У него нет ни одного зуба и ему трудно поэтому удерживать во рту трубку, которую он набивает табаком из раскрошенных сигар. Сам он напоминает какую-то комическую фигуру из старого мультипликационного фильма.
В турнире — без всякого сомнения, его последнем турнире — он выиграл первую партию в блестящем стиле. Во второй сделал ничью запоминающимся трюком в позиции, которая на первый взгляд выглядела безнадежной. Все последующие тринадцать партий он проиграл просрочкой времени.
Когда-то он принадлежал к сильнейшим шахматистам мира. Два до сих пор популярных варианта, в защите Нимцовича и в староиндийской защите, носят его имя. Он был первым, кто ввел их в практику. Один из них — острый и агрессивный, другой — очень сдержанный.
Он — последний из могикан. Его ровесники умерли от голода на Западе или доживают свои дни на Востоке. Никто из них больше не играет в шахматы, но он не может оставить игру.
Молодых он не знает. Неожиданно он спрашивает, нет ли среди нас албанца, потому что он где-то прочел, что албанцы — на редкость жестокий народ. С чем-то похожим на смех и превращающим его лицо в одну большую дыру, он рассказывает об албанском епископе, который отрезание голову мертвых турок рассматривал как акт трусости. Епископ хотел, чтобы головы отрезали только у живых.
Он говорит, что бодрствует целыми ночами, что сон не идет к нему. Он говорит, что размышляет, он говорит, что думает об истории. Произошло столько всего, чего не должно было произойти. Он немец, и он покинул свою страну, когда эта страна сошла сума. Но если ты не еврей, не коммунист и не Томас Манн, то жизнь за границей тоже не так сладка, говорит он. Он вернулся, вернулся как раз в тот день, когда началась война. Он не был ни в коем случае героем Сопротивления, но и молчать он тоже не мог.
На него донесли, и он очутился в концентрационном лагере. Если бы не вмешательство очень высокого партийного функционера, он мог бы легко распроститься с жизнью. Его защитник был повешен в Нюрнберге за преступления против человечества. Он не может всё это понять, и он не может заснуть. Он размышляет. Он пережил сумасшествие своей страны и много говорит об этом.
Он говорит о коллеге-шахматисте, который имел освобождение от работы и от восточного фронта до тех пор, пока сообщал в полицию о враждебно настроенных элементах. Он вспоминает о вечере в кафе, когда инженер, прибывший в отпуск с румынских нефтяных промыслов, рассказал об американской бомбардировке, которая, согласно сводке вермахта, закончиласъ полной неудачей. Кто-то тут же сообщил об этом в полицию. На следующее утро инженер был арестован, осужден и уничтожен.
Он был в Кенигсберге, когда город был взят в блокаду русскими. Для того чтобы поддержать дисциплину, более десяти тысяч солдат и гражданского населения были расстреляны за два месяца. Запрещено было всё, и существовало только одно наказание.
Его жена — он говорит о своем браке, как о «восемнадцатилетней брачной войне», — была коммунисткой, но он не видел в коммунизме ничего хорошего. Он ни во что больше не верит, но в его старой голове живут еще воспоминания о принципах и добродетелях ушедшего мира. Офицеры кайзеровской армии имели очень маленькое жалованье. Это была жизнь, полная лишений и самопожертвования; он говорит, что об этом теперь забыто, это прошло, навсегда прошло, но он не понимает почему.
Во время Первой мировой войны шахматы тоже спасли ему жизнь. Когда поезд прибыл из Вердена в Берлин, его извлекли из вагона, полного человеческих обрубков, и хирург, который был шахматистом, починил его. С тех пор у него осталась искалеченной рука, всё его тело в шрамах, но в двадцатых годах он был красавец и страшный ловелас.
Теперь он сидит, съежившись в комочек, пристально вглядываясь своими плохо видящими глазами в положение на доске и посасывая трубку, которую постоянно вынимает изо рта и выбивает. Вокруг него — пепельницы, из которых струится дым, как из печей крематория. Сам он тоже покрыт пеплом. На него невозможно смотреть, он неряшлив, но при том бросается в глаза повязанный на его тонкой шее дорогой и красивый галстук. Гвардия умирает, но не сдается
Он играет всё еще очень хорошо и часто стоит на выигрыш, когда падает его флаг. Он говорит, что что-то парализует его и он просто не в состоянии сделать ход.
Когда приходит мой черед играть с ним, происходит то, что я знал заранее. Он не проигрывает просрочкой времени. Он выбирает солидный старомодный вариант и получает преимущество. Я осложняю положение, он реагирует не лучшим образом, выбирая пару раз не сильнейшие продолжения. Но молниеносно! В остающиеся у него считанные секунды он выбрасывает последние ходы на доску и делает свой сороковой ход как раз перед тем, как его флажок падает. В ярости я делаю свой сорок первый ход. Позиция примерно равная. Партия откладывается. Он должен записать свой ход. Следующий контроль времени — час на шестнадцать ходов. Он думает больше получаса над записанным ходом. Когда мы вечером того же дня продолжаем партию, в районе пятидесятого хода он снова в сильнейшем цейтноте. Но каждый раз находит лучший ход. Он снова проходит контроль времени. Пятьдесят шестой ход сделан, его флажок так и не упал. Я с трудом сдерживаю себя. Партия должна доигрываться утром. Контроль тот же: час на шестнадцать ходов. Я анализирую отложенную позицию и прихожу к выводу, что выиграть ее невозможно.
На следующее утро он снова тратит на первые ходы слишком много времени, и снова в районе контроля на семьдесят втором ходу он в цейтноте. У него нет больше времени. У меня — больше часа. Я думаю очень долго. Он не может отойти от стола, он должен сразу же отвечать на мои ходы. Я вижу, что все нормальные продолжения ведут к ничьей. Я делаю совершенно неожиданный ход, который при его правильном ответе ставит меня самого на грань поражения. Он отвечает молниеносно.
Ошибка!
Теперь у него проиграно. Он сам понимает это через пару ходов и погружается в раздумье. Флажок на его часах достиг горизонтального положения. Он не делает хода, хотя должен сделать еще три... Он окаменел. Флажок падает. Падение флажка сопровождается таким нежным звуком, что только настоящие шахматисты могут это услышать.
С облегчением я поднимаюсь из-за стола.
Он остается сидеть еще некоторое время и говорит: «А все-таки я стоял неплохо».
Журнал «Авеню», сентябрь 1968
Каждый шахматист, прочтя о немецком гроссмейстере, чье имя носят два популярных варианта в защите Нимцовича и в староиндийской защите, узнает в нем, конечно, Фридриха (Фрица) Земиша.
Он родился и вырос в Берлине, где получил профессию переплетчика, но очень скоро с головой ушел в шахматы. Университетами Земиша стали кафе: «Керкау», «Бауэр», «Ройяль», «Мокка» — давно не существующие прокуренные берлинские кафе начала прошлого века. Жизнь шахматного профессионала была нелегкой: бесконечные переезды из страны в страну, с турнира на турнир, из гостиницы в гостиницу. Постоянная нехватка денег, жизнь в надежде на выигрыш хоть какого-нибудь приза, на подвернувшийся сеанс одновременной игры, на помощь мецената. Однажды, получив приз в турнире, Земиш купил пишущую машинку и, к общему изумлению коллег, объявил, что начинает работать. Но уже на следующий день он изменил свое намерение и продал машинку за полцены, потому что в глубине души он предпочитал все-таки не работать, а быть тем, кем он был: ни от кого не зависящим одиночкой, странствующим шахматистом. Такой образ жизни не могла выдержать ни одна женщина, и Земиш был типичным холостяком, хотя официально он и был женат одно время на жительнице Чехословакии.
Он выигрывал турниры в Вене в 1921 году и в Берлине в 1922-м. В том же году Земиш разгромил в матче Рети — 5,5:2,5, а в 1925-м занял третье место на сильнейшем турнире в Баден-Бадене, уступив только Алехину и
Рубинштейну, но опередив Боголюбова, Тартаковера, Маршалла, Ним-цовича, Грюнфельда, Рети, Торре, Шпильмана, Мизеса. Он побеждал в Дортмунде в 1928 году и в Свинемюнде в 1930-м.
В сражениях Первой мировой войны он получил физические увечья. Двадцатилетний рядовой Фриц Земиш чудом остался жив после кровавой мясорубки под Верденом в 1916 году. «О, что за чудный день будет, когда я услышу известие, что пал Верден». Так писал Эмануил Ласкер в 1914 году в «Фоссише цайтунг», где вел тогда ежененедельную шахматную рубрику. Когда разразилась война, Ласкер прекратил в своей рубрике анализ тртий и эндшпильных позиций и полностью сосредоточился на военной тематике. Он детально описывал перемещения дивизий и корпусов, как будто речь шла о шахматной партии, снабжая их диаграммами, на которых были отмечены важнейшие поля сражений на западном фронте. В первые дни войны немцы овладели бельгийским Льежем. «Отлично, — писал Ласкер, — Льеж теперь, как белый конь на f5, укреплен и в то же время находится в непосредственной близости к неприятелю». И неделей позже: «Захват Льежа - это сильный ход, который приведет к открытой, оживленной игре». Ласкер пишет, что немецкая военная стратегия делает честь учению Стей-ница в шахматах, и спрашивает, не забыл ли французский маршалл Жоффр его уроков. «Игра англичан солидна, — замечает Ласкер, — но чересчур прагматична и в общем-то посредственна; впрочем, чего же можно ожидать от мелких лавочников, которые не в состоянии выработать пристойный план. И поэтому эту страну ждет неминуемое поражение, так же как в последние четверть века были побеждены английские мастера на шахматной доске. Что же касается русских, то это — отчаянные романтики без какой-либо логики и конструктивного плана, они не понимают, что это не стрельба наугад, а современная плановая война».
Ласкер не сомневается, что «завоевание Франции такое же верное дело, как мат одинокому королю королем и ладьей, а немецкие солдаты чисты душой и уверены в своей победе и моральной правоте. Они бойцы за лучшее будущее и за всё человечество, и эта вера дает им решающее преимущество в войне и делает их непобедимыми».
Он пишет о жертвах пешек и завоевании сильных пунктов, не понимая, какие чудовищные жертвы несет с собой война. Он не знает еще, что под Верденом погибнет семьсот тысяч человек, и это название станет синонимом самого ужасного побоища Первой мировой войны. Не знает и о том, что два десятка лет спустя он сам должен будет навсегда покинуть Германию и никогда больше не увидит свою родину. Когда Ласкер писал эти строки, ему было сорок шесть лет, он объездил к тому времени полмира, подолгу жил в Англии, провел длительное время в Соединенных Штатах, но этот математик, мыслитель, философ и шахматист чувствовал себя в первую очередь немцем. До тех пор, пока в начале 30-х ему не объяснили, как горько он заблуждается.
А вот какую классификацию дебютов предлагал тогда Зигберт Тарраш в своей газетной рубрике:
«Французская партия (1...е6) была прежде очень популярна, но от нее давно отказались. Она дает черным ненадежную игру, при которой им все время приходится защищаться и остерегаться. Обычно партия черных очень быстро проигрывается вследствие тех затруднений, с которыми им приходится бороться при развитии своих сил.
Также и Русскую партию (1.е4 е5 2.£rf3 <2Ж>?) нельзя рекомендовать. Знатоки уже давно считали это начало совершенно недостаточным, но в новейшее время многие его удачно защищали и поэтому Русская партия все же заслуживает некоторого внимания. Правда, она никогда не даст сильной атаки, но Русскую партию не так легко опровергнуть из-за того, что она предоставляет много возможностей для упорной защиты.
Надлежит совершенно отвергнуть Английскую партию (1.е4 е5 2.£rf3 <йс6 З.сЗ), на слабость которой впервые указал я. Нет лихой атаки, нет и солидного развития игры, только лишь тайное намерение ловить рыбу в мутной воде...
Итальянская партия (1.е4 е5 2.£rf3 <йс6 3. Jtc4 Jtc5?) долгие годы считалась корректной, в новейшее время, однако, достоинство ее подвергается большому сомнению, на что также впервые указал я...
Следует очень рекомендовать Венскую партию (1.е4 е5 2.£юЗ), которая издавна пользуется широкой популярностью...
Лучшим началом всегда и по праву считалась Немецкая (?? — Г. С.) партия (1.е4 е5 2.£rf3 £ю6 З.ДЬ5). Она обеспечивает самую сильную и самую продолжительную атаку, зашита против которой чрезвычайно трудна, а по мнению некоторых теоретиков, даже и швее невозможна.
Совершенно неотразимую атаку дает Прусская (?? — Г. С.) партия (1 .е4 е5 2.£rf3 £ю6 З.Дс4 <2Ж>!). Она всегда имела самую лучшую репутацию и блестяще оправдала себя на всех турнирах».
Похоже на шутку или скверный анекдот, если бы текст этот не увидел свет в 1916 году, в самый разгар военных действий...
Замечу, что подобные патриотические настроения обуревали не одних только шахматистов. «Моральный дух повсюду превосходен», «Наши славные победы», «Разбив русских в Галиции, Германия спасла нас», «Возможно, впервые за последние тридцать лет я чувствую себя австрийцем». Это фразы из писем подданного Австро-Венгерской империи, тоже через двадцать лет вынужденного покинуть страну, в которой прожил всю жизнь, — Зигмунда Фрейда.
В 1933 году в Германии к власти пришел Гитлер. В январе официальный орган Германского шахматного союза еще печатает призыв о помощи польскому гроссмейстеру еврейского происхождения Акибе Рубинштейну. Но уже в апреле заметны изменения: президиум союза призывает клубы быть бдительными при приеме новых членов — рабочих левого толка, равно как и представителей «неарийских шахмат». Первого мая создан Шахматный союз Великой Германии, а на заседании шахматистов Саксонии, закончившемся возгласами «Зиг хайль!», принято решение послать приветственную телеграмму фюреру. Первого июня почетным президентом Шахматного союза Великой Германии избран доктор Йозеф Геббельс. На страницах журнала «Дойче шахблеттер» появились директивы, призывающие шахматистов не ограничивать свой кругозор шестьюдесятью четырьмя клетками доски, но активно участвовать в становлении новой Германии. Евреи не могут принимать участия в этой созидательной работе, даже если у них в роду три последних поколения были арийцы, и должны быть исключены из клубов. Этот декрет о расовой чистоте вступает в действие уже с 15 августа. В октябре последние независимые клубы (только в Берлине, где жил Земиш, их было шестьдесят) влились в новый союз. Тогда же перестали выходить независимые шахматные издания. Тарраш был вынужден расстаться со своим журналом «Шахцайтунг»; Нюрнбергский шахматный клуб, получивший благодаря Таррашу европейскую известность, вычеркивает его из своих членов. В следующем году «наставник Германии» умирает, а Ласкер навсегда эмигрирует из страны, чтобы после скитаний по Европе и полутора лет пребывания в Советском Союзе умереть в Нью-Йорке.
Земиш часто бывал в Голландии в эти годы. Обычно он гостил в Амстердаме в семье Макса Эйве. Немецкий гроссмейстер, разумеется, не менял своих привычек: ложился очень поздно, вставал около двенадцати и тут же отправлялся в шахматные кафе, возвращаясь только к ужину, чтобы потом снова исчезнуть. Когда через пару недель хозяйка дома вежливо осведомлялась у постояльца о его планах, Земиш отвечал без затей, что ему очень нравится здесь и он отправится домой, только если его попросят.
В тот период он вообще большую часть времени проводит за границей, подолгу живя здесь и там. Но Земиш был слишком немцем, чтобы навсегда покинуть страну, где родился и вырос. Он окончательно вернулся в Германию 1 сентября 1939 года; в этот день началась Вторая мировая война. Ему было сорок три года, призывной еще возраст. Одно время Земиш находился на западном фронте в качестве шахматного инструктора. Что означала такая загадочная должность — неизвестно, но у знаменитого гроссмейстера всегда находились покровители, старавшиеся уберечь его от превратностей времени, в которое ему довелось жить.
В разгар войны, в 1943 году, Земиш играл в Праге. Это был сильный турнир, в котором наряду с чемпионом мира Алехиным и Кересом принимали участие молодые чешские мастера. Среди них был и Людек Пах-ман. Он тоже, как и Доннер, вспоминает о страсти к табаку немецкого гроссмейстера и о его страшных цейтнотах. Однажды Земиш просрочил время на 20-м ходу, другой раз - на 13-м, при контроле два с половиной часа на 45 ходов. После партии, в которой Земиш размышлял над своим
4-м ходом целый час, Пахман спросил его, над чем он, собственно говоря, думал. «Я вспоминал одну партию Боголюбова, - ответил Земиш, — в которой тот на 23-м ходу пожертвовал фигуру. Тогда я полагал, что жертва была не вполне корректной, поэтому я взвешивал другие продолжения». Когда изумленный Пахман поинтересовался, какое отношение имеет 23-й ход Боголюбова к положению в его собственной партии после 4-го хода, Земиш с достоинством заявил, что всегда думает над вещами, которые приходят ему в голову.
Людеку было тогда девятнадцать лет. Однажды он проснулся от сильного стука в дверь в шесть часов утра. Перед ним стоял Земиш.
Отправляйся на почту и пошли телеграмму, - приказал он. Пахман спросонья не мог понять, что же должно быть в ней написано.
Телеграфируй: немедленно высылайте сигареты.
Когда Людек стал робко возражать, что он не курит, Земиш заметил ему с железной логикой, что он-то курит и его сигареты кончились.
«То, что Земиш был страстным курильщиком, знали все, - вспоминал Пахман. - Во время партии он курил непрерывно, одну сигарету за другой. Если в сложном положении он задумывался, пепел падал на его брюки, на доску, повсюду. Полностью погруженный в свои мысли, он сдувал пепел на своего соперника и продолжал размышлять над позицией».
Через несколько дней после того случая Земиш в кафе подсел к столику Пахмана. Людек признавался потом, что ему не было тогда приятно сидеть за одним столом с немцем, но разговор, который затеял Земиш, изумил его еще больше. «Ну не олух ли Гитлер царя горохового, что думает выиграть войну с Россией», - сказал Земиш довольно громко. «Следует заметить, - поясняет Пахман, — что в то время Прага была прямо наводнена осведомителями гестапо, и его тираду можно было услышать, по меньшей мере, на расстоянии двух столиков от нашего».
Когда Пахман попросил его говорить тише, Земиш, совершенно не понижая голоса, повторил: «Так ты, значит, не считаешь, что Гитлер просто-напросто идиот?»
Земиш держался до лета 1944 года, когда излишняя разговорчивость стала для него роковой. На каком-то турнире в Испании он снова начал открыто выражать свое мнение о нацистах, но по возвращении в Германию был арестован и провел пару месяцев в концлагере. После войны он жил долгое время в земле Шлезвиг-Гольштейн, в поместье барона фон Ахифельда, мецената и друга многих шахматистов, после чего переехал в Гамбург. В конце жизни он снова поселился в Берлине. Круг замкнулся.
В послевоенные годы Земиш играл время от времени в турнирах. Тогда еще не было рейтингов, и норма для получения мастерского и гроссмейстерского титулов зависела от числа обладателей международного звания, независимо от их силы, поэтому престарелые маэстро были желанными гостями в европейских турнирах. В них играли Тартаковер, Грюнфельд, Бернштейн, Пирц, Мюллер, Йонер, Релыитаб. Играл и Земиш. За плечами была долгая, трудная жизнь; удивительно ли, что выступления в этих турнирах никак нельзя отнести в разряд успешных в длинном послужном списке немецкого гроссмейстера.
Земиш дожил до глубокой старости, но в последние годы всё свободное время отдавал другой своей страсти — бриджу, где наличие его замечательной памяти было очень кстати. Недаром он прекрасно играл вслепую и, как ни странно, блиц, несмотря на глубокие раздумья, в которые погружался в турнирных партиях. Когда он был молод, в игре не глядя на доску ему было мало равных, и сам Алехин сказал о нем однажды: «Из всех новейших мастеров, которых я имел случай наблюдать во время игры вслепую, больше всего мне понравился Земиш: мне импонировали его большая техника, его быстрота и уверенность».
Я видел Земиша только однажды, летом 1974-го, в одном из тех немецких городков-курортов, название которых начинается на Бад. Когда мне показали старика, мирно дремлющего над чашкой кофе, это, помню, не произвело на меня большого впечатления. Я не заметил, что у него что-то не в порядке с рукой, может быть, оттого, что на том курорте было немало крепких еще пожилых мужчин, одни — на костылях, другие — с бесстрастно глядящим в одну точку стеклянным глазом или с откровенно пустым рукавом пиджака, и я не мог избавиться от мысли, что знаю, где лежат недостающие части их тел.
Я смотрел на него, как смотрят дети на чучело мамонта в антропологическом музее: надо же, какие ископаемые населяли шахматный мир. Он умер на следующий год в Берлине, не дожив месяца до семидесяти девяти лет.
В один из весенних дней 1970 года я зашел к Корчному, который жил тогда в Ленинграде на Гаванской улице Васильевского острова.
«Вот какое удивительное письмо я получил только что», — сказал Виктор, протягивая мне необычных размеров заграничный конверт, едва я только переступил порог. Это было отпечатанное на прекрасной глянцевой бумаге приглашение на двух языках, по-английски и на иврите, от Мигеля Найдорфа на свадьбу его дочери, которая должна состояться через два месяца в главной синагоге Буэнос-Айреса.
«Пора оформлять документы на поездку в Аргентину», — посоветовал я, и мы еще долго со смехом представляли себе вытянувшиеся лица сотрудников ОВИРа при чтении этого письма. Я не предполагал тогда, что скоро мне доведется часто встречаться с замечательным аргентинским гроссмейстером в разных странах мира и даже сыграть с ним пару партий.
В свадебном приглашении, присланном Корчному, речь шла о дочери Найдорфа от второго брака — вся его первая семья погибла в Польше во
время войны; сам он после Олимпиады 1939 года остался в Аргентине. Хотя Найдорф на протяжении нескольких послевоенных десятилетий с успехом продолжал играть в шахматы, профессионалом он не был и призы в турнирах его мало интересовали: сделав деньги в 50-х годах в страховом бизнесе, Найдорф был богатым человеком и любил это подчеркивать. Однажды, показывая Корчному свой «Ролекс», он гордо заявил: «Эти часики стоят больше, чем весь бюджет нашего турнира». В другой раз, когда Мигеля допекали вопросами о его состоянии, он воскликнул: «Да, я миллионер! И не на песо, я на доллары миллионер!» Впрочем, к деньгам относился философски. «Ну, что ж с того, что у меня много денег, желудок-то у меня один», — говорил он.
Найдорф всю жизнь был неравнодушен к женским улыбкам, и недаром Смыслов помнит до сих пор, как Мигель учил его отвечать на вопросы южноамериканских сеньорит: «Seflor ocupado?» - «No». - «Casado?» -«Muy росо». - «Cuanto hijos tiene?» - «No hijos!»[ 5 ]
Он был живой, непоседливый, эмоциональный человек, с трудом сохранявший молчание и во время партии. «Не правда ли, я сыграл гениально?» - эту фразу от него слышали многие, когда он, не в силах сдержать эмоций, перебегал от доски к доске, пока соперник думал над ходом. Случалось, он заговаривал с партнером во время игры, порой обращался к зрителям. Может быть, из-за этой живости его и постоянной разговорчивости я совсем не воспринимал Найдорфа как старого человека.
Он обожал всяческого рода шутки, розыгрыши, пари — на исход партии, турнира, на ход, который будет сделан Карповым или Каспаровым в очередной партии их матча. «Сто долларов!», «Двести долларов!» — нередко можно было услышать от него в качестве контраргумента в споре или дискуссии. В Гронингене (1946) он выиграл 500 гульденов у Флора, поспорив с тем, что обязательно победит Ботвинника. В другой раз, когда на турнире в Америке Ройбен Фаин предложил ему ничью в коневом эндшпиле без пешки, то услышал от рассерженного Найдорфа: «Двести долларов, если тебе удастся ее сделать!»
Мы сыграли с ним две партии. Одна из них, в Вейк-ан-Зее в январе 1978 года, закончилась вничью, но несколькими месяцами позже в Сан-Паулу мне удалось выиграть. Перед самым концом Мигель расставил красивую ловушку и испытующе поглядывал на меня. После партии ему не хотелось смотреть тонкости дебюта: он предпочитал анализировать осложнения, возникавшие, если бы я соблазнился естественным продолжением.
Там, в Сан-Паулу, он подолгу оставался в турнирном зале после окончания собственной партии, наблюдая за течением еще играющихся или принимая участие в анализе. Однажды у Смыслова, выигравшего тот турнир, возник интересный эндшпиль, за ходом которого наблюдали все участники, освободившиеся от игры, в том числе и Найдорф. Встретившись с ним глазами и отойдя немного в сторону, я назвал ход, после которого преимущество экс-чемпиона, как мне казалось, становилось решающим.
«Ты слабый игрок», — в ту же секунду заявил без обиняков Найдорф, предложив другой ход, который стал возможным только после поспешного ответа соперника Смыслова, — неожиданный трюк, действительно немедленно заканчивающий партию. Когда Василий Васильевич, немного подумав, избрал «мой» ход, ведущий к техническому выигрышу, Найдорф, улыбаясь и укоризненно покачивая головой, отправился к соседнему столику. Там же, в Сан-Паулу, наблюдая за партией, где был разыгран его вариант в сицилианской защите, спросил в шутку: «Скажите, Мигель, этот вариант Найдорфа, он вообще корректен? Вы-то, наверное, знаете его опровержение?» Засмеялся, потрепал меня по щеке — любимый жест - и, ничего не ответив, засеменил дальше по сцене...
В мире шахмат у него была своя иерархия, в которой каждый игрок занимал отведенное ему место. Однажды в Вейк-ан-Зее Найдорф, играя белыми с Реем, прямо скажем, не входившим в число сильнейших участников турнира, попал в тяжелое положение. Доведя пешку до призового поля, его соперник сказал: «Ферзь» — и перевел часы. Найдорф настаивал на том, что ход выполнен неправильно и что пешка должна быть превращена в любую фигуру по его желанию, отдавая предпочтение коню. Был созван турнирный комитет, и после долгого разбирательства партия была продолжена через два дня. Часы Мигеля были пущены, но он сидел в комнате рядом и играл блиц, не обращая на это никакого внимания. Подойдя к доске лишь после того как на его часах упал флаг, он стал утверждать, что его позиция совсем не проиграна, и требовал, чтобы партию поставили на доигрывание снова, иначе он начнет паковать чемоданы. На этот раз уже взбунтовался Рей, конфликт грозил разгореться с новой силой, но здесь блестящий ход нашли организаторы: две прелестные девушки с цветами и подарками смягчили сердце Мигеля, он явился на символическое доигрывание и, как только его противник превратил пешку в ферзя, сдался. Вряд ли Найдорф затеял бы всю эту катавасию, если бы играл, к примеру, с Ботвинником.
Шахматы он обожал, его все знали в шахматном мире, и он знал всех, но боготворил только одного: Мишу Таля. «Ах, дай я тебя расцелую», — говорил Найдорф, не в силах сдержать эмоций после какого-нибудь особенно понравившегося ему хода Таля.
Он постоянно играл легкие партии, блиц. Смыслов вспоминает, как в Гронингене Найдорф, едва увидев его, тут же предложил сразиться в блиц: «Играл он сильно и в Гронингене всех обыгрывал, но и я тогда быстро соображал и выиграл у него несколько партий. Но он все равно хотел играть еще и еще...»
Василий Васильевич хорошо помнит тот первый крупный послевоенный турнир: «Играли мы с Найдорфом просто так, а на ставку рядом в фойе играли Толуш и Видмар. Но не в шахматы. Профессор был полненький, и ногу на ногу закинуть ему было непросто, вот Толуш и предложил ему пари: удастся Видмару с первой попытки проделать эту операцию - он получает гульден, в противном случае выигрывает Толуш. Поначалу гульдены прямо текли в карман Толуша, но Видмар как-то наловчился, и деньги стали перекочевывать обратно, так что Александр Кази-мирович объявил в конце концов: «Прекращаю играть».
Видмар казался мне тогда стариком, хотя в Гронингене ему было только слегка за шестьдесят. Что я чувствовал, когда играл со старыми мастерами? Просто приятно было, что с такими шахматистами как Видмар, Бернштейн, Тартаковер выпала судьба сыграть мне тогда».
Найдорф тоже играл до глубокой старости, а когда не мог больше принимать участия в турнирах, был постоянным гостем матчей на мировое первенство, равно как и всех крупнейших соревнований. Он приходил обычно к началу тура и, занимая место в пресс-центре, сразу оказывался в окружении коллег и журналистов, глядевших ему в рот. Он легко переходил с языка на язык и не отказывал в интервью никому. Нередко он играл здесь же блиц, что делал всегда с удовольствием, разве что в последние годы реакция его замедлилась и он предпочитал, чтобы ему отмеряли семь минут на часах вместо обычных пяти. Иногда он выходил из пресс-центра в турнирный зал и, придвинув стул к заинтересовавшей его партии, мог подолгу наблюдать за течением игры; чаще же просто поднимался на сцену и характерной походкой обходил все партии, задерживаясь у наиболее интересных.
Он был игроком настроения и, хотя реально никогда не боролся за мировое первенство, был опасен для любого соперника и в отдельных партиях мог победить — и побеждал! — чемпионов мира. Он выиграл ряд сильных турниров, но... нельзя не согласиться со Смысловым, что по классу игры Найдорф уступал другому выходцу из Польши — Решевскому.
Сэмюэль Решевский родился в 1911 году в Озоркуве, маленьком местечке недалеко от Лодзи. В семье было шестеро детей, и он был самым младшим из братьев. Сэмми научился играть в шахматы в пятилетнем возрасте, глядя на игру отца. Однажды ребенок, к удивлению взрослых, начал что-то показывать на доске. «Вус?»[ 6 ] — спросил отец: в семье ортодоксальных евреев говорили, разумеется, только на идише. С этого самого «вус» начался триумфальный путь шахматного вундеркинда. Через пару лет маленький Сэмми давал уже сеансы одновременной игры в Лондоне, Вене, Берлине. Невиданное зрелище привлекало не только шахматистов, но и многочисленных зрителей, фотографов, журналистов. Просматривая голландские газеты того времени, я нашел фотографию малыша в матросском костюмчике и лакированных ботинках, едва дотягивающегося до фигуры, чтобы сделать ход в партии с солидным бородачом во время сеанса в Амстердаме.
Решевский и Эйве встречались в турнирах еще до войны, а в 50-х годах были главными соперниками советских шахматистов в борьбе за титул чемпиона мира. Но самую первую партию они сыграли именно тогда, в феврале 1920-го в Амстердаме, когда 18-летний студент Макс Эйве, только что занявший второе место в национальном чемпионате, решил принять участие в сеансе одновременной игры восьмилетнего вундеркинда. В открытом варианте испанской партии мальчик попался в известную ловушку и потерял фигуру. Когда через несколько ходов Эйве предложил юному сопернику ничью, тот отказался, гордо пояснив: «Ich will siegen»[ 7 ]. Несмотря на катастрофу в этой партии, Сэмми достойно закончил сеанс (+17—1=2), а его турне по Европе произвело столь сильное впечатление, что много позднее Милан Видмар не уставал повторять, что тогда Решевский играл сильнее, чем в годы, когда боролся за мировое первенство.
Этот период длился несколько лет; родители, занижая на год-два возраст ребенка, старались извлечь из его редкостного дара всё, что могли. Но мальчик подрос, и семья после странствий по Европе эмигрировала в Америку, где родители Решевского поняли, как труден хлеб шахматного профессионала. Сэмми закончил колледж, получил пристойную профессию и до выхода на пенсию совмещал работу бухгалтера с игрой в турнирах.
Обладая замечательным природным талантом, он играл скорее по наитию и, по собственному признанию, совершенно не знал теории дебютов, начав изучать их только в конце 20-х годов. Но даже в свои лучшие годы он вынужден был включать мыслительный процесс на полную мощность едва ли не с первых ходов, в отличие почти от всех коллег-гроссмейстеров, игравших дебютную стадию партии полуавтоматически, опираясь на конкретные, проверенные варианты.
Незадолго до смерти его посетил Мелл Моррис — большой любитель шахмат и давний знакомец Решевского. Когда гость попросил хозяина взглянуть на какую-то эндшпильную позицию, выяснилось, что шахмат дома нет. На помощь был призван сын Решевского Якоб, раввин, который после длительных поисков обнаружил где-то на антресолях дешевые шахматные фигуры из пластмассы.
Моррис заметил на полках, заполненных религиозной литературой, пару шахматных книг. «И это всё? — спросил он Решевского. — Как же ты готовился к турнирам, ко всем этим профессионалам, изучавшим теорию с утра до ночи?»
«Я занимался дебютом, когда садился за доску», — ответил Сэмми, и это не было бравадой. Жуткие цейтноты, преследовавшие его в течение всей карьеры, были следствием безумной траты времени в дебюте: незнакомые позиции возникали у него значительно раньше, чем у соперников.
В начале 60-х годов мне случайно попал в руки номер журнала «Америка» на русском языке. Там была большая статья о Решевском с диаграммой труднейшей задачи Хавеля — мат в четыре хода, — которую Сэмми решил на пари за пятнадцать минут, не передвигая фигур. Оказавшись за шахматной доской, писал журналист, он был весь сосредоточенность и концентрация — даже со стороны можно было почувствовать, с каким напряжением он думает. Так же Решевский играл и турнирные партии.
Последние годы он жил в небольшом городке Спринг-Вэм в Нью-Джерси и вел довольно уединенный образ жизни. Знавшие его близко, говорят об очень спокойном человеке, по-своему одиноком, погруженном в свой мир, в свои раздумья. Решевского нельзя было назвать книгочеем, но он любил классическую музыку, довольно часто слушал ее по радио, иногда посещая и концерты.
Известно, что, будучи человеком религиозным, Решевский соблюдал обряды и никогда не играл по субботам. Но так было не всегда: до смерти отца Сэмми был верующим, но довольно либеральным евреем. Он не придерживался так уж строго всех правил и играл в пятницу вечером и по субботам. Смерть отца Решевский воспринял как кару за свои прегрешения и, став ортодоксом, отныне неукоснительно выполнял все предписания религии. Конечно, это создавало неудобства для организаторов, не всюду же, как это было заведено, например, на опене в Лон-Пайне, могли устраивать в середине турнира два выходных подряд, в пятницу и субботу, подстраивая регламент под Решевского.
Смыслов отмечает, что субботний перерыв шел Решевскому на пользу и на следующий день он играл, как правило, очень удачно и с большим воодушевлением.
Корчной же, напротив, полагает, что соблюдение субботы создавало для Решевского определенные трудности. Он вспоминает турнир 1960 года в Буэнос-Айресе, где Решевский черными в староиндийской защите постепенно переиграл его, но наступал уже вечер пятницы, партия откладывалась, и Решевский, нервно посматривая на часы и заходящее солнце, очень быстро записал ход, после которого Корчному удалось добиться ничьей. Если бы Решевский хоть чуть-чуть вдумался в позицию и записал любой другой ход, просто усиливавший давление, он почти наверняка выиграл бы эту партию.
Он никогда не снимал кепочку, разве что менял их время от времени. Сэмми рано облысел и одно время, в конце 60-х, носил аккуратный паричок. Если он полагал, что в стране, где ему предстоит играть, могут возникнуть трудности с питанием, то привозил с собой целый чемодан кошерных консервов и в течение всего турнира питался только ими.
Решевский был абсолютным антиподом Найдорфу, человеку, далекому от религии и относившемуся ко многим предписаниям ее не без иронии. Мигель любил рассказывать историю о том, как Решевский прилетел в Буэнос-Айрес в канун субботы на хорошо оплачиваемый сеанс одновременной игры: «От аэропорта до города было километров пятьдесят, и Сэмми попросил поставить в машину тазик с водой, затем снял носки и ботинки и, опустив ноги в таз, объяснил, что этим нейтрализован строгий запрет использовать какой бы то ни было вид транспорта в шабат...»
Мне довелось сыграть с ним две партии. В Амстердаме (1977) Решевский избрал староиндийскую защиту. Я применил вариант четырех пешек, требующий от черных знания конкретных продолжений и очень точной игры. Сэмми долго думал в дебюте, но позиция его ухудшалась с каждым ходом, и, несмотря на отчаянное сопротивление, партию спасти он не смог.
После совместного анализа мы разговорились, и, узнав, что я родом из Ленинграда, Решевский сказал, что играл там еще до войны, в январе 1939-го. В том же турнире играл и семнадцатилетний Вася Смыслов, и я тут же вспомнил его рассказ о Решевском, всё интересовавшемся на открытии о размере призов, пока ему не было объяснено, что турнир этот — тренировочный и никаких призов в нем нет. Выступил Решевский там, кстати говоря, превосходно, заняв второе место вслед за Флором, но опередив Кереса, Лилиенталя, Левенфиша, Макогонова, Рагозина, Кана, Романовского и других известных мастеров.
Вторую партию мы сыграли в Лон-Пайне в 1981 году. На этот раз белые были у Решевского. Он избрал вариант Петросяна в новоиндийской защите, но разыграл его недостаточно активно, и я был полон оптимизма — до тех пор, пока позиция моего короля мне перестала нравиться, и я предложил ничью, на которую он тут же согласился.
Мы иногда гуляли вместе, и Сэмми, имея склонность к длинным монологам, обычно держал речь. Он говорил на нескольких языках, но самым сильным был, конечно, английский: Решевский приехал в Соединенные Штаты ребенком и прожил там всю жизнь. Общаясь с шахматистами из разных стран, он закрывал глаза на их ошибки в языке, но однажды не нашелся, что ответить, когда молодой Корчной, не владевший еще тонкостями английского, спросил у него, когда к их столику в ресторане подошел официант: «Did you elect already?[ 8 ]
Там, в Лон-Пайне, я почтительно слушал его, только время от времени задавая вопросы, на которые он с удовольствием давал очень обстоятельные ответы. Однажды он прочел целую лекцию о пользе вегетарианства и различного рода витаминов и пищевых добавок. Одна из двух дочерей Сэмми была врачом-диетологом, и пару раз он ссылался на нее; сам он принимал и эти витамины, и эти добавки регулярно, впрочем, как и многие американцы.
Во время партии, посвистывая и причмокивая, он постоянно сосал какие-то леденцы, живо напомнив мне одного из моих первых партнеров — старичка, с которым я частенько играл на скамейках Таврического сада летом 1955 года.
Было известно, что Решевский нередко предлагал разойтись миром, причем, как правило, в худшей для себя позиции, и Найдорф шутил, что если Решевский предлагает ничью, значит, надо поискать, нет ли возможности объявить ему мат в два хода.
У молодых американских шахматистов бытовало мнение, что, играя с Решевским, всегда нужно держать ухо востро. Так, однажды он предложил ничью Джону Федоровичу, а когда тот после длительного раздумья согласился, Решевский не мог вспомнить о своем предложении, и партия продолжалась. Разгневанный Федорович в конце концов выиграл, но после того как часы были остановлены и судья подошел к столику, чтобы оформить бланки, Решевский вдруг... вспомнил! «Ты ведь был согласен тогда на ничью», — заявил он сопернику и успокоился, только когда судья турнира Исаак Кэжден сказал ему: «Sorry, Сэмми, партия уже кончена».
Арнольд Денкер вспоминал о более раннем случае, когда в сильном обоюдном цейтноте у Решевского упал флажок, а стоявший рядом судья, взяв часы в руки, повернул их циферблатами к себе и, получив зеркальное отображение, зафиксировал просрочку времени Денкеру. И сколько тот ни уверял судью: «Да нет же, флаг упал у моего соперника», — судья был неумолим, а Сэмми молчал как рыба, заметив только, что решение судьи оспаривать не полагается.
На одном из турниров в Югославии Решевский предложил ничью гроссмейстеру Велимировичу. Тот отказался. Через час Сэмми повторил предложение, на этот раз в другой форме: «Вы играете на выигрыш?» Велими-рович, очень плохо говорящий по-английски и к тому же тугой на ухо, решил, что Решевский снова предлагает ничью, и отрицательно покачал головой: «No, по...», — в ответ на что Сэмми остановил часы и, улыбнувшись, протянул сопернику руку. Велимирович руки не пожал, вновь со стуком пустил часы Решевского и закричал на весь зал: «No, no, по! No English, по remi!»
После этого Сэмми уже спрашивал у своих соперников до игры, какими языками они владеют. Этот вопрос он задал и Борису Гулько на
3 Диалоги с шахматным Нострадамусом
турнире в Вильнюсе в 1978 году и, получив ответ: «Немецким», воспользовался этим сообщением, чтобы трижды предложить ему во время партии: «Remi?»
После войны Решевский несколько раз бывал в Советском Союзе, в первый раз на матче СССР - США в 1946 году. Самолет с американской командой по пути в Москву приземлился в Ленинграде. Мой коллега по Дворцу пионеров, мастер по шашкам Лев Моисеевич Рамм работал тогда в городском спорткомитете и вспоминал четверть века спустя, что получил строжайшее указание из Москвы задержать гостей на несколько дней: возникли какие-то проблемы с организацией матча. Проходит день-другой. Эрмитаж, Петергоф, обычная экскурсионная программа. Наконец американцы начали беспокоиться: «На исходе второго дня подходит ко мне Решевский, спрашивает (мы говорили с ним на идише): «Почему мы не летим в Москву?» Я ему объясняю, как и предписано: «У нас трудности с самолетами, надо потерпеть еще пару дней», — словом, отвечаю, как учили. Он подошел к другим членам американской команды, те о чем-то посовещались между собой, потом Решевский вернулся ко мне и говорит: «Если у вас трудности с самолетами, то мы можем купить самолет», — и мне стоило больших трудов объяснить ему, что у нас в стране это невозможно».
В последний раз Решевский приезжал в Советский Союз весной 1991 года на турнир, посвященный семидесятилетию Смыслова. Говоря о Сэмми, Василий Васильевич называет его ласково Шмуликом, как коллеги звали Решевского еще до войны. Первым ввел в обиход это имя Сало Флор, после того как в середине 30-х годов побывал в Палестине, где любители шахмат, сбитые с толку миниатюрностью гроссмейстера, спрашивали у него, не тот ли он самый Шмулик, с которым они играли в сеансах одновременной игры еще в 20-м году?
Смыслов: «В турнире он выиграл у меня, и я его еще пожурил после партии: «Что это вы, Шмулик, на меня так набросились? Вот если бы я приехал на ваш юбилей в Нью-Йорк...» А он: «Так у меня с вами слишком плохой счет, вот улучшил несколько...» И доволен был очень, всё говорил: «Теперь я больше никого не боюсь — вот у Смыслова выиграл». Я ведь его действительно частенько побеждал; и в радиоматче в 1945 году мне удалось выиграть у Решевского обе партии, и неплохо выиграть. Ботвинник тогда тоже две партии выиграл у Денкера, но Арнольд был все-таки чистым любителем, а Решевский — гроссмейстером высочайшего класса!
После моего юбилейного турнира мы с ним матч в быстрые шахматы сыграли, закончился он 2:2, без ничьих, причем интересно, что все победы мы одержали черными. В последней партии при счете 2:1 в мою пользу были у меня белые фигуры, да и лучше было, но Шмулик победил и сравнял счет.
Шахматист был, конечно, выдающийся. Хотя дебютную теорию он не знал досконально, были дебюты, которые Решевский разыгрывал превосходно, — защиту Нимцовича, например, да и ферзевый гамбит тоже играл прекрасно. Прощались мы с ним тогда трогательно, обнялись, как чувствовали, что на этом свете уж больше не свидимся».
Во время того последнего визита в Москву Решевский, посетив Музей шахмат в Клубе на Гоголевском, оставил запись в гостевой книге: «Именно здесь я впервые понял, что прожил свою жизнь не напрасно!»
Шахматы открылись ему в совсем юном возрасте, и он играл, пусть и с перерывами, в течение всей своей жизни, даже не задавая себе вопроса, любит ли он эту игру; так старик после шестидесяти лет брака посмотрит недоуменно, если вы спросите у него, любит ли он свою жену: «Но это ведь моя жена...»
Несмотря на то что в конце 50-х годов в США появился новый шахматный идол, имя Решевского всегда звучало там особенно. Уже в совсем преклонном возрасте он решил обратиться за советом к Любавичскому ребе, должен ли он продолжать играть. Выслушав Решевского, тот ответил: «Непременно. Если уж Бог дал вам такой талант, вы не должны зарывать его в землю». И Решевский играл в шахматы до самого конца. За полгода до смерти он решил принять участие в открытом чемпионате страны. Когда он вошел в огромный зал, где проводился турнир, отовсюду прошелестело: «Решевский! Решевский!» — и все взгляды обратились на маленького человека в больших очках и в бейсбольной кепке, в свое время представлявшего главную опасность для советских шахмат.
Я наконец-то началось разрушение стены между любительским и профессиональным спортом! Организаторы Уимблдона разрешили участвовать в турнире всем спортсменам без ограничения. Интерес в обществе к спорту в этой связи необычайно возрос. У меня, во всяком случае, в течение двух недель взяли три интервью. Не было бы лучше, если бы вы делали что-нибудь более полезное? И сколько же вы зарабатываете этой самой игрой в шахматы? Вы действительно получаете удовлетворение от этой вашей «работы» ? Создается впечатление, что если ты содержишь семью на деньги, заработанные на шахматах, то являешься в глазах общества белой вороной. В нашей маленькой стране у моря бродит еще гигантский призрак любительства.
В шахматах любительство никогда не принималось всерьез. В 20-х годах неоперившаяся еще Международная шахматная федерация вошла в конфликт по этому вопросу с Олимпийским комитетом. ФИДЕ не хотела иметь ничего общего с Олимпийскими играми, но, чтобы не выглядеть бедными родственниками, мы теперь проводим раз в два года наши собственные Олимпиады. С тех пор понятие «любитель» приобрело в шахматах несколько иной смысл, чем в других видах спорта. «Любитель» у нас — это шахматист, который на самом деле «нечто другое». В каждом международном турнире принимают участие два-три таких любителя. Настоящие шахматисты боятся их, как чумы. Поскольку любители ничем не рискуют и «играют только для своего удовольствия» (какое фарисейство!), они могут представлять опасность в первую очередь для других любителей, но иногда и для настоящих игроков. Пока любитель играет слабо, его еще можно вынести, но расслабляться при встрече с ним не рекомендуется.
Раньше любители встречались даже среди сильнейших игроков. В своей книге «Золотые шахматные времена» один из самых известных любителей, профессор Милан Видмар из Югославии делится своими мыслями по данному поводу.
Этот высокоученый джентльмен был профессором электротехники или что-то в этом роде в Высшей технической школе в Любляне. Видмар, кстати, входил в десятку лучших шахматистов мира — я говорю о 20-х годах, когда шахматный мир выглядел по-другому, чем в наши дни. После прочтения книги Видмара создается впечатление, что она написана с единственной целью: показать, что автор не стал чемпионом мира только из-за постоянной нехватки времени, вызванной занятостью по основной работе. Без всякого сомнения, это удалось бы ему с легкостью, если бы не многочисленные нагрузки, неотложные обязательства, одним словом, вы понимаете...
Беспристрастный взгляд говорит о другом: Видмар был очень сильный ни-чейщик, чью боязливую манеру игры до сих пор можно заметить в партиях его
Любительство
69
соотечественников. Из книги Видмара видно, что он, ратуя за статус «любителя», восстает против профессионализма, «одержимости спортом» и т.д.
Характерен один из эпизодов книги, когда Видмар самодовольно рассказывает, как он после выигрыша у Нимцовича на турнире в Нью-Йорке (1924) возвращался с ним по Бродвею в гостиницу. Нимцовича можно без всякого преувеличения назвать одним из самых больших художников, которых знала наша игра. Он автор замечательнейшей книги, когда-либо написанной о шахматах, — «Моя система». Нимцович был абсолютно одержим шахматами! Он не делал в своей жизни ничего другого и умер от профессиональной болезни шахматистов: паранойи.
Так шли они по Бродвею: реинкарнация самих шахмат на земле и профессор электротехники. И профессор только что выиграл партию. В этот момент, как пишет Видмар, Нимцович спросил у него: «Почему, почему ты не остался дома у своих телефонов?!»
Каждый, кто действительно любит шахматы, подписался бы немедля под этим замечанием. Видмар же пускается в длинные рассуждения, из чего следует, что он ничего не понял из вопроса Нимцовича, да и понять не мог, потому что он — «нечто другое».
Интуитивное понимание того, что любительство ник чему хорошему не приведет, появилось в нашей стране в 1935году, когда любитель — Эйве был тогда учителем в женской гимназии — завоевал звание чемпиона мира, победив Алехина. Многие до сих пор полагают, что Алехин был сильнейшим шахматистом всех времен, но я не разделяю этого мнения. То, что Эйве победил этого волшебника, шахматный мир воспринял далеко не однозначно. По общему мнению, Алехин во время матча слишком часто заглядывал в рюмку.
В Голландии многие тоже объясняли успех Эйве этим фактом, хотя здесь я должен оговориться, что мы имеем дело с очень распространенным суждением, характерным для нашей маленькой страны: голландец никогда не способен добиться чего-нибудь выдающегося. Поэтому-то любительство и пустило у нас такие глубокие корни. Крупный успех объясняется обманом или полнейшей одержимостью, что тоже признаётся признаком дурного тона. На самом деле в 1935 году Алехин не играл слабее обычного. После анализа партий этого матча приходишь к выводу, что он играл тогда и не хуже, чем два года спустя, когда без видимых усилий отыграл у Эйве «свой» титул чемпиона мира. Но шахматный мир не мог признать любителя сильнейшим игроком. Очень может быть, что Эйве сам чувствовал неловкость своего положения. Если бы он после выигрыша чемпионского звания принял все полученные приглашения на турниры, а не вернулся к своим учительским обязанностям, то выиграл бы у Алехина с еще большим счетом, чем в 1935 году.
Таким образом, в шахматном мире понятие «любитель» означает только одно: тот, кто не вкладывает в шахматы всего себя. И речь здесь идет скорее о психологическом отношении к игре, нежели только о материальных соображениях.
В других видах спорта любительство стало ярким примером фарисейства и обмана. Иногда принцип любительства сохраняется только на бумаге, но бывает — что много хуже, — этого правила придерживаются со всей строгостью. Я не хочу приводить примеров, но каждый, кто хоть немного знаком со спортом, понимает, кого я имею в виду. Что же лежит в основе такого отношения к любительскому спорту ?
Существуют целые слои населения, куда входят женщины, слепые, инвалиды, которые имеют возможность соревноваться друг с другом, и это вполне нормально. Немалое количество их выступает в различных любительских соревнованиях, и это тоже совершенно правильно. Но такое разграничение никогда не привело бы к построению настоящего хрустального дворца, куда помещен сегодня любительский спорт.
Нет, за тем фактом, что с самого начала «любитель» рассматривался как благороднейший спортсмен, а «профессионал» — как опасный одержимый, стоит нечто другое. Наибольшая вина здесь лежит на яром проповеднике любительского спорта бароне де Кубертене. При нем не только отвергались какие-либо денежные призы, но сама спортивная борьба была заменена чистейшей воды идиллией: главное не победа, а участие.
Этот барон, поклонник Древней Греции, ее нравов и обычаев, считавший, что красота и участие важнее победы, в 1928 году с отвращением отвернулся от своего детища — Олимпийских игр, потому что, по его мнению, в них принимало участие слишком много женщин. Его мировоззрение, рассматривающее бескорыстное участие как высший эталон спорта, является типичным мировоззрением богатых, и действительно, его истоки следует искать в «более привилегированных кругах», обладающих неограниченным запасом свободного времени.
Мы сталкиваемся здесь с очень известным явлением: тот, у кого много денег, рассматривает их как что-то совершенно неважное, заслуживающее только презрения. Но богачи хотят не только принизить значение денег, но и наложить табу на способ, которым они эти самые деньги добыли. Иначе трудно объяснить тот факт, что в нашем обществе, где всё основано на соревновании и конкуренции, квинтэссенция соревнования — спорт — осквернен любительскими идеалами.
Действительно, в обществе, где на первом месте находится экономическая целесообразность, должен ли спорт быть рассматриваем как полезное занятие?Ведь спортсмен ничего не производит. Он не «работает» в смысле создания общественного продукта. В обществе, где в расчет принимаются только товары купли-продажи, спорт может существовать только как предмет забавы, удовольствия, отдыха, как предмет роскоши. Поэтому профессиональный спортсмен может утешаться мыслью, что он занимает то же положение в обществе, что и поэт.
Журнал «Авеню», май 1968
Тот, кто играет в шахматы на высоком уровне, должен часто отправляться в дальние края, но до войны Грандмэтр ездил много реже, чем его коллеги. Не следует забывать, однако, что он, будучи любителем, предпочитал играть дома и дальше, чем в Советский Союз, не забирался. Я обнаружил только одну его дальнюю поездку той поры — в Индонезию, хотя предполагаю, что он не очень-то любил путешествовать по воде, потому что на борту корабля был вынужден ничего не делать; полеты же были в то время дорогостоящим хобби отчаянных авантюристов.
Изменения произошли после войны; уже в 50-е годы Эйве был несколько раз в Северной и Южной Америке, но лишь после того, как его избрали президентом ФИДЕ, Эйве стал тем совершенно неутомимым путешественником, каким оставался до конца жизни. Каждый месяц он находился на другом континенте, после чего членство в ФИДЕ получали страны, названия которых никто из нас никогда и не слыхивал.
За несколько месяцев до его смерти мне представилась возможность побывать с ним в Иордании. Эйве был приглашен королем этой страны, и я мог сопровождать его в поездке.
Путешествовать с Грандмэтром — это совсем другое, нежели то, к чему мы, простые смертные, привыкли. Ни тебе жалкой суеты экономического класса —уделрядового гроссмейстера, ни долгого ожидания в переполненных залах аэропортов. Нет-с, милостивые государи, если вы сопровождаете профессора доктора Макса Эйве, экс-чемпиона мира и бывшего президента ФИДЕ, перед вами распахивается окно в настоящий большой мир!
Всё началось уже в амстердамском аэропорту Схипхол: учтивое обхождение в комнате для особо важных лиц, всевозможные напитки и сандвичи, после чего мы были перенесены в первый класс лайнера с роскошными креслами и столиками между ними для игры в карты. Если вы в полной изоляции от простых смертных предпочли бы что-нибудь почитать, недостатка в богато иллюстрированных журналах на всевозможных языках здесь тоже не было.
Первый раз в жизни я мог вытянуть ноги в самолете. Сразу же после взлета несколько крепко сложенных мужчин начали обматывать свои головы полотенцами: мы заметили их уже раньше—и потому, что они так почтительно смотрели на нас, и потому, что под их платьем была заметна униформа; это были телохранители, которых король загодя выслал нам навстречу.
В Аммане — самая лучшая гостиница, разумеется. Хозяин ее, голландец, склонился в поклоне при входе, приветствуя почетных гостей. Нас просили принять извинения: Израиль только что произвел бомбардировку Багдада, и король должен был срочно отлучиться. Поэтому мы не могли провести эту ночь в королевском дворце. Все заботы о нас взял на себя дядя короля, и с раннего утра до позднего вечера в нашем распоряжении находился припаркованный прямо при входе во дворец «роллс-ройс» с шофером и кондиционером. (Явоспользовался им для того, чтобы совершить вылазку в знаменитую Петру, примерно в двухстах километрах от Аммана; два часа езды по пустыне при температуре 50 градусов по Цельсию; я не добавляю — в тени, потому что нигде не было и подобия какой-либо тени.)
Всё это мне ужасно нравилось, но на Грандмэтра не произвело особого впечатления, и с непринужденностью гражданина мира он немедленно обращал внимание на малейшие недочеты. На пресс-конференции, состоявшейся в первый день, он отказался отвечать на робкие вопросы журналистов (но не на вопрос, к примеру, — для чего вы, во имя Всевышнего, прибыли сюда?), до тех пор, пока его чемодан — один из восьми — не будет найден. К счастью, чемодан нашелся быстро: забытый, он просто стоял в сторонке в холле гостиницы.
Наш визит длился пять дней и состоял из пары сеансов одновременной игры, лекции Грандмэтра — снова о шахматных компьютерах, конечно, — и партии, которую мы должны были сыграть друг с другом.
«Давай-ка перемолвимся словечком, Хейн», — произнес осторожно Эйве перед началом игры, потому что на протяжении всей своей жизни Грандмэтр не испытывал особого удовольствия при проигрыше партии, но я его опередил: «Ах, Великий и Всемогущий, даже если бы я хотел, я просто не мог бы выиграть партию у вас!» Получилась увлекательная, боевая ничья.
Каждый вечер в нашу честь давался званый ужин. Для этого мы взяли с собой смокинги, хотя моя простота и здесь бросалась в глаза, потому что у меня не было белого смокинга. Как правило, эти ужины были очень скромненькие (человек на шестьдесят), но в один из вечеров мы были гостями бедуинов. Этот кочевой народ имеет обыкновение потчевать своих гостей глазами овец, ушами верблюдов и тестикулами горных барсуков. Я наслаждался всем этим, но Грандмэтр не мог проглотить и кусочка, даже когда нежно воркующие и оголенные в совершенно неожиданных местах женщины уговаривали его попробовать что-нибудь. Этот отказ казался мне довольно дерзким, никогда ведь не знаешь, не получишь ли ты нож промеж ребер за оскорбление Корана или что-нибудь в этом роде. Такой образ мышления объясняется, конечно, моей врожденной ксенофобией, на самом же деле почтение к Гранд-мэтру от этого отказа только увеличилось.
Больше всего меня поразила в нем невероятная неутомимость. Часами он вышагивал вдоль холмов с не такими уж интересными раскопками времен Римской империи или принимал участие в далеко за полночь затянувшемся застолье в доме брата короля. Грандмэтр не отказывался ни от чего и ни разу не попросил извинить его...
Я подумал еще тогда: этот человек здоровее меня; он доживет до ста. Но сейчас я думаю, что он — кто знает ?—мог бы действительно достичь этого возраста, если бы чуть больше щадил себя. То, что злую шутку сыграет с ним его сердце, он не мог даже предположить.
«Схаакбюллетин», январь 1982
Сквозь иронию и улыбку в коротенькой зарисовке Доннера сквозит уважение, которое он всегда испытывал к экс-чемпиону мира. Действительно, во всех спорных вопросах Доннер всегда занимал сторону Эйве, даже если тот принимал сомнительные решения, как, например, во время матча Спасского с Фишером в Рейкьявике (1972). Доннер не уставал повторять, что «если существует выражение — права или нет, но это моя родина, то для меня — прав он или не прав, — это мой Эйве».
Как и Хейн, я тоже не раз путешествовал с Эйве, но поездки эти мало напоминали их посещение Иордании. В 1974 году Эйве и я летели обычным эконом-классом в Манчестер на традиционный дружеский матч против англичан. У меня не было тогда еще голландского гражданства, и Эйве вместе с другими членами команды терпеливо ждал в холле аэропорта, пока я со своим временным и не внушавшим доверия документом пройду паспортный контроль. В Манчестере он жил вместе со всеми нами в довольно скромном отельчике и вел себя совершенно естественно; помню, как он без церемоний согласился после очередного тура посетить совместно близлежащий паб.
Помню и поездку с ним на поезде из Гронингена в июне 1975 года. Мы давали в местном студенческом клубе сеансы одновременной игры и возвращались в Амстердам поздним вечером того же дня. Голландия — маленькая страна, путь от лежащего на севере Гронингена до Амстердама составляет два часа с четвертью, но маршрут этот считается одним из самых длинных. Когда мы расположились в купе, Эйве сразу извлек из папки, которая всегда была при нем, стопку документов и углубился в чтение, время от времени делая пометки. Был уже поздний вечер, но Эйве совсем не выглядел усталым...
Когда мы уже подъезжали к Амстердаму, он взглянул на часы и о чем-то спросил проводника. «Поезд запаздывает, и я боюсь, что жена, не дождавшись меня, вернется домой», — объяснил он. «Ну так что ж, Профессор, — неосторожно заметил я, — тогда вы возьмете такси». Эйве внимательно посмотрел на меня: «Четвертый номер трамвая идет до моего дома, господин Сосонко». Но тот же самый человек одалживал деньги многим нуждавшимся шахматистам, нередко с очень призрачными шансами получить их когда-либо обратно. Мало кто знает, что все гонорары, получаемые Эйве в немецких шахматных журналах, переводились на счет невесты его друга, рано умершего бельгийского мастера Эдгара Колле, обосновавшейся в Германии.
Эта привычка — помогать всем — выработалась у него с молодых лет. Ботвинник вспоминает, как в Ленинграде в 1934 году Эйве на заключительном банкете после турнира обещал похлопотать, чтобы Ботвиннику прислали приглашение в Гастингс, и сдержал свое слово. «Тогда он все свои обещания, видимо, хорошо помнил — я не заметил у него записной книжки, в которую он впоследствии заносил все свои дела. О чем только его не просили! Здесь были и приглашения, просьбы поддержать молодых шахматистов, оказать материальную помощь, просили книги, заказывали статьи... Эйве, как правило, никому не отказывал», — вспоминал позднее Ботвинник.
Поездка, о которой пишет Доннер, была, конечно, необычной. Я думаю, что совершенно естественное поведение Эйве в роскошной обстановке королевского дворца в Аммане совсем не противоречит тому, что в Голландии он перед сеансами одновременной игры, стараясь не обременять организаторов, выбирал в меню ресторана самые дешевые блюда. Тогда же, в Аммане, он был гостем короля, и Эйве, очень много поездивший по свету, прекрасно это сознавал. Но, с достоинством принимая знаки внимания и даже привыкнув к ним в последние годы, он во многом оставался сыном простого амстердамского учителя, который здесь и там выглядывал из профессора, экс-чемпиона мира по шахматам, президента ФИДЕ и национальной гордости Голландии.
В 1975 году мы играли короткий матч в студии телекомпании «АВРО» в Хилверсуме. Поначалу предполагалось, что соперником Эйве будет Тимман, но за два дня до начала матча у Яна неожиданно умер отец.
Получив предложение заменить Тиммана, я понимал, что мне предстоит играть с человеком, победившим в матче самого Алехина, но прикосновений крыльев шахматной истории я не ощущал и уж точно не испытывал чувства голландского писателя и шахматиста Тима Краббе: сегодня я играю с Эйве, который играл с Таррашем, который играл с Паульсеном, который играл с Морфи, — значит, и я в каком-то смысле играю с Морфи.
Понятно, была приподнятость и я испытывал волнение, но скорее из-за торжественности обстановки: просторной сцены с огромной демонстрационной доской, большого зала для публики, пресс-центра, журналистов, телевизионных съемок, и всё это только из-за одной — моей — партии. Я знал, что после матча будет выпущена книга (она так и называлась: «Матч Эйве — Сосонко»), но, честно говоря, в тот момент больше думал о выборе дебюта и о том, как построить игру с именитым маэстро.
«Ну, старика-то ты прибьешь», — говорили мне молодые коллеги, далекие, как и все молодые и во все времена, от преклонения перед сединами и прошлыми заслугами.
Мне удалось свести вничью первую партию, где я попал в крайне неприятное, вероятно, проигранное положение, и выиграть вторую. В ней мы разыграли вариант славянской защиты, который часто встречался у Эйве в матчах с Алехиным, и мне удалось с успехом применить домашнюю заготовку.
Мы анализировали вместе обе партии, и Эйве был абсолютно корректен и доброжелателен, как, впрочем, и всегда, и слова Фишера, сказанные о нем: «Что-то здесь не так. Этот человек слишком нормален, наверное, за всем этим скрывается что-то загадочное», — говорят больше о самом американце.
В ходе анализа я понял, что Эйве отнесся к матчу серьезно, как и ко всему, что он делал, и был в курсе моего дебютного репертуара. Познания его были огромны; он продолжал работать над дебютной теорией и после того, как оставил практическую игру. Он не только писал книги по различным аспектам шахмат, но и был редактором знаменитых теоретических листков, выходивших в середине прошлого века в Германии. В листках имелись дырочки, чтобы их можно было подшивать в толстые папки, сортируя по дебютам; эти листки явились в известном смысле предшественниками югославского «Информатора» и теоретических книг издательства «Нью ин чесе». Но несмотря на его значительный вклад в теорию дебютов, варианта Эйве в шахматах нет. Хотя схевенингенский вариант в «сицилианке», названный по имени голландского курорта, мог бы быть с чистой совестью назван вариантом Эйве: он первый по-настоящему показал, как следует разыгрывать его черными.
До Второй мировой войны гроссмейстеров было раз-два и обчелся. Некоторые из них совмещали шахматы с основной работой, что нередко вызывало иронические замечания и раздражение профессионалов. К Эйве это относилось в полной степени.
Благопристойный отец семейства, скромный, подчеркнуто строго одетый учитель математики, сражающийся с мировой шахматной элитой только во время школьных каникул, джентльмен и спортсмен, он пользовался, конечно, заслуженной репутацией в шахматном мире, но все-таки настоящим шахматистом в глазах коллег и любителей игры был Алехин, пивший горькую и куривший безостановочно.
Зимой 1934/35 года Эйве играл на рождественском турнире в Гастингсе, собравшем очень сильный состав. Среди участников были Капаблан-ка, Флор и Ботвинник. Последний тур. Эйве встречается с аутсайдером, англичанином Норманом, проигравшим почти все партии. В случае победы голландец занимает чистое первое место. У него подавляющая позиция, но прямого выигрыша не видно, и соперник продолжает игру, хотя все остальные партии уже закончились. Организаторы турнира нервничают: приближается время заключительного банкета. Этот факт не остается незамеченным для Эйве, и он предлагает ничью. В итоге — дележ первого места с Флором и Томасом. Слова благодарности организаторов: вот, мол, настоящий джентльмен! — но и всеобщее удивление. Как? Просто так отдать победу в турнире?!
И постепенно удивление переходит в раздражение: мы, профессионалы, боремся за места и призы, а тут какой-то учитель математики, да еще в женском лицее, единоличную победу в таком сильном турнире считает менее важной, чем остывший суп на каком-то банкете, который на следующий день никто и не вспомнит! Особенно изумлен Капабланка. Этот факт просто не укладывается в его сознании: как это можно предложить ничью в лучшей позиции в столь важной партии?
Масла в огонь подливал сам Эйве, говоривший: «Играя в турнирах, я чувствую себя ребенком, прогуливающим урок в школе». Чувство, что, играя в шахматы, он занимается чем-то несерьезным, Эйве сохранил до конца жизни, несмотря на то что всегда относился к шахматам серьезно и с большой ответственностью. В канун столетия Королевского Нидерландского шахматного союза в 1974 году Эйве сказал, что главное достоинство шахматной игры видит в том, что она помогает бороться со скукой, а все книги, написанные им о шахматах, он с удовольствием обменял бы на книги, к примеру, о химии — там речь идет хотя бы о реальных вещах.
Мы никогда не узнаем, так ли он думал в действительности, но по его книгам до сих пор учатся молодые шахматисты. Ничего удивительного: за что бы Эйве ни брался, он старался всё делать хорошо.
Несмотря на академические знания и классический стиль, за доской он всегда тяготел к тактике и стремился к атаке при первой возможности. На вид Эйве был спокойным, даже флегматичным человеком, но его нередко переполняли эмоции, просто он умел держать их под контролем. Его мягкость, предупредительность и скромность были известны каждому, но далеко не все знали, что он мог быть отчаянно смелым и даже агрессивным.
Мастер Мюринг был с ним однажды в Южной Африке на сафари. В Парке Крюгера они стали свидетелями погони, в результате которой антилопу окружило несколько львов. Эйве тут же открыл дверцу автомобиля и попытался выйти из него, дабы зацщтить дрожащее от страха животное. Кто знает, чем могло бы всё кончиться, если бы тяжелая рука шофера не втащила Профессора обратно на заднее сиденье.
Ханс Рей вспоминает, как однажды вечером они возвращались домой из шахматного клуба. Было уже темно, и неожиданно Эйве сказал: «До дома еще порядочный кусок, к счастью, у меня в кармане всегда есть на всякий случай револьвер». Немая сцена: «Револьвер, господин Эйве? У вас? Револьвер?!» — «Да-да, Ханс, никогда не знаешь, кто повстречается тебе в такое время...»
Однажды его машину, несшуюся на большой скорости к аэропорту Схипхол, остановил полицейский. «Кажется, сегодня я слишком быстро еду?» — виновато улыбаясь, спросил Профессор. «Правильнее сказать, что вы слишком низко летите», — ответил узнавший его блюститель порядка, и этот эпизод появился на страницах голландских газет и с тех пор нередко включается в книжки с действительными и придуманными юмористическими историями о шахматистах.
В молодости он был разносторонним спортсменом и учился даже управлять самолетом, но, получив права на вождение автомобиля еще до войны, за рулем чувствовал себя неуверенно. Эйве предпочитал, чтобы машину водила его жена, потом дочери. Пару раз отправляясь с ним на сеанс одновременной игры в стареньком «фольксвагене» Берри Витхау-за, я был свидетелем того, как Профессор предлагал поехать на красный свет, если видел, что нет встречных машин, или увеличить скорость, хотя мы достигли уже предельно допустимой.
Но всё это было позже, а во время войны он, как и большинство голландцев, ездил на велосипеде. Однажды, когда немецкий солдат решил «реквизировать» его средство передвижения, разгорелась жаркая дискуссия, в ходе которой Эйве вскричал: «Тогда стреляй, если осмелишься!» — и был оставлен в покое. «Я посмотрел бы на него, если бы дело дошло до рукопашной, все-таки я одно время занимался боксом», — горячился Профессор, вспоминая тот эпизод.
Военные годы — особая страница в его биографии. Незадолго до того как Голландия в мае 1940 года была оккупирована, Эйве играл в Будапеште в турнире, приуроченном к семидесятилетию Гезы Мароци. Главной причиной, побудившей Эйве поехать в пронацистскую Венгрию, была давняя дружба с юбиляром; кроме того, ему хотелось собственными глазами посмотреть на «новый порядок». В следующем году он играл матч с Боголюбовым в Карлсбаде. Сцена была украшена флагами со свастикой, и многие в Голландии не могли понять, как Эйве мог согласиться играть матч, устроенный с такой пропагандистской шумихой.
Можно ли осуждать его за это? Он был отцом семейства, в котором росли три дочери, и опасался делать шаги, которые могли бы быть расценены как нелояльные по отношению к оккупационному режиму. Эйве сознавал, что в этом случае легко может оказаться в лагере, как произошло с отцом Доннера, известным голландским юристом и политиком. Конечно, этот лагерь мало напоминал концентрационный, но пребывание в нем означало потерю свободы, а в случае любой удавшейся операции Сопротивления экзекуциям могли быть подвергнуты заключенные и такого лагеря.
После матча с Боголюбовым Эйве прекратил играть в шахматы и не выступал в соревнованиях в течение всего военного периода. Ему было непросто в 1942 году отказаться от «чемпионата Европы» в Мюнхене, но в конце концов удалось отговориться, сославшись на занятость по работе.
Шахматные новости из-за океана доходили тогда крайне плохо, и Эйве только с огромным опозданием узнавал о смерти тех, с кем сыграл в своей жизни не одну партию: Ласкера в 1941 году, Капабланки в 1942-м и Маршалла в 1944-м.
О событиях в Европе информацию можно было получить гораздо быстрее — «Дойче шахцайтунп> выходил регулярно. В апреле 1941 года в нем появилась серия статей за подписью Алехина под названием «Еврейские и арийские шахматы», причем по случайному совпадению на соседней странице была помещена реклама книги Кмоха «Макс Эйве». Имя самого Эйве можно было найти среди членов редколлегии этого журнала вплоть до 1943 года, но оно, как это часто бывает, использовалось издателями исключительно в рекламных целях. «Я настоял, чтобы они вычеркнули меня из списка так поздно, потому что относился к этому слишком индифферентно, - вспоминал Эйве после войны. - Но уже тогда я четко определил свое резко отрицательное отношение к статьям Алехина. В том же году я получил приглашение на турнир в Зальцбург, но написал президенту Германского шахматного союза Эр-харду Посту, что не могу принять участие в турнире, потому что в нем играет Алехин. Тот обещал мне, что вычеркнет Алехина из состава участников, однако этого не произошло. Тогда я сказался больным. Пост не обиделся на меня и засунул нашу переписку подальше, чтобы избавить меня от неприятностей».
Во время войны Эйве оставил профессию учителя и стал менеджером очень большой фирмы, имевшей разветвленную сеть продовольственных магазинов по всей Голландии; что значило продовольствие, особенно после введения в стране карточной системы, не нужно объяснять. По делам фирмы Эйве десятки раз отправлялся с большими фургонами во Фрисландию — провинцию, являвшуюся главным производителем молока, масла, яиц, сыра. Положение его было непростым. Эйве приходилось постоянно быть настороже: он заключил соглашение с немцами, что они закроют глаза на эти полулегальные экспедиции в обмен на часть продуктов, привезенных им в Амстердам. Вечером, стараясь остаться незамеченными, офицеры вермахта собирали «оброк» в условленном месте. Немцы не подозревали, что свою долю продуктов получали также голландские подпольщики. В группу этих патриотов входил молодой студент-славист Карл ван хет Реве, у которого Эйве брал тогда уроки русского языка. Знаменитый впоследствии писатель и профессор, ван хет Реве вспоминал, что Эйве не только щедро расплачивался со своим учителем, но и старался подгадать, чтобы конец урока приходился на обеденное время...
Звучит как курьез, но после войны Эйве должен был предстать перед проверочной комиссией; в первую очередь потому, что по настоянию немцев из названия Королевского Нидерландского шахматного союза (КНСБ), президентом которого Эйве стал во время войны, исчезла буква «К» и союз стал называться просто НСБ, — ту же аббревиатуру имела и национал-социалистическая партия Голландии. По словам Эйве, от него потребовалось немало усилий, чтобы уверить членов комиссии, что речь идет о совсем другой организации: президент НСБ звучало очень зловеще в то время.
По окончании войны Эйве несколько лет пытался вести жизнь шахматного профессионала, колеся с турнира на турнир и играя на всех континентах; потом, перед тем как стать профессором Высшей экономической школы в Роттердаме, работал долгое время консультантом в голландском филиале фирмы «Ремингтон».
Но только с избранием в 1970 году на пост президента ФИДЕ он стал настоящим путешественником, проводя в дороге много больше времени, чем в штаб-квартире Международной шахматной федерации в Амстердаме. Однажды, когда они вместе с Ботвинником выступали в Новосибирске и Патриарх заметил, что уже побывал в Тюмени и Сургуте, но до Салехарда, где живут оленеводы, не добрался, Эйве тут же предложил: «Поехали вместе...»
В рассказе о своей поездке с Эйве в Иорданию Доннер очень верно отмечает неутомимость Профессора. Вспоминаю, как в 1978 году он приехал на сбор нашей команды перед Олимпиадой в Буэнос-Айресе. Эйве провел с нами целый день, а к вечеру даже принял участие в волейбольном матче. Вижу хорошо, как он, выставив обе ладошки вперед, по-детски пытается отбить мяч и сердится, когда тот попадает в сетку. Ему было тогда семьдесят семь лет. Он был полон энергии, выглядел вечным, и Доннер с Реем не раз шутили о том, что скажет Эйве на их похоронах.
На протяжении десяти лет, начиная с 1982 года, в телевизионной студии КРО в Хилверсуме игрались матчи Яна Тиммана с сильнейшими гроссмейстерами мира. Ян и сам рассматривался тогда как один из кандидатов на шахматную корону, и для его тренировки в маленькой Голландии делалось очень многое. Достаточно назвать имена Корчного, Спасского, Портиша, Таля, Полугаевского, чтобы понять, какого калибра были эти поединки.
Но декабрьский матч 1985 года выделяется даже на этом звездном фоне: соперником Тиммана был молодой Гарри Каспаров, только месяцем раньше завоевавший звание чемпиона мира! Матч привлек небывалое внимание публики и журналистов. Уже задолго до начала первой партии в зале не было ни одного свободного места. Переполнен был и соседний зал, где я демонстрировал эту партию. Зрители сидели прямо на полу перед сценой, в проходах между рядами, наплыв публики был таков, что пришлось устанавливать дополнительные демонстрационные доски в фойе студии.
Когда я, жмурясь от света юпитеров, вышел на сцену, мне подумалось: весь этот ажиотаж—толпы любителей шахмат, десятки журналистов, стрекот телекамер — прямое следствие матча 1935 года, в котором Эйве отобрал у Алехина звание чемпиона мира.
И вдруг меня осенило: ведь сегодня 15 декабря — ровно пятьдесят лет с того дня, когда игралась последняя партия исторического матча, превратившего Голландию из заурядных шахматных стран в одну из ведущих в мире. Вспомнил я и о том, что после победы был написан специальный «марш Эйве»; он стал необычайно популярным и часто игрался тогда на улицах Амстердама шарманщиками в старинных национальных костюмах. Пластинку с этим маршем я получил однажды в подарок от самого Эйве и, прокручивая ее иногда, запомнил бесхитростные слова и мелодию.
Когда я, объявив о знаменательной дате, начал напевать первый куплет марша, его подхватили стоявшие рядом со мной Ханс Рей и Ханс Бём. Потом, к изумлению и веселью всех, кто пришел на этот шахматный праздник, нам стали подпевать немолодые зрители, помнящие слова марша еще по довоенному времени...
Это был единственный раз в жизни, когда я пел по-голландски.
За несколько дней до начала мемориала Капабланки, который в этом году проводился в Гаване в третий раз, возникли большие проблемы из-за участия Бобби Фишера. За два дня до открытия турнира он сообщил, что не может принять в нем участие, так как государственный департамент Соединенных Штатов запрещает ему пребывание на Кубе. Отказ Фишера сопровождался таким чистосердечным сожалением по поводу этого факта, что организационный комитет предпринял всевозможное, чтобы обеспечить все-таки участие американца.
Блистательная идея принадлежала Баррерасу — кубинскому шахматному диктатору: предложить Фишеру играть по телефону. Фишер мог бы спокойно оставаться в Нью-Йорке, в помещении, где под надзором арбитра делал бы на доске ходы, которые немедленно сообщались бы в Гавану, а его соперник отвечал бы тем же манером.
Это предложение было тут же принято Фишером. Следует добавить, впрочем, что на следующий день, когда весть об этом уникальном событии разнеслась по всему миру, прибыла телеграмма от молодого американца, адресованная лично Фиделю Кастро, в которой Фишер писал, что не желает быть использован в каком бы ни было качестве для коммунистической пропаганды. «Большой лидер» немедленно ответил, что кубинская революция в такой эфемерной пропаганде не нуждается и что ежели мистер Фишер не хочет играть в турнире, то должен придумать какую-нибудь другую отговорку. Но это совсем не входило в намерения мистера Фишера, и он заявил, что с удовольствием примет участие в соревновании.
На игру в шахматы при помощи средств телекоммуникации Международная шахматная федерация никогда не смотрела благосклонно. Прецеденты уже имели место. Так, шахматные федерации стран Восточной Азии — Гонконга, Японии, Индонезии, Филиппин, Монголии в прошлом несколько раз запрашивали разрешения ФИДЕ играть в зональных соревнованиях подобным образом, но всякий раз получали отказ. Отказано было и шахматной федерации Голландии, предложившей в 1960году гроссмейстеру из ГДР Вольфгангу Ульману, не получившему въездную визу, принять участие в зональном турнире, передавая свои ходы по телефону.
Но мемориал Капабланки не является соревнованием на первенство мира и не связан никоим образом с правилами ФИДЕ. Игра по телефону вполне возможна, но в этом случае все остальные участники турнира должны дать на это согласие. Организаторы объявили общее собрание.
Повестка дня содержала три пункта: 1) все участники соглашаются играть партии с Фишером по телефону; 2) учреждение технической комиссии, которая должна привести регламент в соответствие с необычными условиями игры; 3) предложение гроссмейстеров из Советского Союза.
Уже первый пункт повестки дня показал, что решение проблемы будет не таким уж гладким. «Какие стартовые он получит ? Если больше, чем я, то, по мне, он может и не играть» или «Сколько стоит эта телефонная затея и не лучше ли поделить эту сумму между теми, кто ее заслуживает ?» — по этим часто встречавшимся тирадам было ясно, как раздражены коллеги Фишера тем фактом, что американец снова оказался в центре внимания.
Были и принципиальные возражения. «Яне играю с представителем страны, которая бомбардирует Вьетнам», —раздался громкий чешский голос. Почти все присутствующие согласились с тем, что положительное решение вопроса зависит от предложения советских гроссмейстеров, о содержании которого я тогда ничего не знал.
По первому пункту все проголосовали «за». Кубинцы как хозяева турнира воздержались. После чего принятие второго пункта не вызвало никаких осложнений. Был принят состав комиссии, предложенный Баррерасом и состоящий из четырех человек (возражал только чешский голос, протестовавший против включения в комиссию представителя Голландского Королевства, вашего покорного слуги, «из-за недостаточной политической сознательности»).
Затем началось обсуждение третьего пункта — предложения гроссмейстеров из Советского Союза. Встал Смыслов и с серьезностью, которую я никогда не замечал в нем, зачитал заявление, что участники третьего мемориала Капабланки в Гаване с возмущением ознакомились с противозаконными действиями американского правительства, лишающими Фишера свободы передвижения. И что мы, шахматисты, рассматриваем свободный контакт краеугольным камнем в борьбе за свободу и дружбу между народами и поэтому протестуем против этого акта агрессии американского правительства.
После чего Смыслов сел, но поднялся человек, которого я до того момента считал одним из кубинских функционеров, но который оказался послом Советского Союза на Кубе. Он сказал, что предложение советских гроссмейстеров настолько само собой разумеющееся и так хорошо выражает чувства всех присутствующих, что не имеет смысла что-либо обсуждать и его следует просто единогласно принять.
После чего мы сразу перешли к голосованию. В алфавитном порядке. Моя очередь, таким образом, подошла очень скоро; признаюсь, что вся эта процедура была совершенно внове для меня. С покрасневшим лицом, но с решимостью в голосе я сказал: «Против». Кубинцы снова воздержались, но югославы, бельгиец, англичанин и представители Южной Америки, все как один, проголосовали «за». Только Леман из Западного Берлина высказался в том же духе, что и я. Означало ли это, что предложение отвергнуто?
Снова поднялся Смыслов, начал опять читать свое заявление, добавляя, что не может понять, почему оба представителя Западной Европы не поддерживают его или хотя бы не могут воздержаться. «Ваши имена не будут даже оглашены в прессе», — пообещал он.
Доктор Неман отвечал на хорошем русском, обстоятельно и сильно. Это очень примечательный человек; он родился в бывшей Восточной Пруссии, в Кенигсберге, который сейчас называется Калининградом и расположен в Советском Союзе. Мать Лемана —русская. До 1951 года доктор Леман был муниципальным советником в Восточном Берлине, после чего перебрался в Западный сектор города, где в настоящее время также занимает очень важный пост в муниципалитете. Он сказал примерно следующее. Нет никакого сомнения, что свободное перемещение является одним из основных прав человека и что в очень большой части земного шара право это не соблюдается, и что находящийся здесь посол представляет именно ту страну, где это право открыто игнорируется. Он добавил, что сомневается в мудрости госдепартамента Соединенных Штатов в отношении Фишера, но организованный совместно с послом Советского Союза протест против этого решения представляется ему таким же бессмысленным и глупым, как взять в союзники тигра для охоты на хорька.
Эта речь произвела очень неприятное впечатление почти на всех присутствующих. Чтобы настроение не было вконец испорчено, я попробовал сказать нечто совершенно аполитичное, а именно: такой протест означал бы, что Фишер абсолютно точно не станет играть в турнире. Потому что я, равно как и все, знающие Фишера, уверены, что он не позволит использовать себя в качестве инструмента пропаганды против своей собственной страны.
Еще раз повторил Смыслов свое заявление, еще раз я повторил свои аргументы; Леман ограничился на этот раз только твердым «нет». И еще раз начал Смыслов защищать свое предложение в тех же самых выражениях, а я свои контраргументы, и еще, и еще раз. По ходу дела многие представители восточноевропейских стран стали на точку зрения, что раз предложение советских гроссмейстеров не прошло, то надо вернуться к первому пункту, то есть о разрешении Фишеру играть по телефону. («В любом случае он не войдет теперь в техническую комиссию», —раздался чешский голос.)
Все эти дискуссии были очень подогреты «баккарди», который Баррерас распорядился принести в большом количестве. Я полагал, что это ошибка, так как ром «баккарди» — очень сильный напиток, который после принятия внутрь только увеличит непримиримость сторон, но выяснилось, что я недооценил Баррераса.
Жаркие дебаты длились уже два с половиной часа, и контакт между собравшимися начал теряться. Одни спорили, разбившись на маленькие группки, другие кричали что-то в пространство, причем очень часто не на своем родном языке:русский почему-то говорил по-немецки, венгр — по-испански, немец — по-английски. Смыслов взобрался на стол.
Наконец вмешался Баррерас. Этот большой человек, переживший двух диктаторов — еще до Батисты он был шахматным функционером, — заявил коротко и ясно, что решение принято единогласно: Бобби Фишер примет участие в турнире. После этих слов он закрыл собрание и пригласил всех присутствующих проследовать за ним в «Тропикану», где через полчаса должно было начаться шоу.
Болтая без умолку, спотыкаясь и жаждая как можно скорее окунуться в соблазнительный, полный звезд ночной мир «Тропиканы», мы устремились к выходу, и многие, очень многие не могли потом вспомнить, как в ту ночь добрались до дому.
Техническая комиссия должна была собраться назавтра в десять утра, но это, в соответствии со старой как мир кубинской привычкой всегда опаздывать, произошло только в три. Впрочем, легкий перебор здесь был все же налицо.
Нам было сообщено, что ходы из Америки будут передаваться не по телефону, а по телексу. Телефонная связь будет, тем не менее, все время наготове, но только как вспомогательное средство — на тот случай, если возникнут проблемы с телексом. Когда я задал вопрос о стоимости всего этого, официальные лица погрузились в таинственное молчание. Я предполагал, что для этой цели они прибегли к дипломатическим каналам связи с Организацией Объединенных Наций.
Нашу комиссию, однако, это не касалось; мы должны были только составить свод правил, которые предусматривали бы случаи, не упомянутые в регламенте. Что следует делать при откладывании партии?что предпринять, если вдруг прервется связь? должны ли отложенные партии Фишера, учитывая разницу во времени, быть продолжены одновременно с другими партиями ? И тому подобные вопросы, которые для нормальных людей, доверяющих друг другу, не должны были бы создать больших проблем.
Но половину комиссии из четырех человек составляли советские гроссмейстеры. Их недоверие не знало границ. Они исходили из предположения, что Бобби Фишер предпримет всё, чтобы играть нечестно, и будет стараться их надуть. «Как мы можем гарантировать, что он не переменит записанный ход на другой?» — вопрошали они. Наше предложение назначить в Нью-Йорке специального арбитра (например, Бисгайера) было встречено саркастическим хохотом. «Это ведь американец, как же ему можно доверять? Нет, мы не должны позволить Фишеру откладывать партии, — считали они. — А если он свой ошибочный ход станет объяснять помехами в связи и, таким образом, возьмет его назад, кто сможет это доказать?»
На таком фундаменте — или, правильнее сказать, на фундаменте, где отсутствует какое-либо обоюдное доверие, — невозможно, конечно, выстроить ничего конструктивного.
В конце концов мы составили протокол, полный сложнейших правил и запретов, который имел больше общего с системой, придуманной в сумасшедшем доме параноиком, чем с регламентом шахматного турнира. Я тут же попросил Баррераса выкинуть этот протокол в мусорное ведро, а главнов —нив коем случае не ставить в известность о его существовании Бобби, который будет очень оскорблен самим фактом наличия такого документа. К счастью, Баррерас сделал это немедленно, и никто больше не вспоминал о нашей комиссии. К счастью!
Потом произошло нечто очень странное, почти невероятное. Советские хотели дать Фишеру без жеребьевки номер двадцать два — последний в турнире. Для нешахматистов, как и для тех, кто никогда не играл в серьезных турнирах, не так просто объяснить, какие это имеет последствия. В случае если Фишер, например, выбудет из турнира, некоторые участники должны будут играть на две партии больше черными или, наоборот, белыми. Если же Фишеру дать заранее двадцать второй номер, то можно избежать такого рода осложнений.
В действительности же последний номер — не очень приятный; вдобавок этот жест означал бы, что у организаторов имеются сомнения в благополучном исходе всего предприятия.
В протоколе, составленном комиссией и похеренном Баррерасом, фигурировал и этот пункт, и советские вновь начали надоедать с принудительной жеребьевкой. Чтобы покончить с этим, Баррерас волевым решением объявил, что жеребьевка Фишера будет проведена обычным способом.
Когда была названа фамилия Фишера, его номер вытянул Капабланка, сын человека, памяти которого был посвящен этот турнир, образец абсолютного джентльмена. Он вытащил, конечно же, номер двадцать два!
Всё человечество может быть, по моему мнению, разделено на две групп ы: первая начинает при таком факте весело смеяться, вторая немедленно подозревает, что дело нечисто. Мне приятно сообщить, что огромный зал гостиницы «Гавана либре», вместивший в себя тысячи шахматистов, официальных лиц и просто зрителей, начал давиться от смеха. Только один начал с подозрением что-то ворчать про себя, но его голос потонул в царящем вокруг шуме и оживлении. Я запомнил его, взял себе на заметку и в будущем никогда не буду доверять этому человеку.
Журнал «Эльзевир», сентябрь 1965
Перед мемориалом Капабланки Фишер не играл в международных соревнованиях в течение почти трех лет. Формула турнира в Гаване — двадцать два участника, где наряду с гроссмейстерами экстракласса участвовали и слабые шахматисты, пришлась ему по вкусу. Наверное, она напомнила ему межзональный в Стокгольме (1962), который он выиграл с разницей в два с половиной очка. Может быть, сыграл свою роль и экстрагонорар, предложенный кубинцами: три тысячи долларов были по тем временам немалой суммой.
Хотя отношения между Соединенными Штатами и Кубой после неудачной высадки в заливе Свиней и ракетного кризиса были почти на точке замерзания, неофициальные контакты все же существовали, и поначалу казалось, что Фишер будет играть в Гаване. Госдепартамент США нередко давал разрешения на посещение Кубы и других «сомнительных» стран журналистам, и Ларри Эванс играл там годом раньше. Но хотя Фишер регулярно писал тогда в «Чесе лайф» и обещал большую статью о мемориале Капабланки для «Сатурдей ревью», не вызывало сомнений, что главной целью американца было участие в турнире и победа в нем, а не писание статей. Разрешение на поездку в Гавану он не получил, тогда и возникла идея об игре по телексу.
Куба, Фишер, Кастро, конфронтация между Западом и Востоком -немудрено, что слово «шахматы» стало почти ежедневно появляться на первых страницах газет. Решение госдепартамента подверглось резкой критике в печати, и не только в коммунистических и прокоммунистических странах. Так, в течение нескольких дней этой проблеме были посвящены редакционные статьи в «Нью-Йорк тайме» и «Уолл-стрит джор-нэл», причем весьма негативного характера. Вспоминался эпизод начала холодной войны, когда Сэмми Решевскому в 1950 году также не было дано разрешения на поездку в Будапешт на турнир претендентов, и он выбыл тогда на три года из борьбы за мировое первенство.
Когда Фишер услышал, что его участие в турнире будет использовано Кубой как средство пропаганды, он направил Фиделю Кастро телеграмму:
Премьер-министру Фиделю Кастро, Гавана
Я протестую против опубликованного сегодня в газете «Нью-Йорк таимо заявления, в котором говорится о какой-то пропагандистской победе, и в связи с этим обстоятельством отказываюсь от участия в турнире памяти Капабланки. Я мог бы принять участие в турнире лишь в том случае, если бы Вы немедленно прислали мне телеграмму с заверением, что ни Вы, ни Ваше правительство не попытаются нажить политический капитал на моем участии в турнире и что в будущем не появится никаких политических комментариев по этому поводу.
Бобби Фишер.
На следующий день американец получил ответ от Кастро: Бобби Фишеру, Нью-Йорк, США
Только что получил Вашу телеграмму. Меня удивляет, что Вы приписываете мне какое-то заявление, касающееся Вашего участия в турнире. Относительно этого я никогда и ни с кем не говорил ни слова. Мне известно об этом лишь из телеграфных сообщений североамериканских агентств. Нашей стране не нужны подобные «пропагандистские успехи». Ваше личное дело, будете ли Вы участвовать в упомянутом турнире или нет. Поэтому Ваши слова несправедливы. Если Вы испугались и сожалеете о своем первоначальном решении, то было бы лучше придумать другие отговорки или иметь мужество остаться честным.
Фидель Кастро.
Получив эту телеграмму, Фишер дал согласие играть в турнире. Годом позже, кстати, госдепартамент разрешил представителям Соединенных Штатов участвовать в Олимпиаде, проводившейся в Гаване. В выходной день Фишер встретился тогда с Кастро, и, как сообщали корреспонденты, забыв прошлые размолвки, они даже дружески побеседовали.
Все партии турнира американец играл в небольшой, обитой деревянными панелями комнате в шахматном клубе имени Маршалла в Нью-Йорке. Кроме него в комнате находился только судья. Вначале Фишер предложил исполнять эту роль своему будущему биографу Фрэнку Брэ-ди, но потом изменил свое мнение, и судьи менялись в каждом туре. Это решение Фишера, которым он, возможно, хотел избежать каких бы то ни было подозрений в обмане или нечестной игре, привлекло еще больше внимания к необычной форме его участия в турнире, так что в газетах даже появились заголовки: «Chess - si! Referee — по!» Кроме судьи, постоянно находившегося рядом с Фишером и в течение всего процесса игры не произносившего ни слова, за партией наблюдал только Филидор, бюст которого увенчивал стеклянную витрину с выставленными в ней старинными комплектами шахмат.
После того как Фишер принимал окончательное решение, он писал свой ход на листке бумаги, отдавал судье, который в свою очередь вручал его гонцу, а уже тот — оператору, передававшему ход по телексу, расположенному в соседней комнате, в Гавану. Как только оператор получал сообщение с ответным ходом, процедура повторялась в обратном порядке. 26 августа на Кубу ушел первый телекс: «Хелло, Гавана! На проводе Америка. Первый ход белых — е2-е4. Время 3.30. Ждем подтверждения».
Михаил Таль полагал, что это вынужденное затворничество и удаленность от поля боя давали Фишеру некоторое преимущество, так как он «был застрахован от шума в зале, находясь за много километров от места игры и доверяя свои замыслы далекой от их понимания телефонистке». Того же мнения придерживался и английский журнал «Чесе», когда писал, что Фишер, играя подобным образом ежедневно, приспособился к обстоятельствам, в то время как каждый новый его соперник оказывался в непривычном состоянии.
Как посмотреть. Обычно партия Фишера длилась восемь часов, но случались поединки, растягивавшиеся на десять, а то и на двенадцать часов. Игра начиналась в половине четвертого по нью-йоркскому времени и заканчивалась глубокой ночью. Отложенные позиции доигрывались на следующее утро. Перед началом турнира у Фишера спросили, на какой результат он рассчитывает. «Спросите у меня об этом через пару недель», — ответил Бобби. На середине дистанции он сказал: «Весь вопрос заключается в том, как быстро я сломаюсь...» Он сильно похудел, одежда висела на нем, как на вешалке, он выглядел изможденным, почти больным.
В первом туре Фишер выиграл у Лемана, во втором — у Смыслова. Партия была отложена, но экс-чемпион мира сдал ее без возобновления игры. Смыслов вспоминает, что после того как он поздравил американца по телефону, они обменялись мнениями о ходе партии и даже обсудили несколько вариантов. Но в дальнейшем машина Фишера забуксовала, он сделал ничьи с Уэйдом и Хименесом, значительно уступавшими ему в силе, в десятом туре проиграл Ивкову, а ближе к финишу — еще и двум советским гроссмейстерам, после чего ему пришлось выиграть несколько партий кряду, чтобы догнать лидеров. Всё решил последний тур.
Вот как описывал Доннер обстановку этого заключительного дня, когда после длительной борьбы Смыслов сломил упорное сопротивление польского мастера Доды и завоевал первый приз, оставив целую группу участников, в том числе и Фишера, на втором месте:
«Последний тур игрался в воскресенье, в «день посетителей», как мы это называли. Дни, когда амстердамский зоопарк можно посетить, уплатив символический гривенник, собирают меньше народа, чем мемориал Капабланки в Гаване. Повсюду слышится детский плач. Призывы к тишине не имеют никаких последствий. Участники находятся в небольшой игровой зоне, в случае появления за канатами они рискуют быть разорванными в клочья охотниками за автографами. Если гроссмейстеры отвлекаются от партии и бросают взгляд в зал, они тут же встречаются глазами с одобрительно кивающей головой и не отрывающейся от вязания женщиной, готовящейся стать матерью. Бывали дни, когда турнир посещали более десяти тысяч человек. Снаружи были выставлены огромные демонстрационные доски. Телевидение посвящало турниру несколько часов ежедневно. Нет, на отсутствие интереса мы не могли пожаловаться. Разрядка произошла после финального хода Смыслова, означавшего его победу в соревновании. Танцам и крикам не было конца, о победителя пришлось взять под защиту двум дюжим молодцам.
Но та же самая публика, без сомнения, пустилась бы в пляс с еще большим энтузиазмом и кричала бы еще громче, если бы турнир выиграл другой гроссмейстер, тот, который благодаря своему отсутствию — а может быть, как раз поэтому!—был наиболее популярным игроком: Бобби Фишер. Это граничило с сумасшествием. Кое-кто из нас получал анонимные письма с предостережением: или вы проиграете Фишеру, или...
Я сам явился свидетелем этого идолопоклонства: заговоривший со мной маленький человек представился художником и сказал, что нарисовал портрет мистера Фишера. Так как я знаю мистера Фишера лично, художник предложил мне посетить его, дабы засвидетельствовать сходство с оригиналом. Здесь я должен оговориться: в Гаване совсем не так просто отправиться домой к каждому, кто пригласит тебя. Я сказал поэтому, что не располагаю временем, но что, конечно, оценю его работу, если он принесет ее в турнирный зал. «Это невозможно: размер холста — три метра на пять», — объяснил художник.
Я вынужден был тут же отправиться на осмотр картины. На стене сарая висел огромный оранжево-зеленый портрет человека с демоническим выражением лица и с шахматной доской перед ним. Иван Грозный, смотрящий на только что убиенного им сына! Захватывающе! Ужасающе!Я сказал, что сходство с оригиналом прямо-таки удивительное, особенно учитывая тот факт, что художник никогда не видел мистера Фишера.
Но выиграть турнир Фишеру не удалось. Ему не хватило половинки очка. Несмотря на это, все сошлись во мнении: если бы Фишер присутствовал в Гаване, он бы выиграл. Фора, даваемая им, была слишком велика. Это был интересный эксперимент — игра по телексу, но это никогда не должно больше повториться. Как бы то ни было, Фишер доказал, что он принадлежит к сильнейшим в мире. Принимая во внимание условия, в которых он должен был играть, его достижение следует назвать блестящим».
Возвращаясь к итогам этого марафонского турнира, нужно сказать, что если проигрыш Фишера в семнадцатом туре Ефиму Геллеру не вызвал особого удивления (это было не первое поражение американца от советского гроссмейстера), то второе поражение кряду стало настоящей сенсацией. В этом туре Фишер стремился к реваншу, тем более что у него были белые фигуры. Ему предстоял поединок с гроссмейстером, не входившим в элиту мировых шахмат и вообще крайне редко выступавшим за пределами Советского Союза. И хотя, без сомнения, Фишер был знаком с его партиями, за доской они еще ни разу не встречались. Гроссмейстером этим был Ратмир Холмов.
В мире литературы, музыки, театра имеются имена, мало что говорящие широкой публике, но высоко ценимые коллегами-профессионалами. Есть такие имена и в шахматах. Одно из них — Ратмир Холмов.
За свою долгую карьеру он выиграл немало турниров, а количеству призовых мест, занятых им в соревнованиях самого различного уровня, несть числа. Он побеждал вместе со Спасским и Штейном в чемпионате Советского Союза. У него равный счет с Анатолием Карповым и он выигрывал у Роберта Фишера. В 60—70-х годах он сражался со всеми сильнейшими шахматистами мира, и никто из них не решился бы заявить, что выиграет у него «по заказу». Он имел репутацию одного из самых лучших защитников, но одной защитой, пусть и высочайшего класса, много очков не соберешь. Холмов являлся и мастером атаки, в которой главная роль отводится импровизации и фантазии.
В сокровищнице шахматного искусства немало блистательных партий, и здесь, как в любом искусстве, нет объективного критерия: одному нравятся комбинации Андерсена, другому — ювелирные кружева Капабланки, третьему — феерические атаки Таля. Но очень часто в списке самых красивых шедевров, созданных на протяжении долгой истории шахмат, можно встретить две замечательные партии «защитника» Холмова: против Кереса (1959) и Бронштейна (1964).
«Это выдающийся природный талант, такой дается свыше, — говорит Виктор Корчной. - Самобытность его таланта видна невооруженным взглядом. Таким был талант Капабланки... Холмов знал о шахматах нечто, совершенно не занимаясь ими. К такого рода игрокам можно отнести, например, перуанского крестьянина Гранда Сунигу или болгарина Кирила Геор-гиева. В свое время были такие шахматисты и в Югославии, почти ничего не знавшие, шахматами практически не занимавшиеся, но игравшие, и как игравшие! В том же ряду стоит и архангельский мужик — Ратмир Холмов. Я сыграл с ним около полутора десятков партий. Большинство закончились вничью, какие-то я выиграл, но больше проиграл. Сейчас ему уже почти восемьдесят, но он до сих пор играет с молодыми людьми, и неплохо играет, а ведь теории как не знал, так и не знает. И это в наше-то время!»
Ему всё еще хватает терпения для зашиты пассивных, бесперспективных позиций, которых большинство мастеров боятся, как огня. Стремясь получить хоть какие-то контршансы, они предпочитают поскорее вызвать кризис, рвануться, не останавливаясь порой и перед жертвой материала. Другое дело Холмов: он — мастер пассивной защиты, которую может кропотливо вести на протяжении десятков ходов, дожидаясь своего часа. Как развился такой необычный стиль, откуда такое удивительное упорство?
В 1943 военном году подручному клепальщика Ратмиру Холмову было восемнадцать лет. Когда в конце тяжелого, десятичасового рабочего дня, будучи уже не в силах выдержать жару от расплавленного сурика, заливающего его лицо, и безостановочные удары тяжелого молота, отдающиеся через металлическую заклепку во всё тело, он заплакал, взрослый рабочий пристыдил его: «Крепись, Ратмир, на фронте-то — тяжелей!» Это «крепись» он запомнил навсегда, и это слово является ключевым для понимания шахматного стиля Холмова, да и всей его жизни вообще.
Хотя он выигрывал турниры внутри Советского Союза и побеждал самых сильных шахматистов планеты, ему никогда не позволяли играть в капиталистических странах и большая часть мира была просто закрыта для него. «В мире меня не знают», — с горечью говорил на закате своей карьеры легендарный футболист Эдуард Стрельцов. Те же слова мог бы повторить и Ратмир Холмов.
...В нем заметно еще что-то от того Холмова 50—60-х годов, каким я его помню: крепко сложенного, с крутым высоким лбом, с налитыми желваками на широком лице, бицепсами, заметными под старомодным пиджачком. Разве что в чуть вьющихся, без пробора, зачесанных назад волосах видна седина. Через несколько месяцев ему исполняется семьдесят девять... Пару лет назад он перенес тяжелейший инсульт, но оправился и играет сейчас в «Аэрофлот-опене». Соперники по турниру годятся ему по возрасту во внуки, а кое-кто и в правнуки. Нет никакого сомнения, что большинство из них никогда не слышали его имени. Его сегодняшняя партия закончилась быстрой ничьей, и у нас есть время для разговора.
—Я родился 13 мая 1925года в городе Шенкурске. Это на севере России, в Архангельской области. Отец мой работал в НКВД, на Соловках, в знаменитом лагере. Я там и детство провел. Отец был начальником оперчасти, странно, что в книгах о Соловках ни разу его фамилию не встретил. Да и мать тоже там работала, были они оба, конечно, члены партии. Пил отец сильно. В 1929 году его арестовали за связь с какой-то зечкой, послали на строительство Беломоро-Балтийского канала, мы же с мамой вернулись в Архангельск. Я был в семье единственный ребенок, но когда мы приехали домой, обнаружил, что у меня есть брат. Старше меня на пять лет. Оказывается, он родился у матери еще до отца, и она оставила его где-то на селе, отец даже и не знал ничего. Потом, когда отец вернулся, это ему, конечно, мало понравилось. Брат мой с малых лет в лагерях сидел, и на Печоре был, и всюду; потом поговаривали, что во время войны он у немцев полицаем был, кто-то утверждает, что он после войны в Германию ушел, но я ничего о судьбе его не знаю. Вот у нас говорят: родина-мать, родина-мать, да что эта родина для него сделала? Не матерью была, а злой мачехой.
Мать моя работала тогда в колонии для малолетних правонарушителей. Мы и жили в той же колонии, что и ребята-уголовники. Отвели нам какую-то келью в бывшем монастыре, старуху в прислуги дали, кривая бабка такая была, лицо ее до сих пор хорошо вижу.
Варили ребята кашу в общем котле, и мне иногда перепадало. Голодные годы ведь были. Слышу, как сейчас, кричат они: «Эй, братва, кашу хотите ?» — это нам, значит, с братом. Ребята те были бедовые, я с ними постоянно общался и всех их хорошо помню. Однажды сАркашкой Суворовым, тот главой банды был, забор какой-то зимой на дрова растаскивал — холода страшные тогда стояли, печку же надо было чем-то топить... Расстреляли его в 34-м году. Да я и сам шпанёнком был. Часто слышал, о чем они говорили: ну, ограбить кого, ларек взять или еще что. Они же свободно в город выходили. Как-то один говорит: «А сторож?» А другой: «Сторожаубрать надо». Тот отвечает: «Что? Мокруха? Нет, я на мокрое дело не пойду». Тогда ведь за убийство расстрел полагался. Это был сдерживающий фактор. Сейчас ведь что делается: по всей Европе смертную казнь за убийство отменили — это же абсурд. Я этого не понимаю. Смертную казнь за такие преступления надо обязательно ввести. У нас в России, если бы ты знал, какой разгул преступности сейчас.
Из школы я ушел с восьмого класса и ни воспитания, ни образования хорошего не получил. Я, когда школу бросил, матери сказал: «Не хочу больше учиться, пойду учеником электромонтера». Она в ответ: «Иди работай, у нас в стране любая профессия почетна». Она ведь свято верила в коммунистические идеи.
В шахматы я научился играть случайно. Мне было двенадцать лет, плыл я с ребятами на пароходе в пионерский лагерь, и кто-то сказал: «Хотите, ребята, нотацию изучить?» Мы: «Какую нотацию?» А он: «Да шахматную». Так я в шахматы научился играть. Сначала с соседом сражался, тот мне слона и коня давал фору и легко выигрывал. Потом пошел в Дом пионеров. Через три года я стал чемпионом города среди взрослых.
В шахматы я играл тогда всё свободное время, да еще с дружками встречался. Дружки мои тоже в шахматы играли, в блиц главным образом. Да нет, какие там часы? По команде ходы делали: один, два, три, четыре, пять — ход! Поехали! Они и пиво с собой приносили, густое такое, бархатное. Ведрами. И черпали кружкой прямо из ведра и пили. И я пил, тогда же и курить начал.
Потом отец вернулся, ведь бывших партийцев там за своих считали, зачеты — день за три и всё такое. В Архангельске его назначили директором лесобиржи. В 37-м году родители развелись. В 38-м его снова арестовали, и больше о нем не было ни слуху ни духу...
Началась война, весной 1942 года определился учеником машиниста на рыболовецкий тральщик. К концу плавания меня от рыбы просто воротило! Как вспомню эту «крошанку» — свежевытопленный тресковый жир с накрошенным туда хлебом... А осенью того же года оказался в заключении. После болезни не захотел возвращаться на судоверфь, и особая тройка присудила к четырем месяцам лагерей. Там нам на первых порах давали по 300 граммов хлеба в день. Но комиссовали меня, вернулся в Архангельск, мать глазам своим не могла поверить, когда меня увидела. Когда я в лагере сидел, она всякий контакт со мной прервала — сама ведь в органах работала...
Потом пошел на курсы машинистов, кончил их; пока суд да дело, определили меня в подручные клепальщика. Потом нас перебросили на Дальний Восток, так я очутился во Владивостоке. Там попал на танкер «Советская гавань», идущий в Америку. Прибыли мы в Орегон, в Портленд, жили там с месяц, потом проехали на поезде всю страну и оказались в Сан-Диего. И показалась мне тогда, в 43-м году, Америка настоящим раем. Я настолько под впечатлением Америки был, что шахматы из моей головы просто вылетели. И только потом я стал думать: почему они живут несравнимо лучше нашего?..
Потом в Россию возвратились, но по пути из Петропавловска во Владивосток в страшный шторм попали, налетели на японскую мину, выбросило нас на японский берег, интернировали нас. Сбежались тогда японцы на нас смотреть, и женщины, и дети. Жили мы месяца полтора на полузатонувшем корабле, совсем недалеко от советского берега, жратвы было вдоволь. Потом за нами пришел танкер «Туапсе», вот на нем жизнь была сказочная: открываешь кран, а из него прямо чистый спирт льется...
В конце 44-го года лишили меня «мореходки» — документа, позволявшего моряку идти в заграничное плавание. Но я еще рад был, что легко отделался, ведь ребят всех после немецкого плена отправляли прямиком в наши лагеря, я таких очень много потом встречал.
Потом определили меня на пароход «Архангельск». Работал я кочегаром, там в котельной пар стоял, как в аду. Потом и трубочистом был, и кем только не работал...
После войны вернулся в Архангельск, стал шахматным инструктором; снова выиграл чемпионат города, поехал в Тулу на всесоюзный турнир первой категории. Там встретился впервыес Люблинским, Кламаном, <Рурманом... Занял я в том турнире пятое место.
Потом перевели мою мать в Белоруссию, в Гродно, на партийную работу, была она там заведующей отделом по пропаганде и агитации, немалая должность тогда. Но жили мы в какой-то ужасной мансарде, все удивлялись даже: большой человек, а в такой трущобе живет. Но мать была идеалистка, коммунистка, настоящая фанатичка была...
Стал я работать в Гродно спортивным инструктором. В 1947-м выиграл всесоюзный турнир кандидатов, стал мастером. В том же году вышел в финал 16-го чемпионата страны, потом играл в Москве в Чигоринском мемориале. Там я в первый раз с Ботвинником играл, и было чувство: играю с богом. Я помню, тогда весь напрягся во время партии, даже в стул вжался, но не помогло, проиграл, конечно, — классы у нас тогда разные были, да и теории я ведь совершенно не знал.
В следующем году назначили мне стипендию —1200рублей, хорошие деньги по тем временам. Так я стал шахматным профессионалом. Мне было тогда 23 года.
Как к партиям готовился?А никак. Вот был у вас в Ленинграде такой Август Лившиц, преферансист известный, так он мне советовал: «Ты перед партией брось монетку: орел выпадет — 1.е4 пойдешь, решка — 1А4». Я так и делал. Мог и 1.с4 начать, мог и 1. Кf3. За модой я никогда не следил, фианкеттированным черным слоном, что Гуфельд пропагандировал, не увлекался; на 1.е4 отвечал 1...е5, либо французскую играл с Каро-Канном. Вот все говорят: защитник, врожденный защитник... Будешь защитником, если теории не знаешь и получаешь регулярно плохие позиции после дебюта; так и копошишься — черными почти всегда — в собственных окопах.
Шахматами я ведь совсем не занимался, разве на сборах что-то смотрел с Микенасом, с Вистанецкисом, я в Литве тогда жил. Помню, Микенас сказал мне: «Это же в журнале «Шахматы в СССР» написано, там статья была по этому варианту». Так я начал журнал этот выписывать — с 59-го года, точно помню, я уже почти гроссмейстером был.
Что делал тогда целыми днями ? Ничего не делал, в турнирах играл да книги читал. Какие? Да всё, что под руку попадется. Фейхтвангера любил, Драйзера, О.Генри, классиков, из русских писателей особенно Лескова высоко ценил.
В 49-м снова играл в первенстве страны. Турнир был очень сильный: Смыслов, Бронштейн, Керес, Лилиенталь, Флор, Болеславский, всех и не вспомню. Играли и молодые: Петросян, Геллер, Тайманов. Перед последним туром было у меня пятьдесят процентов очков, и должен был я играть черными с Геллером. А тот, на удивление всем, лидировал, опережая Смыслова и Бронштейна на пол-очка, и в случае победы занимал чистое первое место. И вот приходит ко мне перед партией Микенас, мы дружили с ним тогда, и говорит, что Бронштейн предлагает какую-то сумму, не помню уж сейчас какую, если я Геллеру не проиграю. Думаю, он сумму меньшую назвал, чем Бронштейн сулил, Микки ведь хитрый был жук (смеется). Но я тогда не только Геллеру не проиграл, но даже и выиграл! История эта к сплаву, конечно, никакого отношения не имеет, это сейчас партии сплавляют в таком количестве, что уму непостижимо, какой-то поточный механизм пошел.
В 60-м году, когда меня к гроссмейстеру представляли, выступил против этого сам Ботвинник. «Давайте, — сказал Михаил Моисеевич, — подождем немного, пусть Холмов год-два поиграет, докажет свой класс». А я ведь к тому времени призовые места в первенствах страны брал и международные турниры не раз выигрывал. Вот как тогда гроссмейстерское звание-то присваивали! А сейчас посмотри, что делается: это же круглый идиотизм — погоня за гроссмейстерскими званиями. Чушь какая-то. Вот я недавно прочел: Россия получила двадцать два гроссмейстера за один год. Кандидат в мастера за год становится гроссмейстером. И они радуются этому. Здесь плакать надо, а не радоваться.
В1951 году готовился Бронштейн к матчу с Ботвинником и пригласил меня сыграть тренировочный матч. Играли мы четыре партии, три закончились вничью, а одну я выиграл. Помню дебют этой партии: староиндийская защита, Бронштейн играл черными систему с &с6, я ответил й5ина£е7—Qel, тогда часто так играли. Где сейчас бланки этих партий?А бог его знает, у меня не сохранились, может, где-нибудь у Бронштейна в архиве.
Себя я недооценивал тогда, полагал, что все остальные шахматисты потенциально сильнее. Так и получилось, что Бронштейн в 51-м году матч на мировое первенство играл, а меня в том же году дисквалифицировали. За что? Дело было на полуфинале первенства страны. Сидим мы, значит, Тарасов, Нежметдинов и я, выпиваем, тут две девки пришли. Ну и получается, что Рашид вроде как лишний, он старше нас с Тарасовым лет на пятнадцать был. Ты магнитофон сейчас выключи, выключи, представляешь, если моей жене на глаза это попадется...
Ну, в общем, разгорячился Рашид (пьяный был, конечно), вышел на балкон, стал посуду вниз кидать, вазы, тарелки. У Нежметдинова, когда он выпивал, психозы всякие бывали, то под трамвай ложится, то еще что выкинет. Может, тогда ничего бы и не было, замяли бы шум с этими самыми тарелками, но делом заинтересовался Котов. Начал он собирать справки, что да как, дебош, милиция, а турнир-то ведь важный был — отборочный к зональному первенству страны. Короче, вызывают нас всех троих в Москву, к Родионову, был такой председатель Спорткомитета. Рашид ему прямо в ножки повалился, и его как члена партии решили помиловать, а нас с Тарасовым на год дисквалифицировали. А с меня еще стипендию сняли, я ведь как член сборной команды страны стипендию получал.
Никогда до перестройки я не выезжал в капиталистические страны. Никогда. Кому я за свою жизнь только заявления не писал, всем писал, и в ЦК даже. Сталину разве что не писал... И никогда ответа никакого не получил. В Югославию посылали, на Кубу тоже, но Куба тогда ведь нашей была. Оформлялся я в капстраны множество раз, но в последний момент отказывали. Поэтому-то имя мое на Западе неизвестно совсем, я ведь там ни разу не играл. В Москве, в Комитете, такая Стриганова была, так она всегда говорила: «Вам, к сожалению, паспорта не выдали...» И иди жалуйся кому хочешь. Как и почему попал я в эту западню, до сих пор не знаю. Правда, я у японцев в 43-м больше месяца сидел, но войны с Японией тогда еще не было. Может, поэтому не выпускали ? Может, думали: завербовали меня японцы тогда? Не знаю. В первый раз выехал в 89-м году, был в Германии опен какой-то, иди, сказали мне, оформляйся... Однажды, думаю, год был 77-й, иду в Комитет, и та же Стриганова мне говорит: «А вам, Ратмир Дмитриевич, снова отказано. Знаете, сходили бы к кагэбешнику, может, он вам объяснит». Пошел я к кагэбешнику. Прихожу, спрашиваю: «Почему мне паспорт не дают?» А тот: «Пишите заявление, да не забудьте в нем все ошибки указать, вами совершенные, покайтесь... Тогда, может быть, и получите разрешение, будете кататься по всему миру...» А что он имел в виду? Какие ошибки ?
Да, согласен. Наверное, партия с Кересом 59-го года — одна из лучших моих. Ну, и с Бронштейном комбинация из первенства Союза в 64-м красивой получилась. Но, знаешь, стал я недавно проверять эту комбинацию еще раз и обнаружил, что мог Бронштейн опровергнуть замысел, оставался в одном варианте с двумя лишними пешками, но всё предусмотреть было нелегко, да и вариант этот трудный... А с Хересом? У меня после партии спрашивали: не заготовка ли это всё домашняя? Заготовка! Да я же над 12. Кс6 пятьдесят минут думал, с этого момента надо было все варианты тщательно просчитать — коню ведь хода обратно нет... Вот тебе и заготовка!
Да, можно сказать, что начиная с Ботвинника со всеми чемпионами мира играл. Кто самое большое впечатление произвел?Ну, Ботвинник глыба был, конечно, гигант. Петросян? Слов нет, замечательный был игрок Тигран, но было в нем что-то жментовское. Что это значит ?А скуповато играл, на ограничение, зажимался за доской, нет, не по мне это. Каспаров — выдающийся чемпион, конечно, один из самых выдающихся в истории шахмат. Ну и Карпов, конечно, выдающийся, хотя я лично Каспарова выше ставлю...
Как у Фишера выиграл ? Было это в 65-м году на Кубе, тогда Фишер по телефону играл, ходы его из Нью-Йорка передавали. Играл я ту партию с большим напряжением, понимал, что ежели проиграю, на меня всех собак повесят, всё припомнят, и вечер перед той партией — особенно. Отчего? Буфет в гостинице там всю ночь работал, и поднабрался я баккарди как следует, ведь ром этот на Кубе замечательный... Уже совсем поздно было, когда разыскал меня Смыслов. «Пойдем, — говорит, — Ратмир, я тебе вариант покажу, тебе же завтра с Фишером играть. Поднялись мы со Смысловым к нему в номер, и показал он мне в чигоринском варианте испанской новую идею, где £)d4 все время в воздухе висит, но я в таком разобранном состоянии был, что Василий Васильевич был уверен, что я ничего не запомню...
Сажусь играть на следующий день и думаю: что же ты наделал вчера, с тебя же семь шкур спустят за такое поведение, да еще перед партией с Фишером самим. Вот, скажут, сукин сын, напился как сапожник. Сижу, сжавши челюсти и кулаки сжавши, со стула не встаю. Так, можешь себе представить, весь вариант, который ночью смотрели, и случился! После партии Фишер поздравил меня, но партию не обсуждали. В том турнире в Гаване из двадцати двух участников много сильных гроссмейстеров было, так я там ни одной партии не проиграл и только на пол-очка от первого места отстал.
Кроме Бронштейна да однажды Миши Таля, меня никто в спарринги не приглашал и в тренеры не звал. Да и какой с меня толк —яж теории никогда не знал. Меня даже Карпов, когда к Корчному готовился, не пригласил, хотя он тогда всех гроссмейстеров использовал. Но, может, и к лучшему это было. Вот, помню, жили мы с Суэтиным в одной комнате на сборах, так Лёха всякий раз кряхтел и жаловался: «Снова в Москву надо ехать, варианты показывать». Итак два раза в неделю. Я ему: «Да ты откажись», а он: « Тебе легко говорить, попробуй откажись...» Так что иногда и хорошо оказывалось, что я теории не знал.
Вот ты говоришь, что Кориной меня с Капабланкой сравнил. Это он, конечно, через край хватил. Помню, как в Ленинграде в 67-м году игрался международный турнир, сильный довольно-таки. И вот там Сабо проиграл мне отложенную позицию, где у него лишнее качество было, так тот же Корчной по сцене бегал и кричал: «Вот везунчик Холмов, везунчик, каких свет не видывал!» Корчной тот турнир выиграл, я же вторым был.
На будущее шахмат я смотрю пессимистично. Шахматы постепенно гибнут, интереса к ним нет почти никакого, и компьютер и электроника несут шахматам погибель. Останутся шахматы, наверное, только как любительская, пляжная игра, а ведь когда я Кересу коня пожертвовал, в зале аплодисменты были, да какое там аплодисменты — овация!.. Теперь я что-то не слышал, чтобы такое бывало.
Шахматы стали бизнесом. Вот помню, лет сорок назад приехал в Югославию какой-то шахматист из Индонезии, очень хотел гроссмейстером стать, так его побили там, как следует, и сказали: в следующий раз больше долларов привози. А теперь что: за год, имея толстый кошелек, можно гроссмейстер-ским званием обзавестись... Вот есть у нас, например, Пушков такой. Я сам был на турнире в Азове, когда его гроссмейстером делали. И очень просто делали, да... А вот однажды мне говорят: «Сыграешь в турнире с гроссмейстерской нормой? Гонорар —триста долларов». Я: «Отчего ж не сыграть ?» — «Отлично, — говорят, — тебе и играть даже не надо». Я: «Как так ?» — «А так: таблицу сделаем, ты свой гонорар получишь, и все дела...» — «Нет, — отвечаю, — это не для меня, не по мне темные дела эти». Они думают, что если я выпить люблю, так я на всё пойду...
Что значит выпить люблю? Я ведь в свое время поддавал, и сильно поддавал, но неумно. Вот Нежметдинов, тот по части поддачи был почище меня, но Рашид умнее поддавал. Знаешь, какой стишок Коля Новотельное про него сочинил тогда ? «Среди холмов и черепков я водку пить всегда готов!» (смеется). Но кроме нас с Нежметдиновым и Черепковым были ребята и почище. Вот в Тарту на полуфинале страны в 51-м году был такой Эбралидзе, большой мастер по этой части, но он горячий грузин был, выпьет — и всегда в бутылку лезет... Были бы спортивные успехи выше, если бы не поддача? Думаю, что да, потому что после этого всегда наступает какой-то моральный надлом, где-то внутри сознаёшь: что-то не то делаешь. Да нет, дело не в том, что на следующий день голова болит, просто стыдно было перед самим собой, и я клял себя и партию уже неуверенно играл, потому что всем существом своим чувствовал: отхожу от принципов морали.
Несколько лет назад у меня гематома случилась. Это сгусток крови такой, он приходит в движение, и дело чаще всего смертью кончается. В больницу привезли меня уже без сознания. Вот видишь, у меня на черепе еще следы той операции остались, вырезали эту самую гематому; операция была сложнейшая, мне потом сказали, после таких выживает один человек из ста.
Диалоги с шахматным Нострадамусом
Когда со мной это случилось, привела жена домой попа, заплатила деньги, он отходную надо мной прочел — я ведь без сознания был, умирал уже; соборовал поп меня, святой водой окропил, всё как полагается. Я же некрещеный был, отец с матерью ведь у меня коммунисты были, да еще какие. Верующий ли сейчас?Да нет, не был никогда и сейчас не верю. Считаю, что это всё — типичная пирамидка (смеется). Помнишь, у нас в пирамидку играли, ну, как его бишь... да, Мавроди, действительно Мавроди, собрал у людей деньги, а потом смылся. Так и религия примерно такое же. Да, очень интересная беседа у нас с тобой вышла, вот уже и до Бога добрались...
Лежал я две недели в полной коме. Как кукла, не двигался. И все те две недели, что я в реанимации был, жена моя от меня ни на секунду не отходила, прямо с того света меня вытащила; если бы не она, не преданность ее и любовь, не было бы меня уже. Это, конечно, дар судьбы, что жена мне такая замечательная досталась... Из тех двух недель ничего не помню. Нет, видений не было, ни шахмат, ни света в конце туннеля, только однажды увидел себя совсем молодым на корабле, ловим мы рыбу, и сети такие мелкие-мелкие, и крабы в них застряли. И остров какой-то вдали, ранняя молодость моя...
Когда я очнулся, у меня имя мое спросили, фамилию, так я точно сказал, большинство же ничего не помнит. Потом вернулся домой, Новый год на носу, я у невропатолога спрашиваю, можно ли будет хоть шампанского выпить. А тот: ничего нельзя пить... Тогда я хирургу позвонил, тому, кто операцию делал, — и тот же вопрос задал, ведь Новый год же... Так хирург говорит: «Какое шампанское?Хряпни водки стакан и никакого шампанского...» (смеется).
Нет, на ветеранские турниры не езжу, там же надо тысячу долларов за турнир выложить, с дорогой, с гостиницей, со всеми делами, а откуда у меня такие деньги ? Илюмжинов мне денег не дает, он же, как хан, властвует: кому хочет — дает, кому не хочет — не дает...
Ты мне лучше скажи, как у вас на Западе относятся к этому теперешнему менталитету: брать, брать, брать, всё больше, больше, прямо патология какая-то... Сам-то ты как к этому относишься? Я вот, например, что имею, то и трачу, а что же еще с деньгами делать?Вот у нас в 98-м дефолт произошел, и, хотя жена у меня сразу всё почувствовала, когда они из роскошного помещения в центре в какие-то конюшни переехали, и загодя почти все деньги из банка забрала, потеряли мы несколько тысяч долларов из-за этого самого дефолта. Ты, старый хрыч, сказал мне тогда сын, раньше получал тридцать шесть процентов с денег, в банк положенных, зато теперь получил свой дефолт. А что такое дефолт ? Ты же западный человек, ты мне можешь объяснить, что значит этот самый дефолт ?
Сын у меня здоровый мужик, заходит к родителям часто, как полагается. Нет, в шахматы не играет, то есть играет, конечно, я ему фору ферзя даю, но задачи решает с удовольствием. Внуки, правнуки, всё чин по чину. Внук у меня один — большой бизнесмен. Фирму образовал. Сауны делают для богатых людей, в Финляндию часто ездят.
Вот говорят: высшее образование, высшее образование, а я как посмотрю вокруг, так на кой это высшее образование нужно ?А шахматы в школах ?Вот Карпов и Каспаров ратуют за то, чтобы повсеместно шахматный всеобуч ввести. Чтобы шахматы в школе обязательным предметом были. Идиотизм круглый. Представь себе: ни кочегаров не будет, ни машинистов на паровозе, ни продавцов — все будут в шахматы играть. Как раньше в школе с уроков физкультуры сбегали, так и с уроков шахмат сбегать будут. Нет, пусть в шахматы играет только тот, кому это действительно нравится.
Знаешь, сейчас, когда на пенсию вышел, я еще больше удовольствия от них получаю, чем когда по-настоящему играл. Тогда неуверенность какая-то была в жизни, волновался всё — стипендию снимут, не пошлют на какой-то турнир, все время суета какая-то была, волнения. Сейчас спокойно занимаюсь для себя, для собственного удовольствия. Да и играю тоже. Вот вчера, например, с поляком играл, с Марковским. У него рейтинг на 150 очков больше моего, и что? Не произвела его игра на меня большого впечатления; всю партию я легко позицию держал, но вот незадача какая случилась: время просрочил. Впервые в жизни! Эти электронные часы — слепые какие-то. На старых всё хорошо было видно: флажок поднимается — цейтнот, моментально пару ходов делаешь, а здесь...
Комсомольцем был в свое время, но членом партии — нет, никогда. У меня с детства невосприятие всего этого коллективизма. С детства. Хотя и отец мой, и мать были коллективисты и коммунисты. А я никогда особенно коммунистического правления не любил, хотя и диссидентом не был, разве что по пьяной лавочке херню порол —может, меня из-за того за границу и не выпускали, не знаю.
Нет, не думаю, что Россия когда-нибудь станет нормальной страной, никогда этого не будет, потому что народ у нас такой, подвластный у нас народ. Ведь последние шест ьдесят - семьдесят лет мы жили в тотальном рабстве. И нужен очень большой срок, чтобы его вывести. Вот он и заслуживает власти такой, наш народ, правительства такого. Я сейчас понял, что вся наша Государственная Дума сплошь купленная, и они протаскивают законы, которые выгодны корпорациям, а населению невыгодны. Кто от перестройки выиграл —это интеллигенция, а простой народ проиграл, и некому сейчас жаловаться... Подумал я как-то: в чем-то мы все, русские, ущербны. Вот говорят: у вас Толстой, у вас Лесков, у вас Чайковский, а что с того? И что я еще заметил — это колоссальное обезьянничество перед Западом. Там что заведется, у нас тут же всё и перенимают.
А Путин что? Никого в сортире не мочил, апокав Чечне наши люди, дети наши и внуки каждый день погибают. Вот сейчас выборы скоро. За кого я голосовать буду? А очень просто: брошу монетку, как тогда перед партией решал, какой ход первым сделать. Так и сейчас: орел выпадет — за одних проголосую, решка — за других. Безразлично мне, Путин ведь все равно выиграет.
Мне скоро восемьдесят лет, я скоро умирать буду, я всё сказать могу, что думаю...
Как мой день проходит ? Встаю я ровно в восемь часов. Раньше холодный душ принимал, но потом врачи отсоветовали, сказали —может быть опасно для сердца, поэтому сейчас только водой до пояса обливаюсь. Потом завтракаю, селедочкой с картошечкой горячей, чай пью или кофе с молоком. Как без сахара ? Что ты имеешь в виду?Ну, конечно, с сахаром, как же чай или кофе можно без сахара пить...
В девять часов иду в уборную с английским словарем и провожу там полчаса. Язык учу. Я его уже шестьдесят лет учу, совершенствуюсь. Дую что? Нет, но андерстенд —литл. Вся штука в том, что, когда англичане говорят, я их ни хера не понимаю, но важнее, что они меня понимают... Действительно ? Есть туалетная бумага с уроками английского языка ? Во дают! У нас такой бумаги нет, но я вот недавно рекламу по телевизору видел: английский за две недели, и представляешь, есть идиоты, которые верят этому. Слова же забываются, если постоянной практики не имеешь, так что я на эту клюкву не клюну.
Потом сажусь за письменный стол и анализирую до двенадцати часов, и делаю это всегда с большим удовольствием. Компьютер?Какой компьютер, мне же скоро восемьдесят лет стукнет, какой может быть компьютер, на кой хрен он мне нужен, подумай, Генна, о чем ты говоришь ?Явот уже тридцать дней над одним вариантом гамбита Эванса бьюсь, хочешь, я тебе анализы пришлю? Интереснейшие! Единственная партия, этим вариантом сыгранная, Морфи —Андерсен 1858года, и выиграл тогда Андерсен! И почему-то больше так никто не играл... Никто. Сижу себе, анализирую, потом всё записываю, еще раз проверяю и всё на машинке печатаю. А потом всё в стол складываю. Но нигде не публикую. И не хочу давать никуда свои анализы, поверь мне, у меня глубокие очень есть. Да и куда давать-то, теперь «Шахматную неделю» какую-то выпускают, так там шушера одна пишет, статьи длиннющие, а качество?Или вот пишут: как надо преподавать шахматы. Да кто пишет-то? Сам первого разряда не имеет, так начинает, понимаешь, учить, как надо шахматы преподавать. И смех, и грех. Как там говорится? Кто не умеет играть —учит, кто не умеет учить —учит, как надо учить. Нет, не хочу...
В двенадцать часов ровно я ем яблоки. Почему яблоки ? Ну, так ведь известно, что яблоки для здоровья очень хороши. Потом снова смотрю что-нибудь на шахматах или читаю. Что читаю?Да чепуху всякую, детективы и всё такое. Вечером ужинаю и телевизор смотрю, вот и вся моя жизнь. Звониш ли мне кто-нибудь из шахматистов?Да никто, никогда. Почему?Да потому что мне восемьдесят лет почти, потому что мой рейтинг 2440, потому что я говно и никому не нужен...
Вот Корчной меня вместе с Капабланкой в гении записал. А для меня чистый гений был Алехин, ведь в его партиях божья искра всегда присутствовала. Моя первая шахматная книжка, случайно мне в руки попавшая, была алехинская: «На путях к высшим шахматным достижениям». А из тех, кого я лично знал, Миша Таль был чистый гений, конечно, да и Лёня Штейн. Ах, Лёнечка милый, он ведь ночами напролет в карты резался; бывало, часов в пять ночи стук в дверь в комнате моей гостиничной, я спрашиваю: «Кто это?», а это Лёня в карты свои закончил играть, спрашивает: «Не найдется ли пожрать чего?» — проголодался, значит...
А помнишь, как мы втроем в Риге, когда я с Мишей тренировочный матч играл, каждый вечер вместе проводили, помнишь? И ужинали у Миши или в ресторан какой шли. Какой это год был, 68-й, кажется ? Мне тогда сорок с лишним было, а ты так совсем мальчишкой был, помнишь?
Ах, Миша, Лёня. ■ ■ Пусть они и другой национальности, но близки были мне по духу и Таль и Штейн по восприятию жизни, любил обоих. Помню, в Тбилиси мы со Штейном и с одним грузином такое устроили, но... выключи, выключи сейчас магнитофон, что с того, что полвека с тех пор прошло, а что если жене моей этот рассказ на глаза попадет ?.. Ах, Геночка, Геночка, милый, а помнишь, как мыв Риге с тобой две недели в гостинице в одном номере жили ? Помнишь, как Лёня и Миша принесли тебя пьяного мертвецки, да, правда, и сами не шибко на ногах держались, и положили тебя на стол, и спал ты всю ночь на столе?Почему они тебя на стол положили, а не на кровать, до сих пор не пойму, но ты всю ночь на столе и проспал. Но ты вырежи это, вырежи, если писать будешь, а то люди о тебе бог знает что смогут подумать.
Геночка, да это же воспоминания молодости нашей, милый, молодости...
Когда приезжаю сюда, в «Россию», то за доской сижу с удовольствием, но усталый уже, все-таки полтора часа дорога отнимает. На метро с пересадкой — час с четвертью, да еще пятнадцать минут автобусом, да обратно столько же, да каждый день, вот и считай. Всё бы ничего, если бы не лестницы при выходе из метро, они же обледенели все и скользкие очень, шатает меня на них. Неровен час грохнешься, так костей не соберешь... Я бы с удовольствием сюда в гостиницу поселился на время турнира, черт с ними, с деньгами, но дома у меня же всё под боком. Что с того, что компьютера нет, зато «Информатор» есть. Да и жизнь налаженная, жена обо мне заботится. А ты спрашиваешь, доволен ли я жизнью. Да мне просто повезло: от взрыва котла тогда у Курильских островов не погиб, от тяжелейшей бронхиальной астмы, когда и говорить не мог, задыхался месяцами, не умер, и всех передряг в жизни — не перечесть; но самое главное — жена мне чудесная досталась, и семья — сын, внук, теперь вот и правнучка есть — тоже замечательная...
Можно ли сказать, что шахматы дали мне всё в жизни?Да, конечно. Всё. Вот сейчас я на пенсии, да еще федерация подбрасывает, да жена что-то еще получает, так что жаловаться не приходится. Но только ли в деньгах дело, ведь у меня занятие есть, и люблю я его. А такое ведь не каждому дано. Другие, кто на пенсию выходит и без всякого дела остается, умирают быстро, потому что не знают, чем себя занять. А у меня — шахматы есть, они до сих пор меня спасают. А ты спрашиваешь, что мне дали шахматы. Но, знаешь, анализы анализами, а играть, играть по-прежнему очень хочется, ведь шахматы — это чудо, конечно. Чудо.
Морозным днем 30 января 2006 года ему стало плохо в автобусе, и от остановки до дома самостоятельно добраться не мог - помогли, довели до лифта. «Скорую» вызывать не стали, поехали с женой в поликлинику. Шел с трудом, нога уже не слушалась. Врач сразу всё понял, всполошился - немедленно в больницу! Там с каждым днем становилось хуже. Чувствовал, что умирает, сказал жене: «На этот раз мне уж не выкарабкаться...» Напомнил и о том, что хотел бы быть похоронен на Рязанщине, откуда родом жена, там и все близкие ее лежат — дед, родители, сестры. Кладбище - на пригорке, место это солнечное, сухое... 16 февраля впал в беспамятство и через два дня, в восемь часов вечера, не приходя в сознание, Ратмир Дмитриевич Холмов скончался.
Передо мной фотография. На ней Фидель Кастро, перед ним шахматная доска. Его сигара потухла. Неповторимым жестом, выдающим начинающего, он показывает указательным пальцем на какое-то поле. Через увеличительное стекло я могу разглядеть, что это поле d5, но, судя по боязливому выражению лица Великого, видно, что самому ему это невдомек. Не нужно быть знатоком, чтобы сразу понять: Великий Лидер и Главнокомандующий —никакой не шахматист.
Когда несколько лет тому назад меня представили ему, я спросил, как он относится к шахматной игре. Он сказал, что шахматам предпочитает бейсбол.
С почтением и безмерным уважением я позволил себе заметить, что после карьеры, поглотившей такое количество энергии, он имеет право на более спокойную игру, нежели гоняться за мячом по всему полю.
«Слишком много правил, — отвечал Кастро, — в шахматах слишком много правил. Чем меньше в игре правил, тем больше у меня шансов выиграть». В его голосе послышались нотки Верховного Главнокомандующего, не знающего сомнений.
Прямых доказательств связи шахмат с политикой нет. Тем не менее имеются политики, с удовольствием играющие в шахматы. В1950году Тито на моих глазах выиграл партию у международного мастера Шоде де Силон, играет в шахматы и Янош Кадар. В коммунистическом мире имеются и другие примеры политиков, игравших в шахматы, — скажем, Ленин и Троцкий. О них рассказывают, что во время пребывания в подполье, скрываясь от полиции, они часто играли в шахматы и были довольно приличными игроками.
Что касается Кубы, то шахматы и политика там связаны издавна. Кар-лос Мануэль де Сеспедес, президент первой республики (1848), «Отец Отечества», как его называют там, был одним из первых шахматных журналистов в стране, и потому в шахматных кругах его до сих пор считают «Отцом шахматной игры на Кубе».
Хосе Марти, кубинский апостол свободы конца 19-го века, после освобождения от испанского владычества указывавший на опасность, исходящую теперь от Соединенных Штатов, тоже был большим любителем игры, и в круг его друзей входили профессиональные шахматисты. Вследствие этой связи шахмат с политикой я получил возможность познакомиться лично с двумя интереснейшими фигурами кубинской революции.
Обоих их уже нет в живых. Интеллектуал-повстанец был убит, а старый вояка умер в собственной постели. Че Гевара и генерал Байо. Когда я первый раз играл в мемориале Капабланки в 1964 году, Че Гевара был министром финансов. Он частенько заглядывал на турнир, всегда стараясь выкроить для шахмат свободный часок. Он не был начинающим. Однажды мы даже сыграли партию — это был Каро-Канн, — но, несмотря на все мои старания, восстановить впоследствии ход борьбы не удалось.
Яне мог тогда даже предположить, что этот яркой внешности, но кроткий человек после своей смерти будет объявлен святым. Мы говорили с ним по-французски — он, кстати, лучше меня, — и я помню, как мы обсуждали красоты Кубы; для него, выросшего в Аргентине, как и для меня, Куба была заграницей.
Я знал Че Гевару лучше, чем Фиделя Кастро, который пожаловал меня аудиенцией лишь однажды, прямо на бейсбольном поле. Кастро сразу произвел на меня огромное впечатление. В нем можно было заметить глубочайший трагизм революции. Если подумать, то революции всегда трагичны, потому что очень часто оборачиваются против тех, кто с самыми благими намерениями их начинал.
Он впитал в себя трагизм революции и, продолжая двигаться вперед, несет в себе этот трагизм. Поэтому в присутствии Фиделя Кастро я чувствовал себя не в своей тарелке и совершенно не испытывал этого, когда находился в обществе Че. Удивительные парадоксы, из которых была соткана личность Че Гевары, занимают меня до сих пор.
Однажды я написал коротенькое эссе об иронии. Друзья сказали, что я значительно расширил это понятие по сравнению с общепринятым. В своих изысканиях я дошел, в конце концов, до самого Христа, заметив у него очевидные признаки иронии. На самом же деле, когда я писал об этом, у меня перед глазами стоял Че Гевара, но я не осмелился назвать его по имени. Существует ли ирония, которая не только насмехается над реальностью, но идет еще дальше, вторгаясь в саму действительность, взламывая ее и изменяя? Все хитросплетения судьбы человека, с которым я когда-то играл в шахматы, вдохновляют еще многих, где бы они ни находились, даже в нашей безопасной Европе.
Почетным президентом организационного комитета мемориалов Капабланки в 1964 и 1965годах был генерал Байо, страстный шахматист, игравший в силу примерно кандидата в мастера. Он был рядом с Фиделем Кастро и Че Геварой в той маленькой группе, которая высадилась на Кубу в 1958 году со знаменитой «Граммы».
Во время гражданской войны в Испании он руководил высадкой республиканских войск на Балеарских островах. Это был очень большой лысый человек, с немалых размеров бородой и черной повязкой на правом глазу. Всю свою жизнь он только и делал, что воевал и писал. Он преподнес мне собственную книгу с дарственной надписью. Она называется «Карманная библия партизана».
В этой книжечке, написанной на основе его опыта, обретенного за годы гражданской войны в Испании, рассматриваются такие вопросы, как, например, № 66: «Сколько динамита требуется для того, чтобы здание взлетело на воздух?» Или № 73: «Что нужно для изготовления гранаты Ь> (Из ответа явствует, что жестяные баночки для прохладительных напитков очень хороши для этой цели, за исключением баночек из-под кока-колы.) Неплох и вопрос № 103:« Что нужно делать с предателем ?» На него следует самый краткий ответ из всех: «Предатель после короткого суда должен быть расстрелян». На заднике этой маленькой полезной книжки имеется список работ автора, из которых складывается образ человека, не появлявшегося у нас в Голландии на протяжении вот уже нескольких столетий.
В1911 и 1912 годах Байо выпустил, основываясь на опыте своей студенческой, а потом и юнкерской жизни в военном училище, два поэтических сборника. Через год вышел еще один, потом другой. Десятилетие спустя он написал книгу «Два года в Гомаре» — о войне против берберов. В 1938-м — «Республиканские стихи». В 1958-м появляются «Стихи восстания», потом «Фидель ждет в горах» и, наконец, в 1960году «Мой вклад в дело кубинской революции».
Генерал Байо умер в 1967году. Меня уверяли, что он был неутомим до последнего дня.
Журнал «Авеню», январь 1969
В своем рассказе Доннер вспоминает о разговоре с Фиделем Кастро, о встречах с Че Геварой и о партии, которую ему довелось сыграть с ним. Несмотря на симпатию, которую он испытывал тогда к Кубе, Доннер не был бы Доннером, если бы не поведал об этих встречах с присущей ему иронией. В те годы он был не единственным гроссмейстером, симпатизировавшим «острову свободы»: Людек Пахман тоже не раз бывал там и встречался с обоими героями кубинской революции. Он вспоминает, что Кастро действительно играл в шахматы и даже сделал ничьи в сеансах одновременной игры против Фишера и Петросяна, но «каждый понимал, разумеется, что собой представляли эти партии». На самом деле Кастро был, по словам Пахмана, типичным патцером, хотя в регулярно проводимых тогда «чемпионатах кабинета министров» неизменно занимал второе место. Остальные члены кабинета опасались Верховного Главнокомандующего и откровенно поддавались ему. О силе игры Кастро свидетельствует тот факт, что черными он применял всегда одно и то же начало 1.е4 е5 2.£rf3 JLd6?, прозванное иронически «атакой Фиделя». В тех турнирах всегда побеждал Че Гевара, единственный, кто не боялся Кастро и вообще занимал особое положение на Кубе. Пахман говорил, что это был единственный идеалист-революционер, которого он встретил в жизни; однажды Че Гевара признался ему, что всё, что он хотел бы, это играть в шахматы или устраивать где-нибудь революции.
Не только политики, но и царские особы довольно часто увлекались шахматной игрой.
По преданию смерть застала Ивана Грозного за шахматной доской. Играл в шахматы и Петр Первый, обучившийся игре в Немецкой слободе под Москвой. Увлекались ими французский король Карл Великий, испанский Альфонсо X Мудрый, а Тамерлан вообще считал только две страсти достойными рыцаря: охоту и шахматную игру.
Людовик XIII, враг всяких игр, признавал и любил только шахматы. Часами играя во время своих длительных путешествий, он велел сделать шахматную доску в виде подушки, а фигуры снабдить снизу булавками, сконструировав, таким образом, прообраз карманных шахмат, которые были очень в ходу еще в прошлом веке. Они представляли собой маленькую книжечку с кожаным или картонным верхом, при раскрытии превращавшуюся в шахматную доску с разрезиками на каждом поле, в которые втыкались плоские фигурки. Алехин всегда носил такие шахматы с собой, беспрестанно анализируя: на скамейке в парке, в ресторане или даже в театре. При первой же возможности доставал карманные шахматы и Фишер. Эти шахматы потом усовершенствовались, стали более удобными — магнитными, но и они теперь исчезли, вытесненные компьютером, и молодые шахматисты знают о них только понаслышке.
Список королей и императоров, игравших в шахматы, может быть продолжен, но среди людей, обремененных такой властью, нет и быть не может сильных игроков. К счастью. Ведь еще в древние времена какой-то искусный арфист сказал царю, тоже увлекавшемуся игрой на арфе: «Убереги тебя Господь, государь, от дальнейшего совершенствования в этом занятии. Твое ли это царское дело?»
Среди коммунистических лидеров, кроме упомянутых Доннером Ленина и Троцкого, а позднее Тито и Кадара, в некоторых шахматных энциклопедиях, изданных на Западе, говорится и о Сталине. В качестве доказательства приводится партия, игранная им в 30-е годы с главой НКВД Ежовым, которую Сталин, тонко разыграв сицилианскую защиту, выиграл прямой атакой на короля. Это, конечно, фальшивка.
На открытии крупных турниров или олимпиад я не раз наблюдал за партиями между премьер-министром или президентом страны и Карповым или Каспаровым — тогдашними чемпионами мира. Надо ли говорить, что такие партии носили чисто символический характер и не длились дольше нескольких ходов, а иногда заканчивались рукопожатием уже после первого хода. Так было, например, на Олимпиаде в Маниле (1992) в «партии» между Гарри Каспаровым и тогдашним президентом Филиппин Корасон Акино. Несколько дольше продолжалась борьба в партии, сыгранной на открытии турнира в голландском Вадинксвейне в 1979 году, когда премьер-министр страны ван Ахт и Анатолий Карпов согласились на ничью после ходов I.di4 <2Ж> 2.с4 еб З.£ю3 АЬ4. А президенту Филиппин Маркосу партия с Робертом Фишером, тоже длившаяся три хода, обошлась в двадцать тысяч долларов.
Маргарет Тэтчер призналась в 1986 году, открывая лондонский матч Карпова с Каспаровым, что сама играть в шахматы не умеет. Когда Рей-монд Кин, обходя с премьф-министром после процедуры открытия ряды гостей, представил меня ей, добавив, что голландский гроссмейстер жил раньше в советской России, г-жа Тэтчер тотчас же спросила о причинах огромной популярности шахмат в СССР. На раздумья у меня были считанные секунды, и, вспомнив, как отвечал Алехин на аналогичный вопрос, я последовал примеру чемпиона мира. Мой ответ понравился «железной леди», и она, одарив меня благосклонной улыбкой, проследовала дальше. Алехин сказал тогда: «А что же им еще делать?»
Однажды мне самому довелось встретиться за шахматной доской с особой из царствующего дома, причем дебюта, случившегося в нашей партии, не сыскать в теоретических руководствах.
Прочтя заголовок, читатель может подумать, что речь пойдет о последних событиях на Украине. Это не так: оранжевый — национальный цвет Нидерландов, а королевский дом Оранских правит страной, начиная с 16-го века.
Двадцать лет тому назад мне довелось сыграть партию с принцем Бернардом — мужем Юлианы, тогдашней королевы Голландии. Дебют той партии, быстро ставшей известной моим коллегам-шахматистам, был столь необычен, что они окрестили его Оранжевой защитой.
В мае 1984 года мне позвонили из федерации шахмат. Сообщив, что в спортивном центре Голландии в Папендале через пару дней организуется большая выставка, на которой будут представлены все виды спорта, меня попросили побыть несколько часов в шахматном павильоне. Я не очень люблю такого рода публичные сборища, но дал себя уговорить: функционеры объяснили, что это очень важно для развития шахмат в стране, к тому же ожидается приезд высоких, очень высоких гостей. Возможно, самой королевы.
Был дождливый день, какие часто случаются в Голландии, посетителей на выставке было мало, и я, скучая, почти все время проводил в расположенном прямо напротив баскетбольном павильончике, где беспрерывно крутили по видео лучшие матчи НБА. Наконец в дальнем конце зала появилась длинная процессия: бургомистр с массивной цепью на шее — обязательным атрибутом одеяния любого бургомистра во время официальных приемов и торжественных процедур — и внушительная свита, сопровождавшая высокого импозантного человека, лицо которого было знакомо мне по фотографиям. Это был принц Бернард. Очки с дымчатыми стеклами, клетчатая рубашка, элегантный галстук; в петлицу пиджака вдета большая белая гвоздика. Замыкали процессию многочисленные фотографы и операторы, чтобы увековечить всё происходящее на пленку.
Принц Бернард, немец по происхождению, хотя и стал мужем голландской королевы еще до войны и жил в стране почти семьдесят лет, так и не избавился от немецкого акцента и время от времени вставляемых в речь германизмов. Он был знаком с президентами и премьер-министрами многих стран, состоял в родственных отношениях с представителями всех королевских домов Европы и дружил со многими крупнейшими банкирами и промышленниками. Надо ли говорить после этого о политических пристрастиях принца: он ненавидел коммунизм и не делал из этого большого секрета. Когда меня представили принцу и мы обменялись парой фраз, он сказал: «А вы говорите по-голландски с акцентом, ведь это не ваш родной язык, не так ли?» Я подумал, что его замечание относится и к нему самому, но у меня хватило ума сдержаться и только вежливо подтвердить его слова. «И где же вы родились, позвольте полюбопытствовать?» — продолжал принц. «В Советском Союзе», — честно ответил я, добавив, что это не моя вина, так уж получилось. Принц расцвел, полюбил меня и стал что-то говорить о Солженицыне и о свободе слова, без которой трудно представить себе современное общество.
Шахматный столик стоял внутри павильона, фигуры были расставлены, и бургомистр почтительно осведомился у принца, нет ли у того желания сыграть партию. Через мгновение мы уже сидели за доской; по какой-то причине у меня оказались белые, но перед тем как сделать первый ход, я спросил принца, не хочет ли он сам начать партию. «О, нет, -ответил, улыбаясь, мой соперник, - это не играет абсолютно никакой роли». Также с улыбкой он отрицательно покачал головой, когда я спросил у него, не предпочитает ли он играть с часами.
Я двинул вперед королевскую пешку, и партия началась. Чуть-чуть подумав, принц взялся за пешку «с». Вспышки магния, стрекот камер. «Попал, -сказал я себе, — ты же никогда не играешь 1.е4. Вариант Найдорфа, там всё может произойти, представь, что партия будет опубликована... какой бла-маж...» Пока мысли такого рода обуревали меня, принц, доведя пешку до с5, вернул ее на сб, подумал еще мгновение, после чего резко переставил пешку на соседнее поле. Позиция после 1.е2-е4 с7-Ь6 стояла на доске.
Я поднял голову: бургомистр, официальные лица и придворные дамы с улыбкой на лице, но с полной серьезностью изучали положение, оценивая шансы сторон. Что делать? Я с тревогой взглянул на принца, тот улыбнулся мне очень подбадривающе. Подумав несколько, я сыграл 2.а2-ЬЗ, отметив про себя, что даже в экстремальных обстоятельствах не мог позволить себе такого антипозиционного хода от центра, как 2.с2-ЬЗ, и что на стороне белых уже немалое позиционное преимущество.
Принц совсем не удивился моему ' ответу, было видно, что он заготовил свой ход независимо от того, как сыграю я. Как только моя пешка появилась на ЬЗ, принц решительно побил своей пешкой «f» мою центральную пешку: 2.. .f7:e4! Я не был готов к такому повороту событий, но сразу заметил, что от перевеса белых не осталось и следа, более того, материальное преимущество уже на стороне черных. «Что ж, — подумал я, — в его манере игры есть своя логика: в конце концов, он принц, и кому как не ему определять правила королевской игры». Но здесь мой соперник улыбнулся. «Вы, наверное, уже заметили, что я не умею играть в шахматы», - сказал он и добавил, что Клаус, муж его дочери Беатрикс (теперешней королевы Голландии), играет довольно прилично, а сын Клауса, принц Константин, был в студенческие годы даже членом шахматного клуба в Гааге. Принц поднялся, мы пожали друг другу руки, и через мгновение вся процессия стояла уже у павильона конькобежцев: коньки до сих пор являются одним из самых распространенных видов спорта в Голландии.
Именно тогда дебют моей партии с принцем получил название Оранжевой зашиты, и до сих пор кое-кто из моих коллег применяет этот термин, когда видит пешечное взятие от центра.
Партия с принцем принесла мне немалые дивиденды. Перед процедурами открытий или закрытий крупных турниров, при встречах с организаторами и спонсорами мне часто звонят из федерации и просят, чтобы я рассказал что-нибудь о шахматах. Когда я спрашиваю о теме выступления, мне отвечают, что оно должно быть не слишком длинным, не слишком специфическим, не очень утомительным, короче, было бы хорошо, если бы я... рассказал о своей партии с принцем Бернардом.
Когда после десерта и кофе я выхожу к демонстрационной доске и замечаю разом поскучневшие лица спонсоров, я тут же успокаиваю их, предупреждая, что речь пойдет не о тонкостях староиндийской защиты и дебюта трех коней, а кое о чем другом. Вынужден признать, что реакция спонсоров и организаторов не всегда адекватна: когда я, порассуждав немного о преимуществе выступки и о прелестях первого хода королевской пешкой, перехожу непосредственно к Оранжевой защите, смех в зале раздается не всегда...
Вспоминаю, что во время нашего разговора в мае 1984 года принц заметил, что не всё так плохо в Советском Союзе, вот, например, балет, как он называется, нет, не Большой, другое слою. Да-да, Киров, Киров-балет, который ему довелось видеть, был очень хорош.
Принц Бернард умер первого декабря 2004 года — в семидесятую годовщину убийства Кирова. Ему было девяносто три, и его похоронили, как он указал в завещании, в полной военной форме, при всех регалиях и многочисленных наградах. Еще совсем недавно он вспоминал, что годы войны, которые он провел в Лондоне, были самыми насыщенными в его жизни, а счастливейшим — 1944 год, когда союзники сделали его генералом и главнокомандующим голландской армии.
Незадолго до смерти принца в немецких архивах обнаружились документы, свидетельствующие о членстве в нацистской партии графа Бернарда Леопольда Фридрика Юлиуса Курта Карла Готфрида Петера фон Лигше-Бистерфельда, как звали его до того, как он стал голландским принцем Бернардом. Период этот длился совсем недолго, и, как утверждал принц, его имя просто вписали в партийный реестр вместе с другими именами студентов летной школы, которую он тогда посещал, но к нацистской партии он не имел никакого отношения. Во время войны принц Бернард яростно выступал против режима, установившегося на его бывшей родине, и, сидя за штурвалом самолета, участвовал в бомбардировке немецких позиций. Пятого мая 1945 года в Вагенингене он принимал капитуляцию Германии, и в этот день из года в год перед ним строем проходили увешанные орденами и медалями ветераны, те, с кем бок о бок сражался принц в годы войны. Они гордились принцем, и неслучайно глава десантников говорил, что самым смелым голландцем во время войны с Германией был немец. Принц тоже не забывал никого из старых бойцов Сопротивления, а за день до смерти поздравлял с девяностолетним юбилеем штурмана, летавшего тогда с ним.
В годы холодной войны этот безоговорочный друг американцев, ярый сторонник НАТО и ненавистник коммунизма открыто поддерживал самые лучшие отношения с друзьями Кремля — людьми, стоявшими во главе коммунистической партии Голландии, которых он превосходно знал еще со времен борьбы с нацизмом. В ответ на недоуменные вопросы журналистов принц отвечал, что это его друзья и для него не имеет значения, каких политических взглядов придерживаются его друзья. Бенно, как они его звали, делал для друзей всё.
Принц был прирожденным рассказчиком. В его историях часто фигурировали такие фигуры, как Монтгомери, Черчилль, Эйзенхауэр и де Голль, которых он знал лично и с которыми неоднократно встречался. Он был дружен с иранским шахом и был на короткой ноге с Джоном Кеннеди.
К своим обязанностям принц относился не без иронии: «Официальные приемы — лишь пустая трата времени. Это не что иное, как карнавал с переодеваниями, бесконечное пожимание рук и сплошная обжираловка». Но, обладая согласно конституции Королевства Нидерландов только репрезентативным статутом, принц часто брал на себя много больше, и его поведение не всегда было безупречным. В некоторых газетах уже после его смерти можно было прочесть, что принц не раз вторгался в и без того «заминированное поле международных отношений, результатом чего являлись оглушительные взрывы, последствия которых до сих пор чувствуют члены королевского дома». Так, в 1976 году правительственная комиссия под руководством известного профессора Пита Хейна Доннера (родного брата гроссмейстера) признала, что принц Бернард зашел слишком далеко в своих контактах с компанией «Локхид» и принял подарки, которые не должен был принимать. За такой обтекаемой формулировкой скрывался факт, что принц получил сумму в миллион долларов за то, что заказы на производство самолетов были отданы именно этой компании. «Я не знаю, какой бес вселился в меня тогда, — чистосердечно признавался принц десять лет спустя. — Денег у меня на счетах в Голландии, Соединенных Штатах и Швейцарии пруд пруди, сейчас я просто не понимаю, что меня толкнуло на это...» Принц вынужден был сложить с себя все официальные функции, и ему было запрещено носить военную форму.
Эта афера с «Локхидом» внесла изменения в жизнь Бернарда: его теперь чаще можно было увидеть не среди самых богатых и знатных людей земного шара, а среди слонов и носорогов. Страстный охотник, он встал на защиту животных, организовав Всемирный фонд защиты природы, президентом которого оставался до самой смерти. Он был заядлым фото-и кинолюбителем и, снимая членов своей семьи, делал цветные фильмы во времена, когда это было еще большой редкостью.
Он обожал гоночные машины, был неутомимым путешественником и большим поклонником верховой езды, а за штурвалом самолета принц провел пятьдесят три года.
Самым большим грехом единожды данной нам жизни он считал не использование ее полностью и до конца. Церковь посещал крайне редко, называя себя «просто христианином, без какой-либо склонности к теологии».
Он не расставался с трубкой и, отпустив к старости бородку, выглядел очень импозантно до самого последнего дня.
Он был бонвиван, и выражение «ничто человеческое не было ему чуждо» присутствовало почти во всех некрологах о нем. Он оставил после себя четырех дочерей, старшая из которых, Беатрикс, является сейчас королевой Нидерландов, и — секрет полишинеля—дочь, родившуюся вне брака в Париже. Правда, наличие двух сыновей в Лондоне, о чем писала время от времени бульварная пресса, принц всегда яростно отрицал.
Он оставался активным до самого конца. За год до смерти принц указал редакции журнала «Форбс», где был опубликован список богатейших людей страны, что состояние королевского дома составляет не два с половиной миллиарда евро, как полагали они, а меньшую сумму, и удовлетворился, только когда было опубликовано опровержение. Тогда же принц публично высказал возмущение денежным штрафом, к которому приго-
ворили двух продавцов большого супермаркета — за то, что они, не дожидаясь полиции, сами решили расправиться с вором, пойманным на месте преступления. Принц заявил, что лично заплатит шестьсот евро, потому что эти люди только выполняли, по его мнению, свой долг.
За день до смерти он сообщил знакомому журналисту, что в последнее время обзванивает своих недругов, чтобы высказать им всё, что о них думает. «И авторам только что вышедшей детской книжки с картинками, где я изображен в форме СС и СД, я позвонил тоже. Нет-нет, я не перешел допустимых границ. Но разговаривал с ними строго. Ах, пусть они думают обо мне всё, что хотят. Ведь через несколько дней я буду лежать в земле».
Принц был знатоком и ценителем вин, обожал розовое шампанское и еще за несколько часов до смерти выпил за обедом стакан белого вина, что делал каждый день. Знакомый уже со своим диагнозом, он, попав в больницу, еще раз подтвердил, что отказывается от лечения, означающего только временную отсрочку и мучительное продление жизни: под словом «жизнь» принц понимал что-то совсем другое. Он перенес за свою жизнь более пятидесяти операций. В 1937 году в автокатастрофе он сломал шею, несколько ребер и получил серьезные травмы черепа, а четыре года спустя бомбардировщик, которым управлял принц, перевернулся при посадке. В начале 1995-го у него был обнаружен рак, зафиксированы метастазы; дело осложнилось двойным воспалением легких, но и тогда принцу удалось благополучно ускользнуть от смерти, как бы показывая, что если она для кого и существует, то только не для него. «Я слышал уже голос, зовущий меня на небо, но решил про себя: нет, так просто я не поддамся», — сказал он тогда. Хотя официальной причиной смерти принца был объявлен рак, на самом деле я думаю, что это он, он сам смирился с тем, что и его жизнь конечна. Наверное, и саму смерть он рассматривал как начало какого-то нового приключения.
Уже через несколько часов после смерти принца на ступенях Королевского дворца в Сустдейке, где он прожил последние шестьдесят семь лет, появились живые цветы, потом еще и еще: хотя к институту монархии в Голландии относятся с некоторой долей иронии, принца по-своему любили, и даже недруги его не отрицали, что принц Бернард был неординарной личностью. У меня даже закралась мысль: не положить ли тоже букет на ступени Королевского дворца в память об Оранжевой защите, изобретенной принцем в нашей партии, но потом я передумал и написал то, что вы только что прочли.
P.S. Принц не был бы принцем, если бы и после ухода в небытие не позаботился о сюрпризе. Ровно через две недели после его смерти разорвалась бомба: одна из крупнейших газет Голландии «Фолкскрант» опубликовала разговоры, которые принц Бернард вел с главным редактором и ведущим журналистом газеты. Условие публикации было оговорено заранее: рассказ может увидеть свет только после смерти принца. Любопытно, что при жизни Бернарда неоднократные официальные просьбы такого подводящего итоги интервью всегда встречали вежливый, но категорический отказ как от Королевской информационной службы, так и от самой королевы.
Журналисты беседовали с принцем на протяжении двух недель, с десяти утра до половины первого дня, в его кабинете во дворце в Сустдейке, причем всем слугам и секретарям принца было дано строгое указание не тревожить его в это время ни в коем случае. Единственными свидетелями бесед были слоны: макеты, изображения, рисунки и фотографии этих животных, к которым Бернард был особенно неравнодушен, заполняли весь его кабинет, называвшийся в дворцовом обиходе «слоновьей комнатой». Неуверенной походкой и внешним видом принц и сам к концу жизни напоминал старейшего слона амстердамского зоопарка Мурага-на, подаренного городу совсем маленьким слоненком еще Джавахарла-лом Неру. Когда в августе 2004 года Мураган умер, остальные слоны собрались вокруг мертвого тела и долго в задумчивости стояли вокруг него, нежно лаская хоботами усопшего. Принц пережил Мурагана только на четыре месяца; в завещании он оговорил процедуру собственных похорон до мельчайших деталей, предписав первоначально членам королевской семьи следовать за катафалком на слонах, но потом все же решил, что это будет чересчур.
«Я совершенно равнодушен к собственной смерти и полностью вверяю свою судьбу в Его руки. Посмотрим, что будет дальше», — сказал принц. Когда ему давали знать, что час кого-нибудь из его друзей близится, он с бутылкой розового шампанского приезжал для прощания: последний разговор, последний бокал... На похоронах его представлял только венок — принц терпеть не мог похорон, избегая их, как саму смерть.
В этом последнем интервью принц рассказал об отношениях со своей женой, королевой Юлианой, дал характеристики многим здравствующим особам королевского дома, рассказал и о своих отношениях с премьер-министрами страны за весь почти семидесятилетний период его пребывания в качестве Принца Королевства Нидерландов.
Вновь коснулся он и своей роли в деле с компанией «Локхид», настаивая на своей наивности и неосведомленности. «Я не возражаю остаться в памяти людей бесшабашным человеком, но я не хочу, чтобы обо мне думали как о шабашнике», — сказал принц.
Бернард признался, что на самом деле у него не одна дочь, родившаяся вне брака, француженка Алексия, а две; другой дочери Алисии, живущей в Соединенных Штатах, почти пятьдесят лет. Принц указал в завещании, что его имущество должно быть поделено поровну между всеми его шестью дочерьми, включая двух внебрачных, которые дороги ему не меньше.
«Ах, королева принимала философски все мои эскапады, — заметил принц. — Когда она спросила у меня в Лондоне, есть ли у меня подруга, я сказал — да. То же повторилось и на следующий год, и год спустя. Когда королева поинтересовалась, идет ли речь о той же самой особе, и я подтвердил это, королева заметила, что в этом случае она хотела бы с ней познакомиться, если я так долго нахожу ее привлекательной. На моих похоронах должны исполняться две песни: мексиканская «Ласточка» и другая — «Прощайте все чудесные леди, которых я знал».
Когда утром 14 декабря 2004 года я услышал о посмертном интервью принца и вышел из дома, чтобы купить газету, то увидел в киоске необычное объявление: «Извините, весь выпуск «Фолкскрант» распродан, ожидаем, когда подвезут допечатанные экземпляры».
За добрых три десятка лет, что я живу в Голландии, такое случилось в первый раз.
21 августа 1968 года сразу после полуночи в аэропорту Праги приземлились самолеты с подразделениями Красной Армии. Пражская весна подошла к концу, достигнув в известном смысле своей высшей точки. Семь дней, пока Дубчек со своим правительством «вел переговоры» в Москве, на улицах Праги царило безграничное веселье. Люди просто не верили своим глазам. Когда Дубчек вернулся и обнародовал факты, настроение переменилось на 180 градусов и все впали в совершенную апатию, длящуюся до сих пор. Многие интеллектуалы бежали за границу.
Многие, но не он —Людек Пахман. Он посещал одну фабрику за другой, призывая рабочих бастовать. Он посылал письма протеста в Организацию Объединенных Наций. Он распространял памфлеты, призывающие к сопротивлению. Он один объявил войну всему Советскому Союзу.
Его трагедия заключалась в том, что его никто не поддерживал. Он остался в полной изоляции, потому что никто не доверял ему. Тогда он прибегнул к последнему средству. «Я дойму их так, что они вынуждены будут арестовать меня, после чего я дойму их тем, что они меня арестовали», — говорил он, с трудом сдерживая бушующую в нем ярость. Потом он с легкой улыбкой спросил меня, похоже ли это на «Прово»[ 9 ] Я испугался за него, потому что после русского вторжения основные условия для гражданского неповиновения совершенно отсутствовали в Чехословакии. Он был дважды арестован и четырежды объявлял голодовку. Он получил два тяжелых ранения — в голову и спину, но это не было следствием пыток, говорит он сейчас. Не исключаю, что он сам нанес себе эти раны.
Он остался верен идеалам Пражской весны. Он вел себя так, как будто существует правовое государство, и ссылался на статьи Конституции и на права человека. Он возбуждал дела против произвола полицейских чиновников и судей.
В августе 68-го я свел его с голландским телевидением, и в своей отчаянной войне одиночки он стал очень знаменит, во всяком случае в Голландии. Он получал очень много писем из этой страны. Я просмотрел пачки этих писем. Примерно четверть пишущих советовала ему искать утешения в Иисусе Христе. Очень многие сообщали, что они вообще против какой бы то ни было диктатуры. В некоторые письма были вложены десятигульденовые банкноты.
В начале этою года я виделся с ним последний раз у него дома в Праге. Место исчезнувшего портрета Маяковского занял крест: Пахман стал католиком.
Он сказал, что христианство обладало большой силой в истории. И еще он сказал, что все приличные люди должны объединиться, и я сразу вспомнил наши первые разговоры. «Какие там еще цепи, которые нужно потерять Ь> — лукаво спросил я. И мы засмеялись вместе: цепи приличия, разумеется. Я любил его, но он стал для меня совсем чужим. Он хотел сочетаться браком с будущей женой в церкви, но епископ запретил такую демонстрацию.
И для собственной безопасности, и для борьбы, которую он собирался вести, он нуждался, конечно, в паблисити, но мне кажется, что он искал мученичества добровольно. «Я должен платить за мои грехи. За то, что я сотрудничал с самой сатанинской системой, которая когда-либо существовала в мире», — говорил он. Но все-таки несколько месяцев назад Пахман решил покинуть свою страну.
На прошлой неделе он пересек границу. В субботу его привезли из Германии для выступления по голландскому телевидению. Мы сидели, ожидая его в зале студии, из которой передаются последние известия. Он опоздал на час, и телекамера зафиксировала его ковыляющую походку — следствие перенесенного в детстве полиомиелита — и его храбрую голову, которая за четыре года постарела на двадцать лет. Мне сразу представилась возможность перекинуться с ним словом. Взял ли он с собой книгу о матче Спасский — Фишер? «Господи милостивый, Хейн, у меня сейчас совсем другое на уме!» Быть может, он хочет играть в Хоговен -турнире ? Нет, потому что теперь он не желает иметь ничего общего с голландскими шахматистами, сейчас я всё сам услышу в интервью с ним по телевидению. «Но почему же ты все-таки решил уехать?» — спрашиваю я. Он отвечает, что его положение в Праге стало невыносимым. Полиция следила за каждым его шагом, и все, с кем он обменивался хотя бы парой слов, подвергались опасности.
Приезд в Голландию сам он рассматривает как карательную экспедицию. Правда, с учениками школы имени Анны Франк он встретится с удовольствием, потому что они оказывали ему большую моральную поддержку, но Эйве и Голландская шахматная федерация бросили его на произвол судьбы, и он не хочет их больше видеть. На пресс-конференции, где он повторяет эти в высшей степени несправедливые упреки, я пытаюсь объяснить суть дела, хотя и понимаю, что рискую сам быть пригвожденным к позорному столбу. На этой пресс-конференции говорит фактически он один. Следует длинный перечень имен. Профессор такой-то — шесть лет, доктор такой-то — восемь, и так далее, и так далее. В настоящий момент в Чехословакии по политическим мотивам в тюрьмах находятся сто человек. Тридцать из них—его друзья. Он говорит о том, что предъявил чешскому правительству ультиматум. Если к дате, которую он называет, заключенные не будут освобождены или, по крайней мере, им не будет предъявлено официальное обвинение, он предаст гласности факты, от которых содрогнется земля у них под ногами.
«Я превосходно знаю, как функционирует эта система, я знаю, кто готовит приговоры, я знаю самых кровожадных псов в Центральном Комитете, я всё это обнародую, если...» Его память всегда была великолепной. К тому же со времени, когда он сам занимал высокие посты в партии, прошло не так уж много лет.
Если это интервью, то оно должно растянуться на долгие годы, потому что разговор между Пахманом и мной начался семнадцать лет тому назад в Гётеборге. «Социализм должен приобрести совершенно другой вид. Да, было допущено слишком много ошибок. В течение года можно ожидать больших перемен. Они скажут всю правду о Сталине, такое давление невыносимо. Произойдут изменения в партийной линии, особенно это коснется правосудия. Будет покончено с полным бесправием граждан. В течение одного года!»
Как это возможно, спрашивал я. Идеология — это ведь единственное, что сплачивает коммунистический мир. Как они могут покуситься на это?
«Ты — скептик, безнадежный западник, ты не веришь в способность социализма к возрождению. Но ты еще сам всё увидишь».
Это было в 1955году. Годом позже состоялся двадцатый съезд партии, где действительно произошло всё, что он предсказал. И я понял, что мой новый друг не рядовой член партии, что он располагает превосходными связями.
Когда произошло восстание в Будапеште в 1956году, он заклеймил позором венгров. Они были фашисты, криминальные элементы, которые хотели воспользоваться полученной свободой для своих целей, русские не могли поступить иначе. Иногда его мнения вдруг менялись. «Тито — диктатор, продающий социализм за доллары» и «Путь Тито к социализму идентичен нашему» — были его высказывания соответственно в 57-м и 63-м и в 59-м и 65-м годах, если память мне не изменяет.
Я знал его как самого себя: жестко сформулированные мнения, хотя в действительности — он был просто попутчиком.
«Хрущев не продержится до Рождества», — сказал он мне в сентябре 64-го, и, когда генерального секретаря через два месяца сняли, для всего мира это было невероятной неожиданностью; я же снова убедился, что мой собеседник имеет доступ к очень секретной информации.
В Че Геваре он видел только опасность для человечества. «Без Советского Союза невозможна никакая революция, и все эти россказни о двух, трех Вьетнамах — преступны». Дортикос был единственным человеком в руководстве кубинской партии, кому он доверял.
Мир профессиональных шахмат — очень маленький мир. Это своего рода братство, имеющее филиалы в различных странах, как, например, существует братство гомосексуалистов или охотников на крупную дичь. Действующие гроссмейстеры встречаются друг с другом часто, иногда по нескольку раз в год. В1967году мы снова встретились в Праге. Это было время, когда повсюду в мире, в совершенно разных странах, у молодых людей внезапно произошла вспышка коллективного психоза.
Мы сидели на террасе на Старомястской площади.
Молодежь здесь выглядит ужасно пассивно, — сказал я. — Может ли у вас случиться то, что случилось в Китае, Америке или у нас в Голландии ?
К сожалению, нет, — ответил он. — Здесь партия крепко держит в своих руках бразды правления.
—Но если и партия сойдет с ума ?
—Да, тогда возможно, но этого просто не может быть. Партия не может сойти с ума, это исключено, — отвечал он с каменным лицом. Мне не дано этого понять, я ведь анархист, начал он насмехаться надо мной, и через пару дней на Кубе, где мы вместе играли в турнире, он представил меня как «анархиста» и многие смеялись вместе с ним. («Вероятно, последний анархист», — сказал двадцатидвухлетний секретарь партийной организации на стройке в деревне, которую мы посетили.)
Мы часто видели друг друга в том году. Война на Ближнем Востоке всколыхнула многие умы, особенно в Чехословакии, старом союзнике Израиля. Вместе с парой друзей он написал в Центральный Комитет письмо о том, что международное рабочее движение должно поддержать социалистический Израиль, а не феодальные арабские страны.
Это письмо было зачитано с издевкой одним из партийных секретарей на писательском съезде: вот ведь как могут быть глупы некоторые личности. Впрочем, что с них взять: ведь у всех шахматистов мозги набекрень.
Но вышло совсем по-другому. Многие члены съезда поддержали авторов письма и захотели тоже подписаться под ним. Гости из Советского Союза в знак протеста покинули зал.
Это явилось началом бунта интеллектуалов, всё более разраставшемся в последние месяцы 1967 года. В январе следующего года пал Новотный. К власти пришел Дубчек, функционер среднего пошиба, как и полагается при демократии.
Пражская весна длилась семь месяцев. Это было время всеобщего освобождения, и время это не опишешь в двух словах. Весь воздух был напоен свободой; такого ощущения мы не знаем в Западной Европе. Всё казалось возможным, следовало только рассчитаться с прошлым — и всё должно было начаться, и существовало только будущее.
Он был, разумеется, в первых рядах. Было составлено обращение к правительству, в котором требовалось отменить экономическую зависимость от Советского Союза. Он вынашивал идею об Олимпийских играх в Праге в 1980 году. Это обойдется в миллиард долларов, но крона должна была стать конвертируемой, а немецкие и американские инвестиции в этот проект с лихвой окупятся уже после строительства отелей. Я забронировал комнату в гостинице, которая должна была быть построена к 1980 году.
«Но если придут русские?» —спрашивал с опаской не только я, но и другие — шахматисты из Венгрии, Румынии и Болгарии.
Он отвечал, что это исключено. Этого просто не может произойти. Со времен восстания в Будапеште произошло столько изменений, и социалистический лагерь превратился в содружество государств, внутренние дела которых решаются ими самими.
Журнал «Хаагсе пост», декабрь 1972
Декабрь 1972 года. Лондон. Открытый турнир в Ислингтоне — мой первый международный турнир. Поезд из Гааги до Хук-ван-Холланда, ночной пароход, каюта на четверых, Брайтон в половине седьмого утра, недоуменное поднятие бровей чиновника на паспортном контроле при взгляде на мои не внушающие доверия документы: «Что вы собираетесь делать в Англии? Chess? What do you mean — chess? Я спрашиваю о цели вашего визита в Соединенное Королевство?»
Поезд до Лондона, вязкая каша языка с вдруг понятым словом, цепляясь за которое, пытаешься доплыть до спасительной тверди смысла, водоворот метро с указателями, на которых проступают знакомые названия: Виктория-стейшн, Ковент-гарден, Пикадилли, Гайд-парк; мансарда с крошечным рукомойником на шестом этаже гостинички без лифта.
В турнире играли молодые амбициозные англичане: Реймонд Кин, Билл Хартстон, Майкл Стин, Роберт Беллин, неожиданно для всех выигравший турнир со стопроцентным результатом и получивший сказочный приз — тысячу фунтов стерлингов.
Но всё внимание было тогда приковано к Людеку Пахману: на его доске сделал первый ход спонсор турнира, рядом с его столиком позировала очаровательная блондинка с надписью «Мисс Ислингтон» на широкой ленте, его снимали для телевидения, за ним охотились журналисты. О нем, герое Пражской весны, только что прибывшем на Запад, рассказывалось в газетных репортажах, и только после этого петитом шли сухие цифры результатов. Неудивительно, что Пахману было не до шахмат и он играл неудачно в том турнире.
Мы познакомились и говорили несколько раз: тот, кому тогда удалось уйти на Запад, проскользнув через железный занавес, видел в другом родственную душу.
Его голова на не знающей покоя шее вращалась, как на шарнирах, то в одну, то в другую сторону, он говорил безостановочно, оставляя собеседнику время только для коротких реплик. В наших разговорах он часто употреблял слово «они», и для каждого, жившего в то время в странах Восточной Европы, было понятно, кого он имеет в виду. Я знал, конечно, что еще несколько лет назад Людек Пахман сам входил в эту категорию — «они».
Через три года мы снова встретились, на этот раз в Мангейме на международном турнире. Он был уже целиком в политике, и я постоянно видел его в ресторане или в холле гостиницы с людьми, никак не похожими на шахматистов. Он легко переходил с немецкого на английский, испанский. По-русски он говорил очень хорошо, хотя, как и все чехи, с характерным акцентом.
«Ну как там Доннер, рубит еще сахарный тростник на Кубе?» — спрашивал он у меня пару раз и, не дожидаясь ответа, смеялся, запрокинув голову.
Через несколько месяцев, в августе 1975 года, мы встретились снова, на этот раз на зональном турнире в Барселоне. Это был необычный турнир. За десять дней до его начала в Испании — у власти тогда еще был Франко — были приговорены к смертной казни несколько человек, признанных виновными в убийстве полицейского.
По прибытии в столицу Каталонии выяснилось, что представители стран Восточной Европы — сильные гроссмейстеры из Югославии и Чехословакии не приехали на турнир в знак протеста, в то время как румынские и венгерские шахматисты, хотя и появились в Барселоне, тоже в конце концов отказались от участия в соревновании, опасаясь санкций со стороны властей по возвращении домой. Пахман чувствовал себя в такой обстановке как рыба в воде; нашу партию из первого тура, закончившуюся быстрой ничьей, мы не анализировали: в фойе турнирного зала его уже ждали с микрофонами репортеры из «Радио Каталонии», чтобы он в очередной раз дал оценку вторжению политики в спорт, тем более такой благородный, как шахматы. Людек говорил страстно, на память называя фамилии диссидентов и писателей в Чехословакии и Советском Союзе, приговоренных к длительным срокам заключения за написание писем протеста или публикацию своих произведений за границей.
Слушая его эмоциональную речь, трудно было представить себе, что когда-то Людек Пахман был не только рьяным поклонником системы, против которой сейчас так неистово выступал, но и заметным винтиком этой системы.
...11 мая 1945 года. Прага. Первая мысль Людека Пахмана, проснувшегося после пятнадцати часов беспробудного легкого сна: сегодня мне исполняется двадцать один год, и никого нет рядом, чтобы я мог отпраздновать эту дату. Энергия переполняет его, он выходит в город, бесцельно слоняется по улицам и вдруг замечает надпись на здании: «Районный комитет Коммунистической партии Чехословакии». Он заходит вовнутрь и говорит: «Я хочу вступить в партию. У кого я могу записаться?» Война кончилась только два дня назад, и до молодого человека с упрямым покатым лбом и зачесанными назад волосами никому нет дела. Наконец его замечают и дают лист бумаги. Он пишет: «Я — за мировую революцию и за социализм, поэтому прошу принять меня в члены Коммунистической партии Чехословакии».
Через несколько лет молодой энергичный коммунист Людек Пахман становится членом комиссии, через которую должны были пройти, подтвердив свою лояльность и знание марксизма-ленинизма, доктора в больницах и профессора в университетах, инженеры и научные работники, и Пахман был суровым экзаменатором. Он выносил окончательный вердикт, из которого профессор узнавал, что ему лучше подыскать работу мойщика окон. Сотни преподавателей и врачей оказались на улице и вынуждены были переквалифицироваться в истопников, сторожей, официантов и подсобных рабочих.
Чешские эмигранты, нашедшие убежище в Германии и Австрии, называли его тогда «полковник Пахман» и говорили, что он был одной из самых зловещих фигур готвальдовского режима.
Впоследствии Пахман стал главой отдела подготовки профсоюзных кадров и занимал эту должность несколько лет. На партийных курсах он читал лекции по диалектическому и историческому материализму; его излюбленная тема — «Империализм как высшая стадия капитализма». Книги Сталина были для него наивысшей мудростью. «Так просто и ясно всё изложено в них...» — думал он тогда.
Борхес, вспоминая друга молодости, мечтателя и идеалиста, писал: «Я хочу рассказать об одной черте X, которая делает ему честь. Он был... ну, в общем, он был коммунистом». Я не думаю, что эти слова могут быть сказаны о Людеке Пахмане. Став коммунистом, он, как и многие в молодые годы, был увлечен идеями равенства и братства. Но, в отличие от большинства молодых людей, он стал воплощать эти идеи на практике, и идеалы юности, отойдя на задний план, уступили место жестким будням партийной дисциплины, безжалостного претворения в жизнь директив ЦК.
В 1952 зловещем году после показательных, поставленных по советскому сценарию, процессов над бывшими руководителями республики Пахман уходит из большой политики, и в последующие пятнадцать лет главенствующую роль в его жизни играют шахматы.
Но в шахматных кругах Людек Пахман все равно имел репутацию человека со связями «на самом верху», и шахматисты из стран Восточной Европы знали, что в его присутствии полезнее прикусить язычок: никогда нельзя было знать, чем обернутся твои высказывания по возвращении домой.
Китти ван дер Мийе вспоминает, что, когда Пахман заговаривал с ней на Олимпиаде в Варне в 1962 году, товарищи по команде предупреждали ее, что с этим типом следует быть поосторожнее. И другие шахматисты, помнящие то время, свидетельствуют, что разговор сразу становился принужденным, а то и вовсе замолкал, когда к компании присоединялся Людек Пахман.
На эти годы приходится пик его шахматной карьеры. В конце 50-х — середине 60-х Пахман был очень сильным гроссмейстером и желанным гостем на всех международных турнирах. Для стиля его игры были характерны высокая культура постановки партии, прекрасное знание теории, прагматизм, вера в себя, оптимизм. Семь раз он выигрывал первенство Чехословакии, впервые став чемпионом страны в 1946 году. Но он не только играл в шахматы, он тренировал, занимался организаторской работой и был плодовитым автором. Им написано более восьмидесяти книг, переведенных на многие языки мира, посвященных различным аспектам шахматной игры — стратегии, тактике, но главным образом дебютам.
В то время Пахман особенно часто бывал на Кубе, где не только играл в турнирах, но и подолгу работал тренером. В его тогдашних политических симпатиях не приходится сомневаться. Виктор Корчной вспоминает, как в 1963 году во время мемориала Капабланки в Гаване Пахман с гордостью говорил ему и Роберту Уэйду: «Я недавно выучился водить танк», а в ответ на их недоуменные взоры пояснял: «Мы должны защищать нашу Кубу!»
Несколько раз он встречался с Фиделем Кастро. «Почему вы не курите, товарищ Пахман?» — спросил его однажды Кастро, большой любитель сигар. Людек ответил, что не курил никогда в жизни. Тогда Кастро взял огромную сигару, вложил ему в руку и сказал: «Если вы друг Кубы, то выкурите эту сигару до конца».
«С присушим мне оппортунизмом, — вспоминал Пахман десятилетия спустя, — я решил показать, что являюсь другом Кубы и начал раскуривать сигару. Я выкурил ее всю, но это было тяжелое испытание; чтобы избавиться от ужасного вкуса во рту, я вынужден был принять потом изрядное количество баккарди. С тех пор у меня появилось такое отвращение к курению, что я старался каждого курильщика наставить на путь истинный и отвратить от вредной привычки. Этот случай очень характерен для Кастро, бывшего во многих отношениях настоящим диктатором».
Когда в воздухе повеяло Пражской весной, взгляды Пахмана полностью изменились, а после оккупации страны войсками Варшавского пакта он превратился в страстного и непримиримого борца с новым режимом.
Олимпиада в Лугано состоялась через два месяца после оккупации Чехословакии, и на матч с СССР все участники чехословацкой команды вышли с траурными повязками. Пахмана не было в составе национальной сборной: Людек был уже слишком вовлечен в политику, и ему было не до шахмат.
Но на конгрессе Международной шахматной федерации он присутствовал, и, когда представитель Советского Союза Родионов предложил исключить Южно-Африканскую Республику из ФИДЕ, президент Фальке Рогард прервал заседание и вызвал Родионова для переговоров. «Я должен показать вам письмо Пахмана, — сказал он. — После ознакомления с вашим предложением он подал заявление, в котором пишет, что если кто и должен быть исключен из ФИДЕ, так это шесть стран Варшавского пакта и Советский Союз в первую очередь. Если вы будете продолжать настаивать на исключении ЮАР, то я вынужден буду дать ход заявлению Пахмана, публично зачитать его на очередном заседании, начать дебаты, не исключаю, что и поставить на голосование». Вопрос о членстве ЮАР на конгрессе в Лугано был снят с повестки дня.
Получив разрешение ездить по Чехословакии с сеансами одновременной игры и лекциями, Пахман собирал полные залы. Но публика приходила на его лекции не только для того чтобы узнать о последних шахматных новостях и встретиться за доской с известным гроссмейстером. И вовсе не об экстравагантном поведении Роберта Фишера и его шансах в борьбе за чемпионский титул рассказывал Людек Пахман. Пламенный агитатор и лектор, он говорил о том, что волновало тогда всех в наступившие мрачные времена: о том, что нужно делать, чтобы привлечь внимание всего мира к событиям в стране. Пятью годами позже, вспоминая те дни, Пахман напишет: «Я должен признать, что мне не было безразлично, когда людская масса слушала то, что я говорю». Он действительно умел и любил говорить на людях, и неслучайно Вацлав Гавел называл его впоследствии «лагерным оратором».
Подпольные собрания, распространение написанных ночью и наскоро отпечатанных на гектографе памфлетов, открытые призывы к неповиновению, организация демонстраций, письма протеста, рассылаемые во всевозможные организации и различным политическим и общественным деятелям, — в эти месяцы у него почти не оставалось времени для сна Ясно, что долго это продолжаться не могло, — он мозолил глаза всем: и новым партийным функционерам, и Большому брату в Москве, пристально следившему за событиями в Чехословакии.
О том, как относились тогда к Пахману в Советском Союзе, лучше всего показывает такой факт: в 1969 году Яков Нейштадт сдал в издательство «Физкультура и спорт» рукопись «Каталонского начала». Через несколько дней оттуда позвонили: «Фамилия Пахмана не может быть упомянута в книге ни в коем случае». Нейштадт был в отчаянии: чешским гроссмейстером было сыграно немало важных партий в каталонском начале, в том числе и с Ботвинником. Автор книги обратился к своему знакомому, занимавшему высокую должность в партийном аппарате и слывшему либералом. «Это глупость, конечно, — сказал тот. — Ну при чем здесь шахматные партии? Впрочем, я должен посоветоваться с Яковлевым». Александр Яковлев, позднее член Политбюро, заведовал тогда в ЦК отделом агитации и пропаганды. На следующий день Нейштадт узнал итоги переговоров: «Фамилия Пахмана должна быть снята отовсюду...»
Летом 1969 года Корчной и Керес играли в Чехословакии в международном турнире. Однажды, вернувшись в гостиницу, Корчной нашел записку эстонского гроссмейстера: я приглашен на встречу с интересными людьми, буду вечером. Это была встреча с Людеком Пахманом. Прямо с трапа самолета в Шереметьеве Керес был отвезен на Лубянку и подвергся многочасовому допросу. Произошло ли это потому, что на него донес присутствовавший на той встрече Эмиль Затопек, как утверждал впоследствии сам Пахман, или просто квартира мятежного гроссмейстера была под постоянным наблюдением, трудно сказать. Ясно одно: каждый, кто входил тогда в контакт с Пахманом, попадал под надзор властей и сам становился подозрительной фигурой.
Его арестовали в августе 69-го. Но и в тюрьме он писал письма протеста — президенту Чехословакии, Фиделю Кастро, в Организацию Объединенных Наций. На следующий год его выпустили, но потом снова арестовали.
В заключении Пахман провел в общей сложности восемнадцать месяцев. В тюрьме он объявлял голодовки; его кормили через зонд — известный прием в те годы, применявшийся к политическим заключенным в странах Восточной Европы. Но и здесь Людек пошел своим путем: он закрыл глаза и не открывал их до своего освобождения. И прекратил говорить, общаясь с тюремщиками и врачами только в письменной форме. Когда жена посещала Пахмана, она что-то говорила ему, но и ей Людек писал ответы на карточках. Опасались за его психическое здоровье, но когда врач спросил, изменится ли его поведение после освобождения, он написал: «Разумеется. Когда я буду дома, я открою глаза и буду говорить».
Сначала он и думать не хотел об эмиграции, но в ноябре 1972 года все-таки покинул Чехословакию и поселился в Золингене, где его друг Эгон Эвертс был патроном местного шахматного клуба, одного из сильнейших в Западной Германии. Через несколько лет Пахман переехал в Пас-сау, город, расположенный на перекрестке трех стран — Германии, Австрии и Чехословакии.
Эмиграция очень часто делает человека иностранцем по обе стороны границы. Он становится чужим для тех, кто остался, но и не вполне дотягивает до того, чтобы стать своим для новых соотечественников. На Пахмана это правило не распространялось: дома ли, за границей — самым главным был он, он сам, Людек Пахман!
Он добавил в свою фамилию еще одно «н», придав ей жесткое немецкое звучание. В 1978 году Людек Пахманн выиграл чемпионат Федеративной Республики Германии.
Годом раньше на турнире в Женеве я снова играл с Пахманом. Первый раз он предложил мне ничью на выходе из дебюта, потом, когда я добился большого преимущества, и, наконец, в третий раз, когда позиция стала совсем ничейной. Я что-то сказал ему в сердцах после партии, бросил бланк... Поостыв, понял, что был неправ: если я и должен был сердиться на кого-нибудь из-за того, что не выиграл партию, то только на себя самого.
Когда год спустя на турнире в Лон-Пайне я повстречал его ранним воскресным утром на главной улице этого маленького калифорнийского городка и, протянув руку, стал выражать сожаление по поводу случившегося, он недоуменно посмотрел на меня: что я имею в виду? Сам он считал совершенно нормальным, когда единомышленники, коллеги, друзья, даже единственный родной брат проходили с ним через состояние дружбы и размолвок, ссор и примирений, горячего и холодного.
«Трудно было сказать, когда Пахман считал тебя другом, а когда врагом, — вспоминал Любош Кавалек. — Он любил ссориться и часто менял свои мнения о людях на противоположные».
Поэтому тогда в Лон-Пайне он дружески ответил на мое приветствие, не понимая даже, за что я извиняюсь Наш разговор, впрочем, был очень короток. «Спешу, спешу, - бросил на ходу Людек, — давайте поговорим через часок, а то я боюсь опоздать на службу в церковь».
Пахман? В церковь? Я не знал тогда еще, что он стал ревностным католиком и даже написал брошюру о своем обращении в католическую веру. Он, конечно, облегчил этим свою душу, потому что, обретя веру, избавился от многих вопросов, ответы на которые безуспешно пытался найти в своей прошлой жизни. Я не думаю, чтобы такой переход дался Людеку трудно и ему пришлось резко переключать свои эмоциональные трансформаторы на иной режим работы: он просто перешел из одной религии в другую. К тому же его новая вера обладала несомненным преимуществом, обещая после смерти вечное блаженство, при условии, разумеется, примерного поведения, в то время как старая — лишь туманное счастье фядущих поколений.
Кое-кто из хорошо знавших Пахмана скептически отнесся к его новому превращению. Один из его старинных друзей заметил, что он всегда должен быть членом какой-нибудь партии. Сам Пахман напишет впоследствии об этом друге скорее с симпатией, равно как и о другом, высмеявшем Людека и признавшемся, что сам Бог не сможет заставить его уверовать в Него. Я думаю, что где-то в глубине души Пахману даже нравились подобные высказывания: он сам мог бы так сказать, вместо того чтобы перечитывать унылые предписания о подставлении другой щеки для удара.
Попав в очередной раз в тюрьму, Пахман писал, что на воле чувствовал себя верующим, но теперь, в камере, не был в состоянии молиться: «Я сказал себе, что был очень грешен, и обещал изменить мою жизнь к лучшему, но в данный момент это невозможно, и я смогу сделать это только дома». Он вспоминал, что вел тогда долгие дискуссии с Богом. Я думаю, что пс>следний должен был держать ухо востро, ведь полемистом Пахман был превосходным.
Он стал активным членом Христианско-социального союза, примкнув к крайне правому крылу этой баварской партии; Людек Пахман был борцом за идею, а что эта идея представляла собой, было не так уж важно.
В Пассау, в зале Нибелунгов, ежегодно проводились конгрессы Христианско-социального союза и тысячи жителей города приходили в первый день католического поста послушать Франца-Йозефа Штрауса, бессменного лидера партии. Пахман стал личным другом Штрауса, одно имя которого в Советском Союзе вызывало зубовный скрежет.
В 1982 году во время круизного плавания я разговорился с женой этого немецкого политика, когда она заглянула однажды в зал, где игрался шахматный турнир. «Герр Пахманн очень ценим в партии. Он замечательный оратор и полемист», — сказала госпожа Штраус. Действительно, в публичных дискуссиях Людек был очень хорош. Особенно доставалось от него представителям левых партий, любившим ссылаться на классиков.
«Нет, у Маркса сказано совсем не то, что вы говорите, да и Энгельса вы передергиваете...» — возражал Пахман: память его никогда не подводила, крыть оппонентам было нечем, и частенько он выигрывал за явным преимуществом.
Он был человеком необычайного честолюбия, мастером интриги, огромной уверенности в себе, в своем предназначении, видел слабые стороны соперника и умел их использовать. Это черты, конечно, настоящего политика, и в политике он мог бы пойти далеко, очень далеко, если бы поменьше спорил, обладал большим терпением, желанием заключать компромиссы и умением закрывать глаза. Но этих последних, таких важных для политика качеств у него как раз и не было: он не хотел набирать очки, всякий раз стремясь победить чистым нокаутом.
В нем всю жизнь сохранялся юношеский задор, умение и способность обвести противника вокруг пальца, небоязнь игры на его территории, даже если это могло оказаться опасным для него самого.
В начале войны совсем молодой Пахман составил несколько задач и, посвятив их старшему брату, послал в немецкий шахматный журнал, где они и были оггубликованы. Людеку было тогда шестнадцать лет, а его старший брат Владимир сидел за свои левые убеждения в концлагере Заксенхаузен...
На первенстве Европы 1977 года он играа в составе команды ФРГ. Чемпионат проводился в Москве, это был разгар холодной войны, и любой представитель Запада должен был считаться с прослушиванием разговоров и постоянной слежкой. В его же случае были возможны и прямые провокации. Быть может, кто-нибудь отказался бы вообще от такой поездки. Но для Людека Пахмана это было только дополнительным стимулом: оказаться в самом логове врага! С особым удовольствием он ожидал встречи с бывшими соотечественниками. Он вышел, разумеется, на матч с Чехословакией, но сыграть ему не удалось. Из Праги было получено категорическое указание — с Пахманом играть нельзя, и через час после начала тура команда Западной Германии получила очко: соперник Пахмана так и не появился в турнирном зале.
Он не любил бессмысленной траты времени, отсутствие работы было для него синонимом скуки, и он полностью подходил, конечно, под понятие «трудоголик». Таким он был всегда, и в молодые годы, и в преклонном возрасте.
«Мы играли в немецкой бундеслиге за один клуб, «Золинген», — вспоминает Любош Кавалек. — Однажды перед партией, сделав заказ, мы сидели в ресторане в ожидании обеда. «Простите, когда будет подано блюдо?» — осведомился Людек у проходившего официанта. «Примерно минут через десять», — ответил тот. «Ясно, — Пахман отложил в сторону салфетку, — я за это время успею написать еще одно письмо», — и направился к выходу».
Четверть века спустя, когда он уже снова жил в Праге, Пахман должен был играть партию в командном первенстве Чехии за свой клуб «Выше-грады», но заранее объявленную лекцию в Германии отменять не стал. Днем выехав из Праги, в восемь вечера он прибыл в Пассау—с тем чтобы после лекции немедленно вернуться в Прагу и тут же сесть за шахматную доску. Ему было тогда без малого семьдесят лет.
Он, с таким некоординированным телом, играл в теннис, он говорил на многих языках, музицировал на пианино, был страстным бриджис-том, неутомимым оратором и плодовитым писателем. И был, конечно, сильным, в свои лучшие годы — очень сильным гроссмейстером.
Он был автором многих книг, и не только шахматных; им написаны тысячи страниц на политические и религиозные темы. Святой Августин добавлял почти ко всему, что писал: так я думаю сейчас, но вы знаете, конечно, лучше. Людек Пахман всегда знал, как лучше, и если реальность противоречила его мировоззрению, он неодобрительно отворачивался от нее.
Немецкое название мемуаров, вышедших фазу после эмиграции Пахмана, — «Теперь я могу говорить».
«Я сомневался, — пишет автор во вступлении, — следует ли мне писать эту книгу, пока кто-то из моих друзей не сказал, что человеку следует оставить показания правды. Он написал бы слово «Правда» с большой буквы, потому что он верующий христианин. Я не рискну употребить большую букву, потому что я знаю очень мало об этих больших буквах. Но его слова заставляют меня сказать: я пишу мою книгу только о том, что знаю абсолютно достоверно и точно. Всё остальное я исключил из повествования».
Несмотря на патетические слова, в воспоминаниях Пахмана не так трудно найти ошибки и передержки, размытые факты и замолчанные события. Название книги по-чешски — «Это было так». «Это было не так», — говорили остроумцы, ознакомившись с ее содержанием. По-английски мемуары первоначально должны были называться «Как это было». Когда книга была уже почти переведена, издатель сообщил об этом Лю-бошу Кавалеку (тоже покинувшему Чехословакию после пражских событий), предложив ему написать о том же времени. «В таком случае название моей книги будет "Как это не было"», — ответил Кавалек, и на английском книга Пахмана вышла под заглавием «Шах и мат в Праге».
В конце своих воспоминаний Людек пишет: «Революция начинается всегда с песнопений и здравиц, а кончается тем, что пожирает своих собственных детей. Я не хочу теперь иметь ничего общего с какой бы то ни было революцией. Они могут пожирать, кого хотят. При всем при этом у меня есть какое-то тревожное предчувствие, что к старости, если протрубит рожок, я снова буду взбираться на эти идиотские баррикады».
Предчувствие не обмануло Пахмана: когда в 1989 году в Чехословакии произошла «бархатная революция», он тут же вернулся в Прагу и включился в работу. Ему было тогда шестьдесят пять лет, пристойный пенсионный возраст. Для кого-нибудь, но не для Людека Пахмана.
Когда он поселился в Праге, ему сказали: «Людек, вас все знают, ваши книги до сих пор имеют прекрасную репутацию; почему бы вам не сконцентрироваться только на шахматах, тем более что возможности для издания ваших книг сейчас неограниченны?»
«Нет, — отвечал Пахман, — шахматы это только шахматы, меня же интересует политика, события вокруг, сама жизнь».
Он был еще полон энергии и полностью окунулся в политику, полагая, что теперь Чехословакия пойдет наконец по верному пути, где религия, равно как и другие общественные институты, к которым он привык в Германии, станет движущей силой государства. Надо ли говорить, что немалая роль в становлении этой новой Чехословакии была отведена самому Пахману. Но он покинул страну почти два десятилетия назад, и в его идеях никто теперь не нуждался. Дело было даже не в его коммунистическом прошлом; просто прошло его время, и в новой Чехословакии для Людека Пахмана не нашлось места.
Христианская партия, главным советником лидера которой он стал, потерпела поражение на выборах, и для Пахмана это стало огромным личным поражением, одним из самых глубоких разочарований в жизни.
Он не уехал из Чехии, но стал жить на два дома, в Праге и в Пассау, как это делают иногда эмигранты; кто-то - с удовольствием, кто-то - в беспокойстве и чувствуя себя неуютно в обоих местах.
Поначалу он регулярно курсировал между Чехией и Германией, порой не отдавая себе отчета, где находится в настоящий момент. «Трагедня, — говорил Людек. — Если я в Пассау, то, как нарочно, подписываюсь Пахман, а в Праге — Пахманн, и не могу получить денег в банке ни здесь, ни там...»
Он занялся проблемой судетских немцев, вынужденных после Второй мировой войны в массовом порядке покинуть Чехословакию. Эта проблема возникла, конечно, не в 1945 году, и о ней, как и о многих других трагических событиях ушедшего века, невозможно писать одной краской, а Людек Пахман умел пользоваться только черным или белым цветом. В конечном итоге он, не получив допуска к архивам, отказался в знак протеста от чешского гражданства и стал постоянно жить в Германии, только время от времени наезжая в Прагу.
Для него, как и для многих эмигрантов, покинувших страны с тоталитарным режимом, с крушением коммунизма была потеряна цель борьбы, а для кого-то и смысл существования.
В этот последний период жизни он вспоминал события шестидесятилетней давности, о встречах и разговорах с Алехиным, хотел написать об этом более подробно, но так и не успел: дела каждого дня казались важнее.
Только в своих мемуарах он говорит вскользь о Рождественских днях 1942 года, Праге, турнире, где Алехин боролся за первый приз с девятнадцатилетним немцем Клаусом Юнге. Деньги, полученные за выигрыш какого-то турнира, Людек потратил на поездку из провинциальной Белы, где жила тогда семья Пахманов, в столицу: он не мог не увидеть великого Алехина собственными глазами.
На следующий год Пахман уже сам играл в Праге После того как он выиграл хорошую партию у Фолтыса, чемпион мира пригласил молодого чеха к себе. Пахман вспоминал:
«Я показал ему эту партию, Алехин сделад несколько замечаний, похвалил меня, после чего показал свою партию. Он продемонстрировал несколько комбинаций, оставшихся за кулисами, и позволил мне рассьшаться в комплиментах. Госпожа Алехина сидела тут же, равно как и два кота, верные спутники четы Алехиных во всех поездках. Мне была предоставлена честь взять одного из котов на руки. Несмотря на то что у меня туг же появилось несколько царапин, этот прекрасный вечер навсегда остался в памяти как одно из самых примечательных событий моей жизни.
Он стал приглашать меня каждый день, и мы анализировали вместе ту или иную партию. С Алехиным можно было говорить только о шахматах. Очень скоро я заметил, что его ужасно раздражает, если кто-нибудь не разделяет его точку зрения. Я считался с этим, не перечил ему и внимательнейшим образом прислушивался к его замечаниям.
Как-то он пригласил меня в кафе «Люксор». Там еще можно было получить настоящий кофе, хотя и по совершенно сумасшедшей цене. Алехин принципиально никогда не оплачивал никаких счетов, и тогда он тоже позволил мне рассчитаться. Почти всегда с ним был кто-нибудь, кто платил за него. В противном случае он просто покидал кафе. Кельнеры уже знали его и посылали счет организаторам. Директор турнира сам рассказывал мне об этом, и не могу сказать, что он был этим очень доволен. За участие в турнире Алехину был обещан гонорар в сорок тысяч крон, но уже после открытия он заставил организаторов раскошелиться еще на пять тысяч, иначе он угрожал, что не приступит к игре и немедленно покинет Прагу.
Когда в другой раз Алехин пригласил меня в кафе, я находился в состоянии почти полного банкротства. Я использовал уже все карточки и должен был прибегнуть к услугам черного рынка, где всё было очень дорого, но, к счастью, у меня появился меценат. Домовладелец и бизнесмен Сторк одаривал меня не только огромными шматками сала в качестве «награды за мои достижения», как он сам это называл, но также превосходными пирожными и каждодневным приглашением на обед. Этот обед был настолько обилен, что в ужине я уже не нуждался и потому имел возможность оплатить кофе Алехина».
Редактор чешского журнала «ШахИнфо» Бретислав Модр близко знал Людека Пахмана в этот последний период его жизни. Он рассказывает: «Я ожидал увидеть монстра, бывшего фанатика-коммуниста, человека с экстремальными идеями. На деле же Людек оказался очень милым, добрым, отзывчивым, всегда готовым прийти на помощь человеком, с которым было интересно провести время, поговорить о чем угодно, посмеяться. Хотя за несколько лет до смерти он приобрел компьютер, пользоваться им так и не научился и звонил мне время от времени, спрашивая, не найдется ли какой-нибудь интересной партии из бундеслига для его рубрики в газете».
Деньги его мало интересовали, и для шахматного журнала он всегда писал бесплатно. Но о чем бы он ни писал, рано или поздно в его повествовании появлялось местоимение «я».
Его не надо было просить дважды, чтобы он дал сеанс одновременной игры или прочел лекцию. И здесь вопрос о денежном вознаграждении был ему безразличен. Он сам, его эго, его появление на людях, его имя и имидж были самым главным для него.
Святослав Рихтер, неизлечимо больной уже, посмотрев фильм, посвященный его жизни, говорит: «Это — я». И после длительного раздумья: «Я недоволен собой». И еще раз: «Недоволен... Я недоволен собой». Думаю, Людек Пахман никогда не мог бы сказать о себе таких слов.
Жизнь подошла к концу, религии были перепробованы, пережиты войны и катаклизмы, на которые оказался так богат 20-й век; оставались лишь бои местного значения.
Пару лет назад он разразился еще гневным письмом. Причина: ужасный шум, поднятый свадебной процессией в городке, где проводился какой-то опен, и полностью лишивший его необходимой концентрации во время партии. Он обещал никогда, никогда больше не играть в этом городе.
Людек Пахман умер в Пассау 6 марта 2003 года. Он был свидетелем и участником событий, которым трудно найти аналоги в мировой истории; будучи знаком со многими очень известными людьми, он и сам был одной из самых ярких личностей в разноцветном мире чешских шахмат.
Прочтя посмертные слова о нем Любоша Кавалека, люди, знавшие Пахмана всю жизнь, поражались, как он мог извлечь так много положительного из его биографии, в то время как Ханс Рей удивлялся столь мрачному портрету, увиденному им в том же самом некрологе.
В 1967 году во время турнира в Москве, где играл Пахман, в Ленинграде состоялся другой турнир, за день до начала которого умер шведский гроссмейстер Гидеон Штальберг. Пахман, проведший со Штальбергом немало времени как за шахматным столиком, так и за игрой в бридж, писал тогда: «Шахматные журналы поместят в следующем месяце его портрет в траурной рамке вместе с анализами его лучших партий, но на очередном турнире о нем не будет сказано ни слова. Finito — его прогулка по миру закончена, солнце закатилось». Так случилось и с ним самим, разве что в более пространных некрологах о нем помимо перечисления его шахматных заслуг можно было увидеть два слова: Пражская весна.
Это что — конец? Так всё и кончается у шахматиста? Не остается ровным счетом ничего? Кажется, что меня относит назад, как будто я борюсь с сильнейшим встречным течением. Как будто сейчас играют в другие шахматы. Как будто всё, что я знаю об этой игре, для них давно пройденный этап. Но что уж точно, так это совершенно другой тип, эти сегодняшние шахматисты. Весь турнир я с ужасом думал, что в последнем туре мне предстоит играть черными с Ульфиком[ 10 ].
Таких людей в шахматах раньше не было. Мы, шахматисты старого времени, были большими личностями. Мы были смутьяны и хулиганы, которых боялись и которых уважали в нашей грандиозной битве с истеблишментом.
Сравните улыбочки и смешочки, с которыми этот Ульфик постепенно стирает вас с доски, с грубой силой какого-нибудь Шталъберга. Странный, всегда конфликтовавший человек. Он мог назвать пять важнейших событий, произошедших за последние триста лет в любом году на выбор; он умер от белой горячки в гостиничном номере в Ленинграде. Это я могу еще представить себе, но нынешних молодых я понять не могу. Или разница между Штальбергом и Андерссоном заключается только в том, что раньше в моде был алкоголь, а теперь —марихуана?
Мы, шахматисты прошлого, выступали против норм, навязываемых нам обществом, но норм не существует больше. Бандиты выступают в роли судей, а шваль и шпану публика носит на руках. Я был в шоке, когда увидел, что Бём и ван ден Херик[ 11 ], эти уголовники от шахмат, в настоящее время являются членами отборочной комиссии, и поражен, что какие-то Рей и Лигтеринк публично именуют себя «профессионалами» и никто не выказывает никакого недовольства.
В мое время президент федерации шахмат лично переговорил бы с тобой, чтобы ты раскаялся в такого рода порочных мыслях. Нередко подобный разговор сопровождался грубыми оскорблениями, но функционер делал это главным образом для того, чтобы львиная доля денег, отпускаемых на шахматы, досталась любителям. В настоящее же время создается впечатление, что шахматы — это приличная профессия.
Ну и времечко! Голубые кричат о том, что их дискриминируют, шлюхи пишут мемуары, а совершеннейшие ничтожества заполонили телевизионный экран. Они избалованы, эти шахматисты, и никто из них не спрашиваem себя, по какой причине их так носят на руках. Шахматисты пользуются сегодня плодами общества всеобщего изобилия, но пусть не строят себе никаких иллюзий: если изменится экономическая конъюнктура в мире, они будут первыми, на ком это отразится.
Вот уже тридцать пять лет, как я на этой работе. Стоила ли игра свеч ?
Я выигрывал турниры и объездил весь земной шар. В Южной Америке я разговаривал с людьми, находящимися в почти еще первобытном состоянии. В Азии одна женщина прошествовала мимо меня с таким видом, будто она никогда не умрет. В маленькой улочке в Праге, на Градчанах, напротив замка мне явился однажды сам Господь.
Шахматная партия когда-нибудь да кончается, но вызывает эмоции и чувства, которые не проходят бесследно. В какой-нибудь другой цивилизации я ушел бы в монастырь. Шахматы — это аскеза, разочарование, саморазрушение, ничего больше. «Откуда это приходит, я не знаю, куда это ведет, я тоже не знаю. Это просто данность», — сказал Парацельс. Но — нет. Нет, поп de поп, je пе regrette rien[ 12 ].
Даже теперь, когда налицо все признаки, указывающие на то, что игра уже сыграна, я остаюсь в шахматах, и я счастлив, что не был каким-нибудь футболистом или танцовщиком, потому что о шахматах можно по крайней мере писать.
Игра развивается и прогрессирует, в то время как я просто плыву по течению. Я буду продолжать играть в чемпионатах страны до последнего вздоха и по мере сил освещать на журналистском поприще достижения Тиммана.
Сеансы одновременной игры тоже приветствуются, хотя это и обман народа, и единственное, чего достойны деньги, — это презрения.
«Схаакбюллетин», август 1979
Нью-Йорк. Бруклин. Солнечный сентябрь 2000 года. На скамейке набережной знаменитого Брайтон-Бича Леонид Александрович Шамкович. Пару месяцев назад ему исполнилось семьдесят семь лет.
Спою из песни Эдит Пиаф.
«...Уходит энергия. Исчезает воля к борьбе, уходят силы. Я ведь на ничью никогда не играл, боролся в каждой партии; бывало, до партии соглашался или сам предлагал, но так — нет... Я выдохся, и мне следовало бы уже давно перестать играть. Я, конечно, фанат шахмат и здесь, что и говорить, немногим от Яши Мурея отличаюсь. Играл все время и теперь не могу остановиться. Пару лет назад у меня была операция, а через несколько дней я уже играл в каком-то опене. Почему? Мне позвонили, я и согласился. Но они быстро раскусили, в каком я состоянии, и даже пижоны играли со мной до конца. Наверное, шахматы вошли в мою плоть и кровь, в мое подсознание, и оттого что я сейчас не могу играть, страдаю очень...»
С игрой, ставшей смыслом всей его жизни, Лёня познакомился в Ростове-на-Дону, где родился и ходил в школу. Он закончил Политехнический институт в Ленинграде, трудный физико-технический факультет, но по складу ума был гуманитарием, и профессией его стали шахматы.
Бессчетное число раз выступал он в первенствах обществ, разного рода чемпионатах, командных соревнованиях и спартакиадах. Гроссмейстером Леонид стал довольно поздно, в сорок два года, но тогда это было много труднее, чем сегодня, причем основной трудностью было даже не выполнение нормы, а просто командирование на международный турнир: конкуренция в советских шахматах была невероятная.
Шамкович был дважды чемпионом РСФСР, чемпионом Москвы, много раз играл в сильнейших турнирах того времени — первенствах Советского Союза, поделив в одном из них почетное пятое место. Когда он начал выступать в этих чемпионатах, в них играли еще Ботвинник, Керес, Бронштейн, потом Спасский, Геллер, Корчной, Петросян, Таль, Штейн, Полугаевский. В базе данных можно найти немало партий Шамковича с этими прославленными корифеями, но еще больше с Арониным, Неж-метдиновым, Симагиным, Холмовым, Суэтиным, Фурманом, Багиро-вым, Гипслисом, Васюковым, Лутиковым, Гуфельдом, Либерзоном.
Элитные гроссмейстеры относились к Шамковичу несколько иронически. Может быть, оттого, что в отличие от других гроссмейстеров второго эшелона, которым палец в рот класть было опасно, с Шамковичем можно было позволить себе больше. Они знали, что тот может увлечься какой-нибудь романтической атакой, красивой, но не вполне корректной идеей, будет тратить массу времени на то, чтобы просчитать все варианты, попадет в цейтнот. Однажды в сильнейшем обоюдном цейтноте Полугаевский, сделав ход, побледнел: Шамкович мог объявить ему мат в три хода. «Предлагаю ничью!» — закричал Полугаевский. «Согласен!» — тут же остановил часы Шамкович.
Он имел катастрофической счет с Корчным, выигравшим у него по-. чти все партии. Однажды, когда Шамковичу показалось, что на доске пат, и он уже проставлял желанную половинку в графе результатов, Корчной указал карандашом на доске единственное поле, еще доступное, увы, его королю...
Но гроссмейстером он был настоящим, с собственным лицом и игровым почерком, и не раз становился призером и победителем международных турниров, пусть и не самых представительных. Под настроение и получив свою позицию, был опасен и мог победить кого угодно. На его счету выигрыши у Таля, Спасского, Бронштейна, Ларсена, Тайманова.
Он прекрасно понимал игру и многое знал о ней, равно как и массу историй, приключившихся с ним самим и с теми, кого он встретил за десятилетия пребывания в удивительном мире шахмат.
Шамкович мог играть любые начала, но, как правило, открывал партию ходом королевской пешки, стремясь к открытым позициям и избегая вязкой, длинной игры. Сугубо позиционный стиль Сейравана, нередко избиравшего дебюты типа 1.с4 с5 2.g3 g6 3.JLg2 JLg7 4.£ic3 £ic6, был ему явно не по душе. «Ну, ты пошел уже ЙЫ?» - спросил он как-то Ясера, встав из-за стола и заметив того тоже прогуливающимся по турнирному залу. «Только что», — отвечал Сейраван, недоумевая, чем такой естественный ход мог заинтересовать Шамковича, тем более что он даже не подходил к его доске.
Он был сильным теоретиком и регулярно писал обзоры для журналов «Шахматы в СССР», «Шахматный бюллетень» и рижских «Шахмат». Над статьями работал тщательно, новые идеи не боялся обнародовать, и неслучайно в 1965 году Михаил Таль пригласил Шамковича помогать ему в претендентском матче с Борисом Спасским. И хотя Таль проиграл тогда, отношения у них остались самые дружеские.
На следующий год оба играли турнир на Мальорке. После пяти туров Таль лидировал со стопроцентным результатом. В те времена советские гроссмейстеры в зарубежных турнирах, как правило, не ломали копья в междоусобных поединках, но субординация все же соблюдалась, к тому же в шестом туре, когда им предстояло играть друг с другом, у Таля были белые фигуры.
Годы спустя Таль рассказывал об их совместной прогулке перед туром. «Миша, - начал Шамкович, - мне приснился ужасный сон. Мы играем в одном турнире и согласились на ничью до игры. Тур начинается, проходит час, другой, а вы продолжаете играть, как ни в чем не бывало. Моя позиция ухудшается с каждым ходом, я на грани поражения. Я говорю тихонько: «Миша, что вы делаете?» Но вы только улыбаетесь и закуриваете сигарету. И здесь я проснулся в холодном поту...» Таль засмеялся, и в принятом ферзевом гамбите гроссмейстеры разменяли к двадцатому ходу почти все фигуры...
В 1974 году Шамкович эмигрировал в Израиль. В Москве он с трудом сводил концы с концами, но уезжать в 51 год?! «С точки зрения многих моих родственников и друзей это был совершенно безумный шаг: в этом возрасте люди уже подумывают о пенсии, а не о том, чтобы коренным образом менять свою жизнь, — вспоминал потом Леонид Александрович. — Но я все же решился. На это были свои причины, отнюдь не только материальные».
Когда на Олимпиаде в Ницце зашла речь о нем и я по привычке назвал его Князем, Либерзон немедленно уточнил: «Бывший Князь, а ныне трудящийся Востока».
Князь. Так звали его за осанку, манеру говорить, жесты. Среднего роста, с едва заметным коричневым родимым пятном у виска, проницательным взором карих глаз, он говорил не спеша; играя или анализируя, передвигал фигуры характерным, несколько высокомерным движением. Его часто называли Князем прямо в глаза, да и он сам участвовал в общей игре, цитируя порой во время анализа строки Высоцкого: «Шутить не могите с князьями...» Правда, и морщился, когда Юхтман в который раз повторял: «Из грязи да в князи...»
Приехав в Израиль, он выиграл открытый чемпионат страны и успешно выступил в нескольких турнирах, но два года спустя перебрался в Америку и с тех пор жил в нью-йоркском Бруклине. У Шамковича, по его собственному признанию, открылось второе дыхание, и он победил в открытых первенствах Канады, Америки, удачно играл и в других турнирах, вышел в межзональный и в пятьдесят семь лет попал в национальную сборную.
Тогда, на мальтийской Олимпиаде (1980), он проиграл белыми Гарри Каспарову. Решив избегнуть осложнений, Шамкович разменял несколько фигур, потом ферзей и перешел в худший эндшпиль, который семнадцатилетний Гарик провел очень точно. «Нет, ты посмотри, какая техника! — показывал Шамкович всем концовку партии. — А говорят только атака, атака... Да-а, быть ему чемпионом мира». И первый радовался, позабыв о результате. Если он и раньше частенько произносил имя Кас-парова, то теперь стал его безоговорочным и горячим поклонником и оставался таковым до конца, проводя массу времени за анализом партий своего кумира.
Был дружелюбный, неконфликтный, легкий в общении человек, улыбка нередко появлялась на его лице, часто смеялся, порой до слез. Любил анекдот, шутку, мог поддеть в разговоре, но и сам легко переносил подтрунивания в свой адрес. «Написано о нем самом», — говорили злые языки о книге Шамковича «Жертва в шахматах», когда он начал очередное первенство страны с пяти поражений. Эта книга посвящена тому, что он больше всего ценил в игре: торжеству духа над материей, и сам Таль, пожертвовавший больше фигур, чем кто-либо, давал ей высокую оценку. Другая его книга, вышедшая уже в Соединенных Штатах, называется «Карманный справочник шахматного террориста». В ней тоже рассказывается об атаке, наиболее интересному для него компоненту игры.
Зла ни на кого не держал, но имел, как и подавляющее большинство шахматистов, легко ранимое эго, ревниво относился к своему реноме, репутации. Если я спрашивал его о ком-то, кого он знал лично, то разговор обычно складывался так: «Лутиков? Талантлив был, конечно, слов нет. Но это не мешало мне постоянно прибивать его и опережать в первенствах РСФСР. Вот в одной партии, помню...»
В Вейк-ан-Зее в 1986 году мне черными удалось выиграть у Ника де Фирмиана редким и не вполне корректным вариантом сицилианской защиты. Партия эта повторила до четырнадцатого хода его старую — с Равинским, игранную еще в 1953 году. Шамковичу показалось, что я уделил этому факту недостаточно внимания, и он прислал даже разгневанное письмо в редакцию «Нью ин чесе». Но потом успокоился, когда я в теоретическом обзоре подчеркнул его заслуги первопроходца, и во время нашей очередной встречи мы даже не касались этого вопроса: долго сердиться он не умел.
Шахматы любил беззаветно. Анализировал часами, забыв обо всем, наслаждаясь этим занятием. В отличие от многих гроссмейстеров, тоже увлеченно любящих шахматы, позиции, которые анализировал Шамкович, могли быть совершенно абстрактные, к дебюту никакого отношения не имеющие, и практическая польза от такого анализа была равна нулю. Он мог проводить часы над положением из заинтересовавшей его партии, игравшейся рядом с его собственной на каком-нибудь опене, над позицией из партии Тарасов — Нежметдинов, на которой открылся взятый им с полки ежегодник полувековой давности, или просто над диаграммой, увиденной в только что полученном журнале. Радовался всегда красивой, оригинальной идее: это было для него главным в шахматах, и в своих книгах и статьях он часто обращал внимание именно на эстетическую сторону игры.
Лет двадцать тому назад я задавал некоторым своим коллегам гипотетический вопрос: «Представь себе, что шахмат нет. Ты получаешь каждый месяц две тысячи долларов, но шахмат в твоей жизни — нет. Что скажешь?»
Я получал самые разнообразные ответы. Лев Альбурт тут же спросил об инфляции и налогах. Услышав, что поправка на инфляцию принята во внимание и две тысячи чистыми в месяц гарантировано, он, произведя в уме какие-то вычисления, сделал контрпредложение: «Три!» Эрик Лоб-рон отказался наотрез, сказав, что шахматы очень любит, но, когда я начал повышать сумму, сломался на двухстах тысячах в год. Другой согласился на предложение, но просил сохранить за ним шахматную рубрику в газете, объясняя, что это ведь не игра... Один голландский мастер был краток — он сказал: «Дай тысячу».
Когда я сделал такое предложение Шамковичу, он только засмеялся, и сколько я ни повышал ставки, дойдя до умопомрачительных, только повторял: «Подумай сам, ну что я буду делать с твоим миллионом, а тем более с десятью? И что я вообще буду делать целыми днями? Пойми, я люблю шахматы, люблю играть и анализировать, и занятие ими приносит мне удовольствие. Радость, можно сказать».
Леонид Александрович свободно говорил на многие темы. Знал толк в искусстве, в его библиотеке было немало художественных альбомов, а в последние годы мог любоваться шедеврами Эрмитажа и Лувра на экране компьютера, не выходя из дома. Он с удовольствием читал, любил музыку и кино, но больше всего — встречи с коллегами-шахматистами и те бесконечные разговоры, когда анализ хода, пришедшего ему в голову прошлой ночью, сменялся рассказом о довоенном ростовском клубе в центре города с большим портретом «Товарищ Сталин за игрой в шахматы», на котором, присмотревшись, можно было разглядеть, что у вождя, игравшего белыми, сильная атакующая позиция, но в соперники ему предусмотрительный художник выбрал... локоть, который мог принадлежать, понятно, любому его соратнику. После чего, сделав замысловатый изгиб, разговор переходил к тому, что именно сказал Шамковичу Жора Бастри-ков в 58-м году, нанеся в сицилианской смертельный удар, позже повторенный Фишером в партии с Решевским. Затем, после крутого виража, разговор мог вылететь на обочину пикантного анекдота, перейти к обзору политической ситуации в мире, выставке импрессионистов в Национальной галерее, спикировать к обсуждению шансов команды США на предстоящей Олимпиаде, неожиданно вырулить к его деду, доктору, который был родом из Таганрога и знавал Антона Павловича Чехова. Плавно перейти к сравнению докторских гонораров тогда и сейчас, сумме пристойного вознаграждения за партию, которую предложили сыграть самому Шамковичу за команду Королевского клуба в Голландии и, вылившись в бурный восторг по поводу последней победы Каспарова, пойти по пути совершенно непредсказуемому.
Все эти и многие другие темы, вспомнить которые я уже не могу, обсуждались нами во время долгих совместных прогулок по Лондону, когда в 1983 году там игрались претенденте кие матчи, на которых он присутствовал в качестве корреспондента «Радио Свобода» и журнала «Чесе лайф», а я — еженедельника «Свободная Голландия» и Би-би-си.
Там же, в Лондоне, Шамкович гулял иногда со Смысловым, выигрывавшим матч у Рибли и вообще переживавшим вторую молодость. «Ах, Лёня, Лёня... — начинал Василий Васильевич, беря своего собеседника под руку, и, хотя тот был моложе его только на два года, продолжал: — Вы еще молодой человек, у вас, Лёня, вся жизнь еще фактически впереди...»
Четверть века назад я был несколько раз у него в гостях, в бруклинской квартирке, где он жил вместе с женой Милой и ее сестрой-близняшкой, похожей на Милу как две капли воды, что порой вызывало шутливые вопросы его приятелей, но иногда ставило и самого Лёню в затруднительное положение. Дело осложнялось еще и тем, что сестры, прожив до этого несколько лет в Израиле, довольно сносно научились говорить на иврите и частенько, когда хотели сказать что-то, не предназначавшееся для Лениных ушей, переговаривались между собой на этом языке. «Во, чешут на едрите», — восхищался Лёня, чье знание языка сводилось к приветствию «шалом» и выражению «савланут, ие тов»[ 13 ]. К тому же Мила была женщиной очень строгих правил, и, если ей казалось, что муж допустил какую-либо словесную вольность, она сразу протягивала руку с одним, двумя или даже тремя поднятыми пальцами, как это делают судьи на баскетбольных матчах. Жест означал, что начиная с этого момента она прекращает с Лёней какой бы то ни было контакт; общение прерывалось на количество недель, соответствующих числу показанных ею пальцев, что, в свою очередь, зависело от фривольности выражения.
«Фу, какая пошлость», — говорила Мила обычно в таких случаях. Только однажды ему сошло с рук, когда тяжесть наказания должна была превысить все мыслимые границы. Проснувшись рано утром и обдумывая программу грядущего дня: походы в банк и страховой офис, посещение организации для эмигрантов «Найана», где настырная сотрудница снова предложит заполнить тысячу анкет, — он, забывшись, сказал в сердцах: «Да пошла она на...» И сжался, осторожно косясь - не проснулась ли жена. Жена проснулась, но, опешив от такой неожиданной, а главное, ничем не мотивированной реакции, только спросила изумленно: «Но почему?!»
Однажды, сев в скоростной поезд, отвозивший его в Манхэттен, он пропустил свою остановку и оказался вечером в одном из небезопасных районов Гарлема. «Я сразу почуял — что-то не то: вокруг ни одного светлого лица. Но пока ориентировался, ко мне сразу один деятель подошел, ты бы только его увидел! Так мало того что пятьдесят долларов отнял, еще и отметелил за милую душу», - говорил Лёня, показывая синяки. Но Нью-Йорк любил и чувствовал себя в Бруклине как дома. «У вас в Амстердаме тоже, конечно, полно сумасшедших, но здесь на Брайтоне такие типы попадаются — паноптикум, прямо Одесса двадцатых годов...»
Шамкович знал массу выражений из лексикона местной публики, иногда и сам употреблял их. «Значит, так, — объяснял мне Лёня, как добраться до его квартиры, — возьмешь сабвей, сделаешь пересадку на Барахолке[ 14 ], а там по прямой еще минут тридцать пять. Когда выйдешь, иди за любым человеком, говорящим по-русски».
Хотя он прожил в Америке тридцать один год, большинство его воспоминаний и рассказов было связано с Россией. За свою долгую жизнь профессионального шахматиста Леониду Александровичу довелось встретить множество самых разных людей, и он любил и умел рассказывать о них. И не только о шахматистах. В Москве он жил рядом с пошивочной мастерской и, зайдя туда однажды, стал свидетелем разговора, который потом мастерски передавал в лицах:
— Зазвонил телефон, и поднявшая трубку пожилая приемщица закричала в глубину зала: «Зойка, п..., тебя к телефону!» Пришедшая Зойка, прикрывая трубку рукой, с деланной укоризной: «Ну что вы, Марья Антоновна, всё п... да п...?» Приемщица — примирительно, по-домашнему: «А что ж, не п..., что ли?» Та - соглашаясь с начальством и добродушно: «Ну, п..., п...» Фактически при помощи одного слова они передали целую гамму ощущений, возможно ли такое в английском? — восхищался Князь богатством русского языка.
Английский он начал учить еще в Москве, но ко времени приезда в Америку ему было уже пятьдесят три, и его язык остался на бытовом уровне. Когда говорил по-русски, вставлял то и дело в свою речь английские слова и выражения. Как и многие русские американцы, он говорил lawyer, insurance, appointment. В его письмах ко мне я мог найти выражения please find enclose, fee, expenses, round-robin tournament и другие.
Брак с Милой распался, но в 1989 году, когда Шамковичу было уже шестьдесят шесть, он встретил в Москве, где играл в турнире ГМА, женщину, которую знал еще в школьные годы. Роман, вспыхнувший десятилетия спустя, завершился ее переездом в Соединенные Штаты. Но и этот брак не вьщержал испытания временем, и до конца жизни Шамкович жил один в «однобедренной» (как называют русские американцы «опе bedroome») квартирке, что в русском эквиваленте означает двухкомнатную, в минутах пятнадцати ходьбы от знаменитой набережной Брайтон-Бич. Но двигался он медленно, часто останавливался передохнуть, и наш путь, помню, занял едва ли не час. Вдобавок он раскланивался направо и налево - как же, гроссмейстер Шамкович! - его многие знали там, особенно у шахматных столиков на набережной, где блицуют в хорошую погоду никуда не спешащие пенсионеры и вэлферисты[ 15 ]. Публика там действительно своеобразная, и однажды, когда я зашел в гастроном «Москва» на Брайтоне, услышал, как покупательница выговорила продавщице, обратившейся по-русски к американцу, не понимающему, чего от него хотят: «Ну что ты с ним разговариваешь, это же мэстный...»
Одно время он вел рубрику в самой популярной тогда в Нью-Йорке русскоязычной газете «Новое русское слою». Прирабатывал, пока мог, комментариями к партиям, писанием статей, уроками. Наступала, наступила старость.
Когда ему исполнилось восемьдесят, имя Шамковича занесли в Зал Славы американских шахмат. Всё собирался поехать на торжества, но так и не смог - здоровье не позволило. Позвонил ему в тот день.
— Шахматы какие-то неинтересные стали... Возможно, я старею, но мне кажется, что сейчас скучнее стали играть в них. Разве что Широв, да еще Полищук, вот его партии недавно смотрел... Как ?Да-да, Грищук, а я что сказал?
Анализирую в последнее время партии первенств СССР. Там, знаешь, и в полуфиналах масса интересного было. За турнирами? Нет, не слежу, разве что кто-нибудь позвонит и расскажет, но редко кто звонит. Интернет ? Да, слышал, что есть что-то такое, надо бы как-нибудь научиться. А ты не знаешь, выходит ли еще «Чесслайф»? Что-то мне перестали присылать.
Да нет, ни с кем не общаюсь. Из шахматистов только Борис Крейман иногда заходил, в последнее время и он уже не заходит.
Привожу в порядок записи о творческом пути. Партии свои анализирую. Вспоминаю старых мастеров. Читаю. Особенно одного писателя, я боготворю его... Ну, как его?.. Да как же его? Ну помоги мне, у тебя память лучше, чему меня... Он еще «Мастера и Маргариту» написал, да его?.. Или вот только что прочел о жизни одного художника, понравилось очень, он еще знаменит был усами своими, такими закручивающимися... Как же его ?.. Ну, а сам-то ты как ? Кажется, недавно какой-то турнир выиграл, мне кто-то сказал. Давно не играешь ? Ну, значит, напутали... Прочел, прочел твою книгу... Я ведь тоже многих знал, вот Левенфиша например; могучий был старик. Я редактировал тогда его воспоминания, это мало кто знает... А что, если тебе написать на более конкретные темы: например, шахматы и политика, или шахматы и секс, или чудаки в шахматах?Но тут одним томом не отделаешься...
Почему сам не напишу? Если решусь написать о себе, то это будет книга жалоб. Шучу, конечно. Это не я сказал, это Раневская сказала.
...Здоровье? Неважно, но держусь как-то еще. Мне ходить трудно, ну и эта болезнь, как ее? Ну, как же ее/'(Кричит кому-то: «Как называется моя болезнь?») Да, да, Паркинсон, Паркинсон... Ну и букет самых разнообразных других болячек... Мало того что передвигаюсь со скоростью улитки, главное, эта болезнь... как ее, ну как же ее?Да, да, Альцгеймер, кажется...
Был ли на матче Каспарова с машиной ?А что, был такой ? Когда ? Чем закончился ? Вот обида-то какая, аяине знал...
Что делаю целыми днями? Читаю, да теперь всё больше журнальчики местные, по-русски, конечно. До серьезных книг руки не доходят, знаешь, у меня ведь библиотека обширная очень, не знаю, что с ней и делать... Да, русское телевидение смотрю, оно несравнимо интереснее американского, там такую чушь иногда несут... Вот на днях сын приедет, вместе русское телевидение посмотрим, у него ведь его нет, вот пусть сам и сравнит. Слушай, а как Каспаров, будет ли играть свой матч на мировое первенство с этим... тьфу, с памятью что-то стало... Ну, как его бишь?.. Гуляю ли? Приходит тут ко мне одна женщина, славная очень, вот мы с ней вместе и гуляем.
Я вот у Ботвинника спрашивал, когда он в Америку приезжал, бывают ли у него шахматные галлюцинации, видения шахматные, так он сказал, что нет, а у меня вот бывают... Недавно приснилась одна позиция, что я Фишеру в Калифорнии показывал. Непростая очень, там конь с пешкой борется. Задумался Фишер тогда, а я ему — показать? Он засмеялся еще и пальчиком так погрозил: нет, мол, господин Шамкович... А через минуту сам решение нашел. Вот эта самая позиция и приснилась. Постоянно снятся и какие-то партии, но дебют всегда один — Уфимцева. После 1.e4d6 2.d4 Кf6 3.Кc3 соперник отвечает обычно 3...с6. Наутро партию не могу восстановить, только контуры — жалко очень. Помню только, что захватываю инициативу, атакую, атакую, борьба идет страшная; откуда у меня такая свирепость, сам диву даюсь, но никогда мата не удается поставить. Чуть-чуть не дотягиваю, не получается, но всякий раз думаю: может быть, следующей ночью удастся?..
Леонид Александрович Шамкович умер 22 апреля 2005 года в Нью-Йорке на восемьдесят втором году жизни.
Уже по внешнему виду Эмиля Йозефа Димера можно заметить, что он не относится к тем людям, которые время от времени с удовольствием смеются над самими собой.
Худой, облаченный в костюм, по виду которого можно сразу сказать, что его хозяин окончательно расстался с мыслью, будто внешность имеет какое-либо значение, острый, выдающийся вперед нос, сдавленный смешок из беззубого рта, он перемещается странной, несколько танцующей походкой. Он относится к тому типу людей — мы все знаем этот тип, — кто всегда роняет чашки со стола. Во время последнего турнира в Бевервейке он упал со сцены. Случайность, конечно, но если спросить до начала турнира, кто из участников рухнет вниз со сцены, все хором сказали бы: Димер.
Еще до войны Димер —родом из Муггенштурма — был шахматистом и журналистом, до некоторой степени известным в шахматных кругах.
Вместе с невероятно древней конструкции пишущей машинкой он переезжал с одного турнира на другой, к отчаянию своих коллег, полагавших, что абсурдно низкий гонорар, который Димер просит за свою работу, окончательно подрывает рынок. Очевидно, что для него было более важным «находиться при деле», чем зарабатывать деньги. Это всё длилось примерно до 1950года, когда Эмиль Йозеф Димер был обращен в новую веру.
Он открыл гамбит Блэкмара! Сначала были письма, адресованные к таким известным шахматным теоретикам, как доктор Эйве. В этих письмах Димер указывал на новые, необозримые возможности в старом гамбите 1А4 d5 2.е4 de — находке шахматиста 19-го века, судьи из Нью-Йорка Блэкмара. Всё это известно. Люди, изобретавшие новые начала в шахматной партии, были всегда. В большинстве своем — это немцы, и их дебют гарантировал, как правило, форсированный выигрыш. В1948году появилась книжка о дебюте I.g2-g4.
Сначала Димеру терпеливо отвечали, что гамбит Блэкмара вполне может быть применен на практике, но кроме этого гамбита есть очень много других начал.
Но когда письма стали превращаться в манускрипты, а тон посланий стал всё более и более резким, их просто стали игнорировать, а его самого — высмеивать. Особенно тяжелые отношения сложились у Димера с немецким шахматным журналом и федерацией шахмат Федеративной Республики, где, вероятно, стыдились выражений типа: «Дьявол бушует над шахматной доской, тевтонская ярость дает себе выход». Когда Димер почувствовал, что повсюду встречает сильное сопротивление, он подкрепил слово делом и, основав «Орден Блэкмара», стал выпускать отпечатанный на гектографе шахматный журнал под тем же названием. Журнальчик рассылался «Блэкмар-гамбитчикам», помещал их партии, снабженные примечаниями, сделанными рукой самого маэстро. Примечания отличались огромным количеством восклицательных знаков. В этом журнальчике у Димера была полная возможность придать своим идеям и накопленному опыту в разыгрывании гамбита законченную форму. Он пришел к убеждению, что его находка, гамбит Блэкмара, значительно расширила границы ограниченной шахматной игры. «Играйте же Блэкмара, это меняет всю личность человека», — поучал он.
А вот заглавие его статьи в рождественском номере журнала 1956года: «Для тех, кто смотрит в Абсолют, война имеет смысл, только если это война до полного уничтожения».
Он вдохновил американских приверженцев гамбита на исследование жизни и личности Блэкмара, человека, который так много дал миру. После нескольких месяцев Димер выступил с «сенсацией века», сообщив, что гамбит, вероятно, впервые был применен не Блэкмаром, а его братом, имевшим магазин мужской одежды в Новом Орлеане.
Самым большим противником гамбита Блэкмара оказался Ханс Мюллер из Вены, и на его голову обрушились самые тяжкие проклятия. Этот австрийский мастер с самого начала отрицал корректность гамбита Блэкмара. Каждый анализ Димера был встречаем раздраженными опровержениями Мюллера. Они регулярно обменивались письмами, полными ужасных оскорблений, особенно усилившимися после того, как не только писания Димера, но и ответы Мюллера перестали печататься на страницах немецких и австрийских шахматных журналов. Их великое противостояние в поисках истины продолжается, и кое-кто предполагает, что когда-нибудь, на исходе Всех Времен, Мюллер примкнет к «Ордену Блэкмара».
Эмиль Йозеф Димер опубликовал недавно книгу под названием «От первого хода до мата». Признаться, тон этой книжки довольно сдержанный, что произошло, по всей видимости, под давлением издателя, хотя количество восклицательных знаков могло бы быть и меньше. Я надеюсь, что всем предыдущим изложением я не очень напугал читателя, потому что это — очень симпатичная книжка. Но что мы должны думать об этом Димере и его гамбите Блэкмара ?
В шахматах основной объект нападения — неприятельский король. Он должен быть заматован. Разумный игрок приступает к подготовке этой операции терпеливо и «дипломатично» и уж точно не будет следовать девизу Димера: «Играть на мат, начиная с первого хода». Но от партий, где шахматист играет неразумно и все-таки побеждает, исходит огромное очарование.
Во времена Ренессанса, когда шахматная игра в своей настоящей форме была еще очень молода, все играли, как Димер. Джоакино Греко и Рюи Лопес применяли дебюты, довольно глубоко ими проанализированные, в которых с первых же ходов шли в атаку. Филидор — «рационалист» 18-го века — фактически изобрел позиционную игру. Но в 19-м веке безграничная агрессивность возвратилась вместе с «романтиками». Андерсен со своими гамбитами и комбинациями был наиболее ярким представителем этой школы.
Поэтому Димер может быть пигмеем, но стиль его игры никоим образом не должен быть высмеян, и, что самое важное, он очень поучителен. Каждому, кто хочет лучше играть в шахматы, я могу порекомендовать эту книжку Димера. В ней не раскрываются секреты борьбы с изолированной пешкой, нет здесь и примеров на использование преимущества двух слонов, зато вы найдете то, что составляет основу каждой шахматной партии: атаку на короля.
В этой книжке собрано триста партий, где неприятельскому королю был объявлен мат самыми изощренными способами. Каждый шахматист должен научиться этому искусству и только потом думать о пешечных структурах.
В предисловии к книжке упомянуто и мое имя. Здесь я должен объясниться. Во время турнира претендентов в Амстердаме (1956), впервые встретив Димера, я сказал ему: «Русские вроде начинают играть вашу систему...» Я полагал, что он, покраснев, станет это отрицать, но ничего похожего не произошло; он сказал только: «Они пытаются».
Журнал «Тайд», февраль 1958
В прошлом году появилась книга, посвященная Эмилю Йозефу Димеру, с подзаголовком: жизнь, отданная шахматам. Автор этой книги - Ален Домметт в своем рассказе об изобретателе гамбита не упоминает, что Димер (1908—1990) уже в 1931 году стал членом национал-социалистической партии, сохранив симпатии к Гитлеру и после войны. Отсюда, конечно, и «дьявол, бушующий над шахматной доской», и «тевтонская ярость, которая дает себе выход», о которых пишет Доннер. Эти и подобные высказывания, равно как и неоднократные публичные заявления, что немецкие шахматы насквозь пропитаны духом гомосексуализма, привели к тому, что после войны Димер был исключен из членов Германского шахматного союза.
Он был фигурой жалкой, комической, параноидальной и мало вызывающей симпатию, не говоря уже о его политических взглядах. Эти взгляды сосуществовали у него с высокомерием, фанатизмом и безграничной верой в себя, но эти качества, как мы знаем, нередко создавали репутации и имена, навсегда оставшиеся в истории человечества.
Слова «нитрата» на санскрите, «мешуган» на иврите и «маниа» по-гречески означают и сумасшествие, и пророчество. Он считал себя пророком, но был, конечно, маньяком, маньяком идеи. Спустя полвека после того как Димер вновь открыл гамбит Блэкмара, мы должны согласиться с мнением австрийского теоретика Мюллера, что это начало некорректно, а безжалостный компьютер уже после нескольких дебютных ходов оценивает позицию как почти проигранную для белых.
Для порядка отмечу, что гамбит Блэкмара—Димера в чистом виде получается после ходов l.d4 d5 2.е4 de З.О. Возможно, конечно, принятие гамбита, но самое решительное здесь 3.. .е5! Поэтому Димер усовершенствовал гамбит, предложив такой порядок ходов: l.d4 d5 2.ftc3 £tf6 З.е4. Но тут возможно взятие пешки конем - 3...£s:e4, что резко снижает атакующие возможности белых. В конце концов Димер пришел к выводу, что самый правильный порядок ходов - l.d4 d5 2.е4 de З.£ю3 £rf6 4.О. Но и здесь современная практика не подтверждает корректности гамбита. Английский мастер Эндрю Мартин, недавно написавший статью об этом начале, заканчивает ее словами: «По мне, играть гамбит Блэкмара—Димера — все равно что отправиться за покупкой собственного надгробья».
Помимо наиболее распространенных дебютов в шахматах имеется множество самых разнообразных вариантов и защит, о которых, я думаю, не слышали даже гроссмейстеры. Известен ли читателю бруклинский вариант в защите Алехина — 1.е4 £rf6 2.е5 £g8? Так сыграл однажды Пет-росян в тренировочном турнире в Москве против Болеславского. Или гватемальская защита? Она получается после ходов l.d4 Ь6 2.е4 Даб. Улучшенную версию этой защиты — l.d4 еб 2.£sf3 Ь6 З.е4 Даб избрал в партии со мной мастер Бём в чемпионате Голландии 1978 года. Как правило, подобные экзотические начала применяются с одной целью: как можно быстрее сбить противника с теории. Увы, плата за это оказывается слишком высокой. Обе упомянутые партии закончились победой белых.
Той же цели — поскорее увести соперника с проторенных дорог — служит и ход 1...а6 в ответ на 1.е4. Его применил Тони Майлс в партии командного чемпионата Европы в Скаре (1980) против Анатолия Карпова. Хотя Майлсу и удалось победить тогдашнего чемпиона мира, популярным этот дебют не стал, но время от времени анализы его появляются в шахматных журналах. После успеха английского гроссмейстера дебют получил название «защита Святого Георгия» — намек на былинного победителя дракона: Майлс был одним из самых ярких исследователей варианта дракона в сицилианской защите.
В России главным разработчиком этого необычного начала является Юрий Ремизов из Читы, регулярно ггубликующий анализы и партии (главным образом свои), сыгранные зашитой Святого Георгия. В одной из статей он пишет, что «к пониманию ценности хода 1.. .аб в ответ на 1 .е4» он пришел «еще в 1964 году и стал его систематически применять».
Примерно в то же время на сравнительно высоком уровне этот ход стал делать английский мастер Майкл Басман. У него тоже были собственные анализы, появились последователи, стала постепенно создаваться теория — как раз то, чего Басман старался избежать. В конце концов защита 1...а6 стала казаться ему слишком пресной, и Басман перешел к расширенному фианкетто королевского слона: 1.е4 h6 2.d4 g5. Позже он, как правило, совмещал обе идеи: первый ход — от ферзевой ладьи, второй — от королевской! Хотя порядок ходов здесь значения, понятно, не имеет. Так Басман начинал игру против гроссмейстеров Адамса, Хебдена, Норвуда. Аналогичным образом развивалась партия чемпионата Голландии 1992 года между мастерами Куиффом и Кногшертом, игравшаяся на моих глазах.
Во многом это начало перекликается с дебютом Уйтелки (двойное фианкетто слонов, расположение пешек по 6-му ряду, вывод коней на е7 и d7 независимо от манеры развития белых), нередко применявшимся Борисом Спасским в 60-70-х годах. Сейчас к этому дебюту прибегают главным образом в «перебоях» нокаут-турниров, когда черным позарез нужна победа. Справедливости ради отмечу, что система Уйтелки выглядит более сдержанно, чем защита Святого Георгия.
Говоря о необычных началах, нельзя не упомянуть о дебюте Андерсена— 1.аЗ,Гроба— l.g4, сарагосском начале — ГсЗилиоходе 1..^5вответ на 1x4, которому Каспаров в дебютной энциклопедии, вышедшей в Англии двадцать лет назад, дал короткий комментарий: шахматы — не кегли! В сравнении с этими дебютами варианты Вузла — l.d4 с5 2.d5 £yft5 З.£ю3 Ша5 и Фаяровича — l.d4 £yft5 2x4 е5 3.de £te4 кажутся пресными и сугубо позиционными.
Менее вызывающим, хотя тоже экстравагантным, выглядит выход на первом ходу ферзевого коня — 1.£юЗ. Дебют этот назван именем ван Гейта, благополучно здравствующего голландского шахматиста, не без успеха игравшего так в 60-х годах на достаточно высоком уровне и снявшего даже пару гроссмейстерских скальпов. Имеется книжка, посвященная этому началу, с обстоятельными анализами. Сам ван Гейт был довольно приличным мастером; он выигрывал у Тиммана, Бисгайера, делал ничьи со Спасским, Портишем, О'Келли, хотя дело было, конечно, не в дебюте. Ход 1.£юЗ иногда применяли Гулько, Ней, Рашковский, Бенджамин, Уотсон. Переигрывая их партии, угадываешь скрытый смысл такого необычного открытия игры: не только увести соперников от теории, заставив с первых ходов мыслить самостоятельно, но и избежать дебютов, являющихся основными в их репертуаре. Для тех, кто выводит на первом ходу ферзевого коня, эти аргументы более весомы, чем тот факт, что сами они тоже оказываются на незнакомой территории. Впрочем, большинство гроссмейстеров относятся к дебюту ван Гейта скептически или даже пренебрежительно. Так, Властимил Горт, узрев ход 1.£юЗ в одной из своих партий в бундес-лиге, ответил 1...£й6 — и я так могу! — и в итоге добился победы.
Лет пятнадцать назад перед очередным туром дружеского матча с французами голландцы договорились применить на всех шести досках дебют ван Гейта (в тот день они играли только белыми). Кроме шутки здесь имела место быть и журналистская корысть: два члена команды - Лигтеринк и Рей вели рубрики в крупнейших газетах страны, и лучшего материала для читателей нельзя было придумать. Испортил песню я: увидев на пяти демонстрационных досках вышедшего вперед ферзевого коня, я несколько минут сидел в задумчивости, не делая хода, после чего, сказав окружившим мой столик коллегам: «Нет, не могу, рука не поднимается», — принял компромиссное решение, введя в игру королевского коня. Кавалерийская атака голландцев, помнится, увенчалась успехом; товарищи же по команде корили меня потом за нерешительность, впрочем, недолго...
Сегодня дебют ван Гейта на высоком уровне применяет время от времени Александр Морозевич. Так он сыграл против Юдит Полгар на чемпионате мира в Сан-Луисе (2005), а потом в комментариях дал подробное обоснование выбранному дебюту, который вскоре перешел в один из вариантов сицилианской защиты.
В Германии издается журнал «Кайсибер», в котором подвергаются анализу редкие дебюты и варианты. Журнал, главным редактором которого является Стефан Бюккер, издается нерегулярно, примерно три-четыре раза в год. В нем тщательно анализируются всякие экзотические возможности, типа варианта Хакерта в защите Алехина, примененного Иванчу-ком на финише матча с Пономаревым в 2001 году, когда львовскому гроссмейстеру позарез нужна была победа. Или анализы дебютов, которые могут озадачить даже знатоков игры; например, 1.е4 сб 2.£юЗ d5 З.ШЗ е5 4.ed £yft5 — это один из самых безобидных вариантов, исследованных в «Кайсибере».
В шахматах много самых разных начал. Наиболее распространенное за белых: пешкой на два поля от короля, что представляется мне самым опасным для черных. Другие солидные открытия игры: пешкой — тоже на два поля — от ферзя или ферзевого слона, а также вывод королевского коня. Все остальные начала тоже возможны, но обещают меньше шансов на захват инициативы.
Выбор дебюта за черных зависит, разумеется, от первого хода белых. Вспоминаю, как юный Каспаров во время Олимпиады на Мальте (1980), рассуждая о дебютах, разделял их на три категории: корректные, полукорректные и некорректные.
Так, абсолютно корректными в ответ на 1 .е4 он признавал только встречный ход пешкой от короля на два поля, немедленно создавая противовес центру белых, и защиту Каро-Канн: теперь, как бы белые ни отвечали, удар по их центральной пешке неизбежен.
К полукорректным дебютам он относил любимую им сицилианскую: черные оставляют пешку е4 без внимания, но в дальнейшем другая центральная пешка белых (считается, что наиболее агрессивная манера игры связана с продвижением d2-d4) разменивается на фланговую пешку черньгх; к тому же в распоряжении черных оказывается полуоткрытая линия «с». К полукорректным началам Каспаров относил и французскую защиту: здесь также на следующем ходу наносится удар по центру, но у черных остается проблема развития белопольного слона.
Все остальные дебюты будущий чемпион мира зачислил в некорректные, полагая, что у белых сохраняется сильный центр, а черные не получают взамен никаких реальных выгод. Возможно, будущее и покажет правоту Каспарова, но точно ответить на этот вопрос сумеет только компьютер.
У любителя, заглянувшего в шахматный отдел какого-нибудь книжного магазина, могут разбежаться глаза от обилия справочников, пособий и дебютных монографий. Большинство их можно смело отнести к разряду, который Тони Майлс охарактеризовал в рецензии на один такой шедевр словом «барахло»! Особенно следует опасаться книг, в которых ничего не объясняется, а текст состоит только из букв латинского алфавита, цифр и бездушных знаков. Оценка позиции в такого рода книгах, даже если они носят громкое название «Энциклопедия», базируется зачастую на результате партии, порой не имеющем никакого отношения к дебюту. Запутавшись в значках, не объясняющих, какой следует выбрать план, почему у белых немного лучше, на чем вообще базируется такая оценка позиции, любитель шахмат только ужаснется неподъемной работе, предстоящей ему для освоения нового дебюта, или еще того хуже — примется за ее выполнение.
Избегайте также книг с броскими заголовками типа «Как черные выигрывают в голландской защите» или «Атака Маршалла ведет к победе!» Продавцы шахматных книг в Вейк-ан-Зее, раскидывающие свои лотки у входа в турнирный зал, уже привыкли к моему время от времени задаваемому вопросу: «А нет ли у вас книги, где можно было бы найти, как черные выигрывают против любой зашиты белых?», но отвечают терпеливо, что нет, такой книги пока не написано.
Ранъше или позже, но об этом должно быть сказано. Как болезненно ни бы было бы это воспринято, мы не должны бояться заявить со всей прямотой: женщины не умеют играть в шахматы. Не умеют и, если вы спросите у меня, никогда не научатся. Здесь, на турнире в Бамберге, я был вынужден констатировать это еще раз. Постоянным гостем турнира была молодая и элегантная фройлен Йоргер, по профессии — пилот, к тому же пианистка очень высокого уровня, носящая в шахматном мире почетный титул «чемпионки земли Гессен и Баварии». Я рассмотрел фройлен Йоргер с большим вниманием и с близкого расстояния. Скажу откровенно: я доверился бы ей, окажись она за штурвалом самолета, ее фортепианная техника исключительно высока, но играть в шахматы... нет, в них она ничегошеньки не смыслит, так же как и любая другая женщина.
Почему женщины не могут играть в шахматы ? После более чем двадцати двух лет серьезного научного исследования, мне кажется, я нашел этому объяснение. Как известно, женщина в любом своем качестве превосходит мужчину. Физически она выносливее. Вследствие своего невероятного терпения женщина всегда с легкостью выигрывает вечную борьбу у мужчины на длинной дистанции. Женщина может логически думать, что у мужчин встречается довольно редко. Женщина обладает лучшей памятью. Каждый из нас, кому приходилось иметь дело с женщиной, сталкивался с этим. Женщина целенаправленнее мужчины, смекалистей его и понимает окружающих много лучше, чем он.
Чего же не хватает ей, отчего все эти блистательные качества исчезают и становятся совершенно бесполезными, когда женщина занимает место за шахматным столиком?
Во всем женщина превосходит мужчину, не хватает ей только одного: интуиции.
Позвольте мне объясниться, чтобы не быть неправильно понятым. Понятие «интуиция» я употребляю здесь не в затасканном, вульгарном смысле этого слова, в котором оно применяется обычно. Нет, я придаю этому понятию его первоначальный смысл, а именно — «прозрение». Что-то делается или что-то не делается без какого бы то ни было логического объяснения, после чего выясняется, что это и было единственно верным.
Например: в поисках решения какой-то проблемы вы идете по людной улице, заходите в книжный магазин, достаете с полки первую попавшуюся книгу, она раскрывается на странице 84, и именно на этой странице объяснено решение искомой проблемы.
Или: вы упаковываете чемодан, готовясь к трансатлантическому перелету. Внезапно организаторы только что закончившегося турнира вваливаются в вашу комнату и просят задержаться на день, чтобы провести сеанс одновременной игры. Вы переносите полет на завтра и, когда после сеанса возвращаетесь в гостиницу, узнаёте, что самолет потерпел аварию и никто не остался в живых. На следующий день вы находите свою фамилию в траурной рамке, потому что она тоже была в списке пассажиров. Какая-нибудь женщина так бы и погибла, но не таков я.
Это, конечно, не более чем примеры, но интуиция не подчиняется ни правилам, ни какому бы то ни было объяснению. Завистливые соглядатаи — в особенности женщины — объясняют обычно всё это «случайностью» или «счастьем», но тот, кто обладает интуицией, только смеется и знает, что посчастливилось ему совсем не случайно.
То же самое и в шахматах. Примечательно, что женщины, играющие в шахматы, в состоянии хорошо считать варианты и комбинировать. Удивительна та логика, с которой они принимают то или иное решение. Здесь тебе и ум, и терпение, и энергия! И всё — впустую.
Мы, «интуитчики», лепим что придет в голову: кто его знает, почему поле/6 нам не нравится и мы предпочитаем сб. Да, черт побери, сб выглядит ведь так аппетитно. Твердое и в то же время такое мягкое. Большего мы не можем объяснить, но даже этого не так мало для выражения интуитивного хода словами. Через месяц в заграничных журналах можно обнаружить длиннющие анализы, в которых доказывается, почему ход конем на сббыл лучшим. Но всё это — потом. Интуиция — это озарение, которое потом выглядит единственно верным решением.
Женщины в своих действиях, как правило, не принимают в расчет ни причины, ни цели. Все же каждый, кто имел дело с женщиной, знает, что интуитивные, бессмысленные на первый взгляд действия случаются и у них. Но никогда это не бывает связано с озарением. Огромная разница с мужской интуицией заключается в том, что такого рода действия всегда кончаются у женщины катастрофой. У нее никогда ничего не получается интуитивно, и в результате можно только констатировать: вот она — женщина.
Отцы и мужья, читающие эти строки, имейте в виду: все положительные качества, которые мы находим в женщине, недостаточны, чтобы она могла сыграть приличную партию в шахматы. Так что с того!Для них остается еще столько всего: религия и искусство, сплетни и политика, вынашивание детей и философия, и, наконец, —рукоделие.
Журнал «Авеню», август 1968
В конце августа газета «Пароль» попросила меня написать для женской рубрики статью на очень интересную, но довольно сложную тему «Почему женщины не могут играть в шахматы ?» Являясь экспертом в этой области, я поспешил удовлетворить желание газеты. Следует заметить, что Макс Эйве тоже высказал свое мнение по этому поводу, но его объяснение проблемы очень статично: так как в шахматы играет много меньше женщин, чем мужчин, то и шанс на появление сильной шахматистки неизмеримо меньше. Это обоснование мне очень нравится своей любезностью, но несуразность его бросается в глаза.
«Мое объяснение просто и радикально: разница между полами в шахматной игре очень велика, но, на мой взгляд, не больше, чем в любой другой области культуры. Женщины не могут играть в шахматы, но они также не могут ни писать, ни рисовать, ни сочинять музыку, ни философствовать — фактически женщина не создала ничего, что заслуживало бы внимания. Следовательно, не шахматы тому виной. Что же тогда ?
Причина этого очевидна и заключается в первую очередь в том, что женщины много глупее мужчин. И потому, что они много глупее, они не обладают способностью черпать вдохновение в самих себе. Полезная работа, связанная главным образом с повседневными заботами, — вот область, где женщина чувствует себя превосходно».
Сразу же после того как я написал эти строки, в газету поступил первый отклик.
Писательница Ханни Михаэльс категорически не согласилась с моим утверждением, что женщины не могут писать, и в доказательство привела несколько имен. Старые перечницы, когда-либо бравшиеся за перо! Симона де Бовуар! Мери Мак-КартиН Ну, кто там еще? Почему тогда не сразу совершенно нечитабельная Франсуаза Саган?
За другими письмами дело не стало. Меня даже обвинили в дискриминации. «Доннер забыл внести в свой список негров. Список должен был бы выглядеть так: женщины и негры не могут играть в шахматы, потому что они глупее нас», — писала одна читательница из Амстердама. Эта госпожа неправильно поняла меня. Негры могут играть в шахматы, не могут —негритянки. В этом —разница.
Ах, женщины, ну прямо как дети, думаю я порой.
Приятно порадовал радикально-феминистский ежемесячник: он опубликовал мою статью полностью и без всяких комментариев как призыв к женщинам подписываться на журнал.
Упреки не ограничились эпистолярным жанром. Так как мой номер можно легко найти в телефонной книге, я неоднократно вынужден был выслушивать канонады в свой адрес и через этот аппарат, хотя для меня, не перестающего научным образом исследовать проблему различия между полами, некоторые звонки содержали очень ценную информацию.
«Подумал ли господин Доннер о том, что женщины не могут играть в шахматы, может быть, потому, что мужчины никогда не хотели их научить этому?» — спросила меня одна очень милая дама изДренте. Нет, я не подумал об этом. Но тот, кто долгое или короткое время имел дело с жен-
щинами, сразу обнаружит здесь последний аргумент, который применяет каждая женщина в перепалке с мужчиной: «Даже если это моя вина, это произошло потому, что это была твоя вина».
К сожалению, раздавались и более агрессивные звонки. Идо этого случалось, что разгневанные люди высказывали мне свое возмущение, но это бывали только мужчины. «Слушай меня внимательно, Прово. Сейчас к тебе явятся двадцать человек, и ты костей не соберешь, мерзавец!» Что и говорить, суровые слова, но — сказанные мужчиной. Женщины поступают по-другому. «Нет, господин Доннер, я не скажу вам свое имя, но я прочла вашу статью и должна сказать, что вы не в полном порядке. Вы больны и ваше место в психиатрической лечебнице». Вы почувствовали разницу? Мужчины хотят тебя отколошматить, в то время как женщины — выходить. Лично я предпочитаю, чтобы меня отметелили и дело с концом, но здесь мы и видим гигантскую пропасть между полами.
Без сомнения, ничего более глупого, чем «женщины просто глупее мужчин», сказать нельзя. Но мы должны искать наше убежище в глупости, потому что женщины — они такие другие, такие совершенно другие! Я тоже не могу сказать по этому поводу ничего вразумительного и, если и делаю очередную попытку, то только потому, что моя жена так заразительно начинает над этим смеяться.
Журнал «Тайд», октябрь 1972
— Ах, — вздохнул Доннер однажды, — вот ты говоришь, что я слишком сурово пишу о женщинах. Ты ничего не понимаешь, на самом деле женщины обожают женоненавистников. И вообще, шахматы — это последнее дело, которым они должны заниматься. Когда я был еще молодой и красивый, увидеть женщину в турнирном зале было большой редкостью. Да, так было в моей юности, когда воздух был еще чист, а секс - грязен. Теперь же всё наоборот...
Мы сидели за стойкой бара в «Де Кринге», и было еще очень рано, что-то около полпервого ночи.
- Ты видишь этих приятелей? - продолжал Хейн, поворачивая голову в сторону двух мужчин, сидевших напротив нас за стойкой и ведших неторопливую беседу; в одном из них я узнал известного актера. — Ты, наверное, думаешь, что это просто друзья? Как бы не так. Знаешь ли ты, кстати, жаргонное словечко для гомосексуалистов? — и, не дожидаясь ответа, Хейн пополнил мой словарный запас голландского языка.
Он уже не в первый раз касался этой темы. В кругу его друзей и знакомых были, разумеется, и геи, но к этой стороне их жизни Хейн относился скорее иронически, никогда не принимая ее всерьез.
Когда Доннер рассуждал о своих успехах, сравнивая их с результатами других, вечно подающих надежды голландских шахматистов, он писал: «Может быть, они и славные ребята, но они никогда не знали, что такое успех. А в этом случае игра приобретает для шахматиста совершенно другой характер. Я бы сравнил их с монахами, которых никогда не посетило откровение Господа, с гомосексуалистами, которым никогда не удалось кончить, с женатыми людьми, у которых никогда не было детей. Я имею в виду, что у такого рода ребят отсутствует квинтэссенция игры».
В целом же он относился к проблеме сексуальных меньшинств совершенно спокойно, по-амстердамски, хотя порой, когда Хейн пару раз цитировал отрывки из Библии, посвященные этой теме, проглядывало его строгое протестантское воспитание.
—Ты в курсе дела, конечно, — сказал он однажды, - что в Библии говорится, что ни воры, ни пьяницы, ни мужеложники Царства Божия не наследуют, а гомосексуализм назван мерзостью и скверной и приравнен к скотоложству?
И тут же прочел целую лекцию на эту тему; хотя какие-то фрагменты ее сохранились в моей памяти, приводить их сейчас было бы неуместно. В другой раз он заметил:
-Ах, эти шахматисты, это - особенный народец. Я был, кстати, первым, кто доказал очевидную связь шахмат и гомосексуализма. Я заметил это еще на Олимпиаде в Варне в 1962 году. Туда прибыло более четырехсот шахматистов со всего мира. Тогда, глядя на всю эту массу, я подумал: быть того не может, чтобы среди всей этой армии передвигателей фигурок не было ни одного гомосексуалиста. Этого просто не может быть! Среди сотен игроков в шахматы их число тоже должно составлять пять процентов, а фактически даже больше, потому что в этой группе асоциальных невротов их процентная норма должен быть еще выше средней. Разумеется! Это же настолько очевидно, что даже младенец мог бы догадаться. И вот, глядя на такое огромное скопление народа, я подумал, что все они в каком-то смысле гомосексуалисты, потому что шахматы в реальности есть не что иное, как сомнительное, грязное занятие, которым, передвигая грязные же фигурки, мы занимаемся с другими мужчинами. Вот что такое шахматы!
Юность Доннера пришлась на годы радикальной либерализации западного общества, когда принадлежность к меньшинствам — национальным, религиозным и сексуальным — из фактора социальной неполноценности превратилась в средство социального самоутверждения, и в его рассказах не было никаких табу. Не меньшую роль в его полном раскрепощении сыграла и страна, в которой он родился, и город, где прошла вся его жизнь.
Совсем недавно в старейшем английском журнале, консервативном «Спектейторе», появилась статья, где говорится, что Голландия на световые годы опередила все страны в мире по самым гадким проявлениям жизни. Среди многих других проблем, волнующих сейчас человечество, таких как эвтаназия, свободная продажа легких наркотиков, СПИД и т.д., автор подробно остановился и на теме гомосексуализма.
Действительно, репутация Голландии как одного из центров гомокуль-туры подтверждается статистикой, ставящей на второе место в Европе Данию, а на третье — Германию.
Хотя Амстердам не может сравниться с такими миллионными городами как Нью-Йорк, Париж, Сан-Франциско или Берлин, он является одной из мировых столиц гомокультуры. В Амстердаме можно посещать кафе, где бывают только геи, покупать одежду в магазинах только для геев, бывать в барах, жить в гостиницах, ходить на дискотеки, где можно встретить только геев. Специально для них здесь издаются газета и журналы. И во многом другом игрушечный городок на воде имеет репутацию самого толерантного города в мире.
Только совсем уж наивные туристы, дивясь непривычному запаху и озираясь в поисках свободного столика, дабы заказать кофе с яблочным пирожным, заходят в кафе-шопы с названиями «Нирвана», «Голландские цветы» или «Дары Памира». Здесь вам предложат меню, где перечислены все имеющиеся сорта легких наркотиков с описанием вкусовых качеств и ожидаемых эффектов. Число таких кафе-шопов в Амстердаме, согласно официальной статистике, достигает трехсот. Главным событием осени является фестиваль, посвященный употреблению этих легких наркотиков, а вручение призов по традиции происходит в зале «Млечный путь», расположенном в самом центре города, напротив здания, где раньше помещался главный офис ФИДЕ.
Однажды Доннер прочел мне целую лекцию о наркотиках, рассказав о разнице между легкими, такими как марихуана или гашиш, и героином, привычка к которому приводит в большинстве случаев к очень тяжелым последствиям; расстаться с этой зависимостью бывает очень трудно, порой и невозможно.
- Так уж исторически получилось, что сигареты с никотином можно 1<упить на каждом углу, тогда как марихуана, вреда от которой значительно меньше, считается пусть и легким, но наркотиком. А ведь к ней совершенно не привыкаешь и получаешь одно только удовольствие, в то время как попробуй-ка бросить курить, — объяснял Хейн, закуривая сигарету. Он рекомендовал мне попробовать ЛСД, бывший тогда в большой моде: — Ты должен испытать это хотя бы раз, но учти, — прищуривал глаза Доннер, — с тобой рядом должен обязательно кто-нибудь находиться: восхитительное ощущение, что ты в состоянии делать всё, даже летать, может увлечь тебя к окну, и ты понимаешь, чем это может кончиться...
Один из самых знаменитых ночных клубов в Амстердаме «iT» первоначально был клубом только для геев. Его девиз — «Здесь можно всё», и чем экстравагантнее это «всё», тем лучше. Постепенно этот популярнейший клуб стал посещаться всеми желающими, а для геев остался только один вечер - субботний. В «iT» можно встретить известных актеров и конферансье, журналистов и модельеров, певцов и спортсменов.
Но главным событием года является устраиваемый летом большой праздник (Gay Pride), в котором участвуют многие тысячи голландцев и гостей Амстердама. На каналах города можно увидеть в этот день кораблики и речные трамвайчики, водные велосипеды, баржи, расцвеченные всеми цветами радуги. На многих из них — оркестры и оркестрики.
Первый такой фестиваль был проведен в 1996 году, и с тех пор его популярность неизменно растет. Каждый год принять участие в празднике или просто поглазеть на необычное зрелище в Амстердам приезжают четверть миллиона человек со всего мира. С непривычки можно растеряться от этого вавилонского столпотворения, буйства красок, умопомрачительной одежды, какофонии звуков, косметики, колец и украшений, раскрашенных волос, подведенных бровей, немыслимых причесок, а главное — разнообразия лиц: европейских и азиатских, черных и белых, коричневых и смуглых, мужских и женских... И языков: английского, французского, немецкого, испанского, итальянского, голландского. В последние годы — и русского.
В 1998 году в Амстердаме прошли первые Спортивные игры геев, а в апреле 2001-го бургомистр города официально зарегистрировал первую гомосексуальную супружескую пару в мире.
В Амстердаме установлен и первый в мире гомомонумент. Три розовых треугольника, вместе образующие один большой, - память всем гомосексуалистам, подвергавшимся преследованиям, издевательствам и убийствам.
Треугольник - неслучайный выбор. В нацистских концлагерях на полосатой арестантской одежде был нашит треугольник, по цвету которого можно было сразу определить «преступление» заключенного: желтый -для евреев, розовый - для гомосексуалистов и т.д. Поэтому и цвет гранитного монумента — розовый.
Одна из вершин этого треугольника, напоминающая о прошлом, указывает на дом Анны Франк, находящийся совсем рядом на канале, другая — в сторону площади Дам с памятником Свободы в центре площади, третья обращена к зданию, где размещается главный центр сексуальных меньшинств. На этом гранитном треугольнике у Западной церкви Амстердама всегда лежат живые цветы...
В фойе Чигоринского клуба в Петербурге испокон веку висят фотографии чемпионов города. Когда Виктор Корчной остался на Западе, его портрет исчез со стенда, но еще раньше такая же участь постигла и другую фотографию — чемпиона Ленинграда 1966 года.
Из тех, кто знал его, кто-то умер, кто-то уехал, а у живущих хватает своих забот, чтобы вспоминать о мелькнувшей когда-то на шахматном небосклоне звездочке, с именем которой связаны какие-то скандальные истории.
Мои друзья искренне советовали темы этой вообще не касаться. «Что бы и как бы ты ни написал, — говорили они, — тебе не избежать разгневанных реакций и яростных нападок; в лучшем случае — иронических улыбок или недоуменного поднятия плеч. Да и шахматист ведь он был не ахти какой. Ну, сильный мастер, но таких были ведь сотни, а то, что жестоко был наказан при советской власти, так можно назвать десятки не менее жестоких законов того времени, у каждого государства ведь свои законы».
Я сказал себе, что они правы. Тяжело браться за что-либо, чувствуя себя заранее обреченным на поражение. Действительно, какой ни взять тон: трагический, ироничный, презрительный, шутливый, сочувственный или осуждающий, — всё будет плоско, неверно, двусмысленно.
Уже почти отказавшись от замысла, я вспомнил неожиданно Тони Майлса. В Тилбурге в 1985 году из-за болей в спине он играл весь турнир, лежа на массажном столике. Майлс признался, что подумывал о том, чтобы выбыть из соревнования, но превозмог себя.
«Мало вещей в жизни могут меня мотивировать больше, чем преграда, которую нужно преодолеть, — писал он после турнира. — Но есть еще более высокая цель: преодоление непреодолимой преграды».
И я решил рассказать о трагической судьбе забытого чемпиона.
Минск, 1957 год. Спартакиада Дворцов и Домов пионеров Белоруссии. Столице республики предоставлено право выступать в этом соревновании двумя составами, и тренеры из других городов настояли на том, чтобы обе столичные команды играли между собой в первом туре.
—Так, — сказал детям на собрании тренер, — вторая команда ложится первой со счетом 0:4, ну в крайнем случае 0,5:3,5. Все уяснили?
На первой доске за вторую команду Минска играл тринадцатилетний Алик Капенгут. Полностью переиграв соперника, Капенгут остался с лишней фигурой и, насладившись моральной победой, демонстративно подставил ладью... Рядом с ним за команду Гродно играл мальчик, видевший всё происшедшее.
-Ну что, приказали сплавить? - саркастично улыбнулся он. Свою партию кареглазый шатен в больших очках выиграл, так же как и шесть последующих, показав стопроцентный результат на первой доске. Это был Женя Рубан.
Через два года на командном юношеском чемпионате страны в Риге он играл за команду Белоруссии, а я — за команду Ленинграда, но Рубана не запомнил и уж тем более не знал, чем закончился для него этот турнир. У Жени возник конфликт с тренерами, которые расценили поздние возвращения и независимую манеру поведения как нарушение спортивного режима и ходатайствовали перед судейской коллегией о снятии его с соревнований. Под термином «нарушение спортивного режима» в советское время понималось, как правило, пьянство или индивидуальная манера поведения, не вписывавшаяся в нормы, считавшиеся общепринятыми. Рубана дисквалифицировали на год.
Эта дисквалификация не стала последней в его жизни. Он мог загулять, послать подальше придирчивого, надоедливого судью, высказать свое мнение: Женя был остр на язык и за словом в карман не лез. При просмотре таблиц того времени в графе с его фамилией вдруг натыкаешься на означающий поражение минус, за которым, без всякого сомнения, скрывается та или иная история. Но все истории, выговоры и дисквалификации кажутся детской забавой по сравнению с той главной, которая ему еще предстояла.
Фамилия Рубан может быть и русской, и белорусской, и еврейской. В его внешности было что-то семитское, но сам он утверждал, что к евреям не имеет никакого отношения. «Мои родители — самых простых хохляц-ких кровей», — говорил он. Альберт Капенгут вспоминает, что, когда Рубан приехал в Минск и спрашивал у его отца, историка по профессии, имеет ли ему смысл избрать исторический факультет, тот, обманутый внешностью Рубана, начал говорить что-то о возможных трудностях при поступлении. Женя сразу всё понял и смутился: «Вы знаете, я — русский...»
Учиться в университете Рубану не пришлось: его взяли в армию. Хотя Женя регулярно играл в армейских соревнованиях, мастером стать ему не удалось, и казалось, что он так и растворится в огромном резервуаре способных, когда-то подававших надежды шахматистов.
Его судьбу полностью переменил Ленинград. Шесть лет, которые Рубан провел в этом городе, оказались самыми счастливыми в его жизни. И самыми трагичными.
В Питере он поступил на философский факультет университета. Тогда же началась его настоящая шахматная карьера. Он выигрывает четвертьфинал первенства города, выполняет мастерскую норму в полуфинале, а в финале становится чемпионом. Я играл в том чемпионате 1966 года (проиграл ему) и помню Рубана очень хорошо.
Он приходил на партии всегда в костюме, подтянутый, собранный и торжественный. В нем было что-то от провинциального парня, способного, энергичного, приехавшего в большой город завоевывать его и — завоевавшего.
Вспоминая сейчас те далекие годы, вижу его всегда ироничным, саркастичным, порой язвительным и циничным. Он выглядел каким-то многозначительным, в то же время расплывчатым, недоговоренным.
После выигрыша чемпионата он изменился, стал более уверенным в себе, высокомерным, почувствовал себя звездой. Мог зайти в Чигорин-ский клуб при полном параде, когда и при бабочке.
В манерах его было что-то кошачье, лицом он напоминал какую-то большую птицу. Пристальный взгляд круглых глаз создавал сходство с филином и только усиливал это впечатление. На его лице постоянно блуждала улыбка; во время партии, задумавшись, он характерным движением руки время от времени оглаживал бородку. Это было необычно: мало кто из мужчин, особенно молодых, носил тогда бороду.
Он любил порассуждать, переплетая идеи и образы и переходя с одной темы на другую, был многоречив, начиная фразу, загадочно улыбался, предоставляя право собеседнику додумать мысль или высказать ее самому.
Мог съязвить по чьему-либо поводу, и умно, с подковыркой съязвить. И всё это — с милой улыбкой. Нет, не могу сказать, что я любил Женю Рубана.
Кое-кто вспоминает, что он был очень эрудирован и начитан, мне так не казалось; скорее всего, причиной непонимания этой эрудтщии и невозможности ее оценить был тогда я сам.
Конечно, мы говорили иногда о том о сем, но я не помню, чтобы уровень наших разговоров поднимался выше обычной болтовни. Как ни напрягаю память, не могу вспомнить ни одной серьезной беседы с Руба-ном, за исключением одного, неизвестно почему затеянного в фойе клуба разговора о Распутине, который, как известно, учил, что нужно погрязнуть в грехе, чтобы познать экстаз раскаяния.
Да в другой раз, когда мы столкнулись нос к носу на Невском, он начал вдруг говорить о Байроне, которого читал тогда, о его жизни. Попалась ли ему на глаза байроновская строка: «Меня ты наделило, Время, судьбой нелегкою»?
Когда он приехал в Ленинград, я закончил уже университет и работал в Чигоринском клубе на улице Желябова, как тогда называлась Большая Конюшенная.
Декабрьским днем 1966 года в клубе раздался телефонный звонок. Я снял трубку.
- С вами говорят из Таврического дворца, - произнес голос на другом конце провода. — Скоро Новый год, и у нас, как всегда, ёлка. С танцами, музыкой, лотереей, играми, ну и, конечно, с Дедом Морозом и Снегурочкой. В этом году мы решили устроить что-нибудь шахматное. Сначала думали о сеансе одновременной игры, но процедура эта, в общем-то, скучная. Кстати, — продолжал мой собеседник, — сколько стоит сеанс одновременной игры?
Я стал объяснять, что путевка может быть сдвоенная — лекция и сеанс. В этом случае сумма, выплачиваемая мастеру, составляет двадцать рублей, ну а если только сеанс, то гонорар сокращается наполовину. Еще не зная, как повернется дело, я рекомендовал сеанс с лекцией, ссылаясь на то, что словесное общение с аудиторией очень оживляет мероприятие.
—Ну, лекция детям ни к чему, — заметил голос. — У нас другая задумка: в течение часа-полутора просто поиграть в шахматы с малышами. Я думаю, что это можно приравнять к стоимости сеанса одновременной игры. Речь идет обо всем периоде каникул с 30 декабря по 10 января, так что всего — двенадцать ёлок. Но дети живут ведь в мире сказки, поэтому мы решили, что мастер должен будет играть свои партии в шкуре медведя. Так что ему придется попотеть, — засмеялся мой собеседник.
Я работал тогда тренером-методистом и, хотя формально должен был спросить разрешения у директора клуба Наума Антоновича Ходорова, счел ёлочные сто двадцать рублей своими. Неписаным правом на все безымянные сеансы и лекции, запросы на которые приходили в клуб, обладал тренер-методист. До меня на этой должности работал Семен Абрамович Фурман, логично предпочитавший лекции с сеансами одинарным выступлениям, что дало повод остроумному Александру Геллеру напевать на мотив популярного тогда марша космонавтов: «Заправлены в планшетку путевки и наряды, и Фурман уточняет в последний раз маршрут...»
Ну что с того, думал я тогда: полтора часа в шкуре медведя, зато двенадцать выступлений. К тому же я знал уже из опыта, что помимо Снегурочки на новогодних детских праздниках бывает немало Снежинок, зачастую, а можно сказать и почти всегда, более привлекательных, чем сама Снегурочка.
Тут, Наум Антонович, из какого-то Дворца звонили, — начал я развязно-бодрым тоном, которым имел обыкновение разговаривать с директором, — у них что-то там сеансовое намечается, я оформлю, когда заявка придет, а с календарем на следующий месяц какая-то неувязка получается: я только что из Спорткомитета, там сказали, что в типографии непредвиденная задержка произошла, так что завтра...
Ты, Геннадий, мне яйца не крути, — прервал меня Наум Антонович фразой, которую нередко употреблял с подчиненными, невзирая на их пол (завотделом спорта во Дворце пионеров, следующего моего места работы, Зоя Петровна, женщина средних лет, тоже нередко пользовалась ею). — Сегодня уже шестое декабря, и посетители жалуются, что до сих пор на дверях клуба ноябрьский план мероприятий висит, — продолжал он. — К тому же я только что звонил в Комитет, и мне сказали, что календарь у них уже три дня как в проходной валяется и почему-то никто его не забирает...
Полковник в отставке, Ходоров был тем известным типом советского руководителя, который за версту чует, что хочет начальство, и действует, исходя из этого. Обладая хорошей памятью, он был мастером устного рассказа, импровизации, являя собой этакого барона Мюнхгаузена, прибывшего в Страну Советов и прекрасно там прижившегося. Шахмагы он любил, и, когда к нему приходил старинный приятель, тоже отставной военный, старик с густыми седыми бровями, Наум Антонович запирался с ним в своем кабинете и не откликался ни на стук, ни на телефонные звонки, пока они не кончали партии, игравшейся его любимыми утяжеленными фигурами.
У Наума Антоновича был сын Геннадий, и я думаю, что при моем поступлении на работу этот факт сыграл решающую роль: дома Геннадий и на работе Геннадий, здесь и запоминать ничего не надо.
Я уезжал тогда время от времени на соревнования или сборы, и, конечно, Ходоров не был доволен моим отсутствием на работе.
Да ты только что целый месяц где-то пропадал, как я тебя могу снова отпустить? — качал головой Наум Антонович, читая официальное приглашение из Латвийского спорткомитета на сбор с гроссмейстером Та-лем М.Н.
Так ведь Таль, — говорил я, — к тому же я и замену подыскал: хоть и кандидат в мастера, но исполнительный, добросовестный, да и зовут — Геннадий, так что вам и привыкать не надо будет.
При этих словах я вводил в директорский кабинет приятеля, жившего в доме напротив в Басковом переулке. Он стал заменять меня во время моих частых отлучек, поэтому было логично, что, когда я летом 1972 года уехал в вечную, как тогда казалось, командировку, Геннадий Ефимович Несис окончательно заступил на пост тренера-методиста.
В последний раз я видел Ходорова за несколько дней до эмиграции в сквере у Казанского собора у памятника Барклаю-де-Толли. По причине, понятной каждому, кто жил в то время в Советском Союзе, Наум Антонович не хотел видеться со мной в стенах клуба, предпочитая говорить с глазу на глаз.
—Да-а, — протянул он задумчиво, — ты ведь через четыре дня на Западе будешь. Ты же «Брауном» сможешь бриться с двойной головкой, это знаешь ли... Кстати, за тобой еще книга библиотечная числится «Моя система на практике». Екатерина Ефимовна просила напомнить, так что ты уж не забудь вернуть, тем более что на практике тебе придется применять теперь другие системы...
Но в декабре 1966-го до моей эмиграции оставалось еще пять с половиной лет, и Ходоров, обычно мало интересовавшийся заявками на выступления, неожиданно спросил:
—А что там еще за сеансы?
Несмотря на мои сбивчивые объяснения, он сразу уловил существо дела.
—Знаешь что, — сказал он, — у тебя будут еще сеансы, а вот Женя Рубан на студенческую стипендию живет, ему эти деньги нужнее. Надо оформить все выступления на Женю.
Я без особого энтузиазма встретил предложение Ходорова, но возражать было нечего, и я — не в последний раз в жизни — познал на собственном опыте народную мудрость о шкуре неубитого медведя.
Считается, что любовь к деньгам — корень всех бед, но то же можно сказать и об их отсутствии. Рубан и впрямь постоянно нуждался. Он жил в студенческом общежитии, стипендию получал тридцать два рубля, потом тридцать пять. Прожить на такие деньги было невозможно, и, даже получая от случая к случаю что-то от шахмат, Рубан всегда и во всем вынужден был ограничивать себя.
Капенгут играл с ним в 1965 году в Вильнюсе. Он вспоминает, что талоны на питание Рубан постоянно менял на деньги (два с полтиной), перебиваясь целый день кефиром с булочкой. Литва была тогда малой заграницей, и в Вильнюсе в букинистических магазинах можно было купить немало книг, которых попросту не могло быть в метрополии. И Рубан читал ночи напролет: Бердяева, Шестою, Ильина... Но и не только философов. Читал всё, что попадало под руку, много и жадно.
Не знаю, на что пошли деньги, полученные за игру в шкуре медведя в Таврическом дворце, но уже тогда Женя начал выпивать. В осенние месяцы в Чигоринском клубе по воскресеньям проводилось командное первенство вузов, и, бывало, он приходил к началу тура, плохо держась на ногах: субботние праздники в общежитии рано не заканчивались. В таких случаях кто-то из запасных участников немедленно посылался за пивом, а если позволяло время, Женя сам удалялся на опохмел. Играл он и с перепоя сильно.
На полуфинал чемпионата страны 1966 года Рубан прибыл после сильнейшего загула и поначалу просто приходил в себя: первые четыре партии он проиграл. Такой старт может сломать любого; пессимисты начинают задумываться о целесообразности продолжения шахматной карьеры, а то и о смысле жизни вообще. Рубан продолжал играть как ни в чем не бывало и в итоге разделил четвертое место, недобрав только пол-очка до выхода в финал.
На следующий год в Ростове-на-Дону он играл во Всесоюзном турнире молодых мастеров. Впервые очутившись в такой сильной компании, Рубан чувствовал себя достаточно уверенно и сыграл вполне пристойно — «плюс три». Он хорошо использовал инициативу, планы его были ясны и логичны, и, как это нередко бывает у шахматистов классического стиля, результаты белыми фигурами были у Жени намного выше. Вот и в Ростове он выиграл белыми все партии, но черными сделал только две ничьи.
Обладая дебютной эрудицией, он умело использовал преимущество в пространстве. Вероятно, это было влияние Исаака Ефремовича Болес-лавского, пользовавшегося безоговорочным авторитетом в Белоруссии.
В 60-х годах на квартире у мэтра нередко собирались сильнейшие шахматисты республики, обсуждая теоретические проблемы и занимаясь дебютными исследованиями. Бывал на этих встречах и Рубан.
Для его игры были характерны прагматизм и прекрасное использование наигранных схем. Неслучайно в том же Ростове среди молодых мастеров бытовало выражение «он сидит у меня на схеме». Если к этим качествам добавить еще довольно высокую эндшпильную технику, здравый смысл в сочетании с волей к победе, то можно сказать, что Рубан был тогда сильным мастером с хорошими перспективами.
Вспоминает участник ростовского турнира Лев Альбурт: «Жене было уже двадцать пять лет, и на фоне более молодых участников турнира он выглядел сравнительно взрослым человеком. В больших роговых очках, при бороде, с проникновенным взглядом карих глаз, он был харизматической личностью, это чувствовали все, кто с ним сталкивался. Известно, чем мы занимались во время турниров в то время: постоянные свидания, встречи, девочки, телефонные звонки... Когда я заговаривал с Женей на эту тему, он смотрел на всё это свысока, посмеиваясь, как старший, опытный человек, для которого всё это давно пройдено и прекрасно известно».
Всесоюзный турнир молодых мастеров, в котором играл Рубан, проводился тогда ежегодно, и в таблицах этих турниров немало имен шахматистов, ставших сильными гроссмейстерами. Из того поколения можно назвать Льва Альбурта, Бориса Гулько, Романа Джинджихашвили, Владимира Тукмакова, Юрия Разумею, Виктора Купрейчика — список этот далеко не полный. Очень стабильно играли Михаил Подгаец и Альберт Капенгут, но судьба была к ним менее благосклонна, и им так и не удалось завоевать высшее звание.
Были и другие, навсегда оставившие игру, ушедшие в медицину, в науку или просто растворившиеся в жизни, исчезнув с шахматного горизонта. Но даже на их фоне судьба Евгения Рубана выделяется своей необычностью.
Когда в 1970 году Рубан окончил университет, он пытался остаться в Ленинграде. Для этого была необходима прописка. Сноска для иностранцев: propiska — запись в паспорте, дававшая разрешение на проживание в больших городах, в Москве и Ленинграде в первую очередь, и Рубан решил фиктивно жениться на счастливой обладательнице паспорта с заветным штампом.
Формула была простой: «жених» платит «невесте» обусловленную сумму, они регистрируют брак, и «невеста» — уже как законная жена — прописывает его у себя. Конечно, «муж» устраивается как-то иначе, но получает право на проживание. После чего «супруги» расходятся.
Из этой затеи у Рубана ничего не вышло. Неудачей кончилась и попытка устроить его на работу в Дом офицеров. Рубан пришел на встречу, опоздав едва ли не на час, вел себя высокомерно, оставив странное, неприятное впечатление.
Альбурт вспоминает, что уже после окончания философского факультета Рубан приезжал в Одессу: «Я пытался помочь ему устроиться в аспирантуру университета, а Тукмаков — Технологического института; студенческие команды нуждались в сильных спортсменах, а Женя был ведь сильным мастером. Но он внезапно исчез, а через некоторое время мы узнали, что он принят в аспирантуру в Ленинграде».
Одно из моих последних воспоминаний о нем. Ранняя весна 1970 года. Я — дома, в комнате коммунальной квартиры на Басковом. Продавленная оттоманка, радио, тихо бубнящее что-то о предстоящей великой дате — столетней годовщине со дня рождения Ленина. Я перелистываю какой-то журнал, кажется, «Юность». Вдруг где-то на втором плане я услышал голос ведущей: «А сейчас мы с вами находимся в главном здании университета, коридоры которого помнят молодого Ульянова. У микрофона — выпускник философского факультета, мастер спорта по шахматам Евгений Рубан. Женя, не могли бы вы сказать, что значит для вас имя Ленина, что вам наиболее дорого из наследия основателя социалистического государства, юбилей которого мы готовимся встретить?»
Я отложил журнал и, крутанув рычажок радио, достал сигарету из пачки «Памира», крепких и ужасного качества, зато самых дешевых тогда в Ленинграде. «Ну, что я могу сказать, — услышал я знакомый баритон. Имя Ленина — это особое имя. Его вклад в философию огромен; книги Ленина у меня всегда под рукой, и не будет преувеличением сказать, что я ложусь спать и встаю, советуясь с Владимиром Ильичем. Ленин для всех нас...»
Через пару дней мы встретились в клубе.
Слышал тебя по радио, — сказал я.
Ну и как? — метнул Женя острый улыбчивый взор.
—Мебельная фабрика приступила к выпуску трехспальной кровати для молодоженов «Ленин всегда с нами» — еще лучше вписалось бы в твой рассказ.
Юбилейная дата приближалась, и стремительно росло число анекдотов на ленинскую тему.
—А для таких рассказчиков есть и другой: объявлен конкурс на лучший анекдот в честь ленинского юбилея. Первая премия — встреча с юбиляром, вторая — пять лет казенного содержания, третья — путевка по ленинским местам в Сибири: Красноярск и так далее, — не остался в долгу Рубан, не подозревая еще, что через год с небольшим ему самому придется отправиться по этой путевке.
Белой ленинградской ночью в скверике недалеко от станции метро «Московские ворота» Женя Рубан встретился с молодым слесарем Кировского завода. Бутылка водки, плавленый сырок. Стал склонять рабочего к сексу, предлагая тому десятку. Рабочий в деньгах нуждался. Было совсем светло, и поздние посетители скверика, возмутившись столь откровенным зрелищем, стали призывать молодых людей к порядку. Молодые люди не угомонились, по пьяной лавочке послали увещевателей подальше. Те вызвали милицию.
По поводу того, что произошло в милицейском фургончике, показания расходятся. Некоторые утверждают, что Женя предлагал милиционерам закончить дело полюбовно не только в переносном, но и в прямом смысле; другие утверждали, что слесарь требовал от Рубана обещанный червонец, а Рубан отвечал ему, что тот даже не довел дело до конца и он ничего не почувствовал. Слесарь в свою очередь оправдывался тем, что ему помешали милиционеры. «Вот с милиционеров и получи», — советовал ему Рубан.
Не знаю, какая версия соответствует действительности, думаю, что вторая более правдоподобна и диалог между Рубаном и слесарем не апокриф. Тем более что кто-то присутствовал на заседании суда и рассказал об услышанном там своему приятелю: читай — всему городу.
Абсолютную правду восстановить по прошествии стольких лет едва ли возможно: где эти милиционеры? где слесарь Кировского завода? Вряд ли можно разыскать сейчас это дело в архивах: оно ведь не относилось к числу тех, на грифе которых была выведена грозная фраза «хранить вечно».
В дальнейшем судьбы подследственных разошлись. Слесарь покаялся, сказал, что всему виной водка, что такого никогда больше не повторится, и был взят на поруки. В то время как Женя ударился в амбицию: вступая в дискуссии со следователями, он ссылался на Сократа, говорил о терпимом отношении к гомосексуализму высших слоев древнегреческого общества, о том, что эротическое отношение к юношам имело и своеобразный интеллектуальный характер, цитировал Платона. Приводил в пример Леонардо да Винчи и Марселя Пруста, но следователям было все равно, что делали древние греки, а Марселя Пруста они не читали.
Судьи никогда, ни в какие времена не любили философов, вступающих с ними в полемику. Не любили высокомерных, ироничных, пытающихся им что-то объяснить, заставляющих думать. Ни Сократ, ни Тот, чьим именем названа одна из основных религий мира, таким своим поведением на суде не смягчили себе приговора. Не смягчил его и Оскар Уайльд, знавший, чем грозит предъявленное ему обвинение, но решивший, что сможет защищаться своими язвительными парадоксами.
В случае раскаяния дело Рубана могли бы спустить на тормозах, его тоже могли бы взять на поруки, или, на худой конец, квалифицировать содеянное как мелкое хулиганство. Но он продолжал гнуть свою линию, и маховик раскрутился; остановить его могло только веское приказание сверху, но такового не последовало.
В порядке вещей было то, что его судили не за образ жизни, который он вел и упорно защищал на следствии и в суде, а за хулиганство. Власти вообще старались пореже применять 121-ю статью и не употреблять слово «гомосексуализм», делая это только в исключительных случаях. Но замалчивание гомосексуализма в Советском Союзе не отменяло его.
На суде Рубан говорил о профессоре, с которым впервые, находясь в бедственном материальном положении, приобрел опыт мужского секса, говорил, и что совсем не жалеет об этом, потому что таким образом узнал, кто он сам есть в действительности. Он не признал свою вину и в отличие от раскаявшегося слесаря прощения не просил. В последнем слове он, как утверждали очевидцы, заявил: «Я благодарен советскому суду, посылающему меня в лагерь. Там такие люди, как я, нужны!» Ему дали на полную катушку: четыре года по статье «хулиганские действия, отягощенные крайним цинизмом».
Когда Рубана арестовали, по городу поползли слухи, что его взяли за «политику» и, мстя за это, шьют дело по бытовой статье. Это не соответствовало истине. Знаю доподлинно, что он читал и давал читать другим изданные за рубежом книги, содержание которых подходило под статью «антисоветская пропаганда и агитация». Но никогда не подписывал писем протеста, не малевал антисоветских лозунгов на Клодтовских конях и не встречался с иностранными корреспондентами. Диссидентом он не был, хотя нет никакого сомнения, какие чувства к власти испытывал человек, много читавший других философов, а не только навязшего в зубах Маркса. Но даже не будучи диссидентом в прямом смысле слова, он являлся таковым по существу. Ведь главным в преступлении инакомыслящих было именно это «инако»: всякий «инако» думающий, «инако» пи11гуишй, «инако» действующий или «инако» лк)бящий по определению представлял опасность для страны, где всё должно было всеми делаться одинаково.
Известие о суде над Рубаном и суровом приговоре вызвало в шахматной среде самые разные реакции. Вспоминаю, как Ходоров держал длинную речь, изобиловавшую историческими ссылками и примерами из собственной жизни:
— Видишь ли, в чем дело, Геннадий, — начал он лекцию на тему о мужской любви, — такое встречалось еще у аркадских пастухов. За Женю Рубана же беспокоиться не следует. В лагере Жене только лучше будет, — утверждал Наум Антонович, — такие люди там не работают, за них всё другие делают, а они известно чем расплачиваются. Так что пустили щуку в пруд. Дело это не такое уж необычное. Вот я, помню, служил на Полтав-щине в 36-м году, у нас в обозе был паренек, смазливый такой, Грицко звали, и можешь себе представить, однажды уже после отбоя...
Но не все были настроены на фривольный лад. Альбурту, ушедшему в 1979 году на Запад, дело Рубана виделось в другом свете: «Слухи о поведении Жени на суде, жестокий приговор ему ошеломили и взбудоражили меня и мое окружение, оказали влияние на наше мировосприятие. Думая потом о моем собственном пути в эмиграцию, я понял, что его судьба была одним из толчков, после которого я задумался о том, в какой стране живу. Это стало для меня в каком-то смысле маслом, пролитым булгаков-ской Аннушкой, после чего всё началось и завертелось. Так и случай с Рубаном, получивший огласку в шахматной среде, взбудоражил умы и вместе с начавшейся в те годы эмиграцией, а потом бегством Корчного и других шахматистов раскачал незыблемый, казалось, монолит советской шахматной школы, а потом и всей системы».
Прошло несколько лет после его ареста. И хотя суд над ним стал постепенно забываться, время от времени имя Рубана всплывало в разговорах, в шутках. «Я Рубаном встану», — нередко восклицали шахматисты за анализом, собираясь защищать бесперспективную, пассивную позицию. Это выражение бытовало несколько лет, но потом умерло, как и большинство выражений на злобу дня: приходит новое поколение, с собственным языком, с новым жаргоном и своими ассоциациями, которые неизбежно ждет та же участь.
Говоря о годах, проведенных им в неволе, хорошо бы ограничиться скороговоркой или поступить, как Людовик XTV, распорядившийся о специальном издании классических авторов для своего наследника, выпустив в книге все острые, опасные, с его точки зрения, места. Написать так об этих годах Рубана — значило бы поступиться правдой, ставшей для него тяжкой, мучительной, порой невыносимой.
Тюрьма и лагерь перетряхивают иерархию. В лагере общего режима не было больше аспиранта философского факультета университета, талантливого шахматного мастера и чемпиона Ленинграда; был только заключенный Рубан Е.Н., и каждый знал, за что он угодил в лагерь, и в этой лагерной иерархии он очутился на самой низшей ступени. Произнося последние, полные бравады слова на суде, понимал ли Рубан, что ему предстоит в лагере? Ведь одно дело проводить время с университетским профессором или в скверике с одноразовым партнером и совсем другое, став абсолютным парией, служить предметом забавы и издевательств нередко десятков человек на дню.
Педерастами (они же «козлы», «петухи» и «гребни») в лагере считают только пассивных гомосексуалистов. Активные не являются таковыми в лагерном значении этого слова. Женя Рубан не принадлежал к активным гомосексуалистам.
Девичья — место под нарами, где живут пассивные педерасты. Презрительные клички их — «баба», «курочка», «пеструшка», «дашка», «пидовка», «зойка». Каждый такой человек обязан безотказно сексуально обслуживать любого желающего, если, конечно, не является исключительной собственностью привилегированной группы из 5—10 мужчин. Вступившегося за такого «лидера» или рискнувшего дружить с ним самого ждет та же судьба.
Эдуард Кузнецов, проведший не один год в мордовских лагерях, вспоминал, что «быть активным педерастом — это такая заурядная норма, что для них даже и особого названия нет. Лишь наиболее страстных приверженцев однополой любви зовут «козлятниками», «петушатниками», «гли-номесами» или «печниками» — насмешливо, пренебрежительно, иронически или почтительно. Но никогда — презрительно. Иное дело «пидер», «козел» или «петух». Эти суровые лагерные оскорбления давно покинули лагерную зону и нашли свое место в газете, в эфире, на телевидении и в кино постсоветской России, и многие, употребляя их, даже не задумываются об их происхождении и смысле. В то время как в лагере человек, которого назвали «козлом», должен потребовать веских доказательств, в противном случае оскорбление должно быть смыто кровью. «Козел» должен жить отдельно ото всех, а если и в общем бараке или в камере, то где-нибудь в уголку, у параши. Его кружка-ложка помечены дыркой. «Козла», посмевшего выдать себя за простого «мужика», бьют нещадно, но не до смерти, но если он «канал по первому кругу», то есть прикидывался блатным и ел-пил из одной с ворами миски-кружки, жизнь его под большим вопросом: сотрапезничество с «козлом» — пятно на воровской репутации и, не будучи смыто кровью, может стоить жизни самому вору. «Козел» — безгласное, бесправное орудие удовлетворения сексуальных потребностей, и только в эти минуты прикосновение к нему не оскверняет: днем он — пария, неприкасаемый».
Андрей Амальрик, сидевший в то же время, что и Рубан, правда, по политической 190-й статье, вспоминал, что в оперчасти был список пассивных педерастов — время от времени самых заметных отправляли в другие лагеря, впрочем, их там сразу распознавали. Пишет он и о том, что «активные вели себя по-разному: кто постарше, говорили, что ж, мол, поделаешь, человеческая природа несовершенна, молодые — в духе времени — хвастались этим».
Геннадий Трифонов, так же, как и Евгений Рубан, получивший четыре года и отбывавший срок по 121-й статье, направил в «Литературную газету» письмо, которое, разумеется, никогда не было опубликовано, но оказалось на Западе.
Он писал: «Администрация мест лишения свободы, основываясь на общегосударственной концепции «отношения» к гомосексуалистам, оставляет без всякого внимания их жалобы, позволяя другим заключенным беспрепятственно мучить нас. Подавляющее большинство гомосексуалистов (если только они не молоды, не привлекательны и не подонки по натуре) вынуждены питаться пищевыми отбросами на помойках, им запрещено подходить к общим столам в лагерных столовых, в тюрьмах они вообще голодают. Я, например, за три месяца предварительного следствия — пока меня перебрасывали из камеры в камеру, где я жестоко избивался заключенными и спал на цементном полу по полчаса в сутки, — не ел около полутора месяцев горячей пищи вообще».
Но об этом достаточно. Марк Туллий Цицерон нередко заканчивает так главки своего повествования. Говоря об обстоятельствах жизненного пути Жени Рубана, здесь и там хочется повторить эти, двухтысячелетней давности слова римского философа: «об этом достаточно».
Полный срок Рубан не отсидел: его отправили на «химию». Это была одна из форм советской пенитенциарной системы, означавшая ссылку на поселение. Конечно, эта полусвобода была только другой формой неволи, с обязательным прикреплением к месту работы, которую тоже нельзя было менять без разрешения властей.
Рассказ гроссмейстера, давно живущего вне пределов России, в те годы просто советского мастера: «Я учился в Томске, в аспирантуре, когда в городе неожиданно появился Женя Рубан. До этого я видел его мельком на каком-то соревновании, но по-настоящему знакомы мы не были. Выглядел он неважно, одет был очень плохо. Сначала мы просто встречались, иногда болтали, играли блиц. Женя не скрывал того, что недавно отбыл срок в лагере, куда попал, с его слов, по пьяному делу. Однажды он попросил меня переговорить с руководителем моей диссертации, чтобы тот помог ему устроиться на преподавательскую работу.
С Рубаном встретились мой шеф и ректор университета. В ходе разговора выяснились действительные причины его заключения. «Что же ты меня так подставил, кого ты нам рекомендовал?» — отчитывал меня потом шеф. Приговор ректора был окончательным: "Человека с такими наклонностями нельзя на пушечный выстрел подпускать к студенчеству"».
Когда срок кончится, Рубан вернулся на родину и снова начал играть в турнирах. Его лишили мастерского звания, но не дисквалифицировали, ведь дисквалификация предусматривает объяснение — за что; а о таком ни сказать, ни написать нельзя было ни в каком приказе. С него просто сняли звание; так поступали в России с проштрафившимися попами, только поп-расстрига все-таки оставался попом, в то время как Женя Рубан лишился звания навсегда.
Так как официально он не был дисквалифицирован, запретить Рубану играть в чемпионате Белоруссии начальство не решилось. Поэтому был принят нелепый компромисс: к участию жителя Гродно допустить, но выступать он будет вне конкурса. Рубан выиграл это первенство; вторым, отстав на пол-очка, был тоже гродненский мастер Владимир Веремей-чик. Заседание шахматной федерации республики после победы Рубана было бурным. Многие склонялись к тому, чтобы присвоить ему звание чемпиона, но были и ярые противники. В конце концов возобладало мнение мастера Вересова, заявившего: «Да вы что?! Хотите, чтобы педераст был объявлен чемпионом Белоруссии? Да вы понимаете, как после этого будут смотреть на нас? И в Комитете, и вообще все? Нет, не бывать этому!» И чемпионом был объявлен Веремейчик.
Рубан собрал документы и направил запрос в Ленинград, с тем чтобы шахматная федерация города, где он стал чемпионом, поддержала ходатайство о восстановлении его в мастерском звании. Необходимые бумаги были заверены месткомом завода карданных валов, где тогда работал Рубан. Обсуждение письма происходило в кабинете Ходорова.
—Что будем делать, товарищи? — спросил Наум Антонович. — Все же рабочий коллектив просит, нужно что-то отвечать.
Повисло молчание.
—Так какие есть мнения, как будем поступать с этим запросом? Не знаете? А вот так! — юскликнул Ходоров и, скомкав письмо, бросил его в урну.
Через пару месяцев Рубан сам объявился в городе и зашел в клуб, где был принят Ходоровым, причем, по свидетельству очевидцев, весьма радушно. Приближалась Спартакиада народов СССР, последние доски сборной команды города выглядели слабовато, и Рубан поинтересовался, не найдется ли ему места в команде. В устном фольклоре сохранился ответ Ходорова, данный Рубану при свидетелях: «Во-первых, Женя, вы четыре года были начисто лишены игровой практики, во-вторых, вам до сих пор не вернули мастерского звания, ну а в-третьих, я не уверен, не ебут ли вас еще и сейчас».
В то время Рубан не раз бывал наездами в Ленинграде. Хотя пребывание в лагере не могло не сказаться на его внешнем виде, держался он достаточно уверенно, порой бывал весел, шутил. Однажды он разговорился с чемпионом Европы среди юношей, будущим гроссмейстером Александром Кочиевым, поступившим на философский факультет университета.
Слышал, что ты идешь по моим стопам? - заметил ему, улыбаясь, Рубан.
Лучше я пойду по стопам Анатолия Евгеньевича, — со смехом рассказывал об этом разговоре Кочиев коллегам-шахматистам. И вскоре перевелся на экономический факультет, который к тому времени Карпов уже закончил.
Рубан снова предпринимал попытки остаться в Питере, хотел устроиться на работу сторожем, чтобы на первых порах получить хотя бы временную прописку. Снова рассматривался вариант женитьбы (фиктивной, разумеется). Но и на этот раз всё кончилось неудачей, и Рубан вынужден был окончательно вернуться в Белоруссию. «Придется доживать век в нашем болоте», — вздыхал Женя по возвращении в Гродно.
В мастерском звании его так и не восстановили. В «Справочнике шахматиста», вышедшем в 1983 году, имя Рубана попросту отсутствует: шахматиста с такой фамилией никогда не было. На работу его нигде не брали: несмываемое пятно лежало на таком человеке, и устроиться на работу было легче вышедшему по амнистии бандиту или отбывшему срок заключения убийце. На нем было вытравлено клеймо, и на свободе он тоже оставался изгоем и парией.
В конце концов он получил работу санитара в морге, потом удалось устроиться осветителем в Театр русской драмы. Редким знакомым он говорил, что написал пьесу. Другие утверждают, что Рубан писал детективы. Вполне возможно, ведь еще будучи студентом, он, собирая материал по вокзалам, пивным и прочим злачным местам, намеревался писать историю петербургского «дна».
Хотя в театре понимали, что софиты на сцену наводит философ и писатель, и относились к нему уважительно, между ним и его окружением всегда сохранялась дистанция, и близких друзей у него не было. Тесное общение и тем более дружба с таким человеком бросала порочащую тень и ничего хорошего не сулила. Порой он сталкивался с презрением, смешками и ухмылками, когда и открытыми.
«Затравленность и умученность ведь вовсе не требуют травителей и мучителей, для них достаточно самых простых нас, если только перед нами — не свой: негр, дикий зверь, марсианин, поэт, призрак. Не свой рожден затравленным». Это — Марина Цветаева.
Где-то в конце 70-х годов он получил новый срок, два года, и опять отправился в лагерь. Потом его сослали в очередной раз. Всюду, где бы ни жил тогда Рубан — в Чите, Костроме, Волковыске, — он играл в шахматы и становился чемпионом города. Помимо связей, протекавших где-то в тайной жизни Евгения Николаевича, в своей повседневности он был до конца связан с шахматами.
Вернувшись в Гродно, он поначалу работал инструктором в шахматном клубе, но продержался там недолго: его выгнали за пьянство. Но он все равно приходил в клуб и, просиживая там целыми днями, читал книги, взятые в городской библиотеке. По философии, по искусству, детективы — всё подряд.
Молодые белорусские шахматисты вспоминают, что по уровню развития, знанию философии, литературы рядом с ним в республике поставить было некого; выделяясь на общем сером фоне, Рубан казался им кладезем знаний.
Но не все думают так, можно услышать и диаметрально противоположные суждения. Здесь нет противоречия. Одни говорят о блестящем эрудите, интересном собеседнике, яркой личности, другие — об эксцентричном, грязном, спившемся нищем; это известный случай сидящих в одной тюремной камере: один видит грязь на решетке, другой — звезды на небе.
В те редкие моменты, когда перепадали деньги, он ходил на концерты классической музыки или в местный театр, но случалось это нечасто: алкоголь был главной статьей расходов. Очевидцы вспоминают, как на каком-то турнире после крепкого застолья, когда вечер вошел уже в ту стадию, когда громкость сказанного играет гораздо большую роль, чем смысл, а ненормативная лексика вплетается сама собой в любую фразу, кто-то хватился: куда-то делись два собутыльника — Рубан и калининградский мастер Олег Дементьев, тоже уже покойный. Волновались, впрочем, недолго: оба обнаружились на балконе, где вели дискуссию о поэзии раннего Мандельштама.
Он не был брезглив и никогда не отказывался от подарков: поношенного костюма, старых башмаков... Гордо благодарил, хотя мог тут же пропить дареное. Он пил каждый день. И помногу. Хорошо если водку, но, бывало, и напитки, не продававшиеся в винных отделах гастрономов. Пил с каждым, кто подносил ему одни расплачивались таким образом за уроки, другие - за партии блиц, третьи - просто за разговор со знаменитым когда-то шахматистом. Однажды, выиграв приз в Минске, он купил матери подарок, но до дома не довез: пропил и деньги, и подарок...
Владимир Веремейчик, живший с Рубаном в одном номере гостиницы во время какого-то турнира, вспоминает: пока не были пропиты все деньги и талоны, ежедневной нормой Рубана были две бутылки водки. Случалось, пил и до партии и во время ее. Очень скоро не осталось ни денег, ни талонов, и его рацион стал предельно прост: вода из-под крана и буханка хлеба. Но когда Веремейчик попытался провести параллель с лагерем, Рубан, никогда не распространявшийся о сю их годах в заключении, только усмехнулся: «Нет, в лагере было хуже».
Нервная система его была совершенно изношена, он был подвержен перепадам настроения и нередко был попросту не в состоянии владеть собой. Как-то, зайдя в Минске в шахматный клуб, начал скандалить и, вспомнив прошлое, обругал непечатно мастера, причастного к его первой дисквалификации в далеком 59-м году.
Это был уже сильно изменившийся, неряшливо одетый, грязноватый, помятый и подопустившийся человек. Таким увидели его в Гродно люди, помнившие Рубана по студенческому времени. Он мог часами расспрашивать о городе, где прошли самые светлые его годы, вспоминал шахматы - вернее, шахматных знакомых.
В годы перестройки ситуация несколько изменилась, в конце 1989-го в Москве была создана первая Ассоциация сексуальных меньшинств, но в Белоруссии многое оставалось по-прежнему, да и медленно доходили перемены до его гродненского далека. Он жил в двухкомнатной квартирке со старухой-матерью на ее крошечную пенсию в полнейшей, беспроглядной нищете.
Неверен слух о его участии в этот период в каком-то бизнесе; разве что считать таковым продажу на рынке привезенной кем-то из Польши утвари, с тем чтобы уже вечером пропить сюю долю от выручки.
Пару раз он ездил на какие-то опены в Польше - ведь от Гродно до границы рукой подать, но лучшие годы давно остались позади, здоровье было разрушено окончательно и, хотя ему было только слегка за пятьдесят, жизнь была почти уже прожита.
Согласно Спинозе, важнейшей движущей силой в человеке как единстве духа и тела является «стремление упорствовать в своем собственном существовании в продолжение неограниченного времени». В эти последние годы жизни, когда не было уже ни советской власти, ни ее карающих законов, так мешавших Рубану «упорствовать в своем существовании», функции этой жестокой власти взяли на себя ужасающая нищета, болезни, алкоголь.
Пьяный, он попал под машину. Больница. Две недели состояние его оценивалось как критическое, потом он пошел на поправку, но неожиданно умер. «Три креста, — качал головой врач, производивший вскрытие, — три креста, застарелый, залеченный сифилис in recto...»
Денег на похороны у матери не было; их дала женщина, сидевшая за рулем машины. Некому было и хоронить: ни у кого из бывших собутыльников времени не нашлось, и гроб с его телом несли Владимир Веремейчик, пятнадцатилетним подростком сыгравший свою первую в жизни партию с мастером, местной знаменитостью, чемпионом Ленинграда, да три ученика Веремейчика, воспитанники гродненской шахматной школы.
Официальная дата его смерти, проставленная на справке, выданной в домоуправлении, — 17 ноября 1997 года, но она не заслуживает доверия: по воспоминаниям Веремейчика, это был теплый день ранней осени и деревья стояли еще совсем зеленые. Похоронили его за чертой города, километрах в тринадцати от него, так что блюстители библейских традиций могут быть спокойны. Названия у этого места нет, все зовут его просто «кладбище». Есть табличка с именем, но памятника нет, конечно.
Уже после его смерти приезжал в Гродно бывший режиссер местного драмтеатра, ныне американский житель, говорил, что пьеса Рубана была напечатана в Америке и даже вроде где-то поставлена; хотел отдать гонорар матери Жени, но отдавать было уже некому...
В Петербурге на углу Большой Конюшенной и Волынского переулка, напротив и чуть-чуть наискосок от Чигоринского клуба, где так часто бывал Рубан, расположена ассоциация «Крылья». Так назывался роман Михаила Кузмина, посвященный «скользкой» теме и вызвавший в начале прошлого века большие пересуды. Эта организация занимается проблемами сексуальных меньшинств.
У Гесиода есть фраза: «Прежде бы мне умереть или позже родиться». Кто знает, как могла бы сложиться судьба Жени Рубана, родись он в другой стране или в той же самой, но тридцатью, скажем, годами позже.
Тридцать лет — мгновение нескончаемого Хроноса, но и почти всё, когда речь идет о жизни взрослого человека.
Стал ли бы он философом? Историком? Писателем? Шахматистом? Кто может знать это. Питерский поэт писал: «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Не выбирал своего времени и он.
До сегодняшнего дня ученые спорят о причинах гомосексуализма. Некоторые из них полагают, что гомосексуальность изначальна, как личная судьба человека, в которой только реализуется заложенное природой или сформированное в раннем детстве. Другие объясняют проблему воспитанием и социальной средой: перенесенными в детстве психическими травмами, семейными условиями, совращением подростка. Существует и мнение, что гомосексуальность — результат сознательного выбора, индивидуального саморазвития.
Так что же это? Каприз природы? Извращение? Биология? Разврат?
Само слово «гомосексуализм» появилось только в 1869 году. В России в первой половине 19-го века говорили: «человек известного вкуса». Вяземский писал Пушкину, как про одну девушку сказали, что она хороша, как роза. «"Что вы говорите, как роза, она даже хороша, как розан", отвечал человек известного вкуса». В обществе к таким людям относились избирательно. Когда речь шла о друзьях, Пушкин говорил об этом иронически-весело, чему свидетельством его стихотворное послание Филиппу Вигелю, слабость которого к юношам была общеизвестна.
Иным было отношение поэта к тем, кто ему неприятен. При советской власти издатели Пушкина испытывали немалые трудности в связи с его известной эпиграммой о назначении на должность вице-президента Академии наук князя Михаила Дондукова-Корсакова:
В Академии наук Заседает князь Дундук. Говорят, не подобает Дундуку такая честь; Почему ж он заседает ? Потому что жопа есть.
В наиболее пуританские времена последняя фраза печаталась так: «От того, что можно сесть», что, конечно, много слабее, да и смысл эпиграммы теряется. В более либеральные периоды «жопа» попросту заменялась многоточием, заставляя волей-неволей вспомнить концовку известного анекдота: как же так, слово есть, а жопы нет?
А этпрамму на князя Нессельроде в связи с возведением его в камергеры вообще не печатали, и только благодаря устному творчеству был сохранен для потомства этот блистательный образец фривольной пушкинской поэзии.
На диво нам И всей Европе
Ключ камергерский, золотой Привесили к распутной жопе, И без того всем отпертой.
В царской России слою «гомосексуалист» не было в ходу; таких людей называли, как правило, содомитами. Розанов писал в «Людях лунного света»: «Пока не найдено средства пробудить в содомите влечения к женщине (вот пусть работают юристы и медики), - оставьте им совокупление, какое они имеют...»
Современников шокировали гомосексуальные стихи и образ жизни Михаила Кузмина. Его повесть «Крылья» была понята исключительно как прославление «порока», хотя Блок и писал: «Имя Кузмина, окруженное теперь какой-то грубой, варварски-плоской молвой, для нас — очаровательное имя». В этой повести один из героев ее, Штрупп, разъясняет юноше, что тело дано человеку не только для размножения, что оно прекрасно само по себе, что однополую любовь понимали и ценили древние греки.
На протяжении 20-го века отношение к сексуальным меньшинствам в России менялось не раз. Если до 1917 года осужденный по статье «мужеложство» подвергался лишению всех прав и отдаче в арестантские роты на срок от четырех до пяти лет, то после революции положение изменилось.
Поначалу законов против добровольного мужеложства в СССР не было, и на всех зарубежных конгрессах советские сексологи резко критиковали фарисейский Запад, где всё" должно было оставаться за кулисами, в «рамках приличия». В Большой советской энциклопедии 1930 года гомосексуализму посвящена огромная статья, в которой приводятся имена многих вьщающихся людей. Покритиковав действующие за границей «законы о нравственности», автор утверждал, что «законодательство, направленное против биологического отклонения, является абсурдным само по себе и не дает реальных плодов, оно действует крайне вредно на психику гомосексуалистов».
Но уже с 1933 года гомосексуализм стал преследоваться по закону. 24 мая 1934 года «Правда» и «Известия» одновременно ггубликуют статью Горького «Пролетарский гуманизм». В ней он писал: «В стране, где мужественно и успешно хозяйствует пролетариат, гомосексуализм, развращающий молодежь, признан социально преступным и наказуем, а в «культурной стране» великих философов, ученых, музыкантов он действует свободно и безнаказанно. Уже сложилась саркастическая поговорка: "Уничтожьте гомосексуализм — фашизм исчезнет"».
Горький имел в виду Германию, где к власти уже пришел Гитлер, но гомосексуалисты еще не были отправлены в концлагеря. Впрочем, ждать пришлось недолго, и вскоре они, как и евреи с цыганами, оказались за колючей проволокой. Очевидно, что запрет добровольных гомосексуальных актов между взрослыми людьми был проявлением растущей нетерпимости ко всякому нонконформизму, от политического до бытового, к любой непохожести вообще, и неслучайно введение наказания за гомосексуализм совпало с ужесточением тоталитарной системы в Советском Союзе и утверждением нацизма в Германии.
Нарком юстиции РСФСР и глава советских шахмат Николай Крыленко объяснил этот шаг правительства следующим образом: «В нашей среде, среди трудящихся, которые стоят на точке зрения нормальных отношений между полами, которые строят свое общество на здоровых принципах, нам господчиков этого рода не надо... Кто же главным образом является нашей клиентурой по таким делам? Трудящиеся? Нет! Деклассированная шпана. (Веселое оживление в зале, смех.) Деклассированная шпана либо из отбросов общества, либо из остатков эксплуататорских классов. (Аплодисменты.) Им некуда податься. (Смех.) Вот они и занимаются... педерастией. (Смех.) Вместе с ними, рядом с ними под этим предлогом в тайных поганых притончиках и притонах часто происходит и другая работа - контрреволюционная работа. Вот почему этих дезорганизаторов наших новых общественных отношений, которые мы хотим создать среди людей, среди мужчин и женщин, среди трудящихся, этих господ мы отдаем под суд и устанавливаем для них наказание до пяти лет лишения свободы...»
Гомосексуализм был, таким образом, прямо увязан с контрреволюцией. Но хотя 121-я статья в Уголовный кодекс была введена, уже тогда власти стремились по возможности избегать ее. Поэта Николая Клюева осудили по совсем другой статье, и наказание оказалось значительно тяжелее. Любопытно, что в книге о Клюеве, вышедшей в 1995 году, довольно подробно описываются его мытарства, но нет ни слова о гомосексуальности поэта, без всякого сомнения, известной автору книжки.
В Большой советской энциклопедии, вьшущенной уже после войны, объясняюще-советующий тон сменился другим: «Буржуазные ученые считают гомосексуализм психопатическим явлением, они расценивают гомосексуализм как врожденную аномалию, как биологический вариант. В советском обществе с его здоровой нравственностью гомосексуализм, как половое извращение, считается позорным и преступным». Далее высказывалось сожаление, что в буржуазных странах, где гомосексуализм является выражением морального разложения правящих классов, он фактически ненаказуем, и подтверждалось наличие в СССР статьи в Уголовном кодексе за подобное преступление.
В 1966 году, когда Евгений Рубан выиграл чемпионат Ленинграда, число осужденных по этой статье составило 0,1 процента от всех заключенных, но советской статистике особого доверия нет: Рубан ведь тоже был осужден по другой статье — за хулиганство.
В современной России слою «гомосексуалист» постепенно выпало из обихода, будучи замененным на «гей» или «голубой». Часто употребляющееся в разговорном языке «гей» на первый взгляд не что иное, как английское «gay» - веселый, беспутный. На самом деле это слою было сконструировано в недрах организаций, борющихся за права сексуальных меньшинств, и является аббревиатурой GAY - Good As You, что можно перевести как «ничем не хуже тебя» или «такой же, как и ты».
Не менее распространен термин «голубой». Одни полагают, что он идет от выражения «голубая лента», обозначавшего на лагерном арго пассивного гомосексуалиста; другие ссылаются на сказочную Мальвину, девочку с голубыми юл осами; третьи объясняют якобы имеющимся у гомосексуалистов пристрастием к нижнему белью голубого цвета. Известна шутка бывшего гомосексуалиста, называвшего свое прошлое «моим голубым периодом» по аналогии с творчеством Пабло Пикассо. Когда перестройка была уже в разгаре, «Комсомольская правда», не зная, как определить сексуальные предпочтения Микеланджело, назвала его «голубеньким».
Среди жаргонных словечек и выражений, употребляемых в этой области, в том числе самими геями, есть немало и остроумных. Фонд Чайковского пытался одно время наладить выпуск журнала с веселым названием «Гей-славяне». «И здесь, и там, и в Роттердам через Попенгаген» напоминает, в числе прочего, и о голландско-скандинавской толерантности в этом вопросе.
Немало заимствований из музыкального и балетного мира: «па-де-буре», «па-де-де», «па-де-катр», «даже скрипку не успел настроить», «не устраивай мне мизансцены», а хореографическое училище имени Вагановой в Петербурге, известное своими вольными нравами, называется на этом специфическом жаргоне «Педродрочилищем».
Училище это, которое закончил и знаменитый Рудольф Нуриев, находится в самом центре города, буквально в двух шагах от Екатерининского садика. Здесь же — Аничков дворец с его шахматным клубом, из которого вышло немало именитых гроссмейстеров. Садик, где стоит памятник Екатерине Великой, - традиционное место встречи геев (и шахматистов!) и давно получил игривое название «Катькин садик». Еще большую игривость придавало ему изменение глухой согласной на звонкую в слове «садик». Хотя с тех пор прошло немало лет, популярность Катькиного садика, особенно в светлые летние вечера, ничуть не меньшая, чем сто лет назад: и сегодня на его скамейках можно увидеть играющих в шахматы, а ближе к ночи встретить молодых людей с ярко накрашенными губами и явными следами косметики на лице...
В то время, когда Рубан уже отбывал свой срок в лагере, вышел в свет «Курс советского уголовного права». Его авторы утверждали, что «в советской юридической литературе ни разу не предпринималось попытки подвести прочную научную базу под уголовную ответственность за добровольное мужеложство, а единственный довод, который обычно приводится (моральная развращенность субъекта и нарушение им правил социалистической нравственности), нельзя признать состоятельным, так как отрицательные свойства личности не могут служить основанием для уголовной ответственности, а аморальность деяния недостаточна для объявления его преступным».
Но с точки зрения тоталитарного сознания гомосексуалист был опасен для советской власти уже тем, что отличался от других. Общество принудительного единообразия, пытающееся контролировать не только мысль, но и ширину брюк и длину волос, не могло быть сексуально терпимым. Уже после того как Рубан вышел из заключения, в прессе появилось несколько статей, в которых впервые за долгие годы упоминался гомосексуализм, но всегда в таком контексте, что он отождествлялся с преступностью, безумием и антисоветскими взглядами.
В начале 80-х годов в первом в СССР учебном пособии по половому просвещению, выпущенном миллионным тиражом, гомосексуализм определялся как опасная патология и «посягательство на нормальный уклад в области половых отношений», а в 1986-м замминистра здравоохранения публично заявил: «У нас в стране отсутствуют условия для массового распространения заболевания: гомосексуализм, как тяжелое половое извращение, преследуется законом».
В конце 1989 года, когда перемены во всем становились очевидными, на вопрос, как поступить с гомосексуалистами, 33 процента опрошенных ответили — ликвидировать, а 30 - изолировать; отношение к ним было не лучше, чем к гфоституткам, наркоманам, неполноценным от рождения, больным СПИДом, не говоря уже о бродягах и алкоголиках.
Хотя уже тогда в Москве была создана первая Ассоциация сексуальных меньшинств, заявившая: «Мы никого не стремимся обратить в свою веру, но мы таковы, какими нас сделала природа. Помогите нам перестать бояться. Мы — часть вашей жизни и вашей духовности», процесс декриминализации гомосексуализма в России затянулся до 1993 года, когда был опубликован указ, отменивший 121-ю статью. Сделано это было главным образом под давлением международного общественного мнения и осуществлено без широкой огласки в СМИ. Но даже если бы об отмене статьи кричали на каждом углу, вряд ли бы в обществе изменилось отношение к «голубым». Выросшим в атмосфере запретов перестроиться очень трудно, даже если объявить о перестройке во всеуслышание.
И сейчас, когда уже никого ничем не удивишь, когда имена знаменитых модельеров, танцовщиков, актеров и певцов нетрадиционной ориентации у всех на слуху, а лица — на стекляшках телевизоров, отношение к таким людям в России мало изменилось. В сентябре 2005 года 67 процентов опрошенных отнеслись к гомосексуализму отрицательно. Недавно в Госдуму был даже внесен законопроект о восстановлении 121-й статьи в том виде, как она существовала при советской власти. Правда, он был отклонен, хотя Владимир Жириновский призывал карать гомосексуализм смертной казнью.
Понятия и принципы морали в обществе постоянно меняются. Так же как фотографии человека, начиная с младенческих лет и до старости, являют нам совершенно разные физические обличья его, так и отношение человека к различным вопросам бытия меняется по ходу жизни, и порой кажется, что речь идет о разных людях, настолько отличны суждения одного и того же человека. Нет нужды говорить, что время, в которое выпало жить человеку, оказывает огромное влияние на его взгляды в вопросах морали и нравственности.
Критик пушкинской поры, читая «Руслана и Людмилу», находил, что «невозможно не краснеть и не потуплять взоров» от таких строк:
А девушке в семнадцать лет Какая шапка не пристанет! Рядиться никогда не лень! Людмила шапкой завертела; На брови, прямо, набекрень И задом наперед надела.
От чего здесь следует потуплять взоры, сегодня представляется загадочным. Я начал даже вдумываться в последнюю строку, но бросил бесполезное занятие, устыдясь порочных мыслей.
В 50-х годах в Московской консерватории разразился скандал - несколько преподавателей и студентов были обвинены в гомосексуализме. Дело разбиралось на открытом партийном собрании. Особую пикантность событию придали слова тогдашнего министра культуры Н.Михайлова, который с гневом заявил, что эти мерзкие люди занимались своими гнусными делами здесь, в стенах консерватории, носящей святое имя Чайковского!
Факт, который в советское время тщательно скрывался, стал сегодня общеизвестным и изменил у многих представление о великом композиторе. «Я был в шоке, когда узнал, что он был «голубым», — сказал один из почитателей музыки Чайковского. — Он был моим кумиром. Как и Фредди Меркьюри».
Лет пятнадцать тому назад в поезде из Амстердама в Брюссель я разговорился с мамой одного известного молодого гроссмейстера из Советского Союза. Он только недавно женился, молодые жили вместе с родителями, и мама, как положено, жаловалась сыну на невестку, впрочем, перепадало и самому сыну.
Я слушал вполуха, пока она не обратилась ко мне с вопросом:
А правда ли, я слышала, что у Тиммана жена черная?
Правда, — ответил я.
Господи, батюшки святы, как же это так? - задала мне мама на этот раз больше риторический вопрос.
Вот вы свою невестку ругаете, а представьте себе, что ваш сын - он ведь тоже мог выбрать себе черную жену или подругу, тогда что?
Инфаркт, - сказала женщина, - у меня случился бы инфаркт...
Вот видите, всё в жизни относительно, - тоном старого резонера произнес я. - Ну а если бы у него появился друг?
У него есть друзья, — не поняла женщина.
Да нет, я не о том - если бы он привел домой не жену, не подругу, а друга?
У мамы стало дергаться веко, смысл вопроса открылся ей, но ответила она не сразу. Пока женщина размышляла, я приготовился выйти на следующий рубеж, приготовив «черного друга» сына, но хватило и просто друга.
Смерть, — сказала она просто, — смерть.
Как смерть? - на этот раз уже не понял я.
А вот так: мы не перенесли бы такого позора, мы с отцом бросились бы под поезд...
Конечно, отношение к этой проблеме, равно как и к теме секса вообще, зависит во многом от человека. Где-то в середине 70-х годов молодой аргентинский гроссмейстер женился на филиппинке, и после пышных торжеств на родине свадьба должна была продолжиться на Филиппинах.
Многочасовой Перелет из Аргентины был нелегким, и сын решил провести пару дней в Амстердаме, чтобы дать возможность передохнуть родителям, вместе с ним летевшим на торжество. Его родители, немолодые уже люди, были родом из маленькой деревушки, говорили только по-испански и впервые в жизни путешествовали по воздуху. Проделав днем всю обязательную программу с катанием на пароходике по каналам и посещением Рийкс-музея, они вместе с сыном отправились вечером в район «красных фонарей».
Остановившись у первого же кинотеатра, сын предложил родителям зайти вовнутрь, благо знание языка для просмотра фильма было совершенно не обязательно. Сам жених остался ждать их у выхода, отчасти потому, что уже не раз бывал в Амстердаме, но главным образом для того, чтобы не смущать «предков». Когда те вышли, первое, что сказала мама, обняв отца, было следующее:
- Ну, теперь ты понимаешь, старый дуралей, сколько мы всего потеряли в нашей жизни?
Когда я разговаривал с друзьями и знакомыми, жившими когда-то в Союзе, а теперь обитателями разных стран мира, кое-кто из них вспоминал слова Старого Завета по отношению к гомосексуалистам, перешедшие потом в Новый Завет: «выведи за город и побей камнями». Некоторые подчеркивали, что, хотя и не являются верующими, их мнение полностью совпадает с библейским. Нелишне отметить, что все они без исключения не только люди с высшим образованием, но и специалисты в своих областях.
В суждениях тех из них, кто не придерживался радикальной точки зрения, все же ясно слышались отрицательные интонации, когда иронические, но чаще презрительные. Даже сейчас, вспоминая те времена, Женю Рубана, они стеснялись факта знакомства и общения с ним и на всякий случай просили не называть их имен. Испорченный длительным пребыванием в одной из самых толерантных стран в мире, я спрашивал: «Почему?» — но вразумительной формулировки получить не мог. «Мне просто неприятно, если мое имя будет упомянуто в таком контексте», творили они в ответ.
Ленинградский кандидат в мастера, эмигрировавший еще до ареста Рубана, сказал, что если бы он знал тогда о наклонностях Евгения Николаевича, то просто не мог бы сосредоточиться на партии с ним, настолько само присутствие Рубана было бы ему неприятно.
Не столь категоричен Борис Липовский, доктор медицины, тоже бывший питерец. В юношеские годы он увлекался шахматами и уже четверть века живет в Соединенных Штатах:
«Хотя я был в России кандидатом медицинских наук, я относился к этому, безусловно под влиянием советской пропаганды, однозначно: грязь, стыд, жуть, и правильно делают, что пятерку дают, и надо сажать. Но в принципе, если и заходила об этом речь, всё звучало больше абстрактно, мы все старались об этом не думать, отодвигать куда-то на задворки мышления, поскорее перевести разговор на другое... Мой взгляд на эту проблему после эмиграции резко изменился, и, хотя, может быть, в глубине души я и сейчас испытываю какой-то дискомфорт, на отношения это никак не влияет, и моими друзьями могут быть люди различной сексуальной ориентации.
История с Рубаном — частный случай большой комплексной проблемы, и чем больше наука узнаёт об этом, тем в больших догадках она теряется. Здесь всё переплелось: физический, психологический, медицинский аспекты... Мой отец, уважаемый человек, профессор медицины, в первый год своего пребывания в Америке писал в газете «Новое русское слово» о способе, радикально решающем проблемы преступности: поставить в центре Нью-Йорка виселицы и публично вздергивать на них убийц. Мы никогда не говорили с ним о гомосексуализме, но его точка зрения по этому вопросу не подлежит ни малейшему сомнению и очень характерна для людей, выросших при советской власти».
Лев Квачевский, питерский кандидат в мастера по шахматам и диссидент, получивший в одно время с Рубаном четыре года тюрьмы по политической статье, вспоминает: «Без сомнения, Рубан не понимал, что его ждет. Вероятно, он полагал, что в заключении встретит людей такой же судьбы, идеализируя лагерь. Выйдя на свободу и уже готовясь к эмиграции, я встретил Рубана в Екатерининском саду. Я не знал тогда, за что он сидел, и, когда общался с ним до ареста, снабжая всякими книгами, даже не подозревал об этом. Когда мне рассказали о причинах его заключения, я не мог больше относиться к нему по-прежнему. Я смотрю на таких людей сквозь призму лагеря: мне кажется, что таким людям ни в чем нельзя доверять, их легко взять, я видел это в лагере не раз. Признаю, что это очень сложная вещь, но я не хотел бы иметь другом такого человека».
Лев Альбурт, подчеркивая, какое влияние Рубан оказал на его судьбу, говорит, что принимает сексуальную ориентацию кого бы то ни было как данность, хотя и признаёт, что гомосексуальность человека является для него скорее отрицательным фактором.
У моего амстердамского знакомого, уехавшего из Союза пятнадцать лет назад, отношение к проблеме двойственное: «Конечно, мой взгляд на этот вопрос очень изменился после моего пребывания в Голландии. Тем не менее, если бы я узнал, что мои сыновья вырастут геями, для меня это стало бы трагедией. Но не для моей жены, пжгсандки, которая думает: только бы они были счастливы, а как — их дело...»
Вырвавшись из клетки, однополая любовь оказалась такой же дикой и неуправляемой, как и многое в современной России. Сегодня уже никого не удивляют открытые форумы геев, с экрана телевизора идет реклама элитарности гомосексуальных отношений. Пропаганда сексменьшинств, переходя нередко в эпатаж, обрушивается на кидающуюся из одной крайности в другую Россию с такой назойливостью, что вызывает резко негативную реакцию общества.
Часть вины лежит, как мне кажется, на самих геях. Известно, что в Сан-Франциско, Нью-Йорке, Берлине и Амстердаме существуют особые гей-гетто. Конечно, они не имеют ничего общего с еврейскими кварталами, так называемыми Ebreo Borghetto, имевшимися в средние века в итальянских городах, наименование которых сократилось позже до ghetto. И уж тем более в понятие гей-гетто не вкладывается того зловещего смысла, какой приобрело это слово во время Второй мировой войны: улицы гей-гетто доступны, разумеется, для всех жителей города, равно как и расположенные там магазины, кафе, бары и дискотеки.
Но получается парадокс: с одной стороны, геи хотят быть равноправными членами общества, с другой — сами с удовольствием отгораживаются от остального мира, подчеркивая свое отличие. В тайных, а теперь и явных братствах гомосексуалистов имеется некий комплекс отверженности и элитарности.
В начале 21-го века отверженность ушла, но чувство элитарности — осталось. Мысль, что кто-то «наш», неизменно присутствует не только в кругах российских геев, но и у их куда более раскрепощенных западных собратьев. Это понятие «наш», свойственное «голубым», только способствует их добровольному отчуждению. В России довольно распространено мнение, что «ими всё схвачено», и шутка о цветах государственного флага России: красные боролись с белыми, а победили голубые - отражает взгляд очень многих в стране.
В Амстердаме в доме напротив моего живет средних лет пара. Они не женаты, хотя и подумывают об этом, но только на случай, «если с одним из нас что-нибудь произойдет, чтобы не было юридических проблем». Приветливые, разговорчивые, оба любители классической музыки, довольно правые в своих политических убеждениях. Обычная семья, средний класс. Детей у них нет. Раньше хотели усыновить ребенка, но потом эта идея как-то растворилась, а теперь уже и поздно: обоим за пятьдесят. Они вместе уже двадцать четыре года. Одного зовут Биллем, другого — Ханс. Биллем работает в банке, а Ханс занимается домашним хозяйством и исправно ждет к ужину своего Виллема, зажигая свечи и расставляя повсюду свежие цветы. Надо ли говорить, что они не делают секрета из своих отношений и все соседи прекрасно о них осведомлены.
Общепринятая сегодня позиция сексологов и психиатров Запада — признание безоговорочной, безусловной нормальности гомо- и бисексуализма, что еще несколько десятилетий назад казалось вызывающим и невозможным. Но ведь в средневековье левша тоже считался человеком, помеченным чертом. И еще совсем недавно в Советском Союзе полагали, что от этого можно отучить, как от вредной привычки, вроде ходов Ь.3 и аЗ, нередко делающихся в дебюте новичками, дабы избежать связки.
Почти всегда неприятие относится к какой-то определенной группе людей. Человек порой испытывает чувство злобы по отношению «к этим голубым, жидам, иванам, фрицам, макаронникам...» Но ему и в голову не придет простая невежливость, если он оказывается лицом к лицу с каким-то конкретным представителем этой гругпты.
Немало людей впадают в ярость и совершенно не приемлют чужого мнения, если оно не соответствует их собственным взглядам или хотя бы в чем-то не совпадает. Надо ли говорить, что различное отношение людей к проблеме однополой любви делает мнения еще более полярными и очень часто — непримиримыми.
Тема гомосексуализма давно перестала быть в России запретной, являясь предметом дискуссий и споров. Тем не менее она и тоньше воспринимается многими как низменная и неприличная. Понимая это, я не захотел все же капитулировать перед мнением знакомых и незнакомых пуристов и отказаться от размышлений на этот счет. Несмотря на возможную иронию, а то и враждебность со стороны немалой группы читателей, я решил следовать тому, что считаю правильным, даже если это противоречит моей натуре или идет вразрез с моими вкусами. Я помнил, что об одиозных вещах, когда они становятся предметом обсуждения, следует говорить без утайки и каких-либо церемоний, и старался следовать этому принципу.
В «Приключениях Гулливера» война между тупоконечниками и остроконечниками вспыхивает из-за разногласий, с какого конца разбивать вареное яйцо. Слова Свифта, что яйца следует разбивать с того конца, с какого удобнее, а какой более удобный, должно быть предоставлено совести каждого, справедливы и в данном случае.
Шахматная партия длится долго и является нелегким испытанием для игроков. Но каждый любитель шахмат знаком с удивительным фактом, когда соперники, закончив серьезную партию, тут же начинают играть блиц. Чтобы расслабиться после напряженного поединка, шахматист начинает... играть в шахматы!
Блиц — полная противоположность турнирной партии: здесь разрешается подтрунивать над соперником, стоящие рядом коллеги комментируют ход событий на доске, правило «тронул —ходи» выполняется не столь строго, а поражение не является катастрофой, потому что проигравшая сторона немедленно получает возможность реванша.
Только редчайшие шахматисты не играют блиц. Никто не видел, например, за молниеносной игрой Ботвинника: он смотрит на шахматы слишком серьезно, чтобы предаться тому, что является в его глазах чудовищной профанацией. Я принадлежу к тем редким счастливчикам, которым довелось сыграть партию блиц с Эйве (и, должен признать, он делал это очень хорошо). Но это—исключения. Шахматисту ничто не доставляет большего удовольствия, чем легкие партии. Есть, конечно, и другая категория шахматистов: те всегда заняты поисками четвертого партнера для игры в бридж.
Директора клубов во всех странах мира жалуются на то, что им не так просто найти участников для серьезных турниров, в то время как вечерний блиц привлекает огромное количество желающих. Лица, отвечающие за инвентарь в этих клубах, ведут вечную борьбу с блииррами, спасая шахматные часы от поломки, — следствие жестоких ударов, обрушивающихся на часы во время игры. Они ведут неравную борьбу: заветным желанием каждого шахматиста является изнасиловать саму музу шахмат Каиссу.
На всех международных турнирах блестящий блицор — гость, которому все рады. Блестящим блицором является тот, кто искусство блицевать и одновременно говорить довел до совершенства. На ум сразу же приходит Найдорф. Его нелепые жесты, полный абсурд его восклицаний, его ужасающий смех—незабываемо! Как-то, играя с ним блиц, я подставил фигуру и тут же начал причитать: «Ну не идиот ли я, ну почему я такой болван, почему?» Найдорф отказался продолжать партию: «Вы оскорбили моего друга!»
Или возьмите Бронштейна, который изумляет соперника, постоянно напевая по-русски детские песенки. Или Петросян, не только чемпион мира по шахматам, но и, без сомнения, лучший блицор в мире. Он не говорит на иностранных языках, но делает из блица настоящую клоунаду. Печаль и глубокое сострадание к сопернику написаны на его лице, так же как и удивление его непроходимой тупостью. Когда Петросян думает, обе его руки парят над доской, над фигурами, как будто он заклинатель духов. Весь его вид говорит о том, что он полностью контролирует события в партии.
Особенно он хорош, когда играет с Фишером. Лицо Бобби выражает смертельную озабоченность; на нем легко можно прочесть все неприятности, на него свалившиеся. Фишер — второй по силе блицор в мире. Против других русских он сражается не без успеха, но Петросяну проигрывает партию за партией. Бобби это очень не нравится, ионе трудом сдерживает ярость. Он просто не может признать, что он слабее, а Петросян всё больше и больше заводит его. Он качает головой едва ли не после каждого хода Бобби и с осуждением насвистывает что-то сквозь зубы. Поучающе поднимает указательный палец, осуществляя свои блистательные маневры. Бобби отчаянно сопротивляется, но в конце концов проигрывает. С белым, как полотно, лицом он, тем не менее, снова отправляется на гильотину. Так продолжается до тех пор, пока кто-то не занимает memo Фишера, чтобы самому стать жертвой Петросяна.
Не только часы являются жертвой блица. Стулья тоже порой не выдерживают нагрузки зрителей, и случается, что спинка стула ломается, когда кто-нибудь от изумления слишком резко откидывается назад.
В настоящее время имеются специальные правила для соревнований по молниеносной игре. Во время международных турниров стало привычным проводить в свободный день блиитурнир, но после войны нередко такие турниры организовывались и как отдельные соревнования. В Саарбрюкене, например, два года подряд — в 1953 и 1954-м — были проведены двухдневные блицтурниры, в которых приняли участие сильнейшие игроки Западной Европы и Югославии.
Журнал «Эльзевир», 6 ноября 1963
Любовь Доннера к молниеносной игре зародилась еще в те далекие времена, когда он в конце 40-х годов приехал в Амстердам, чтобы учиться в университете, но пропадал с утра до глубокой ночи в кафе за игрой блиц.
Играли тогда на громоздких часах, где вместо кнопок были деревянные рычажки; в начале 70-х я еще видел такие старинные механизмы, хотя в блицтурнирах, а тем более в серьезных партиях, все пользовались уже кнопочными часами.
Сражения в кафе шли всегда на деньги, пусть и маленькие. С контрами и реконтрами, то есть с удвоением и учетверением ставок по ходу игры. Партия блиц означала почти всегда пятиминутку, не могу припомнить, чтобы Доннер играл трехминутки, не говоря уже о «буллитах», которыми увлекается молодежь сегодня, когда техника нажимания на кнопку (или на мышь) зачастую оказывается важнее качества ходов.
Доннер частенько блицевал во время турниров, но больше любил наблюдать за поединками лучших блицоров своего времени: Бронштейна, Таля, Петросяна, Фишера, Штейна. В голландских блицтурнирах Хейн почти никогда не принимал участия: для него они начинались очень рано, обычно часов в двенадцать дня, да и призы были не так велики. К тому же, хотя блицор он был и неплохой, ему не хватало жесткости и «кладки», а зевок или грубый просчет часто сводили на нет усилия всего дня.
В клубе «Де Кринп> всегда имелись в наличии шахматные часы и комплект фигур; одна сторона доски, с шестьюдесятью четырьмя клетками, использовалась для шахматной игры, другая - десять на десять -для стоклеточных шашек. Впрочем, я никогда не видел, чтобы кто-нибудь играл в с то клетки, хотя Тон Сейбрандс тоже был членом клуба. Однажды, когда Тон отказался от игры в турнире из-за предложенных ему нищенских условий, Доннер опубликовал «Письмо молодому шашисту», в котором писал: «Мы, профессионалы, сделаны из другого теста. Мы - реликты еще рыцарского времени, и деньги для нас - не плата за работу, а символ уважения к нашему таланту. Этим мы отличаемся от организаторов турниров, и они никогда не поймут нас...» В качестве примера Хейн почему-то приводил графа Вронского, который совсем не спешил с выплатой тысячи рублей своему портному, но считал делом чести отдать в течение двенадцати часов карточный долг богатому помещику.
Иногда поздним вечером в том же клубе Доннер, прервав горячую дискуссию, предлагал внезапно: «Ну что, пару партиек?» — и мог часами играть с соперниками, значительно уступавшими ему в силе. Не припомню, чтобы в такого рода партиях он, даже находясь «под градусом», допускал какие-нибудь вольности: игра всегда открывалась ходом ферзевой пешки, да и дебюты избирались те же самые, что и в турнирных партиях.
Постоянным партнером Доннера в этих ночных сражениях был журналист Макс Пам, игрок силы первого разряда или даже кандидата в мастера. Макс рассказывал, что иногда, примерно в час дня, в дверь его квартиры раздавался нетерпеливый звонок. Это был Доннер, живший неподалеку. Гость еще поднимался по лестнице, а Макс уже слышал его голос: «Блиц! Блиц!» Это означало, что Хейн недавно проснулся и, перед тем как начать дневную деятельность, решил разогреться партий-кой-другой...
В последний период жизни, когда пальцы не слушались его, блице-вать Доннер уже не мог, поэтому друзья, составив график, по очереди приходили к нему, чтобы поиграть легкие партии без часов. Игра, как и во времена его молодости, шла на ставку, пусть и символическую: «квар-тье» — так называлась голландская монетка в двадцать пять центов...
Чемпионат Ленинграда по блицу 1958 года выиграл Виктор Корчной. Второе место разделили Борис Спасский, Марк Тайманов — и перворазрядник, победивший в личных встречах всех гроссмейстеров. Его звали Генрих Чеггукайтис.
Он родился в 1935 году в Ленинграде. Война, блокада, эвакуация. В шахматы Чеггукайтис научился играть, когда ему было четырнадцать лет. Зимой сорок девятого голодного года уличного мальчишку привели в отделение милиции, где случайно оказался студент Юридического института Борис Владимиров. Чеггукайтис вспоминал, что сопротивления будущему международному мастеру он оказать не смог, хотя тот давал ему в качестве форы весь ферзевый фланг.
Во время армейской службы он занимался в Баку у Владимира Мако-гонова, а вернувшись в Ленинград, посещал иногда занятия Фурмана и Борисенко, но на этом учеба и кончилась.
Он признавался: «Мне было скучно овладевать всеми премудростями, скоро я оставил эти занятия. Классического шахматного образования так и не получил, моим единственным и великим тренером стал блиц, и рука сама научилась в считанные секунды находить правильные поля для фигур».
Блиц! Он стал его страстью, за бесчисленными блицпартиями Чеггукайтис проводил дни, недели и месяцы и, хотя в серьезных турнирах успехи его были довольно скромные, в молниеносной игре ему было мало равных.
Впервые он стал чемпионом Ленинграда по блицу в 1965 году, опередив многих известных шахматистов. Формально Чеггукайтис не был тогда даже мастером. Хотя он и выполнил уже мастерский норматив, квалификационная комиссия после просмотра его партий решила звания пока не присваивать: сыроват, пусть еще поиграет... Вдохновленный ленинградским успехом, Чеггукайтис решил сыграть в чемпионате Москвы по блицу, но в финал его не пустили. Пришлось идти «окольным путем»: приезд в столицу ночным поездом, выигрыш полуфинала, ночевка на вокзальной скамье и на следующий день - блистательная победа впереди многих корифеев!
В те годы он неоднократно и с успехом участвует в московских чемпионатах, с особой гордостью вспоминая тот, в котором не принял участия Тигран Петросян. Вето было наложено женой Петросяна Роной: «Ты чемпион мира. Кто тебя похвалит, если ты выиграешь? А если проиграешь? Хорошо еще, если победит Бронштейн, Таль или Корчной, ну а если Чепукайтис?» Итоги того чемпионата Москвы: первое место — Таль, второе — Чепукайтис, третье - Корчной.
Но главным и любимым полем сражения для него оставался Чигорин-ский клуб его родного города. Он играл в чемпионатах Питера по блицу
47 раз. Сорок семь! Шесть раз побеждал в них, последний раз в 2002 году, когда ему было уже далеко за шестьдесят.
Если вдруг не выходил в финал, то получал персональное приглашение, потому что чемпионат Ленинграда по блицу без Чепукайтиса был немыслим, как футбол без «Зенита». Зрители в этот день стояли на столах и подоконниках клуба, и не только потому, что в турнире принимали участие прославленные гроссмейстеры, — играл Генрих Чеггукайтис, который был в состоянии победить — и побеждал! — этих самых гроссмейстеров: Корчного и Спасского, Таля и Тайманова. Для него самого этот день был праздником, его личным праздником, он появлялся в клубе чисто выбритым, в белоснежной рубашке и при галстуке. В старых подшивках «Вечернего Ленинграда» можно найти фотографии легендарного блицора и кричащие заголовки статей: «Опять Чеггукайтис!» В этот вечер в клубе можно было увидеть его коллег — рабочих семьдесят девятого прессовочного цеха оптико-механического завода, и неважно было, что они едва знали ходы шахматных фигур, предпочитая «забивать козла» в обеденный перерыв, — пропустить такое зрелище они не могли: их Чип шел громить гроссмейстеров!
Чип. Так его называли все, и хотя в последние годы для кого-то он стал Генрихом, а для молодых и Генрихом Михайловичем, между собой все по-прежнему звали его Чипом.
За свою первую победу в чемпионате города Чеггукайтис получил приз — телевизор. Этот телевизор, как и все последующие телевизоры и фотоаппараты, врученные ему в качестве призов, неизбежно оказывались на прилавке комиссионного магазина. Равно как и кинокамера, полученная за победу в памятном московском чемпионате. «Надо обмыть такое дело с ребятами в цехе», — сказал тогда Чепукайтис.
Чип не был профессиональным шахматистом. Всю жизнь, до выхода на пенсию, он проработал электросварщиком: спецовка, защитный шлем от снопа разлетающихся искр — всё, как полагается. Знающие люди утверждали, что он был сварщиком высокой квалификации. Он вставал в пять утра, если вообще ложился, чтобы поспеть вовремя к заводской проходной, и можно только удивляться, как он выдерживал такой ритм: все вечера, а очень часто и ночи, были до краев заполнены игрой.
Игра! Это было то, чем он жил. Он играл всюду: в Чигоринском клубе, в клубах различных Дворцов и Домов культуры, летом — на Кировских островах, в парках, в Саду отдыха. Вокруг его партий всегда толпились болельщики и почитатели; он любил играть на публике, любил, пока соперник задумывался над ходом, перекинуться с кем-нибудь словцом или не спеша размять очередную папиросу, не обращая внимания на повисший грозно флажок. Орудие работы - деревянные шахматные часы - он нередко носил с собой в сумке. В пулеметном перестуке часов последний выстрел всегда оставался за ним; случалось, что часы не выдерживали такой сумасшедшей пальбы и кнопка вылетала из тела механизма. Бывало, от неосторожного движения часы сдвигались с места, как ворота в хоккее, сметая фигуры и пешки, и вместо атакующей позиции на доске оказывалась груда хаотично валяющихся деревяшек.
Хорошо помню его в то время: невысокого роста, с короткими мускулистыми руками, маленькие глазки, веселый, с хитрецой, взгляд, черные всклокоченные, слегка вьющиеся, с ранней сединой волосы, ямочка на небритом подбородке. Вид почти всегда усталый, помятый. Стираная рубашка, темный, видавший виды пиджачок. Чипа мало кто принимал всерьез: в самой фамилии его было что-то чепуховское, несерьезное, как и шахматы, в которые он играл.
Он мог плутовать во время игры, но делал это весело и беззлобно. Один из его приемов: в мертво-ничейным эндшпиле с разноцветными слонами неожиданно «перейти» в одноцвет. «Здесь ни в коем случае нельзя спешить, — объяснял Чип свою стратегию. — «Поменяв» цвет слона, надо сделать им десяток-другой бессмысленных ходов, для того чтобы соперник не заметил столь резкой перемены обстановки на доске. И только «приучив» партнера к новому положению дел, надо перейти к решительным действиям». Если ошарашенный соперник, потеряв все пешки, сдавался в недоумении и, восстанавливая ход событий, говорил: «Погоди, погоди, но ведь сначала...» — Чип, поупиравшись для вида, весело соглашался и расставлял фигуры для новой партии.
Формул для игры блиц было немало: классические пятиминутки, трех-и даже одноминутки, немало было и самых различных фор. Чаще всего встречающаяся фора, которую давал Чепукайтис, — минута на пять. Он играл с такой форой с кандидатами в мастера, причем нередко они требовали, чтобы минута на часах Чипа ставилась не на глазок, а шестьдесят секунд отмерялись строго по секундомеру, — электронных часов тогда не было и в помине. Когда я четверть века спустя слушал Ботвинника, учившего молодых: «Цейтнот — это когда на последние десять ходов остается пятнадцать минут, а не минута на пять ходов, как думаете вы», — мне вспоминался Чепукайтис 60-х годов, успевавший за минуту отщелкать целую партию. Однажды в Ленинграде проходил полуфинал первенства страны, в котором играли опытные мастера Он и с ними пытался играть — минута на пять, потом перешел все-таки на две. В другой раз я присутствовал на матче Чепукайтиса с кандидатом в мастера, которому он давал фору ладью; в качестве компенсации соперник должен был снять у себя пешку «с» - по мнению Чипа, имеющую исключительную важность, так как центр может быть подорван только при помощи этой пешки.
Его вера в себя была безгранична. Неслучайно он говорил: «Вы должны быть абсолютно уверены в себе. Когда вы играете партию, вы должны отдавать себе отчет в том, кто самый находчивый за доской. Это — вы. Вы сами».
Помимо времени на обдумывание имелась и другая немаловажная деталь, которую следовало обговорить до начала партии: с какой стороны от играющего находятся шахматные часы? Для непосвященного вопрос этот праздный и не играет никакой роли. На деле же в блице решающую роль могут сыграть даже доли секунды, которые тратятся на более длинный путь руки к часам. Оговаривались и другие условия. Например, будут ли партии играться по правилу «тронул — ходи» или ход будет считаться сделанным только после того, как пережата кнопка часов. Надо ли говорить, что игра всегда шла на ставку, причем ставки эти бывали совершенно фантасмагорическими, как и вся тогдашняя жизнь. Случалось, за один присест им проигрывались или выигрывались суммы, в несколько раз превышавшие его месячный заработок.
Наблюдая со стороны за его игрой, я видел, что он не очень любит позиции, в которых имеется одно-единственное решение, предпочитая оставлять за собой, применяя карточный термин, «отходы в масть»: несколько возможных продолжений. Он и играл в самые разнообразные карточные игры - преферанс, покер, буру, секу, двадцать одно. Любил домино и шмен — не слишком трудную игру, где побеждает угадавший большую сумму цифр на зажатой в кулаке купюре. Он мог «катать» в любую игру, где, когда и с кем угодно; таких, как он, и называли — «катала».
Контроль времени в шахматах в те времена располагал к раздумью, и я видел иногда Чипа в каком-нибудь закутке, прямо во время партии «заряжающего» в шмен, пока соперник-тугодум размышлял, поставить ли на dl королевскую ладью или, наоборот, ферзевую.
Иногда его можно было найти в «ленинской комнате» завода в компании шахматистов — Усова, Дёмина, Гриши Петросяна, всех уже тоже покойных. Тогда убирались со стола комплекты «Правды» и «Известий», дверь запиралась на ключ, доставался лист бумаги, расчерчивалась пуля для игры в преферанс, открывалась бутылка... Процесс игры происходил под внимательным взглядом Ленина, бюст которого являлся непременным атрибутом любого красного уголка.
Лето 1965 года, Ленинград, гостиница «Октябрьская», полдень. Чепукайтис и молодой грузинский мастер Роман Джинджихашвили решили сыграть парочку трехминуток, и я оставил их за этим занятием. Когда наутро я снова заглянул в гостиницу, то уже в коридоре услышал отчаянный перестук часов: соперники по-прежнему сидели за столом, только время от времени выходя в ванную комнату, чтобы подставить голову под непрерывно льющуюся из крана струю холодной воды. Дебютные позиции у них возникали на доске со сказочной быстротой. Неудивительно: эти позиции встречались уже множество раз в предыдущих партиях и -опытные блицоры поймут, что я имею в виду, — расставлялись обоими без особых раздумий, как нечто само собой разумеющееся.
«Где-то часам к пяти утра я вел «плюс одиннадцать», но потом у Чипа открылось второе дыхание, и он не только сравнял счет, но и вышел вперед, — жаловался Джин. — Но ничего, еще не вечер, у меня снова "плюс четыре"...»
Поздно вечером того же дня я зашел в Сад отдыха на Невском проспекте. Было темно, играла музыка, разнося из всех репродукторов модную тогда песенку «Домино», а в шахматной беседке Чип как ни в чем не бывало играл минута на пять со Слюсом — стоим постоянным партнером тех лет по фамилии Слюсаренко.
Джинджихашвили, сам незаурядный блицор, вспоминает, что это был далеко не единственный случай такого длительного единоборства: «Однажды я играл с ним пятьдесят часов кряду. В моей жизни было только три человека, с которыми я играл такие марафоны: Карен Григорян, Чеггукайтис и сравнительно недавно — Арбаков».
Марк Цейтлин утверждает, что как-то, встретившись с Чипом в пятницу, блице вал с ним трое суток подряд: «Счет колебался в районе «плюс трех» в ту или иную сторону, ставка была — полтинник за партию, но, начав играть, мы завелись и просто уже не могли остановиться».
Случаи эти не являются такими уж исключениями, и самозабвенных, одержимых игрой шахматистов можно встретить в разные времена и в разных странах. Назову только несколько имен. Яков Юхтман и Юрий Коц на Украине, Янис Даудзвардис в Латвии, австриец Йозеф Клингер, оставивший шахматы и полностью переключившийся на покер, шестикратный чемпион Германии по молниеносной игре Карл-Хайнц Под-зельны. Таким был и умерший в 2004 году москвич Валентин Арбаков: хотя он и стал гроссмейстером, в серьезных шахматах ничем себя особенно не проявил, а вот в блице гроссмейстеры с мировым именем зачастую вынуждены были признавать его превосходство.
Чепукайтис не раз рассказывал о своих единоборствах с Михаилом Та-лем. Самое первое произошло в Ленинграде, в гостинице; пожилой человек, которого Чип повстречал там и принял сначала за Мишиного дядю, оказался Рашидом Нежметдиновым. Чеггукайтис выиграл у мастера комбинаций со счетом 5:2, после чего вдело вступил появившийся Таль. Он тоже сыграл семь партий и, по свидетельству Чипа, почти все их проиграл, хотя на следующий день взял убедительный реванш. Каждый раз Чепукайтис называл, правда, другой счет в своем победном матче, и сейчас уже невозможно проверить абсолютную точность рассказа, но я могу подтвердить, что борьба Чепукайтиса с Талем в других поединках шла с переменным успехом. Так было и на чемпионате страны в Харькове в 1967 году. Чип играл, как всегда, с ураганной скоростью и, быстро освободившись, слонялся по залу в ожидании Таля. Когда Миша заканчивал свою партию, начинался блиц — нередко при большом скоплении зрителей. Свидетельствую: счет был примерно равным и скучных партий не было.
Одни люди создают моду в шахматах, другие - ей следуют. Чеггукайтис не вписывался ни в одну из этих категорий: у него была своя теория дебютов, полностью построенная на собственных партиях. Вспоминать в начале партии, что написано в дебютных справочниках или как именно было сыграно в этой позиции на последнем турнире в Линаресе, для него значило расписываться в собственной слабости и бесталанности.
Он говорил: «Есть два вида дебютов: один — который вы играете хорошо, другой — который вы играете плохо». Сам Чип любил уже в дебюте создавать иррациональные позиции, хаос на доске, который называл «базаром».
Восточная мудрость гласит: у каждого начала есть свое начало. Излюбленное начало Чепукайтиса с выходом слона на g5 после первого хода ферзевой пешки. Это было его любимой стратегией: вывести слона за цепь пешек, после l.d4 только очень слабо обозначенную, и, тут же разменяв этого слона, начать прорубать просеки для другого.
В искусственном мире шахмат все фигуры были для него живыми существами, но любимым был конь. Он признавался не раз: люблю коней, без коней шахматы были бы просто скучны. Как он их только не называл: и элита фауны доски, и горбунок, и лошадь, и скакун, и мерин, и кляча. Надо ли удивляться, что, увидев размен слона на коня, предпринятый «Дип Блу» на четвертом ходу в партии нью-йоркского матча с Каспаровым (1997), Чепукайтис был в восторге: «Наконец-то компьютер начал понимать что-то в шахматах!»
Одну из своих статей Петросян озаглавил «Дебют на стой вкус, или Почему я люблю ход JLg5». Речь шла о ходах l.d4 £tf6 2.£tf3 еб 3.JLg5. «Петросян пропагандировал выход слона на третьем ходу, я же предпочитаю делать это на ход раньше», — говорил Чепукайтис и сокрушался, что вывести слона-камикадзе на g5 на первом ходу нельзя по правилам игры. Он называл этот выпад слона «беспородным началом», полагая, что в других дебютах «набивших оскомину табий несть числа».
С наибольшим эффектом выявилась идея этого хода в партии Чеггукайтис — Тайманов в одном из чемпионатов города по блицу, когда соперник после l.d4 d5 2JLg5, одернувшись, сыграл 2...е6?? В то же мгновение ферзь черных исчез с доски, как будто Чепукайтис и не ждал другого ответа, а гроссмейстер, смешав фигуры, бросил в сердцах: «Вам пивом торговать, а не в шахматы играть!»
Чепукайтис полагал, что тысячи партий, которые он открыл таким образом, являются достаточным основанием, чтобы назвать дебют его именем. «Что с того, что какой-то Тромповский делал этот ход еще до войны? Все идеи в этом беспородном начале только мною и разработаны», - утверждал он. Но всерьез его дебют никто тогда не принимал, а часть посвященной ходу 2.JLg5 теоретической статьи, написанной Борисом Гулько после турнира 1967 года в Ленинграде, где Чип много раз применил этот ход, была безжалостно вычеркнута редактором журнала «Шахматный бюллетень». Любопытно, что выход ферзевого слона на втором ходу применял еще вьгдаюищйся игрок прошлого - Давид Яновский, потом русский мастер Степан Левитский, играл так и Карел Опоченский в 30-х годах, но очевидно, что эти партии были неизвестны Чеггукайтису.
Черными он играл различные системы с фианкеттированием черно-польного слона, но излюбленным его дебютным построением была система Уйтелки. В этой системе, где черные добровольно отдают инициативу сопернику, белые лишены каких-либо конкретных рекомендаций теории, но если действуют шаблонно, пружина позиции черных может раскрутиться сама собой. Под настроение он мог применить эту систему и белыми, вызывая огонь на себя. Получив как-то на жеребьевке против него белые, я жалел о потерянном цвете: не в дебюте решались партии Генриха Чепукайтиса.
Однажды, после того как он в ленинградском варианте защиты Нимцовича на пятом ходу черными пожертвовал Заку ферзя за две легкие фигуры и разгромил его, Владимир Григорьевич, сдавая партию, нервно спросил Чепукайтиса: «Вы так пошутили, конечно?» Еще годы спустя Зак, один из первопроходцев этого варианта, с удивлением и недоумением анализировал позицию, случившуюся в той партии с Чепукайтисом.
В одном из туров Спартакиады Ленинграда 1967 года я играл по соседству с Чепукайтисом. Во время партии с Рубаном он постоянно выходил в фойе покурить, поговорить с приятелями, возвращаясь в зал только для того, чтобы быстро сделать очередной ход.
—Ты видел, какое я сегодня шоу исполнил? — слышал я голос Чепукайтиса где-то в кулуарах, после того как Рубан сдался.
—И всё было корректно? — спрашивали его.
—А кто его знает? Без полбанки ведь не разобраться, — улыбаясь, отвечал Чип любимой присказкой. Фантастическая партия эта, отданная сегодня на растерзание компьютера, не выдерживает испытания на корректность, но все равно восхищает каждого, кто ценит в шахматах не только логичную игру в дебюте и реализацию маленького преимущества в окончании.
Виктор Корчной прекрасно помнит стою первую партию с Чепукайтисом в первенстве Ленинграда 1957 года: «Хотя мне и удалось выиграть, это была очень запуганная и долгая партия. Это верно, теории он не знал, зато у него были свои схемы, он беспрестанно что-то выдумывал за шахматной доской, и с ним всегда надо было держать ухо востро. Мне вообще играть было с ним очень непросто, особенно блиц».
Выдающимся мастером блица называют Чеггукайтиса Рафик Ваганян и Александр Халифман, не раз мерившиеся с ним силами.
Несколько лет назад Анатолий Карпов сказал, что «если дойдет до блица, то и Чепукайтис может стать чемпионом мира». «Да, может, — заметил Давид Бронштейн, — и я не вижу в этом ничего зазорного. Генрих Чепукайтис великолепный стратег и блестящий тактик. Его бесчисленные победы в блицтурнирах объясняются тем, что он на редкость искусно создает сложные ситуации, в которых соперники, привыкшие к «грамотной» игре, просто теряются».
Не так давно Чепукайтис выпустил книгу о блице, о ведении борьбы в цейтноте. «Вам совсем не обязательно играть хорошо. Важно, чтобы партнер играл плохо», — утверждал он в ней. «Существует фигура еще более значимая, чем все остальные. Семнадцатая по счету. Это ваш противник. Именно с ним надо считаться при выборе ходов. Попробуйте перенести риск принятия решения на партнера. Пусть думает противник! Не помешайте. Если нужно сыграть как хуже, он найдет. Шахматист только человек и рожден, чтобы делать ошибки, «зевать» фигуры и допускать просмотры».
Он писал и о том, что «в игре недопустима доброта. Разве что в целях конспирации истинных намерений. Необходимы же — напор, нахальство, блеф, авантюра. Мнительность, неуверенность, академичность, паника —недопустимы. Помогите противнику сбиться с ритма. Растерянность за пожертвованную фигуру — достаточная компенсация. Ищите активный ход пешкой. Если найти не удается — делайте длинный бестолковый ход. Это шанс. Ваше поведение в начале партии должно подчиняться простому светофору: ясность в дебюте — важнее материального перевеса.
Ходить надо ближе к кнопке. Это — очень важно! Помните: движения ваших рук должны опережать мысль. Не ходите туда, куда смотрите. Не смотрите, куда пойдете. Это шанс. Если партнер забыл перевести часы, сделайте «умное лицо», задумайтесь. Пока часы противника ходят, вы приближаетесь к победе. Добравшись до эндшпиля, ходите как попало, соблюдая единственное правило: все ходы должны быть как можно ближе к кнопке часов—так называемая «кнопочная теория Чепукайтиса». Основной принцип, соответствующий моему пониманию шахмат, —русское "авось "».
Читая эти строки, в которых перемешано всё: здравый смысл и эпатаж, улыбка и банальности, своеобразная философия и скоморошничанье, психология и трюизмы, - читатель может подумать, что автор ратует за бездумные шахматы, королем которых не без кокетства объявлял себя не раз сам Чепукайтис. Это не так, конечно.
Неправда, что он играл в бездумные шахматы, неправда и то, что все успехи его могут быть объяснены только фартом или «кнопочной теорией Чепукайтиса». Правда же, что, обладая незаурядным и очень своеобразным шахматным талантом, он построил всю стою игру на рефлексах и интуиции и, презрев какую-либо подготовку и исследование, развивал свой замечательный талант исключительно практикой.
Для Чепукайтиса процесс мышления означал способность мгновенно ориентироваться в непредвиденных обстоятельствах. Во время игры он постоянно находился в том эмоциональном состоянии, которое ученые называют поисковой доминантой. Но в отличие от ученых он не стремилея к поиску абсолютной истины. Она меньше всего интересовала Чеггукайтиса. Не истину искал он в игре, предоставив это занятие супергроссмейстерам и так не любимым им компьютерам, а только и исключительно собственную правоту, называемую победой. На поиски этой собственной правоты в его распоряжении были считанные секунды, и я полагаю, что ответ авиадиспетчера на вопрос психологов, о чем он думает в экстремальных ситуациях: «Здесь думать некогда, здесь видеть надо», пришелся бы очень по душе Чипу. И если бы у него спросили, что есть правда в шахматах, он мог бы ответить словами героя Агаты Кристи: правда — это то, что расстраивает чьи-то планы.
«Его не особенно интересует, у кого перевес и надежна ли его собственная позиция. Главное для него — найти удар, такой эффектный прорыв, который принесет ему победу», — сказал молодой Фишер после одной из побед Таля над Смысловым в турнире претендентов 1959 года. Под этими словами мог бы подписаться и Генрих Чепукайтис.
Глава каспаровской книги «Мои великие предшественники», посвященная Михаилу Талю, называется «Блеф как оружие победы». В комбинациях великого чемпиона «дыры» порой находили сразу после партии, в других - после кропотливого анализа, длившегося месяцами. А некоторые комбинации удалось опровергнуть лишь десятилетия спустя, когда они были поставлены на оценку безжалостного компьютера. Сам Таль никогда и не претендовал на абсолютную корректность своих замыслов. «В том-то и отличие шахматной борьбы за доской от неторопливого домашнего анализа, что аргументы надо находить немедленно!» - говорил он. Но если соперники Таля могли задуматься над решением поставленных перед ними проблем на час, а то и дольше, то партнеры Чепукайтиса имели на всё про всё десяток-другой секунд.
Он сам признавал, что ему так никогда и не удалось залатать значительные пробелы в дебюте и эндшпиле, разве что умело камуфлировать их. «Я не понимаю серьезных шахмат и как серьезный шахматист представляю из себя ноль», — не раз говорил Чеггукайтис. Это, конечно, преувеличение, но, действительно, разница между результатами Чеггукайтиса в блице и в турнирных шахматах разительна: рейтинг его никогда не превышал скромной отметки 2420. Выдающийся игрок, гроза гроссмейстеров в молниеносной игре - и рядовой мастер в серьезных шахматах. Почему? Причин, я думаю, здесь несколько. Конечно, недостатки шахматного образования более заметны в партиях с классическим контролем: здесь куда большую роль играет конкретное знание дебюта, повышается цена хода, ошибка очень часто бывает непоправимой. Примечательно, что негативную роль может играть и запас времени, позволяющий погружаться в раздумья, порождающий самокопание и колебания, вносящий в процесс мышления губительные сомнения. Как картине, созданной художником в порыве вдохновения, далеко не всегда идут на пользу исправления и улучшения, так и Чеггукайтису избыток времени шел только во вред.
Симптоматично, что в начале 70-х годов, когда кривая его успехов в турнирах поползла вверх, ухудшились результаты в блице. Он признавался тогда: «Раньше я ничего не понимал и не боялся, а теперь я знаю, что так нельзя играть и так тоже...»
К тому же ему было просто скучно долго сидеть за доской и в ожидании хода соперника оценивать, по совету Ботвинника, позицию, уточнять план или делать какие-то другие вещи, далекие от того, что было для него интереснее всего, — самого процесса игры. Потерпев поражение в турнирной партии, он, в отличие от блица, был лишен возможности тут же взять реванш и нередко, теряя интерес к турниру, начинал «плыть». Так, в одном из чемпионатов города он проиграл одиннадцать партий!
Понятие «режим» для него не существовало: Чип мог опоздать на игру почти на час, прийти на тур после бессонной ночи, а с папиросой вообще никогда не расставался. Но у него, как и у других людей богемного образа жизни, была защитная реакция организма: он мог отключиться, пусть на несколько минут, где угодно — в метро, на скамейке парка или в кресле в фойе шахматного клуба.
Хотя в графе «профессия» Чип писал «электросварщик», в действительности был он, конечно, шахматистом, а жизнь шахматиста — это в первую очередь его партии. Из совершеннейшего сора партий Чепукайтиса росли иногда оригинальные планы и удивительные комбинации. За стою жизнь он сыграл сотни тысяч партий, почти все они канули в вечность, как у художника, писавшего новую картину поверх старой, чтобы сэкономить деньги на холсте. Сам Чип не очень заботился о сохранности своих партий, подобно венгерским магнатам, ходившим на балы в сапогах, расшитых жемчугом, закрепленным столь небрежно, что жемчужинки осыпались во время вальса.
Он был человеком беспокойного, своеобразного ума, совершенно лишенного созерцательности и находившегося в постоянном движении. Знал необычайное количество баек, историй и побасенок, правда в них была перемешана с вымыслом, недаром он сам признавался, что в своих историях взял немножко от барона Мюнхгаузена. Нередко рассказы его повторялись, уже через четверть часа слушать Чипа становилось утомительно, и его не прерывали только из вежливости.
Он писал стихи — длиннющие поэмы, отрывки из которых читал всем желающим; слушал эти поэмы и я во время моих приездов в Питер. Хотя в них попадались смешные, а то и грустные строки, было это типичным рифмоплетством, и полностью его последнюю поэму я прочел только тогда, когда сам автор уже не мог прочесть ее кому бы то ни было. При чтении Чеггукайтис обильно пользовался мимикой и помогал себе интонацией — было видно, что этот процесс доставляет ему удовольствие. Иногда в водопаде его речи проскальзывали вдруг необычные строки, оказывавшиеся на поверку тютчевскими или блоковскими.
Поэмы эти о шахматах, о его любимой фигуре — коне, о «беспородном начале», о гроссмейстерском звании, но главным образом — о нем самом. Иногда он писал о себе в третьем лице, называя себя «легендарным Чепукайтисом»; наиболее часто встречающееся слою в его поэмах — Я.
Моя уверенность от бога. Мой рейтинг сказочно высок.
Секрета нет: Я просто гений, Немыслим мой потенциал. Но дома Я простой неряха, Тупица, лодырь и нахал.
Я уповаю на момент. Я знаю всё, что сам не знаю. Мне трудно подыскать фрагмент, Где Я еще не побеждаю...
Отдать ладью для нас пустяк, Ферзя для дела тоже можно. На Капабланку Я похож, Но он, пожалуй, осторожней!
Это отрывки из его поэм. В последнем Чип называет кубинца Капаб-ланкой, обычно же он для него — «Дон Хосе» или просто «Хосе».
Я удивительно способен Ходить туда, куда не все. Что позволял себе на Кубе В далеком прошлом Дон Хосе.
Показательны и завершающие строки поэмы:
В бездонных безднах бытия, Где есть лишь шахматы и Я.
Хотя всё здесь облечено в шутливую форму, эта потребность в самоутверждении и собственном превосходстве для психолога явилась бы, наверное, очевидным доказательством обиды человека на непризнание его заслуг, действительных или воображаемых. В глубине души он считал себя сильнее многих мастеров и гроссмейстеров, этих «тупиц», «зубрил», выучивших какие-то форсированные варианты и воображающих, что это и есть шахматы. И он был в особом настрое, встречаясь за доской с этими шахматными «хорошистами», аккуратными и прилежными, боящимися сойти с накатанной дебютной дороги, вехи на которой обозначены в ли-наресах и дортмундах.
Хотя он выполнил несколько раз норму международного мастера, а однажды был близок к покорению гроссмейстерского норматива, - вожделенного звания гроссмейстера, такого поблекшего, растиражированного и девальвированного сегодня, он так никогда и не получил и чувствовал себя несправедливо обойденным.
Эта обида за стой непризнанный талант читается в последней, жирно выделенной строке его книги: Мастер спорта СССР Генрих Чепукайтис.
И в обращении на экземпляре книги, мне подаренном: «Товарищу и гроссмейстеру».
И в строках одной из его поэм:
Гроссмейстера пока не дали, Посмертно, видимо, дадут Ив Книгу Гиннесса, наверно, Вперед ногами занесут.
И можно представить, как сладко было видеть ему в таблице чемпионата мира среди сеньоров в Германии — GM Chepukaitis, когда инициалы Генриха Михайловича организаторы турнира приняли за титул.
За несколько дней до моей эмиграции из Советского Союза, теплым августовским днем 1972 года столкнулся с ним в людском водовороте у Московского вокзала. В ответ на дежурный вопрос о делах, он вздохнул: «Слушай, со всех сторон...» - здесь Чип прибегнул к сильной физиологической метафоре, начав перечислять неприятности, случившиеся с ним в последнее время. Потом, вдруг вспомнив что-то, сказал: «Я слышал, ты уезжаешь. Жаль, а я вот остаюсь - буду звать Русь к топору...» Это было, конечно, только красивой фразой, до которых он был очень охоч.
Чепукайтис был далек от диссидентских кухонь, слушания зарубежных «голосов», чтения запрещенных книг. Он жил, как и большинство людей в то время, приспособясь к существующей системе, привыкнув к ее законам, научившись лавировать и обходить их. Так же как и в шахматах, комбинации прокручивались у него в голове с необыкновенной скоростью, и он постоянно находился в деятельном состоянии. Носился по заводу, доставая по дешевке спирт у мастера смены, и, перепоручив стою работу напарнику, потом продавал этот спирт по более высокой цене; был знатоком марок, именно знатоком, а не собирателем, ибо только покупал и перепродавал их; обладая кругом знакомых в самых различных сферах, мог помочь достать дефицитньш товар. Был период, когда книги продавались только на талоны, выдаваемые в обмен на сданную макулатуру, и у Чипа постоянно на руках имелись книжные талоны, которые он продавал или менял. Он «вертелся», как и многие другие тогда, так что не поворачивается язык назвать эту деятельность мелкой спекуляцией, — ведь все эти операции лишь в малой степени компенсировали то, что недоплачивало своим подданным советское государство. В те редкие моменты, когда у него вдруг появлялись деньги, он не считал их и был скорее склонен к мотовству, что характерно для всех бедняков, кем он, конечно, и был.
Но несмотря на постоянную нехватку денег, в действительности он был далек от материальной стороны жизни. Ситуация в стране летом 1998 года была неспокойной, все опасались резкого падения курса рубля. «Ребята, рубль упал!» — сообщил своим коллегам Чип в фойе Дворца молодежи в Петербурге, где шел чемпионат России по шахматам. Возбуждение, вопросы: когда? что? как? Выяснилось, что он имел в виду гроссмейстера Рублевского, только что потерпевшего поражение, и по городу еще долго ходил рассказ о Чеггукайтисе, предугадавшем тот августовский дефолт.
Так же как к деньгам, он относился и ко времени: большую часть своей жизни он прожил, когда слова «время—деньги» были всего лишь метафорой, и он, привыкший считать время на секунды, уплывающие с циферблата шахматных часов, был абсолютным транжирой обычного, каждодневного времени.
Среди шутливых сентенций, которыми наполнена книга Чепукайтиса, есть и такая: «Я заметил, что если женишься, то всегда не на той, так же как и на шахматной доске - ходишь тоже не туда: ошибок не избежать!» Чип знал, о чем говорил. Сам он был женат пять раз, но цифра эта может быть неверно истолкована: просто он был очень застенчив и влюбчив, а влюбившись, предлагал всё оформить «законным» образом. Но в жизни, как и в шахматах, он был легкомыслен: когда они со второй женой решили расстаться, то он просто выкинул паспорт. При оформлении третьего брака выяснилось, что предыдущий не расторгнут, и Чип едва не попал под суд за двоеженство. Последняя жена — Таня Лунгу, шахматистка из Кишинева — была моложе его на тридцать три года.
Книга его называется «Спринт на шахматной доске». На самом деле спринтом была вся его жизнь, и он не очень обращал внимание на фальстарты. Он признавал, что был плохим отцом для двух своих детей, но когда несколько лет назад в шахматный кружок Аничкова дворца пришел мальчик по фамилии Чепукайтис, подтвердивший, что он внук того самого знаменитого Чеггукайтиса, дедушка, узнав об этом, был несказанно горд.
Когда рухнули границы запертой на замок страны, он несколько раз выезжал на ветеранские чемпионаты мира и Европы. Многие, с кем он провел долгие годы за шахматным и карточным столами, уехали в Израиль, в Германию, в Америку. Некоторое время он тоже подумывал об эмиграции по еврейской линии в Германию. Чепукайтис — фамилия его матери, в паспорте которой в графе «национальность» было написано: полька. Те, кто знал ее, запомнили женщину с характерным лицом, орлиным носом и вьющимися седыми, когда-то черными волосами. Поляк — стояло и в паспорте самого Генриха Михайловича. Документы его отца, Пи-куса Михаила Ефимовича, еврея, работавшего до войны мастером на Кировском заводе и погибшего под Сталинградом в 1942 году, сохранились. Но брак его родителей не был зарегистрирован, доказать что-либо через шестьдесят лет не представлялось никакой возможности, и идея эмиграции постепенно растаяла.
У него было множество знакомых — партнеров по блицу, собутыльников, карточных приятелей, тех, для кого он был просто Чипом, — но близких друзей не было.
В компании он рассказывал без умолку смешные истории, большей частью из собственной жизни, и имел любимые, сильно заезженные пластинки. Он и в молодые годы был склонен к длинным монологам, с годами же его многоречивость заметно усилилась, речь текла нескончаемым водопадом, делая общение с ним нелегким занятием; впрочем, он нуждался скорее не в собеседнике, а в слушателе. В быстронесущем-ся потоке его речи всегда присутствовали шахматы, но главным образом — он сам, нетитулованный и непризнанный, на самом же деле легендарный и великий.
Реакция наступала потом. Таня Лунгу вспоминает, что дома уже не было той искрометности, он был погружен в свой мир, в свои мысли и часто бывал замкнут и неразговорчив. С ним — таким неприхотливым в еде, в одежде, в быту — было нелегко: он требовал постоянного внимания, потому что по-настоящему был сосредоточен только на себе. Он читал всё подряд, довольствуясь, главным образом, пустяками — газетами и журналами с яркими обложками, но если попадались под руку, читал и книги по истории, романы, детективы. Своей шахматной библиотеки у него никогда не было, но после переезда жены в Петербург он с интересом прочел ее книги по шахматам.
Когда у Чипа появился компьютер, он стал ночи напролет играть блиц. Обычно под именем SmartChip; завсегдатаи ICC могут подтвердить, что поздним вечером, перед тем как выключить компьютер, они видели, что SmartChip находится в игровой зоне, а если утром они снова включали машину, то замечали, что Чип всё еще в игре. Хотя и здесь он нередко побеждал известных гроссмейстеров и его рейтинг, как правило, превышал отметку в 3000 единиц, результаты Чипа в игре по интернету были ниже, чем в обычном блице. Неудивительно: впервые он сел за компьютер, когда ему было уже под шестьдесят, и вместо привычной кнопки часов палец вынужден был нажимать на странный предмет, называемый мышью.
Последние несколько лет он давал уроки в шахматной школе Халиф-мана на Фонтанке. Очные и по интернету. Когда попадались ученики из-за границы, его приходилось переюдить — иностранными языками Чип, понятно, не владел. Уроки эти были своеобразные: он почти всегда показывал свои выигранные партии и комбинации. Из него исходил поток идей, но он не настаивал на их строгом исполнении. «Если вас не устраивают эти идеи, у меня есть много других», — как бы говорил он.
Чепукайтис не мог, конечно, объяснить тонкости современных дебютных построений, зато он заражал подопечных энтузиазмом и любовью к игре, открывая перед ними не ведомые им раньше стороны шахмат. Он советовал не избегать риска и смело бросаться в неизвестное: «Только тогда к вам придет фарт!»
Любому импонировал один из основных постулатов его теории: «Ошибки делает каждый, гроссмейстеры и чемпионы мира, и в этой игре особой премудрости нет. Постепенно приобретя опыт, знания, умение, вы с удивлением узнаете, что у вас талант. Талантом обладают все, вопрос заключается только в том, чтобы извлечь и продемонстрировать его».
«Не уверен, прибавилось ли у меня мастерства, но уверенность уже появилась», — был первый отзыв благодарного ученика, полученный им из Аргентины. Комментарий Чепукайтиса: «Отрадно, приятно, незабываемо...»
У него были почитатели, увидевшие в его партиях нечто, что отличало их от многих тысяч партий, играющихся ежедневно в турнирах и по интернету. «Особенные шахматы» — называлась посмертная статья мексиканского мастера Окампо Варгаса, посвященная творчеству Чепукайтиса, а голландец Херард Веллинг составил даже маленькую книжечку его партий.
Чепукайтис рекомендовал собственные метода развития, иллюстрировал их своими партиями, расцвечивал всё образными сравнениями и шутками, но тому, чем он обладал сам, научить, конечно, невозможно. Это то, чем поставил в тупик судью Савельеву в Дзержинском народном суде Ленинграда в 1964 году Иосиф Бродский, когда на вопрос, в каком именно институте он учился на поэта, будущий Нобелевский лауреат растерянно ответил: «Я думаю... это... Это от Бога...»
Расставание с женой в ноябре 2003 года он перенес тяжело, они были вместе без малого тринадцать лет. После развода и отъезда Тани за границу он остался один в маленькой запущенной однокомнатной квартире; на Западе такие обычно называют студией. Это жилье было скорее бивуаком, куда он возвращался только ночевать; раз в неделю заходили сеетры бывшей жены, чтобы присмотреть за хозяйством одинокого мужчины: постирать, заполнить пустой холодильник, потому что сам для себя он не покупал ничего. Нужно ему было мало, и даже из этого малого ему нужна была только самая малость. Он как-то сник, совсем перестал обращать внимание на свой внешний вид, проводя почти все ночи в яростной карточной борьбе.
Конечно, в картах всегда бывали игроки нечистые на руку, но в последние годы они стали еще безжалостнее: с первого же дня неуплаты долга шли проценты с неотданных денег, и немалые, и никогда нельзя было знать, чем кончится дело в случае длительной задержки. Для них он был «сладким», «клиентом», и его «кидали» не раз. Но даже когда он понимал, кто сидит рядом за карточным столом, все равно продолжал играть, полагая, что, несмотря на все их трюки и приемы, мгновенный счет и сообразительность приведут его к счастливой развязке. Увы, это были только иллюзии, и, случалось, партнеры, считая его лохом, едва ли не в глаза смеялись над ним. Еще десять лет назад у него была приличная двухкомнатная квартира, но он был вынужден обменять ее; большая часть полученной суммы пошла на оплату карточных долгов.
Во время игры алкоголь присутствовал почти всегда; бывали компании, где ему подносили с особым радушием, и, когда на следующий день сообщали о сумме проигрыша, он уже не мог в точности восстановить события прошедшей ночи.
Несколько лет назад он по настоянию жены отправился в больницу, состояние его определили как предынфарктное и рекомендовали покой и отдых. Нужно ли говорить, что он пренебрег этим советом полностью.
Чепукайтис продолжал до самого конца играть в разнообразные карточные игры, а в последние годы оставлял свою крохотную пенсию в игральных автоматах, едва ли не в день ее получения. Там же оседали заработки от уроков и призы за победы в блицтурнирах.
Игра была для него всем, и тем, кто никогда не был подвержен этой страсти — или, если хотите, наваждению, недугу, — трудно понять такого человека.
Блиц он играл каждый день. Конечно, он стал быстрее уставать, замедлилась реакция, но он и не помышлял о том, чтобы оставить шахматы, и даже не из-за тривиального вопроса, что бы он стал делать целыми днями, а просто потому, что шахматы и были его жизнью.
До самых последних дней он посещал Клуб на Петроградской, где регулярно играл в турнирах с денежными взносами. Его стандартная фора при игре с мастерами (речь идет об игроках рейтинга порядка 2400) была три минуты к пяти. С кандидатами в мастера — две.
Продолжал играть и в обычных турнирах. Ускоренный контроль с добавлением времени после каждого хода пришелся Чипу по душе: случалось, соперник в преддверии цейтнота нервно поглядывал на часы, а у него самого времени было немногим меньше, чем до начала партии. Но компьютер не любил, называл «бестолковой личностью», считал, что с приходом «железяки» в игре исчезли блеф и риск и все стали играть так, как советует машина.
Уже после того как Чепукайтис перевалил за шестьдесят, у него был второй всплеск: он хорошо выступил в нескольких турнирах, в одном из них совсем близко подошел к званию гроссмейстера. В 2000 году он принял участие в чемпионате города, сражаясь с молодыми наигранными профессионалами. Хотя Чип был самым старым участником и единственным, не имевшим международного звания, он достойно провел турнир, набрав пятьдесят процентов очков. Ему было тогда шестьдесят пять, почтенный пенсионный возраст, но, глядя на него, думалось об ошибке календаря по отношению к душе: до самого последнего дня он совершенно не воспринимался как старик, всегда оставаясь Чепукайтисом. Сменялись поколения, он играл с родившимися в самом начале прошлого столетия и с появившимися на свет в конце его, годившимися ему во внуки. Образ жизни его совершенно не изменился: то, чем он занимался в двадцать, он делал и полвека спустя, и старость Чипа не слишком отли-, чалась от молодости.
В родном городе Чеггукайтис был понятием, символом, и, хотя и доверил книжной бумаге свои мысли о шахматах и какую-то толику партий, в памяти он останется скорее как явление, как дух. Как миф, явившийся в шахматы во второй половине двадцатого века и улетучившийся в начале следующего.
Видел его в последний раз за два месяца до смерти. Чип играл на сцене Чигоринского клуба, на том самом месте, где почти сорок лет назад я играл с ним в первенстве города. Единственную партию в турнире, которую я проиграл.
Он заметил меня, мы вышли в фойе. Чип сильно раздался, погрузнел, «перец» в шевелюре почти совсем уступил место «соли», лысина на лбу еще больше поползла вверх, но все равно он выглядел моложе своих лет. Обрадовавшись, что какой-то голландский почитатель мечтает брать у него уроки, начал искать ручку, потом клочок бумаги, чтобы записать адрес. Чиркнул зажигалкой, закурил.
—Слушай, я тут новую поэму написал, хочешь послушать? — спросил он и, не дожидаясь ответа, начал декламировать рифмованные строчки последней выделки.
-Твой ход, Чип, - сказал кто-то, проходя мимо. Даже не обернувшись, он с увлечением продолжал читать, минуты оттикивали на его часах, но их было еще так много, что за оставшиеся он мог бы сыграть десятки партий, по качеству ненамного уступавших той, которую он играл в этот момент.
Может быть, он и выглядел так молодо потому, что время существовало для него только на циферблатах шахматных часов, и только бесполезным приложением к нему было заполненное обычными житейскими заботами глупое реальное время, каждые двенадцать часов начинающее на идиотских часах свой бесконечный бег. Это время остановилось для него в ночь с пятого на шестое сентября 2004 года.
Он умер в Паланге, где играл свой последний в жизни турнир, во сне, от сердечного приступа. В потрепанной спортивной сумке остались дискеты с собственными партиями, которые он пытался продавать, но большей частью раздаривал, как и свою, ставшую уже раритетом, книжку. Да двадцать пачек взятых с собой впрок дешевых питерских папирос «Беломорканал» — единственные, которые он только и признавал.
Вопрос «почему женщины не могут играть в шахматы ?» снова в последнее время находится на повестке дня. Старое объяснение — «потому что они просто глупы», судя по всему, уже недостаточно. От феминисток можно теперь услышать, что на протяжении веков женщина находилась в подчинении у мужчины, который никогда не представил ей возможности развить в полном блеске ее интеллектуальные способности. Утверждая это, они не замечают, что именно угнетение очень способствует интеллектуальному развитию, и, рассматривая вопрос в такой плоскости, было бы правильнее заметить, что именно угнетение мужчины женщиной толкнуло его в объятия шахматной игры. Но это всё социологические объяснения, которые не затрагивают существа дела
Меня всегда удивляло, что никто из феминисток, этих яростных борцов за права женщин, обычно не останавливающихся на полумерах, не дал, по-моему, единственно верного ответа на этот вопрос: «Потому что шахматы ничего из себя не представляют!»
Когда мне пришло в голову такое объяснение, я подумал: тот факт, что женщины так слабы в шахматах, уже несет в себе обвинительный приговор самой игре. Но тогда я предпочел дать другое, относительно случайное объяснение, так как не хотел быть столь жестоким к шахматам.
В такого рода вопросах следует подходить к делу без сентиментальности, и печально, что даже самые страстные защитницы прав женщин проявляют слишком большое уважение к игре, выискивая отговорки, наподобие того, что в шахматы на протяжении веков играли исключительно мужчины. И не стыдно, девочки? Нет, здесь надо быть еще решительней!
Суть проблемы коренится в ответе на вопрос: что именно, достойное только глубокого осуждения, заключено в шахматной игре, что женщина, этот венец мироздания, не в состоянии научиться в нее играть на должном уровне? Проблематика этого вопроса занимает меня вотуже много лет, ия пришел к следующему открытию: игра являет собой противоположность человеческому общению. Под игрой понимается здесь любое времяпрепровождение, связанное с перемещением каких бы то ни было предметов: шахматы, шашки, го, нарды, домино, карты и т.д. и т.п.
Я пришел к этому открытию примерно двадцать лет назад после на первый взгляд ничего не значащего события. В то время я был завсегдатаем кафе «Эйлдерс» на Лейденской площади в Амстердаме, где минимум пять дней в неделю, обычно часов с десяти утра до закрытия кафе, проводил время за совершенно ничтожной карточной игрой. Всегда с одними и теми же посетителями, которых знал только по их прозвищам и с которыми за исключением терминов: «шесть бубен», «пас» или «семь без козыря» — не обменялся и фразой.
Однажды — я думаю, что мне было лет тридцать, — я стоял где-то в центре города на остановке трамвая, поджидая первый номер. Неожиданно ко мне подошел человек, лицо которого мне показалось знакомым, но я не мог припомнить, откуда я его знаю.
Когда он грубовато кивнул мне, я сразу вспомнил: это был «Сосед» из моей карточной компании, с которым я играл еще вчера, и позавчера, и на прошлой неделе, и в прошлом году, и последние десять лет. Впервые он предстал передомной при дневном свете. Так как было бы нелепо сказать ему: «Тоже вист», я произнес пару слов о погоде, и завязалось нечто похожее на беседу. К моему глубокому изумлению, «Сосед» оказался крайне неприятным субъектом, вставляющим через каждое слово бранные выражения и обливающим грязью всё и вся. Один из тех типов, которым хочется как можно скорее сказать «до свиданья». К счастью, мой трамвай подошел очень скоро, и я был избавлен от его общества, но удивление от этой встречи осталось.
Годы я провел с человеком, которого, как выяснилось, абсолютно не знал! И я понял тогда, что именно поэтому и проводил время за игрой, чтобы не было нужды кого-либо знать, чтобы только имитировать человеческое общение.
Я никогда больше не зашел в «Эйлдерс» и чисто случайно, много позже услышал, что «Сосед» покончил жизнь самоубийством, но я знал это уже тогда: игра является противоположностью общению между людьми.
То же самое мы видим и в шахматах. Во время партии шахматист не имеет контакта ни с кем, он заключен в собственную тюрьму. То, что происходит в его голове, может быть названо нарциссическим самоудовлетворением, имеющим мало общего с реальной действительностью, — это бессловесный поиск и перебор в огромной бездонной яме. Женщины терпеть не могут такого занятия, и можно ли за это обижаться на них?
В играх, где имеется контакт между партнерами, как, например, в бридже, они хороши. Построение моста между тобой и партнером, общение играет там большую роль. Но в абсолютном одиночестве шахматной игры женщины не могут найти себя. Происходящее может заинтересовать их, только если оно будет им рассказано. Неразрешимые загадки шахмат мало привлекают их.
Журнал «Холландс дип», апрель 1972
Шахматисты не всегда играют только в шахматы. Посвящая им все время, мы, конечно, придерживаемся строжайшей дисциплины, но иногда позволяем себе немного расслабиться.
Турнир в Германии, в Бюзуме, обернулся полным фиаско. Организаторы с большим удовольствием наблюдали бы за яростной борьбой гладиаторов, чем за конгрессом лауреатов Нобелевской премии мира, во что вылилось это соревнование.
Клаус[ 16 ] победил, и все сочли это вполне справедливым: он так старался, а главное — не дал себя затянуть в паутину миролюбия, опутавшую всех нас.
Уже через два дня после начала турнира разразилась настоящая бридже-вая эпидемия, сопротивляться которой почти никто не был в состоянии. Первые две пары образовались сразу же, две другие, в одну из которых вошел и я, немедленно последовали их примеру.
Шахматы, ради которых мы прибыли на этот турнир, отошли на второй план. Некоторые из нас пытались еще, избегая малейшего риска, играть на выигрыш, с очевидным, как вы понимаете, результатом. Как только двое из подхвативших бриджевую инфекцию играли друг с другом, партия в редчайших случаях длилась дольше часа: оба соперника дрожали от нетерпения как можно скорее вновь оказаться за карточным столом.
Директор турнира, с большим трудом добившийся от местных властей финансирования соревнования, был вне себя. «То, что вы делаете, к шахматам не имеет никакого отношения», — говорил он и был прав, потому что мы играли не в шахматы, а в бридж. Впрочем, реприманды директора турнира никому из нас не нравились. Очень скоро мы выяснили, что во время войны он был гауляйтером какой-то области, а теперь пытается зарабатывать на хлеб в качестве организатора шахматных турниров. Удивительно, как люди из самых разных стран находят общий язык, когда речь заходит о неприязни к какому-нибудь мофу[ 17 ].
Бридж, в который мы играли, ни в коем случае не был бриджем высокого класса, но по своему шахматному опыту я знаю, что удовольствие, приносимое игрой, никак не связано с уровнем играющих. Я слышу уже голоса пессимистов, утверждающих, что правильно, скорее, противоположное, но это совершенно не так. Все известные мне гроссмейстеры очень любят шахматы. Однако утверждение, что для получения полного удовольствия от игры необходимо владеть ею в совершенстве, тоже не имеет под собой никаких оснований и абсолютно неверно.
Мы наслаждались нашим беспомощным бриджем, но при этом стали жертвой явления, нередко встречающегося и в шахматах: чем хуже человек играет, тем более убежден, что всё, что он делает, является абсолютно правильным, а ходы других — полная чушь. Один из нас был отлучен от бриджевого сообщества именно из-за этого. Никто не хотел играть с ним из-за его постоянных оскорблений, закатываемых глаз и разрывающих душу вздохов. Замена была быстро найдена среди болельщиков, наблюдавших за нашей игрой.
Современная цивилизация обязана англосаксам наряду с «Алисой в стране чудес» еще и бриджем, и это является одной из их величайших заслуг. В бридже бессмертным образом воплотились все добродетели и премудрости английских философов.
Шахматы выросли на ниве многих цивилизаций. Тысячелетия позаботились об этом культурном памятнике. Но между истиной в шахматах и истиной в бридже есть большая разница. Если правилами шахмат строго обусловлено, что конь ходит буквой «г», слоны стреляют по диагоналям, а пешки передвигаются на одно поле вперед, то из этого вытекает некий непреложный факт, и истина здесь находится в отношениях человека с существующей действительностью. А это никогда не было философией англосаксов. Они всегда были по-глупому уверены, что любимая ими истина является истиной, основанной исключительно на отношениях между людьми. Следствием этого явилась созданная ими игра, где два человека играют против двух других.
Первоначально в бридже три четверти является неизвестным, невидимым. Квинтэссенция игры состоит в том, чтобы посредством переговоров и логических умозаключений сделать невидимое видимым. Именно при помощи этих логических выкладок должна быть обнаружена истина. В этом смысле в шахматах нечего обнаруживать, потому что ничто не скрыто от взора, всё на виду и существующая действительность полностью открыта взору исследователя. Но тому, что ищет шахматист, не так просто дать определение. Неизвестное, на которое он взирает, обдумывая ход, есть не что иное, как будущее, то есть то, чем позиция станет через один ход или через двадцать ходов. Но возникнет ли это положение на доске, абсолютно неизвестно, потому что напротив сидит другой шахматист, который не только старается воспрепятствовать планам соперника, но и проводит в жизнь свои.
В этом и заключается гигантская разница между шахматами и бриджем, разница, делающая сравнение между двумя этими играми на редкость интересным. Шахматист весь устремлен в будущее. Как получилось положение на доске в настоящий момент, не должно его интересовать ни в малейшей степени. Его совершенно не должно волновать, что представляла собой позиция ход назад. Думая, он рассчитывает ход за ходом, идет от одной новой позиции к другой, тоже совершенно новой.
Бриджист же, напротив, должен все время исходить из предшествующей ситуации. Он последовательно разыгрывает свою игру, открывая карты до тех пор, пока всё невидимое не станет явным. Даже поверхностный наблюдатель, никогда не задумывавшийся о таком феномене как «время», сразу увидит разницу между шахматами и бриджем.
Партия в шахматы занимает значительно больше времени, чем партия в бридж. Взор шахматиста устремлен в другие миры. Он может блуждать в этих мирах до бесконечности, и для того, чтобы это предотвратить, были изобретены шахматные часы. Бриджист играет быстро. Его решение базируется на логическом умозаключении, после чего он приходит к выводу и тут же делает ход. Эта быстрота настолько естественна в этой игре, что, насколько я знаю, в спортивном бридже никогда еще не прибегали к помощи часов с целью ограничить время игроков на обдумывание.
Без сомнения, такая быстрота в бридже является для шахматиста чем-то очень привлекательным. Настолько привлекательным, что он может изменить шахматам. Но ненадолго, потому что очень скоро самым главным для него снова станут наслаждение и мучение, приносимые его собственной игрой. Игрой, о которой кто-то, кто ее очень любил и порой ненавидел, сказал: «Шахматы слишком игра для науки и слишком наука для игры».
Журнал «Авеню», октябрь 1968
«Геннадий Борисович, не узнаёте меня?» — услышал я таинственный шепот. Лицо стоявшего рядом высокого молодого человека с бородой мне решительно ничего не говорило. «Давайте выйдем в фойе, здесь слишком много глаз...» — предложил незнакомец, не поворачивая головы в мою сторону.
Время действия — 1984 год, место — Шахматная олимпиада в Салониках. Когда мы вышли из игрового зала, бородач представился: «Я Илья Левитин. Прилетел из Америки, специально чтобы повидаться с Ирой...»
Неудивительно, что я не узнал его: в последний раз я видел брата знаменитой шахматистки лет двадцать назад в ленинградском Дворце пионеров, когда он был совсем маленьким мальчиком. В Салониках Илья старался никому не попадаться на глаза, и такая конспирация не была излишней: встреча с близким родственником, да еще из Соединенных Штатов, грозила Левитиной немалыми неприятностями.
До ее собственной эмиграции из Советского Союза оставалось семь долгих лет.
В шахматы Иру научил играть отец. В доме Левитиных в Ленинграде царил культ игры, и она всегда помнит себя играющей. В любые игры — самые разнообразные карточные, домино, шашки, шахматы. В семье было трое детей — сестра двумя годами старше и брат полутора годами моложе, и дети устраивали соревнование изо всего. Ира вспоминает, что, когда ей было восемь лет, они, совсем как взрослые, важно расписывали на даче пулю преферанса. Родители рано позволяли им гулять одним, и Ира с братом, уходя из дома, тут же заключали пари: кто первым доберется до определенного пункта, пользуясь любым видом транспорта. Они часто ходили на футбол: трамваем до кольца, а там еще с полчаса пешком до
стадиона Кирова. По пути им встречалось немало аттракционов, и дети перепробовали их все, а однажды прыгнули с парашютной вышки. Ире было тогда одиннадцать лет...
Годом раньше она начала серьезно заниматься шахматами. Ее первым тренером стал мастер Василий Михайлович Бывшее. Шахматный клуб размещался тогда в главном здании Аничкова дворца, а занятия теорией проводились в другом помещении — по соседству с шашечным кружком, и Ира между делом с удовольствием решала шашечные задачки.
Живая, общительная, не по годам развитая девочка, симпатичная, смешливая, с большими черными глазами, похожая чем-то на Анну Франк, она обожала играть блиц; рот ее при этом никогда не закрывался, и Ира обзванивала за игрой всех и каждого. До сих пор, сорок лет спустя, в ее речи нет-нет да и прозвучит интонация или вылетит словцо из того далекого времени.
В пятнадцать лет она впервые приняла участие во взрослых соревнованиях. В одном из первых туров чемпионата Ленинграда Ира встретилась с Людмилой Владимировной Руденко. Силы оказались неравными: если Левитина была уже чемпионкой страны среди девушек, а еще через год выиграла взрослое первенство СССР, то бывшая чемпионка мира, любительница самиздата, карт и дружеских застолий, никогда шахматами по-настоящему не занималась. К тому же Руденко была ровно на пятьдесят лет старше своей соперницы.
Ирина разыграла черными ленинградский вариант голландской защиты и уже после дебюта получила сильную атакующую позицию. В этот момент Людмиле Владимировне стало плохо. Часы были остановлены, и Руденко с посеревшим лицом и накинутой на плечи вязаной шалью, удивительно похожая на Ахматову в последние годы ее жизни, прилегла, закрыв глаза, в комнате за сценой. Я работал тогда тренером в Чигорин-ском клубе и сразу вызвал «неотложку».
—Да что же это такое, — раздался голос Левитиной, как только я положил трубку телефона, — когда будет продолжена игра?
Врачи прибыли довольно скоро и, измерив Руденко давление, немедленно увезли ее в больницу.
Взгляните на позицию, Геннадий Борисович, — снова обратилась ко мне Ирина, — после эф-четыре, же-эф, конь аш-пять у черных сильнейшая атака по черным полям...
Ира, как тебе не стыдно, может быть, Людмилы Владимировны нет больше, вообще больше нет. Ну при чем здесь черные поля? — пытался я вернуть ее к мрачной реальности.
А если не брать, — стояла на своем Ира, — грозит эф-три: как вы защищаетесь?..
После окончания школы Левитина, хотя и не без приключений, поступила на матмех Ленинградского университета. Поначалу запись в пятой графе явилась аргументом более сильным, чем знания Ирины Соломоновны, — ей поставили двойку по математике, и только аргументированная апелляция вынудила комиссию пересмотреть решение. Хотя Ира и окончила четыре университетских курса, почти всё свое время она отдавала тогда шахматам. С восемнадцатилетнего возраста Левитина непосредственно участвует в борьбе за первенство мира. Межзональные турниры, матчи и турниры претенденток, наконец матч на мировое первенство. Сборы, соревнования, снова сборы.
В 70—80-х годах она успешно боролась со всеми представительницами грузинской шахматной школы, и только самая верхняя ступенька не покорилась ей. Хотя однажды, в 1984-м, Левитина оказалась в обжигающей близости от шахматной короны: победив в претендент-ских матчах Гаприндашвили, Александрию и Семенову, она после первой половины вела в матче с чемпионкой мира Майей Чибурданидзе и... сорвалась, проиграв несколько партий. Трижды она становится чемпионкой мира в командном зачете (1972, 1974 и 1984) и трижды кряду (1978—80) повторяет свой первый успех, выигрывая первенство Советского Союза.
Василий Михайлович Бывшее, Семен Абрамович Фурман и Павел Ев-сеевич Кондратьев работали с Ириной на разных стадиях ее карьеры, и, хотя на соревнования с ней нередко ездили другие мастера, именно эти три замечательных питерских тренера сформировали Левитину как шахматистку. Ее шахматная культура была очень высока, память — великолепна, стиль — впечатляющ. Но главной составляющей таланта были замечательные игроцкие качества. Она относится к той категории людей, которые рождены с геном игры; такой человек может научиться любой игре в течение получаса, а на следующий день уже давать фору своим учителям.
Чтобы превзойти других в любой игре, помимо таланта необходим целый набор качеств, и главные из них — честолюбие, безграничная уверенность в себе и немалая толика эгоцентризма. К шахматам это относится в не меньшей степени, чем к другим играм, и все без исключения выдающиеся игроки, которых я видел, обладали этими качествами, даже если они бывали порой камуфлированы показной скромностью или хорошими манерами.
В игре неизвестен конечный результат, для нее свойствен элемент удачи, риска, случая, и по мере того как напряжение возрастает, игрок уже более не сознаёт, что он играет. Являясь дополнением, украшением жизни, игра переносит человека в другой мир, где существуют свои правила. Удар гонга, взмах руки рефери, зажегшееся табло, свисток судьи, мат на шахматной доске снимают все чары игры, и повседневный, реальный мир в тот же миг вступает в свои права.
Игры знакомы каждому человеку, но только у настоящих, прирожденных игроков участие в игре может оказаться привлекательнее реальной действительности, а то и определить направление всей жизни. Игра — это их стихия.
«Мне легко даются игры. Все. Любые. Даются не в том смысле, что я легко научаюсь в них играть, — это доступно каждому. Говоря «научаюсь играть», я имею в виду победоносную игру со стабильным превосходством, с верным выигрышем. Огромное большинство людей под игрой подразумевают только участие в ней и соблюдение правил. Первое — пассивно, второе — послушно. Так можно победить разве что случайно. Либо таких же неумех. Истинный игрок, впервые узнав игру, в первых же партиях как бы раскладывает ее по винтику, познаёт всю внутреннюю механику и, когда начинает играть по-настоящему, способен в любой ситуации, сложившейся в игре, выжать максимум». Эти слова Анатолия Карпова относятся в полной мере и к Ирине Левитиной.
В начале 70-х в ее жизнь вошла новая игра, которой она стала отдавать не меньше времени, чем шахматам. Это был бридж.
Когда-то в бридж играли все шахматисты. О нем часто писал Эмануил Ласкер и даже опубликовал две книги на эту тему. Одна, «Умные карточные игры», вышла в 1929 году, другая — двумя годами позже и так и называлась «Игра в бридж».
Охотно и часто играл в бридж Капабланка, утверждавший, что «спортивный бридж — это прекрасное развлечение, которое доставляет даже больше эмоций, чем шахматы». Бывая в Париже, он иной раз заглядывал в кафе «Режанс», но никогда не задерживался у шахматных столиков, предпочитая бридж, в который играли на втором этаже.
С удовольствием играл в бридж и Алехин. Во время турниров — по вечерам в баре или в холле гостиницы, зачастую с партнерами, с которыми был в натянутых отношениях, но никогда, разумеется, с Капабланкой.
Лев Любимов, хорошо знавший Алехина, свидетельствует, что «он и в бридже хотел (впрочем, тщетно) достигнуть самого высокого класса». За столом для бриджа в парижской квартире Алехина можно было увидеть немало шахматистов; иногда он играл в клубе или в кафе. Там попадались и сильные бриджисты, и «сапоги» — так называли очень слабых игроков, это словечко перекочевало потом в шахматный жаргон.
Большим любителем бриджа был и Керес. Турнир в Таллине 1936 года двадцатилетний Пауль выиграл шутя: девять очков из десяти. Он был тогда настолько увлечен бриджем, что в одной из партий попал в цейтнот, решив обязательно доиграть роббер, начатый прямо по ходу партии.
В заграничных турнирах Керес обычно играл в паре с Гидеоном Шталь-бергом. После войны компанию шведскому гроссмейстеру чаще всего составлял Мигель Найдорф. Пара эта распалась, когда однажды спор по поводу заключенного контракта достиг такого накала, что партнеры на годы прекратили вообще какой бы то ни было контакт, и даже предложение ничьей в шахматной партии передавалось ими через судью.
Часто играл и Доннер. «Шахматы и бридж» — не единственная его зарисовка, посвященная этой игре; тема бриджа возникает здесь и там в его статьях и заметках. В одном из репортажей с мемориала Капабланки (1972) Доннер жалуется на зевки и просмотры, после чего вдруг переходит к описанию случившегося у него бриджевого расклада, как это делается на страницах книг и журналов, посвященных этой игре: Юг, Север, Запад, Восток, и радуется редкой удаче — сыгранному Большому шлему.
Еще совсем недавно за игрой в бридж можно было увидеть Пахмана, Ларсена, Штейна, Ульмана, Карпова, Корчного, Парму, Горта, Любоеви-ча, Майлса и многих других гроссмейстеров. В последнее время популярность бриджа среди шахматистов резко пошла на убыль. Сначала он был вытеснен более простыми, скоротечными карточными играми, а теперь и их нечасто увидишь на турнирах.
С профессиональных шахмат снят налет богемы: соблюдение режима сегодня в этой игре не менее важно, чем в других видах спорта. Да и приход компьютера с обязательным пополнением базы данных, просмотром партий, играющихся едва ли не каждый день в различных точках земного шара, наконец, постоянный прогон в памяти и корректировка собственных, зачастую сложнейших анализов — всё это отнимает массу времени. Тут уж не до вечерних карт во время турнира.
Хотя в многовековой истории шахмат можно найти немало славных имен, чьи обладатели отдавали свой досуг бриджу (или его предшественнику висту), только один достиг высочайшего класса в обеих играх - Александр Дешапель (1780-1847).
Он слыл одним из лучших шахматистов в мире и даже с сильнейшими соглашался играть, только давая пешку и ход вперед. Французский мастер имел репутацию и замечательного игрока в вист, зарабатывая 30—40 тысяч франков в год — целое состояние по тем временам. Он первым применил в этой карточной игре маневр, названный его именем (удар Дешапеля).
Игнорируя книжную науку, он утверждал, что всему, что нужно знать о шахматах, можно научиться в три дня, и, сравнивая обе игры, говорил, что «шахматы, в сущности, содержат лишь одну-единственную идею, которую организованный ум может легко освоить. В то же время вист настолько сложен, что требуются долгие годы лишь на то, чтобы понять, насколько он сложен».
Участник многих походов Наполеона, потерявший руку в одном из сражений и вышедший в отставку в генеральском чине, Дешапель прекрасно играл на бильярде, а обучившись шашкам, уже через три месяца победил чемпиона Франции. Он был настоящим Игроком и увековечил свое имя в шахматах и в картах, покорив самые высокие вершины.
Полтора века спустя не менее вьщающихся результатов удалось добиться Ирине Левитиной. Став международным гроссмейстером в обеих играх (bridge world-grandmaster), она не только играла матч за чемпионский титул по шахматам, но и выиграла первенство мира по бриджу! Достигнуть этого ей было неизмеримо труднее, чем Дешапелю: шахматы в первой половине 19-го столетия были исследованы гораздо меньше, чем в наши дни, да и карточные игроки во Франции не подвергались гонениям, в отличие от 70-х годов прошлого века в СССР, когда начинала играть в бридж Левитина.
Между бриджем и шахматами в Советском Союзе была огромная разница. В то время как шахматы собирали полные залы, всячески пропагандировались и поддерживались государством, бридж в глазах властей был игрой декадентской, чуждой. В 1972 году Спорткомитет осудил «порочную практику различных соревнований, несущих вредную социальную направленность», а ЦК КПСС принял постановление «о некоторых фактах извращения в развитии отдельных видов спорта», среди которых, наряду с йогой, культуризмом, женским футболом и карате, упоминался и бридж.
Если на окраине гигантской империи, в Прибалтике, на бридж смотрели сквозь пальцы, то в больших городах власти вставляли бриджистам палки в колеса. Когда в 1983 году под Киевом должно было проводиться первенство Украины, срочно прибывший наряд милиции задержал всех игроков для установления личности. Некоторых отпустили через пару часов, других — спустя несколько суток, но турнир был сорван. Такая же история произошла и в Москве двумя годами позже: судью турнира отвели для допроса на Лубянку, а участников переписали. Аналогичные случаи бывали и в Питере. Но ворчание и укусы властей только сплачивали бриджистов; это был своего рода орден, братство, где все друг друга знали и помогали, как могли.
Бриджем увлекались в основном интеллигенты, и, хотя они оперировали в процессе игры карточными терминами, нетрудно было догадаться, что от расклада мастей на Западе и Востоке разговор может легко перейти к сравнению вполне конкретных Востока и Запада. Что, кстати, очень часто и происходило, и неслучайно в кругу бриджистов 70—80-х годов было так много отказников. Шахматы были одним из занятий, где евреи в Советском Союзе могли выразить себя без каких-либо ограничений; среди практиковавших бридж их процент был тоже очень высок, и команду «Юность», за которую выступали Левитина с мужем, сами игроки именовали «Юдость»...
Когда Ирина только начинала играть, ее постоянными партнерами были одноклубники по ЦСКА: Семен Абрамович Фурман, Владимир
Карасев и Марк Цейтлин. Фурману было уже за пятьдесят, но в бридж он играл с юношеской страстью. Еще живы свидетели, утверждающие, что однажды он провел за карточным столом сорок четыре часа кряду; партнеры менялись, уходили перекусить, поспать, отдохнуть, но Фурмана ничто не могло заставить покинуть поле сражения.
Нередко игра происходила в шахматном клубе ленинградского Дома офицеров на Литейном. Вечером, после того как последний шахматист покидал помещение клуба, дверь запиралась на ключ, и кто-нибудь из заговорщиков тут же предлагал: «Ну что, почитаем книжку в 52 листа?» Но и без иносказаний всё было ясно: колода карт уже лежала на столе.
Играли без всяких денег, но сражались самозабвенно: спорили до хрипоты, очки подсчитывали скрупулезно, запись после каждого роббера вели тщательнейшим образом. Время летело незаметно, и гулко звучали шаги в пустых коридорах Дома офицеров, когда в полтретьего ночи направлялась к выходу странная процессия: пожилой, профессорского вида человек в очках, два молодца среднего возраста и юная девушка, засидевшиеся допоздна за изучением шахматной теории. До принимающего ключи вахтера только доносились отрывки их басурманской речи:
Какие у вас, Семен Абрамович, были основания «контра» объявлять с одними фосками в красных мастях? Да и каково мне было это слышать с голым королем в бубнах? А даму трефовую, кстати, кто пронес, когда они «реконтрой» ответили? Папа римский?
А как же я мог на «контре» продолжать инвитировать и гейм форсировать, ты об этом, Карась, подумал? Да и у тебя, Ира, задержка в червях ведь была. А когда ты, Гаврила, с одиннадцатью пунктами — «одна пика» кричишь, это как?..
А то, что вы, Семен Абрамович, до Большого шлема без всяких на то оснований дошли, и мы без трех взяток сели?
При чем здесь Большой шлем, чудак? Ты вообще о конвенции Блэк-вуда слышал когда-нибудь? Я же тебя валетом разблокировал, а ты мою даму проигнорировал...
В середине 70-х Левитина уже имела репутацию очень сильной брид-жистки. «Ни Фурман, ни Штейн, ни Полугаевский, ни Карпов, ни я ей в подметки не годились, — полагает Виктор Корчной. — Думаю, что она играла сильнее не только всех шахматистов в Союзе, но и зарубежных, я ведь часто наблюдал за игрой моих коллег в заграничных турнирах.. >
Регулярно виделся тогда с ней на различных соревнованиях Юрий Ра-зуваев. Он вспоминает: «После того как Ира научилась бриджу от Фурмана, она очень скоро переросла его, а потом сама стала его учить. Ведь у Сёмы, так же как в шахматах, за игрой в бридж случались тактические просчеты. Фурман и Левитина часто играли в паре, и была эта пара довольно странной: солидный мужчина, где-то за пятьдесят, и совсем юное прелестное создание — здесь даже и мысли всякие возникали... Сёма рассказывал, что, когда они играли однажды с Ирой против двух кинорежиссеров, она после какого-то его неосторожного хода в сердцах заявила: «Ну почему вы, Семен Абрамович, меня все время омаром ставите?», шокировав тем самым соперников. На самом же деле это был стандартный жаргон, которым Ира, наслушавшись всего на сборах и соревнованиях, владела в совершенстве. А знатоков и любителей всяких выражений, включая самого Фурмана, было тогда пруд пруди.
Их шахматные отношения — особая статья. Когда у Семена Абрамовича появился Карпов, он поставил условие, чтобы Фурман занимался только с ним. Сёма обожал Ирину, видел в ней будущую чемпионку мира, переживал и скорбел очень, что прекратил с ней работать».
Все, кто сталкивался с ней, говорят о человеке исключительно ярком, брызжущем энергией и талантом. Но и ранимом. Очевидной неприспособленностью к системе, бесшабашностью она напоминала Таля. Равно как и абсолютной незаземленностью, отстраненностью от всего материального, вещественного.
«Иру трудно было представить за кухонной плитой, — вспоминает Ра-зуваев. — После ее свадьбы я при встрече всегда подтрунивал над ней: научилась ли она готовить что-либо, кроме яичницы? Потом с удивлением узнал, что она ухаживает за слепой свекровью, всё делает по дому, куда-то ездит, что-то достает...»
В лучшие годы, когда Левитина трижды кряду выигрывала чемпионаты страны, после эмиграции брата в Соединенные Штаты ее лишили стипендии, не выпускали за границу. Даже на турниры, где она имела право играть. Ира сносила всё стоически, и создавалось впечатление, что это не ее касается, а кого-то другого.
Она никогда не занималась никаким видом спорта, но обожала смотреть спортивные состязания. Любые. И помнила имена футболистов, хоккеистов, баскетболистов, результаты матчей, турнирные таблицы. Однажды она поразила игрока ленинградского «Зенита», назвав полный состав ереванского «Арарата», включая дублеров, а все штаты Америки могла перечислить без запинки задолго до того, как поселилась там сама.
Она рано начала курить и до сих пор не расстается с сигаретой; гулять не любила, и прогулки, даже во время турнира, ей заменяла открытая форточка. Тогда она торжественно объявляла секунданту: «Гуляем!», после чего распахивалась настежь форточка, а то и окно, чтобы после четверти часа и новой команды: «Прогулка закончена!» снова быть захлопнутой.
Марк Цейтлин вспоминает, как однажды секундировал Левитиной на каком-то ответственном соревновании: «Мы никогда не готовились к партиям. Ира предпочитала раскладывать какие-то сложные пасьянсы и почти все время проводила за модной тогда игрой под названием «ямб», в которую играла сама с собой, записывая результаты в специальную тетрадочку».
У нее очень конкретный, аналитический ум, поэтому книжным описаниям природы, красотам стиля или мысли она предпочитала, да и сейчас предпочитает, конкретные действия, фабулу, преимущественно такую, где от самого читателя требуется решение загадки или проблемы, предложенной автором. Независимость от общепринятых понятий и суждений она сохранила до сих пор, хотя сейчас живет в другом, совсем другом мире.
New York. Manhattan. 157 West 57 Street. Это последний адрес Хосе Рауля Капабланки. 7 марта 1942 года он ушел отсюда играть в бридж в Манхэттенский шахматный клуб и уже больше не вернулся домой. Если пройти от этого дома пару сотен метров — клуб бриджистов, где работает Ирина Левитина.
В поисковой программе, выстукав Irina Levitina, можно найти полтораста упоминаний этого имени на шахматных страницах, все без исключения относящиеся к прошлому веку. Зато ссылок на то же имя в публикациях о бридже окажется во много раз больше: победительница олимпиад в составе американской команды на Родосе (1996) и в Маастрихте (2000), выигрыш чемпионата мира в Монреале (2002), победы во многих других турнирах.
Сравнивая две эти игры, Доннер пишет, что бридж порой оказывается настолько привлекательным, что шахматист может ненадолго оставить ради него собственную игру, но потом все равно вернется к шахматам. С Ириной Левитиной этого не произошло. Новая любовь, поначалу мирно уживавшаяся со старой, в конце концов одержала безоговорочную победу.
Где пролегла граница, обозначившая в ее жизни конец шахматной игре? Почему так всё повернулось? Как всё началось?
—Как началось ? В бридж привел меня Семен Абрамович Фурман в начале 70-х годов. После пары часов занятий шахматами и обеда Фурман предлагал обычно: «Ну что, позвоним Марку Аркадьевичу?» Это являлось эвфемизмом, потому что Марк Аркадьевич уже ждал нашего звонка, приезжал со своим напарником, и мы тут же доставали колоду карт.
В то время настоящих бриджистов в Ленинграде было человек двадцать. Мы все друг друга знали и играли между собой, только потом начали ездить на турниры в Прибалтику, где бридж имел полуофициальный статус. Там принимали, размещали в гостиницах, снимали зал для игры. В Эстонии большим любителем бриджа был замминистра, в Латвии — проректор университета, в Литве тоже кто-то...
В Ленинграде и Москве играли на квартирах. Позже, когда у меня уже были две большие комнаты, в них набивалось порой до тридцати человек; правда, столы стояли вплотную, и пространства свободного не было вообще. Дом у нас был очень открытый, но правилом было: до 11 утра —бесполезно звонить, все равно никто не откроет; после третьего прихода — ты уже больше не гость в доме: помой посуду, предложи хозяйке кофе, можешь взять в холодильнике всё, что хочешь, но и принести что-нибудь в дом иногда не забывай.
Был ли это уход от действительности ? Может быть, не знаю. Мы были просто фанатиками бриджа, одни поездки в Прибалтику на автобусах чего стоят. А поездом, когда и на третьей полке общего вагона ? Однажды целая группа решила поехать на турнир в какой-то маленький эстонский город. Наняли автобус, но, как это часто бывало в Советском Союзе, что-то сломалось, и автобус не пришел. Добирались до Пскова часов девять на по-чтово-товарном поезде, приехали поздно вечером, как-то удалось договориться в ресторане, чтобы покормили. Официанты нас обслуживали на кухне, ели мы стоя...
Подобных историй было много, но нас ничто не могло остановить. В Ленинграде, случалось, и в милицию забирали. Однажды в конце 70-х милиция приехала сразу на нескольких машинах, выводили всех по одному под ручки, меня там по случайности не было, а так тоже могла бы оказаться. Всё это происходило на глазах соседей, и их комментарии еще долго служили у нас предметом шуток. Продержали всех в отделении несколько часов, потом отпустили. Кое-кто после этого бросил игру, но большинство осталось.
Среди бриджистов было немало врачей, кандидатов наук, доцентов и профессоров, потом пошли аспиранты, студенты. Водной паре постоянно играли два профессора, причем довольно слабо.
—Ну что, профессура, опять в лужу сели ?—говорилось им после очередной грубой ошибки, и профессора, поправляя очки, только смущенно моргали.
Примерно в то же время к бриджу приобщились и другие шахматисты. Помню, как в 1975году во время командного чемпионата страны в Риге перед выходным днем Корчной, Фурман, Марк Цейтлин и я решили немного поиграть в бридж.
— Ну что, последний роббер ? — предложил кто-то через пару часов. На том и порешили. Из-за стола мы встали ровно через сутки...
Литературы по бриджу не было никакой. Если удавалось достать какую-нибудь книжку, ее зачитывали до дыр. Во время матча с Козловской я прочла книгу, мою вторую в жизни книгу о бридже, и сразу стала играть на несколько порядков выше.
Когда приезжала на шахматные соревнования в город, где быт бриджис-ты, все приглашали в гости, да и у меня дома в Питере сколько их останавливалось. Участь многих из них трагична. Некоторые умерли, когда я еще в Союзе жила, помню, на похороны ездила и в Москву, и в Таллин, и в Киев. Один из таких рано умерших мальчиков был моим постоянным партнером на протяжении нескольких лет. Покончил жизнь самоубийством в середине 90-х. Другие спились.
Особые отношения у меня были с грузинскими бриджистами, сколько раз в Тбилиси была — и не сосчитать!Принимали всегда по-царски —знаменитые грузинские застолья, болели за меня во время шахматных турниров, это в Грузии-то... Бриджистам там тоже доставалось; один из них, Нико, был диабетиком, однажды забрали его в милицию и шприц с инсулином, который у него всегда при себе был, отобрали. Всякое бывало. А тут вот увидела, что на прошлой олимпиаде по бриджу играет команда Грузии, порадовалась за них...
Моя основная работа — клубные турниры. Что это значит ? Предположим, вы играете в паре с шахматистом 3—4-го разряда и делаете ходы по очереди —это и есть клубный бридж. Каждый понедельнику меня один партнер, вторник — другой, и так далее. Сессия длится обычно с часа до четырех, изредка играю и вечернюю — от шести до девяти. Пятница — самый тяжелый день:работаю в две смены директором. Директор —это человек, который проводит турнир. Нужно всех рассадить, следить, чтобы всё было по правилам, принимать решения в спорных ситуациях, ввести результаты в компьютер. Денежных призов нет, разыгрываются какие-то очки, для чего они разыгрываются — непонятно, но мои партнеры, вернее партнерши, относятся к ним трепетно; честолюбивы они невероятно, хотя средний возраст спортсменок — лет восемьдесят. Нет, если и преувеличиваю, то не сильно. Ведут они часто себя как дети, а я, соответственно, исполняю роль воспитательницы в детском саду. Попадаются разные, у каждой свой характер, но со мной они ведут себя прилично. Если все-таки кому-нибудь попадет вожжа под хвост, то отношусь к этому с юмором, оберну всё в шутку, и опять всё спокойно. Да-а, если бы лет тридцать назад мне кто-нибудь сказал, что моими качествами будут терпение и сдержанность, посоветовала бы срочно обратиться к врачу — вот как в жизни всё меняется, удивительно даже.
Положительный момент, кроме денежного вознаграждения, —я делаю то, что хочу и когда хочу, и никаких начальников надо мной нет. Владелица клуба — американка, моя самая близкая приятельница, в некоторых отношениях приближается к русскому «подруга». Живу я в Нью-Джерси, а работаю в клубе в Нью-Йорке. Если пробок нет, доезжаю туда минут за тридцать. С этим городом у меня отношения сложные: Манхэттен долгое время ассоциировался с бесконечными пробками и наглыми водителями, но вот как-то пожила там с недельку в гостинице во время турнира и начала воспринимать Нью-Йорк по-другому, хотя это еще и нелюбовь.
В настоящий бридж играю на крупных турнирах. Первые два дня приходится особенно тяжело: надо перестраиваться — медленней играть и думать. Фактически это та же самая, но и совсем другая игра под тем же названием — «бридж».
В бридже другой вид профессионализма, чем в шахматах. Призов на турнирах нет никаких, зато есть клиенты, в Европе их называют спонсорами.
Это состоятельные люди, которые играют не так хорошо, но у которых много денег. Нью-Йорк — единственный город, где клиентов больше, чем профессионалов, нам тут хорошо. Клиенты нанимают себе в партнеры профессиональных игроков, платят, как удастся договориться, хотя для профессионалов и существует определенная такса. Занятие это, может быть, и менее почетное, чем выигрыш призов в шахматных турнирах, зато заработок более надежный.
Как это конкретно происходит?Предположим, кто-то хочет выступить в чемпионате Америки или даже мира. Он или она набирает пять профессионалов, которые образуют команду; профессионалы, естественно, играют не бесплатно. Очевидно, что сила команды резко меняется от сессии к сессии в зависимости от того, кто играет в данный момент. Каждый должен сыграть как минимум половину сдач, это правило было введено как раз из-за клиентов.
Кому-то достается самая тяжелая работа — играть в паре с клиентом. В нашей команде это делаю я и, как выяснилось, без особого отвращения, а часто даже получая удовольствие от игры. К тому же я играю со спонсором нашей команды и в парных турнирах. В паре важно взаимопонимание, и мы должны тренироваться. Проблем с этим не возникает: хотя моя пара живет в Калифорнии, мы постоянно общаемся с ней по интернету. Друзьями при этом быть совсем необязательно. Некоторые пары действительно близкие друзья, другие — иногда общаются, у третьих — чисто профессиональные отношения.
Каждый год проходят три национальных первенства — весеннее, летнее и осеннее. Мировые чемпионаты тоже проходят осенью, а отбор к ним в конце мая. В прошлом году не отоврались — проиграли в финале. Правда, особого значения это не имело, так как все равно не поехали бы. Чемпионат должен был проходить в Турции, американцы же не горят желанием посетить мусульманскую страну. По условиям отбора необходимо, чтобы четверо были готовы ехать, а нас, смелых или глупых — как посмотреть, оказалось только трое.
А вот недавно играла во Флориде. Было два парных турнира и два командных Результат отдельно взятого турнира может оказаться случайным, но слабая пара выиграть не может, зато любая хорошая пара может сыграть плохо. Чем дольше длится соревнование, тем более закономерен результат. Мы выиграли женский командный турнир, что очень даже замечательно.
Турнир каждый выбирает сам — какого уровня и сколько дней играть. Осенью проходят четыре турнира национального уровня, короткие, по два-три дня, с ежедневным отсевом примерно половины участников. Не вышел, а есть желание еще играть — можно на следующий день принять участие в однодневном турнире. В нем играют больше тысячи человек, в основном любители. Обстановка очень напоминает шахматный опен, только люди здесь более нормальные.
Игра с половины второго до половины шестого, потом с полвосьмого до полдвенадцатого, после чего еще часа два общения в барах и холлах гостиницы. Устаем, конечно, но совсем не так, как шахматисты.
Некоторые приезжают семьями, имеется даже детский сад, родители сдают туда детей и идут играть в бридж. Организуется много экскурсий, особенно если место интересное, но это не для нас — профессионалов. Я, например, отыграла все одиннадцать дней, хотя обычно выпадает денек-другой свободный; тогда тоже езжу на экскурсии, а уж если город совсем скучный, можно сходить в зоопарк или аквариум. Бывали очень интересные поездки, но на этот раз из гостиницы выйти не удалось, разве что пообедать. И хотя играли мы в Орландо во Флориде, правильнее будет сказать — в некоторой гостинице, в некотором городе, куда лететь часа два с половиной, да еще минут сорок от аэропорта добираться.
А вот на курорте я больше двух дней выдержать не могу, скучно. Всегда завидовала брату: он ездит отдыхать только в те места, где есть казино, там и проводит все вечера. Вспомнились вдруг шахматные олимпиады, давно это всё было...
Что за люди бриджисты ? В Америке бридж — игра людей среднего и выше среднего класса, много адвокатов, врачей (в основном почему-то дантисты), менеджеров, просто богатых людей. Большое количество трейдеров, сделавших деньги лет двадцать-тридцать назад, когда эта профессия только начиналась. Два бриджиста, в то время совсем молодые ребята, разработали статистическую систему торговли, потом стали нанимать других бриджистов для работы на себя, те в свою очередь через два-три года нанимали следующую группу бриджистов и так далее. Лафа постепенно кончилась, появились конкуренты, стало всё труднее и труднее делать большие деньги, профессия начала изживать себя. Эти люди в основном не слишком интересные, но есть и исключения.
Интереснее ли шахматы бриджа? Я, может, и признала бы, что шахматы интереснее, но там все время приходит один и тот же расклад. Нет, если бы я снова имела выбор, я никогда не стала бы играть в шахматы, учитывая, сколько времени нужно сейчас заниматься теорией, сколько всего нужно знать и запоминать. Ведь импровизация играет сегодня подчиненную, значительно меньшую роль, чем когда я начинала. Особенно отчетливо осознала это однажды на турнире в Сочи, а ведь компьютера в то время еще в помине не было. Партия двух гроссмейстеров: 33 хода по теории, после 40 ходов партия отложена. Получается, что они «играли» семь ходов — при этом по меньшей мере по разу ошиблись, чтобы потом приступить к анализу отложенной позиции. Разве же это игра?!
Вот вы о Чепукайтисе написали. Чип был не только потрясающий блицор, он был игроком, игроком в первую очередь; неважно во что, где, как, почем, главное — играть. Шахматы постепенно утратили это качество. А ведь настоящие игроки хотят играть, а не кропотливо изучать и анализировать дебюты дома. Они не способны или не желают делать этого, им это скучно. Может быть, я понимаю их лучше, чем вы, я ведь сама из той же породы. Вот блиц — другое дело, особенно если не в турнире, а просто так. Интересно, азартно, весело! Проиграл партию — можешь тут же взять реванш. Это настоящая игра, игра в буквальном смысле слова, причем играешь против определенного соперника, пытаясь использовать не только его шахматные слабости. Поэтому идея рэндом-чесс мне очень нравится; шахматам, во всяком случае, будет возвращен их первоначальный игровой смысл, и не будет этой чудовищной дебютной подготовки. Но даже если и начнут играть в такие шахматы, плохо себя представляю когда-либо за шахматной доской...
Шахматы вообще не свойственны женской природе, как и непрерывная борьба, характерная для этого вида спорта. Для шахмат необходимы многие силовые качества, которые у прекрасного пола встречаются гораздо реже, чем у мужчин, — желание играть, постоянно доказывая что-то, напор, азарт. Возможно, поэтому женщины в целом играют слабее мужчин. Шахматы — очень жестокая вещь, и трагизм шахмат — в иене ошибки. Можно несколько часов прекрасно играть, возводить здание, но одна ошибка всё сводит на нет, и здание рушится. Эти моменты создают дополнительное нервное напряжение. У большинства женщин просто не остается сил на такие психологические подвиги. К тому же у них больше боязнь поражения. Те же, кто равнодушен к проигрышам, никогда не станут спортсменками высокого класса. И еще: в шахматы играют молча, разговоры во время игры запрещены, и несколько часов кряду надо находиться в таком состоянии. Знаю, знаю, что правило это сплошь и рядом нарушается, но все же. А в бридже вся игра построена на разговорах, общении, и чувство партнера здесь не менее важно, чем остальные качества, и у женщин это чувство развито, может быть, даже больше, чем у мужчин.
Что я последние годы делала в Союзе?А ничего не делала, просто жила как придется, в бридж играла. Когда в 1979 году меня не пустили на межзональный турнир в Бразилию, помню, совершенно не огорчилась: нет, так нет, еще больше времени для бриджа будет. Конечно, вокруг меня все уезжали, а сама я раньше не уехала потому, что вообще тяжела на подъем, да и жизнь текла как-то сама по себе и текла...
Последние два года перед отъездом отказывалась от всех соревнований, потихоньку завершая шахматную карьеру. Много лет назад я участвовала в турнире, где играла Валентина Борисенко. Прекрасно помню, как готовила подруг к партиям против нее; образ этой пожилой женщины, позиции которой на пятом часу игры превращались в руины, часто возникал у меня перед глазами, я и сейчас ее отчетливо вижу.
Тогда я дала себе зарок, что играю до тридцати пяти лет и всё, на этом кончаю, чего бы это мне ни стоило. И эта мысль меня неотступно преследовала. Когда играла с Юдит Полгар на Олимпиаде, ей было тогда тринадцать лет, мне — почти в три раза больше. Единственная наша партия, она вничью закончилась. Помню, сижу и думаю: я старше этой девочки почти в три раза. В три раза!
Когда приехала в Америку, мне было тридцать шесть, и я понятия не имела, что буду делать, но точно знала, что в шахматы играть не буду. Не получилось. Один турнир подвернулся, другой, так и пошло. Я трижды побеждала в чемпионатах страны, но играла там в основном из-за денег. Мою последнюю партию сыграла на турнире претенденток в Шанхае в 92-м году; хотя после этого играла еще в одном первенстве Америки, но это уже нельзя назвать игрой: предлагала всем ничьи сразу по выходе из дебюта.
Если судить по позициям после 30-го хода, тот турнир претенденток был по качеству игры моим лучшим в жизни, но потом происходило замыкание в сети и на доску мог выплеснуться любой ход. Совершенно произвольный. Случайный. Ив партии могло произойти и происходило всё что угодно. И я поняла, что надо кончать. Потому что эти случайные ходы — не случайны. Что-то дает сбой. Последние турниры были для меня настоящей пыткой, и постепенно я стала ненавидеть шахматы. Сейчас очевидно, что я ненавидела не саму игру, а себя в ней, но тогда было не до таких тонкостей.
Была в Китае еще дважды, оба раза на бриджевых турнирах. Хотя турниры те, честно говоря, были больше похожи на показательные выступления. Самого Дэн Сяопина, большого любителя бриджа, не было, зато играли, другие высшие чины китайской администрации. Для китайского бриджа характерен феномен, свойственный и шахматам: местные бриджистки достигли в игре значительно больших высот, чем мужчины. Объяснение может быть только одно: общий уровень в женском бридже ниже, чем в мужском, потому и достигаем легче. Точно так же, как в шахматах.
Борьба за выживание в Америке длилась четыре года, но в конце концов врожденные оптимизм и упрямство сыграли свою роль, хотя основным, думаю, было другое: доказать что-то себе и, возможно, другим. Два раза готова была сдаться, стать такой, как все, пойти работать программистом, тем более что дело это несложное; через год-другой иметь дом, хорошую машину и всё, что к этому прилагается. Оглядываясь на то время, честно скажу: горжусь, что сумела выдержать.
Восемь лет назад Дина Тулман и я открыли шахматную школу. Дина — мастер из Молдавии, училась в ленинградском Политехническом институте. Начинали с нуля, постепенно разрослись, теперь много учеников, да и учителей. Всеми организационными вопросами занимается Дина, она очень энергичная, я этого просто не умею. В школе предпочитаю работать с детьми, чей рейтинг примерно 1000—1200, иногда и с более сильными, но это я меньше люблю, потому что родители порой вмешиваются, среди них попадаются очень уж честолюбивые.
На уроках чувствую себя уверенно. Мордашки умные, видно, как глаза загораются, когда идея приходит в голову. Шахматистом никто из них, слава богу, не станет, а для общего развития полезно. Несколько раз в году приезжают заморские гроссмейстеры, чтобы с более сильными поработать: Сайт Чернин, мой любимчик Артур Юсупов, общаюсь с ними с удовольствием.
Школа в Нью-Джерси, в десяти минутах езды от дома. Работаю там раза три-четыре в неделю, график у меня свободный, в любой момент могу пропустить урок или перенести, но этим не злоупотребляю. Могу взять и неделю-другую отпуска и поехать на турнир. Бриджевый, разумеется. А вот на днях, например, вместо школы отправилась на US Open по теннису. Атмосфера там отличная, особенно в первую неделю, когда матчи играются на всех кортах.
Несколько лет назад я отдала все свои книги и последний комплект шахмат в нашу школу. Две тетрадки с партиями, правда, оставила, не выбросила, хватило ума. Со временем чувства притупились, со словом «ненависть» по отношению к шахматам я погорячилась; со мной это еще случается, хотя, к счастью, всё реже и реже. Но до чтения шахматных журналов мне еще далеко, если что и получаю, отправляю нераспечатанным прямиком в мусорную корзину.
Конечно, с тем, что с возрастом энергия уходит, спорить трудно; смешно отрицать, и что мозг стареет, иначе мы бы до сих пор играли в шахматы на прежнем уровне. Однако это вовсе не означает, что человек не может думать; скорее — не хочет, ленится, ему нужно просто проявлять больше усилий, чтобы заставить себя вообще что-либо сделать. Большинство шахматистов становятся интеллектуальными и эмоциональными стариками в относительно молодом возрасте, когда успехи и уважение остались в прошлом. Но трудно вырваться из этого болота, возможности уж больно ограниченны.
В бридже возраст тоже имеет значение, но не такое, как в шахматах. В бридже нет и быть не может такого понятия как вундеркинд. Очень молодым вообще не рекомендуется играть в бридж, и раньше восемнадцати никому не удается достигнуть более-менее приличного уровня. Неслучайно ведь юниорский возраст в бридже считается до двадцати пяти лет, а раньше так вообще тридцать был. Да и сдавать бриджист обычно начинает в более пожилом возрасте и не так резко, как в шахматах. По моей оценке, у женщин —лет в шестьдесят, у мужчин — в шестьдесят пять. Поэтому в бридж, я имею в виду спортивный бридж, можно играть много дольше, чем в шахматы. В мужской команде Франции, например, выигравшей олимпиаду в 1996 году, четверым участникам было под пятьдесят, а одному — шестьдесят восемь!
Вот вы сказали о профессиональных шахматах: «всю жизнь деревяшки передвигать». Если заменить слово «шахматы» на «карты», то это и будет как раз то, что я сейчас делаю и собираюсь делать еще лет десять-пятнадиать.
Человек должен приспосабливаться к среде своего существования, но ему никто не может запретить думать. Мы все там были нищие, деньги не играли никакой роли, имели их только жулики, людей же мы оценивали по человеческим качествам и интеллекту. Телевизор практически не смотрели, разве что только спорт, оставалось общение, разговоры. И разговоры не о том, куда лучше поехать в отпуск — на Бермуды или на Багамские острова. Чтение и обсуждение книг, в более узком кругу — и политики. Хотя я лично, что и говорить, была больше игроком, чем читателем.
Были там, конечно, ущербные... большинство были ущербными, но я общалась не только с ними. С пятнадцати лет я играла во взрослых соревнованиях, и то, что я слышала, было совсем не похоже на то, чему меня учили в школе. Среди шахматистов было немало высокоинтеллектуальных, интеллигентных людей, которые в любой нормальной стране занимались бы чем-нибудь другим. Особенно заметно это стало в Америке; играла, помню, в каком-то шахматном клубе, оглянулась вокруг — одни иммигранты да чокнутые...
Отлично, что вы защищаете шахматистов, когда говорите, что среди них встречается не меньше интересных людей, чем среди прочей публики, но, может быть, в этом нет необходимости? Я прекрасно понимаю, чем обязана шахматам и людям, которых там встретила. Были среди них пьяницы, босяки, стукачи, были и просто подонки, но были и люди, общение с которыми определило, кто я есть сейчас, как живу, о чем думаю, кто мои друзья. Яне идеализирую жизнь, и у меня нет ностальгии, но было там и что-то хорошее, чего здесь нет. Возможно, у меня нет категорического отрицания всего, что было там, оттого, что уехала я в более зрелом возрасте, а главное — при других обстоятельствах, чем мой брат. Когда Илья уезжал, была боль, расставание навсегда, а во время моей отвальной разговоры типа: «Вот когда ты в гости приедешь...»
Компьютер не покупала несколько лет, предполагая, к чему это может привести, но потом все-таки решилась. Провожу перед ним довольно много времени, давая уроки бриджа и играя во всевозможные игры. Среди них попадаются очень интересные, но шахматы, воспитывая логику и приучая мысль к дисциплине, стоят на особом месте. Есть еще одна игра, к которой я, зная себя, не прикасаюсь. Прочла о ней как-то книжку, но тут же захлопнула и сказала себе: «Это всё, в эту игру ты играть не будешь!» Речь идет о бекге-моне.
Курю немного, может быть, пачку в день, но, когда сажусь за компьютер, сразу автоматическая реакция — сигарету. Кеде совершенно равнодушна, но имею одну слабость: шоколад. Если дорываюсь, могу целую коробку съесть...
Первые годы в Америке следила за европейским футболом, но потом это сошло на нет. Я поняла, что если не с кем поделиться впечатлениями, то и удовольствие уже не то. Хоккей остался. Его можно обсудить, ведь спорт этот и америкснский тоже. Нет, любимой команды нет, нравится просто красивая игра. То же и с игроками. Хочу вот посмотреть на Овечкина, приехавшего из Москвы, говорят — большой талант, и еще на одного молодого совсем канадца, нет, фамилия вам ничего не скажет.
Телевизор не очень люблю, а вот книги читаю. Идет это у меня периодами: бывает — запоем читаю, книг пять подряд, бывает — ничего не читаю совсем. Какого жанра?Детективы, почти всегда детективы. По-английски и по-русски. По-английски — Стенли Гарднера и Дика Фрэнсиса. Нет, с языком проблем нет, в последнее время даже думаю по-английски, по-русски иногда только. По-русски прочла всего Акунина, что-то понравилось, что-то меньше, что-то совсем нет; пыталась читать Мартину. Интересно, что в детективном жанре очень много женщин-писательниц. Но вот Элизабет Джордж хуже писать стала в последнее время.
Вашу книгу прочитала с огромным интересом. Замечательно, что вы находите хорошие черты даже у очень несимпатичных людей. С грустью узнала о смерти Гипслиса — вечного капитана женской команды. Самая запоминающаяся поездка и, наверное, самая интересная вообще в моей жизни была в 74-м году — на Олимпиаду в Колумбию. Это последняя женская Олимпиада была, остальные проводились вместе с мужчинами. Летели туда впятером: Нона Гаприндашвили, Нона Александрия и я, тренерами Константинопольский и Гипслис. Провели мы три недели в Медельине, потом неделю в Боготе с ежедневными экскурсиями, да две остановки в Нью-Йорке по дороге туда и обратно. Мне тогда только-только двадцать исполнилось...
Всё так привычно и стабильно было в шахматном мире: стройная система, чемпионы мира — действительно сильнейшие шахматисты своего времени, всё как должное воспринималось, и в мыслях не было, что по-другому может быть. И вот как всё перевернулось! Нам дико, а молодым уже и не понять, как это можно играть без компьютера, для них мы — динозавры, игравшие в игру под названием «шахматы», но имеющую мало общего с игрой, в которую они сейчас играют. А ведь много лет назад мы были такими же. Я, по крайней мере, с высокомерием молодости смотрела на так называемых стариков, а те, наверное, испытывали чувства, похожие на мои теперешние.
Каждый год в Европу езжу, у меня в Берлине мама живет, сестра, племянник. Европу я вообще люблю, чувствую себя там в толпе на улице прекрасно; правда, в Берлине хуже, чем, например, в Париже.
С Россией меня ничего не связывает. В последний раз была там в 1996году и не вижу себя в этой стране в ближайшее время. Да и зачем? Все или умерли, или уехали; кто в Америку, кто в Германию, кто в Израиль.
Бридж в России сейчас абсолютно легален, доступен всем, но ездить на турниры дорого. Хотя появилось много новых русских, молодых ребят с хорошей головой и с мешком денег. С некоторыми я встречалась на чемпионатах мира и на олимпиадах. Попадаются среди них всякие, есть и симпатичные, есть и противные, как и везде, впрочем.
В Турции в 2004 году олимпиаду по бриджу выиграли женщины России. Это первый, неожиданный и огромный успех. Честно признаюсь, сильно за них болела, когда они играли в финале с моими американками. Посмотрим, не начнется ли там всё в бридже, как в женском теннисе. Маловероятно, но кто знает...
В ноябре 2005 года в португальском Эшториле, где шестьдесят лет назад провел свои последние дни Александр Алехин, состоялось очередное первенство мира по бриджу. В составе американской команды была и Ирина Левитина.
Шахматы — это призвание, не профессия. Это не работа в прямом III смысле этого слова. У нас, шахматистов, поэтому, к счастью, не бывает отпуска.
Отпуск —это чувство абсолютной свободы, но чувство это — совершеннейшая иллюзия, которую целый год лелеют все граждане.
Само слово «работа» заключает в себе что-то нежеланное, неприятное, что должно быть сделано и прекращение чего предполагает блаженство. Но этот перерыв имеет освежающий и обновляющий эффект, только если он неожидан и нерегулярен. Отпуск, сроки которого известны за год вперед, становится ужаснее любого принуждения.
Каждый год я с удивлением наблюдаю поразительное явление: друзья и знакомые внезапно исчезают. Солнце сверкает над городом, это лучшее время в Амстердаме, молодежь стекается сюда со всего мира, но сами жители отправляются в эти чудесные дни на раскаленную гальку пляжей Средиземного моря. Я понимаю еще, если бы страну покидали зимой: в Голландии в это время бывает холодно и ветрено. Но тогда все сидят дома, и только самые богатые ломают ноги на зимних курортах.
Я думаю, что люди на самом деле не хотят отпуска. Один мой друг ощутил это на собственном опыте. Вздыхая, он захлопнул за собой дверь своего дома и на автомобиле, до отказа забитом туристским снаряжением и детишками, покатил в направлении какого-то французского пляжа.
Всё началось сразу же после отъезда, когда они попали в ужасную пробку и его жена начала сомневаться, выключила ли она в спешке газ на кухне. Если бы мой друг хоть что-то понимал в женской психологии, он должен был, разумеется, немедленно вернуться домой в Амстердам, но, по всей вероятности, раздраженный нескончаемыми пробками, он продолжил путь. Первую ночь, которую они провели где-то в Бельгии, жена не могла сомкнуть глаз. Стоит ли еще на месте их дом ? Или вырвавшийся на свободу газ получил доступ к огню и превратил в золу половину квартала ? В конце концов мой друг прибыл к месту назначения, но состояние жены стало к тому времени настолько отвратительным, что вскоре они вынуждены были пуститься в обратный путь. Ровно через четыре дня после отъезда он вновь проворачивал ключ в замочной скважине своего дома. Что его больше всего поразило, так это облегчение жены, что дом целехонек. Ни единого слова сожаления или стыда, ни намека на извинение.
Но что самое интересное: она и не хотела отпуска, но осознала это, только очутившись на вакациях. Со сколькими еще такое случалось?Но как же тогда человек должен отдыхать и расслабляться, слышу я уже вопрос, задаваемый мне милыми читательницами.
Мой собственный распорядок дня, полагаю, должен рассматриваться как идеальный. Во время последней переписи в ответ на вопрос о количестве часов рабочей недели я после долгих расчетов вывел цифру 10. В этом смысле я — труженик будущего.
Как же выглядит мой обычный день ? Не буду здесь касаться тех коротких периодов, когда я играю в шахматных турнирах и призвание зовет меня к ратным подвигам, связанным с лишениями, превышающими все мыслимые, — нет, я буду говорить только о счастливом времени между этими периодами.
Итак, приступим. Утро я провожу в полнейшей неге. Затем после плотного завтрака в час-полвторого отправляюсь в ближайшее кафе, где, читая газеты, знакомлюсь с последними известиями и новостями биржи. После чего наношу визит к парикмахеру, который приводит в порядок мою бороду. Остаток дня я провожу в размышлении; в зависимости от погоды — в прогулках или дома, слушая хорошую музыку. В половине седьмого я ужинаю. После чего читаю вечерние газеты.
Когда процесс пищеварения после трапезы завершен, я выхожу в город, чтобы встретиться с друзьями, пропустить стаканчик в «Де Крите» или посетить театр. После полуночи перекусываю. Я знаю из опыта, что тогда голова моя наиболее ясна, и потому провожу несколько часов в глубоких размышлениях. Обычно занимаюсь этим, вернувшись домой, уже в постели. Часов в пять я начинаю дремать, нередко за чтением какого-нибудь хорошего детектива.
Вы понимаете, конечно, что я отношусь к числу людей с солнечным настроением. У меня всегда для каждого припасено доброе словцо. Моя жена говорит, что она никогда не хотела бы иметь мужа, который возвращался бы по вечерам с работы выжатый как лимон. Она очень довольна такой жизнью, но у нас есть одно условие: и у меня случаются дни, когда душа страждет, а тяжесть бытия ощущается особенно тяжело.
Так как мы с женой верим в равные права мужчины и женщины, то условились, что три дня в месяц я могу быть не в духе. «У него критические дни», — сообщает она тогда нашим знакомым, чувствующим перепады моего настроения. Эти три дня каждый месяц я могу выбрать сам, и поэтому мы — счастливы. Но мы никогда не уезжаем в отпуск.
Журнал «Авеню», март 1971
Только что в голландском переводе вышла книжка советского шахматного журналиста Вайнштейна «Комбинации и ловушки в дебюте». Книжка эта относится к легкому жанру. Все трюки, с которыми должен быть знаком шахматист, стремящийся к совершенствованию, снабжены короткими комментариями. Начиная с мата в два хода и кончая самой короткой партией, сыгранной когда-либо.
Детский мат, мат Легаля и много других различных возможностей получить быстрый мат методично излагаются автором. Как можно потерять ферзя уже через несколько ходов после начала игры или проиграть партию, несмотря на колоссальный материальный перевес, — здесь можно найти всё. Книжечка расцвечена смешными рисунками, где шахматные фигуры предстают перед нами в человеческом обличье. Приятная маленькая книжица.
Но для экспертов, я имею в виду настоящих экспертов, эта книжечка — сенсация. Это первая шахматная публикация на русском языке, в которой имеются ошибки! Очевидные ошибки! Это нечто совершенно новое.
Каждый месяц я просматриваю журнал «Шахматы в СССР», и мне еще ни разу не удалось увидеть что-нибудь, что было бы похоже на очевидную ошибку. Случается, что в анализах дебюта или эндшпиля не рассматриваются некоторые продолжения, на которые надо было бы обратить внимание. Но не ошибки!Я был даже несколько раздражен. Надо знать ту тщательность, с которой в России относятся к делу, перед тем как написанное уйдет в типографию. Священный трепет перед печатным словом.
У составителей турнирных сборников поэтому нелегкая жизнь. Как игроки комментируют свои партии ? «Если он пойдет так, то я отвечу эдак», или: «Яне был уверен, правильно ли это, но решил рискнуть». Составитель такого сборника тщательно записывает всё, что сообщает гроссмейстер после окончания партии, и обещает выслать ему книгу, как только она выйдет из печати.
—Что ?Вы собираетесь это печатать? Нет, я должен сначала как следует проанализировать всю партию.
Как долго будет длиться ваша работа ?
По меньшей мере неделю.
Такой ответ у русских в порядке вещей. Кто погружается в анализы какого-нибудь Ботвинника или Бронштейна, понимает, что на них ушли месяцы углубленной работы.
В книги Авербаха по эндшпилю уже долгие годы никто не заглядывает, но изумительные анализы ладейных окончаний, должно быть, стоили ему многих лет труда. И ни одной ошибки, насколько я могу судить. УВайнштейна же несколько более легкий подход.
Речь идет о моей партии с Найдорфом на турнире в Амстердаме в 1950 году. Не могу сказать, что это была партия, о которой я вспоминаю с удовольствием.
Вот что пишет Вайнштейн: «Доннер решил отдать слона за пешку, с тем чтобы тотчас же отыграть фигуру, напав пешкой одновременно на слона и коня. Однако Найдорф рассчитал дальше и, сделав тонкий промежутонный ход, успел увести обе фигуры из-под удара черной пешки». После чего Вайнштейн приглашает читателя найти ход, спасающий обе белые фигуры. Далее следует решение.
Но автор не увидел, что черные довольно простым ходом коня на последнюю горизонталь отыгрывают пожертвованную фигуру. Яне сделал этот ход. Может быть, я думал, что было бы неразумно, играя против гроссмейстера, отступать фигурами назад. Или по какой-нибудь другой причине. Почему мы не делаем того или иного хода? Я был молод тогда, я не помню этого. Но Вайнштейн даже не видел этой возможности!
Журнал «Тайд», 26июля 1965
Книжка, о которой идет речь, адресована начинающим и принадлежит перу известного шахматного деятеля и литератора Бориса Самойловича Вайнштейна, частенько выступавшего под псевдонимом Ферзьбери. Я не знаю, как эта книжка попала на глаза Доннеру, но в ней действительно приводится комбинация из его партии с Найдорфом, после которой голландец уже в дебюте остался без фигуры.
Говоря о составителях турнирных сборников и о примечаниях к партиям, Доннер, без всякого сомнения, имеет в виду советских гроссмейстеров, участников традиционных турниров в Амстердаме и Бевервейке. После тура они попросту надиктовывали комментарии к своим партиям мастеру Берри Витхаузу, который мог с грехом пополам изъясняться по-русски.
В послевоенный период Витхауз состоял в оргкомитетах всех голландских турниров и неутомимо писал о шахматах. С сеансами одновременной игры он объехал всю Голландию. Особенно популярным было турне, спонсором которого являлся один из крупнейших супермаркетов страны «Фром и Дрейсман». Турне это всегда проходило в феврале, сразу после окончания турнира в Бевервейке, и длилось почти месяц. Шахматный караван из пяти-шести гроссмейстеров и мастеров колесил по всей стране, останавливаясь каждый вечер на новом месте.
Берри Витхауз был членом компартии, общества дружбы Голландия — СССР, регулярно бывал в Советском Союзе и писал в газету «Вархейд»[ 18 ]. Неслучайно поэтому, что советские шахматисты нередко оказывались гостями Витхауза в Амстердаме. В его доме провел целый месяц Лев Полугаевский — секундант Смыслова на межзональном турнире 1964 года.
Коммунистическая партия была довольно популярна в стране после 1945 года, в первую очередь благодаря победе Советского Союза во Второй мировой войне. Хотя Голландию освободили канадцы и американцы, имя Сталина было символом победы, и один из самых больших бульваров Амстердама был назван тогда его именем (сейчас — аллея Свободы). Во время войны многие голландцы, тайно слушая сводки Би-би-си из Лондона, следили за событиями на восточном фронте, и им были известны не только крупнейшие военные операции, но и имена всех маршалов Красной Армии. Писатель и шахматист Тим Краббе, родившийся в 1943 году, получил, казалось бы, довольно часто встречающееся имя (голландский вариант русского Тимофея), но на самом деле был назван в честь маршала Тимошенко. Кое-кто, по слухам, изготовлял уже плакаты с текстом: «Тимошенко! Остановись — это уже Голландия!», но до конца войны оставалось еще два долгих года.
Популярность компартии резко пошла на убыль после доклада Хрущева на 20-м съезде партии и венгерских событий осенью 1956 года. Танки на улицах Будапешта, тысячи беженцев, прибывших в Голландию, резко изменили отношение населения к коммунистам. По стране прошли антикоммунистические демонстрации, в магазине левой литературы «Пегасус» на центральной улице Амстердама были выбиты стекла и сломана мебель. В командном первенстве страны многие подвергли бойкоту Витхауза, отказываясь садиться с ним за шахматную доску. Куба Фиделя Кастро зажгла было снова интерес к социалистическим идеям, но после подавления Пражской весны количество членов коммунистической фракции в парламенте стало уменьшаться с каждым годом. Последний удар нанес коммунистам распад Советского Союза: после очередных выборов они не получили ни одного места в парламенте, и партия вынуждена была самораспуститься. Закрылась и газета «Вархейд».
Витхаузу сейчас за восемьдесят, и он крайне редко появляется на шахматных турнирах, ведя уединенный образ жизни. Берри не очень любит вспоминать прошлое и несколько лет назад согласился на разговор со мной, только когда узнал, что речь пойдет об Эйве и Доннере.
Публикация Доннера помечена 1965 годом. Когда я семь лет спустя познакомился с ним, он вел еженедельные рубрики в журнале «Тайд» и газете «Фолкскрант», а я выписывал советские шахматные журналы, откуда он мог всегда выудить что-нибудь интересное для своих публикаций. Партии закончившихся турниров становились доступными тогда только спустя несколько недель, а то и месяцев, ничуть не теряя при этом своей актуальности. Ах, это блаженное, двигавшееся черепашьим шагом доинтернетовское время!
Помимо шахматных изданий я получал также «Советский спорт». Хотя газета была ежедневной, поступала она ко мне оптом, раз в три-четыре дня; каждый экземпляр был обернут грубой коричневой бумагой, намертво скрепленной с газетой застывшим канцелярским клеем, тоже коричневого цвета, поэтому вместе с бумагой сдиралась обязательно и какая-то часть самой газеты.
Хейн всегда записывал то, что я переводил ему, мелким характерным почерком. Этот почерк хорошо знали в редакциях газет и журналов, где сотрудничал Доннер: он наотрез отказывался учиться печатать на пишущей машинке, к помощи которой прибег только после случившегося с ним несчастья, когда не мог уже писать и после длительных тренировок научился выстукивать свои рассказы одним пальцем.
Он владел несколькими языками, но познания в русском, который Доннер часто слышал во время турниров, были весьма скудные. Он мог почти без акцента произнести все шахматные термины, названия фигур, цифры от единицы до восьми, слова «большевик», «хулиган», «политбюро». Ну, и еще два, известные каждому иностранцу: «спутник» и «погром».
После того как мы разыгрывали партии, появлявшиеся во время крупных турниров в шахматных обзорах газеты «Советский спорт», Доннер просил меня перевести призывы ЦК КПСС по случаю какого-нибудь праздника или передовицу, печатавшуюся на первой странице. Иногда, за неимением лучшего, я переводил статью из рубрики «Письмо позвало в дорогу». Мне было интересно, а порой и забавно слушать, как интерпретирует события и вещи, ему совершенно непонятные, человек Запада.
Он поднимался ко мне на третий этаж по узкой лестнице, совсем не удивляясь ее крутизне: ведь и в его доме была точно такая же. Мебель по этим лестницам поднять невозможно — хорошо, если два человека разминутся, — поэтому под крышей каждого амстердамского дома и сейчас можно увидеть немалых размеров крюк, при помощи которого поднимают на верхние этажи шкафы, кровати, столы и прочую громоздкую утварь.
Мы никогда не играли в шахматы. И потому, что беседовать нам было более интересно, и потому, что Хейн, как мне кажется, побаивался меня. Может быть, истоки этого надо искать в августе 1973 года, когда в небольшом турнирчике с участием опытных мастеров Крамера, ван Схелтинги и признанных олимпийцев Рея, Баумейстера и Куйперса я не отдал соперникам и половинки очка, а несколько дней спустя сыграл с самим Доннером показательную партию в Эйндховене, оказавшуюся очень короткой.
Был теплый субботний день, и на площади, где игралась партия, собралось довольно много публики, глазеющей на диковинное зрелище. У меня были длинные, по тогдашней моде, волосы, и внешне я мало чем отличался от зрителей. Ходы воспроизводились на большой демонстрационной доске, и комментатор, увидев мой девятнадцатый ход, сказал:
Такое впечатление, что гроссмейстер Доннер теряет фигуру...
Действительно, — усмехнулся Хейн, сдаваясь, и, посмотрев немного партию, мы начали говорить о последнем заявлении Солженицына, текст которого он прочел в утренних газетах. Впрочем, говорил по обыкновению только он. Мне нелегко было следить тогда за его словесным водопадом, запомнилось только, что, когда нам вручали подарки по окончании шахматного праздника, он, знакомя меня с женой, сказал:
Посмотрим, посмотрим, что в этих пакетиках. Не знаю, как в России, но вот Марьяна, которая прожила несколько лет в Японии, получив там в первый раз запакованный презент, почувствовала интуитивно, что нельзя открывать его при всех, что потом и подтвердилось... Правда, Марьянушка? — И, не дожидаясь подтверждения своих слов, зашептал: — У нас же в Голландии полагается прилюдно развернуть и (совсем склонясь уже к моему уху), какая бы ерунда там ни оказалась, восклицать: «Большое спасибо! Замечательно! Это как раз то, что мне всегда хотелось иметь!»
Весной 1974 года, спустя несколько месяцев после того как я выиграл чемпионат страны, в Амстердаме был организован матч-турнир в четыре круга с участием Тиммана, Доннера, Рея и меня. Доннер писал тогда: «Сосонко доказал, что по праву выиграл национальный чемпионат. Узнав о новом состязании, он ворчал, что матч-турнир организован только для того, чтобы поставить его на место, и был не так уж неправ. Это явилось, конечно, тяжелым ударом по нашей национальной гордости: никому не известный шахматист из России прибил всех нас, так тяжело пашущих голландских работяг, — я, во всяком случае, нашел это ужасным. Но будем честными: всё самое лучшее, произведенное этой страной, пришло к нам из-за факицы». После чего Доннер, перечислив имена иностранцев, натурализовавшихся в Голландии и получивших известность в стране и за ее пределами, заключил сентенцию словами: «Генна Сосонко, милости просим. Пожалуйста, оставайся тоже в этой стране».
Моя партия с Доннером длилась меньше двадцати ходов. В его карьере эта миниатюра была отнюдь не единственной. Хотя Хейн относился по-философски и с юмором к своим молниеносным поражениям, однажды он заметил: «Нет слов, чтобы описать отвращение к самому себе, овладевающее шахматистом, когда он проигрывает партию нелепым просмотром...»
Турнир в Амстердаме 1950 года, где игралась его партия с Найдорфом, был самым сильным в только начинавшейся карьере Доннера. За полгода до этого он победил в Бевервейке, добившись первого большого успеха, но тот турнир был далеко не таким представительным, как амстердамский, в котором участвовали Эйве, Пильник, Глигорич, Штальберг, Пирц, Трифунович и другие сильные шахматисты.
В партии с Найдорфом он потерял слона на девятом ходу. Хейн пишет, что был молод и не может припомнить, почему он не сделал хода, спаса-
ющего фигуру. Вполне возможно. Ему было тогда только двадцать три года, и жизнь его состояла не только из шахмат. Ведь каждый вечер перед ним лежал чудный город на воде, самый свободный в мире, с цветами, продающимися на каждом углу, нескончаемой вереницей велосипедистов и множеством открытых допоздна кафе, в которых уже тогда можно было купить всё, чем славится этот город сегодня. С его жителями, употребляющими в своей речи словечки, известные только здесь, и с характерным юмором, который не перепутаешь ни с каким другим. Его Амстердам.