2

Сегодня в тарелке передо мной не гуляш, а кутья. Внутри как-то муторно. Не знаю, радоваться или нет. С одной стороны, брат наконец-то сдох, и Стасик имеет все шансы стать для всего мира Станиславом Петровичем. С другой стороны, брат стал чуть ли не живее, чем раньше: все эти Кольки-Юрки только о нем и говорят. Хотя о чем еще говорить на поминках, как не о покойнике.

— Так что дальше будет с «Балагурами», а, ребя? — подаю я голос.

И все начинают стенать, что-де без Иван Петровича сейчас все развалится, на одном Иван Петровиче все держалось. Как Земля еще смеет вертеться без надзора Иван Петровича, непонятно.

— Я могу уже завтра начать звонить, договариваться, — робко замечаю я.

Куда ты на поминках о работе, говорят мне. Они ж тут скорбят. Да не о ком-то левом, типа Стасика, а о самом Иван Петровиче.

Фу. Противней прижизненного раболепия только посмертное раболепие. Я встал, будто бы размяться, а на деле — чтобы больше не видеть рожи застольничающих коллег и родственников. Подошел к серванту с сервизами. У брата их было много, штук двенадцать; я знал, что часть их сейчас пылится в коробках на антресолях. Все дарили брату сервизы. Дал он мне хотя бы один? Нет. Все говорил: а вдруг кто к тебе придет и увидит, что я отдал тебе сервиз, будто избавился от подарка, нехорошо ж получится… Да жмотился он, вот и все!

Я замахнулся на сервант кулаком — пусть в меня опять вопьются осколки, мне все равно! — но рука резко затормозила, даже не коснувшись стекла. На полке меж вычурными фарфоровыми чашками лежал диджериду, только неожиданно маленький. «Откуда?» — пронеслось в моей голове, прежде чем я понял, что это была обычная блокфлейта. Привиделось.

Я сбежал от водочно-скорбящих на кухню, но и там от них не было спасения. На маленькой кухне сидели родственники постарше, уже совсем поддатые, мололи заплетающимися языками. В углу беззвучно шевелил губами диктор. Я сделал телевизор погромче.

— Что ж ты не уследил за Вано? А, Стас? — возопил мой двоюродный дядька, бросивший по такому трагичному случаю собирать инжир у себя на югах и прилетевший сегодняшним утром в Москву. Я о его существовании даже не помнил, а брат, оказывается, регулярно засылал ему открытки.

Я не знал, что ответить. Другие старики начали поддакивать дядьке: «Не уследил, не уследил!», и диктор не мог их перекричать, донося до меня лишь обрывки фраз: «вынужденная необходимость», «чрезвычайное положение», «классифицировал государственным переворотом»… Я обернулся. Экран показывал танки на фоне обычной улицы. Камеру перевели на один из них — мальчишка лет восьми сидел, обхватив руками дуло и болтая ногами. Это показалось мне диким. Камеру снова перевели — на Ельцина, читавшего по бумажке.

— Тихо! Тихо! — утихомиривали толпу люди, чтоб Ельцина было лучше слышно.

— Тихо! — вторил им я, пытаясь угомонить родственников. Но тем было плевать на политику, путч и прочее ГКЧП. Они же скорбели по всеми любимому лицемеру.

Я схватил ветровку, сумку и выбежал на улицу. Во дворе было спокойно. Компания подростков оккупировала лавки вокруг песочницы.

— Что ж вы сидите! — крикнул им я. — Там революция!

И я побежал дальше, думая только о том, что нужно поймать попутку и прочь, прочь из Москвы, которая скоро будет объята пламенем войны!

На проспекте мне удалось тормознуть «ладу». Я наклонился к окошку.

— Шеф, довезешь до… а-а-а-а!

За рулем сидел мой брат собственной персоной! Я бросился назад, во дворы. Мысли лихорадочно сновали по моим извилинам. Как? Как?! Он что, явился за мной?

Я оглядывался каждые несколько шагов-прыжков, чтобы удостовериться, что брат меня не преследует; и успокоился только тогда, когда поравнялся с памятником Пушкину.

Пушкин всегда меня успокаивал. Он служил очевидным примером того, что любого выскочку можно преждевременно убрать. Вот и я примерил на себя роль Дантеса. Если подумать — удачно. Раз революция, кто будет заморачиваться со следствием, разбираться, за что грохнули Ваньку.

Я ж на взводе. И мне опять привиделось. Как с флейтой в серванте. Брат помер окончательно и бесповоротно, как Пушкин. Я об этом позаботился. Но, в отличие от Пушкина, которого помнят сотни лет спустя, о брате через пару месяцев забудут все, кроме родственников. И когда некому будет застилать меня своим выпяченным «я», меня заметят, заметят!

Я пошел вдоль по бульвару, утопая в сладких мечтах. Светлое будущее было так близко, оно наступало уже сегодня… Ах, розы, летящие к моим ногам… аплодисменты… я раскланиваюсь со сцены…

Так я дошел до другого памятника — Маяковскому. Вот Маяковский правильный поэт. Без выпячивания. Что он там писал? Я напряг мозги, и в моей голове голос брата продекламировал:

— А вы ноктюрн сыграть могли бы

На сточных трубах диджери́ду?

Меня будто прошибло током. И Маяковский туда же! Я опять побежал, не зная куда.

Весь вечер я только и делаю, что убегаю. Думал, что буду убегать от следователей, когда те выйдут на меня, как на убийцу, потом думал убегать от революции, а сам на деле убегаю от мертвеца…

— От меня не спрячешься, — сказал брат с афиши. Остальные «Балагуры» были изображены поодаль, будто бы в тени Великого. От меня на этой афише была только рука с флейтой, торчащая из-за спины тубиста Юрасика.

Загрузка...