизни. Последователи Бентама называли сентиментальностью всякое сильное чувство, не придавали никакой важности эстетическим наслаждениям и мечтали преобразовать человеческий род при помощи одного разума. Милль с детства верил всему этому и не мог без мучительной борьбы отказаться от усвоенного им миросозерцания. Учение Бентама он продолжал считать истиной, но не мог уже относиться к нему с прежним увлечением и невольно искал новой веры, новых идеалов, которые воскресили бы в нем бодрость и энергию.
Он стал скептически относиться к своим реформаторским планам: что будут делать люди, чем они наполнят свою жизнь, когда цель будет достигнута и борьба за лучшее будущее увенчается победой? Стоит ли бороться с пороками и невежеством, господствующими в современном обществе, когда успех повлечет за собой только скуку и пресыщение жизнью? Как достигнуть того, чтобы люди были счастливы теми ежедневными будничными событиями, которые составляют главное содержание жизни каждого человека? До тех пор, пока не найдено разрешение этого вопроса, нечего и думать о социальной реформе.
Карлейль в таких выражениях говорил одной общей знакомой об этом кризисе, пережитом Миллем:
«Бедный малый! Он должен был освободиться от бентамизма, и все муки и волнения, перенесенные им, привели его в конце концов к таким мыслям, которые никогда не приходили в голову Бентаму. Но все-таки он слишком любит требовать доказательства для всего. Если бы Стюарт Милль очутился в раю, то он не успокоился бы до тех пор, пока не уяснил бы себе его устройство».
В таком настроении духа Милль оставался около полугода. Наконец это тяжелое состояние мало-помалу начало проходить. Он случайно прочел мемуары Мармонтеля, где очень живо описывались чувства одного молодого человека, потерявшего отца и неожиданно для самого себя сделавшегося единственной опорой осиротевшей семьи. Этот эпизод растрогал Милля до слез. Мысль о том, как он сам поступил бы в подобном случае, воскресила его энергию; он почувствовал, что в его душе еще не все умерло и сохранилось еще достаточно любви к своим близким, чтобы заботиться о них в случае нужды. Он начал с большим интересом относиться к своим обычным занятиям, стал оживляться во время разговора, увлекаться книгами и перестал думать о самоубийстве. Вместе с тем он сделался другим человеком: он стал увлекаться искусствами, в особенности музыкой. Опера Вебера «Оберон» привела его в восторг и воскресила в его душе надежду радоваться и наслаждаться, как все другие люди. Но привычка к анализу и рефлексии продолжала отравлять все его удовольствия: его серьезно мучила мысль, что музыкальные комбинации ограничены, так как октава состоит всего из пяти тонов и двух полутонов, следовательно, когда-нибудь будут исчерпаны все музыкальные мелодни, и человечество не будет больше наслаждаться новизной и оригинальностью музыкальных произведений. Он прекрасно сознавал, что в течение его личной жизни музыкальное творчество не прекратится, но не мог отделять своей собственной судьбы от участи всего человеческого рода. Чтобы полюбить жизнь, Милль должен был поверить в возможность счастья для всех людей.
В самое тяжелое время, когда его мрачное настроение достигло своего апогея, Милль пробовал найти исцеление в поэзии. Он прочитал всего Байрона, – но сходство между настроением байроновских героев и его собственным не могло возбудить в нем особенно радостных чувств. Зато поэмы Уордсворта были настоящим бальзамом для его больной души. Уордсворт описывает все то, что всегда производило глубокое впечатление на Милля: мирную деревенскую жизнь, горные пейзажи, идиллически спокойную природу. Уордсворт показал разочарованному юноше, что, помимо борьбы за идеи, в жизни есть много прекрасного; он научил его любить и понимать незаметную будничную жизнь простых людей, которые родятся и умирают в полной неизвестности, не совершают никаких подвигов и оставляют по себе память только в тесном кругу близких родных. Спокойное созерцательное настроение, господствующее в поэмах Уордсворта, передалось и Миллю, и жизнь перестала казаться ему холодной, мертвенной пустыней. Он убедился, что в жизни есть такой источник радости и счастья, которого никакие социальные реформы не могут иссушить, и что счастье это будет все увеличиваться по мере того, как люди будут становиться гуманнее и научатся лучше понимать и ценить красоту и величие мироздания.
После перемены, происшедшей в мировоззрении Милля, он не мог поддерживать дружеских отношений с прежними товарищами и стал искать новых связей. Вскоре он подружился со своими постоянными оппонентами в «Обществе публичных прений» – Морисом и Стерлингом. Стерлинг был живой, веселый и откровенный человек; в скором времени он сделался самым близким другом Милля. Впоследствии им не удавалось часто видеться, так как Стерлинг имел слабое здоровье и не мог жить в Лондоне. Но когда судьба сводила их вместе, они встречались как братья. Они оба имели большое влияние друг на друга, и, хотя первоначально их философские убеждения были диаметрально противоположны, с течением времени разница в их воззрениях значительно смягчилась. Милль научился ценить Кольриджа и Карлейля – любимых авторов Стерлинга, а последний перестал относиться с пренебрежением к Бентаму и утилитарной философии вообще. Стерлинг рано умер; по словам Милля, это был необыкновенно симпатичный, обаятельный человек, лишенный всякого мелкого тщеславия и всегда готовый принять новое мнение, если оно казалось ему согласным с истиной.
Новые воззрения Милля не укладывались так легко в определенные рамки, как его прежние взгляды. Он не выработал себе никакой определенной философской системы на место покинутых им теорий Бентама. Он проникся убеждением, что априорные теории не могут объяснить всего многообразия и сложности человеческой жизни и что истина обыкновенно лежит одинаково далеко от всех крайних мнений. Он часто говорил впоследствии, что сектанты нередко правы в том, что они признают, но всегда неправы в том, что они отрицают. Милль совершенно отказался от мысли о пригодности одной и той же формы правления для всякого народа, и отрицал практическое значение всех идеальных построений, в которых не приняты во внимание условия времени и места. Относительно демократического строя он тоже значительно изменил свои взгляды. Раньше он был неограниченным приверженцем демократии; теперь же считал необходимым обставить известными гарантиями господство народа из опасения стеснения индивидуальной свободы и деспотизма большинства над меньшинством. Вместе с тем Милль отказался от всяких абсолютных решений в области социальных вопросов и в практической политике стал предпочитать компромиссы радикальным решениям.
Относительно значения чувства в деле морали и личной жизни человека Милль совсем разошелся с Бентамом: он считал главной задачей воспитания развитие в людях чувства любви и симпатии в самых широких размерах, средством для чего должны были служить изящные искусства, со значением которых он познакомился на собственном опыте. Таким образом, взгляды Милля по многим существенным пунктам значительно изменились, хотя в общем его мировоззрение по-прежнему покоилось на признании закона ассоциации основанием всей психологии, а принципа наибольшего счастья – основанием этики и политики. Вначале он был склонен преувеличивать размеры своего разногласия с Бентамом и зашел в этом направлении так далеко, что впоследствии сам признавал несправедливость такого отношения к своему прежнему кумиру.
Новое направление Милля рельефно обнаружилось в его статье о Бентаме, написанной им через несколько лет после описанного перелома в его жизни. В этой статье указаны достоинства и недостатки теории Бентама, но последние очерчены особенно ярко. О самом Бентаме Милль отзывается в таких выражениях:
«Он видел в человеческой душе только то, что доступно самому грубому наблюдению… Его полное незнакомство с более глубокими основаниями человеческого характера помешало ему понять, какое значение имеет эстетическое чувство в деле воспитания человека… Вряд ли кто-либо приступал к делу с более ограниченными представлениями о силах человеческой души, чем Бентам…» и так далее.
Неудивительно, что подобное отношение к Бентаму возбуждало негодование среди его друзей и последователей. Между обеими сторонами возникло охлаждение, продолжавшееся несколько лет. С течением времени старые приятели Милля убедились, что он продолжает оставаться радикалом и утилитаристом, хотя и на свой собственный манер, и между ними опять возобновились хорошие отношения. Что касается его отношений к отцу, то сам Милль описывает их следующим образом:
«По своему настроению и образу мыслей я чувствовал себя очень далеким от отца, даже более далеким, чем это было в действительности, если бы только с обеих сторон было возможно спокойное обсуждение причин разногласия. Но с моим отцом нельзя было спокойно говорить об основных вопросах его мировоззрения, в особенности нельзя было говорить мне, которого он мог считать перебежчиком из своего лагеря. К счастью, мы всегда сходились относительно текущих политических вопросов, преимущественно интересовавших его в это время. Мы мало говорили о том, в чем не были согласны друг с другом. Он знал, что привычка к самостоятельному мышлению, которую он сам так старался развить во мне, приводила меня иногда к взглядам, отличным от его собственных, и замечал, что я неохотно говорил об этом. Я не ожидал ничего хорошего для нас обоих, если бы стал говорить с полной откровенностью, и открыто противоречил отцу только тогда, когда он высказывал свои мысли в такой форме, что я не считал себя вправе молчать».
Между отцом и сыном не было близости, и каждый из них жил своей собственной жизнью.
Около этого времени Милль впервые познакомился с учением сенсимонистов. Он не сочувствовал их практическим планам – уничтожению права наследства и коренной реформе государственного строя, которую они предлагали, но его поразило установленное Базаром разделение истории на органические и критические периоды, разделение, дававшее ключ ко всем колебаниям и сомнениям, волновавшим его лично. По воззрениям сенсимонистов, органические периоды характеризуются религиозностью и согласием большинства людей относительно коренных вопросов добра и зла. Напротив того, в критические периоды, к каковым принадлежит и наше время, люди утрачивают прежнюю веру и истощают свои силы в бесплодных попытках восстановить единство во взглядах, пока не наступает новый органический период. Учение об исторической необходимости периодов веры и неверия успокоило Милля относительно будущности человеческого рода, которому предстоит воспользоваться всем, что было хорошего в прежние века, с их наивной, но глубокой и искренней религиозностью, и сохранить вместе с тем приобретения переходного времени, создавшего свободу мысли и провозгласившего разум своим верховным руководителем.
Точно такое же глубокое впечатление на Милля произвела критика сенсимонистами либерализма и буржуазии. До этого времени Милль привык признавать свободу безусловным благом, а частную собственность – необходимым условием прогресса и цивилизации. Знакомство с сенсимонизмом возбудило в нем скептическое отношение к преимуществам современного социального строя и заронило в его душу симпатии к социализму. В таком настроении его застала Французская революция 1830 года. Он с энтузиазмом отнесся к этому событию, от которого ожидал великих результатов для всего цивилизованного мира. Как только явилась возможность, он поспешил в Париж и постарался завязать сношения с вождями либеральной партии.
По возвращении в Англию Милль продолжал тщательно следить за политическими событиями на континенте и вел в одной газете еженедельную хронику общественной жизни Франции.