Часть первая: Джек успевает на автобус

1

Иногда хорошие люди совершали плохие поступки.

Девятилетний Генри Торн еще не успел выучить этот ценный жизненный урок. Но он выучит. И случится это теплым летним днем в 1995 году, причем самым ужасным образом.

Генри терпеливо ждал, пока его отец Джек запирал входную дверь квартиры – классом пониже дома в Лемон-Гроув. Генри не нравилось, что здесь нет заднего двора, но теперь они жили вдвоем. Папа сказал, старый дом был для них слишком большим и дорогим.

Его отец опустил руку, чтобы Генри мог за нее взяться, пока они шли по открытому балкону к лестнице.

Генри смотрел на эту руку и думал обо всех переменах, через которые они с отцом прошли. И обо всех потерях. Даже Гром не поехал в Грантвилль, что для Генри было намного важнее заднего двора. Папа объяснил, что в новой квартире не разрешают держать кошек, собак или любых других животных. В тот день, когда они повезли в приют Грома – уже десять лет как кастрированного рыжего полосатого кота с травмированной лапой,– отец предложил купить птичку или черепашку из зоомагазина. Генри отказался, не видя в этом смысла. Птицы и черепахи не мурчали, не гладились и не спали ночью на ногах.

Генри с отцом прожили в этой квартире почти год. Генри пришлось перейти в новую начальную школу, но он не был против. В старой у него все равно почти не было друзей. Так что и терять было нечего. Но все же учителя его любили – в основном за то, что он был умным. Продвинутым. Но детей такие вещи не интересуют. Им нужно, чтобы ты был веселым, знал все новые видеоигры и играл наравне с ними на перемене.

Генри вздохнул про себя – таким скрытым вздохом сожаления и потери умудренного годами старика – и потянулся, чтобы взять папу за руку.

Втиснув пальцы в теплую ладонь, Генри поднял глаза и улыбнулся как можно радостнее, пытаясь разгадать отцовское выражение лица. Но тот смотрел прямо перед собой – гигантская фигура, воплощение безопасности и любви.

Вместе они молча спустились по лестнице на тротуар. Генри протянул другую руку, ухватился за пару толстых пальцев отца и игриво сжал, надеясь, что его поднимут в воздух и перекинут через тротуар. Раньше папа постоянно так делал, но сейчас он, наверное, стал слишком большим. Слишком тяжелым. Дети в старой школе называли его толстым, и он терпеть этого не мог. Но при этом Генри был маленьким для своего возраста (несмотря на небольшой животик) и поэтому знал, что отец может поднять его так же легко, как свою руку. На мгновение Генри показалось, что он ощутил рывок, и он улыбнулся в предвкушении того, что его поднимут – в предвкушении полета и радости в сердце, как это всегда бывало, когда они с папой играли.

Но рука ослабла, оставив Генри на тротуаре, и они продолжили идти к углу улицы.

Но это неважно, настроение Генри невозможно было испортить. Он должен был быть сегодня в школе, но прогуливал, чтобы побыть с папой. В офисе устраивали «Детский день», и он сможет сидеть с ним и смотреть, как он работает, может, даже немного помогать. Папа был бухгалтером – тем, кто считает деньги других людей и помогает им с налогами.

Он взял кучу отгулов, когда умерла мама. Месяцы. Они продали дом, упаковали все свои вещи, игрушки и то, что он собирал годами – плакаты с изображением космоса, коллекции фигурок, книги… всё. Даже его кровать погрузили в грузовик и перевезли на новое место. В квартиру. Грузчики поставили все так, как было в его старой комнате, вот только что-то больше не влезало, а его любимая лампа сломалась – та, что с лошадками,– но папа пообещал купить новую. Так и не купил, но Генри ничего не сказал.

Папе было тяжело быть счастливым с тех пор, как мамы не стало. Он никогда не смеялся, почти не играл. Однажды он заболел, и Генри уехал к своему крестному, дяде Дэйву, и его жене, тете Мэри. Они тоже жили в Сан-Диего, но в районе получше. Тетя Мэри не всегда была доброй, а еще у нее была другая кожа – белее, чем у Генри. Она была азиаткой, а не афроамериканкой, как дядя Дэйв, папа, Генри и мама. Генри было все равно, проблема была лишь в том, что с ней было не так весело, как с дядей Дэйвом, по крайней мере, не всегда. Дядя Дэйв был крутым и всегда приносил Генри игрушку, когда заходил к ним домой. Генри любил дядю Дэйва. Не так сильно, как маму с папой, но все же любил. Дядя Дэйв всегда приходил к ним без стука и очень громко кричал: «Где мой мальчик?!», а Генри всегда смеялся, залезал на кровать, прятался под подушку и ждал, что дядя Дэйв придет, поднимет его и обнимет.

Потом дядя Дэйв сидел в гостиной с отцом и говорил что-то вроде: «Хорошо, Джек, хорошо» и «Я помогу, Джек. Позволь мне помочь, брат». Однажды папа заплакал, и дядя Дэйв заметил, что Генри за ними наблюдает, но не разозлился и не прогнал его. Он просто посмотрел печальными глазами и подождал, пока отец Генри перестанет плакать, чтобы еще немного поговорить.

– Пап-пап, а мы поедем на автобусе? – спросил Генри, завидев спереди голубой навес у тротуара.

– Нет, дружок, не на автобусе,– ответил отец тяжелым голосом, почти грустным, но как-то по-другому.

– Тогда как мы попадем в офис?

– Мы пойдем. Пешком,– сказал папа, и Генри почувствовал, как пальцы отца сомкнулись сильнее. Ободряюще сжали.

Когда они проходили мимо синей автобусной остановки, Генри изучал лицо пожилой женщины, ожидающей на скамейке. Она улыбнулась Генри, и он улыбнулся в ответ, помахав ей рукой. Ее глаза заблестели, и Генри подумал, что она красивая. А еще от нее пахло арахисовой пастой, отчего ему захотелось есть, и он потянул папу за руку.

– Пап, а мы можем там поесть? Я все еще голоден.

Его отец не ответил, а просто продолжил идти. Теперь немного быстрее. Генри пришлось перейти на бег, чтобы не отстать.

– Так слишком быстро, пап,– сказал он, но игриво, потому что вовсе не был против.– Мы торопимся, да?

– Нет,– ответил отец и остановился. Он посмотрел вниз на Генри. Ну, не совсем на него. Он как бы смотрел… сквозь него, будто обращался к тени Генри, а не к нему самому.– У меня больше нет работы, сынок. Ее забрали. Понимаешь?

Генри кивнул, но в животе расцвело что-то холодное. Взрослым нужна работа, потому что она приносит деньги. А деньги – это все. Без денег все будут бездомными и голодными.

Его отец покачал головой, словно отгоняя комара, а затем продолжил идти. Генри все еще анализировал новую информацию, изучал ее, словно странный предмет, найденный в лесу, и делал все возможное, чтобы не отставать. Он силился понять, как в офисе может быть детский день, если у папы больше нет работы. Генри хотел спросить, но боялся, что это расстроит папу или и того хуже – заставит понять, что все это было ошибкой, и придется пойти в школу. Тогда Генри опоздает, и миссис Фостер будет раздражена. С ней такое часто случалось, когда дети разбрасывали вещи, разговаривали, когда не надо, или слишком громко смеялись. Она часто раздражалась, и ей уж точно не понравится, если Генри придет поздно. Поэтому Генри держал эти страхи при себе.

Они свернули за угол другой улицы и оказались на большой дороге. Генри знал, что она называется Флетчер-авеню, потому что успел выучить. Машины проезжали намного быстрее, а папа все продолжал идти. На другую автобусную остановку? В новый офис? Генри снова и снова прокручивал в уме варианты, пытаясь понять, куда они направляются. В парк? Но он в другой стороне, на Сикамор, где они жили, в конце улицы. Генри вдруг задумался, села ли на автобус та женщина, от которой пахло арахисовой пастой, но отвлекся, когда мимо с ревом проехал большой грузовик, и выхлопной газ ударил им в лица. Генри приложил свободную руку к левому уху, перекрывая шум.

– Слишком громко, папа! – закричал он, потягивая за мясистую руку отца.

Папа остановился, повернулся и посмотрел в ту сторону, откуда они пришли. Генри решил, что он за чем-то наблюдал, поэтому тоже обернулся и увидел ярко-синий автобус, заворачивающий за угол в конце улицы.

– Мы сядем на автобус? – перекрикивал Генри гогот чаек и шум проносящихся мимо машин.

Джек Торн отпустил руку сына, сел на корточки и посмотрел ему в глаза. Генри улыбнулся и положил пухлую ручку на папино лицо.

– Ты этого не помнишь,– сказал Джек,– ты был еще маленьким, едва ли ходил. Но однажды… ты тянулся ко мне. Я сидел за столом. Я тогда устал, много работал. А ты все тянулся и тянулся. Я поднял тебя, и ты случайно опрокинул мой стакан на бумаги. На мою работу.

Генри нахмурился, не помня такого, но все же недовольный, что так сделал.

– Прости, папа.

– Нет! – ответил он так громко и резко, что Генри испугался, и волосы на его затылке встали дыбом.– Нет,– повторил Джек, поглаживая Генри по голове.– Дело в том, что я разозлился, очень сильно, не думал трезво. Я потянулся к бумагам… ты упал…

Генри увидел, как по небритой щеке отца ползет слеза к самому подбородку. Его глаза будто покрылись пленкой, видя лишь воспоминание.

– Я тебя уронил. Ты ударился головой об пол. Ты не поранился. Наверное, просто испугался. Мы все испугались. Твоя мама была в бешенстве…

Джек осекся и скорчил на это воспоминание рожицу, которая почти напоминала улыбку. Наполненную болью и сомнением.

– Так вот, я хотел извиниться за это. Прости, что уронил тебя тогда. Я люблю тебя, сынок.

– Я тоже люблю тебя, папа,– сказал Генри, и отец крепко его обнял. Тогда Генри было все равно, куда они идут, его не волновала квартира, Гром, двор и дети в школе. Папа казался таким сильным и теплым, что Генри улыбнулся, зарылся лицом в синюю папину рубашку и закрыл глаза, вдыхая запах. Он хотел, чтобы это объятие длилось вечно, потому что они уже давно так не обнимались.

– Я никогда не оставлю тебя, сынок,– сказал отец.

Джек встал, все еще крепко держа Генри на руках. Генри прижал свою щеку к щеке отца и почувствовал холодные, мокрые слезы. Он хотел что-то сказать, спросить, почему тот плакал, но тут они двинулись.

Генри открыл глаза и увидел, что они вышли на дорогу. Он посмотрел вверх, поверх папиного плеча, в бескрайнее голубое небо. Мир закружился, когда его отец повернулся, и Генри увидел размытое пятно сигналящих машин, разноцветных людей, машущих с тротуара, а потом в его ухо ворвался громкий голос отца:

– Не смотри!

Мочевой пузырь Генри опорожнился прямо в джинсы, и он закричал, увидев несущийся на них автобус с ревущим клаксоном. Долю секунды мальчик боролся с крепкой хваткой отца; инстинкты взяли свое, и он толкался изо всех сил, чтобы вырваться. Раздался механический рев и глухой хруст, а затем Генри полетел. Он услышал, как кричит чайка или женщина, и ему тоже захотелось закричать, но у него не хватило дыхания.

Что-то большое и тяжелое вонзилось в его маленькое тельце, и мир погрузился во тьму.

2

Сознание Генри очнулось, и полились звуки.

Голоса. Кто-то кричал. Боялся. Плакал. Откуда-то слышалось: «О господи, о господи» снова и снова. Женский голос. Истеричный. Раздался гудок. Еще голоса – торопливые, деловитые.

Его мертвое тело подняли, и чувство полета было очень сильным, хоть он и не ощущал физической оболочки. Не было боли. Была только теплота.

Восхитительная теплота. Будто его внутренности грели на солнце. Он стал теплотой – взлетал, летел, все выше и выше. Голоса стали тише. Дальше.

Он открыл глаза.

Была вспышка белого света, а затем оживленная улица, толпа людей. Он был выше их всех, как низко летящая птица. Пожарная машина, огромная и красная. Еще была скорая и две полицейских. Резкие оранжевые вспышки. Полицейские кричали на проезжающие мимо машины, махали им. Генри увидел океан, cеребристые осколки далеких чаек, парящих над ним.

Он видел все это одновременно. Какая-то часть его знала, что это невозможно, но в то же время это казалось правильным.

Затем мир расплылся до резкой белизны; его тело пронзила обжигающая нервы боль. Он крепко зажмурил глаза, хотел закричать, завизжать, но не смог.

БАМ!

Генри не раскрывал глаз. Ему было ужасно страшно. Вокруг так много кричали. Его тело кто-то тянул за разные конечности, и он хотел взвыть: «Хватит

БАМ!

Он лежал на кровати на колесиках, вибрация от вращающихся колес отдавалась в его спине и ногах. Он был быстрым, как ветер – летел, летел – сквозь хаос и шум. Боль отступила куда-то далеко, и он отодвинул ее еще дальше, создал барьеры между ее скрежещущими зубами и своей плотью. Он боялся боли, был в ужасе от того, что она делала с его телом и разумом. Боль была зверем, чудовищем, сшибающим непрочные стены его сознания, отчаянно пытающимся добраться до него.

Как страшно увезите его пусть все прекратится…

Затем – когда боль стала почти невыносимой – его услужливый разум снова наполнился этим знакомым, желанным теплом. Покоем. Он снова взмыл ввысь, и радость запела в его сердце, когда все исчезло – звуки приглушились, тошнота от полета исчезла; монстр оказался в ловушке, до которой еще далеко. Он долго ждал, желая убедиться, что его не запрут обратно в клетку хаоса и боли, где сидел монстр.

Когда он почувствовал себя в безопасности, почувствовал уверенность, то снова медленно открыл глаза.

Он был в большой, светлой комнате.

Его спина была обращена к потолку. Он посмотрел вниз с высокого, дальнего угла.

Паря в воздухе.

Он увидел людей, столпившихся вокруг маленького тела. Они срезали одежду, хватали комки марли и прижимали к окровавленной плоти. Он подался вниз, не раздумывая – мгновение,– и вот он уже наблюдал за происходящим из-за плеча крупного мужчины с волосатой шеей. Мужчина был одет в белую одежду и грубо прицеплял что-то к телу. Женщина все еще срезала – чик-чик-чик,– а потом снимала кровавые штаны, убирала лоскуты запятнанной рубашки.

Генри взмыл выше и посмотрел на обездвиженное тело, которое трясли словно куклу.

У нее было его лицо.

Он не чувствовал тревоги. Ни страха, ни паники.

Его обнаженная фигура выглядела хрупкой и изломанной на большой кровати. Из рук и ног торчали трубки, лицо закрывала маска. Ему хотелось рассмеяться над тем, как глупо он выглядел там голым, в одних синих трусах, но потом он увидел страх на лицах взрослых. «Медсестры и врачи»,– понял он и продолжил себя рассматривать. Нога была странно согнута, а грудь, впалая над маленьким круглым животом, выглядела неправильно. Какой-то мужчина взял нож и разрезал кожу, покрывающую грудную клетку. Волна крови вырвалась наружу, потекла по его коже, собираясь в лужицу на кровати. Кто-то протянул мужчине толстую трубку, и он просунул ее конец в разрез. Генри отвел взгляд.

– Генри!

Р-раз.

И он в другой части больницы. Там были дядя Дэйв и тетя Мэри. Тетя Мэри плакала. Дядя Дэйв кричал на мужчину в костюме. Почему он так зол? Из-за чего тут злиться? Все было так чудесно, так спокойно.

– Генри!

Голос раздался снова, и Генри почувствовал, как в его существо с новой силой вливается жар, сияние. Он улыбнулся и громко рассмеялся.

Он закрыл глаза, переполненный счастьем.

Что-то… коснулось его. Словно языки огня, который не жег – словно все твое естество, твою душу поцеловали и обняли, заполняя чистой любовью. Он открыл глаза.

Там была его мама, ждала его.

Она была прекрасна. Его разум, его сознание – его дух – устремились к ней, и они соединились, их существа переплелись друг с другом в объятии, каких он еще никогда не испытывал. Генри впитал любовь своей матери – поток света, льющийся в его душу. Это было великолепно.

– Мама,– сказал он и понял, что видит ее без глаз, потому что у него больше не было ни глаз, ни тела, ни веса, ни плоти. Не было боли. Не было монстра. А мама была ярким сияющим светом, наполненным любовью. И он четко ее видел.

– Генри,– сказала она голосом, подобным порыву теплого ветра.– Генри, я люблю тебя.

Затем она заговорила, что-то рассказывала, раскрывала секреты, но он не слышал слов, только чувствовал их вибрации, неуклонно нарастающие, гудящие, сотрясающие. Разум Генри загорелся, и он открылся ей, тому, что было за ней. К тому, что его ждало. Его сознание вспыхнуло, как чиркнувшая спичка, воспламенилось и сгорело дотла, и его полностью поглотила эта сила. Он расширился, стал частью того мира.

Кто-то второй. Знакомый. Успокаивающий.

Папа?

Что-то скользнуло в него, как масло в кровь, заполнило его. Генри захотелось еще, он жаждал еще…

Дерг.

Что-то потянуло его за собой. Как рыба, клюющая на еду на крючке. Он попытался отогнать это что-то.

Дерг.

Дерг.

ДЕРГ.

Свет ускользал, угасал, и сущность Генри сжималась. Мать окликнула его на прощание. Ее любовь распалась на нити, как лента, и узы света, обвивавшие его крошечный дух, растворились.

Но второй, этот новый… он остался. Поселился где-то глубоко внутри, устроился в закоулках его разума, как кошка в квадратике солнца на полу.

Остатки этого связующего света выскользнули из него. Генри отпустили, и ему показалось, словно его сбросили с большой высоты.

Сознание ударило его, как пощечина. Кто-то засмеялся. Его тянули за руки, ноги, лицо. Он отстранялся, боролся с ними. Горячие, ненавистные руки. Снова смех… а потом боль.

Папа! – Огонь теперь стал болезненным, Генри взорвался вместе с ним, тянущие руки пропали, что-то схватило его за живот и потянуло его вниз, его грудь горела, будто он выпил кислоту, его легкие наполнились этим ненавистным огнем…

Р-раз.

Глубоко внутри Генри закричал. Закричал, потому что теперь он чувствовал все. Холод и тьму. Невероятную тяжесть. Изрезанное и сломанное тело. О нет, о нет, пожалуйста, нет! Это было слишком – слишком больно, слишком плохо.

Ему хотелось открыть рот и завыть, протянуть руки и найти маму, найти свет, но он не мог пошевелиться, не мог дышать. Его разум метался – мысли распадались на части, разбитые вдребезги болью.

Отдаленное ощущение. Что-то скользнуло в его голове, как угорь по камням под темным ручьем, а затем исчезло.

Спряталось.

Мягкий палец приподнял его веко, и на долю секунды он увидел мир – призрачный, размытый хаос из желтых и коричневых тонов. Он почувствовал запах гнили и разложения, вонь крови и смерти. Так много боли! Пульсирующая боль, колющая боль. Он хотел к маме и папе, но его тело было разорвано; он задыхался и ослеп. В него вонзилось что-то острое. Его рот приоткрылся, и внутри оказалось что-то твердое и холодное, проникло в его горло, дальше и дальше, извиваясь, пробиралось внутрь. Кожа была проколота и порезана. «Мама! – плакал он, и мольба эхом отдавалась в его голове.– Мама, они рвут меня на части!»

Предохранитель глубоко внутри него вспыхнул и погас; мозг потух, как задутая свеча.

Он отпустил. Отпустил и упал назад, прочь от боли, прочь от света, назад, во тьму.

Она была вечной.

И тогда он больше не думал.

3

Через десять дней после несчастного случая и менее чем через двадцать четыре часа после того, как он потерял работу (работодатель признал его виновным в смерти Джека Торна на основании грубой халатности и того факта, что он был пьян во время инцидента), сорокавосьмилетний водитель автобуса Гас Ривера, одинокий и бездетный, сын Хуаниты и Джорджа Риверы, подъехал на своей серой «Хонде Сивик» к мосту Коронадо сразу после полуночи. Он небрежно припарковался, заехав колесами на тротуар. Гас не выключил двигатель и перешагнул через ограждение. Его тело упало с высоты 200 футов и ударилось о ледяную воду залива Сан-Диего со скоростью примерно 70 миль в час (на 18 миль в час быстрее, чем решетка его автобуса, когда она ударила Джека и Генри Торна), от удара у него раздробился череп и сломался позвоночник, что привело к немедленной смерти.

Автобусная компания, опасаясь негативной огласки и потенциального ущерба в десять миллионов долларов как от своих штатных юристов, так и от страховой компании, быстро отреагировала на требования Дэйва Торна предложением в два миллиона вместе со стандартным соглашением о конфиденциальности.

Дэйв согласился, и вопрос, по крайней мере, в глазах компании, был закрыт.

4

Дэйв устал.

Он опустил взгляд на аккуратные стопки бумаг, все они были скреплены и усеяны стикерами и пометками, написанными его ровным, четким почерком. Уже в тысячный раз за последние несколько месяцев мужчина задумался, не подать ли иск о незаконном увольнении на бывшего работодателя его брата Джека – компанию «Экватор Файненшиал», предоставляющую услуги по подготовке налогов и корпоративному бухгалтерскому учету. Теперь, когда Дэйв разобрался с иском на автобусную компанию (во внесудебном порядке, так что аллилуйя), у него было больше времени на другие. Он искренне верил, что может выиграть, и если он доберется до нескольких нынешних и бывших сотрудников, включая офис-менеджера – жирного, мерзкого мужика по имени Трент Ривентон,– тогда точно сможет доказать, что Джека уволили из-за расовых предрассудков, а не из-за плохой работы, как они тогда утверждали.

«Я бы тогда и Алексу Хастингс засудил,– хмуро подумал Дэйв.– Эту сраную расистку». Он считал, что именно она толкнула первое домино, цепочка которого привела к «несчастному случаю» Джека. Дэйв мечтал, что дьявол уготовит уютную комнатку в самом худшем районе гетто ада для Алексы Хастингс.

Именно Хастингс пожаловалась на то, что ей назначили Джека, а потом потребовала, чтобы ее личные финансы и учет сети старомодных кафе-мороженых вел белый бухгалтер. «Бабушкины рецепты» превратились из одного маленького кафе в пустынном уголке центра города в два, затем в три, а потом и в четыре, и все в полумиле друг от друга. После потока денежных средств от доброго инвестора Алекса за несколько коротких лет расширила свою сеть до более десяти филиалов в Южной Калифорнии. Натуральное мороженое, приготовленное прямо в кафе; более сотни начинок, посыпок, сиропов и соусов. Дэйв сам попробовал один из классических бабушкиных вафельных рожков с фисташками, посыпанных измельченным кешью и горячим брауни, и не мог поспорить с качеством, а также огромной калорийностью сладости. Та самая бабушка, видимо, умерла с лишними ста килограммами и диабетом, учитывая, сколько сахара (хоть и натурального) было с любовью насыпано в каждую ложку.

Зато он мог поспорить с тем, что за ангельским улыбающимся бледным ликом бабушки, который висел на каждой витрине и украшал каждую салфетку, скрывалось лицо худощавой, дважды разведенной бывшей школьной учительницы по имени Алекса Хастингс. А старая Алекса, будь она хоть сотню раз учительница и новоиспеченная бизнес-магнатка, была всего лишь старомодной фанатичкой с глубокими южными корнями, размахивающей флагом Конфедерации.

Через неделю после ее жалобы на то, что ее огромное и невероятно сложное налоговое бремя снял чернокожий мужчина, Джека уволили. Этот ублюдок Ривентон с радостью списал все на производительность Джека, заявив, что «недавняя утрата» плохо сказалась на его работе, и он больше не может выполнять свои обязанности. Мало тому было, что после двенадцати лет брака рак груди отнял у него жену; мало было увольнения из-за простой прихоти какой-то богатой расистской стервы, так нет, Ривентон сделал еще хуже и использовал горе мужчины как оправдание. Ну да, вдруг бедняга не чувствовал себя достаточно паршиво, надо еще сделать вид, что все случилось из-за его слишком огромного горя, которое мешало ему выполнять любимую работу. Ради которой он так надрывался, пошел в универ, а Оливия (упокой Господь ее душу) днем оставалась дома с маленьким сыном, а ночью работала официанткой, чтобы им было на что жить.

Да, Дэйв с радостью встретится с Алексой Хастингс и Трентом Ривентоном в суде. Это будет слаще, чем фисташковая вафля бабушки. Но пока что он займется иском на всю компанию вместе с их высокооплачиваемой и престижной нью-йоркской юридической фирмой. Посмотрим, сможет ли он выжать из них такой же большой чек.

Видит бог, парню понадобятся деньги.

Дэйв отодвинул бумаги в сторону, снял очки и откинулся на жесткую спинку больничного кресла. Он посмотрел в другой конец комнаты на мониторы и аппараты, мигающие огоньки, пищащие звуки, которые, к счастью, означали, что все идет хорошо. Мужчина перевел взгляд на лежащего мальчика, такого хрупкого и маленького; его тело стало почти вдвое меньше, чем три месяца назад, когда его только сюда привезли; правая нога и грудная клетка раздроблены, череп треснул, мозг распух.

«Но, слава Богу, он выжил,– горело в сознании Дэйва. Он борец и зашел уже так далеко. Пережил каждую операцию, каждую неудачу.

Дэйв внимательно наблюдал за ним и смотрел, как поднимается и опускается грудь. Видел устойчивый ритм сердца на мониторе, разноцветные линии на другом экране, показывающие нормальную активность его мозга, даже несмотря на кому. По словам доктора, мозг даже был «невероятно активен». Будто ребенок мог проснуться в любой момент.

Но Генри не очнулся. Пока нет. Не когда они хоронили его отца. И не когда фирма Дэйва подала в суд на автобусную компанию из-за халатности водителя и моментально получила компенсцию; процесс ускорил непредвиденный прорыв, когда Дэйв получил известия, что водитель автобуса провалил тест на трезвость, превысив допустимый предел в три раза. У этого ублюдка даже под сиденьем была фляжка с водкой, которую он пил за рулем.

А потом он спрыгнул с моста Коронадо.

Хоть несколько очевидцев и заявили под присягой, что Джек сам вышел – с ребенком на руках – перед летевшим на полной скорости автобусом, а компания утверждала, что автобус не нарушал правил дорожного движения, неопровержимые доказательства против водителя и последовавшая за этим публичная драма, которая длилась бы несколько месяцев, а то и лет, они договорились вне суда. Но неважно, кто что сделал, всем было ясно одно: мальчик определенно был жертвой, и автобусная компания из-за общественного мнения точно не смогла бы закрыть глаза на девятилетнего мальчика в коме. Если выбирать между пьяным водителем и ребенком в коме, победитель был очевиден. Поэтому спустя два онлайн-созвона и столько же недель они договорились, и сумма Дэйва устроила, хоть он и знал, что мог получить больше. Этот бой точно можно было выиграть.

Но Дэйв хотел лишь того, чтобы они с Генри двигались дальше.

Поэтому он согласился, попросив только, чтобы автобусная компания сверху покрыла расходы на похороны Джека. На этом дело закрылось, и Дэйв чувствовал бы себя победителем, если бы его младший брат не погиб, а племянник не дышал через трубку, в то время как мозг попал в паутину глубокого бессознательного состояния.

«Нет, дело было нехорошее,– подумал Дэйв, наблюдая за теми же рисунками на мониторах, что и три недели назад.– Но иногда хорошим людям приходится поступать плохо, верно?»

Дэйв посмотрел на свои руки. Пожалуй, хорошо, что Генри не очнулся до похорон отца. Ему не пришлось переживать допросы автобусной компании, которые наверняка поступили бы, будь он в сознании.

Да, хорошо… Хорошего было немало.

Включая тот факт, что у него с Мэри, несмотря ни на что, теперь будет свой ребенок. Мэри не была в восторге, да и до сих пор это не изменилось, но она смирилась. Какая-то ее часть все еще хотела родить своего малыша, но в глубине души она знала, что это почти невозможно. Дэйв был уверен, что она полюбит Генри как родного. Он же был его плотью и кровью. Его племянником, крестником, единственным сыном единственного брата, ныне покойного, сраженного горем и убитого депрессией.

Если бы только Дэйв мог это простить – простить брата за такой эгоистичный поступок. Простить за то, что тот – непостижимо – пытался убить и собственного ребенка. И тогда, возможно, однажды он сможет снова впустить в свое сердце какую-то любовь к Джеку. Но сейчас… Нет, не сейчас. Он видел тело мальчика. Был на месте аварии. Изучил фотографии, сделанные сразу после и незадолго до того, как скорая помощь и врачи героически спасли жизнь Генри. Он видел тело Джека – разорванное, изломанное – все еще прилипшее к решетке автобуса, как гигантский жук, осколки костей вылезали из кожи, конечности вывернулись, из-под автобуса ярдов десять тянулась длинная полоса крови, смешиваясь с черными следами от шин.

Это было одним из (многочисленных) доказательств против автобусной компании: следы торможения появились только спустя метров десять после места столкновения. Прошло почти три секунды. Один этот факт заставил Дэйва задуматься над трезвостью водителя, и его теорию подтвердила полиция Сан-Диего и поставила крест на судебном разбирательстве компании. Во время разговоров с юристами Дэйв сохранял хладнокровие и бесстрастность, считая пятна крови и куски плоти всего лишь мазками кисти художника, уликой, подлежащей анализу. Ведь если бы он позволил себе подумать, вспомнить, что красная полоса когда-то была его младшим братом Джеком, с которым он играл в бейсбол, десять лет спал вместе, стоял рядом, напряженный и счастливый, в день свадьбы… тогда он бы закричал. Закричал и выбежал из конференц-зала, дергая себя за волосы и вопя, плача от ужаса и печали. От трагедии.

Но фотографии Генри были намного хуже.

Тело Джека смягчило удар ровно настолько, чтобы Генри выжил, но не раньше, чем мальчика выбило из крошечных кроссовок, отбросило на двадцать футов, как камешек, который ударился о заднее ветровое стекло припаркованного BMW – маленькое тело безвольно покоилось на багажнике ярко-красной машины, одна нога вывернута под тревожным углом, а под головой – ужасная подушка из разбитого стекла.

Только за это он не мог простить своего брата. Воспоминание о теле мальчика вырвало прощение из сердца. Осознание поступка Джека ужасно ранило, не давало спать по ночам и лишало аппетита. Простить любимого – значит исцелиться, но Дэйв боялся, что его раны никогда не затянутся, что ему всю жизнь придется жить с болью, сожалением и гневом.

Сидя в той больничной палате, слушая знакомые гудки и жужжание аппаратов, поддерживающих жизнь Генри, Дэйв закрыл лицо руками; ему в миллионный раз хотелось плакать и кричать.

Но больше этого, больше всего на свете ему хотелось, чтобы Генри очнулся.

– Пожалуйста,– тихо сказал Дэйв, молясь зажатым рукам, будто прося о прощении, освобождении от болезненного горя,– пожалуйста, Генри… пожалуйста, очнись.

«Боже правый,– подумал он, шмыгая носом и вытирая слезы усталости и страданий,– как же я устал».

5

Дэйв вымыл руки и подставил их под сушилку, терпеливо ожидая, пока на коже не останется воды. Он не спешил возвращаться в палату Генри, не спешил идти домой или звонить в офис, чтобы свериться с растущим списком клиентов, которыми он пренебрегал последние несколько недель.

Нет, Дэйв просто постоял, высушил руки и поблагодарил непонятно кого за то, что до сих пор находился здесь как посетитель, а не как пациент. У него уже был такой опыт. Несколько лет назад из-за инфекции мочевого пузыря его член горел, как пожарный шланг, гоняющий кислоту. Те две ночи, когда его проверяли и пичкали антибиотиками, были самыми неприятными в его жизни. У него не было ни сил, ни желания их повторять.

Дэйв вздохнул и увидел в зеркале собственное лицо. Под налитыми кровью глазами набухли мешки, виски поседели, лоб прорезало глубокими морщинами беспокойства. Ему казалось, что шея и щеки потолстели, хотя он каждый день по часу занимался спортом перед тем, как пойти на работу. Конечно, его заверили, что с сердцем и холестерином у него все в порядке, но ему все равно не нравился его внешний вид. Мэри всегда говорила, что он похож на Сидни Пуатье; возможно, когда-то так оно и было, но и Пуатье уже стал седым. «Стареют даже красавцы»,– устало подумал он и рассмеялся над собой.

– Старый, тщеславный придурок,– сказал он и снова рассмеялся. Возможно, нехватка сна, давление многочисленных исков и состояние Генри наконец-то свели его с ума. Наверное, так оно и было, и Дэйв надеялся, что возьмет у Мэри парочку таблеток мелатонина, и, может, тогда на пару часов…

Его мысли оборвались от звука громких шагов в коридоре.

Кто-то бежал.

Дэйв замер, а потом взял себя в руки. Открыл дверь в туалет и безвольно смотрел, как мимо проносятся медсестры.

В палату Генри.

«Почему они бегут? – подумал Дэйв и почувствовал, как его колени превратились в желе.– Господи, о боже, почему они бегут?»

6

Генри бродил целую вечность.

По разрушенным пейзажам, по небу, которое меняло цвет с черного на красный, с синего на белый, иногда будто за несколько минут, а иногда – за тысячелетия. Он попробовал вселенную на вкус, познал песню сотворения. Слушал отчаянное пение, пел отчаянные песни, выкрикивал псалмы, молился, поклонялся и просил прощения за себя, за своего отца и за все человечество.

Он провел бесконечность в темноте. Глубокой, теплой темноте. Там были существа, шепчущие демоны, пытающиеся причинить ему боль – и у них это получалось, они очень долго доставляли ему сильную, невыразимую боль. Его пытали, любили, держали… а потом отпускали.

Его мозг сужался; сознание втиснулось в грубую корку суровой реальности, свернулось подобно тому, как закрывается огромный таинственный цветок, словно яркая мандала уменьшилась до точки.

Постепенно к нему вернулась телесность.

Сначала слух. Затем обоняние. Он в ужасе вздрогнул от этих ощущений; ему было противно резкое покалывание в мышцах, биение сердца, боль в шее, спине и ноге. Голова казалась тяжелой и разбитой. От него исходило зловоние смерти и летаргии. Но хуже боли было полное, поглощающее чувство отчаяния, словно голодный черный туман пожирал внутри него свет. Душа казалась тяжелее плоти, ожидавшей ее возвращения.

По мере усиления боли он медленно просыпался, словно убаюканный мелодией, которая резко превратилась в сирену, взрывом, что резко выдернул его из трясины, рывком поднял и вывел из тумана. Тени преследовали его, когда его тянуло вверх. Пока он поднимался все выше, в его сознании мелькали разноцветные огни, все быстрее и быстрее… а потом мерцание замедлилось до устойчивого ритма. Огни росли, мерцание размылось и сгладилось, пока не превратилось в однородный, невероятно белый свет.

Острое сияние обжигало закрытые веки, требуя внимания.

Поэтому он открыл их.

Генри поморщился от яркого света в комнате. Он попытался заговорить, но не смог. Что-то было у него во рту, заполняло горло. Мальчик повернул голову, пытаясь понять, где находится и что происходит. Из руки торчали трубки. Страх усилился, когда он опустил взгляд на обнаженное тело – еще одна трубка вела к животу, а третья – между ног. Его дыхание участилось. Настырный писк соответствовал его учащающемуся сердцебиению.

Что со мной случилось?

Воспоминания о времени вне тела рвались в клочья, а затем полностью растворились. Земля не для них, это не место для безвременья и видений загробной жизни, астрального мира духов.

Генри попытался сосредоточиться, уловил отблеск чего-то блестящего на столе рядом с кроватью. Он заставил свою руку потянуться – прикоснуться, изучить. Хотелось понять этот новый мир. К нему поступало все больше информации, больше ощущений: воспоминаний и мыслей. Но не его, нет, не его.

Других.

С каждой секундой они заполняли его голову.

Я больше не буду встречаться с этой скотиной, клянусь…

Мама меня ненавидит. Если бы она умирала в этой же больнице, то потребовала…

Ненавижу. Ненавижу эту боль, она бесконечна. Просто дайте мне умереть…

Генри закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться. Замедлить этот бешеный сенсорный перегруз. Ограничить вход – то, что он видел, звуки голосов, шагов и пищащих машин, боль в теле, чувства душ вокруг него. Он приказал своему разуму успокоиться, остаться внутри себя. Он вдохнул через нос, медленно выдохнул и снова открыл глаза.

Он отогнал мысли, боль, странные чувства и сосредоточился на чем-то одном. Чтобы успокоиться. Бросить якорь в этом странном новом существовании. Блестящий предмет на столе, серебряный и сферический. Он и стал первой целью.

Сосредоточившись – теперь уже с целью,– Генри приказал своей руке двигаться. К его изумлению и восторгу, маленькая ручка оторвалась от белой простыни и потянулась мимо защитной балки… – кровати, это кровать, Генри,– и надавила на блестящую металлическую поблескивающую чашу; его пальцы казались такими большими и гротескными в ее изогнутом отражении. Он двигался дальше, пытаясь почувствовать, прикоснуться… он тянулся… и чаша соскользнула, исчезла со стола…

…а потом упала на пол с громким бам.

Его сознание затопила паника.

Но не его собственная.

Дверь в комнату открылась, и Генри повернул голову к посетителю. За ним наблюдала женщина. Он мог слышать видеть прикасаться чувствовать цвета образы мысли, хлынувшие из нее. На мгновение он пришел в ужас. Генри хотел отгородиться от этой женщины, закрыть глаза и вернуться в тихую темноту.

Вместо этого он широко открыл глаза – ВСЕ свои глаза.

Он распахнул всё.

Изумление. Вот что лилось от женщины – медсестры, ее называют медсестрой,– стоявшей в дверях. Она уставилась на него в… да, в изумлении, а затем пришла главная мысль, такая же яркая и четкая, словно женщина встала с ярко освещенной неоновой вывеской:

Он проснулся! Боже мой, мальчик проснулся!

Страх Генри исчез, погребенный под ошеломляющим удивлением и радостью медсестры.

Когда она громко рассмеялась и приложила дрожащую руку к подбородку – несмотря на пластик, закрывающий рот, и болезненную сухость губ,– Генри не смог удержаться от улыбки.

7

Через несколько дней после того, как из горла Генри извлекли эндотрахеальную трубку, Джим Кэди, огромный мужчина, одетый в кроссовки, черные брюки-карго и белую футболку, оттопыренную на плечах и бицепсах, заказал еще две порции «Джека Дэниелса». Его руки были сжаты в кулаки и покоились на покрытой лаком стойке из красного дерева, словно концы двадцатифунтовой гантели. Его волосы были коротко подстрижены. А опущенные глаза соответствовали коже цвета могильной грязи.

Но в отличие от большинства идиотов, которые сидели в баре в середине дня, пристально уставившись на рюмку, которая то наполнялась, то пустела, Кэди, вообще-то, нашел сегодня работу. А вместе с ней и цель.

Ну, пока нет. Не официально. Но работа будет. Он об этом позаботился.

Джим открыл обложку потрепанного по краям красного блокнота на спирали, лежащего рядом с пустыми рюмками на стойке. Первые зачитанные страницы были заполнены подчеркнутыми именами с номерами телефонов. Под каждой записью были аккуратные пометки, строка за строкой, пункт за пунктом. Что ему от них было нужно. Что они могли ему дать. Кто был в деле. Кто – нет. Кому был должен Джим, а кто задолжал ему.

Толстая черта пересекала множество имен. Большую их часть, на самом деле.

Эти записи, эти страницы были основой – фундаментом – его Планов.

А Планов было много.

Некоторые увенчались успехом, но приходилось признать, что большинство – нет. Исход многих зависел от судьбы. На страницах потрепанного блокнота (и многих других подобных ему) были списки небольших халтур – вид насилия и краткосрочной выгоды, которые проложили бы ему путь обратно в тюрьму на несколько лет – сделки с высоким риском и низким вознаграждением. На отчаянные времена. Другие планы были долгосрочными. Их надо было продумывать годами. Давать на лапу всем в городе, рассаживать своих по ключевым местам, чтобы нашептали, когда случится то или это. У него были десятки, сотни страниц Планов – какие-то хорошие, какие-то не очень, какие-то потенциально отличные. Некоторые были не более чем набросками, идеями, которые можно реализовать, если подвернется подходящая возможность.

Вариантов не бывает слишком много.

Джим завел первый блокнот, когда был подростком. Он уже потерял счет, сколько их было с тех пор – какие-то навсегда исчезли в огне, сожжены, чтобы защитить виновных; какие-то он хранил на будущее. В молодости он в общих чертах расписал все преступления, которые мечтал совершить, размышлял и прописывал, пока его отец отсыпался в соседней комнате, даже не желая брать на себя роль родителя. Напуганный мешок дерьма.

Тот парень – маленькая версия Джима Кэди – расписал все детали вымышленных сценариев, а потом медленно воплощал их в жизнь.

Хоть и несколько иначе.

Мечта об ограблении банка превратилась в реальное ограбление местного цветочного магазина; вместо убийства «вожака улиц» он выстрелил ночью в главаря местной банды. Борьба за становление криминальным авторитетом – главная мечта – обрисовывалась все четче, когда Джим начал встречаться и тесно сотрудничать с единомышленниками, как криминальными, так и законными (его девизом было «заплати или убей»), чтобы получить правильную работу, поговорить с правильным человеком или убрать неправильного, и под конец он уже оказался в таком положении, из которого мог доработать детали своих многочисленных сложных Планов.

Его первая успешная манипуляция всего в девятнадцать (но он уже тогда казался огромным) принесла ему работу ночного менеджера круглосуточного супермаркета неподалеку. Так у него открылся доступ к еде и бухлу. К тому, что можно было съесть, выпить и продать. Сначала ему нужно было запугать парочку более квалифицированных кандидатов, чтобы те отказались от должности. Затем он передал пятьсот баксов помощнику дневного менеджера, чтобы тот его порекомендовал, пообещав ему кое-что – деньги, которые тому были нужны на аборт своей девушке. А об этом Кэди узнал из третьих уст. Если бы этот болван отказался от денег, тогда ему пришлось бы доставить неприятности этой девушке, хоть она и была беременной. Серьезные неприятности.

И так продолжалось много лет.

Столько Планов. Куча страниц с идеями, с ситуациями – некоторые остались позади, некоторые все еще пишутся.

Когда он в конце концов угодил в тюрьму, Джим сотрудничал с другими заключенными, чтобы разработать больше идей, больше схем. Все они попали в блокноты. Каждая схема, каждая деталь, каждый потенциальный путь к успеху. Охранникам было все равно. Черт, да он щедро подкупал многих, и некоторые до сих пор остались в долгу и предоставляли информацию изнутри или оказывали услуги.

Следующая.

Его палец остановился на имени. Оно было подчеркнуто. Дважды. Коп, который ничего ему не был должен, но по слухам с радостью обменяет информацию на пару сотню баксов или наркоту.

В этом случае информацию об одной аварии, на которую всем было насрать.

Следующая.

Другое имя. Парень из обслуживающего персонала с пристрастием к дерьмовому кокаину, который пообещал сообщить Джиму, если кое-кто выйдет из комы. Джим закрыл глаза, сделал глубокий вдох, ощутил запах несвежего пива, теплый воздух, приносящий свой собственный привкус пыльных улиц и потухших сигарет. «Очередной тупой стукач»,– подумал он, почти улыбаясь. Кэди представил, как информация течет по широкой сложной сети прямо к нему. Такая личная матрица, где он – паук в центре огромной паутины.

Следующая. Следующая.

Именно эту страницу он и искал. Со сложенной и приклеенной скотчем газетной вырезкой. Печальная история о мужчине и его сыне, которых сбил пьяный придурок за рулем автобуса. Но ребенок… ребенок выжил. Он был в коме, но очнулся. Каким-то чудесным образом выкарабкался. И по воле судьбы у парня был крутой дядя-юрист, который тайком подал в суд на автобусную компанию. Все ожидали большого судебного разбирательства, но все решилось быстро, и на это Кэди обратил внимание. Его глаза в сотый раз пробежались по статье, пока он не наткнулся на слова, эти волшебные слова:

Решено во внесудебном порядке. Сумма компенсации не разглашается.

Кэди улыбнулся, потому что знал сумму. Еще как. «Внатуре», как говорили в тюряге. До хрена. Чек, который собьет с ног любого. Ему сказали, там больше двух миллионов. И все это одному ребенку за то, что его сраный отец встал перед автобусом, которым управлял пьяный мужик.

Под вырезкой было еще несколько имен. И контактов. Некоторые были потенциальными кандидатами. Других он вычеркнул.

Но пришло время осуществить план, и ему нужна будет помощь. Надежная помощь. Он просмотрел имена, быстро прокрутив все в голове, прокладывая маршруты, обдумывая пути к головокружительному успеху.

Сначала о главном. Это долгая игра. И ее нужно начать уже сейчас. Нельзя терять времени. Не сейчас. Как только первый шаг будет улажен, он начнет звонить, назначать встречи, собирать команду. Джим перевернул вырезку и нашел другое имя. Ткнул в него пальцем.

Первый шаг.

Будет легко. Как в шахматной партии, в которой он продумал все ходы. Слегка изменить личность, подделать документы, получить правильные рекомендации. Самое главное – знакомство. Но по сравнению со всем остальным, это самая легкая часть.

Немного насилия для начала. Маленькое убийство, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки.

Кэди покачал головой. Боже, какие же люди тупые.

Он постучал пальцем по стойке. Появилось еще виски, а потом исчезло.

Джим встал, закрыл блокнот, бросил двадцать баксов. Вероятно, счет вышел побольше, но с него не брали плату. Двадцатка – это всего лишь чаевые.

– Уходишь? – спросил из-за стойки беложопый длинноволосый бабуин в огромных очках. Но здесь его все называли Адольф.

– Да. Пойду наверх, переоденусь, а потом выйду. Пойду к твоему брату.

Адольф кивнул и рассеянно наблюдал, как его единственный клиент выходит за дверь и направляется к лестнице, ведущей в маленькую квартирку на втором этаже. О которой он не говорил. Никому. Никогда.

– Удачи.

Кэди кивнул, закрывая дверь. Душная жара Сан-Диего ударила в лицо, когда он ступил на тротуар. Он натянуто улыбнулся, отлично понимая, что удача тут ни при чем.

8

– Генри, сынок, ты меня слышишь?

Генри слышал. Голос папы.

Папа вернулся.

У него болело горло, и он смертельно устал, но он был рад тому, что трубку вытащили, и теперь он мог пососать кусочки холодного льда.

Вскоре после того, как он проснулся, многих анализов, ряда вопросов, а потом новых анализов, Генри устал и снова заснул. Однако на этот раз это сон был другим. Нормальным, с картинками из подсознания, а не с теми, что затрагивали его бессмертную душу.

– Генри? – снова повторил папа, но мальчик, потерявшись в тех снах, не мог ответить. Сон его не отпускал.

Издалека к нему бежала собака, и ему ужасно хотелось ее погладить. Когда та подошла ближе, он заметил, что у собаки текут слюни. Длинные струйки белой пены капали из открытого рта, как тонкие змеи. Оскаленные зубы были похожи не на игривую улыбку, а на голодное рычание. На злую улыбку. Генри протянул руку, в глубине души зная, что собака ее укусит, но все еще не в силах остановиться.

За собакой Генри увидел зеленый горизонт. Сотни деревьев. Лес.

И что-то еще. То, что скрывалось в тени высоких деревьев, то, что злило собаку, заставляло ее хотеть убивать. И все же Генри протягивал руку, его пальцы дрожали в предвкушении острой боли. Он услышал смех из-за деревьев, воздух вокруг него затрясся, а затем существо, смеющееся из тени, каким-то образом превратилось в собаку, и тогда она прыгнула.

Генри успел разглядеть, что у собаки желтые глаза, затем ее зубы вытянулись и отделились от собачьей головы, превратившись в ветви, что тянулись к нему по воздуху, как искривленные корни. Длинные темные пальцы обвились вокруг руки Генри, его предплечья, он все тянул, но никак не мог высвободиться. Похожие на веревки усики пробили кожу, обвились вокруг кости, впились в шею и поползли по горлу, прокололи нёбо, язык, щеки. Он попытался закричать…

– Генри?

Генри открыл глаза.

Он был в больничной палате. Папа стоял рядом с ним.

– Папочка? – сказал Генри и потянулся к знакомому лицу у своей кровати, приложил ладонь к заросшей щетиной щеке. Мальчик замер, кончики пальцев застыли на лице мужчины, пока Генри медленно вспоминал.

Папа крепко меня сжимал, рев автобуса, гудящие машины, крики, полет…

Лицо под маленькими пальцами изменялось в соответствии с тем, как прояснялось зрение, дымка сна растворялась, уступая место четким линиям реальности. Генри убрал руку, отдернул словно от огня. Это не было лицо его папы. Это был дядя Дэйв. У его кровати сидел дядя, потому что папа… папа…

– Где мой папа? – спросил Генри сиплым шепотом, горло все еще болело.

Дядя Дэйв повернулся, чтобы посмотреть на женщину, сидящую в ногах кровати. Генри проследил за его взглядом и узнал тетю Мэри. Она попыталась успокаивающе улыбнуться, но Генри показалось, что у нее вышло не очень.

– Генри, нам о многом нужно поговорить,– сказал дядя Дэйв.– Хорошая новость в том, что у тебя все очень хорошо. Дыхательную трубку вынули, ты восстанавливаешься. Врач говорит, худшее позади. Ты… ты очнулся почти неделю назад, и тебе еще придется тут задержаться, пока ты не станешь сильнее. Но мне кажется, пора нам поговорить о том, что произошло. Как тебе? Хочешь все обсудить?

Дэйв ждал ответа, но Генри мог только на него смотреть, пока его нижняя губа дрожала. Дэйв прокашлялся и продолжил.

– Многое из этого будет для тебя тяжело, и мы не будем торопиться, ладно?

Генри на мгновение задумался, и по его коже поползли мурашки. В его желудке будто кололись сосульки, и потом этот лед вышел наружу, на груди, руках, ногах и шее. Он зажмурился, когда почувствовал слезы, которые потекли по вискам.

Генри понимал, о чем хочет поговорить дядя Дэйв. Папы больше нет, как и мамы. Мальчик не открывал глаз, будто тьма могла защитить от боли, от правды одиночества. У него больше никого нет.

Бедный парень. Мой маленький мальчик. Будь ради него сильным.

Генри не хотел слышать дядю Дэйва, не хотел знать его мысли. В своем сознании он видел грусть, эту ужасную печаль. Цвета отчаяния исходили от него волнами – бледно-серые и грязно-желтые,– и Генри хотел, чтобы эти цвета исчезли, как и чувства. Дядя Дэйв был очень, очень грустным.

Какой ты грустный, дядя Дэйв. Пожалуйста, пожалуйста, не грусти.

Глаза Генри распахнулись, его страдание на мгновение сменилось детским удивлением, эликсиром сильного отвлечения.

Не понимая, как и почему, Генри осознал, смог придать смысл тому, что происходило с ним на прошлой неделе. Голосам, цветам.

Он мог видеть, о чем думал дядя Дэйв.

Не просто слова и размышления… а чувства. Как и медсестра, которая увидела, как он очнулся, и всех других, кто навещал его или был в других палатах и коридорах больницы.

Но это было сильнее, намного сильнее.

Генри думал, что это сумасшествие или бред, что ему все еще плохо от травм после несчастного случая. Но теперь все обрело смысл – вся эта неразбериха последних нескольких дней сложилась в узор, в головоломку, от которой он нашел последний кусочек, и теперь картина была ясна. Генри вдруг осознал правду.

Но туман сомнения закрался в его мысли, затенив возбуждение. Что это? Он чувствовал себя скорее сбитым с толку, чем напуганным, не в силах избавиться от ощущения, что ведет себя плохо, делает то, чего делать нельзя. Что-то неестественное.

Что со мной не так?

Он отвернулся от дяди, прикрыл глаза сжатыми в кулаки руками, желая отгородиться, не видеть дядю Дэйва, цвета и все то, что было внутри него. Генри не хотел знать, о чем думают другие – он не просил об этом и ненавидел это. Потому что в тот момент он понял, что это плохо.

Очень, очень плохо.

– Генри? – Дядя Дэйв положил руку на кровать и сжал пальцы Генри своими. Кожа Дэйва была гладкой и сухой. Как мягкая наждачка.

Генри тяжело вздохнул. Он покачал головой, роняя слезы. Всхлипнул, желая отгородиться, силясь отгородиться. От всех – дяди Дэйва, медсестер, других пациентов. Всех и вся.

«Ты не спрячешься,– сказал голос в голове. Чужой, но знакомый.– Лучше открыться и все принять. Ты больше не во тьме, сынок. Ты на свету».

Генри сопротивлялся и снова потряс головой. Он чувствовал, как невидимый мир вокруг него – бешеный калейдоскоп красок, безумный хор мыслей – стучится в дверь разума, умоляя впустить.

«Разреши, Генри. Жизнь – это боль, мальчик, но у тебя есть дар. Ты ведь знаешь, что надо делать с подарками? Их открывают, сынок.

А теперь… откройся».

С опасением Генри так и сделал.

Он открылся и впустил мир.

Узел в его сознании развязался, и Генри словно открыл дверь, и все полилось внутрь. Он мог считывать, чувствовать. Каким-то образом, как именно, он, наверное, никогда не сможет понять, он все видел. Без особых усилий понимал бурлящие эмоции окружающих его людей – пациентов, врачей, медсестер и членов семьи – мог обернуть всю их боль, страх, ненависть или печаль во что-то понятное. Но среди всех давящих эмоций была и любовь. Так много любви. И в его палате, здесь, у кровати, она так и рвалась от дяди Дэйва и тети Мэри.

Все это текло в его голову так быстро! Но Генри понял, что все же может разбирать ощущения. Словно настроить радио и переключиться со станции, чтобы другая звучала более отчетливо. Хотя поначалу у мальчика заболела голова от того, что он сосредоточился так, как никогда в жизни, он осознал, что если сделает это так… То сможет себя контролировать.

Осмелившись снова открыть глаза, чтобы добавить дополнительный уровень информации к тому, что уже и так было почему-то не только ошеломляющим, но и каким-то образом управляемым, Генри медленно повернулся к дяде Дэйву, ожидая, что лицо мужчины превратится в извивающиеся цветные пятна.

Но там было всего лишь лицо его дяди, усталое на вид и с грустной, понимающей улыбкой. Это было лицо человека, которого Генри знал и без сомнения очень сильно любил.

Мальчик позволил себе впитать это, вобрать эти тепло и защиту, исходившие от дяди, как цветок вбирает жизнь из солнца.

Это тепло – эта любовь – приносило ему далекое, недостижимое воспоминание. О том времени, когда он спал. Был в коме. Там с ним что-то случилось.

Кто-то вернулся с ним.

Генри не старался вспомнить. Он не хотел возвращаться. Никогда.

Поэтому он забыл, сжал руку дяди и с трудом улыбнулся.

– Так что, Генри? Поговорим? – мягко спросил Дэйв.

– Ладно,– ответил Генри.

Его дядя затаил дыхание и взглянул на жену. Затем он рассказал племяннику, своему крестнику, все, что нужно. Что он был в коме почти три недели. Что за это время многое произошло. Что теперь он будет жить с дядей Дэйвом и тетей Мэри, и они будут заботиться о нем. Он сказал Генри, что ему больше никогда не придется беспокоиться о деньгах. Он будет защищен.

Что его папа мертв. Что его папу закопали в землю.

А потом они плакали вместе какое-то время.

9

Уилсону Тафферти надоели дети. Их снисходительные, неуважительные замечания, долгие, вызывающие взгляды, которые он ловил на себе, пока работал. Убирал их дерьмо.

Но в основном надоели их жвачки.

Если он увидит еще один застывший розовый кружок на бесконечном жвачном поле по ту сторону парты, заставит кого-то из этих засранцев его сожрать.

Они похожи на стадных животных, которые срут на всех и вся. Вандалы, не иначе. Уилсон точно знал, что этот говнюк Билл Хатнетт разбил окно в 230 кабинете. Знал. И хотел сказать что-то маленькому ублюдку, схватить за шкирку ветровки и вытрясти всю правду. Но нет, Уилсон поступил так, как должен был – сказал начальству. Разумеется, там того просто спросили: «Это ты разбил окно?»

И что парень мог ответить?

Да, конечно, это я. А что, я забыл прибежать и рассказать? Простите, но да, мэм, да, сэр, это правда я. Так забавно, я бросил в него бейсбольный мяч, и прикиньте, вся эта хрень так и пошла рябью, как сраная паутина Шарлотты.

Нет, он просто посмотрел на директора, мисс Терри, молоденькую девушку, от которой без ума все старшеклассники (и некоторые учителя), округлил глаза и протянул: «Не-е-ет, мэм, это не я. Понятия не имею, как это случилось».

Когда парень вышел из офиса, Уилсон ждал рядом. Ждал, что лицо этого самодовольного поганца сморщится от слез, покраснеет и ему станет стыдно, и поделом. Но он не плакал. Он даже не испугался. Когда парень проходил мимо Уилсона, то улыбнулся ему. Не жестоко, даже не подло. А просто типа «привет, как дела, старый кусок дерьма». Будто ему было плевать, уборщик это или дворняжка, которая ждет, пока с ней поиграют. Уилсон подумал, что ему еще повезло, что эта дружелюбная скотина не дала ему по заднице, когда проходила мимо.

Да уж, ему определенно надоели дети. Но скоро наступит лето, Уилсона снова переведут на неполный рабочий день, и он поедет к сестре в Сакраменто. Скорее всего, на автобусе, устроит что-то типа отпуска. Заедет в тот чесночный городок или продегустирует вина в Напе. Черт, может, даже послушает Барбару и переедет туда жить – к ней, Роберту и детям. Сестренка была еще молодой, поэтому много работала, а у Роберта было больше денег, чем дети успевали тратить в игровых автоматах или в магазинах крутой одежды, которой потом хвастались. Разумеется, они все о нем позаботятся. Там даже была для него комната, обставленная как мини-квартира.

Он может выйти на пенсию.

Черт, эта мысль нравилась ему все больше и больше. Выйти. На. Пенсию. Звучит шикарно.

Но потом он вспоминал, кто он и как себя ведет. И когда он приезжал на неделю или около того, то становился раздражительным. Даже нервным. Хотел что-то делать, работать, разбираться. Видимо, он все же не готов к пенсии. Уйти на пенсию – значит ничего не делать и не париться по этому поводу. А Уилсону такое быстро надоедало. К тому же, он был нужен школе. Он работал там двадцать три года. Дольше всех, за исключением той милой старой лесбиянки мисс Ауэрбах, учительницы английского. Она работала тут с 1950-х и с тех пор не останавливалась ни на секунду. Ему бы не хватало их перерывов с кофе, если бы он ушел на пенсию. А еще других учителей, с которыми он даже подружился. Например, учительницы испанского, мисс Ходж, и мисс Терри, они обе были очень милыми и красивыми. Особенно мисс Терри.

Но уж по детям он скучать не станет. Черта с два. Как и по их жвачкам, мерзким взглядам и еще более мерзким граффити. Нет уж. Ни капли.

Уилсон поднял глаза и с удивлением понял, что почти дошел до дома. Он ходил пешком в школу и обратно, почти два километра, дважды в день, каждый будний день уже двадцать три года. Он даже удивился, что на тротуаре не появилась протоптанная канавка. Боже, да он прошел бы там даже с завязанными глазами, не замедлив шага и не ударившись.

Ну, дома будет хорошо. Уже пятница, а это значит, что завтра можно поспать подольше, по крайней мере, пока Фикс не разбудит его и не потребует еды. Эта чертова кошка умела открывать шкафы и окна, поднимать сиденье унитаза и делать свои дела в коробочке размером с оксфордский словарь, но дурочка не смогла бы себя прокормить, даже если бы от этого зависела ее жизнь. Уилсон был уверен, что старушка жила с ним исключительно по этой причине. Так сказать, терпела его.

Уилсон рассмеялся про себя. Боже, он превращался в старпера. А ему осталось еще добрых несколько лет до семидесяти. «Ты слишком молод, чтобы так противно ворчать»,– подумал он. Что ж, дома он покормит свою старую кошку, а потом приготовит себе что-нибудь, глотнет капельку «Амаретто», которое мисс Ходж подарила ему на Рождество. Уилсон так смаковал и берег его, будто это сам божественный эликсир, хотя по большому счету, так оно и было. Определенно.

Он снял с пояса тяжелую связку ключей и отпер дверь в вестибюль небольшого двенадцатиэтажного здания, почти такого же обветшалого и старого, как он сам, и направился к лестнице; даже в таком возрасте он не позволял себе ездить на лифте на один этаж. Мужчина подумал о теплом алкоголе в шкафчике и улыбнулся. Лица Билла Хартнетта и всех других паршивцев исчезали с каждой ступенькой, по которой он поднимался в свою квартиру на втором этаже.

Когда Уилсон завернул за угол и ступил на этаж, то замер. «Странно,– подумал он,– почему нигде не горит свет?»

Время шло к семи, солнце уже садилось за Тихий океан, но окно в коридоре выходило на восток, так что туда почти не проникал свет. Все лампочки дневного света – как ни странно – были выключены. Уилсон знал, что в коридоре не было выключателя. А еще то, что свет включался по таймеру, который весь год стоял ровно на 5 часах вечера. Лампочки включались в 17:00, а выключались в 9:00, и так было каждый день, что он тут прожил. Но теперь все они по совершено непонятной ему причине были отключены.

Он вытянул шею в сторону третьего этажа и увидел, что свет из холла наверху льется на лестничную клетку. Затем посмотрел вниз, на первый этаж, к шестидесяти семи годам уже не доверяя собственной памяти, и увидел, что да, там тоже ярко горел свет. Так что с электроэнергией все нормально. Нет, только его этаж не горел. Его этаж, а еще трех других людей и семей, и все они остались без света.

– Хм,– прохрипел Уилсон, подумывая вернуться и позвонить управляющему. Но было поздно, у него был тяжелый день, и он буквально ощущал вкус «Амаретто» на сухом языке. Черт, если он мог пройти от школы «Либерти» до дома с завязанными глазами по оживленным улочкам через все препятствия, то он уж точно дойдет пятьдесят шагов до конца коридора к восьмой квартире. Да уж, а как же иначе. Свет подождет. Пусть уборщик в его голове заткнется, потому что не-уборщик хотел включить телевизор, вытянуть ноги, погладить кошку и глотнуть вкусненького. Точно, пора-таки дойти до дома.

Уилсон небрежно махнул рукой, давая вселенной понять, что она может развлекаться сама с собой как ей угодно, и направился по темному коридору к восьмой квартире.

В паре шагов от двери он снова взял массивную связку ключей, потянул толстый круг из металла на выдвижном шнурке из зажима на поясе и начал искать нужный ключ подушечками обветренных пальцев.

«Но, Господи, как же темно»,– подумал он и почувствовал, как волосы у него на затылке встают дыбом. Поругал себя за страх, но ему никогда не нравилась темнота, а еще ходить по…

У него за спиной что-то скрипнуло.

Он повернулся с открытым ртом и широко распахнутыми глазами. Волосы на шее теперь стояли по стойке смирно и отдавали честь, а ползущие по рукам мурашки маршировали в такт звуку, который издавали его истрепанные нервы.

– Наверное, тот чертов кот,– пробормотал Уилсон, имея в виду толстого оранжевого полосатого кота Уиллоуби, которого они с Фикс так не любили. Ни капельки.– Беги давай,– попытался он сказать твердым голосом. Как будто он контролирует ситуацию.

Но его голос был словно мертвым отголоском в пустом коридоре.

Из окна в дальнем конце, за лестницей, было видно, как день становится сливового оттенка, и теперь даже сама лестница стала размытой полутенью в конце длинного темного туннеля.

– Хрень какая, вот что,– сказал Уилсон и повернулся к своей двери. Теперь он двигался быстрее, снова вытащил ключи из-за пояса. Его пальцы стали влажными, и тяжелое металлическое кольцо соскользнуло и уехало обратно, хлопнув по костлявому бедру.

Черт возьми,– сказал он громче, чем намеревался, слыша первые ноты страха, первый холодок на позвоночнике, острые ногти на концах сильных пальцев, ползущие, как паук, по задней части шеи.

Пошарив, он снова выдернул ключи.

Вот! Снова этот звук.

Но на этот раз Уилсон не повернулся; он нащупал нужный ключ и вытащил его, как фокусник – туз из толстой колоды. Аккуратно вставил его в засов, повернул, затем вытащил и воткнул в ручку снизу. После поворота ручки и толчка дверь распахнулась, и Уилсон почти запрыгнул внутрь, захлопнув за собой дверь и задвинув засов.

Что-то схватило его за ногу.

Он дернулся, закричав: «А-а-а!». Потом повернулся так резко, что почувствовал, как что-то хрустнуло у него в спине. Он толкнул плечом дверь и включил свет, молясь: «О боже правый, пожалуйста, пусть свет зажжется».

Так и случилось.

– Будь я дважды проклят, Фикс! – рявкнул Уилсон, уставившись вниз на то, что тянулось к его ноге в темноте; сердце бешено колотилось в тощей груди.– Черт, кошка, я чуть не умер.

Фикс, которой не терпелось увидеть мужчину с едой, невинно сидела на кухонном линолеуме, на несколько метров дальше от ботинка, который так грубо ее отпихнул. Фикс старательно вылизывала переднюю лапу, прикрыв глаза – ей было абсолютно насрать, что она напугала своего старого доброго Уилсона.

Он чувствовал, как кровь стучала в висках, и понял, что не дышит. Он выдохнул, и воздух покинул легкие с тихим сипом. Грудь расслабилась, сердце замедлилось, а тело перестало быть в напряжении.

Он отстегнул связку ключей от пояса и бесцеремонно бросил толстый комок металла на кухонный стол. Затем наклонился и погладил Фикс по голове. Сиамка, как будто только сейчас соизволив признать старика, посмотрела на него красивыми голубыми глазами, несколько раз мяукнула, потом поднялась и проделала несколько восьмерок у него между ног. Универсальный знак того, что пришло время покушать, и если не будет медлить, то проблем не будет.

– Ладно-ладно, дружок,– сказал Уилсон и направился на кухню, чтобы достать банку паштета из тунца и индейки.– Сначала ты, потом я. Всё как всегда,– продолжил он, улыбаясь и открывая шкаф.

Когда он обернулся, улыбка сползла с его лица, как наковальня, соскользнувшая с выступа высокой скалы.

У него на кухне стоял мужчина.

«Наверное, он был в спальне»,– рассеянно подумал Уилсон, пока его разум силился осознать всю странность и опасность ситуации.

Но потом мозг справился.

– Что! – крикнул Уилсон и уронил банку на пол. Фикс зашипела, но здоровяк между ним и входной дверью даже не дернулся.– Что вам надо?! – заорал Уилсон трясущимся голосом.

Мужчина был одет в черные джинсы и плотную черную куртку. На голове у него была лыжная маска. «Прямо как в кино»,– подумал Уилсон. А потом заметил большой ржавый разводной ключ в гигантском мужском кулаке в черной перчатке.

– У меня вообще нет денег! – выплюнул Уилсон, гадая, должен ли он что-то делать, например, достать нож из ящика, позвать на помощь, драться или умолять. Но вместо этого он лишь сказал: – У меня нет хреновых денег!

– Знаю,– сказал амбал, его голос был низким и приглушенным из-за маски.– У тебя ни хрена нет. Я проверил.

Уилсон на секунду задумался. Он проверил? И ничего не нашел. Но все равно остался, так ведь? Ждал. Пока старый, никчемный Уилсон вернется домой. Потому что искал именно Уилсона. Потому что, по какой бы то ни было причине, этот человек пришел именно за Уилсоном.

Уилсон почувствовал, как желание дать отпор пропадает, как страх просачивается из его внутренностей и выливается на пол. Он опустил голову.

– Почему именно я, сынок? – спросил он, качая головой, его дрожащие руки водили по столу.– Я ведь никто,– добавил он слабым голосом.– Всего лишь хренов уборщик.

Здоровяк подошел на шаг ближе. Фикс снова зашипела на незваного гостя, ее шерсть встала дыбом, а хвост стоял прямо, как жезл.

– Я знаю,– ответил амбал почти извиняющимся тоном. А затем прыгнул вперед. Фикс мяукнула и выбежала из комнаты. Уилсон поднял руки в жалкой попытке защититься.

Здоровяк взмахнул ключом, прочертив в воздухе сверкающую черную дугу, и с громким стуком размозжил Уилсону лоб. Ноги Уилсона подкосились, и он упал на линолеум, как мешок с дохлыми щенками. Силясь остаться в сознании, он почувствовал, как его оттащили от места падения и уложили плашмя на спину на кухонном полу, как жертву какого-то ритуала. Амбал стоял над ним, расставив ноги по обе стороны от груди худощавого старика, будто собирался помочиться на обветренное, помятое лицо Уилсона.

Уилсон застонал, понимая, что видит только одним глазом. «Наверное, это повреждение мозга»,– бесполезно подумал он.

Старик услышал мурлыканье и почувствовал теплый мех Фикс рядом со своей разбитой головой. Кошка свернулась калачиком у его уха, словно они собирались хорошенько поспать, уютно устроившись на его провисшей двуспальной кровати. «Мне так жаль, дружок»,– подумал он и повернул один глаз в сторону незнакомца.

– Хорошая кошка,– сказал Кэди, а потом снял маску, обнажив ухмыляющуюся, сияющую черную морду.– Я не стану ее убивать. Как тебе такое?

Уилсон решил, что это хорошая сделка, учитывая, что он не в состоянии вести переговоры. Он хотел кивнуть или, может, пожать убийце руку? Сказать: «Да-да, договорились, так и сделаем, класс». Но все рациональные мысли вылетели у него из головы, когда здоровяк снова поднял массивный гаечный ключ и обрушил на череп старика.

Уилсон почувствовал удар, услышал выстрел пистолета, увидел вспышку ослепляющего белого света, а затем… ничего.

К счастью для Уилсона, ему не пришлось смотреть ни на уродливые куски своего проломленного черепа, ни на красную лужу крови и мозгов, которая покрывала половину грязного белого линолеума на кухонном полу.

Прошел день, и Фикс начала есть сырое мясо, другой еды все равно не было. И старина Уилсон тоже был бы еще как рад, что ему не пришлось на это смотреть.

Да уж, еще как рад.

Загрузка...