Ну что же ты? говорит Ярик, когда они выходят из машины, остановившейся прямо у дверей министерства, а сам принимается выгружать холсты и, привалив первый к стеночке, ставить их один за другим ребром на асфальт. Звони! Галина Алексеевна, все еще уверенная, что их не пустят и что, таким образом, экстравагантное ее ночное приключение окончится безопасно и даже, может, и благополучно, да к тому же и несколько чрезмерно дерзкая от выпитого алкоголя, придавливает черную кнопочку. За аквариумными стеклами вестибюля загорается слабый далекий свет; движется, словно гигантская рыба плывет, чья-то неясная фигура; клацает металл замка, и на пороге открывшейся двери появляется охранник. Он в форме, однако, столь же, как Ярик, демонстративно зарос волосами, и выражение его лица отнюдь не вызывает ассоциаций с покоем, порядком и прочною государственностью. Короче, любому нормальному человеку в секунду стало бы ясно, что приплыл диссидент.
Старик! какими судьбами?! Ого, да ты с кадрой! (Диссидент, с первого мига сосредоточившийся на художнике, удостаивает при этих словах взглядом и Галину Алексеевну). Заваливайте. Я тут сегодня как раз один. И выпить найдется — и Ярик узнаёт приятеля, и они уже обмениваются и рукопожатиями, и неловкими поцелуями, тычками скорее, куда-то в бороды, и полубессмысленными фразами вроде ну как ты? или видишь кого из наших? какими и всегда обмениваются не слишком близкие, хоть давние, знакомцы, случайно встретившиеся после продолжительной разлуки, — и вот оба заносят уже холсты в вестибюль, и Ярик объясняет диссиденту цель визита и просит содействия, а тот кивает понимающе да с периодичностью автомата приборматывает: об чем базар, старик? об чем базар?..
И тут-то Галина Алексеевна сознаёт, наконец, что от акции, на которую она сама дала согласие, не отвертеться, — убежать разве, что есть духу, — но бежать почему-то совсем не хочется: и ноги нетверды, и мрачная бездна щекочет, провоцирует показать кому-то, не вполне, впрочем, понятно, кому именно, — язычок, и голова удивительно упоительно кружится, и перед глазами мелькают в нелогичной последовательности темные, незнакомые в дежурном освещении лестницы и коридоры, комнаты и кабинеты, даже, кажется, ее собственный, мелькает диссидент, мелькает Ярик, мелькают стремянка, рамы, холсты, веревки, мелькает ножовка в яриковой руке: он что-то там пилит, подгоняет, — но вот мелькание становится все менее сумбурным, вот и вовсе останавливается, и Галина Алексеевна обнаруживает себя в компании Ярика (диссидент куда-то исчез) в кабинете самого министра, в кабинете, где она бывала тысячи раз и никак не могла вообразить себе такого тысяча первого.
Уже по-утреннему серо и вполне можно обойтись без электричества. Зеленому сукну старинного стола приветливо улыбается со стены черно-белый Вождь Мирового Пролетариата (Галина Алексеевна и пьяная убедила возлюбленного не трогать портретов), а Ярик, стоя на стуле, укрепляет на противоположной стене последнее из привезенных полотен, то самое, на котором, по случаю, изображены дворовые мальчишки, карнавальные амуры, что подглядывали за ними и нахально мешали их любви в давнюю предновогоднюю ночь. Выше! Еще чуть! Левый, левый угол! делает поправки Галина Алексеевна таким профессиональным тоном, словно всю жизнь развешивала картины, — и, удовлетворясь, наконец, параллельностью горизонталей рамы покрытому ковром полу, пятится назад, пока не упирается несколько против прежних времен потяжелевшею талией в монументальное произведение мебельно-канцелярского искусства.
Модильяни слышит толчок и оборачивается. Общим планом, но одновременно и во всех подробностях, он видит: огромное зеленое поле, закапанное разноцветными чернилами столь ненамеренно-замысловато, что пятна складываются в удивительно стройный орнамент; частые короткие вертикали красных точеных балясинок, что, поддерживая три обводящих столешницу перильца, задают совершенно безумный опорный ритм; вишневые квадраты сафьяновых папок "к подписи"; светлый прямоугольник письменного прибора; радужный веер разноцветных карандашей в пластмассовом, телесного цвета стаканчике; три телефонных аппарата: белый, серый и черный, а на белом, большом — герб державы и красную лампочку; видит и ее: поддатую, усталую, немолодую, но безусловно счастливую женщину, носительницу обворожительных в контексте линий и пятен: малинового — кофточки и трех палевых, перекликающихся с письменным прибором, разновеликих: лица и рук. Художник задерживается так на мгновенье; в мозгу его происходят какие-то странные процессы, невероятные по интенсивности и совершенно не поддающиеся регистрации, — потом спрыгивает со стула и плавным сильным жестом нарушает композицию, смешивает малиновое с зеленым.
Спустя несколько мгновений колористическое однообразие серого паласа нарушают темно-синие пятна итальянских сапожек, а потом и запутавшееся в облаке паутинных колгот нежное салатное пятно трусиковю
Впрочем, ни любопытные цветовые эти сочетания, ни собственное и ни любовницы тяжелое дыхание не мешают нашему художнику осознать, что порыв, бросивший его к столу, при всей истинности и необоримости, не есть ни порыв любви, ни даже похоти, а чего-то третьего, пока непонятного, и что зародился он еще там, в подвале, несколько часов назад, в тот самый момент, когда под действием генералова критического выступления, нелепо и, в общем-то, в шутку, предложен был государству ненужный, неудобный этот подарок, — а теперь лишь, созревший, высвобождается в не без ехидства подтасованном месте.
Для Галины же Алексеевны этот рассветный час становится звездным часом первого и последнего в жизни оргазма, столь могучего, что наступления его неспособны предотвратить ни отчетливо, словно галлюцинация, слышимая из прошлого песенка про роковую судьбу черного кота, ни нахальные рожи карнавальных мальчишек, устроившиеся в прямоугольной раме, словно в окне общежития, ни даже осуждающий взгляд Вождя Мирового Пролетариата, — словом, неспособен предотвратить весь мир, который из экстравагантных, стробоскопически меняющихся ракурсов видит опрокинутая ее голова, мечась, мотаясь по зеленому сукну уникального канцелярского порожденияю
Когда Ярик, брезгливо поглядывая на порозовевшего тайного советника, вопли и непристойные извивы которой всего минуту назад чуть не вызвали у художника приступа натуральной рвоты, застегивает молнию на джинсах, в голове его словно включается вдруг телетайпный аппарат прямой связи, такой как раз, какой стоит за стеною, в приемной министра, — включается и с мерным постукиванием печатает на телеграфную ленточку текст, объясняющий смысл порыва, однако, совершенно, увы, нецензурный:
Е..Л Я ВАШЕ МИНИСТЕРСТВО ТЧК
Вот так вот. А вы говорили: первая любовь!..