Дни стали короче, День благодарения пришел и ушел, потом пролетел ноябрь, а в воздухе закружился снег — по крайней мере, воздух стал пахнуть по-другому, — когда в Уильямс-Форд прибыли пятьдесят кавалеристов из резерва Атабаски, эскорт для примерно такого же числа агитаторов и выборщиков.
Довольно много людей просто ненавидят зиму в Атабаске. Я не из их числа. Я не против холода и тьмы, пока есть угольный нагреватель, спиртовая лампа для чтения долгими ночами и пшеничные пироги с головкой сыра на завтрак. Подходило время Рождества — одного из четырех всеобщих христианских праздников, одобренных Доминионом (остальные три — Пасха, День независимости и День благодарения). Из них мне всегда больше всех нравилось Рождество. Дело даже не в подарках, которые обычно не отличались роскошью (хотя в прошлом году я получил от родителей договор на аренду дульнозарядки, чем необычайно гордился), и не в духовной сущности праздника, мысли о которой, к стыду моему, редко приходили мне в голову, и думал я о ней только на церковных службах, когда ничего другого не оставалось. Мне нравилось общее впечатление от холодного воздуха, выбеленного морозом утра, сосновых и падубных венков, прибитых к двери, клюквенно-алых полотнищ, радостно плещущихся над главной улицей на холодном ветру, рождественских песен и гимнов — всего захватывающего дух противостояния с зимой, когда люди одновременно отвергали наступающие холода и подчинялись им. Я любил размеренность рождественских ритуалов, их отлаженность, когда, подобно часовому механизму, каждый зубчик на колесе времени задействован с тончайшей аккуратностью. Это успокаивало, говорило о вечности.
Но тот год полнился дурными предзнаменованиями.
Войска резервистов вошли в город пятнадцатого декабря. По всей видимости, их прислали к нам на время президентских выборов. Национальные выборы в Уильямс-Форде уже давно стали формальностью. К тому моменту, как горожане голосовали, все уже было решено в более населенных восточных штатах, причем это если на выборы выдвигалось больше двух кандидатов, что случалось редко. Последние шесть лет ни один человек и ни одна партия не претендовали на пост президента, и нами вот уже тридцать лет правил Комсток. Выборы стали неотличимы от простой процедуры одобрения.
Но никто не возражал, так как они сами по себе стали весомым событием, практически цирком, с обязательным прибытием выборщиков и агитаторов, у которых всегда имелось в запасе хорошее шоу.
В этот год — слух пошел из самого поместья и теперь разнесся повсюду — в Доминион-Холле должны были показать кино.
Я никогда не видел никаких фильмов, хотя Джулиан описывал их мне. Он смотрел их в Нью-Йорке еще ребенком, и когда его охватывала ностальгия — жизнь в Уильямс-Форде иногда казалась слишком спокойной моего другу, — то начинал вспоминать именно о них. Поэтому, как только официально объявили, что в ходе предвыборной агитации покажут кино, мы оба пришли в восторг и договорились встретиться в Доминион-Холле в условленный час.
Вообще-то по закону мы не могли там присутствовать. Я еще не подходил для голосования по возрасту, а Джулиан был слишком заметным и даже неудобным гостем, единственным аристократом на собрании арендаторов (высокородные голосовали отдельно в поместье и уже заполнили бюллетени по доверенности за своих рабочих-контрактников). Поэтому я дождался, когда родители уедут на сеанс, а сам тайком последовал за ними пешком, успел практически перед самым началом. Подождал позади здания, где было привязано около дюжины лошадей, пока не прибыл Джулиан, взявший коня в поместье. Он попытался одеться так, чтобы можно было принять его за арендатора: в конопляную рубашку, темные штаны и черную фетровую шляпу, низко надвинутую на лоб, чтобы скрыть лицо.
Джулиан спешился, выглядел он как-то странно, встревожено, я даже спросил, что случилось, но друг только отмахнулся:
— Ничего, Адам, ну или пока ничего, но Сэм говорит, назревает проблема. — Тут он взглянул на меня с выражением, граничащим с жалостью. — Война.
— Всегда есть война.
— Новое наступление.
— И что с того? Лабрадор за миллион миль отсюда.
— Твои знания по географии не особо улучшились после уроков Сэма. Физически мы далеко от линии фронта, но стратегически слишком близко, чтобы чувствовать себя спокойно.
Я не понимал, к чему он клонит, потому не стал особо разбираться.
— Может, мы поговорим об этом после фильма, Джулиан? Он выдавил из себя улыбку и ответил:
— Да, думаю, ты прав. Можно и после.
Мы вошли в церковь, когда уже притушили лампы, пригнувшись, сели на последний ряд забитых народом скамеек и принялись терпеливо ждать представления.
С широкой сцены убрали все религиозные принадлежности, а вместо привычной кафедры или помоста теперь висел прямоугольный белый экран. С каждой его стороны стояло нечто вроде палатки, где сидели два актера со сценариями и драматическим инвентарем: говорящими рожками, колокольчиками, блоками, барабаном, свистульками и многим другим. Это, пояснил Джулиан, была укороченная версия шоу, которое показывают в любом модном театре Нью-Йорка. В городе экран, а значит, и изображения на нем больше, актеры — профессиональнее. С тех пор как читка сценариев и шумовые эффекты начали считаться престижным искусством, городские актеры стали соревноваться за роли. За экраном располагался третий актер, который играл роль драматического рассказчика и добавлял звуковых спецэффектов. В больших городах иногда в выступлении задействовали даже оркестры, исполнявшие тематическую музыку, написанную специально для постановки.
Фильмы были разработаны так, что обоих главных персонажей, мужчину и женщину, могли по очереди озвучивать два актера, причем мужчина появлялся слева, а женщина — справа. Актеры наблюдали за действием с помощью системы зеркал, а за сценариями следили, включая специальную, закрытую от зрителей лампу. Они подавали свои реплики, когда сфотографированные персонажи открывали рты, и казалось, их голоса идут прямо с экрана. Бой барабанов и звон колокольчиков также совпадал с событиями фильма.[8]
— Естественно, в светскую эпоху это делали намного лучше, — прошептал Джулиан, а я взмолился про себя, чтобы никто не услышал столь неуместное замечание.
По всем свидетельствам, фильмы во время Нефтяного Расцвета действительно представляли собой нечто грандиозное — записанный звук, естественные цвета, а не только серый с черным, и так далее. Но они были также (согласно тем же свидетельствам) отвратительно нечестивыми, чудовищно богохульными и к тому же порнографическими. К счастью (или к несчастью, с точки зрения Джулиана), до нас ни одна копия не дожила. Материалы, на которых их записывали, оказались недолговечными. Пленки сгнили, а цифровые экземпляры испортились и дешифровке не поддавались. Эти фильмы относились к двадцатому и началу двадцать первого века — эпохе великого, необоснованного и гедонистического процветания, покоящегося на сжигании бренной нефти, которое закончилось Ложным Бедствием, войнами, эпидемиями и крайне болезненным сокращением численности населения до приемлемых размеров.
Наша подлинная и лучшая история, как настаивает доминионовская «История Союза», — это девятнадцатый век, домашние добродетели и скромную промышленность которого нам пришлось восстановить, исходя из обстоятельств. Навыки того времени отличались практичностью, а литература была полезной и совершенствовала дух.
Но надо признать, ересь Джулиана частично поразила и меня. Я мучился от неприятных мыслей, даже когда погасили факелы и Бен Крил (наш представитель Доминиона, фактически городской мэр, стоящий перед экраном) произнес короткую речь о Нации, Набожности и Долге. Война, говорил Джулиан, подразумевала не только бесконечные сражения в Лабрадоре, но и новую ее стадию, ту, которая может дотянуться своей костлявой рукой прямо до Уильямс-Форда. И что же тогда будет со мной, с моей семьей?
— Мы собрались здесь, чтобы изъявить свою волю, — подвел итог Бен Крил, — исполнить священный долг перед нашей страной и верой, страной, что находится под успешным и благостным руководством президента Деклана Комстока, чьи агитаторы, судя по их жестам, горят от нетерпения перейти к главному событию этой ночи. А потому без дальнейшего промедления направьте все свое внимание на движущуюся картину «Первый под Небесами», которую они приготовили к вашему удовольствию…
Необходимое оборудование привезли в Уильямс-Форд в закрытом фургоне: проекционный аппарат и переносную швейцарскую динамо-машину (скорее всего захваченную у голландских войск на Лабрадоре), работающую на дистиллированном спирте, которую установили в свежевыкопанную за церковью траншею, дабы приглушить звук. Тем не менее тот все равно проникал сквозь плашки пола, словно рык большой собаки. Вибрация только усилила эффект, когда последний факел наконец потух, а внутри большого черного механического проектора загорелась электрическая лампа.
Фильм начался. Я видел такое впервые в жизни, поэтому потрясение мое было огромным. Ожившие фотографии настолько заворожили меня, что сущность происходящего ускользала от разума, но я все же помню изысканно выведенное название, сцены из второй битвы при Квебеке, воссозданные актерами, но полностью реальные для меня, разворачивающиеся под барабанную дробь и пронзительные вопли свистулек, имитирующих выстрелы и разрывы. Сидящие впереди инстинктивно вздрагивали, некоторые видные женщины деревни чуть не упали в обморок прилюдно и хватались за руки своих спутников так сильно, что у тех наутро явно должны были появиться большие синяки, словно мужчины на самом деле побывали в битве.
Однако вскоре голландские войска, под своим знаменем с крестом и лавром, стали отступать под напором американцев, а вперед вышел актер, игравший молодого Деклана Комстока. Он произнес инаугурационную речь (несколько преждевременно, но историю урезали в угоду искусству), ту самую, где говорится о континентальном влиянии и долге по отношению к прошлому. Естественно, его озвучивал один из исполнителей, мощный бас, который шел из палатки с тяжеловесной серьезностью. (Еще одно небольшое искажение правды, так как настоящий Деклан Комсток обладал высоким голосом и отличался вздорным нравом.)
Фильм меж тем перешел к более благопристойным эпизодам, картинка повествовала о достижениях правления Деклана Завоевателя. Так его называли солдаты армии святого Лаврентия, которые маршем сопровождали будущего президента до самого Нью-Йорка. Перед нами чередой прошли картины реконструкции Вашингтона (так и не завершенный проект, вечный долгострой, постоянно срывающийся из-за болотистой местности и различных переносящих заразу насекомых), освещения Манхэттена, где электрические фонари работали при помощи гидроэлектрических динамо-машин целых четыре часа, с шести до десяти вечера, военной пристани в гавани Бостона, угольных шахт, литейных цехов и оружейных заводов Пенсильвании, новейших блестящих паровозов, тянущих новейшие блестящие вагоны, и все в таком же духе.
Мне очень захотелось увидеть реакцию Джулиана на это представление. В конце концов, шоу сочинили для прославления человека, который отправил на виселицу его отца. Я не мог забыть, а Джулиан всегда об этом помнил, что нынешний президент был тираном-братоубийцей. Но глаза моего друга не отрывались от экрана. Правда, как я позже выяснил, это говорило вовсе не о его мнении относительно современной политики, а об очаровании тем, что он предпочитал называть «кино». Создание двухмерных иллюзий занимало его постоянно, наверное, именно оно было его «истинным призванием» и завершилось созданием запрещенного киношедевра «Жизнь и приключения великого натуралиста Чарльза Дарвина», но это уже совсем другая история.
Нынешнее же представление продолжалось, перейдя к успешным нападениям на бразильцев в Панаме во время правления Деклана Завоевателя, и это, похоже, задело Джулиана, так как он поморщился раз или два.
Что же касается меня… Я старался полностью отдаться зрелищу, но внимание постоянно переключалось на что-то другое.
Возможно, дело было в странности выборной кампании, проходящей почти перед Рождеством. Возможно, в «Истории человечества в космосе», которую я читал перед сном по одной-две странички зараз почти каждую ночь после нашей прогулки на Свалку. В чем бы ни крылась причина, мной овладело неожиданное волнение. Меня окружала полностью знакомая обстановка, я должен был чувствовать себя комфортно, но, увы. Толпа арендаторов, благожелательная атмосфера Доминион-Холла, флаги и символы Рождества — все это вдруг показалось мне эфемерным, мир словно превратился в корзину, из которой выбили дно.
Наверное, именно это Джулиан называл «философской перспективой». Если так, не понимаю, как философы ее выносили. Я кое-что узнал у Сэма Годвина — а еще больше от своего друга, который читал книги, которые даже наш учитель не одобрял, — о сомнительных идеях Светской Эпохи. Я думал об Эйнштейне и его мысли, что ни одна точка зрения не может стать лучше другой. Другими словами, о теории «общей относительности», когда ответ на вопрос «Что есть реальность?» начинается с уточнения, где ты находишься. Неужели я, находясь в коконе Уильямс-Форда, оставался всего лишь просто точкой зрения, одной из многих? Или очередным воплощением молекулы ДНК, «несовершенным воспоминанием», как говорил Джулиан, обезьяной, рыбой и амебой?
Возможно, даже Нация, которую столь неумеренно превозносил Бен Крил, всего лишь пример этого направления в природе, несовершенная память другого века, который в свою очередь был всего лишь отражением столетий до него, и так до самого появления человека (в Эдеме или в Африке, как верил Джулиан).
Возможно, во мне говорило всего лишь мое растущее разочарование городом, где я вырос. Или предчувствие, что Уильямс-Форд у меня скоро украдут.
Фильм закончился волнующей сценой с американским флагом. Его тринадцать полос и шестьдесят звезд переливались на солнце, символизируя, как настаивал рассказчик, еще четыре года процветания и мира, рожденных правлением Деклана Завоевателя, которому и следовало отдать голоса всех собравшихся, хотя о каких-то других кандидатах на пост президента никто не слышал, о них даже и речи не шло. Пленка соскользнула с пустой катушки, лампа проектора потухла. Служители Доминиона стали зажигать стенные факелы. Несколько человек из собравшихся во время показа раскурили трубки, и теперь их дым смешивался с копотью светильников, над высокими арками потолка парило голубоватое облако.
Джулиан казался расстроенным и сгорбился на скамье, низко натянув на глаза шляпу.
— Адам, нам надо отсюда выбраться, — прошептал он.
— Ну, я вижу выход. Он дверью называется. А чего такая спешка?
— Ты посмотри на дверь внимательнее. Ее охраняют два резервиста.
Я посмотрел. Джулиан не соврал.
— А они тут разве не для контроля выборов?
Бен Крил уже взобрался на сцену, чтобы, как обычно, по поднятым рукам пересчитать всех присутствующих.
— Том Ширни, цирюльник с больным мочевым пузырем, хотел выйти в туалет. Ему не разрешили.
И точно, Ширни сидел в каком-то ярде от нас, ерзал на месте и бросал недружелюбные взгляды в сторону солдат.
— Но после выборов…
— Дело не в выборах, а в призыве.
— В призыве?!
— Тише! — поспешно зашипел Джулиан и стряхнул прядь волос с бледного лица. — Ты же панику вызовешь. Я не думал, что все начнется так скоро, но до нас доходили телеграммы об отступлениях в Лабрадоре и нужде в подкреплении. Как только выборы закончатся, агитаторы скорее всего объявят рекрутский набор, перепишут всех собравшихся, а потом внесут в список имена и возраст детей арендаторов.
— Но мы еще слишком молоды для службы, — ответил я. Нам тогда только исполнилось семнадцать.
— Ну, я слышал другое. Правила изменились. О, ты-то, наверное, сможешь спрятаться, когда начнется набор. Принимая во внимание, как далеко мы находимся от столицы, это будет легко. Но вот о моем присутствии знают. У меня нет толпы горожан или семьи, где можно раствориться. На самом деле это далеко не совпадение, что столько резервистов послали в такую маленькую деревню, как Уильямс-Форд.
— Что значит — не совпадение?
— Моего дядю никогда особо не радовало мое существование. Своих детей у него нет. Значит, наследников тоже. Он считает, я — возможный претендент на пост президента.
— Но это абсурд. Ты же не хочешь становиться президентом, ведь так?
— Да я скорее застрелюсь. Но дядя Деклан ревнив и не склонен, подобно моей матери, защищать меня.
— А при чем тут набор в армию?
— В общем, конкретно на меня он не направлен, но, подозреваю, родственник хочет извлечь из этого выгоду. Если меня заберут, то никто не сможет пожаловаться, что он как-то выделяет свою семью из общего списка. А когда я окажусь в пехоте, то Деклан сделает все, чтобы я попал на передовую Лабрадора, в какую-нибудь невероятно благородную, но самоубийственную атаку.
— Но… Джулиан! А Сэм не сможет тебя защитить?
— Сэм — отставной солдат, у него нет власти, за исключением той, что обеспечена патронажем моей матери. А в нынешней ситуации этого явно недостаточно. Адам, из этого здания есть другой выход?
— Только дверь, если, конечно, ты не выломаешь этот витраж.
— Тогда где можно спрятаться? Я задумался:
— Только в одном месте. Позади сцены есть комната, где хранят ритуальные принадлежности. Туда можно зайти с бокового прохода и спрятаться, правда, двери наружу там нет.
— Должно сработать. Если, конечно, доберемся туда, не привлекая внимания.
Но это оказалось не так уж и трудно. Еще не все факелы зажглись, зал до сих пор скрывался во мраке, вокруг кружили люди, они волновались, пока агитаторы готовились записывать голоса. Подсчет велся строго, хотя финальный результат был уже давным-давно всем известен, а все танцзалы страны заранее резервировались для празднования инаугурации Деклана Комстока. Джулиан и я переходили из тени в тень, стараясь не выказывать спешки, пока не оказались недалеко от сцены. Здесь мы остановились у кладовой, пока зверского вида резервиста, не сводившего с нас глаз, не вызвал офицер, чтобы помочь снять проектор. Мы скользнули под полог в практически полную тьму. Джулиан обо что-то споткнулся (кусок церковного механического пианино, которое в 2165 году разобрал странствующий механик, желая починить, но потом мастер неожиданно умер от сердечного приступа, не завершив работу), раздался деревянный стук, который показался мне настолько громким, что я подумал, сейчас сюда сбегутся все присутствующие, но, по-видимому, никто ничего не услышал.
Совсем немного света проникало сквозь глазурованное оконце, которое открывали по утрам, проветривая помещения, к тому же ночное небо заволокли облака, и сверкали только факелы на главной улице, хотя мы заметили это, лишь когда глаза привыкли к мраку.
— А мы, наверное, сможем выбраться через окно, — воодушевился Джулиан.
— Лестницы нет. Хотя…
— Что? Адам, не тяни, выкладывай.
— Здесь есть подпорки, длинные деревянные блоки, на которых стоит хор во время выступления. Может, они…
Но мой друг уже изучал содержимое кладовой с той же тщательностью, с какой перетряхивал запасы древних книг Свалки. Мы нашли нечто похожее на то, о чем я говорил, и умудрились соорудить подставку порядочной высоты, не выдав себя излишним шумом. (В церковном зале агитаторы тем временем зарегистрировали единодушную поддержку Деклана Комстока и уже начали сообщать прихожанам новости о новом призыве. Несколько голосов тщетно попытались возразить; Бен Крил громко призывал собравшихся успокоиться — никто не слышал, как мы двигали давно не использовавшуюся мебель.)
Окошко располагалось на высоте около десяти футов и было очень узким, мы еле протиснулись, а с той стороны пришлось повиснуть на кончиках пальцев, прежде чем спрыгнуть на землю. Я неловко подвернул лодыжку, впрочем, травма оказалась пустяковой.
Ночь, и так морозная, стала еще холоднее. Мы были рядом с коновязью, и лошади тихо заржали от нашего неожиданного появления, выдыхая пар из широких ноздрей. Пошел крупный колючий снег, но ветра не было, и рождественские знамена безжизненно висели в морозном воздухе.
Джулиан направился прямо к своему коню и отвязал поводья.
— Куда мы теперь? — спросил я.
— Тебе, Адам, следует защитить свою жизнь, что касается меня…
Мой друг неожиданно засомневался, тень волнения набежала на его лицо. В мире аристократов события развивались быстро, и я едва мог их понять.
— Давай переждем, — предложил я, в моем голосе неожиданно прорезались отчаянные нотки. — Резервисты не могут остаться в Уильямс-Форде надолго.
— Нет. К сожалению, я тоже не могу, так как Деклан знает, где меня найти, и, похоже, решил избавиться от меня, как от фигуры в шахматах.
— Ну куда ты пойдешь? И что…
Он приложил палец к губам. От входа в церковь послышался шум, открылись двери, раздались голоса прихожан, спорящие или жалующиеся, обсуждающие новости о призыве.
— Иди за мной! — прошептал Джулиан. — Быстро!
Мы не поехали по главной улице, но свернули на дорогу, ведущую за сарай кузнеца, вдоль деревянного ограждения, по берегу реки, на север, к поместью. Ночь стояла темная, лошади ступали медленно, но дорога им была хорошо известна, а из города до сих пор просачивался слабый свет сквозь тонкую завесу падающего снега, касающегося моего лица словно сотней холодных маленьких пальчиков.
— Я не мог вечно оставаться в Уильямс-Форде, — заявил Джулиан. — Тебе следовало знать об этом, Адам.
И действительно, следовало. В конце концов, это было любимой темой моего друга: непостоянство вещей. Я всегда считал, что это как-то связано с событиями его детства: смертью отца, разлукой с матерью, добрым, но отчужденным воспитанием Сэма Годвина.
Но снова и снова я возвращался мыслями к «Истории человечества в космосе» и к фотографиям в ней — тем, где стояли не первые люди на Луне, американцы, а последние посетители этого небесного тела, китайцы, в «космических одеждах» цвета красных фейерверков. Как и американцы, они установили свой флаг в надежде вернуться вновь, но исчерпавшиеся запасы нефти и Ложное Бедствие поставили крест на этих планах.
И я думал о еще более одиноких равнинах Марса, запечатленных с помощью машин (так, по крайней мере, утверждалось в книге), по которым никогда не ступала нога человека. Похоже, во Вселенной было слишком много мест, где существовало только одиночество, и каким-то образом я очутился именно в одном из них. Снегопад закончился; необитаемая Луна выглянула из-за облаков; зимние поля Уильямс-Форда сверкали неземным сиянием.
— Если тебе нужно уйти, позволь мне пойти с тобой, — попросил я.
— Нет, — не задумываясь ответил Джулиан. Он натянул шляпу поглубже, стараясь защититься от холода, я не мог видеть его лица, но, когда друг взглянул на меня, его глаза блеснули. — Благодарю тебя, Адам. Хотел бы я, чтобы это было возможно. Ты должен остаться здесь, попытаться обмануть солдат и совершенствовать свои литературные способности. Когда-нибудь ты будешь писать книги, как мистер Чарльз Кертис Истон.
Такая у меня была мечта, которая только окрепла за этот год, вскормленная нашей взаимной любовью к книгам и уроками Сэма Годвина по английской композиции, к которой у меня открылся неожиданный талант.[9] В тот момент заветное желание показалось мне откровенно мелковатым. Эфемерным. Как и все мечты. Как сама жизнь.
— Ничего из этого не имеет значения, — ответил я.
— Вот тут ты ошибаешься, — возразил Джулиан. — Ты не должен совершать ошибку, рассуждая, что если ничто не вечно, значит, оно не имеет значения.
— Разве это не философская точка зрения?
— Нет, если, конечно, философ понимает, о чем говорит. — Джулиан натянул поводья и повернулся ко мне, что-то от знаменитой властности семьи Комстоков вдруг проявилось во всем его облике. — Послушай, Адам, ты можешь сделать кое-что важное для меня, но это связано с определенным риском. Ты согласен?
— Да, — незамедлительно отозвался я.
— Тогда слушай внимательно. Очень скоро резервисты начнут охранять дороги из Уильямс-Форда, если уже не охраняют. Мне надо уходить, причем прямо сейчас. Меня не хватятся до утра, и даже тогда сначала забеспокоится только Сэм. Я хочу, чтобы ты сделал следующее: езжай домой — твои родители сейчас волнуются из-за призыва — и постарайся их успокоить, но не говори о том, что произошло сегодня. Первым делом поутру как можно незаметнее доберись до поместья и найди Сэма. Расскажи ему о том, что случилось в церкви, и попроси уехать из города как можно быстрее, чтобы не попасться. Скажи ему, что он найдет меня в Ландсфорде. Это и есть послание.
— Ландсфорд? Но в Ландсфорде ничего нет.
— Точно, ничего важного, чтобы резервисты решили искать нас там. Помнишь, мусорщик рассказывал осенью о промоине, где нашли книги? Низина рядом с местом главных раскопок. Пусть Сэм ищет меня там.
— Я все ему передам, — пообещал я, моргая от холодного ветра, хлеставшего по глазам.
— Спасибо, Адам, — серьезно ответил Джулиан. — За все. — Он через силу улыбнулся, на секунду вновь превратившись в старого друга, с которым мы охотились на белок и травили байки, и произнес: — Счастливого Рождества! И с Новым годом!
Потом развернул свою лошадь и ускакал прочь.