Спать хочется, а сна нет.
Дик лежит на раскладной кровати. В комнате темно. Слышно, как похрапывает отец и тихо дышит мать. Маленькая Бетси время от времени жалобно всхлипывает. Может быть, плохой сон видит? Хотя вообще спит она хорошо, просто здорово спит. Утром повозится — и заснет. Днем — опять. Вечером, чуть стемнеет, ее уже не слышно. Даже завидно.
А он, Дик, мучается. Иногда ничего, а иногда, вот как сегодня, лежит и лежит с открытыми глазами. Ма говорит, что это нервы. Она говорит, что даже детские нервы не выдерживают нью-йоркской жизни; она никогда слова хорошего не находит для Нью-Йорка.
Это потому, что мать выросла на ферме. Она жила в доме, который стоял не на улице, не в городе, а прямо в поле. И если дальше пойти, начинался лес. И было там тихо-тихо. И воздух там был чистый — ни пыли, ни копоти, ни грязи.
Ну конечно, маме поэтому не нравится здешняя жизнь. Она считает, будто на свете нет места хуже Нью-Йорка. После Нью-Йорка, говорит она, даже ад может показаться пляжем в летний день.
Смешная ма! Сравнила ад с Нью-Йорком… Ад — это ад. Дик об аде представление имеет. В прошлом году к ним во двор приходила пожилая миссис в очках и в туфлях на низком каблуке. Она стала посреди двора и принялась играть на концертино. Когда ребята сбежались, она начала рассказывать о чертях, о грешниках в аду, о печах, в которых день и ночь горит адское пламя, а потом сказала, чтобы все вместе с ней спели псалом. Ребята были не прочь спеть под концертино, но рыжий Майк испортил дело. Он с утра околачивался во дворе, потому что мать делала уборку и не пускала его домой. Было холодно, и Майк замерз. Вот он и спросил:
«Скажите, миссис, а в аду очень жарко?»
«Как в пекле, — сказала миссис. — Собственно, ад это и есть пекло».
«Хорошо бы туда!» — сказал Майк и подул на свои руки.
Ну, тут ребята рассмеялись и сказали миссис, чтобы она дала Бронзе адрес, как проехать в ад. «Какой бронзе?» — не поняла очкастая. Тут все снова рассмеялись и стали тыкать в Майка пальцами и говорить: «Вот она, Бронза!» А Майк рассердился и выругался. Тогда миссис тоже рассердилась, покраснела, сняла очки и заявила, что они гадкие, скверные мальчики, что она уже видит на них печать порока и что всех их ждет ад.
После этого она ушла, а ребята стали дурачиться и искать друг на друге печать. И что самое удивительное: на ладони Бронзы все действительно увидели круглый лиловый штемпель — череп, кости крест-накрест и крупно написанное слово «яд».
Ребята даже глазам своим не поверили. А он, Дик, говоря по правде, подумал: не натворила ли чего с Майком очкастая миссис, не колдунья ли она? Но Бронза тут же достал из кармана старую гуттаперчевую печать. Оказывается, он ее за день до этого выменял.
Тогда стали приставать к Бронзе, чтобы он припечатал всех страшной печатью. Ребята подставляли ладони, а младшему братишке Чеза Николса печать поставили на лбу. Он сначала был доволен, но потом разревелся: испугался, что дома достанется. Пришлось поплевать и размазать, чтобы хоть черепа не видно было…
Когда не спится, Дик часто делает так: думает о том о сем, пока не остановится и не начинает все разматывать в обратном порядке. Это интересно. Вот, например, он думал сейчас о братишке Чеза Николса. Почему он вспомнил о нем? Потому что вспомнил о печати Бронзы. А она с чего взялась? С печати порока, про которую сказала очкастая миссис. А очкастую он вспомнил потому, что та говорила про ад. А мать считает, что даже ад после Нью-Йорка может показаться пляжем в летний день.
Вот оно откуда все пошло: он начал с того, что думал о ма и о том, что ей до смерти не нравится здешняя жизнь.
Но мать странная. Что ей здесь не нравится? Конечно, там, в Канзасе, на ферме, где она жила, было просторно и воздух там хороший. Но ведь Нью-Йорк, как-никак, тоже чего-нибудь стоит. Ведь это, как-никак, здорово — жить в самом большом городе на свете! Посмотришь, сколько народу всюду на улицах, — и знаешь: весь мир обойди, а так много людей в одном месте не встретишь. Посмотришь на небоскребы — и тоже знаешь: выше их нет. И подземной дороги длиннее, чем в Нью-Йорке, нет. И улицы, как нью-йоркский Бродвей, нет. На Бродвее ночью светлее, чем днем. Там столько электрических реклам горит, что ослепнуть от света можно. А автомобилей сколько! Говорят, в Нью-Йорке на каждых четыре человека приходится одна машина; говорят, все нью-йоркцы от мала до велика в любую минуту могут сесть в автомобили и укатить куда хотят. Ни одной души в городе не останется.
Дик попытался представить покинутый жителями Нью-Йорк, но сразу вспомнил о себе и о своих: что-то тут не так. Вот их, Гордонов, как раз четверо: ма, па, он и маленькая Бетси. Выходит, у них на четверых должен быть автомобиль. Но его нет. Значит, если все уедут, они останутся. А Грины? Грины — тоже, хотя км даже полторы машины полагается, потому что вместе с бабушкой их шестеро. И бабушка, как рассказывает рыжий Майк, у них не такая, чтобы оставаться. И в семье Чеза Николса народу хватает, и в семье Фрэнка Белого, и в семье Фрэнка Темного, да и у остальных ребят их двора… А машин ни у кого. Как же так?..
Сначала Дик растерялся, но тут же сообразил: с машинами дело такое — с ними раз на раз не приходится. У кого их нет, а у кого — и по две, и по три, и по четыре. Вон взять настоящих богачей: у них, говорят, по десять пятнадцать, двадцать машин в гаражах стоит. У них: утром выехал погулять одна машина, вечером — другая, за город поехал — третья, под синий костюм синяя, под коричневый — коричневая, собачек нужно вывезти на прогулку — тоже отдельная, лакея с поручением послать — опять отдельная, повара за покупками особая, для гостей — полдюжины машин про запас. Так вот и набирается. Миллионерам что? Миллионерам денег не жалко. У одного Джона Пирпойнта Моргана-младшего, говорят, в подвалах полным-полно золота. У него, говорят, столько золота, что, если бы он захотел, мог бы вымостить золотыми плитками дорогу через всю Америку.
Золотая дорога — вот красота! Будь он, Дик, на месте Моргана-младшего, непременно сделал бы такую.
Дик представил себе дорогу, покрытую узорчатыми плитками из блестящего желтого металла. Плитки обязательно должны быть узорчатые. Гладкими их делать нельзя: на гладких скользко, может авария произойти.
Сядет он в свою машину и выедет на свою дорогу. Дорога золотая, и машина тоже — кузов золотой, руль золотой… А насчет колес надо подумать: на сплошных золотых колесах только синяки набьешь. Тут без резины не обойтись.
Зато с клаксоном все в порядке: клаксон — такая штука, что только из золота его и следует делать. Чез Николс, которого так и тянет к музыке, недавно рассказывал про музыкантов. Оказывается, вся беда их в том, что они не миллионеры. Если бы у них хватило денег заказать себе саксофоны, кларнеты, тромбоны, трубы, флейты из чистого золота, то музыка, говорит Чез Николс, звучала бы совсем иначе. Это была бы чудная, волшебная музыка. Люди плакали бы от восторга, слушая звуки золотых инструментов.
Ну, а клаксон ведь вроде трубы или флейты. И если сделать его из золота, то прохожие, когда он, Дик, станет разъезжать по городу и подавать сигналы, будут просто рыдать навзрыд.
Но по городу разъезжать неинтересно — лучше выехать на золотую дорогу и катить, катить…
Ветер свистит в ушах, скорость страшная, но он привык. Руки спокойно держат баранку. Нога — на педали. В случае чего — тормоз.
И вот, пожалуйста, именно этот случай: дорога перекрыта шлагбаумом. Шлагбаум выкрашен в полоску, но золотой. Сейчас должен пройти поезд.
Гудит паровоз. Из окон вагонов высовываются пассажиры. «Это Дик Гордон-младший. Это знаменитый Дик Гордон! — говорят они. — Это он в своей золотой машине катит по своей золотой дороге. Трижды ура Дику Гордону-младшему! Гип-гип ура Дику Гордону!..»
Трах!.. Середина походной койки, на которой лежит младший Гордон, провисает. Вот же проклятая! Койка никогда не была ни в каких походах, но неприятностей доставляет массу.
Дик слезает на холодный пол, поправляет подогнувшуюся ножку и чихает. Срочно нужен платок. Он нащупывает на стуле свои брюки, достает платок, а заодно проверяет, на месте ли десять центов. Да, монетка в кармане. Здорово заполучил он ее вчера!
Забравшись под одеяло, Дик стал перебирать в памяти историю с монеткой. Надо же было случиться, что он так удачно попался вчера на глаза человеку, который уронил дайм в люк водостока.
Дайм — это не мало, это десять центов. И вот человек шел по Бауэри-стрит, впереди Дика, и уронил дайм.
Дик даже не видел, как это случилось. И он, конечно, прошел бы мимо. Да и прохожий мог бы чертыхнуться и тоже пойти своим путем. Но он поступил иначе. Он, видно, решил, что чем монете так пропадать, лучше кому-нибудь добро сделать. А тут как раз Дик подвернулся. И человек окликнул его:
— Эй, парень, хочешь дайм?
— Хочу, — сказал Дик.
— Ну так считай, что я его специально для тебя уронил. Вон за решетку закатился… Выудишь — твой.
Монетка была видна. Дик поблагодарил хорошего человека и принялся за работу. Он знал, с чего начинать. Тут все зависело от веревки и чуинггама жевательной резины. Имея то и другое, достать дайм из люка — плевое дело.
Бечевка нашлась. Для чего-то он ее сунул на днях в карман. А жевательной резинки не было. Но зато были два цента.
Один цент — одна пластиночка чуинггама. Дик купил две пластинки и обе сунул в рот.
От усиленной работы заныли челюсти, но Дик жевал, жевал… Когда резина окончательно размягчилась, он вынул изо рта клейкий комок, привязал к веревке и стал с его помощью выуживать десятицентовую монету. Счастье, что мальчишек поблизости не было, — никто не мешал. Что же касается взрослых, то они проходили мимо, не обращая на него внимания.
Правда, без полисмена не обошлось. Разгуливавший по Бауэри-стрит коп — так зовут в Нью-Йорке полицейских — задержался перед решеткой люка. Он стоял над Диком — громадный, грузный, в синем мундире, с заложенными за спину руками. Пряжки и пуговицы отражали солнце, как маленькие прожекторы.
Дик, сидя на корточках, снизу вверх с опаской посмотрел на великана, но решил не уходить. В конце концов, в чем дело? Всему миру известно, что ни один коп не имеет права мешать людям зарабатывать деньги. Вот он, Дик, первый увидел упавшую в люк монету, первый занял место у решетки, чтобы раздобыть ее, и никто не заставит его уйти отсюда. Он не уйдет, хотя бы коп самого мистера президента привел.
До мистера президента дело не дошло. Полисмен, видно, решил не беспокоить президента. Во всяком случае, он еще минуты две постоял над Диком, потом, так ничего и не сказав, величественно удалился.
Кто знает, может быть, глядя на Дика, он действительно считал, что человеку не следует мешать заниматься делом. Каждый в Нью-Йорке добывает деньги как может и как хочет.
Дик смотрел вслед полисмену, пока толпа пешеходов не скрыла рослую фигуру. Копы попадаются разные. Бывают ничего, добрые. А бывают будто даже и не люди. Так, механизмы какие-то. Он был еще маленьким, когда два великана в синих мундирах молча появились в их доме, молча стали выносить вещи на улицу. Дик плакал, а ма сначала крепилась, но потом не выдержала, дала себе волю. Ох, и досталось полисменам! Как их ма только не называла! И извергами, и бесчувственными истуканами, и еще по-всякому.
Копы делали вид, словно ничего не слышат, только шкаф, в отместку, спустили по лестнице так, что дверцы вывалились и нижний ящик разлетелся на куски. А потом, когда в квартире стало пусто, они сказали матери: «Уходите, миссис», заперли за нею дверь и отдали ключ мистеру Бринку, тому, который и сейчас управляет дюжиной домов на их улице и который даже недели не даст людям отсрочки, если им нечем уплатить за квартиру. Он звонит в полицию, и из полиции приходят копы и делают свое дело.
Словом, Дик вместе с ма остались на тротуаре. Мать села на диван и взяла его на руки.
Под вечер пришел отец. Он ходил по объявлениям, искал работу. Вид у него был совсем убитый. Ничего не сказав, он сел на диван рядом с ма. Но мать сумела его ободрить. «Хелло, Джо! — сказала она. — Ты случайно не принес нам сто тысяч на мелкие расходы?» Отец улыбнулся и погладил ее по плечу. «Ты молодец, Мей! — сказал он. — Как-нибудь выкрутимся…»
Потом Дик и мать пошли ночевать к соседям, а отец остался на улице: кому-то надо было присмотреть за вещами.
На следующий день они пристроили вещи у знакомых и недели полторы ночевали где придется. А потом сняли квартиру — ту, в которой живут сейчас. Деньги на нее одолжили понемножку у всех, у кого только можно было. Ну, а еще немного погодя отец поступил на меховую фабрику, и стало лучше.
Но копов Дик все равно не любит. Он помнит, какие каменные лица были у тех двух, когда они выставляли мать и его на улицу. Полисменов, должно быть, никто не любит. Рыжий Бен, брат рыжего Майка, говорит про них так: «Даже когда люди превратятся в ангелов с крылышками, полисмен все равно останется гнидой». Он ловок на язык, рыжий Бен. Как скажет, так будто гвоздь в стенку вколотит надолго запоминается.
В общем, коп ушел, а Дик продолжал орудовать удочкой, но сначала все неудачно. К чуинггаму прилипали какие-то окурки, щепки…
Пришлось немало повозиться, прежде чем дайм удалось подцепить.
Сунув монету в карман, Дик, очень довольный, отправился домой. Как-никак, он сделал хорошее дело: на двух центах десять заработал. Это куда выгоднее, чем газетами торговать. С газетами сколько побегаешь, пока дайм заработаешь. А тут: пожевал чуинггам, повозился у люка — и пожалуйста: десять центов в кармане! Может быть, стоит, как некоторые делают, специально ходить от решетки к решетке и высматривать, нет ли на дне чего подходящего? Ведь в эти люки люди, он слышал, иногда часы и кольца роняют. А часы бывают разные. Да и кольца тоже. Вдруг, например, какая-нибудь богатая миссис возьмет да потеряет золотые часики с золотой браслеткой или кольцо с большим бриллиантом… А он это возьмет да вытащит…
Размечтавшись о выуживании с помощью чуинггама золотых часов и колец с бриллиантами, Дик поворочался с боку на бок и затих. Сон наконец сморил его.