Господа робеспьеристы, антиробеспье-ристы, мы просим пощады - скажите нам, бога ради, попросту, каким был Робеспьер?
М. Блок Апология истории
Многомерное исследование личности возможно лишь при длительном кинонаблюдении за героем в течение месяцев или даже лет. С этой точки зрения идеальным фильмом можно было бы, вероятно, считать картину длиною в жизнь (вернее, в две жизни - героя и автора, заплатившего таким образом за участие в столь уникальном эксперименте). К счастью, есть и другой путь - привлечь к съемкам людей, хорошо знающих героя и непосредственно причастных к его биографии. Коллективные свидетельства придают экранному портрету глубину и объемность, сообщают ему особое качество достоверности. К тому же мы судим о человеке не потому лишь, что он говорит и делает, но принимаем в расчет и то, каким предстает он в глазах окружающих. Америку открыли, в конце концов, не индейцы - обстоятельство тем более важное, когда речь заходит об открытии человека.
В документальной литературе «коллективная биография»- испытанный жанр. «Маяковский в воспоминаниях родных и друзей», «Михаил Кольцов, каким он был», «Воспоминания об Александре Грине»… Ежегодно публикуются все новые сборники воспоминаний о выдающихся писателях, ученых, деятелях культуры.
Выразительные подробности и детали характера, которые так редко встречаешь в хронике, присутствуют и в живом экранном рассказе о человеке. «Он буквально не вылезал из самолета, вы представляете? - вспоминает один из участников телефильма о Григории Бахчиванджи, впервые в мире, еще в годы войны, испытавшем реактивный двигатель.- Ему туда подавали есть. Так вот, он кушает, смотрит - «мессершмитт» появился! Он тарелку - рраз… И сразу в бой». Бахчиванджи погиб во время одного из испытаний. «Это был улыбающийся человек,- рассказывает другой участник картины.- Приходил он на испытания в новом кожаном пальто - нарядный, подобранный. А перед самым полетом смотрю, что такое? Другое пальтишко, рваное. «Да ты что?» - «А новое, говорит, жене пригодится». Так что он, вообще-то говоря, знал, что может кончиться плохо».
Такие рассказы по памяти - зачастую едва ли не единственный способ вернуться на документальном экране к героям недавнего прошлого.
Не сразу пришли документалисты к пониманию того, что коллективный рассказ о своем современнике - жанр правомерный не менее, чем фильм-монолог. Приступая к работе над телепортретом «народного академика» Терентия Мальцева, С. Зеликин написал сценарий, поначалу рассчитанный на выявление характера героя через его самораскрытие. Беда обрушилась на творческую группу в первый же день киносъемки: в присутствии камеры непосредственности как не бывало - Мальцев не в состоянии был выдавить из себя ни слова. Попытка использовать карманный радиомикрофон только ухудшила положение: «Доверия к вам у меня теперь нет,- объявил Мальцев.- У вас в пуговицах, может быть, спрятано… Вот придите ко мне нагие - тогда, может, разговор получится».
Безвыходность ситуации заставила кардинально перестроить драматургию фильма. Портрет героя создавался теперь во многом и из рассказов о нем разных людей. К своему удивлению, режиссер обнаружил, что подобного рода монтаж синхронов, даже если собеседники вроде бы просто дополняют друг друга, «играя в одни ворота», дает больше, чем каждый рассказ в отдельности. Зритель не только видит рассказчиков - от крестьянина до министра,- но и ощущает единство их оценок, их отношения к Мальцеву. (К тому же не о всяком событии в жизни героя уместно просить рассказать его самого, не ставя при этом своего собеседника в неловкое положение.)
Драматургия группового повествования может строиться и на прямом столкновении взглядов.
Именно такова структура картины С. Зеликина «Гармаев и другие». Молодой учитель биологии, уволенный из школы (уже по ходу работы над лентой), становится объектом самых разных мнений. Участниками этого фильма-дискуссии выступают: научный руководитель биолога-аспиранта, активисты организованного им КЮБИЗа - «Клуба юных ботаников и зоологов», их родители и… «администрация школы». Последняя - как некое собирательное понятие, непредвиденная метафора, сочиненная жизнью. На прямое приглашение к разговору директор школы ответила категорическим отказом, после чего создателям фильма ничего другого не оставалось, как включить в число действующих лиц официальное письмо, адресованное от имени школы научному руководителю молодого ученого: «Администрация доводит до вашего сведения» В разговоре о Гармаеве подобную интонацию школа сочла единственно для себя приемлемой.
Картина рассказывает не о хорошем руководителе биологического кружка и плохом руководстве одного учебного коллектива, а о том, что такое быть сегодня учителем и воспитателем (и можно ли быть учителем, не будучи воспитателем?). Но по мере вовлечения в суть дискуссии мы начинаем лучше понимать самого героя - не только чем является он для школы, но и чем она является для него. Ни одного упрека в адрес своих коллег не позволяет себе молодой биолог (хотя любая обида была бы тут понятной и даже оправданной). Причину конфликта он ищет только в своих просчетах. И эта предельная самовзыскательность говорит о его характере, пожалуй, не меньше, чем все аргументы, высказанные в его пользу участниками дискуссии.
Современники Сократа оставили нам немало свидетельств о великом философе. Первое упоминание мы встречаем в аристофановских «Облаках», где он выведен главным действующим лицом комедии - отрешенным от мира софистом, проповедующим каких-то новых богов и совращающим юношей своими утопиями. (Двадцать четыре года спустя эти упреки будут повторены в обвинительном заключении, когда Сократ предстанет перед судом, который приговорит его к смерти.) Но со временем куда убедительней зазвучат аргументы учеников и последователей Сократа -Платона, Антисфена, Аристиппа, Ксенофонта (первый - философ-идеалист, второй - основатель аскетического учения, третий - создатель гедонистической школы разумного наслаждения, последний - крупный землевладелец н военачальник). Сведенные под одной обложкой, эти исторические свидетельства могли бы составить солидный сборник «Сократ в воспоминаниях современников», хотя кое-кого из читателей он поверг бы, вероятно, в недоумение.
В самом деле, что общего между платоновским персонажем, мечтающим о царях-философах, и Сократом ксенофонтовским, бесконечно рассуждающим о военном деле и сельском хозяйстве? Между проповедником теории наслаждений, изображаемым Аристиппом, и ярым поборником аскетизма, каким выглядит он у Антисфена? Перед нами столько же Сократов, сколько биографов - обстоятельство, заставившее некоторых ученых усомниться: а был ли в действительности Сократ? (Тем более что ни единой написанной им строчки не осталось, поскольку он всегда выступал противником письменных рассуждений.) Отчего не предположить, что мы имеем тут дело с фольклорным образом, вроде Фауста или Дон Жуана? Время требовало легенды о мудреце и осудивших его неразумных судьях, и, не будь Сократа, его следовало бы выдумать. Но где доказательства, что он был? Ведь если исторические свидетельства об одном и том же лице настолько вопиюще разноречивы, легче допустить, что само лицо это - плод фантазии, нежели поверить в достоверность таких свидетельств.
Разумеется, подобное заключение показалось бы наивным опытному криминалисту, знакомому с психологией восприятия и знающему, что подозрительнее всего в свидетельских показаниях именно отсутствие разночтений. Полное единодушие - первое, что заставило бы его усомниться, не имеет ли он дело с преднамеренным сговором.
Избирательность восприятия обусловлена множеством факторов, начиная с возраста. («Я читал «Войну и мир» три раза,- заметил один литератор.- Первый раз, в юности, я был Николаем Ростовым, потом - Андреем Болконским, теперь я - Пьер».) О самом Л. Толстом Ал. Серебров вспоминает как о человеке высокого роста (каким увидел его и Репин). Навстречу же Мейерхольду, ожидавшему появления чуть ли не гиганта, вышел человек совсем маленький. Станиславский на то, какого роста Толстой, вообще не обратил внимания, увидел - глаза.
В описании любого лица всегда присутствует не только герой рассказа, но непременно и сам рассказчик. Учитель, художник и хореограф вряд ли дадут одинаковые словесные портреты одного и того же подростка. Один обратит внимание на его воспитанность и культуру речи, другой отметит рисунок бровей и удлиненные кисти рук, третий выделит своеобычность осанки и пластичность походки.
В то же время все мы подвержены действию стереотипизации - неудержимой потребности классифицировать любое явление, соотнося его с уже готовыми эталонами. В научно-популярном фильме-эксперименте «Я и другие» группе зрителей показывают фотографию, объясняя, что на ней - преступник-рецидивист. Второй группе та же фотография предъявляется как изображение выдающегося ученого. Впечатления зрителей оказываются противоположными до неправдоподобия. «Мне кажется, что человек этот хитрый, скрытный, хмуро смотрит на окружающий мир… Черты лица изобличают жестокость и непреклонность… Трудно сказать о нем что-либо хорошее»,- комментируют снимок участники первой группы. «Человек очень деятельный и добродушный. Наверное, любит детей…- отмечают вторые.- В его взгляде отражается большая умственная работа. Лоб высокий, сократовский».
Обращаясь к методу группового повествования, автор фильма оказывается в сложной ситуации. С одной стороны, гипнотическая сила массового стереотипа, с другой - неизбежный барьер субъективности, которой подвержены все «свидетели» (возрастная и профессиональная избирательность восприятия, личные пристрастия и ориентирующие установки своей социальной группы).
«Картина, которую вы нам показали, безусловно, удача авторов,- говорил один из участников обсуждения документального телефильма об известном хирурге.- Беда лишь в том, что экранный образ имеет мало общего с прототипом. Мне не раз приходилось встречаться с героем картины. Как ни грустно признать, но в быту он человек несносный и деспотичный - не считается с мнением окружающих и никогда не стесняется в выражениях. Но все это, конечно, не для кино, поэтому зрителям и такая встреча небесполезна». «Мне тоже понравился фильм,- заявил второй участник просмотра.- Эпизоды в приемной и операционной - великолепны! И поскольку я также знаком с героем картины, могу подтвердить: на экране он мало похож на себя. Правда, еще меньше похож он на ту фигуру, которая была изображена здесь моим коллегой. Я не знаю человека более романтической, отзывчивой и нежной души, более способного на самоотверженные и рыцарские поступки…». По странной случайности среди выступавших оказался еще один зритель, знакомый с героем картины и почти дословно повторивший уже прозвучавшие доводы: фильм ему нравится, но в жизни хирург совсем не такой, а только что приведенные характеристики и вовсе не отвечают реальности.
Один из создателей кинопортрета, присутствовавший на обсуждении, возразил, что, хотя его мнение о герое и расходится со взглядами уважаемых критиков, многие из отмеченных ими черт просвечивают и в фильме - в запальчивых, несдержанных и восторженных высказываниях хирурга.
Что же касается самого героя, то, увидев себя на экране, тот остался недоволен и заявил, что в жизни он не такой и никогда не позволил бы себе кричать в кабинете или брюзжать в операционной (словно все это не происходило, и не раз, перед камерой, да еще в наиболее невинных своих проявлениях!). Мне кажется, заключил документалист, что рассказать всю истину о ком бы то ни было вообще невозможно. Поэтому приходится выбирать- показать полуправду, частичку правды или… ничего.
Но разве не с такой же альтернативой столкнулись в свое время и авторы фильма-портрета «Без легенд», поставленные в тупик разноречивыми высказываниями о своем герое - знаменитом экскаваторщике Б. Коваленко («он выдумщик был, романтик…», «колоритная фигура», «зазнался», «упрям», «еще лучше был, чем сам о себе, дурак, врал!»)? Эти мнения звучали настолько разноречиво, что, казалось, никак не могли относиться к одному человеку. Кинорежиссеру Г. Франку пришлось переосмыслить не только собранный материал, но и сами принципы подхода к документальному герою, исповедуемые недавней нормативной экранной эстетикой.
Оценки и суждения окружающих составляют невидимую, но ощутимую ауру, окутывающую любого из нас. Это наши социальные «я»; по утверждению некоторых психологов, их столько же, сколько индивидов несут наш облик в своем сознании. По существу, о любом из нас можно было бы, снять картину «Я и другие». Больше того, глубокий анализ личности вне «других», вообще говоря, немыслим (хотя пребывание их в кадре, конечно, не обязательно- в любом монологе мы чувствуем отраженное их присутствие).
Не принимая в расчет суждения окружающих лишь на том основании, что они не единодушны, мы сами закрываем себе пути к пониманию изображаемого лица. Изолируя его от оценок «других» (если это не сознательный художественный прием, не особенность жанра) -от оценок, которые не могут так или иначе не сказываться на поведении человека,- мы теряем ключ к постижению отношений героя с миром. Тех самых отношений, которые входят в состав самой его биографии и судьбы.