Заняв дополнительно денег, распростившись с матерью и пролив прощальную слезу над могилой Ботсвейна, Байрон в начале июня 1809 года уехал из Ньюстеда в Фальмут, где он должен был сесть на корабль, отправлявшийся на Восток. Молодой лорд, всего тогдашнего дохода которого едва хватило бы для уплаты одних процентов по его долгам, взял с собой в дорогу трех камердинеров и большой гардероб роскошной одежды, между прочим, ярко-красный сюртук, вышитый золотом и покроем напоминавший мундир английского адъютанта. Этот пышный сюртук предназначался для самых торжественных случаев. Подобно своему будущему герою Чайльд-Гарольду, в котором он изобразил самого себя, Байрон покидал родину в самом мрачном настроении духа. Он был пресыщен «женщинами, вином и славой» и видел кругом себя только «тучи и мрак». За несколько дней до отплытия из Фальмута поэт написал другу следующее: «Я оставляю Англию без сожаления и вернусь в нее без удовольствия. Я подобен Адаму, первому преступнику, приговоренному к ссылке, но у меня нет никакой Евы и я не отведывал никакого яблока, кроме разве уж очень кислого…»
2 июля корабль, везший Байрона и его друга Гобгауза, дождавшись попутного ветра, снялся с якоря и вышел из Фальмута. Молодой поэт долго стоял на палубе быстро удалявшегося судна и с глубокой тоской смотрел на исчезавшие в последних лучах заходившего солнца берега своей родины. То, что ему приходилось испытывать в эти минуты, он впоследствии выразил в «Чайльд-Гарольде» в прелестной песне, начинающейся следующими трогательными строками:
Прости! Утопает в дали голубой
Родимого берега вид;
Волна за волною ревет вперебой,
И дикая чайка кричит.
Мы видим, как солнце в морской глубине
Торопится отдых найти…
Прости и тебе, как родимой стране!
Мой край! доброй ночи! прости!
Благодаря хорошей погоде, корабль через два с половиной дня уже был в Лиссабоне. Здесь Байрон отличился, переплыв страшно быструю реку Таго в самом широком ее месте. Из Лиссабона он и Гобгауз решили, отослав свой багаж морем в Гибралтар, самим отправиться туда на лошадях через юго-западную Испанию. В многочисленных письмах своих, посылавшихся с пути матери и друзьям, Байрон замечательно подробно описывал все то, что ему пришлось видеть, слышать и испытать. Тон всех этих писем чрезвычайно игривый; в них нет и следа той тоски, с которой он покидал Англию. Кроме описаний местностей и нравов, они содержат и суждения о политических событиях, волновавших тогда Пиренейский полуостров.
Проехав на лошадях в семь дней около 500 английских миль, Байрон остановился отдохнуть в Севилье. О своих приключениях в этом городе он писал матери следующее: «Мы жили на квартире у двух незамужних испанок, которые доставили мне любопытный образчик испанских нравов. Они – женщины с характером, и старшая из них прелестна. Свобода нравов, представляющая здесь обыкновенное явление, немало изумила меня, и после некоторых наблюдений я убедился, что скромность не составляет характеристической черты испанских женщин, которые вообще очень красивы, имеют большие черные глаза и прекрасно сложены. Старшая хозяйка почтила вашего недостойного сына своим особенным вниманием. Она обняла его с большой нежностью при расставанье (я прожил у нее всего три дня) и, отрезав для себя локон от его волос, подарила ему свой, имеющий в длину около 3 футов; я его отсылаю вам и прошу сохранить до моего возвращения. Последние слова ее были „Adois, tu hermoso! Me gusto mucho“ („Прощай, красавчик! Ты мне очень нравишься“). Она предложила мне разделить с ней ее комнату, но моя добродетель заставила меня отклонить это предложение…»
После Севильи Байрон посетил «чудный» Кадикс, который ему показался «самым прелестным городом в мире». Оттуда он на фрегате добрался до Гибралтара, где 19 августа пересел на почтовый корабль, отправлявшийся на Мальту. Во время своего короткого пребывания на этом острове турист успел завязать платонический роман с госпожой Спенсер Смит, супругой английского посланника в Константинополе и героиней нескольких необыкновенных приключений. Именно эта дама и есть та Флоренс, которой посвящено несколько прекрасных страниц во 2-й песне «Чайльд-Гарольда». 21 сентября Байрон оставил Мальту и отправился дальше на восток. Корабль его следовал мимо берегов Греции, стоял несколько часов у Патраса и, наконец, прибыл 28 сентября в Превизу, где Байрон и его спутник сошли на берег и отправились на экскурсию по Албании.
Байрон в албанском костюме.
Величественная красота страны и независимый характер ее полудиких обитателей произвели глубокое впечатление на поэта. В начале ноября он посетил губернатора Албании, знаменитого тогда Али-пашу, и удостоился блестящего приема. Байрон два раза едва не погиб во время этого путешествия по Албании. Раз его застигла страшная гроза в горах среди ночи с проводниками, не знавшими дороги. В другой раз он едва не утонул во время сильной бури у берегов Турции, причем, по свидетельству одного из тогдашних спутников его, обнаружил поразительное мужество и самообладание. В то время как сам капитан корабля окончательно растерялся и все пассажиры были в полнейшем отчаянии, Байрон, не будучи в состоянии помогать в работе вследствие своей хромоты, сидел спокойно и подшучивал над смертельно испугавшимся своим лакеем; а когда опасность миновала и все несколько пришли в себя, капитан, к величайшему изумлению своему, нашел его крепко спящим на палубе.
В середине ноября Байрон отправился в Морею, а вечером 25 декабря перед изумленными очами его предстали в отдалении Афины. При виде развалин великого города из восторженной груди поэта вырвались знаменитые стихи:
Афины – старец величавый!
Твоих героев древних нет.
Они явились в мире с славой,
Прошли с победой… Где ж их след?
Эти же самые развалины древнего города воспеты Байроном и в его замечательном стихотворении «Проклятие Минервы», в котором поэт излил свое глубокое негодование против англичан за то, что они, пренебрегая патриотизмом греков, разграбили их древние памятники для обогащения своих собственных музеев. В это первое свое посещение Афин Байрон прожил там около трех месяцев. Он каждый день посещал развалины города и путешествовал по его знаменитым окрестностям. Во время посещения Греции, как впоследствии во время посещения Италии, великий поэт, к удивлению своих спутников, обнаруживал очень мало интереса к историческим местам или памятникам древнего искусства. Он любовался везде только общей картиной, не останавливаясь на подробностях, как бы они ни были священны своей древностью. «Я не люблю собирать коллекций древностей, – говорит он в одном из своих примечаний к „Чайльд-Гарольду“, – и не могу удивляться им». Он способен был восторгаться только величественными картинами природы и даже среди славных развалин Афин и Рима продолжал удивляться только ее же вечной красоте. Во время своего пребывания в Афинах Байрон жил на квартире у одной очень почтенной вдовы, имевшей трех красивых дочерей; старшую из них, Терезу, к которой он был очень неравнодушен, поэт впоследствии воспел под именем «Девы Афин». В марте 1810 года Байрон отправился в Смирну, где он окончил две первые песни «Чайльд-Гарольда», начатые за пять месяцев до этого в Янине, а затем совершил экскурсию к развалинам Эфеса и к тому месту, где, по преданию, когда-то стояла Троя. Отправившись 11 апреля в Константинополь, поэт на пути туда переплыл Дарданелльский пролив между Зестосом и Абидосом. Этим подвигом своим Байрон чрезвычайно гордился; он хвастал им во всех письмах к друзьям и даже повторял по несколько раз одному и тому же лицу. В письмах к матери он описывает его следующим образом: «Сегодня утром я плыл от Зестоса до Абидоса. Кратчайшее расстояние между этими двумя пунктами не превышает одной мили; но быстрое течение делает это место опасным для плавания, и я подозреваю, что супружеская любовь Леандра потерпела немалое охлаждение во время его путешествия в Парадоз. Я пробовал переплыть это место неделю тому назад, но тогда мне это не удалось из-за северного ветра и ужасной быстроты течения. Сегодня же утром, когда было сравнительно тихо, мне удалось, и я переплыл „широкий Геллеспонт“ за один час и десять минут».
Побродив по Константинополю, налюбовавшись вдоволь Босфором и удовлетворив свое тщеславие посещением (в мундире адъютанта) вместе с английским посланником турецкого султана, Байрон 14 июля отправился вторично в Грецию, где на этот раз пробыл до весны 1811 года. На пути туда, заметив раз на палубе корабля большой турецкий кинжал, он воскликнул: «Хотел бы я знать, как себя чувствует человек после совершения убийства!» На основании этого мелодраматического восклицания Байрон впоследствии обвинялся своими соотечественниками в том, что он сам совершил однажды убийство; этим воображаемым убийством думали объяснить странный характер Лары и тайну Манфреда.
Во второй приезд свой в Грецию Байрон постоянное местопребывание имел в Афинах, откуда часто предпринимал экскурсии в другие местности страны. В это время поэт писал примечания к «Чайльд-Гарольду», «Подражания Горацию» и «Проклятие Минервы». В сентябре 1810 года он в первый раз заболел той самой болотной лихорадкой, от которой ему суждено было впоследствии преждевременно умереть. Медики, посещавшие его во время болезни, совершенно не знали своего дела, и он был спасен только благодаря усердию своих слуг, которые серьезнейшим образом заявили врачам, что ежели хозяин их умрет, то они постараются, чтобы и тех постигла та же участь, после чего ученые мужи прекратили свои визиты, и больной стал быстро поправляться. Байрон предполагал сначала перед возвращением в Англию посетить еще Египет, но ввиду неблагоприятных известий, полученных им от своего управляющего, ему пришлось оставить этот план и поторопиться домой. На обратном пути поэт опять останавливался на Мальте и там вторично заболел лихорадкой. 3 июня он выехал оттуда на английском фрегате и в середине июля, после более чем двухлетнего отсутствия, был опять на родине.
Со времени болезни в Греции настроение духа Байрона значительно изменилось к худшему. В письмах его вместо прежнего игривого тона стала с тех пор уже слышаться грустная нотка. Он возвращался на родину крайне неохотно, так как знал, что найдет свои финансовые дела в крайне расстроенном состоянии. Однако то, что он нашел там, оказалось гораздо хуже самых печальных его ожиданий. Не успел он еще сойти с корабля в Портсмуте, как ему уже сообщили о смерти нежно любимого им друга Иддлестона, того самого молодого хориста, с которым он сблизился в Кембридже. Несколько дней спустя, т. е. 31 июля, он получил в Лондоне извещение о том, что мать его опасно заболела, а в ночь на 1 августа – второе извещение, уже о ее смерти; в ту же ночь он узнал о смерти другого друга своего и школьного товарища Вингфильда, а 7 августа ему сообщили о смерти третьего и самого уважаемого им друга Матьюса. Известие о смерти матери Байрон получил в тот момент, когда уже садился в экипаж, чтобы отправиться к ней. Прибыв в Ньюстед, он узнал, что она умерла после припадка необыкновенной ярости, вызванной чтением слишком большого счета, представленного ей обойщиком. Несмотря на то, что Байрон был более чем равнодушен к своей матери при жизни ее, – имея на это, как мы уже видели, очень достаточные основания, – смерть ее, однако, очень опечалила его. Сиделка покойной госпожи Байрон впоследствии рассказывала, что, услышав в ночь приезда молодого лорда какой-то шум в комнате, где лежала покойница, она вошла туда и, к великому удивлению своему, застала там Байрона печально сидящим у изголовья бездыханного тела матери. «О, миссис Бэй, – воскликнул он при виде ее, разрыдавшись, – я имел на свете только одного друга, и этого тоже не стало!..» В письме от 2 августа он следующим образом извещал своего приятеля о постигшем его семейном горе: «Бедная мать моя умерла вчера! На другой день после известия о ее болезни я услышал о ее смерти. Благодаря Богу последние минуты ее были чрезвычайно спокойны. Я чувствую теперь справедливость замечания Грея, что „мы можем иметь только одну мать“. Мир праху ее!»
Столько почти одновременных потерь – и таких крупных, – могли бы пошатнуть и человека более твердого и холодного, чем Байрон. Неудивительно поэтому, что на необыкновенно нежную и впечатлительную душу молодого поэта все эти жестокие удары подействовали крайне удручающим образом. В продолжение нескольких месяцев тяжелая тоска не покидала его; временами он бывал даже близок к полному отчаянию. Все это время он жил одиноко в своем Ньюстедском замке, и только изредка его посещали там некоторые из очень немногих уцелевших его друзей. 7 августа он одному из них писал следующее: «Какое-то проклятие висит надо мною и над близкими мне. Мать моя лежит мертвой в этом доме; один из моих лучших друзей утонул в канале. Что мне остается говорить, думать или делать? Дорогой мой Скроп, если ты можешь урвать минуту, пожалуйста, приезжай ко мне, я нуждаюсь теперь в друге… Приезжай ко мне, Скроп, я почти в отчаянии; я остался один на свете; я имел только тебя и Г. и М.; я хотел бы наслаждаться присутствием тех, которые уцелели, пока это еще возможно…» В одном из примечаний к «Чайльд-Гарольду» он говорит: «В течение одного короткого месяца я потерял ту, которая дала мне жизнь, и большинство тех, которые делали эту жизнь сносной для меня». Не успел он еще опомниться от всех этих несчастий, как его уже постигло новое подобное же горе. «Я опять потрясен одной смертью, – писал он 11 октября родственнику своему Долласу, – я потерял одного, который в более счастливые времена был очень дорог мне. Но „я почти позабыл вкус печали“ и „столь много хлебнул ужасного“, что чувства мои наконец совершенно притупились и у меня не осталось ни одной слезы для такого удара, который пять лет тому назад склонил бы мою голову к самой земле. Выходит, как будто мне суждено в юности своей испытать величайшие несчастия, какие только возможны в этом возрасте. Мои друзья падают кругом меня, и я останусь одиноким деревом, прежде чем увяну. Другие могут в подобных случаях найти убежище в своих семействах; я же предоставлен только своим собственным печальным размышлениям…»
Во второй половине октября 1811 года Байрон оставил мрачный Ньюстедский замок и переселился в Лондон. После почти трехмесячной затворнической жизни молодой поэт здесь сразу очутился в многолюдном и веселом обществе. В короткое время он успел сделаться членом нескольких фешенебельных клубов и познакомиться с большинством выдающихся современных литераторов. К этому же времени относится и начало его дружбы со знаменитым ирландским поэтом Томасом Муром, будущим его биографом. 27 февраля 1812 года Байрон произнес свою первую речь в палате пэров в присутствии блестящей аристократической публики, собравшейся послушать молодого лорда, известного уже тогда своими поэтическими произведениями и популярного своим недавним путешествием по Востоку. Речь вышла чрезвычайно удачной, и по окончании ее поздравления и комплименты посыпались на Байрона даже со стороны тех, кого он за два года до этого осмеял в своей сатире. Он сам сиял радостью от превзошедшего все его ожидания успеха. Зато следующие две речи его в верхней палате оказались уже гораздо менее удачными и были приняты довольно холодно. Крупным недостатком его как оратора было то, что он говорил слишком театрально и притом нараспев, что совершенно не нравится англичанам, не привыкшим к такого рода красноречию. Байрон уже после третьей речи своей понял, что он не создан для парламентской трибуны, и с тех пор его больше не видали в палате лордов. Два дня спустя после первой политической речи Байрона вышла в свет его бессмертная поэма «Чайльд-Гарольд». История этого произведения, сразу сделавшего имя автора великим, очень любопытна. Когда по возвращении в Англию один из друзей Байрона спросил его, что он успел написать во время своего двухлетнего странствования по Востоку, тот показал ему рукопись «Подражаний Горацию», уже вполне готовую к печати, и заявил при этом, что он уверен в громадном успехе, ожидавшем это произведение, так как он считает сатиру своим призванием. Когда друг поэта просмотрел рукопись этого сравнительно слабого сочинения, он был сильно разочарован и не мог удержаться от того, чтобы не спросить автора его, неужели столь долгое путешествие было так бедно поэтическими результатами. На это Байрон ответил, что у него еще имеется несколько коротких поэм и довольно большое количество строф, в которых описываются увиденные им страны. «Они (эти строфы) не стоят вашего внимания, – прибавил он, – но вы можете взять их, если хотите. Я их показывал только одному лицу, и тот нашел в них мало хорошего и очень много дурного. Я сам того же мнения и уверен, что и вы найдете их такими же». Именно эти строфы составляли рукопись первых двух песен «Чайльд-Гарольда». Вечером того же дня Байрон получил от своего друга, забравшего с собой рукопись «Чайльд-Гарольда», письмо, которое начиналось следующими словами: «Вы написали одну из самых прелестных поэм, какие мне когда-либо приходилось читать; я был так очарован „Чайльд-Гарольдом“, что не в силах был отложить его в сторону…» Но Байрон все-таки еще долго не решался печатать эту поэму раньше своих «Подражаний Горацию». А когда он уже согласился на это, друг его Доллас, первым открывший «Чайльд-Гарольда» и получивший от поэта поручение напечатать его, долго не мог найти издателя, который бы согласился на это. После многих поисков эту благодарную роль, наконец, взял на себя книгопродавец Муррей, ставший впоследствии знаменитым как издатель и друг великого поэта. Во время печатания «Чайльд-Гарольда» Байрон, по своему обыкновению, делал каждый день все новые изменения в корректурах и прибавлял всё новые строфы, так что, когда поэма эта вышла, наконец, в свет, друзья поэта, видевшие первоначальную рукопись, с трудом узнали ее, – до такой степени она была изменена и улучшена во время прохождения через печать. Все первое издание поэмы было раскуплено в несколько дней. В течение 4 недель она выдержала целых семь изданий. Успех «Чайльд-Гарольда» был колоссальным. «Я проснулся в одно утро, – говорит Байрон в своем дневнике, – и нашел себя знаменитым». «Эффект, который произвела эта поэма при своем появлении, – говорит биограф великого поэта Томас Мур, – был по своей внезапности и силе подобен электрической искре. Слава поэта подымалась не постепенно, но, как сказочный дворец, выросла в одну ночь. Первое издание его произведения разошлось моментально, и имена „Чайльд-Гарольд“ и „Байрон“ были у всех на устах. Самые выдающиеся люди того времени, даже те, которых он обидел в своей сатире, спешили явиться к нему, чтобы лично выразить ему свое удивление и восторг. Стол его каждый день бывал завален сотнями писем, полных самых лестных отзывов со всех сторон, начиная от государственных людей и философов и кончая прекрасными незнакомками и царицами высшего света. Улица, на которой он жил, была с утра до вечера запружена массой блестящих экипажей, теснившихся около его дверей. Каких-нибудь несколько недель тому назад Байрон чувствовал себя в Лондоне, как в пустыне, а теперь он увидел все роскошные салоны высшего света широко открытыми перед собой, и среди толпы теснившихся в них знаменитостей нашел себя предметом самого величайшего удивления».
В лондонских литературных кружках тогда рассказывались самые чудесные истории о необыкновенно высоком гонораре, который автор «Чайльд-Гарольда» получил за свою поэму. Рассказывали, будто ему заплатили по гинее (около 9 рублей) за каждую строчку. Но на самом деле счастливый издатель уплатил за все произведение не более 6 тысяч рублей (т. е. около 2 рублей за строчку), да и этой суммой Байрон, несмотря на то, что дела его были тогда далеко не в цветущем состоянии, не счел возможным воспользоваться лично и подарил ее своему родственнику Долласу за его хлопоты по печатанию поэмы. В те времена писатели аристократического происхождения считали ниже своего достоинства брать гонорар за свои сочинения. Байрон, однако, впоследствии отказался от этого предрассудка и даже дошел до того, что торговался со своим издателем из-за нескольких шиллингов (шиллинг равен 32 коп.).