безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.
В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была
Как представлен Бог в начале великой книги Бытия? Как энергичный дух – творческий, подвижный, активный, – нечто, что действует и существует. Бог – это герой, и Его личность раскрывается по мере развития библейского повествования.
Книга Бытия начинается с конфронтации. Бог «носится», или быстро движется, над «водою». На что призваны указать слова о движении? Просто на то, что Бог к нему способен? Да, однако есть и другой, не столь очевидный момент. Когда мы говорим, что нами движет нечто? Когда мы глубоко поражены. Бог встречает нас, когда появляются и обретают облик новые возможности. Мы встречаем Бога, когда что-то поражает нас до глубины души и призывает к действиям. А о какой «воде» идет речь – особенно если это вода, еще не сотворенная Богом? В древнееврейских текстах она обозначена словом tehom и выражением tohu wa-bohu: это хаос, потенциал, то, что скрыто и пока еще не явлено, – словно вода, которая таит неведомое в своих безднах и без которой не появится жизнь. Бог – это дух, который смело противостоит хаосу, пустоте и глубине, добровольно придает облик тому, что еще не осуществилось, и торит свой путь по вечно изменчивому горизонту грядущего. Бог – это дух, рождающий противоположности (свет/тьма; земля/вода), а наравне с ними – возможности, которые возникают из разделившегося пространства:
И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды.
И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так.
И назвал Бог твердь небом. И был вечер, и было утро: день второй.
И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так.
И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо.
И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов;
И да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так.
Как описать словами эту первую встречу с Богом? Что Он собой представляет? Чему Он противостоит? Представьте то мгновение утра, когда вы только пробудились ото сна. На что направлено ваше внимание? На предметы вокруг? На обыденную обстановку спальни? Нет – вы размышляете о том, какие проблемы поставит перед вами предстоящий день и какие возможности он вам дает. Возможно, вы тревожитесь, поскольку проблем слишком много. Возможно (надеюсь), вы в лучшем положении и оцениваете новые перспективы. Ваше сознание – ваше бытие – парит над потенциалом, который принесло вам новое утро. Это подобно творению мира, изображенному в первых библейских стихах, – творению, которое продолжается с каждым вашим взглядом, с каждым произнесенным словом. Благодаря сознанию мы «считываем данные» из области возможного бытия – из области становления. Оно внушает и надежду на благо, которое ждет впереди, и тревогу при мыслях об ужасной неопределенности жизни.
Есть и другой способ осмыслить нашу конфронтацию с обилием возможностей. Представьте любой объект – и вообразите, что вокруг него есть пространство, состоящее из того, чем он мог бы стать со временем и с учетом смены обстановки. В стандартных условиях можно предсказать наиболее вероятное будущее любого знакомого объекта, будь то бутылка, ручка или солнце, исходя из его текущего состояния. Впрочем, превратность судьбы или радикальная смена цели может снять подобные ограничения и проявить его нераскрытый потенциал. В баре, где затевается драка, бутылка может превратиться в смертоносную дубинку или, если разбить ее в гневе, – в копье с лезвиями бритвенной остроты. Ручка, введенная в трахею, когда человек задыхается, может стать животворящим механизмом. Солнце – предсказуемый податель света и тепла, определяющий наши дни и ночи, – может обернуться источником солнечных бурь, губительных для электросетевой инфраструктуры, от которой в высшей степени зависит наше хрупкое существование.
Так выглядит обширный спектр возможностей, в противостояние с которым вступает сознание, когда постигает мир и решает активно в нем проявиться. Поэтому наше движение вперед во времени – это не механическое шествие по миру стабильной действительности. Сознание взаимодействует с тем, что еще не осуществилось, но что может появиться на свет. Именно так дух Божий вступает в соприкосновение с пустотой и бесформенной бездной; так божественное борется с massa confusa – темным хаосом, потенциальной возможностью, матрицей, из которой является все великое множество форм.
Бог – это в равной степени и то, что (или кто) создает не только порядок, но благой порядок, о чем не раз говорится в первой книге Библии. В первый день Он отделяет свет от тьмы (Быт 1:3–4); во второй создает небесный купол, разделяя нижние воды, земные – и верхние, источник дождя (Быт 1:6–8). На третий день terra firma, на которой живем мы, собирается воедино и отделяется от будущих океанов, а на земле начинают произрастать растения (Быт 1:9–13). На четвертый день…
…создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды;
и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю,
и управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо.
На пятый день появляются рыбы и птицы (Быт 1:20–23). Все это творение, уже изначально хорошее, стремится к высшему, развиваясь дальше, как указано в шестой и последний день, когда Бог призывает мир к жизни. Возникают животные (Быт 1:24–25) и, наконец, мужчина и женщина.
И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему [и] по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, [и над зверями,] и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле.
И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.
И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими [и над зверями,] и над птицами небесными, [и над всяким скотом, и над всею землею,] и над всяким животным, пресмыкающимся по земле.
Создается впечатление, что Бог, завершая Сотворение мира, превзошел сам себя и все свои предыдущие творения. Вердикт Его звучит так: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма» (Быт 1:31). Какие выводы мы можем из этого сделать? Во-первых, Бог не только противостоит хаосу и возможности и придает им облик – но делает это с благожелательным намерением и стремится к благому исходу. Бог представлен как процесс или дух, желающий процветания всему миру; одним словом, это дух, ведомый любовью. Во-вторых, последовательность сотворения подразумевает не только то, что жизнь должна проявиться и будет проявляться все более изобильно, но и то, что это будет происходить по непрестанно восходящей спирали – от «хорошо» к «хорошо весьма» – что может послужить определением самих небес. Это лестница Иакова, процесс, благодаря которому всему неизменно придается должный образ – и в то же время все постепенно становится лучше, по мере того как обнаруживаются все новые пути, ведущие к высшей истине, красоте и добру.
Кульминация Сотворения мира – создание мужчины и женщины. Именно оно считается «хорошим весьма». Поэтому два первых человеческих существа – а также мужчины и женщины в целом – это воплощения самого Бога; при этом Он выступает как творящий дух, призывающий порядок в бытие из хаоса и обилия возможностей, а мужчина и женщина – как Его микрокосм. Они, в сущности, подобны Ему или даже идентичны, и на них лежит ответственность за вечное повторение творческого процесса. Непросто представить род человеческий в еще более оптимистическом свете, и невозможно переоценить то, насколько важным оказывается настойчивое требование Бога. В описании творчества – в изображении действия Слова, ориентированного на добро, – установлены основные принципы, к соблюдению которых без промедления призываются и мужчина, и женщина. Ценность, приписанная нам библейским повествованием, ставит нас на вершину творения; в хорошем мироздании она еще выше – хороша весьма – и она заменяет собой все земные оценки (если принять как данность, что в нас отражен божественный образ). Необходимо понять: это вопрос определения. Столп, ставший мировой осью, утвержден на божественной ценности человечества, и она должна оставаться непоколебимой, нерушимой, неприкосновенной – иными словами, священной. Это не что иное, как выражение морального порядка, присущего самому мирозданию и отражающего природу Бога, мужчины и женщины, и это основа, на которой покоится идея естественного права и суверенной ответственности.
Верим ли мы этой истории? Верим ли мы в то, что она утверждает и подразумевает? Во-первых, поставим вопрос так: что значит верить? Определенно, мы, и как личности, и в коллективе, ведем себя так, как будто эта история истинна, – по крайней мере, когда соблюдаем правила и совершаем поступки, действительно направленные на наше высшее благо и на благо всех остальных. К любимым людям (и даже к ненавистным) мы относимся как к бесконечно ценным локусам творческого сознания, способным находить свой путь и создавать мир в зависимости от того, что им открылось. Именно факт этой высочайшей идентичности и высшего бытия неизменно препятствует любой организации, любому обществу, любому государству, которые в своем безумном стремлении к власти осмеливаются угрожать суверенности индивида. И мудрым, и невеждам следовало бы благодарить за это Господа.
Мы чувствуем себя глубоко оскорбленными, когда нам не воздают обращения, подобающего детям Божьим, – иными словами, если нам не показывают, что мы по-настоящему ценны. И точно так же, если мы вдруг осознаем, что считаем других ниже нас; если мы мысленно обесцениваем их; если принижаем их и не видим, что они наделены сознанием и высшим, божественным достоинством, а от их опыта и впечатлений неким таинственным образом зависит сама реальность, – то и подобные мысли, и чувства, рожденные ими, нам неприятны. Даже если мы, жители современного мира – все более атеистического, материалистического, признающего лишь факты, – рассказываем себе другую историю, которая противоречит этой вере и пронизана сомнением в ее истинности, мы все-таки по-прежнему верим в нее, в той мере, в какой показываем, что мы оскорблены подобным отношением и что оно нарушает наше сокровенное право, причем вне зависимости от того, наносим ли обиду мы сами или ее наносят нам. Ни один мужчина, открыто заявляющий о неверии в свободную волю или даже в сознание, не осмеливается вести себя с женой так, как будто она не обладает свободной волей или сознанием, поскольку иначе на волю вырвутся все демоны ада. Но почему? Дело в том, что предположение о внутренней ценности отражает очень глубокую реальность – вполне «реальную» – и мы, отрицая его, подвергаем себя опасности. И если оно абсолютно необходимо, разве может оно оказаться неправдой? Если допущение, которое придает любым нашим взаимодействиям упорядоченную структуру – это принятие или драматизация исключительной ценности каждого человека (и в том числе нас самих), тогда можем ли мы не «верить», что эта ценность реальна? Можно спросить и более серьезно: «В какой момент мы должны признать, что “необходимый вымысел” истинен настолько, насколько необходим? Разве то, от чего в высшей степени зависит наше выживание, не составляет саму суть “истины”?» Любая другая форма истины противоречит жизни и не служит ей, а если так, то назвать ее истиной, в конечном счете, можно лишь в силу неэффективных стандартов – и, следовательно, она не «истинна» по существу.
История книги Бытия едва началась, и мы только успели познакомиться с Богом. Тем не менее уже в этих первых строках, неисчерпаемо глубоких, перед нами предстала сущностная природа космического порядка: мы узнали о существовании процесса, преображающего хаос и обилие возможностей в обитаемый упорядоченный мир, благой и устремленный к тому, чтобы стать еще лучше; мы увидели, как роль творца провозглашается фундаментальной и высшей по отношению к самому творению; нам настоятельно повторяют, что от творческого процесса зависит сама реальность; что люди участвуют в нем; что им следует это делать и что право на это участие наделяет каждого человека божественной ценностью и налагает на него великую ответственность. С самого начала творения о мужчине, а также – о чудо! – и о женщине говорится как о образе Божьем. Какая бы суть ни была характерной для каждого из нас, и каким бы ни был сам дух, делающий мужчину и женщину человечными и ценными, он в прямом родстве с силой, преображающей пустоту в Небесный Сад. Все самые целесообразные и желанные места и состояния, от микрокосма счастливого брака до единой нации, и неявно, и открыто утверждаются на предпосылках, очень похожих на только что озвученные. И более того, отсутствие этого убеждения, или, лучше сказать, этой веры, слишком часто – в подтверждение главной идеи – превращает и отношения, в которые вступают люди, и сообщества, созданные ими, в истинный ад на земле.
Верим ли мы? Если мы колеблемся – и если наша вера слаба – то катастрофа не за горами.
Мужчина и женщина слышат, что в новом творении Бога им предначертано «обладать» землей – что интересно, после того, как они ее «наполнят». Эта идея стала предметом широкой критики, не в последнюю очередь из-за ее развития в следующем стихе, наделившем первых людей правом властвовать над рыбами, птицами и «над всяким животным». Те, кто уверяет, что высшего места достойно нечто иное, возвышают свой голос против духа, запечатленного в этих словах, и склонны считать, что превозносить, прославлять и почитать нужно вовсе не мужчину и не женщину в их отношениях с Богом. Обратим внимание на то, как высказался по этому поводу профессор истории Линн Уайт, и процитируем его знаменитое эссе «Исторические корни нашего экологического кризиса» (1967):
Христианство, особенно в его западной форме, – самая антропоцентрическая религия, которую видел мир. Уже во втором столетии и Тертуллиан, и святой Ириней Лионский настаивали, что, когда Бог создавал Адама, он уже предвосхищал образ воплощенного Христа, Второго Адама. Человек разделяет, в большой мере, превосходство Бога над Природой. Христианство, на абсолютном контрасте древнему язычеству и религиям Азии (кроме, возможно, зороастризма), не только установило двойственность человека и природы, но также и настояло, что это – воля Божия и что природа должна эксплуатироваться человеком до его собственного конца… В старину каждое дерево, каждый поток, каждый холм имели собственного духа места, доброго духа-опекуна. Эти духи были не похожи на Человека – кентавры, фавны, сирены (русалки) демонстрируют их двойственный облик [человек и животное]. Перед тем как срубить дерево, выкопать шахту в горе или поставить запруду на ручье, важно было умиротворить дух, «отвечающий» за данный объект, и поддерживать его в этом умиротворенном состоянии. Разрушая языческий анимизм, христианство позволяло эксплуатировать природу в состоянии безразличия к «чувствам» природных объектов.
В чем нас стремится уверить Уайт? В том, что возвышать «всего лишь» человека аморально; в том, что на первое место нужно поставить не мужчину и женщину, не общество и не благополучие людей, а неопределенный термин природа или, хуже того, окружающая среда. Такие возражения, теоретически сделанные от имени природы, на первый взгляд красивы, и в них слышны даже отзвуки альтруизма и смирения (с чего бы человеку, этой эволюционной случайности, бесцеремонно занимать авансцену?) – но на самом деле они несут в себе совершенно противоположный смысл. Если возвысить природу над человеком настолько, что трансцендентный дух появится у любого ручейка, тогда и мужчина, и женщина, и ребенок в силу необходимости окажутся ниже нее. В идеальном представлении это, видимо, должно вести к тому, что люди по достоинству оценят чудеса природы. Однако на деле исход слишком часто оказывается другим, и уже самим людям уделяется не больше внимания, чем сорнякам или крысам. Эта перестановка ценностей дает возможность не для владычества над землей, а скорее для эксплуатации тех, кого ставят на один уровень с низшими формами жизни, – причем эксплуататорами становятся люди именно такого сорта, которые вечно выходят на первый план, чтобы обратить подобное преимущество во зло.
Подобные моральные отповеди слышны и от тех, кого раздражает указание наполнять землю. («Плодитесь и размножайтесь», Быт 1:28.) Впрочем, оно звучит в очень особенном контексте: эти слова вдохновлены духом, уже призвавшим в бытие упорядоченный мир, который хорош, и хорош весьма, и этот мир становится все лучше, причем не в последнюю очередь при помощи людей. Это означает, что все наши инициативы, направленные на сотворение, и в том числе создание семьи, должны носить восполняющий характер, как ясно говорится в упомянутом стихе и подразумевается в предшествующих, – здесь наиболее правдиво отражен дух Создателя. Владычество людей над землей должно быть неистощительным, пусть даже смысл этого слова слегка «подпорчен» его ассоциацией с идеологическим насилием; хорошее должно стать еще лучше. Нашу планету нельзя эгоистично превращать в бесплодную пустыню, поскольку в свете этой стратегии указание «плодиться и размножаться» покажется бессмысленным практически моментально, если мерить прогресс поколениями. Поэтому Адам, первый человек, и призван «возделывать и хранить» вечный сад (Быт 2:15), названный Эдемом («обильно орошаемое место») и раем, или парадизом («сад, огражденный стеной»). Эта оптимизированная окружающая среда – тонкое равновесие, установленное между материальным миром и общественным устройством, которое лучше всего позволяет каждому человеку – и более того, каждой паре и впоследствии семье – отделить себе часть творения, а затем трудиться и жертвовать, чтобы сделать ее частью упорядоченного мира, который хорош, и хорош весьма.
С этим плодотворным и дальновидным отношением согласуются и последующие библейские предписания оставлять землю в покое (Исх 23:11) и заботиться о рабочем скоте: «Праведный печется и о жизни скота своего, сердце же нечестивых жестоко» (Притч 12:10). «Не заграждай рта волу, когда он молотит» (Втор 25:4). «А день седьмой – суббота Господу, Богу твоему: не делай в оный никакого дела ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни [вол твой, ни осел твой, ни всякий] скот твой» (Исх 20:10). Последний фрагмент особенно впечатляет: в нем говорится, что отдых нужно давать даже тем, над кем легко властвовать, превышая свои полномочия. Эти принципы заботы отражают еще более глубокую идею, пронизывающую весь свод библейских текстов, – идею, которая гласит, что именно благодаря наивысшим нравственным усилиям реки живой воды становятся столь полноводными, что могут превратить даже пустыню в цветущий сад.
Кроме того, слово «владычествовать» не означает «всецело поглощать», и анафема всем тем, кто уверяет в ином. Божественное неизменно противится деспоту (Исх 7–14) и – устами пророка – предупреждает о том, что даже правление «благосклонных» царей таит в себе угрозу (1 Цар 8:10–18). Более того, Бог представлен (определен) как дух, карающий великих людей и даже архетипических предводителей народа, если те поддаются искушениям и прибегают к принуждению и насилию (Чис 20:12). Завершающий штрих, конечно же, добавляют примеры сперва Иова, а затем Христа, о которых мы подробно поговорим в предстоящей книге; и тот и другой отказываются от «силовых решений» даже в самых провокационных и отчаянных ситуациях. «Владычество» – это не «повелевающий контроль», а придание всему должной ценности, распределение всего по правильным местам, в иерархическом порядке, призванное установить приоритеты внимания и действия и сделать так, чтобы мир перестал пребывать в состоянии хаоса или простого обилия потенциальных возможностей. Факт этой ответственности особо подчеркивается во второй главе книги Бытия, в рассказе о второй части творения, где Бог сперва «образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их» (Быт 2:19). Этот стих явно подразумевает, что сотворение, предпринятое Логосом, или Словом Божьим, каким-то образом оставалось незавершенным до тех пор, пока дальнейшее различие не провел человек, чье решение в таких вопросах, как ни странно, представляется окончательным: «…и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым» (Быт 2:19–20).
Адам властвует и нарекает имена. Это действия человеческого сознания – и, может быть, даже его суть. Причем если учесть зависимость бытия от этого сознания (поскольку без него бытие непредставимо и даже невозможно), тогда сознание – это суть того, что лежит в основе бытия. Это божественный Создатель, сотворивший все; это невыразимая действительность, от которой зависит вся проявленная реальность. Вероятно, это Слово, о котором книга Бытия – и намного позже апостол Иоанн – говорят как о бывшем «в начале» (Ин 1:1). Герой – дух Адама, созданный по образу духа, сотворившего мир, – это активный процесс властвования и наречения имен, это присвоение ценности, благодаря которому становятся возможными восприятие, смысл и даже само существование. Он извечно противостоит первозданному хаосу – водам и пустоте, над которыми движется дух Божий. Это обилие возможностей, пока еще бесформенное – Великая Мать, матрица, из которой является действительность; это первоматерия, из которой изначально «создано» все осязаемое и реальное. И все это создается героем – поэтому крайне важно то, что у людей, сотворенных Богом, есть одновременно несомненное и жизненно необходимое занятие, поистине важное даже в космической схеме.
Что может быть реальнее, чем факты? Но вот какие именно? Этот вопрос и становится камнем преткновения, из-за чего в основе любой цельной души и любого объединенного сообщества лежат архетипические истории. Благодаря им создается структура, посредством которой мы постигаем факты и сообщаем другим об иерархии ценностей, придающей какому-либо из них дополнительную важность. В великих историях отражены стремления, которые побуждают нас к действиям и обеспечивают каждому из нас безопасность, а в дальнейшем, когда их разделяют многие, составляют фундамент, на котором строится общество. Без этих стремлений невозможен даже акт восприятия, позволяющий нам хотя бы соприкоснуться с тем, что существует в действительности, – в полном смысле этого слова. У историй, в которых отображены наши цели и наш характер, есть главная, исходная реальность, в немалой степени потому, что наше осмысление реального – и даже «непосредственное» восприятие фактов – априори зависит от наличия этих отображений. Реальны ли факты в большей мере, чем инструмент, благодаря которому мы можем их установить? Мы видим мир сквозь призму истории, и никак иначе. Можно лишь уточнить эту формулировку: мы видим мир через структуру, которая, если изобразить ее в драме или выразить словами, представляет собой историю.
Наши научные достижения столь велики, что мы сумели понять – так ясно, как никогда прежде, – как устроен язык, положенный в основу истории, и почему это имеет значение для любого, кого влекут истории, особенно в их величайшей форме. В корпусе любого языка присутствует эмпирически выводимая смысловая кодировка, которую возможно отобразить как статистическую зависимость между буквами, словами, фразами, предложениями, абзацами и так далее, – и это позволяет восходить все выше по живому древу Логоса. Слово можно опознать, поскольку оно вписывается в математическую модель взаимоотношений между буквами, описывающую все постижимые слова. Именно благодаря ей становятся правдоподобными различные «псевдослова», скажем, калуша, хливкий и дудониться, и она же позволяет с первого взгляда отличить их от неправдоподобных «псевдослов», таких как кйлк, зкснг и квлелрлтл, или даже более радикального м4а3с2т1р. Правдоподобные «псевдослова» строятся в соответствии со звуковыми моделями языка, в котором создаются. Для них характерны сочетания согласных и гласных звуков, которые можно произнести на том или ином языке и которые известны говорящим, – в то время как в неправдоподобных «псевдословах», напротив, встречаются сочетания букв, незнакомые тем, кто говорит на этом языке, или непроизносимые на нем.
То же самое происходит на «высших» или «более фундаментальных» уровнях смысла. Точно так же, как есть исчислимая вероятность того, что определенная буква будет следовать за какой-либо другой (на самом деле есть даже иерархия такой вероятности; например, в английском языке она выражается в том, что буква e следует за любой согласной с большей вероятностью, чем буква a, но появление a после согласной более вероятно, чем появление q), существует высокая и измеримая вероятность того, что любая определенная фраза и, следовательно, идея встретятся или будут существовать в тесном соседстве с сетью других идей, близких по значению – так называемых символических ассоциаций, призванных не обозначить смысл рассматриваемой фразы, а придать ему дополнительные оттенки – коннотации. В хорошо сочиненной истории любая сеть таких ассоциаций окружена другими сетями, сравнительно похожими, и противопоставлена несходным.
Эта сеть, со временем все более широкая, составляет ландшафт смысла. На лингвистическом уровне он содержит идеи со сходным и эквивалентным значением – или же такие, вероятность появления которых в непосредственной близости друг от друга довольно высока. Например, слово дракон, скорее всего, встретится рядом с такими словами, как «огнедышащий», «мифический», «легендарный», «существо», «змея», «зверь», «фэнтези», «фольклор», «мифология», «хранитель сокровищ»; слово ведьма – рядом со словами «магия», «заклинание», «метла», «котел», «фамильяр», «черные одежды», «шляпа», «колдовство», «зелье» и «шабаш»; слово отец – со словами «любовь», «семья», «поддержка», «руководство», «пример для подражания», «наставник», «кормилец», «защитник», «наследие», «мудрость» и «волшебство»; слово злодей – со словами «зло», «антагонист», «нечестивый», «гнусный», «злобный», «презренный», «порочный», «злонамеренный», «беспринципный» и «дьявольский». За пределами лингвистического уровня этот ландшафт существует в мире образов и поступков. Легко вспомнить уместные примеры из популярной культуры: во второй книге о Гарри Поттере это василиск – дракон, чей взгляд убивает или по крайней мере превращает в камень (вспомним кролика, цепенеющего под волчьим взглядом), и от яда которого исцеляют – таинственно – слезы феникса; это Джеппетто в «Пиноккио» – отец, всем сердцем желающий, чтобы его сын, деревянная марионетка, мог освободиться от предначертанной судьбы и оборвать нити, определяющие его участь (влечение к обману; искушение невротической жертвенностью; недостойный бунт из преступной жажды наслаждений); это Джокер в «Темном рыцаре» – злодей столь вероломный, что даже этос подлецов и негодяев не в силах передать всю глубину его падения.
Кстати, у образов подобная связь сильнее и глубже, чем у слов, поскольку образ способен одновременно выразить огромное множество идей, а язык в этом плане более ограничен; наверное, особенно это заметно в кино. Возможность для ассоциаций возникает благодаря тому, что в мире нашего внимания и действия существуют образцы характера, проявление которых по отношению друг к другу мы можем распознавать на регулярной основе. Будь это не так, мы бы просто не смогли ни поддерживать тесное общение, ни даже сохранять собственную цельность, поскольку воцарившаяся непредсказуемость оказалась бы эмоционально нестерпимой, и, несомненно, мы никогда бы не смогли объединиться в стремлении к совместной цели.
Именно эта модель ассоциаций лучше всего позволяет понять идею символа. Символизация – это не просто замена, сокрытие или ложное замещение, близкие к «вытеснению», о котором говорил Зигмунд Фрейд. Это процесс, благодаря которому в сознании при виде слова или картины одновременно возникает множество идей и образов – и четко представляются уместность, значимость, последствия или смысл того, с чем ассоциируется символ. Тот же эффект способна оказать модель внимания и действия в реальном мире: незнакомец может напомнить нам старого друга или врага, сестру или брата – или даже нечто более фундаментальное и архетипическое, вызвав в памяти образ героя или злодея. Так на нас действуют, скажем, изумление и восторг, охватывающие душу в присутствии харизматичного человека, – или же, напротив, чувство неловкости, внутренний дискомфорт, смятение и отвращение. Фактически, те, кто оказывает на нас подобное влияние, своими действиями претворяют в жизнь духовный образец, отчего мы невольно замечаем больше, чем нужно для простого и непосредственного восприятия, – и вовлекаемся, поскольку чувствуем, что перед нами, возможно, происходит нечто серьезное и что нам необходимо в этом разобраться.
И хотя символическое значение, как правило, считалось в большей или меньшей степени, или даже неограниченно и неизменно открытым для интерпретаций – эту идею довели до крайности корифеи постмодернизма, – однако представление о том, что в совместной встречаемости слов, образов и поступков можно выявить определенную статистическую закономерность, вряд ли можно считать радикальным. Отражение этой закономерности в культуре кажется совершенно очевидным. Если бы у нас появился шанс собрать все тексты, созданные тем или иным обществом, и отобразить взаимосвязь выраженных в них слов и концепций, тогда создание математической модели смысла – по крайней мере на лингвистическом уровне – по всей вероятности, оказалось бы возможным, хотя бы в той мере, в какой эта модель стала бы одновременно логически связной и постижимой. Более того, сейчас у нас есть неоспоримые доказательства существования именно для такой репрезентации – «Большие языковые модели». Эти платформы искусственного интеллекта оперируют колоссальным множеством параметров (некоторые наблюдатели оценили это число в 1,76 трлн для GPT-4), при помощи которых точно определяют взаимосвязь слов и идей во множестве текстов, ставших «учебным материалом». Впрочем, в силу самых разнообразных причин никто до сих пор не может с уверенностью сказать, позволит ли даже столь обширная текстовая библиотека обучить статистическую модель с неискаженной репрезентацией лингвистической карты смысла – и это большая проблема как в практическом, так и в теоретическом плане. Одни искажения возникают из-за манипуляций разработчиков; другие – оттого, что при отборе материалов предпочтение отдается современным произведениям, поскольку электронный текст доступнее всего. Впрочем, никакие подобные возражения не могут подорвать главную идею: смысл можно отобразить, и карты не обязательно будут воображаемыми, субъективными или произвольными.
Повторим: этот ландшафт лингвистического значения, выявляемый математически, составлен не только из взаимосвязи слов и в дальнейшем словосочетаний и предложений, но также из отношений абзацев и глав, в которых они запечатлены, – и так до самого конца восходящей иерархии концептуальных представлений. Это, в частности, позволяет предположить, – а может быть, даже неминуемо и неизбежно означает, – что у любой сети постижимых смыслов есть свой имплицитный центр. Например, у слов «живая природа», «домашний питомец», «рыба», «млекопитающее», «позвоночное», «птица», «рептилия», «насекомое» и «амфибия» таким центром станет слово животное. В каком-то смысле этот центр, объединивший множество идей, связанных на основе ассоциации, сродни душе этого множества (или даже его богу?). Это не мертвая статистическая зависимость между буквами и словами в корпусе печатного текста. Это взаимосвязь в умах – в коллективном метапространстве человеческого воображения, где эти родственные идеи представляют собой живую силу или даже сущность. Оживотворяющие, организующие, побуждающие к действию, они похожи не на простые математические зависимости, а на героев, стремящихся к цели и наделенных характером. Модель таких идей можно репрезентировать как животворящий дух – не статичный и не мертвый, а действующий и подвижный; такая оценка будет уместной и эффективной.
Вспомним, как настоятельно Христос повторяет, что Слово Божие можно уподобить зерну. В притче о горчичном зерне (Мф 13:31–32; Мк 4:30–32; Лк 13:18–19) говорится, что Царствие Небесное содержится внутри и появляется из чего-то малого, но исполненного жизни. В притче о сеятеле (Лк 8:5–15; Мф 13:3–23; Мк 4:3–20) те, кто слушает, и те, у кого это не получается, сравниваются с землей. Одни семена падают при дороге (те, кто слушает, но не понимает); другие – на каменистую землю (те, кто принимает слово с радостью, но отпадают); иные – в терние (те, кто пребывает под гнетом забот, богатств и житейских удовольствий); а некоторые – на добрую землю (те, кто слышит, хранит и приносит плод). Этот мотив развит в притче о пшенице и плевелах (Мф 13:24–30; Мф 13:36–43), где говорится о том, что в душе человеческой могут прорастать разные семена, поэтому многие («плевелы») поддаются искушению и вступают на путь вечного врага, в то время как другие («сыны Царствия» [Мф 13:38]) отдают себя во власть духа, зовущего принести жертву высшему, – того самого духа, которым отличается искупительный завет с Богом.
Именно поэтому Христос так упорно призывает беречься лживой, заразной, даже смертельной «закваски фарисейской» (Лк 12:1; Мф 16:6). В повествовании о Страстях Христовых фарисеям отводится роль религиозных лицемеров, ловко манипулирующих традицией и заботящихся лишь о собственном благе (Мк 7:6–9), – а также притязающих на то, что они, подобно Адаму и Еве, наделены правом устанавливать нравственный порядок, нужный им лишь для того, чтобы вероломно возвыситься в обществе (о чем Христос отзывается крайне неодобрительно в Мф 23). Этот грех сродни нарушению третьей заповеди: «Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно, ибо Господь не оставит без наказания того, кто произносит имя Его напрасно» (Исх 20:7). Вопреки распространенному мнению, она направлена не на борьбу с беспечным грехом нечестивой брани или богохульства, а против гораздо более серьезной ошибки – притязания на верность божественному порядку и на его понимание лишь ради ублажения собственной корысти. Трудно представить более вопиющее и пагубное стремление, которое не приносит религии ничего, кроме дурной славы и обвинений в лицемерии. Поистине, из злого семени произрастают горькие плоды.
Немецкий философ Георг Вильгельм Фридрих Гегель выдвинул идею, тоже основанную на ассоциативном значении, в рассуждении о Zeitgeist – этим словом и сейчас обозначают «дух времени». Именно Zeitgeist придает старым фотографиям облик эпохи, в которой они созданы, – стиль или характерные черты, свойственные каждому в то время и в том месте, когда люди восхищаются друг другом и подражают друг другу. Та же идея животворящего духа (пусть даже в патологической или «фарисейской» форме) присутствует в произведениях Александра Солженицына, величайшего интерпретатора трагедий советской эпохи. Он ясно показал, что злодейства, совершенные коммунистической властью, возникли не из-за отклонения от духа марксизма – гипотетически чистого и нравственного, – но были прямым следствием яда, присущего жуткой доктрине, пронизанной обвинениями и каиновой завистью. Воистину: «Каждый по способностям каждому по потребностям!» Вокруг этой центральной идеи – точки опоры, штандарта, столпа – развертывается сеть идей, образов и поступков. Сеть, состоящая из живых разумов, выходит за пределы простой «системы идей» – она становится характером, который охватывает всю культуру в целом, принимая форму Zeitgeist, и слишком часто проявляется в железной хватке идеологии, низводящей любого отдельного человека до безвольной марионетки или рупора. Лучше всего считать такие сети живыми – одновременно сверхличностными и личностными; абстрактными, ибо отчасти они представляют собой взаимосвязь идей, однако в то же время и конкретными, поскольку они влекут легкомысленных и злобных гордецов, с радостью готовых откликнуться на приглашение, – а в дальнейшем распространяют свою власть на все аспекты их бытия.
Именно на эту одержимость живой идеей пытался указать в своих работах швейцарский психолог Карл Густав Юнг. Он связывал ее с идеей Бога, которую – гипотетически – подвергли жесточайшей критике мыслители эпохи Просвещения. Именно такую связь он имел в виду, говоря о «комплексе» – представлении, истоки которого восходили к методу свободных ассоциаций, открытому и популяризованному Зигмундом Фрейдом. Именно поэтому на арке над входом в свой каменный дом-замок, возведенный в швейцарском Кюснахте и ставший ему убежищем в последние годы, Юнг вырезал слова: Vocatus atqua non vocatus deus aderit («Зовешь ты или не зовешь Бога, он все равно придет»). Если центр сети идей, которым иногда становится символ, репрезентирован, а в особенности – обозначен определенным словом или понятием («назван»), тогда это значит, что он осознан или осмыслен – или даже сделан реальным (?). Если же это не так, или если этого еще не произошло, то он по-прежнему может оставаться имплицитным – зашифрованным в отношениях идей, или образов, или поступков, – но ему еще не дано имени, и еще никто не утвердил над ним власть. Это, за неимением лучшего слова, бессознательное.
Равно так же, если подобный центр некогда существовал и был распознан, но в дальнейшем его игнорировали, легкомысленно забыли или откровенно отвергли, тогда он оставлен – или мертв. Это состояние покинутости, или пребывания в бессознательном, отражено, умозрительно постигнуто, охарактеризовано или описано в архетипическом повествовательном тропе: героя проглатывает чудовище, и он, «ни жив ни мертв», сидит в его брюхе, как пророк Иона, как Джеппетто из «Пиноккио», как умерший бог Осирис в подземном царстве или как Бог иудеохристианского мира, провозглашением смерти которого прославился Ницше: «Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили!». Кстати, то, что истинно для слов, истинно и для образов, порожденных фантазией, и для драм, руководящих нами и содержащих дальнейшую «карту смыслов», в которой представлены поведенческие модели, ритуалы и обычаи наших культур. Независимо от того, признаем ли мы существование их животворящего центра, он есть, и он играет каузальную роль в определении моделей внимания и действия как отдельно взятой личности, так и коллектива. Бесспорно, это уже немало – но, тем не менее, это еще не все. Эта поведенческая и культурная основа, по-прежнему по большей части имплицитная (поскольку речь идет о действии, а не о его репрезентации в слове или образе), отражает устройство упорядоченного и умопостигаемого мира, зашифрованного на нашей карте: так смерть, вызванная падением с моста в бурную реку, отражает взаимосвязь знания и реальности; так в человеческой душе отражается космическая бездна. И даже когда Бог умер, Он поддерживает свое существование не только в глубинах, но и в структурированном порядке самого бытия и становления.
Таким образом, обоснованность того или иного мировоззрения может быть любой, но только не произвольной. Напротив, она в силу необходимости зависит от того, насколько точно в ней отражается естественный, социальный и психологический мир. Кодирование смысла, репрезентация ценности, имплицитная иерархия в назначении приоритетов для внимания и действия – все это, если повториться, очень похоже на весовую обработку входных данных, характерную для наших Больших языковых моделей. Создав этих искусственно разумных духов, мы облекли во внешнюю форму и упорядочили наше бессознательное – даже наше коллективное бессознательное – и теперь нам предстоит столкнуться с обилием возможностей и опасностей, к которому привело это достижение, и извлечь свою выгоду. Также это наводит на другую мысль, способную совершить переворот в сознании, и мы о ней уже упоминали: коллективное бессознательное — это взаимосвязь идей, взаимосвязь образов, взаимосвязь поступков (рассматриваемая статистически) во всей культуре в целом, и в этом случае личное бессознательное становится реализацией – «в низком разрешении» – таких идей, образов и поступков в каждом отдельном человеке. Эта связь между личным и коллективным бессознательным помогает объяснить, почему мы испытываем откровение, когда, например, читаем особенно проникновенную книгу: оно приходит, поскольку наша неосознанная, имплицитная модель смысла становится все шире – как следствие того, что мы перенимаем принцип, или дух, свойственный глубочайшим уровням культуры. В своем крайнем проявлении он становится отражением образа Бога, которое не только считается характерным свойством мужской и женской души во всех книгах библейского свода, но и составляет суть завета, заключенного между избранным народом и божественным.
Именно эта встреча с глубиной – с нашим сокровенным культурным кодом – рождает в читателе чувство «я уже это знал, но не мог выразить словами». Тождественность личного и культурного – вот что наиболее точно определяет человека, приобщенного к социуму или культуре, и в то же время дает возможность для взаимного понимания и построения гармоничного, плодотворного, богатого и щедрого общества. Это микрокосм, издавна считавшийся главной характеристикой человеческой души и отражением более обширного космического порядка на его глубочайших уровнях, а также согласованности между реальностью и душой, постижение которых вдохновляло на проведение научных изысканий и делало их возможными. Это совместное обращение к модели понимания и действия; это одновременная одержимость духом коллектива. Не подражая друг другу, мы не смогли бы жить вместе. Но в подражании «друг другу» мы подражаем как нашему прошлому, так и нашей традиции – или, если выразиться точнее, духу этой традиции и, с Божьей помощью, ее живому духу, а не мертвой окаменелой схеме.
Это бессознательное подражание, личное и коллективное, представляет собой модель поведения, основу которой Фрейд видел только в сфере сексуальных проявлений (этого взгляда стойко придерживались ограниченные эволюционные биологи и психологи), а Ницше – в воле к власти (модель, которую вывели за пределы его самых безумных мечтаний мыслители постмодерна – неомарксисты или метамарксисты, непрестанно твердившие, что люди общаются только затем, чтобы взаимно эксплуатировать друг друга). Два этих низших божества – наслаждение и власть – вполне могли бы восприниматься как духи, неминуемо овладевающие культурой, когда возникают сомнения в высшем монотеистическом единстве. И удовольствие, и власть – это своего рода центры, причем необходимые, но они становятся патологическими, когда возведены на вершину вместо того, чтобы служить вышестоящему господину как верные подданные, – смиренно, кротко, преклонив колени. Большая часть образов в Откровении Иоанна Богослова – это исследование неизменного символа конца времен: падения в гедонизм и насилие. Мир не выживет под властью секса или денег. Если возвести их на высший пьедестал, они опутывают мир липкой паутиной, и он вырождается, превращаясь в сплетение, в смешение, в слияние тирании и хаоса. Миром, в котором порядок власти выстроен верно, правит иная модель: противостояние с хаосом, стремление вверх, истинная и добровольная жертва – именно в той форме, которая наиболее подробно и в полном объеме зашифрована в своде библейских книг. Мы взываем к этому сокровенному духу в надежде на то, что он охватит нас, когда мы будем добровольно и неустанно стремиться прочь от тоталитарного ада, от мучительной бессмысленности нигилизма, от самопожирающего возвышения прихотей нашего ограниченного «я» – к порядку, который хорош, и хорош весьма.
Если мы увидим, как этот дух отражен в глубочайших культурных традициях, то сумеем яснее воспринять вечную ценность архетипических персонажей нарративного мира: Дракона Хаоса, Великой Матери, Великого Отца и Божественного Сына. Умение понимать и узнавать их, где бы они ни проявились, позволит нам понять и то, что даже в случае, если их постигнет забвение, они неизбежно привлекут нас и возродятся снова. Дракон Хаоса – это обилие возможностей, не распределенных по категориям или даже таких, с которыми мы еще не столкнулись; это нечто, всегда существующее за гранью опыта; это величайшая из возможных угроз и безграничная область того, что еще может осуществиться. Этот дракон – tohu wa-bohu, над которым вечно и творчески парит дух Божий; это водный хаос, неведомым образом возникший еще до появления творческого порядка. Великая Мать, напротив – это изначальное проявление хаотического мира возможностей, ограниченное пределами того, что можно пережить в непосредственном опыте. Это сама природа – первейший, самый базовый способ, позволяющий потенциалу раскрыться. И в то же время Великая Мать – это опыт, обретаемый каждым из нас в отношениях с собственной матерью; опыт всеобъемлющей заботы и любви, которые – в самом прямом смысле слова – необходимы нам как воздух, поскольку без них мы просто не можем жить, а их отсутствие становится самой большой преградой для независимой жизни. Великий Отец, в свою очередь – это априорная ценностная структура, выводимая из действий духа, порождающих ее, и состоящая из последствий его творческой деятельности, направленной на возрождение. Кроме того, он – вечный тиран, который появляется, когда эта структура устаревает, коснеет или поражается умышленной слепотой. Наконец, архетипический индивид – это Герой: активный процесс властвования и нарекания имен, обновляющий, дающий миру жизнь и определенный Богом как главный атрибут Адама. Это присвоение ценности, благодаря которому становится возможным само восприятие. Оно придает миру смысл, делается частью всего, что хорошо, и составляет образ духа, рождающего реальность. Против Героя извечно выступает Враг, узурпатор, дух Каина и Люцифера, горделиво и самонадеянно противостоящий имплицитному космическому порядку и его создателю.
В силу всего, что сказано выше, мы приходим к выводу, что вечный Герой (суть или дух Адама) представляет собой активный процесс столкновения, властвования, наречения имен и выстраивания отношений, описанный в великой книге Бытия во вступлении к драме человечества. Впрочем, личных усилий мужчины-Адама, несмотря на их центральное место и божественную природу, недостаточно, как подразумевает уже следующая фраза после его действий по наречению имен: «…но для человека не нашлось помощника, подобного ему» (Быт 2:20). Природу этого отсутствия помощника особенно хорошо выразил англичанин Даниэль Дефо, прежде всего известный как автор «Робинзона Крузо», хотя из-под его пера вышло множество философских произведений. Дефо считал, что Адаму (как, очевидно, полагал и сам Бог) был необходим:
…равный, спутник, единомышленник, с которым можно было бы делиться наблюдениями и радостями, иметь общие цели, предпринимать смелые инициативы. Теперь уже реальный опыт ясно показал, что ни одно животное, даже змей, не обладало ни разумом, ни умением воспринимать нравственные и интеллектуальные идеи, ни даром к отвлеченному мышлению и наречению имен, ни способностями к разумному содружеству или поклонению. Они могли служить человеку в исполнении его замыслов, но не были помощниками, подобными ему. С другой стороны, Бог стал началом его бытия и предметом его благоговения, но во всем, что касалось потребностей и средств, их невозможно было сравнивать. Тем самым становилось несомненным, что равного ему не находилось – и первый человек был одинок и все же нуждался в спутнике и друге.
Ева, как ни странно, берется от Адама. В каком-то смысле можно было ожидать обратного, если учесть неоспоримый факт того, что именно женщина рождает мужчину. Впрочем, эта инверсия позволяет в полной мере осознать идею творческого первенства Логоса, который действует через Отца, или структуру, верша в гармонии их общий труд. Также она указывает на то, что этот процесс находится в странной зависимости от сил, оказывающих свое воздействие вне Логоса и за пределами его познаний (по крайней мере в его человеческой форме). Итак, вполне уместно, что Ева произведена из Адама, когда он этого не осознает: «И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребр его, и закрыл то место плотию. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку» (Быт 2:21–22).
Адам только что получил подтверждение своей роли: ему предначертано описывать и устанавливать границы мира; он – локус различающего сознания, от которого неким таинственным образом зависят бытие и становление. На связь с Логосом и указывает происхождение Евы от Адама. Даже ее изначальная женственность – это еще одно проявление Слова Божьего: она сотворена Им в женском образе, о чем не раз говорится в первой главе книги Бытия. Несомненно, справедливо заметить, что женщина зависит от общественного порядка, представленного в разных культурах как мужской, и даже, в определенном смысле, становится творением такого порядка. В том же, что она наделена сознанием, усматривается проявление Слова, создающего действительность и миропорядок. Именно на этом настаивают гендерные релятивисты эпохи постмодерна, говоря о «социальном конструировании» женственности и мужественности, – хотя, конечно, так они выплескивают с водой и ребенка, поскольку принимают факт частичного происхождения «женственного» от культурных явлений за полную независимость пола и гендерных ролей от их биологической и физической основы.
Это не значит, что роль Евы идентична роли Адама – наречению имен – или просто возводится к ней как вторичное явление. Ева, повторим еще раз, происходит от бессознательного Адама. Это ключ к пониманию ее роли. Она олицетворяет и выражает то, что еще неизвестно Адаму – и, если учесть его неведение, как намеренное, так и нет, у нее много дел. Ева, вечная женственность, привлекает внимание к тому, что еще не поставлено перед светом сознания – иными словами, не получило имя или не было подчинено общественному порядку. Это ее роль как «помощника» – на иврите это слово выглядит как, или ezer kenegdo.
Термин ezer не раз появляется в библейских книгах. Иногда он применяется по отношению к Богу и в таком случае призван указать на мощную поддержку, которую оказывает Создатель, причем, конечно же, не по приказу, а по собственной воле: «Душа наша уповает на Господа: Он – помощь [ezer] наша и защита наша» (Пс 32:20). Этот образ дополняют псалмы 113:17–19, 120:1–2 и 123:8 – в них на роль Бога, о котором говорится как об источнике силы и помощи, тоже указывает слово ezer. Кроме того, оно используется при описании военного союзника (Иез 12:14). Итак, ezer предполагает избавление, силу и стратегическое превосходство. Слово kenegdo, с его второстепенным значением «бороться с чем-то» или «помогать в борьбе против чего-то», уточняет словесный портрет, облекает его в более конкретную форму, – причем рядом со словом ezer оно появляется только в одном случае, когда речь заходит о Еве. Возможно, правильнее всего представить ее как благожелательного противника – партнера в игре – ведь в психологическом плане оптимальное развитие в отношениях дают не застой и не победа, а вызов. Соединение противоположностей, присущее динамике между мужским и женским, представляет собой взаимные испытания и проверки – соревнование в танцах или игру. Оптимальным для игрока в этом случае становится партнер с такими же или, возможно, даже слегка превосходящими навыками. Именно здесь и начинается настоящее приключение. Игра в зоне ближайшего развития – на границе между хаосом и порядком – приносит радость, свидетельствующую о непрестанном развитии при движении вверх.
Именно ради этого взаимного развития сотворена Ева – полноправный партнер. Стоит заметить, что она создана из ребра Адама, из его бока, а не из головы (в отличие, скажем, от Афины, рожденной из головы Зевса, – видимо, в знак потенциального превосходства), а также не из ноги, ступни или иной нижней части тела (в знак подчинения или более низкого положения). Ева соотносится с Адамом, как инь и ян в даосизме. Ее задача – обращать внимание партнера на все проблемы, которые могли укрыться от его зоркого ответственного ока. Сам же он призван властвовать и нарекать – развивать, расширять, вносить перемены сообразно истинным и даже новым нуждам времени, не перестраивая всю традицию слишком радикально, горделиво или самонадеянно. Роль Евы – соответствовать известным личностным различиям мужчин и женщин, очевидным в разных культурах и яснее выраженным в более эгалитарных обществах. Женщины более покладисты; их сильнее волнуют чужие проблемы; люди им интереснее, чем вещи, – и в то же время для них более опасны негативные эмоции, угрозы и боль; они более чувствительны ко всему, что может таить опасность, причинять вред и приводить к страданиям. К несчастью, именно из-за этой роли, неотделимой от заботы о младенцах и детях и от необходимости откликаться на самые ранние, едва заметные проявления их тревог, у женщин выше риск уступить соблазнам змея (или по крайней мере поддаться на них первыми).
Итак, история праотца и праматери человечества намечает главные роли мужчины и женщины в пределах миропорядка. Они призваны исполнять свои обязательства и как зависимые, сотворенные обитатели рая, и как независимые творцы. Однако это еще не конец: великая драма Адама и Евы в Эдемском саду раскрывает перед нами сущность фундаментальной ошибки, допустить которую могут и мужчины, и женщины. У всех импульсивных влечений есть свои преимущества – но все они сопровождаются искушениями. История, в полной мере отражающая характер мужчины и женщины в их отношении к природе и Богу, в силу необходимости должна повествовать как о правильной цели, так и о грехе. Адам повелевает, нарекает и правит. Ева по природе своей – и по замыслу Бога – склонна высказываться в защиту угнетенных, отверженных и бесправных, обращая внимание Адама на их проблемы. Она хорошо подходит на эту ключевую роль, поскольку более восприимчива и распознает проблемы слабых, еще не выраженные словами и не ставшие всеобщим достоянием. Благодаря этому ее роль одновременно обеспечивает устойчивость и позволяет исследовать мир. В чем-то Ева становится подобной самому Логосу. Она вносит стабильность там, где отдельный человек гармонично вписывается в общественный порядок и где, насколько это возможно, заботятся обо всем, что признается ценным, несмотря на свою хрупкость и уязвимость. Она выясняет, в какой мере упорядоченный мир нуждается в расширении во время перемен, – когда, например, рождается дитя; когда возникает проблема в отношениях или в семье; или когда кто-то, некогда сильный и способный, заболевает и нуждается в заботе, временной или постоянной.
Знание о неотъемлемой восприимчивости Евы – иными словами, о ее таланте «бить тревогу», – это, помимо прочего, ключ к пониманию ее главного греховного соблазна, который принимает облик горделивой мысли: «Я могу заключить даже змея – неизменно ядовитую фальшь – в свои распростертые объятия; я могу принять в себя плод, предложенный змеем, власть над добром и злом, и, сделав так, стать самим Богом. Так я прославлю себя, так эта высшая добродетель окажется в центре мира». Это равноценно настойчивым требованиям признать способность к эмпатии, толерантности и инклюзивности, столь свойственную женщинам, основой морального порядка как такового (иными словами, отождествить добро и благо лишь с тем, чем является мать для младенца) и одновременно провозгласить, что такое сострадание, и исключительно оно, может стать настоящим критерием нравственного превосходства женщин. Это выход за допустимые пределы, это неверная оценка своих сил, это форма обманчивой и дерзкой надменности, и это проявление духа, который вечно стремится узурпировать власть и для которого как нельзя кстати подходит образ змея-искусителя.
Адам не лучше. Он способен упорядочивать мир, но при этом есть риск, что он, не имея на то оснований, начнет притязать на опыт и таланты, которыми на самом деле не обладает, и, скорее всего, сделает это с целью впечатлить вечную женственность. Это хвастливый нарциссизм, знак ложной мужественности, нашедший выражение, скажем, в образе Гастона в диснеевской «Красавице и чудовище» или, что намного серьезнее, в «темной триаде» – вернее, даже «темной тетраде» – патологических черт личности. Точно так же, высокомерно, самодовольно, возвеличивает себя и Адам – в сущности, узурпатор, уверяющий в том, что он, независимо от непомерности запросов, может перестроить мир, вобрав в себя и змея, и его плод с такой же легкостью, как Ева. Его этос можно было бы выразить так: «Я предложу все, что впечатлит женщину, – даже если мне это не по силам, даже если это потребует узурпации, даже если это нарушит имплицитный моральный порядок, установленный Богом». Ева, в эгоистичной демонстрации сострадания и заботы, горделиво пытается объять необъятное и принять в себя слишком много, а Адам терпит фиаско в попытке впечатлить спутницу, настаивая на том, что может исполнить любую ее просьбу, желание или требование. Таким двойственным образом вечный отец и вечная мать человечества становятся жертвой смертного греха гордыни и ускоряют грехопадение.
И мужчина, и женщина воплощают в себе Логос, по крайней мере в потенциале. Модель бытия, которой следовало бы стать характерной для каждого индивида – это отражение и подражание (и ни в коем случае не жалкое подобие) действительности, в высшей степени священной. Именно на этом предположении, или, вернее сказать, на этом убеждении, истинность которого очевидна (как и его огромная, но до сих пор не осознанная важность), – покоится, как на фундаменте, достоинство мужчины и женщины, которым они наделены по сути своей и которое находится вне сферы действия всех правил и законов, предписанных со стороны «я», власти, государства и природы. Эта предпосылка лежит в основе представления о трансцендентной ценности индивида; а кроме того, на ней построено все здание прав и обязанностей, характерное для высокоразвитых и свободных обществ Запада, в той мере, в какой каждое из них по-настоящему функционально и свободно. Именно вокруг этого вонзенного в землю флагштока – столпа традиции – собираются, чувствуя безопасность и надежду, все свободные люди, каждая семья, каждый город и государство, объединившись в намерениях, цели и действии. Возможно, правда в том, что в основании или в центре как самого мира, так и всего, что мы воспринимаем, должна находиться одна главная аксиома, одно несомненное и главное утверждение веры, одно притязание, неподвластное влиянию неотложных проблем, – и даже одно свершившееся чудо, – поскольку между нашим знанием, неизменно искаженным и неполным, и миром бесконечной тайны должно присутствовать хотя бы одно промежуточное звено. А может быть, это верно, поскольку нам необходимо скрыть от себя самих мысль о нашем громадном неведении, укрыть ее пеленой молчания, чтобы нескончаемые сомнения не превратили наш путь в регресс. Возможно, нам требуется некий ящик, который мы неизменно несем с собою и который никогда нельзя открывать, чтобы Пандора – олицетворение нашего любопытства – не подорвала наши опоры и не отправила нас в вечное падение.
Линн Уайт, историк и критик Запада, на труды которого мы уже ссылались, одобрительно отзывался об анимизме, в котором природа предстает непостижимой, неприкосновенной, священной, запретной, не допускающей вмешательства: «Перед тем как срубить дерево, выкопать шахту в горе или поставить запруду на ручье, важно было умиротворить дух, “отвечающий” за данный объект». Так же мыслят и его духовные наследники – защитники окружающей среды или современные поклонники природы. Наверное, при виде этих строк те, кто мнит себя поборником морали и не желает приносить никаких жертв, некритично допустят, что такое отношение было более правильным в сравнении с господствующим антропоцентризмом злобных христиан, жестоких к природе и посмевших поставить в центр мира это жалкое творение – человека, решившего, что он властен распоряжаться и нарекать имена. Но какова альтернатива? Возвеличить насекомых, грызунов, деревья и кустарники, поставив их превыше детей? Возвысить естественный мир – равнодушный, не наделенный сознанием – до статуса божества? Если без тени сомнения поместить природу на высший пьедестал, мы опорочим человека, и это не принесет ничего хорошего ни нам, ни ей. Мужчина и женщина будут властвовать в мире именно потому, что справедливо желают жить и хотят, чтобы процветали их дети, внуки и правнуки. Это главный вопрос, требующий решения, и любая попытка его подмены завершится катастрофой – поклонением идеологиям, ложным богам, которые породят тиранию и тоталитаризм. Повторим: это не значит, что мужчина, женщина или все человечество имеют право на мародерство и расхищение во имя узкого эгоизма. Совсем напротив: как творения Бога, созданные по образу Его, мы ответственны за то, чтобы сотворенный мир ширился и продолжался наилучшим мыслимым образом.
Что означает «сотворил Бог человека… по образу Божию»? То, что человеческий дух, по сути, пребывает на границе порядка и хаоса; становится посредником становления и бытия; а также придает форму тому образу, в котором проявляет себя новая реальность, когда прежней, устаревшей, жизненно требуются искупление и обновление. О том, что способность человека к такому посредничеству играет главную роль, – и, возможно, даже идентична сознанию, – говорится в самых разнообразных источниках, от космогоний Древней Месопотамии и Египта до размышлений современных когнитивных нейробиологов. В рамках подобного подхода сознание рассматривается как деятельный человеческий дух; как вечный убийца гигантов и драконов; как враг злого короля и всепожирающей матери и как сила ответственного и самоотверженного преображения, движения вперед и стремления к высшему. Но для чего нам знакомиться с тем, как мыслили древние народы? Просто потому, что именно из их мысли родились их великие, многолюдные и долговечные цивилизации. А исследования современных ученых создают карту нашего естественного и биологического мира, и в этом их главная ценность – однако в их выводах заметны поразительные параллели с древнейшими идеями, дошедшими до наших дней.
В Древней Месопотамии долг правителя состоял в том, чтобы в его действиях и внимании проявился дух Мардука, величайшего бога в пантеоне Вавилонии. Именно поэтому жрецы призывали царя к ответу на церемонии, отмечавшей начало каждого нового года и отражавшей мотивы исповеди, покаяния, битвы и обновления. Правитель, как живое воплощение справедливой и законной власти, был обязан принять дух верховного божества. В свете этого действа понималась его суверенная власть. Именно оно, и ничто иное, оправдывало ее и определяло ее характер. Таким образом, достойный властелин был инкарнацией духа Мардука – божества, создавшего, подобно Богу книги Бытия, благой порядок из хаоса и обилия возможностей в ходе вечной битвы с матерью-драконом Тиамат, олицетворением первозданных глубин (этимологически ее имя связано с tehom и tohu wa-bohu). Отделение этого духа от пантеона изначальных богов, по какой-то причине оказавшихся неполноценными, стало предпосылкой для развития отвлеченной идеи «суверенитета» – «высшей власти», духовного начала, превосходящего любого из правителей, на котором основано само существование царской власти и к которому должен стремиться каждый, кто притязает на право именоваться настоящим властелином. Поэтому Христос по традиции именуется «Царь царей и Господь господствующих» (Откр 19:16). Он, по определению – дух или сущность верховной власти, само ее воплощение.
В одном из древнейших текстов, которыми мы располагаем, «Энума элиш», сказано, что жители Месопотамии описывали Мардука как победителя вечной битвы богов на небесах. Он возвысился над всеми богами; он появился как дух, решивший добровольно столкнуться с чудовищным; он одержал победу в космической битве; он мог вдохновлять, объединять и вести за собой других (иных богов); он создал мир, сразившись со змеем или драконом; и, наконец, он восстановил мир, утративший верные пути. Мотив борьбы богов за первенство необычайно распространен во всех наших преданиях. Почему? Представьте, что мы, как племенные группы, каждая из которых пребывала под властью одного или нескольких богов, начали объединяться в попытке основать более крупные организованные сообщества – и что это обернулось множеством сражений, проходивших на самых разных полях: в наших умах и памяти – за главенство в драме и нарративе; за столом переговоров – за убеждения и позиции; и, когда иного выбора не оставалось, – на поле боя, где проигравших ждали порабощение и смерть. Представьте, наконец, что эти сложные процессы консолидации можно изобразить как нескончаемый конфликт великих образов, рожденных нашей фантазией, или как битву богов, спроецированных нами на само мироздание, – богов, которые сражаются в пространстве, определенном нашим коллективным воображением, и заставляют своих земных последователей и «одержимых» приспешников устраивать такие же битвы.
Можно сказать, что люди вступают в сражение, чтобы возвеличить своих богов. Однако если взглянуть иначе, то сами боги, действуя через людей, своих земных представителей, стремятся упрочить свою власть на небесах. В пользу последней системы представлений свидетельствует многое. Идеи – это животворящие духи, о чем мы уже говорили, и они проявляются как в коллективе, так и в каждой отдельной душе. Об ужасающей реальности этой арены божественных сил говорит Глостер в шекспировском «Короле Лире»: «Мы для богов – что для мальчишек мухи, нас мучить – им забава». В этих словах слышно эхо творений Гомера, устами Зевса выразившего подобные чувства в «Илиаде»: «Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе, истинно в целой вселенной несчастнее нет человека». Это ужасная борьба за приближение к единству – как для души, так и для общества.