Посвящается Биверли – моей жизни в небе
Они собираются научить нас хорошим манерам…
Но у них ничего не получится, потому что мы – боги.
Люди, которых любишь,
умирая, должны забирать
свои вещи с собой.
Где-то за час до того как покончить с собой, мой лучший друг Филипп Стрейхорн неожиданно позвонил, чтобы поговорить о больших пальцах.
– Тебе никогда не приходило в голову, что люди никогда по-настоящему не моют большие пальцы?
– О чем это ты?
– Ну, понимаешь, ведь, по сути, наши большие пальцы – самые важные из всех, но, из-за того, что они как бы отстоят от остальных, да еще и торчат в стороны, мы их никогда как следует не моем. Разумеется, свою толику воды и мыла они тоже получают, но по сравнению с работой, которая приходится на их долю, толика эта незаслуженно мала. А ведь они, пожалуй, и пачкаются больше остальных.
– Слушай, Фил, неужели ты позвонил только для того, чтобы обсудить какие-то там пальцы?
– Понимаешь, просто это очень символично. Советую обдумать на досуге… Что почитываешь?
– Да пьесы. Все надеюсь подыскать то, что нужно.
– А я тут на днях столкнулся с Ли Онаксом. Так вот, он снова подтвердил, что если ты согласишься сделать для него фильм, он легко отвалит полмиллиона.
– Слушай, Фил, не собираюсь я больше ставить фильмы. Ты же отлично знаешь, что я по этому поводу думаю.
– Знаю, знаю, просто сдается, что твоему театру вовсе не помешают лишние пятьсот тысяч долларов.
– Ему бы и пять долларов не помешали, но если я сейчас все брошу, вернусь и снова займусь кино, эта трясина наверняка опять меня засосет, и мне опять захочется снимать фильмы.
– Помнишь, в «Энеиде» говорится о ста сорока тысячах разновидностей мук? Интересно, какие из них испытываешь ты? «Не желаю быть знаменитым голливудским режиссером, потому что стесняюсь». Мука номер 1387.
– Откуда ты звонишь, Фил?
– Из Лос-Анджелеса. Мы тут все еще монтируем фильм.
– И как же он будет называться?
– «Убийства в полночь».
Я улыбнулся.
– Потрясающе. Интересно, и какие же ужасы там творятся на этот раз?
Но в трубке слышалось лишь потрескивание, доносящееся через три тысячи миль.
– Фил, ты меня слышишь?
– Да-да. Но настоящие ужасы творятся вовсе не в фильме.
– Знаешь, дружище, кино есть кино. Ничего удивительного, если там порой случается что-то нехорошее.
– Да-да, конечно… Ну, а ты-то как, Уэбер?
– Помаленьку. Правда, одному из моих ведущих актеров стало хуже, но, в общем, учитывая состояние большинства из них, удивляться не приходится. – Я бросил взгляд на небольшую афишку, висящую над письменным столом. «Нью-Йоркская РАКОВАЯ ТРУППА представляет „ВИЗИТ СТАРОЙ ДАМЫ“ Фридриха Дюрренматта[2].» – Премьера – через месяц. Мы все очень волнуемся.
– А все же согласись, театр – совсем другое дело. В день выхода на экраны фильма становится ясно: дело сделано и остается только сидеть и ждать, как твою работу примет зритель. В театре же премьера – лишь начало. Это-то я помню.
В голосе его мне почудилось то, что я принял за изнеможение. Но я ошибся.
Позвонила Саша Макрианес и сообщила, что его больше нет. Она пришла, чтобы заняться обедом и обнаружила Фила в патио, в его любимом кресле с высокой спинкой. Сначала она решила, что он просто задремал над книгой. Рядом с креслом на земле валялся томик стихов Рильке[3] и неоткрытая баночка «Доктора Пеппера»[4]. Она окликнула Фила и только тут заметила, что книжка забрызгана кровью. Подойдя поближе, она увидела, что он сидит наклонившись вперед, а то, что было его головой, веером разбрызгано вокруг.
Бросившись в дом, чтобы вызвать полицию, она наткнулась на мертвую Блошку, его любимого шарпея[5], лежащую в большой корзинке, привезенной им из Югославии.
То, что Фил убил собаку, потрясло меня ничуть не меньше, чем само известие о его смерти. Ведь Саша иногда сквозь зубы даже шутила, что он любит свою Блошку ничуть не меньше чем ее.
Первое, что мне cразу вспомнилось, так это наш с ним разговор насчет больших пальцев. Интересно, о них ли он думал и час спустя, когда заряжал револьвер и совал в рот дуло? Вообще, почему в нашем последнем разговоре он затронул именно ЭТУ тему?
Несколько лет назад нам с ним довелось вместе пережить землетрясение. Пока земля грохотала и ходила ходуном у нас под ногами, Фил как заведенный, продолжал повторять: «Это не кино! Это вовсе не кино!»
Мы столько лет писали сценарии и ставили по ним фильмы, что какая-то часть моего сознания упорно продолжала думать о том, хорошо ли поставлена сцена и какими могли бы быть последние слова героя – Филиппа Стрейхорна. Я даже устыдился было того, что мне в голову лезут подобные мысли, но тут представил, как смеялся бы сам Фил, расскажи я ему об этом. Ведь мы с ним битых двадцать лет потратили на то, чтобы наши имена замелькали на экране, и за эти годы отчасти утратили способность объективно оценивать реальную жизнь. Когда умирает кто-то из близких, люди обычно рыдают, а не думают о каких-то там ракурсах или заключительных репликах.
После разговора с Сашей я решил пройтись. Неподалеку от моего дома располагалось турагентство. Закажу-ка я билет до Калифорнии прямо на завтра, подумал я. Но, оказавшись на улице, я не успел сделать и нескольких шагов, как понял, что на самом деле больше всего мне хочется повидаться с Каллен Джеймс.
Каллен со своим мужем Дэнни жили на Риверсайд-драйв, в добром часе ходьбы от моего дома. Подняв воротник, я тронулся в путь, надеясь, что продолжительная прогулка утомит меня достаточно, чтобы хоть немного снять остроту потрясения, которое я испытал, узнав о смерти Филиппа Стрейхорна.
За последние несколько лет Каллен стала довольно известным человеком, причем в довольно необычной области. Когда мы только познакомились, она как раз испытывала то, что точнее всего было бы назвать «неземными приключениями». Каждую ночь на протяжении многих месяцев ей снилось некая страна, называющаяся Рондуа[6]. Она путешествовала по ней в довольно странном поиске каких-то «костей Луны». Тогда я сразу влюбился в нее, и это было очень плохо, поскольку она состояла в счастливом браке с прекрасным человеком, и к тому времени у них уже появился ребенок. В принципе, я никогда не принадлежал к числу тех, кого принято называть похитителями чужих жен, но Каллен Джеймс буквально сводила меня с ума, и меня тянуло к ней так, будто она была для меня единственным светом в окошке. Будь я моряком, я бы, наверное, вытатуировал на руке ее имя.
Сердце ее завоевать мне так и не удалось, но зато в этот период ослепления страстью я тоже стал видеть сны о Рондуа. И эти сны полностью изменили мою жизнь. Они, да еще землетрясение.
Добравшись наконец до дома Джеймсов, я понял, что промерз до мозга костей. Похоже, гибель близкого человека лишает вас какого-то жизненно необходимого внутреннего тепла. Или, возможно, нарушает подачу топлива, поддерживающего пламя в горелках жизни. Как бы то ни было, окончательное осознание того, что моего лучшего и старейшего друга больше нет, пришло лишь после часовой прогулки по нью-йоркским улицам в декабрьскую стужу. Конечно же, он вовсе не был жестоким человеком. Только теперь, после двадцати лет знакомства с ним, я понял, что на самом деле он даже лучше, чем я привык считать. Однажды он заметил, что в году аж тридцать один миллион секунд. И что лишь ничтожно малое их число заслуживает того, чтобы о них помнили. Да и те, что помнятся, как правило, лишь мучают нас и причиняют боль.
– Слушаю вас!
– Каллен, ты? Это я, Уэбер. Я тут у вас внизу. Ничего, если зайду?
– Господи, Уэбер! Мы только что узнали о смерти Фила. Конечно, поднимайся скорее.
На входной двери их квартиры красовался огромный праздничный венок. Семейство Джеймсов всегда любило Рождество. Оно у них начиналось еще в ноябре и затягивалось чуть ли не до конца января. Конечно, они настаивали, что главная виновница этого их дочурка Мэй, но было совершенно ясно, что праздник куда больше нравится им самим. Во всех углах их квартиры были вечно разложены апельсины с корицей, подоконники уставлены рождественскими открытками, а в гостиной высилась елка, будто позаимствованная из какого-то фильма сороковых годов вроде «Жены епископа»[7] или «Жизнь прекрасна»[8]. Одним словом, уютное у них было гнездышко. В него удивительно удачно вписывались и домашние шлепанцы и добродушный пес, который, как привязанный, таскался за вами из комнаты в комнату.
Каллен открыла мне дверь, и на лице ее расцвела улыбка. На свете много женщин с идеально красивыми лицами. Мне доводилось знавать таких, а с некоторыми из них я даже спал. Но лица эти таковы, что всегда остаются безмятежными и равнодушными, их выражение не меняют ни серьезные чувства, ни даже долгая ночь любви. Они чем-то похожи на смокинг, который одеваешь только по особым случаям, а вернувшись домой, аккуратно вешаешь на плечики и отправляешь обратно в шкаф до следующего раза. Любое пятнышко или складочка безвозвратно губят его. Лицо же Каллен никак не назовешь идеальным. Она слишком много улыбается и зачастую ее улыбка неискренна: это просто самое доступное для нее средство защиты от любопытного и навязчивого мира. Тем не менее, Каллен женщина очень красивая и… цельная. Когда мы с ней познакомились, она была целиком захвачена любовью и крайне застенчива. Даже тогда я страшно нуждался во всем этом, хотя точно знал, что никогда не получу ничего. Сама того не сознавая, она навсегда, будто наручниками, приковала меня к своему сердцу.
В этот печальный день, впустив меня в прихожую, Каллен не обняла меня, как обычно, а лишь сняла с руки серебряный браслет и протянула его мне. Еще пытаясь завоевать ее, однажды я сам попросил ее об этом. Такой жест был единственным проявлением реальной физической близости, которая только и могла у нас с ней быть: браслет хранил тепло ее руки, представлял для меня единственную возможность ощутить его. И пусть, когда я попросил ее об этом впервые, она даже порозовела от смущения, со временем протянутый мне браслет стал означать: я здесь, друг. И сделаю для тебя все, что в моих силах.
– Как поживаешь, Уэбер?
– Так себе. А где Мэй?
– В комнате, с Дэнни. Мы ей еще ничего не говорили. Сам же знаешь, как она любила Фила.
– Какой человек! – Из глаз у меня покатились слезы. – А знаешь, что еще чертовски странно? Когда Фил в последний раз ночевал у меня, на обратном пути из Югославии, он спал на диване и пользовался моей пижамой. На следующее утро, после его отъезда, я, ни с того, ни с сего, взял эту пижаму, прижал к лицу и стал нюхать. Мне вдруг захотелось ощутить его запах. До сих пор не представляю, зачем мне это понадобилось. Совсем недавно он был у меня. А теперь его больше нет. И в то же время он повсюду.
Она ласково обняла меня за плечи и провела в гостиную. Не успели мы войти, как из соседней комнаты важной трусцой выбежал небольшой черный керн-терьер[9], как две капли воды похожий на собачку из «Волшебника Страны Оз»[10]. Выпачканный чем-то белым нос придавал песику удивительно смешной вид. Похоже, он только что лакомился чем-то вроде взбитых сливок.
– Мама! А Негнуг[11] весь крем съел! – В комнату возбужденно размахивая руками и высунув язык вбежала пятилетняя Мэй Джеймс. Ее большие глазенки восторженно сияли. – Уэбер! – Она бросилась вперед и повисла на мне, крепко обхватив мои ноги своими крошечными ножками.
– Привет, Мэй! Вот, заглянул на огонек.
– Уэбер, знал бы ты, что случилось! Мама взбила крем для торта, а Негнуг его взял да и съел.
Следом за дочерью в комнате появился Дэнни. На лице его была широкая улыбка, которая мне всегда так нравилась. Он протянул руку, и мы обменялись крепким рукопожатием. Потом, не отпуская моей руки, он положил левую ладонь поверх моей и сказал:
– Хорошо, что ты зашел, Уэбер. А то мы за тебя страшно волновались. Давай-ка выпьем.
– Пап, а как же крем? Разве ты не отшлепаешь Негнуга? Да-а, вот мне за такое точно бы досталось! А его теперь еще и на ковер стошнит, как в прошлый раз.
В камине негромко потрескивали дрова. Пес развалился на боку возле огня. Вид у него был крайне усталый и довольный. Мэй подошла к лохматому обжоре, подбоченилась и негодующе покачала головой.
– Теперь из-за тебя, негодник, торт получится совсем не такой вкусный как всегда!
Мы с Каллен устроились на диване, а Дэнни опустился в стоящее рядом кресло.
– Мэй, малышка, будь добра, сбегай, посмотри, как там чайник. Только ничего не трогай, а просто взгляни, вскипела вода, или нет.
– Сейчас, мамочка.
Когда девочка убежала на кухню, Каллен быстро проговорила:
– Слушай, Уэбер, только не торопись уходить, ладно? Сейчас они с Дэнни сходят в кино. А нам с тобой нужно будет поговорить.
– О Филе?
Они переглянулись. Потом – уже Дэнни – ответил:
– О нем и еще кое о чем. – Он наклонился, пошарил рукой под креслом и вытащил оттуда какой-то пакет. – Пару дней назад по почте пришла посылка от Фила. Сначала мы решили, что это рождественские подарки для Мэй. Но, когда вскрыли, внутри оказались три пакета, на одном из которых было твое имя.
Я тут же сел прямо и спросил:
– Так это от Фила? Дэнни пожал плечами.
– Мы тоже ничего не поняли. Правда он знает, что Рождество ты всегда справляешь с нами. Может, он хотел, чтобы мы развернули подарки в присутствии друг друга? Во всяком случае, так считает Каллен.
– Мам, вода закипает! – донесся из кухни голосок Мэй. – Но я, честное слово, ничего не трогала, даже поднос.
Вставая с дивана, Каллен заметила:
– Понимаешь, Уэбер, Фил был очень несчастным человеком. Он никак не мог смириться с медлительностью остального мира. Впрочем, ты и сам знаешь это лучше чем кто-либо. Он ВСЕ делал очень быстро и хорошо, но в этом было и его главное горе. Люди вроде него всегда испытывают разочарование оттого, что остальные за ними не поспевают. Я очень любила Фила, но то, что случилось, в общем-то, меня ничуть не удивляет.
– Не слишком ли ты жестока к нему, Каллен?
Она через плечо взглянула на меня и сказала:
– Понимаешь, Уэбер, только две вещи никогда не оставляют человека в покое: любовь и разочарование. Просто невозможно вдруг взять да и выключить их, как вентилятор, или по желанию заставить их течь в другую сторону.
– А хочешь, я расскажу тебе кое-что? Однажды, когда Фил был навеселе, он позвонил мне и произнес всего одну фразу, а потом повесил трубку. А сказал он вот что: «Жизнь – это сплошные обломы и обиды».
– Возможно, но в то же время я не знала человека более жизнелюбивого, чем он. Его интересовало буквально все на свете.
– Согласен, но ведь этим не заполнишь сердце.
– А как же Саша?
– Мам, ну иди же! Чайник кипит.
– В последнее время они больше не жили вместе. Ладно, подожди секундочку. Сейчас заварю чай и вернусь. – Она на мгновение коснулась пальцами моего плеча и вышла.
– Хочешь посмотреть, что там? – Дэнни протянул мне коробочку.
– А сам-то ты как думаешь, Дэн?
– Мы с Филом виделись неделю назад.
– Что? Он был здесь?
Дэнни кивнул.
– Попросил меня встретиться с ним в отеле «Пьер», но только чтобы ни ты, ни Каллен не знали.
– Но почему? Боже, и что же он тебе рассказал?
– А вот и чай!
В комнате появилась Каллен с огромным подносом, уставленным чашками с чаем и тарелочками с пирожными. Но я лишь мельком взглянул на нее и снова уставился на Дэнни. Тот лишь отрицательно покачал головой и произнес:
– Разверни и посмотри сам.
– Этот пакет? Который он прислал?
– Конечно. Сперва просмотри, а потом уж поговорим.
– Просмотри что?
– Кассеты. Каллен, тебе помочь?
В камине весело полыхало очередное яблоневое поленце. Мы с Каллен сидели, молча уставившись на язычки пламени. В комнате царила мертвая тишина. Наконец я потряс головой.
– Он всегда хотел, чтобы его любили и восхищались им. А еще, чтобы его оставили в покое.
– Кто же этого не хочет. Уэбер, ты ведь сам знаешь, что такое слава. Когда она приходит, то подобна фанатичному поклоннику, от которого никак не отделаться. И который, на поверку, может оказаться еще и опасным! Слава буквально одержима тобой, причем болезненно одержима. Помнишь старую шутку насчет того, как женщина ловит своего мужчину? «Он гнался за мной до тех пор, пока я его не поймала!» Так вот, то же самое относится и к славе. Ты гонишься за ней, но, стоит тебе ухватить ее за хвост, как понимаешь, что это она подкарауливала тебя… вроде чудовища из какого-нибудь фильма Фила. Как Кровавик! Филипп Стрейхорн страшно хотел стать знаменитым, но при этом по-прежнему жить очень замкнуто, жить своей собственной жизнью. И теперь мы знаем, что из этого вышло. Понимаешь, вы оба получили именно то, о чем мечтали, еще учась в Гарварде. По крайней мере, ты сам это утверждал. Но как же вы распорядились славой, которой так страстно желали? Например, ты забросил свою ради того, чтобы ставить с умирающими от рака людьми какие-то мрачные пьески. А Фил? Этот вообще застрелился. Поверьте, ваша история стара как мир, мистер Грегстон.
– Похоже, сегодня ты твердо решила показать зубы.
Она вздохнула.
– Да нет, просто понимание того, что такого милого человека, как Фил Стрейхорн, действительно больше нет, только сейчас, подобно медленно наплывающему туману, начало заполонять мои мысли. Уже второй из моих друзей умирает насильственной смертью. Мне ненавистна даже сама мысль об этом. Ведь ни тот, ни другой вовсе не заслуживали такой участи.
– Но ведь Фил покончил с собой. Она задумчиво потерла подбородок.
– А ты сам-то веришь в это, Уэбер?
– Конечно. Он не раз упоминал о самоубийстве.
– Чертовщина какая-то! Ведь я и сама в это верю. Хотя и не хочется. А знаешь, о чем я постоянно вспоминаю? О том, как мило, как изящно он чистил апельсины.
Посылку Фила я вскрыл еще до того, как кабина лифта добралась до первого этажа. Внутри, как и сказал Дэнни, оказались три видеокассеты, но и только. Я рассчитывал, что в пакете будет записка или хоть какое-то объяснение случившемуся, но там оказались лишь три четырехчасовые кассеты, на которых было написано: ПЕРВАЯ. ВТОРАЯ. ТРЕТЬЯ.
Даже сидя в мчащем меня домой такси, я продолжал разглядывать их. Что же на них такое записано? Тут я вспомнил, как рассказывал Каллен о последнем визите Фила. О том, как я нюхал оставленную им пижаму. На мгновение мне вдруг захотелось понюхать и кассеты, все три, одну за другой – вдруг они тоже сохранили его запах! Но это было бы странно и глупо, да и ни к чему: ведь у меня в руках было целых 720 минут того, что Фил считал достаточно серьезным и заслуживающим быть отправленным мне незадолго до смерти. Наверное, я найду там все, что меня интересует. Не может быть, чтобы я не нашел там всех ответов.
Одно из моих окон выходит на квартиру, где живет симпатичная девушка, которой очень нравится ходить по дому нагишом. Я просто уверен, что она скидывает с себя одежду едва переступив порог – так же, как некоторые люди, входя, вешают зонтик в прихожей. Должно быть, она каждый месяц отваливает целую кучу денег за отопление, поскольку ее розовая кожа и небольшие заостренные грудки мелькают то в одном окне, то в другом и летом и зимой, в любое время суток. Такое впечатление, будто она все время куда-то спешит. Бегает по квартире взад-вперед с какими-то предметами в руках, и, даже болтая по телефону, без устали расхаживает по комнатам. Всегда очень занятая и всегда совершенно голая.
Я частенько наблюдаю за ней, хотя ни она сама, ни ее нагота меня, в общем-то, не возбуждали. Больше всего меня привлекает возможность быть как бы незримым участником ее повседневной жизни. Конечно же, мое любопытство вполне невинно и вовсе не имеет целью узреть что-нибудь запретное. Нет, порой я ощущаю себя кем-то вроде ее мужа или приятеля: в общем, человеком достаточно близким и, в то же время, не испытывающим ни малейшего неудобства при виде того, как она голышом заходит на кухню, даже, скорее, просто испытывающим удовольствие от знакомого вида ее нагого тела, совсем не предполагающего необходимости обязательно им обладать.
Вылезая из такси, я поднял голову и вдруг заметил ее. Она стояла на тротуаре всего в каких-нибудь четырех футах от меня. Голова моя была так занята разными мыслями, и я так растерялся, увидев ее вблизи, что неожиданно взял да и ляпнул:
– Вы хотели эту грудь?
– Простите, что?
– То есть, я хотел сказать, такси. Вы ведь ловите такси?
– Да, спасибо, – Потому, как она смотрела на меня было ясно, что она принимает меня за умалишенного. Я поспешил вылезти и придержал дверцу, пока она садилась на мое место. От нее исходил какой-то нежный, напоминающий о лесе аромат. Я уже совсем было собрался спросить, как ее зовут, но сдержался. Разве на самом деле я так уж хочу знать, кто она такая? Ведь тогда она сразу станет для меня какой-то обычной Лесли или Джилл. Просто именем, почтовым индексом, номером карточки Дайнерз-клуба[12]. Захлопнув за ней дверцу такси, я улыбнулся и в первый раз за сегодняшний день ощутил, что мне хорошо. Сам не знаю почему. Но теперь возвращение в пустую квартиру показалось совсем не таким мучительным как раньше.
Когда Фил впервые оказался в моей нью-йоркской обители, он усмехнулся и заметил:
– Комнатка в Бруклине, да?
Мы с ним немного посидели, а через некоторое время он вышел и вскоре вернулся с только что купленной книгой «Дневники Луизы Боган»[13]. В ней он отметил одно место:
«Комнатка в Бруклине» Эдуарда Хоппера[14]. Вот к какому жилищу тянется мое сердце: окна не оскверненные занавесками, почти полное отсутствие мебели, бесконечные крыши вокруг. Чистая постель, книжный шкаф, крошечная кухонька, душевный покой, одна или две полупустые комнаты. Вот и все, к чему я когда-либо стремилась в жизни, но так и не смогла обрести. Видимо, чересчур упорно я трудилась не над тем. Сосредоточь я все свои усилия на обретении этого жилья моей мечты, я без сомнения очень скоро преуспела бы в этом.
…Я просто должна в этом преуспеть».
У меня в шкафу всего две пары брюк, и я никогда не позволяю себе держать дома более пяти книг одновременно. Может быть, это и звучит довольно претенциозно и отдает каким-то псевдо-дзеном, но подобный образ жизни оказался для меня и весьма болезненным, и в то же время довольно поучительным. В душе я настоящий стопроцентный американец-яппи, поскольку просто обожаю вещи. Было время, когда я являл собой самую настоящую ООН разных престижных ярлыков и мне это страшно нравилось. Итальянские кожаные пиджаки, английские костюмы, парижские кашемировые свитера от Хилдича и Ки[15]. Одним словом, был парнем, которому только подавай самые качественные вещи, причем, чем больше, тем лучше. А если на них красуется ярлык фирмы – что ж, я был вовсе не против того, чтобы выступать в роли ходячей рекламы. Тогда одной из самых восхитительных сторон положения кинорежиссера для меня было то, что от меня, как от молодого гения все именно этого и ждали. Обычный удел человека, выигравшего битву за Голливуд: стоит сделать хоть мало-мальски стоящий фильм, как тебя тут же уговаривают купить твои первые в жизни швейцарские часы фирмы «Патек-Филипп». И оглянуться не успеешь, как за бумажником уже лезешь в карман брюк от Мияке, а засыпая, выключаешь бра дизайн которого разработан либо Ричардом Саппером, либо Гарри Радклиффом. Да здравствуют излишества!
Но, переехав в Нью-Йорк, я сознательно избавился от всей этой мишуры. Может быть именно потому, что она мне так нравилась, а может и потому, что в квартире с голыми стенами обставленной лишь чистым воздухом просто легче жить.
Я вернулся после года проведенного в Европе, где приходилось жить в крошечных пансионах с туалетами в конце длинного коридора и с душем за отдельную плату. В начале поездки у меня на спине красовался пятисотдолларовый рюкзак из дорогого магазина «Охотничий Мир». Но еще на вокзале в Кракове у меня его увели. И почти весь год я проездил с купленным в том же Кракове простеньким фибровым чемоданчиком, в польском костюме, польских же ботинках и в грубом драповом пальто, приобретенном всего за четыре доллара на венском блошином рынке.
Я, конечно, читал и «Экономию» Торо[16], и жития некоторых святых, но до землетрясения и поездки в Европу я ни за что не согласился бы с тем, что довольствоваться малым лучше. Или что владеть меньшим – это на самом деле обладать большим. Благодаря уроку, преподанному мне в Кракове, я начал понимать, что без всех тех милых дорогих вещей, которых я лишился вместе с рюкзаком, вполне можно обойтись или заменить их другими. Притом чрезвычайно легко. Разве могут они быть дороги сердцу, если при желании всегда можно пойти и купить другие, точно такие же, хоть десяток?
Поэтому, вернувшись в Штаты, я избавился почти от всего, что у меня было. И вступил в нью-йоркскую жизнь лишь со своим верным польским чемоданчиком, экземпляром только что вышедшей книги Каллен «Кости Луны» и горячим желанием выяснить, есть ли на свете окна, из которых открывается вид, отличный от того, на что мне приходилось ежедневно взирать на протяжение последних двух лет.
Впрочем, от «прежних времен» две вещи у меня все же остались. Я просто не нашел в себе сил расстаться с ними. Видимо, очень трудно было вытравить из себя кинорежиссера до конца. Кроме того, я вовсе не был уверен, что мне так уж этого хочется. Я оставил себе маленькую видеокамеру и телевизор с видеомагнитофоном, купленные мною на остаток денег, полученных за фильм «Скорбь и сын».
Не снимая пальто, я прошел в комнату, включил телевизор и видеомагнитофон и поставил первую кассету. Присев на краешек дивана в позе кетчера, ожидающего первого в игре броска, я нетерпеливо потирал озябшие руки.
Наконец черно-белое мелькание помех прекратилось. На экране появилось лицо Фила. Он сидел на диване у себя в гостиной и ласково поглаживал Блошку. Собака полулежала у него на коленях и внимательно глядела в камеру. Из-за своих невероятно забавных морщинок и складочек она была похожа на большую живую сливочную помадку.
– Привет, старина. Мне страшно жаль, что все так вышло. Ты же знаешь, как я тебя люблю, и именно тебя мне больше всего не хватает. Ведь ты был моим единственным братом. За это-то я тебя больше всего и люблю. Впрочем, что это я все: ты-ты-ты. Уж больно зачастил.
Несколько дней назад я виделся с Дэнни. Думаю, он сможет ответить на большинство твоих вопросов. Прошу тебя лишь об одном: не спрашивай его ни о чем, пока не сделаешь двух вещей – не просмотришь эту кассету до конца, а потом не позвонишь Саше. И еще одно: постарайся не удивляться тому, что увидишь. За следующие несколько месяцев тебе предстоит проделать трудную и довольно неприятную работу. Надеюсь, кое-что из увиденного поможет тебе справиться с ней.
Ты спрашиваешь, откуда я знаю? Просто знаю, Уэбер, и все. Отчасти поэтому сейчас, когда ты это смотришь, я и мертв. Не сумел справиться с этой работой. Но тебе, думаю, она вполне по плечу. Притом так же считает и кое-кто еще.
И, наконец: вторую и третью кассеты тебе посмотреть не удастся до тех пор, пока ты не слетаешь в Калифорнию. Позднее ты поймешь, что я имею в виду.
В этот момент пес, похоже, увидел что-то рядом с камерой. Глядя прямо на меня, он начал лаять. Фил улыбнулся и ласково потрепал его, успокаивая. Собака обернулась, взглянула на него и лизнула ему руку.
– Я люблю тебя, Уэбер. Что бы там ни было, никогда не забывай об этом.
Он поднял руку и медленно помахал мне на прощание. Экран потемнел. А через мгновение все и началось.
Мать погибла в авиакатастрофе, когда мне было девять. Она летала в Коннектикут, где в Хартфорде жили ее родители, но обратно так и не вернулась. На взлете самолет угодил в стаю скворцов и, как в каком-то дурацком комиксе, птиц засосало в двигатели. Они заглохли. Самолет упал. Погибло семьдесят семь человек. Мамину сумочку нашли в целости и сохранности (носовой платок даже сохранил запах ее духов), зато обгоревший труп самой мамы смогли идентифицировать лишь по зубам.
Когда мне рассказали о том, что она погибла, я не мог думать ни о чем кроме одного: быстро она умерла или нет. В те дни авиакатастрофы буквально завораживали меня, притягивали так, как влечет детей все страшное и опасное, если можно наблюдать за ним издалека. Пока оно не выказывает желания пробраться к тебе в комнату, ты, прилипнув носом к стеклу, следишь за ним. Но тут вдруг погибла моя чудесная мамочка. Итак, чудовище все же ворвалось в мою жизнь.
К несчастью, из газетных статей и рассматриваемых с замиранием сердца фотографий разбившихся самолетов, я знал, что существует едва ли не тысяча возможных ужасных вариантов гибели в эти последние минуты или секунды жизни. Так каким же был ее конец? Быстрым? Медленным? Мучительным?
Эти вопросы мучили меня на протяжение всех последних тридцати лет. Каждый раз, оказываясь на борту самолета, я всегда первым делом внимательно оглядывал салон, отмечая про себя наличие занавесок, которые могут загореться, кресел, которые грозят разломиться надвое и пронзить мое тело острыми, подобными средневековым орудиям убийства обломками… Конечно, ее тело обгорело, и это, само по себе, было очень плохо, но огонь ли явился причиной смерти? Не случилось ли с ней еще чего-то – ХУДШЕГО – о чем я не знал? Но все же, почему мне так страстно ХОТЕЛОСЬ это узнать?
Не знаю, но пленка Фила ответила на все мои вопросы.
Первым, что я услышал, был приглушенный, доносящийся из динамиков голос:
– Добрый день, леди и джентльмены. Командир корабля Майк Мэлоу рад приветствовать вас на борту! Добро пожаловать на рейс 651, следующий в Вашингтон. Наш полет займет приблизительно один час пятнадцать минут.
Лишь через несколько мгновений я понял, что нахожусь в салоне пассажирского самолета и вижу окружающее глазами какого-то другого человека. Общий план. На некоторых женщинах пастельных тонов круглые шляпки, вошедшие в моду с легкой руки Жаклин Кеннеди, большинство мужчин носит короткие стрижки и читает свежий номер «Хартфордского Куранта» за март 1960 года. «Я» опустил глаза и только тут меня, наконец, осенило. Я только теперь понял, кто «я» такой – моя собственная мать. На коленях, туго обтянутых подолом ее серого шерстяного выходного платья, примостилась та самая красная кожаная сумочка. А накануне отъезда я как раз сидел на кровати в спальне и видел, как мама тщательно складывает это платье вдвое и аккуратно кладет его в чемодан.
– Когда ты вернешься, ма?
– Во вторник, милый. Ты еще из школы не успеешь вернуться, а я уже буду дома.
Пилот продолжал говорить. Взгляд моих – маминых – глаз устремился в окно, где виднелась взлетная полоса и снующие взад и вперед мимо самолета маленькие желтые грузовички. Наконец ожили двигатели, и самолет тронулся с места.
Я хоть и видел все происходящее ее глазами, мысли сохранял свои собственные. Перепуганный и все же целиком захваченный происходящим, я точно знал, что сейчас случится. Может быть, именно так Бог наблюдает за нами? Может быть, он вот так же разваливается в роскошном кожаном кресле там у себя наверху и включает ящик, чтобы понаблюдать за каким-нибудь несчастным, попавшим в крутой переплет? Примерно так же, как мы следим за перипетиями жизни и судьбой героев мыльных опер. Что же было делать? Остановить фильм? Но ведь мне практически всю жизнь так хотелось знать, каковы были эти ее последние минуты. Вопросы, связанные со смертью матери, в значительной степени явились причиной моей юношеской замкнутости, не говоря уже о том, что именно они вдохновили меня на создание моего первого фильма «Ночь светла».
Сидящий рядом с мамой мужчина предложил ей номер журнала «Тайм». На обложке было большое фото Фиделя Кастро. Она поблагодарила соседа, но отказалась, сославшись на то, что от чтения в полете у нее начинает болеть голова. Тогда тот попытался завязать с ней разговор, но она лишь улыбнулась в ответ и занялась пряжками ремня безопасности. Я вспомнил, как она всегда нервничала, стоило какому-нибудь незнакомцу заговорить с ней. Она была очень миловидной, но страшно застенчивой – отец завоевал ее только благодаря ласковой настойчивости. Она даже не раз потом говорила, что сначала влюбилась не в него, а в его бесконечное терпение.
Ее изящные руки были до боли знакомы. Золотое обручальное кольцо всегда свободно сидело на ее тонком безымянном пальце и, когда она мыла руки, то и дело грозило соскочить. А вот и блестящий маленький шрамик на большом пальце, который она однажды здорово порезала, готовя обед.
Самолет между тем круто свернул налево и начал разбег. В проходе между креслами появилась стюардесса, предлагая желающим кислые леденцы, мамины любимые. Она обожала их сосать, и дома мы даже часто шутили, что рот у нее всегда полон сладких зубов. Сейчас, в этот последний раз она взяла всего два – оранжевый и зеленый. Потом снова посмотрела в иллюминатор. Стояла чудная погода. На юге у самого горизонта неподвижно висело несколько серовато-пурпурных облачков. Через час с четвертью самолету предстояло совершить посадку в Вашингтоне. А через полтора часа пожарные будут тщетно пытаться одолеть высоко вздымающееся в ясные хартфордские небеса пламя. Она положила леденец в рот. Самолет все набирал скорость. Блондинка-стюардесса торопливо шла по проходу, направляясь в хвост самолета, на лице ее застыла нервная улыбка.
Самолет движется все быстрее и быстрее, рассмотреть что-либо в окне становится все труднее. Затем этот почти мгновенный, переворачивающий внутренности отрыв от земли и резкий набор высоты.
Несколько секунд подъема вверх, вверх…
Громкое быстрое трам-трам-трам. Тарарам-тарарам. Все останавливается. Просто останавливается и все. Ощущение того, что самолет… он падает назад, скользя к земле под каким-то совершенно диким углом. Кто-то вскрикивает. Еще крики. Взрывы. Я поперхнулся. Леденец попал не в то горло. Я не могу дышать! Давлюсь, пытаюсь выкашлять его. Взрыв. Я мертв.
Экран потемнел, потом осветился снова, явив мне лицо Филиппа Стрейхорна.
– Она умерла практически мгновенно, Уэбер. Всего один сильный удар, которого она даже не почувствовала. Можешь быть уверен. Я знаю совершенно точно.
На этой кассете ты должен посмотреть еще кое-что, но только не сейчас. Если хочешь, можешь еще раз прокрутить этот кусок про свою мать, но больше ты из него ничего не узнаешь. Все именно так и было.
И позвони Саше, ладно?
Экран снова потемнел, затем на нем появилась плотная сетка электронных помех, которая всегда так раздражает в конце почти любого видеофильма. Я промотал метров сто пленки, затем снова нажал клавишу воспроизведения: помехи. Тогда я вернул пленку в начало и еще раз просмотрел часть того, что уже видел: Фил в своей гостиной с собакой. Ускоренная перемотка: маме снова предлагают леденцы. Еще перемотка: помехи.
Я взял остальные кассеты (ВТОРУЮ и ТРЕТЬЮ) и попробовал просмотреть их: на обеих ничего, кроме помех. Сам не знаю зачем, я снова поставил первую и домотал ее до слов «И позвони Саше, ладно?»
Но на сей раз, на ней оказалось кое-что еще.
Сначала опять помехи, затем снова его лицо. Я даже отшатнулся, как будто мне отвесили пощечину.
– Кассета раскручивается все дальше и дальше и дает тебе все больше и больше, Уэбер, сам видишь. Ты, очевидно, уже попробовал другие две и убедился, что на них ничего нет. Но изображение на них появится, только позже, когда ты будешь готов. Как на этой. Чем больше ты выяснишь сам, тем больше расскажут тебе кассеты. Это чем-то похоже на расшифровку иероглифов. – Он улыбнулся. – Что ж, пора трогаться, Скруно. Рад бы проделать этот путь вместе с тобой, да я уже пытался одолеть его, но, к сожалению, он одолел меня.
Впрочем, пусть это тебя не тревожит. Я по-прежнему буду с тобой, здесь, на этих кассетах. Я даже некоторым образом смогу помогать тебе. Помнишь, у Кеннета Патчена[17] есть такие строчки: «Может, до утра еще и далеко, но разве есть закон, запрещающий беседовать в темноте?». Так позвони Саше, ладно?
По матери Саша Макрианес была русской, а по отцу – гречанкой, причем ее папаша был одним из тех счастливцев, которым волей судьбы удается изобрести какую-нибудь пустяковину, вроде одноразовой зажигалки, и благодаря ей мгновенно разбогатеть. От отца Александра унаследовала не только кучу денег, но еще и глубоко посаженные карие глаза, а также высокие скулы, не только делающие привлекательных русских или гречанок столь интересными, но и придающие им какой-то трагический и даже слегка пугающий вид. Первое, что приходит на ум, так это «цыганка» или «революционерка».
Мы познакомились в Вене, у друзей. Хотя одна рука у нее была в гипсе и висела на перевязи, на первый взгляд она не производила впечатления человека уступчивого или позволяющего себя использовать. Наверное, жизнь для нее была, скорее, чем-то вроде послушной и ласковой болонки, которую она не задумываясь таскает за собой на серебряной цепочке. Эта женщина казалась и крайне избалованной, и, одновременно, весьма сильной и решительной. Я был совершенно уверен, что даже будь она без гроша за душой, окружающая ее аура была бы точно такой же.
Как глубоко я заблуждался! Оказывается, за неделю до нашего знакомства ее бросил мужчина, с которым они прожили около двух лет. А рука оказалась в гипсе потому, что, опрометью выбежав из ресторана, где у них состоялось объяснение, она, ничего не замечая вокруг себя от горя, выскочила на проезжую часть и угодила под проезжавшее мимо такси.
– В любом случае, наши с ним отношения всегда были похожи на паутинку: очень тонкие и нежные, зато разорвать их могло любое даже легчайшее дуновение ветерка. Под конец дело дошло до того, что он стал казаться мне чревовещателем, который, положив руку мне на спину, управлял движением моих губ – я стала бояться ляпнуть что-нибудь не то.
Знаете, любовь чем-то похожа на уличного хулигана: и стороной трудно обойти и на расстоянии вытянутой руки удержать почти невозможно. Налетает, возвращается, обрушивается – в общем, делает, что хочет, а только и остается, опустив руки, «надеяться на лучшее. Разве нет?
Мой психоаналитик сказал, что я сбежала от своего приятеля примерно так же, как ребенок убегает от родителей – ну, знаете, смеясь, крича, а сам то и дело оглядывается через плечо и больше всего на свете хочет, чтобы его поймали.
Она болтала без умолку, причем, если не считать ее многословных излияний по поводу оставленного приятеля, все остальное, о чем она рассказывала, было довольно интересным. В человеке, буквально не дающем раскрыть рта собеседнику, всегда есть что-то удивительно трогательное и отчаянное.
В тот первый вечер нашего знакомства мы изрядно засиделись в гостях и, выйдя от друзей, медленно двинулись по Бенногассе к ее припаркованной неподалеку машине.
– У Истерлингов я каждый раз чувствую себя уродливой жабой, оказавшейся в аквариуме с великолепными разноцветными рыбками. Понимаете, да, что я имею в виду?
Я остановился и взял ее за руку.
– Вы так напряжены. В чем дело?
– Да ведь вы же тот самый Уэбер Грегстон! Это вы сняли величайший из всех виденных мной когда-либо фильмов: вы режиссер «Удивительной». Наверное, я кажусь вам дурой, да? – Вырвав у меня свою руку, она отступила на шаг и продолжала: – Если б вы знали, что для меня значит знакомство с вами! Я так стеснялась этой своей дурацкой руки в гипсе и боялась сморозить какую-нибудь глупость… Мне ужасно хотелось послушать вас… И, конечно же, я все испортила… – Она хотела добавить еще что-то, но тут из глаз у нее хлынули слезы.
Красивая плачущая женщина с рукой на перевязи, стоящая посреди улицы в Вене глубокой ночью, – эта сцена годится для кино, но никак не для обычной жизни.
Я спросил, не хочет ли она кофе, и мы направились в большое убогое кафе напротив. Даже в этот поздний час оно было залито желтым светом, а в воздухе стоял запах застарелого табачного дыма. Я даже помню название этого заведения: «Шмель». К счастью, в кафе «Шмель» хоть никто не жужжал.
Оказывается, у ее отца нашли рак поджелудочной железы. Приятель бросил ее потому, что она ему наскучила. Мы проговорили в кафе до трех часов, а затем поехали к ней на квартиру и совершили ошибку, занявшись любовью. Ничего хорошего из этого не вышло.
Но благодаря той ночи откровений и нескольким проведенным нами вместе следующим дням, случилось нечто гораздо более важное. Между нами завязалась дружба, которая исключительно благотворно повлияла на нас обоих. Очень скоро мы прониклись друг к другу такой симпатией, что поняли: мы обрели нечто жизненно важное и необходимое.
Под влиянием момента, мы с ней, бросив все, отправились на долгий уикэнд в Церматт[18], потому что в тот год зима в Европе выдалась очень снежная.
Есть на свете места, в которые люди влюбляются с той же беззаветностью и страстью, которые обычно приберегаются для большой человеческой любви. Чувствуя подобную влюбленность, сразу понимаешь, что это всерьез и надолго. А если повезет, то пребывание в подобном месте обогащает дальнейшую жизнь, придавая ей дополнительные измерения и позволяя глубже ее понимать.
В нашей любви там уже не было захватывающей дух страстности, столь характерной для начала отношений. Мы любили другу друга нежно, неторопливо и долго: просто двое близких друзей, прогуливающиеся по чудесному, знакомому городу.
В день отъезда мы сидели на балконе своего номера и, держась за руки, любовались Маттерхорном[19]. Мы были утомлены и пресыщены, мы были буквально влюблены в тот миг нашей жизни, когда сумели принять верное решение, подарившее нам драгоценные снежные шапки, тишину и Schlagobers[20] в кофе.
– Побег может стать дорогим удовольствием, но, согласись, иногда сбежать так же необходимо, как дышать.
– Что ты имеешь в виду? – Послеполуденное порыжевшее солнце устало клонилось к горизонту.
– Все это наше путешествие… перед тем, как сесть на поезд в Вене, я обернулась и напоследок окинула взглядом тот мир. Какая-то частичка меня понимала: после возвращения, независимо от того, как сложатся наши отношения, все будет иначе. Для меня что-то обязательно должно было закончиться. Вот поэтому… поэтому я и смотрела на Вену, будто в последний раз.
Все не так просто, Уэбер. Я ни за что не отправилась бы на уикэнд с человеком, которого не люблю. А мы ведь с тобой прекрасно знаем, что у нас вовсе не любовь. Зато время, проведенное с тобой, наконец позволило мне окончательно освободиться от «прежней себя» и понять, как выглядят многие вещи, если смотреть на них со стороны.
Кроме того, я поняла, что настало время возвращаться домой, в Америку. И я чувствую себя гораздо лучше, сознавая, что очень скоро там же окажется и мой друг, хотя и не мой возлюбленный, Уэбер Грегстон. Я очень тебе благодарна за это.
Она уехала через неделю, чтобы напоследок побыть с умирающим отцом. Пока я разъезжал по Европе, мы часто писали друг другу, а после моего возвращения в Штаты, она прилетела в Калифорнию. Сексуальная часть наших отношений осталась позади, но мы по-прежнему были очень рады видеть друг друга.
Я познакомил ее с Филом Стрейхорном. Сначала они были буквально напуганы друг другом.
Она больше знала его как человека пишущего: была постоянной читательницей его колонки «Полночь в Голливуде», которую он вел в «Эсквайре»[21] и очень ее любила. Узнав, что он мой лучший друг, и что я собираюсь их познакомить, она немедленно взяла в прокате первый фильм «Полуночи». И уже минут через десять, вскричав «Ну уж нет, с меня хватит!», выключила его.
– А как он выглядит?
– Ты хочешь знать, похож ли он на Кровавика? Нет, он самый обыкновенный лысеющий мужчина среднего роста.
– Слушай, Уэбер, но ведь это же просто кошмар какой-то! Мне и раньше доводилось видеть фильмы ужасов, но этот, по-моему, худший из всех. Взять хотя бы то место, где псы рвут на части ребенка.
– А-а, это босховский[22] «Сад наслаждений». Вообще, большинство самых чудовищных своих сцен Фил заимствует из знаменитых картин или прочитанных книг. Кстати, я тебе не говорил, но у Фила два университетских диплома – по физике и истории искусств. Много лет он мечтал лишь об одном – реставрировать картины.
– Как же он тогда дошел до фильмов ужасов?
– Видишь ли, где-то за месяц до окончания университета он решил, что хочет снимать кино.
Он решил, что она слишком хороша для него.
– Фил, прошу тебя, пойди и поболтай с ней о чем-нибудь!
– Я делаю салат. – Он сказал это, не оборачиваясь.
– Ты не салат делаешь, а просто прячешься. Не забывай, ведь мы с тобой четыре года прожили бок о бок в одной комнате.
– Слушай, Уэбер, неужели же все это правда? И очаровательна, и богата, и притом с хорошим характером? Что-то не верится.
– И напрасно, она именно такая. Честное слово.
– А она знает, кто делает «Полночь»? Кто играет Кровавика? Ты ей рассказал?
– Я рассказал ей абсолютно все. Что ты и сценарист, и режиссер, и актер… Короче, давай сюда свой дурацкий салат и быстренько дуй к ней!
Влюбились они друг в друга, по-моему, из-за собаки. Черного китайского шарпея по кличке Блошка. Фил называл шарпеев «шарпиками».
Во время первого же их официального свидания, Фил повел Сашу в Беверли-Центр, где в кинозале демонстрировался новый фильм братьев Тавиани[23]. На эскалаторе этого торгового улья оказалась стайка девочек-подростков, которые случайно узнали «Кровавика» и, мгновенно обступив его, стали клянчить автографы. Он всегда раздавал их довольно охотно, но на сей раз поклонницы, видимо, оказались чересчур назойливы и бесцеремонны. Дело кончилось тем, что он, схватив Сашу за руку, просто-напросто бросился бежать. Девчонки погнались за ними, но Филу удалось сделать несколько спринтерских рывков и нырнуть в оказавшийся поблизости зоомагазин.
Я знаю этот магазин, где даже несчастный хомячок стоит столько же, сколько приличный обед в Спаго. Но кто-то из них (впоследствии каждый утверждал, что это именно его заслуга) случайно обратил внимание на клетку в углу, из которой выглядывало что-то черное и морщинистое.
Народная мудрость гласит: никогда не покупай собаку в магазине – она обязательно окажется больной. Но Фил заявил, что никогда ничего подобного не видел, да и вообще, разве это не чудо? Саша заметила, что щенок больше всего похож на какой-то обезвоженный фрукт: капни на него водой, и он разбухнет до нормальной величины. Но, оказывается, Фил вовсе не шутил. Ему в жизни еще не встречалось более оригинальное животное. Он расплатился по кредитной карточке, а после фильма забрал щенка.
Он расположился на заднем сидении, величественный и невозмутимый, как эмблема «Бугатти» на капоте… а потом его вдруг стошнило, причем прямо на Сашину замшевую сумочку. Щенок продолжал блевать и дома у Фила – несколько часов подряд. Тогда они отвезли его в круглосуточную ветеринарную клинику, и там сказали, что это просто нервы – мол, привыкает к новым условиям.
Вернувшись из клиники домой они остановились на том, что начали тихонько петь ему все песенки, которые по их мнению могли успокоить бедняжку. Саша потом рассказывала, что имя Блошка, пришло Филу в голову где-то посреди битловской «Вчера»[24].
Интересно, в какой именно момент люди пересекают линию любви? Может быть, в одно прекрасное утро человек просыпается не только с ощущением ее богатого вкуса на языке, но и с уверенностью, что этот вкус будет сохраняться во рту до тех пор, пока ему будет хотеться наслаждаться им и стараться сохранять его как можно дольше?
Фил описывает все это иначе, По его словам, наступает какой-то удивительный момент, когда ты открываешь рот, и с первым же неожиданным для тебя словом вдруг осознаешь, что можешь говорить на совершенно новом языке, о существовании которого до этого и не подозревал, и понимать его.
– Обычно, оказываясь в чужой стране, стараешься запомнить несколько слов или фраз, чтобы хоть как-то объясниться, верно? Типа «Donnez-moi lе раin»[25] или что-нибудь в этом роде. Так вот с этим языком все по-другому. Ты либо мгновенно узнаешь его целиком, либо не знаешь его совсем. Для этого языка не существует никаких берлицевских[26] разговорников и на улице его тоже не услышишь. Просто улиц таких нет, где бы на нем говорили.
Но, даже зная язык в совершенстве, человек совсем не обязательно может писать на нем стихи.
– Я как-то не очень тебя понимаю…
– Когда я убедился, что мы с Сашей любим друг друга, что мы оба понимаем этот новый язык и легко можем объясняться на нем, я был просто на седьмом небе от счастья. У нас появился свой собственный язык, и с его помощью мы можем делать что угодно. Представляешь, каким бы ты считал себя крупным специалистом по итальянскому, сдав по нему даже самый простенький экзамен? Но потом, взяв в руки Данте[27] или Павезе[28], вдруг осознал бы, что, вроде бы, понимаешь итальянский язык, и это само по себе прекрасно, вот только, к сожалению, обращаться к богам так, как это удавалось им, ты не способен.
– То есть, насколько я понимаю, ваша любовь оказалась недостаточно сильна?
– Ты же знаешь меня как облупленного, Уэбер, – мне всего всегда мало. Стоило мне узнать об этом новом языке, и я тут же решил, что пора нам подняться на еще более высокий уровень и начать общаться вообще без слов. Телепатически, или вроде того. Порой начинает казаться, что жизнь – это просто жадность.
Щенка тошнило еще три дня. За все это время Саша лишь однажды заехала ко мне переодеться и рассказала мне о происходящем. Следующий наш с ней разговор состоялся по телефону: она позвонила сообщить, что щенок все еще болеет, и она пока будет ночевать у Фила на диване.
Так она и поступила. По тому, как события разворачивались в Вене, я понимал, что ей хочется поскорее оказаться у Фила в постели, но их отношения развивались иначе. Ни он, ни она довольно долго не предпринимали никаких шагов в этом отношении. Он спал у себя в комнате, а она – в гостиной на диване. Целых четыре дня прошли в разговорах, все это время оба занимались почти исключительно здоровьем Блошки. Готовил на всю компанию Фил и без устали расспрашивал ее о жизни. Иногда она рассказывала ему правду, а иногда лгала.
– Вот тогда-то я и поняла, что начинаю влюбляться в него – когда начала столько врать. Я боялась ему не понравиться. И старалась говорить только то, что ему хотелось бы услышать.
– А когда мы с тобой познакомились, ты мне тоже врала?
– Нет, Уэбер, думаю, я с самого начала знала, что у нас с тобой ничего подобного не будет. Отчасти из-за того, что тебе в самом начале нашего знакомства пришлось меня жалеть. Жалость не самый лучший фундамент для строительства отношений. Фил слушал меня очень внимательно. И постепенно я стала замечать, что говорю все меньше и меньше. Я чувствовала, насколько серьезно он обдумывает все услышанное. Помнишь, в Вене, в том кафе? Твое лицо было исполнено участия, и я чувствовала себя не то слабоумной, не то калекой. Я была очень благодарна тебе за предоставленную возможность излить душу, но ты ведь слушал меня главным образом из вежливости, а вовсе не потому, что тебе интересно.
Фила же искренне интересовало то, что я рассказываю.
Первые два фильма «Полуночи» она просмотрела не говоря ни единого слова и не выпуская его руки из своей. Даже когда он поднялся, чтобы сходить в уборную, она попросила его остановить фильм.
Она сделала ему массаж спины. Он приготовил ей югославские сevарсici[29]. Блошка наконец почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы доковылять до патио и как следует там все обнюхать. Когда же он нагулялся вволю и решил вернуться в дом, ему пришлось поскулить под дверью, потому что как раз в это время они в первый раз целовались.
Ее венский приятель был рок-музыкантом, без зазрения совести пользовавшийся и ею, и ее деньгами, и при этом вовсе не считал зазорным плохо с ней обращаться.
Фил был нежен и застенчив. Не будучи красавцем, он вовсе не был уверен, что у него достанет таланта или ума удержать ее. Проведя молодые годы в одиночестве, постоянно занятый мыслями о том, как произвести впечатление хоть на какую-нибудь девушку, он даже на четвертом десятке, став кинозвездой и богатым человеком, больше всего на свете желал быть любимым не за то, чем он стал, а за то, какой он есть. Но Голливуд не то место, где можно найти такого понимающего человека. Говорят, актер Стивен Эбби как-то заметил: «В Голливуд едут, чтобы прославиться, а не потрахаться. Тем более, что увидеть свое имя в титрах – круче самого крутого траха на свете. Точка».
Их чувство было робким и искренним. Им страшно хотелось бы верить, что это любовь, но оба были достаточно умны, опытны и остерегались северного сияния ложной любви.
Как-то утром она позвонила из телефона-автомата и сказала, что Фил попросил ее переехать к нему: как ей быть? Чуть позже в тот же день из другого телефона-автомата позвонил Фил и сообщил, что предложил ей пожить с ним. Как, по-моему, правильно ли он сделал?
Потом они вместе слетали в Японию. Вернулись переполненные впечатлениями и щебетали, как новобрачные. Я был просто уверен, что они скоро поженятся, но они просто продолжали жить вместе и, похоже, были этим вполне удовлетворены.
Саша начала работать у Фила в его кинокомпании «Ускоренная перемотка» и проявила себя толковой, а порой даже изобретательной бизнесвумен. Благодаря ей, помимо съемок очередного фильма «Полуночи» компания приняла участие в двух других удачных проектах. Как-то она сказала мне, мол, Фил настолько уверен в ней и в прочности их отношений, что это даже в какой-то степени сказывается на всем остальном. Я ответил, что просто раньше ей никак не удавалось подыскать подходящего места для посадки. Но это вовсе не значит, что это ей вообще никогда не удастся. Она покачала головой.
– Само собой, Уэбер, просто до сих пор мне это было как-то ни к чему. Пользуясь твоей же аналогией, мне всегда было намного легче оставаться в воздухе. Ведь приземляться гораздо труднее: нужно постоянно следить за приборами и к тому же переключиться с автопилота на ручное управление.
Как раз на самом пике их счастья я переехал в Нью-Йорк. На прощание я сделал снимок – они стоят на дорожке перед домом Фила в Лорел-Каньоне, а Блошка неподалеку обнюхивает розовый куст. И Фил и Саша стоят с заложенными за спину руками. Когда я тронулся с места, они буквально на мгновение отвернулись, а потом снова повернулись ко мне лицом. Теперь на обоих были эти ужасные маски Кровавика, совсем недавно появившиеся в продаже. Они замахали мне вслед. Блошка наконец оторвался от своего занятия, увидел вместо двух своих друзей каких-то чудовищ и залаял.
Через некоторое время они навестили меня в Нью-Йорке. За обедом Фил смущенно признался, что они подумывают пожениться или завести ребенка.
– А почему не то и другое сразу?
Саша ответила:
– Всему свое время.
С тех пор, каждый раз, когда они звонили из Калифорнии, дела, по их словам, обстояли все лучше и лучше.
Примерно за три недели до того как Фил покончил с собой, я получил от Саши вот это письмо:
Уэбер!
Мы с Филом вместе больше не живем. Наши отношения в подвешенном состоянии, но окончательно еще ничего не решено, поэтому ни ему, ни мне пока не очень хочется говорить об этом. Как только мы придем к какому-то решению, ты узнаешь об этом первым. А пока, будь добр, расскажи обо всем Каллен и Дэнни. А мы с вами обязательно свяжемся. Обещаем.
Я много раз пытался дозвониться до них и выяснить, что происходит, но в ответ всегда слышал лишь записанный на автоответчике голос Кровавика. В конце концов, я оставил сообщение: если они хотят поговорить, приехать в гости или будут нуждаться в какой-либо помощи с моей стороны, я всегда в их полном распоряжении. Но после этого от них так и не было никаких известий, пока не позвонила Саша и не сообщила, что Фил мертв.
– Алло, Саша?
– Уэбер, ты? Привет. Я ждала твоего звонка. – Ее голос казался каким-то очень старым и сухим.
– Я… ээ… мне пришлось позвонить, Саша.
– Знаю. Ты получил кассеты Фила?
– А откуда ты знаешь?
– Я сегодня тоже получила одну по почте, сразу после нашего утреннего разговора.
– Ты не могла бы мне рассказать, что на ней было?
– Там был Фил. Фил, сидящий на диване с Блошкой. Мне тяжело… Я… – Молчание.
– Саша!
Она глубоко вздохнула и наконец отозвалась:
– Он сказал, что хочет показать мне мое будущее. Потом на экране появилась я, причем на больничной койке. Уэбер, там была я на последней стадии беременности. Сначала я решила, что это родильный дом, но, оказывается, нет. Я угодила в больницу потому, что у меня нашли рак, и врачи собираются вырезать опухоль.
– А ты действительно беременна?
– Это невозможно. Мы с Филом не были близки уже много месяцев. К тому же, у меня совсем недавно были месячные. Потом на экране снова появился Фил и заявил, что все якобы зависит от тебя. Ничего не понимаю! – Она всхлипнула. – Уэбер, в чем дело? Черт бы его побрал! Где он? Боже мой! Боже мой, ну где он?
– Тише, тише, Саша, тш-ш-ш… Помолчи минуточку, милая. А на пленке больше ничего не было?
– Нет. Я получила только эту кассету и ксерокопию «Мистера Грифа».
– А это еще что такое?
– Так, небольшой рассказик. Он собирался снимать по нему свой следующий фильм.
– Ясно. Слушай, сделай одолжение: сейчас повесь трубку, пойди снова поставь кассету и посмотри, нет ли на ней чего-нибудь еще.
– Хорошо. – Она даже не спросила, зачем это нужно, а просто повесила трубку и через несколько минут перезвонила снова. – Нет, больше ничего. Только я в больнице беременная и с раком. Ты собираешься сюда?
– Да. Буду, скорее всего, завтра.
– Я тут звонила его родителям. Знаешь, что ответил его папаша? «Хорошо. Когда похороны?» И больше ничего, причем совершенно спокойно: «Когда похороны?»
– А его сестре, Джекки, не сообщила?
– Отец сказал, что до нее не дозвониться. Она, мол, сейчас где-то в Нигерии, изучает каких-то насекомых или что-то в этом роде. Обещали послать ей телеграмму. Нет, ну это ж надо! «Хорошо. Когда похороны?» И все. Только это. «Эй, мистер, у вас сын умер!» «Хорошо. Когда похороны?»
Час спустя я собрал вещи и сидел у окна, раздумывая над происходящим.
На вопрос Саши о содержании кассет, которые Фил послал мне, я ответил, что там было лишь его короткое прощание и разные глупости, которые мы с ним снимали во время моего последнего приезда к ним.
Повесив, наконец, трубку, я снова просмотрел первую кассету, но ничего нового на ней не появилось. На других двух тоже.
Я выключил свет. Мне очень хотелось посидеть и подумать в темноте. Через некоторое время я поймал себя на том, что, сам того не сознавая, смотрю на неосвещенные окна квартиры любительницы походить нагишом. Когда же мне наконец удалось сосредоточиться и сфокусировать взгляд, я разглядел в ее неосвещенном окне едва различимую фигуру сидящего человека. Может быть и она, не подозревая обо мне, тоже смотрит в окно? Я улыбнулся. Неплохая могла бы получиться сцена для фильма.
Зазвонил телефон. Не отрывая взгляда от своей невидимой соседки, я снял трубку.
– Уэбер? Здравствуй, это Каллен.
– Привет.
– А больше ты мне ничего не хочешь сказать? «Привет» и все? Что было на кассетах?
После того как я очень тихо, едва ли не шепотом все ей рассказал, она долго молчала. Потом сказала:
– Бедненький ты мой. Значит, говоришь, любительские съемки апокалипсиса, да? Представляю, каково тебе было смотреть такое. Кстати, знаешь что? Это напомнило мне о том, что как-то сказал Фил. Однажды я стала расспрашивать его о новой серии «Полуночи», которая вот-вот должна была появиться на экранах. Мне хотелось знать, будет ли она такой же мерзкой, как и предыдущие. Знаешь, что он ответил? «Я вел себя в ней очень хорошо. Тебе будет по-настоящему стыдно за меня».
На следующее утро в семь часов в дверь позвонили: почтальон принес отправленное вчера экспресс-почтой из Калифорнии письмо. Расписываясь в получении, я разглядывал красно-бело-голубой конверт, на котором рукой Стрейхорна был надписан мой адрес.
Внутри оказался короткий рассказ, о котором вчера упомянула Саша – «Мистер Гриф». Аккуратно отпечатанный. И ничего больше – ни записки от Фила, ни каких-либо пояснений к самому рассказу. Поскольку имя автора тоже не было указано, я решил, что его написал Фил.
В день моего сорокалетия Ленна Роудс пригласила меня на обед. Такая у нас традиция – когда у одной из нас день рождения, устраивается праздничный обед, преподносится хороший подарок и несколько проведенных вместе приятных часов помогают хоть ненадолго забыть о том, что сделан еще один шаг вниз по лестнице.
Наше знакомство состоялось много лет назад-тогда мы обе в результате замужества оказались членами одной семьи. Через шесть месяцев после того как я ответила согласием на предложение Эрика Роудса, она сказала «да» его брату Майклу.
Мы разломили на счастье куриную косточку, но Лейне досталась ее лучшая половинка: они с Майклом до сих пор не надышатся друг на друга, зато мы с Эриком всю дорогу только и делали, что грызлись по поводу и без повода, а потом развелись.
Однако, к моему вящему удивлению и облегчению, с разводом они мне здорово помогли, даже невзирая на то, насколько им было нелегко продираться сквозь тернии семейных и кровных уз.
У Ленны и Майкла большая квартира на Сотой улице. В квартире несколько длинных коридоров и она, пожалуй, чересчур темноватая. Но сумрачность ее совершенно не бросается в глаза, благодаря разбросанным повсюду детским игрушкам, наваленным грудами разноцветным курткам и кофейным чашкам, на боках которых красуются надписи вроде «ЛУЧШЕЙ В МИРЕ МАМОЧКЕ» и «ДАРТМУТ». Дом буквально пропитан взаимной любовью и вечной спешкой, холодильник облеплен детскими рисунками, а рядом – записки с напоминаниями купить «La Stаtра»[30]. Майкл владеет магазинчиком коллекционных авторучек, а Ленна пописывает статьи для «Нъюсуик»[31]. И их жилище очень похоже на их жизнь: высокие потолки, все тщательно продумано, изобилие интересных комбинаций и возможностей. Мне там очень нравится и я всегда с удовольствием, хоть ненадолго, погружаюсь в его атмосферу.
Для своих сорока я чувствовала себя довольно неплохо. В конце концов, у меня было кое-что отложено в банке, а кое-кто, к кому я была неравнодушна, недавно начал поговаривать о том, что неплохо бы было весной вместе махнуть в Египет. Бесспорно, сорок лет были вехой, но такой, которая на данный момент значила для меня не так уж много. Думать о себе, как о женщине средних лет, я уже как-то привыкла, зато я была здорова и впереди маячили неплохие перспективы. Поэтому, началу своего пятого десятка я запросто могла бросить. Ну и что!
– Неужели подстриглась!
– Нравится?
– Ты стала похожа на француженку.
– Да, но как, по-твоему, мне идет, или нет?
– Кажется, да. Но мне еще нужно привыкнуть. Ну, входи же скорей.
Стол мы накрыли в гостиной и начали пировать. Лобик, их бультерьер, тут же положил голову мне на колени и с тоской уставился на стол. После обеда мы помыли посуду, а потом Ленна вручила мне небольшую красную коробочку.
– Надеюсь, тебе понравится. Я сама их сделала. В коробочке оказалась пара удивительно красивых золотых сережек.
– Боже мой, Ленна, они же великолепны! Неужели ты сама их сделала? Я и не знала, а ты у нас, оказывается, настоящий ювелир!
Она радостно-смущенно спросила:
– Правда нравятся? Не поверишь, но это чистое золото.
– Верю, верю. Настоящее произведение искусства! Слушай. Ленна, просто глазам своим не верю – неужели ты действительно сама их сделала? Поразительно. Это действительно произведение искусства: они чем-то напоминают работы Климта[32]. – Я осторожно вынула серьги из коробочки и надела.
Она как ребенок захлопала в ладоши.
– Ой, Джульетта, как они тебе идут!
Я очень дорожу нашей дружбой и дружим мы уже очень давно, но такие дорогие подарки обычно делают раз в жизни – супруге на свадьбу или, например, человеку, спасшему тебе жизнь.
Не успела я это (да и вообще что-либо) сказать, как погас свет. Сыновья Ленны внесли в комнату именинный пирог о сорока свечах.
Несколько дней спустя я шла по Мэдисон-авеню, гордая дорогой обновкой, как вдруг совершенно случайно мой взгляд упал на витрину ювелирного магазина. Там были выставлены они – мои новые сережки. Вернее, их точные копии. Разинув от удивления рот, я пригляделась повнимательнее и увидела бирку с ценой: пять тысяч долларов! Я простояла, вытаращив глаза, перед витриной несколько долгих минут. В любом случае, я испытала настоящее потрясение. Неужели она солгала, что сделала их своими руками? И истратила пять тысяч мне на подарок? Вряд ли, Ленна не была ни вруньей, ни богачкой. Ладно, допустим она сделала их копии из бронзы или какого-то другого похожего металла, а сказала что они золотые –сказала, просто желая сделать мне приятное. Нет, это тоже было на нее не похоже. В чем же, черт побери, дело?
Растерянность придала мне храбрости, и я вошла в магазин. Или, вернее, подошла к двери и позвонила. Замок почти сразу щелкнул, и я смогла войти. Появившаяся из-за занавески продавщица была типичным синим чулком с дипломом Радклиффа[33]. Но, вполне возможно, в подобные заведения только таких и берут.
– К вашим услугам…
– Я хотела бы посмотреть те серьги, что у вас в витрине.
В этот момент она машинально бросила взгляд на мои уши, к которым я машинально прикоснулась, и с ней произошла разительная перемена. Как будто в ее отношении ко мне внезапно отдернулся какой-то занавес. До сих пор я была для нее всего лишь очередным ничтожеством в простенькой юбке, захотевшим хоть недолго понежиться в атмосфере роскоши. Но внезапное осознание того, что мочки моих ушей оттягивают книзу знакомые пять тонн, сразу все изменило: теперь она готова была стать моей рабыней – или подругой – хоть по гроб жизни. Мне оставалось только сказать, кем именно.
– Ах, да, конечно, Дикси!
– Простите?
Она улыбнулась, как бы давая понять, что оценила шутку. Меня почти сразу осенило: да ведь по ее мнению на самом деле я прекрасно знаю, что такое «Дикси», поскольку сама их ношу.
Она достала серьги из витрины и аккуратно положила на расстеленный передо мной кусочек черного бархата. Они были прекрасны. Зрелище буквально захватило меня, и я даже забыла про точно такие же у себя в ушах.
– Честно говоря, меня очень удивляет, что вам удалось их купить. К нам они поступили всего неделю назад.
Недолго думая, я ответила:
– Муж где-то купил. Они мне безумно понравились, и теперь вот подумываю, не купить ли такие же в подарок сестре. Кстати, вы не знаете, кто дизайнер? Как его зовут? Дикси?
– К сожалению, не знаю, мадам. Только хозяин знает, кто такой Дикси, и откуда они у нас появились. Но кем бы он ни был, этот человек – настоящий гений. К нам уже заходили люди от Булгари и из группы «Мемфис» и тоже пытались выяснить, кто он такой и как с ним связаться.
– Откуда вы знаете, что это «он»? – Я положила серьги обратно на бархотку и в упор взглянула на нее.
– Нет-нет, точно я не знаю. Но просто работа по виду типично мужская, вот я так и решила. Впрочем, может вы и правы, и дизайнер действительно женщина. – Она взяла одну сережку и подняла ее к свету. – А вы заметили – такое впечатление, будто они не столько отражают свет, сколько сами его испускают. Такой чудный золотистый свет. И вы можете наслаждаться им, когда захотите. Никогда такого не видела. Как я вам завидую!
Золото оказалось настоящим. Я отправилась к ювелиру на Сорок Седьмую улицу, чтобы проверить их, а потом наведалась еще в два ювелирных магазина, где только и смогла найти «Дикси». Но никто ничего не знал об их создателе, а может, и знали, только не хотели говорить. Оба ювелира вели себя очень вежливо и уважительно, но ответа на вопрос о происхождении украшений я так и не добилась…
– Джентльмен просил нас сохранить эту информацию в тайне, мадам. Мы должны уважать его просьбу.
– Но это хотя бы мужчина? Профессиональная улыбка.
– Да.
– А нельзя ли связаться с ним через вас?
– Да, уверен, что это вполне возможно. Чем еще могу быть полезен, мадам?
– У вас есть еще какие-нибудь его вещи?
– Насколько мне известно, только эти серьги, авторучка и брелок для ключей. – Он продемонстрировал мне ничем не примечательную ручку, а потом достал небольшой золотой брелок для ключей выполненный в виде женской головки в профиль: профиль Ленны Роудс.
Когда я входила в магазин, звякнул колокольчик. Майкл был занят с покупателем, но, увидев меня, улыбнулся и знаком дал понять, что скоро освободится. Он открыл свой магазин под названием «ПЕРО» почти сразу после окончания колледжа, и с самого начала дела у него пошли весьма успешно. Авторучки вообще довольно капризные, не прощающие равнодушия создания, требующие постоянного внимания и большого терпения. Но в то же время они исполнены шика и элегантности Старого Света: есть в пользовании ими приятная неторопливость, доставляющая владельцу лишь одно удовольствие, а именно возможность наблюдать, как на сухой бумаге остается влажный блестящий чернильный след. Клиентами «ПЕРА» были люди и богатые, и не очень, но всех их отличал одинаковый охотничий блеск в глазах и неодолимое желание приумножить свою коллекцию очередным редким экземпляром. Обычно, раза два в месяц, когда Майкл не справлялся в одиночку, я ему помогала. Так я постепенно прониклась симпатией к этим старинным вещицам из позолоченного бакелита и даже полюбила их.
– Привет, Джульетта! Представляешь, сегодня утром заходил Роджер Пейтон и купил-таки тот желтый «Паркер-Дуофолд»[34]. Ну, помнишь, тот, на который он столько месяцев облизывался?
– Наконец-то. Неужели за полную стоимость? Майкл улыбнулся и потупился.
– Сама же знаешь, Роджу отвалить такую сумму целиком не по плечу. Я разрешил ему платить частями. Что с тобой?
– Ты когда-нибудь слышал о ручке «Дикси»? Она немного похожа на «Картье-Сантос».
– «Дикси»? Нет. Говоришь, похожа на «Сантос»? – По выражению его лица было сразу ясно, что он не врет.
Я вытащила прихваченный в ювелирном магазине проспект и, открыв его на нужной фотографии, показала Майклу. Он отреагировал мгновенно.
– Ах, мерзавец! Ну что мне с ним делать?
– Так ты его знаешь?
Майкл наконец отвел взгляд от фотографии, на лице его боролись гнев и бессилие.
– Знаю ли я его? Еще бы, отлично знаю. И знаю я его так хорошо потому, что он живет в моем чертовом доме. Значит, говоришь, Дикси, да? Что ж, неплохое имечко. Да и человек хороший.
Секундочку, Джульетта. Сейчас я тебе кое-что покажу. Просто постой. Не двигайся. Вот засранец!
В «ПЕРЕ» на стене за прилавком висит зеркало. Когда Майкл скрылся в подсобке, я взглянула на свое отражение и сказала:
– Ну вот, ты и добилась своего Он вернулся Почти сразу.
– Если хочешь полюбоваться действительно красивой вещью, взгляни на это. – Он протянул мне синюю бархатную коробочку. Я открыла ее и увидела… авторучку «Дикси».
– Но ведь ты же сказал, что никогда о них не слышал?
Он громко и с обидой воскликнул:
– Да никакая это не «Дикси». Это – «Синбад». Подлинный золотой «Синбад». Изготовлен на фабрике авторучек Бенджамина Суайра в немецком городе Констанц[35] примерно в 1915 году. Поговаривают, будто дизайн принадлежит итальянскому футуристу Антонио Сант-Элиа[36], хотя никаких достоверных тому доказательств так и не обнаружено. Красивая штучка, да?
Штучка и впрямь была красивой, но он был настолько рассержен, что окажись даже это и не так, я все равно не осмелилась бы ему перечить. Я согласно кивнула.
Он снова взял ее в руки.
– Я занимаюсь ручками двадцать лет, но за все эти годы таких видел всего две или три штуки. Коллекционная стоимость? Около семи тысяч долларов. Но, как я уже сказал, их просто не найти.
– А у этих – из «Дикси» – не будет неприятностей из-за того, что они ее скопировали?
– Нет, наверняка оригинал и эти новые ручки имеют небольшие различия. Дай-ка мне еще разок посмотреть проспект.
– Слушай, Майкл, но ведь у тебя-то все равно оригинал. И стоит он ничуть не меньше чем раньше.
– Дело не в этом. Дело не в цене. Да и вообще я бы никогда не стал это продавать.
Ты знаешь классический «порше-корыто»?[37] Одну из самых необычных и самых замечательных машин нашего времени? Так вот, какой-то смекалистый циник, поняв это, теперь штампует фиберглассовые копии этого красавца. Они очень неплохо сделаны и буквально напичканы самыми современными прибамбасами.
Но, понимаешь, Джульетта, ведь это всего лишь жалкая подделка: принюхайся и поймешь, что она не пахнет ничем, кроме сегодняшнего дня – немного пластиковых штучек-дрючек и кое-какие незаметные усовершенствования. Практически все это не так уж и важно, зато с точки зрения подлинности играет решающую роль. Машина как раз и была удивительна тем, что Порше придумал ее так давно и так здорово. Это настоящее искусство. Но произведением искусства является лишь вся машина целиком со всеми подлинными деталями, но уж никак пусть даже самая убедительная внешне копия. Будь уверена, внутри твоей «Дикси» невидимая снаружи пластиковая начинка, а золотое напыление пера раза в три тоньше, чем у оригинала. Внешне выглядит неплохо, но все эти современные усовершенствования лишают вещь души.
Ладно, в любом случае ты рано или поздно все узнаешь, так наверное лучше рано, чем поздно.
– О чем ты?
Майкл вытащил из-под прилавка телефон и знаком велел мне подождать. Он позвонил Ленне и в нескольких словах рассказал ей о том, что я все-таки обнаружила изделия «Дикси».
Потом, глядя на меня, он спросил:
– Ленна, а он говорил тебе, что делает их? Не знаю уж, каков был ее ответ, но говорила она долго, а он молча слушал с каменным лицом.
– Ладно, тогда я, пожалуй, приведу Джульетту к нам. Хочу ее с ним познакомить… Что? Просто с этим пора как-то разбираться, Ленна! Может быть, ей придет в голову какая-нибудь дельная мысль. А ты считаешь, это нормально?… Вот как? Интересно. И, по-твоему, мне тоже это кажется нормальным? – При этих словах изо рта у него вылетела капелька слюны.
Когда Майкл открыл дверь, оказалось, за ней стоит Ленна со сложенными на груди руками. На ее обычно мягком лице сейчас было выражение угрюмой решимости.
– Что бы он ни сказал тебе, Джульетта, возможно, это неправда.
Я подняла руки, как бы заранее сдаваясь.
– Ничего он мне не говорил, Ленна. Я ведь и вообще к вам не собиралась. Просто показала ему фотографию одной ручки.
Что в принципе было не совсем правдой. Я показала ему фотографию ручки, желая побольше выведать о Дикси и моих пятитысячедолларовых серьгах. Да, временами я становлюсь чересчур любопытной. Мой бывший супруг не раз указывал на этот мой недостаток.
Роудсы были исключительно спокойными и рассудительными людьми. По-моему, я вообще никогда не видела, чтобы они расходились во мнениях по какому-либо мало-мальски серьезному вопросу или повышали друг на друга голос.
– Где он? – рявкнул Майкл. – Снова жрет?
– Может быть. Подумаешь! Все равно ведь тебе не нравится то, что он ест. Он повернулся ко мне.
– Видишь ли, наш гость вегетарианец. А его любимая еда – сливовые косточки.
– Как тебе не стыдно, Майкл. Ну ты даешь… –Она развернулась и ушла.
– Значит, он на кухне? Отлично. Пошли, Джульетта. – Он схватил меня за руку и потащил вслед за собой на поиски их гостя.
Прежде, чем мы увидели его, я услышала звуки музыки. Рэгтайм[38], исполняемый на фортепьяно. Скотт Джоплин[39], что ли?
За столом спиной к нам сидел какой-то человек. Длинные рыжие волосы спадали на воротник спортивной куртки. Веснушчатые пальцы вращали ручку настройки стоящего рядом приемника.
– Мистер Гриф! Позвольте вам представить лучшую подругу Ленны – Джульетта Скотчдупоул.
Не успел он обернуться, как я поняла, что тону. Какое лицо! Эфемерно тонкое, с высокими скулами и глубоко посаженными зелеными глазами, светящиеся и весельем, и мудростью. Проникновенные глаза, морковные волосы и множество веснушек. И как только веснушки вдруг могли показаться мне такими сексуальными? Ведь, в основном, они являются атрибутом детей да еще трогательных рекламных картинок. Мне же сейчас больше всего на свете хотелось по очереди прикоснуться к каждой из них.
– Привет, Джульетта! Как ваша фамилия? Скотчдупоул, да? Неплохо. Не отказался бы и сам иметь такую. Гораздо лучше, чем моя. Подумаешь, Гриф какой-то! – Его низкий голос покачивался в гамаке сильного ирландского акцента.
Я протянула руку, и мы обменялись рукопожатием. Опустив глаза, я едва заметно, очень мягко провела подушечкой большого пальца по тыльной стороне его ладони. Меня тут же бросило в жар, и я затрепетала, будто кто-то, очень желанный, в первый раз положил руку мне между бедер.
Он улыбнулся. Возможно, почувствовал. На столе рядом с приемником стояла желтая, чем-то до краев наполненная тарелка. Чтобы так пристально не таращиться на него, я перевела взгляд на тарелку и только тут поняла, что она полна сливовых косточек.
– Любите их? Ох и вкуснятина! – Он взял из тускло поблескивающей оранжево-коричневой кучки косточку и, отправив в рот, разгрыз. Треск был такой, будто сломался зуб, но он с ангельской улыбкой на лице продолжал жевать, как ни в чем не бывало.
Я перевела взгляд на Майкла, но тот только покачал головой. На кухне появилась Ленна, крепко обняла и поцеловала мистера Грифа. Он же лишь улыбнулся в ответ и продолжал грызть свои… косточки.
– Слушай, Джульетта, прежде всего ты должна знать, что насчет подарка я тебе наврала. Серьги сделала не я, а мистер Гриф. Но поскольку он – это я, в принципе, ложь не такая уж большая. – Она улыбнулась, словно была уверена, что мне все понятно. Я беспомощно взглянула на Майкла, ожидая разъяснений от него, но он как раз в этот момент что-то искал в холодильнике. Очаровательный мистер Гриф по-прежнему жевал.
– В каком смысле «он – это я», Ленна? Как тебя понимать?
Майкл вытащил из холодильника пакет молока, а заодно и сливу, которую с преувеличенной любезностью предложил жене. Ленна состроила ему рожу, выхватила сливу и, откусив кусочек, сказала:
– Помнишь, я рассказывала тебе, что была единственным ребенком в семье? Ну и подобно многим одиноким детям, я решила свою проблему, как смогла – придумала себе воображаемого друга.
У меня прямо глаза на лоб полезли от удивления. Я взглянула на рыжеволосого. Он весело подмигнул в ответ.
Ленна продолжала:
– Я выдумала мистера Грифа. Я столько читала и мечтала, что в один прекрасный день все мои мечты слились воедино – в мое представление об идеальном друге. Прежде всего, его имя должно было быть мистер Гриф, поскольку это имя тогда казалось мне самым лучшим на свете, таким, которое утешало бы меня даже в самые горькие моменты жизни Далее, он должен был быть родом из Ирландии, поскольку именно там родина всех гномов и фей. Короче говоря, мне хотелось обзавестись чем-то вроде сказочного человека, только в натуральную величину с рыжими волосами и зелеными глазами, а, самое главное, он должен был обладать волшебной способностью по моей просьбе делать для меня прямо из воздуха золотые браслеты и другие украшения.
– Это, должно быть, и объясняет появление в магазинах изделий «Дикси»? Майкл кивнул.
– Он, видишь ли, заявил, что ему надоело сидеть сложа руки, ну я и предложил ему заняться чем-нибудь полезным! Все шло прекрасно до тех пор, пока он ограничивался серьгами и часовыми цепочками. – Он со стуком поставил стакан на стол. – А вот насчет ручки я до сегодняшнего дня ничего не знал. Как это понимать, а, Гриф?
– Я просто хотел попробовать, получится у меня или нет. Мне ужасно понравилась та, которую ты как-то показывал, вот я и решил использовать ее в качестве модели. Не понимаю – что тут такого? Ведь совершенную вещь все равно не улучшишь. Я разве только добавил немного золота там и сям.
Я, как школьница на уроке, подняла руку.
– Но кто же такой Дикси? Лейна улыбнулась и ответила:
– Я. Это тайное имя, которое я придумала себе еще в глубоком детстве. Кроме меня, его знал только мой тайный друг. – Она большим пальцем указала на рыжеволосого.
– Вот это мило! Получается, теперь любой кретин в Нью-Йорке, который в состоянии купить себе часы «Пеже»[40] или атташе-кейс «Эрме» сможет приобрести и авторучку «Дикси», на самом деле являющуюся жалкой копией «Синбада». Нет, меня сейчас, кажется, стошнит. – Майкл гневно уставился на Грифа и воинственно ожидал ответа.
Но в ответ мистер Гриф лишь тонко прохохотал голоском мультяшного дятла Вуди Вудпекера.
Это оказалось для нас с Ленной последней каплей, и мы обе просто покатились со смеху.
После чего ее благоверный не выдержал и пулей вылетел с кухни.
– Неужели это правда? Они оба дружно кивнули.
– Но ведь у меня в детстве тоже был воображаемый друг. Дурашка. Только я его никогда не видела наяву.
– Может, просто, он получался у тебя недостаточно реальным. А может, ты сварганила его лишь в трудную минуту, или когда тебе не с кем было поговорить. В случае же с Ленной, я становился тем более реальным, чем больше она во мне нуждалась. А нуждалась она во мне просто отчаянно. И вот в один прекрасный день я, наконец, появился окончательно.
Я взглянула на подругу.
– То есть, выходит, вы вместе с самого детства? Он так все время и живет с тобой? Она рассмеялась.
– Ну конечно же нет. Чем я становилась взрослее, тем меньше он был мне нужен. У меня появлялось все больше друзей, и жизнь с каждым годом становилось все веселее, все полнее. Поэтому он появлялся все реже и реже. – Лейна коснулась его плеча.
Он улыбнулся, но улыбка вышла какой-то печальной, исполненной воспоминаний.
– Я мог бы преподносить ей большущие горшки золота и показывать удивительные фокусы. Я даже занялся чревовещанием и немного овладел этим искусством. Но просто удивительно, насколько женщины равнодушны к чревовещателям.
А теперь, с вашего позволения, я вас покину. Пойду к мальчикам, посмотрю с ними телик. Скоро начнутся «Три шута»[41]. Помнишь, Лейна, как мы любили этот сериал? Одну серию, по-моему, смотрели раз десять. Ну ту, где они открывают в Мехико парикмахерскую.
– Конечно, помню. Тебе еще всегда больше нравился Мо, а мне – Керли.
Объединенные общими воспоминаниями, они, улыбаясь, смотрели друг на друга.
– Подожди, подожди, но ведь если он и вправду… то, что ты говоришь, почему же он через столько лет вернулся?
– Я тебе не рассказывала, но нам с Майклом не так давно пришлось пережить очень трудное время. Он даже на две недели уходил из дома, и мы оба уже были уверены, что это конец: наш брак приказал долго жить. Однажды я улеглась спать, плача, как дура, и больше всего на свете желая, чтобы рядом снова оказался мистер Гриф и как-нибудь помог мне. И тут он вдруг действительно возник в дверях ванной с широкой улыбкой на лице. – Она снова стиснула его плечо. Он накрыл ее ладонь своей.
– Боже, Лейна, а ты что?
– Как что? Вскрикнула! В первый момент я его просто не узнала.
– Неужели?
– Так он ведь вырос! Мистер Гриф, каким я его представляла себе в детстве, был моим ровесником. Но, по-видимому, он взрослел вместе со мной. В принципе, так, наверное, и должно быть.
– Извини, но мне просто необходимо присесть. Что-то ноги не держат. Сегодня, пожалуй, самый необычный день в моей жизни.
Гриф тут же вскочил, уступая мне место. Я с благодарностью уселась, а он пошел к ребятам смотреть телевизор. Я проводила его взглядом, потом машинально взяла забытый Майклом недопитый стакан с молоком и влила в себя остатки.
– Неужели все, что ты рассказала – правда? Она подняла правую руку, как для присяги.
– Клянусь нашей дружбой.
– И этот красавец-мужчина всего-навсего плод твоих детских фантазий?
Она с удивлением посмотрела на меня.
– О-о-о, так значит, на твой взгляд, он красив? В самом деле? Знаешь, лично мне он, честно говоря, кажется скорее забавным. Я, конечно, люблю его, как друга, но… – она виновато оглянулась на дверь, – ни за что не стала бы заводить с ним роман или что-нибудь в этом роде.
Зато я завела, а, следовательно, мы завели. После нескольких свиданий, я, кажется, пожелай он того, отправилась бы с ним даже охотиться на крыс в южном Бронксе. Как и следовало ожидать, я по уши влюбилась. Оказывается, даже изящная мужская шея может полностью изменить вашу жизнь. При виде того, как мужчина шарит в карманах в поисках мелочи, у вас начинает бешено колотиться сердце, а руки становятся холодными как лед. И уж, не дай Бог, он коснется вашего локтя или начнет застегивать пуговицу на манжете: можно подумать, он, сам того не сознавая, спускает с привязи целую свору демонов. Мужчины завладевают нами мгновенно. Гриф был просто неотразим. Больше всего на свете мне хотелось соответствовать ему и его появлению в моей жизни, стать гораздо лучше, чем я до этого считала себя способной.
Кажется, он тоже начал влюбляться в меня, хотя эту тему никогда не затрагивал. Только иногда признавался, как он счастлив со мной, или как ему очень хочется поделиться со мной тем, чем он никогда в жизни ни с кем не делился.
Зная, что рано или поздно ему придется уйти (куда именно он так и не сказал, а я перестала спрашивать), он, казалось, окончательно наплевал на всякую осторожность. Я же до встречи с ним никогда ни на что не плевала, включая и осторожность. Я всегда была вдумчивым читателем всяческих расписаний, каждое утро первым делом аккуратно застилала постель и люто ненавидела грязную посуду в раковине. В сорок лет моя жизнь была комфортабельно ограниченной и строго упорядоченной. Терять голову было совершенно не в моем стиле, и до сих пор люди, способные на это, вызывали у меня лишь презрительную гримасу.
Я осознала, что влюблена и окончательно потеряла голову в тот день, когда учила его играть в сквош. Помахав ракетками примерно с час, мы сидели в баре и пили колу. Он двумя пальцами смахнул со лба пот. Горячая, возбуждающая капелька попала мне на запястье. Я быстро накрыла ее ладонью и втерла в кожу. Он ничего не заметил. И тогда я поняла, что отныне мне предстоит забыть о своих видах на будущее и плыть по течению вслед за ним. Куда бы он меня ни повлек. В тот день, поняв, что готова пожертвовать ради него чем угодно, я потом несколько часов ощущала себя едва ли не святой, послушницей, воплощением любви.
– А почему Майкл разрешил тебе остаться у них?
Он вытащил сигарету из моей пачки. Курить он начал где-то за неделю до этого и ему очень нравился вкус табачного дыма. По его словам, почти так же, как вкус спиртного. Одним словом, идеальный ирландец.
– Не забывай, все-таки это он ушел от Ленны, а не наоборот. Вернувшись с повинной, он только что в ногах у нее не валялся. Пришлось. Поэтому он и предпочел помалкивать насчет меня. Особенно после того, как узнал, кто я такой и почему появился. Слушай, а у тебя случайно нет сливовых косточек?
– Вопрос номер два: почему, во имя всего святого, ты ешь эти штуки?
– Ну, это-то просто! Потому что больше всего на свете Лейна любит сливы. В детстве она время от времени устраивала нам чаепития: музыка Скотта Джоплина, чай понарошку и настоящие сливы. Она съедала сливу, а косточку отправляла в мою тарелку. Все очень логично.
Я провела рукой по его рыжей шевелюре. Пальцы то и дело застревали в густых локонах, и это доставляло мне удовольствие.
– Но это же отвратительно. Похоже на рабство! Моя лучшая подруга почему-то нравится мне все меньше и меньше!
– Джульетта, если тебе нравлюсь я, то должна нравиться и она. Ведь именно она создала меня. Я взяла его за руку.
– Вот этот ее поступок мне нравится гораздо больше. Кстати, как ты насчет того, чтобы переехать ко мне?
Он коснулся губами моих пальцев.
– Я бы и рад, но, видишь ли, я вряд ли пробуду здесь очень долго. Но, конечно, если хочешь, можем пожить вместе до тех пор, пока я… э-ээ… не уйду.
– О чем это ты? – Я резко села на кровати. Он поднес ладонь к моему лицу.
– Вглядись и поймешь.
Это потребовало нескольких секунд, но, поняв в чем дело, я ахнула: под определенным углом я могла видеть сквозь его руку. Она постепенно становилась прозрачной.
– Лейна снова счастлива. Старая история. Когда ей плохо, я становлюсь нужен, и она призывает меня. – Он пожал плечами. – А когда дела налаживаются, я опять ни к чему, и она отправляет меняпрочь. Не сознательно, конечно, но… послушай, ведь мы же с тобой все прекрасно понимаем, и я нечто вроде ее собственного маленького Франкенштейна, с которым она может делать все, что хочет. Даже вообразить, будто я обожаю эти идиотские сливовые косточки.
– Но ведь это несправедливо! Он тяжело вздохнул, тоже сел и принялся натягивать рубашку.
– Несправедливо, но такова уж жизнь, малышка. Сама понимаешь, от нас мало что зависит.
– Нет, зависит. Мы могли бы что-нибудь придумать.
Передо мной маячила его спина. Я вспомнила, что когда увидела его в первый раз, он тоже сидел ко мне спиной, и тогда еще длинные волосы свешивались на воротник куртки.
Я продолжала молчать, и через несколько мгновений он улыбнулся мне через плечо.
– Думаешь, могли бы? И что же именно? В его нежные и любящие глаза я счастлива бы была смотреть до конца жизни.
– Мы могли бы заставить ее чувствовать себя несчастной. Тогда ты снова станешь ей необходим.
– Что ты имеешь в виду?
– Только то, что сказала, Гриф. Ты нужен ей в горе. И мы должны придумать, как сделать ее несчастной на возможно более долгий срок. Например, что-то связанное с Майклом. Или с детьми.
Его пальцы, застегивавшие пуговицы на рубашке, вдруг замерли. Тонкие, артистичные пальцы. Веснушки.
В аэропорт мы ехали на машине Вертуна-Болтуна, и всю дорогу я ужасно нервничал, так как он вполне мог в любой момент умереть прямо за рулем. Вертун-Болтун, он же Уайетт Леонард, в свое время бывший звездой самой веселой и необычной детской передачи на телевидении.
«Сначала был Молчун,
за ним пришел Ворчун.
Не забудьте Коротышку,
тоже славный был парнишка.
Но самый клевый хохотун
Все равно Вертун-Болтуууууууун!»
Помните? Помните Колечки Вертуна-Болтуна? Или его волшебный Ковер-Смердолет, на котором, несмотря на все его волшебные достоинства, никто не хотел летать из-за издаваемой им ужасной вони?
Уайетт стал звездой так быстро, потому что был исключительно умен, достаточно безумен и готов на все, только бы как следует рассмешить ребятишек. В жизни не встречал человека, который бы любил детей, как Уайетт Леонард.
Познакомились мы с ним за несколько лет до его прихода в нашу Раковую Труппу. Он был знакомым знакомых Каллен Джеймс и узнал, что у него лейкемия в самом зените славы. Этот удар судьбы Уайетт воспринял удивительно спокойно. Скорее всего, в глубине души он просто никогда не верил, что недуг способен одолеть его. Как-то раз он даже обмолвился, что любовь миллионов ребятишек непременно удержит его над свирепыми волнами, бушующими в море смерти.
Через шесть месяцев после того, как я начал работать с труппой в Нью-Йорке, он появился на репетиции и попросил разрешения посмотреть. Начать готовиться к реальной постановке мы решились только через год, поскольку поначалу наши репетиции были скорее ни чем иным, как своего рода групповой терапией. Одна до предела ожесточенная болезнью молодая женщина, в результате облучения потерявшая волосы, увидев его в зале, указала на свою лысую голову и спросила, не найдется ли у него в передаче роли и для нее. Нашлась. Помните Женщину в Парике с этим ее розовым платьем и совершенно несусветными прическами? Первая звезда, ведущая происхождение из нью-йоркской Раковой Труппы. Люди, занятые в передаче, считали ее просто какой-то полоумной, которая наголо бреет голову. Ни Уайетт, ни она сама так никогда никому и не рассказали правды, а потом она умерла, и Вертун-Болтун сделал такое шоу о смерти, что получил за него «Эмми»[42].
Когда же необходимость постоянно подвергаться разного рода процедурам и подолгу валяться по больницам наконец полностью лишили его энергии и воли к сопротивлению, он забросил телевидение и стал одним из самых активных членов нашей труппы.
Фил был страстным поклонником передачи и просто ушам своим не поверил, услышав, что я лично знаком с Уайеттом. Пришлось их познакомить. Через месяц компания «Ускоренная Перемотка» отправила Вертуна-Болтуна самолетом в Лос-Анджелес, и там он сыграл ту очень известную и очень странную сцену в «Снова полночь», от которой потом зрители буквально катались со смеху… и блевали.
Прочитав утром «Мистера Грифа», я позвонил Уайетту и попросил его временно заменить меня на репетициях пьесы. Узнав о причине моего отъезда, он заявил, что я должен найти себе на замену кого-нибудь другого, поскольку он летит со мной.
– С чего бы это?
– Расскажу в самолете. Во сколько вылет? Поедем на моей машине.
Мне и раньше доводилось оказываться в компании знаменитостей, и всегда было интересно наблюдать, как на них реагируют обычные люди. В случае с кинозвездами, на лицах окружающих обычно преобладали восхищение и вожделение, но, зачастую, они выражали и темные чувства – зависть и голод, неподдельный гнев.
С Уайеттом все обстояло по-другому. Когда он оставил машину на стоянке в аэропорту Кеннеди, служитель не только получил от него автограф на кепке-бейсболке, но еще и быстренько слетал к ближайшему киоску с хот-догами за приятелями. Вскоре нас уже окружала небольшая толпа, из которой то и дело слышались возгласы: «Вертун!» Передача исчезла с экранов уже более года назад, но он до сих пор оставался их веселым героем и другом. Сначала ему пришлось обменяться с пятью присутствующими тайным приветствием – прикоснуться сначала к сердцу, потом к носу, послать воздушный поцелуй, и, наконец, обменяться рукопожатиями. Затем последовала раздача автографов. Какой-то оборванец стал выпрашивать сувенир. Уайетт протянул ему взятую с собой в дорогу книжку в мягкой обложке, и оборванец попросил ее надписать.
– Но ведь я же не автор!
– Да, но зато она ваша!
То же самое повторялось еще несколько раз – и в здании аэропорта, и позже, на борту самолета: приветствия, рукопожатия, искренние выражения любви к старому другу, с которым давно не виделся.
Сразу после взлета к нам подошла стюардесса и поведала, что однажды победила в конкурсе мокрых футболок, причем тогда на ней была футболка Вертуна-Болтуна. Уайетт оценивающе взглянул на ее грудь, потом улыбнулся и голосом Вертуна произнес: «Да уж! И впрямь, моя счастливая футболка!»
Наконец улыбающаяся стюардесса ушла. Я спросил его, зачем он полетел со мной. Самолет все еще набирал высоту, и к тому времени, как он ответил, мы успели пробиться сквозь облачный слой и оказались посреди чистой голубизны неба на высоте не” скольких тысяч футов.
– Мы когда-то были любовниками.
– Вы с Филом?
Он взглянул на меня и коснулся пальцами моей руки.
– Нет, Уэбер, ты не думай, голубым он не был. Просто ему хотелось узнать, на что это похоже. Помнишь, однажды я летал к нему на съемки «Снова полночь»? Мы провели вместе всего пару дней. Ничего такого, просто немного душевного тепла для меня, и прелести новизны для него. Ему, кстати, не очень понравилось, и это меня нисколько не удивило.
Хотя я знал, что Уайетт голубой (он сам мне как-то признался), внешне это никак не проявлялось. У нас в труппе даже как-то вышла довольно некрасивая история, когда одна из женщин влюбилась в него, а он не ответил ей взаимностью. Позже он объяснил мне, что болезнь все равно постепенно практически лишила его пола: когда у тебя рак, и тебе постоянно то что-то втыкают, то что-то вырезают, трудно испытывать желание.
– Ты шокирован, Уэбер?
– Конечно. Но это и очень интересно. Уж, кажется, знаешь своих друзей как облупленных, а потом выясняется, что это не так.
– Наверное, не следовало тебе об этом рассказывать, особенно сейчас.
– Нет, Уайетт, ты правильно сделал. В Калифорнии я как раз и хочу попытаться выяснить, почему Фил покончил с собой. До вчерашнего дня я вообще не верил, что это он. А ты не мог бы рассказать мне поподробнее о том, как вы тогда провели время?
– Ну, ему я казался забавным, а я считал его гением. Этакое общество взаимного восхищения. Сначала мы перекинулись парой слов на съемочной площадке, затем вместе отправились перекусить. Ну, а остальное ты знаешь. В принципе я вовсе не пытался соблазнить его, и это самое странное. Я лишь сказал ему, что я голубой, но это ничего не значит. Он начал задавать вопросы, а я отвечал. Я не сторонник теории, будто в глубине души каждый обычный человек немножко голубой, и его голубизна лишь дожидается подходящего момента, чтобы наконец проявиться и громко заявить о себе миру. Просто некоторые люди голубые, а другие – нет. Фил никогда им не был, он просто любопытствовал – и только. Его интересовало все на свете. Именно поэтому с ним и не было скучно.
– Но, в таком случае, чем же вы занимались эти два дня? Неужели вам не хватило бы и одной ночи?
– Только не Филу. Он хотел узнать как можно больше.
Добиться у детей такого успеха, какого сумел добиться Уайетт, можно только обладая детской искренностью и способностью удивляться. Когда я рассказал ему обо всем, что произошло вчера, включая и удивительные метаморфозы с видеокассетами, на которых было записано мое прошлое и Сашино будущее, он только покачал головой и крякнул. Потом, немного помолчав, спросил, не присылал ли Фил чего-нибудь еще. Я вытащил из сумки «Мистера Грифа» и протянул ему.
– Что это?
– Небольшой рассказ. По Сашиным словам, он должен был лечь в основу его следующего проекта.
– Можно мне его прочитать?
– А ты все рассказал или нет?
Он взглянул на зажатые в руке листки.
– Позволь мне сначала прочесть рассказ. – Он вынул из кармана знаменитые очки Вертуна и нацепил их. Помните, с оправой в виде крутого поросенка-рокера на мотоцикле, у которого вместо колес – стекла? Те самые.
Пока он читал, я смотрел в иллюминатор и вспоминал – сначала Фила, потом свою мать. Уайетт, занятый чтением, несколько раз насмешливо фыркнул. Один раз он оторвался от чтения и сказал:
– Похоже, писал действительно Фил. Я так и слышу, как он рассказывает все это. А мистер Гриф, очевидно, ты.
– С чего ты взял? Потому что я тоже рыжий и зеленоглазый?
– Отчасти. Позволь, я дочитаю. Мертвый Фил. Фил, спящий с Уайеттом. Фил, пишущий «Мистера Грифа». Самолет сильно тряхнуло, и на табло загорелась надпись «ПОЖАЛУЙСТА, ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ».
– Мне не совсем понятна концовка.
– А что там непонятного?
– В чем ее смысл? – Он вслух прочитал несколько последних фраз: «Тонкие артистичные пальцы. Веснушки. Мы с Грифом были потрясены тем, что я сказала и понимали это. Он снова выключил свет. Я буквально побагровела, и оставалось только надеяться, что в темноте мои щеки не светятся красным. Теперь я, кажется, начинала его ненавидеть. Мне как будто хотелось обвинить его в чем-то, что еще не случилось».
Я взял у Уайетта рукопись и заглянул в конец. Там действительно были напечатаны прочитанные им только что фразы: слова, которых всего несколько часов назад не было.
– Когда я читал его, рассказ заканчивался словом «веснушки». А все остальное, видимо, появилось позже.
– Слушай, а Фил никогда не рассказывал тебе о Спросоне?
– Уайетт, ты меня слушаешь, или нет? Говорю тебе: за сегодняшний день рассказ слегка подрос.
– Я слышал. Так тебе известно о Спросоне?
Я отрицательно покачал головой. К этому времени моя голова была настолько переполнена, что отказывалась соображать.
За неделю до смерти Фил приезжал в Нью-Йорк. Обычно его приезды превращались в какую-то кольцевую гонку – этакий Индианаполис-500[43] – настоящий вихрь посещений любимых мест и визитов к многочисленным друзьям. Сам город Фил терпеть не мог, зато очень любил многое из того, что тот мог ему предоставить, поэтому его приезды, хотя и были нечастыми, всегда сопровождались неистовой активностью. Он любил собирать друзей: закатывал для них в ресторанах роскошные пиры, где известные своими заслугами или эксцентричностью гости рассказывали захватывающие истории, которые присутствующие слушали, затаив дыхание.
Зато последний его приезд разительно отличался от предыдущих. Фил встретился только с двумя своими знакомыми – Дэнни Джеймсом и Уайеттом Леонардом. Остальные же друзья и поклонники его творчества – букинисты, ученый-палеонтолог из Колумбийского университета, специализирующийся на динозаврах, шеф-повар популярного вегетарианского ресторана «Бенихана» и, наконец, я сам – вообще не знали о его приезде.
Как потом припоминали Уайетт и Дэнни, Фил остановился в отеле «Пьер» и большую часть времени провел в поездках по городу. Несколько раз выезжал он и за город, только вот куда именно, так и осталось неизвестным. Даже когда он позвонил и сообщил о своем приезде, оба были немало удивлены, а когда увидели его, то просто глазам своим не поверили. У Дэнни сложилось впечатление, что он тяжело болен, а Уайетту показалось, что у Фила слегка поехала крыша.
– Сам, наверное, не раз замечал, какой безумный взгляд частенько бывает на фотографиях у людей, застигнутых фотографом врасплох. Вот точно такой же взгляд был тогда и у Фила. Он казался совершенно расслабленным и говорил очень спокойно, зато в глазах был какой-то затаенный ужас. Подобный взгляд бывает у человека, незадолго до того лицом к лицу встретившегося со смертью. Или неожиданно узнавшего, что его близким в недалеком будущем грозит какая-то страшная опасность. Мы вместе погуляли, потом пообедали и после этого еще очень долго разговаривали, но странный взгляд так и не исчезал. Тогда это меня страшно напугало.
– А ты не пытался выяснить, в чем дело?
– Вертунчик не прочь пропустить бурбончик. Уэбер, дружок, не хочешь стакашок? Да, конечно, я его спрашивал. Мы как раз сидели в «Четырех временах года» и ели омара. Он вдруг спросил, читал ли я У. X. Одена[44]. Ну. допустим, читал. В таком случае, не помню ли я у него такой строчки: «Нашей жизнью управляют силы, которые мы, якобы, понимаем»? При этом он продолжал неправдоподобно медленно один за другим отправлять в рот кусочки омара, тщательно пережевывая каждый; внешне все очень спокойно и изящно, но при этом взгляд у него по-прежнему оставался взглядом человека, которого с минуты на минуту расстреляют. Да, так вот, по поводу У. X. Одена. Я заметил: «Но это вовсе не ответ на мой вопрос. Фил. Что с тобой?»
Причиной оказался Спросоня.
Оказывается, существует древнее еврейское поверье, согласно которому ребенку в чреве матери открыты все тайны мироздания. Но сразу после рождения его уст касается ангел, и дитя все забывает. Так вот, по словам Уайетта Леонарда, Фил незадолго до смерти решил, что снова вспомнил все эти тайны – правда не самостоятельно, а с помощью некоего ангела по имени Спросоня.
– Стоило ему начать описывать этого ангела и то, что произошло, слова так и полились из него. Казалось, он только и ждал возможности все кому-нибудь рассказать.
Я знаю о «Мистере Грифе», поскольку о Спросоне впервые услышал именно в связи с ним. Фил признался, что сюжет пришел ему в голову давным-давно, и он не раз подумывал превратить его в сценарий. Будучи на съемках в Югославии, он на досуге даже начал над ним работать. Но едва написал пару страничек, как возникли то ли проблемы с югославскими властями, то ли что-то в этом роде. Он отложил сценарий, а потом и вовсе забыл о нем.
Дальнейшее развитие дело получает в Калифорнии, несколько месяцев спустя. Фил разбирает бумаги, с которыми работал в Югославии, и натыкается на коротенький пятистраничный рассказ, озаглавленный «Мистер Гриф». И тут он вспоминает, как действительно начинал работать над чем-то подобным, но только тогда это был сценарий, и написать он успел всего две странички. Он прочитывает найденные пять страниц и приходит в ужас. Сюжет тот же самый, который он прочил для фильма, только изложенный в виде рассказа, причем текста гораздо больше, чем в свое время успел написать он.
Рассказывая все это, Фил продолжал вальяжно отщипывать кусочки омара, то и дело бросая на меня эти свои высокооктановые взгляды человека, на полной скорости мчащегося к гибели.
Рассказ и сам по себе стал для него страшным потрясением, а тут еще ночью ему приснился кошмар. И знаешь, что ему приснилось? Гибель Блошки. Пес выбегает на дорогу и, что самое удивительное, попадает не под колеса, а под пулю какого-то проезжавшего мимо на угнанной машине придурка. Больше того, в этом своем видении он узнал, в какой день это произошло, в какое именно время, даже разглядел марку машины и запомнил лицо придурка. А еще он почему-то ни капли не сомневался, что все так и будет, и лучше внять предупреждению. Короче, в указанный день он запер Блошку в доме, вышел на улицу и принялся ждать. Все точно. Мимо проезжает белая «тойота» с нарисованным на дверце Вуди Вудпекером[45]. Перед домом Фила водитель притормозил и пристально поглядел на него. По словам Фила, у парня было очень странное выражение лица – будто он чувствовал, что его каким-то образом провели, не дав пристрелить пса.
Видения продолжались, параллельно разрастался и рассказ. Фил никому ничего не говорил, хотя Саша и начала намекать, что он ведет себя как-то странно. Чуть позже я восстановил хронологию событий – и действительно, пару раз она звонила мне как раз в тот период и жаловалась, каким странным и капризным он стал после возвращения из Югославии.
– А скажи, это было до того, как умер Мэтью Портланд?
– Задолго до того, Уэбер. В то время Спросоня являлся ему каждый день. А еще он сказал, что был предупрежден о предстоящей гибели Портланда, но палец о палец не ударил, чтобы ее предотвратить.
– Расскажи-ка поподробнее об этом ангеле.
Начали разносить обед. Стюардесса, которую, как выяснилось, звали Андреа, принесла нам подносы и попросила автограф. Уайетт быстро нарисовал ей в блокноте Вертуна-Болтуна, ее саму и меня. Мы втроем, взявшись за руки летели по небу.
– Интересно, что это такое?
– Даже не знаю. Наверное, мясо. Или пирог? – Мы имели в виду как две капли воды похожие друг на друга какие-то коричневатые куски чего-то непонятного, лежащие у каждого из нас на подносе.
– Возможно, просто салфетка. Кстати, видеокассеты, которые он прислал тебе и Саше довольно серьезное доказательство того, что нечто действительно существовует. Хотя кто знает, ангел это или нет?
– А почему он решил, что это ангел?
– Он понял это, когда Спросоня явился и велел перестать снимать «Полночь».
Первый фильм «Полуночи» появился как своего рода отчаянная шутка. Восемь лет назад Фил Стрейхорн был на грани полного отчаяния. Голливудское золотое яичко разбиваться никак не хотело и, в поисках заработка, он дошел до того, что брался за любые исследования по любым вопросам для кого угодно. Внешность у него была ничем не примечательная, актерского опыта не было вовсе, поэтому в списках ищущих работы актеров он стоял едва ли не на последнем месте. Одно время он даже проявлял кинопленки на одной из студий, но и для этой работы оказался недостаточно общительным и умелым и надолго там не задержался. Ему очень хотелось играть, и он обожал кино, но в какой-то момент понял, что ни на то, ни на другое рассчитывать не приходится.
Занимаясь подборкой материалов по зороастризму для какого-то типа, пишущего исследование по оккультизму, Фил, копаясь в литературе, неожиданно наткнулся на «Книгу Арда Вирадза», автобиографию одного персидского жреца, который после смерти, якобы, снова явился в мир и смог рассказать о том, что видел «там. «
По ту сторону, наряду с другими испытаниями, Вирадзу пришлось пройти по Чинвату – «Мосту Судебного Разбора», где ему (и всем остальным душам) пришлось встретиться со своей совестью для переосмысления всего, что им было сделано в жизни.
Захваченный этой идеей, Фил стал копать глубже и обнаружил сходные сюжеты в исламской литературе. Там говорилось, что в судный день человеку предстоит пройти «испытание мостом аль-Сират, мостом, что тоньше волоса, острее сабли и… „ – согласно некоторым источникам, – «… сплошь утыкан крючьями и острыми штырями. Праведник легко преодолеет его и попадет в райский сад, зато грешнику на мосту будет невероятно скользко и темно. После долгих тысяч лет бесплодных попыток преодолеть преграду, несчастный в конце концов сорвется с него и угодит прямо в адское пламя“.
В те дни мы с ним почти не виделись, поскольку я как раз собирался в Европу на съемки «Нежной кожи» и был полностью погружен в свои собственные проблемы. Впрочем, может оно и к лучшему, поскольку отношения наши были довольно натянутыми. Со времени окончания колледжа я уже успел опубликовать сборник стихов и снял фильм, к которому критика отнеслась более чем благосклонно. Я определенно становился на ноги и, как бы он ни любил меня и ни радовался моим успехам, я знал, насколько ему тяжело видеть, как все высшие баллы получает кто-то другой, ведь он привык всегда быть среди первых учеников.
Когда несколько месяцев спустя я вернулся из Европы, Фил встретил меня в аэропорту. Отъехав немного и притормозив, он вручил мне сценарий.
– Что это?
– Сценарий, который я написал. Скорее всего, он тебе не понравится – это фильм ужасов, однако очень тебя прошу – прочти его и скажи, стоит он чего-нибудь, или нет. Может ли из него хоть что-то получиться.
– Фильм ужасов? «Полночь». О чем он?
– О встрече с собственной совестью на мосту.
Миропорядок начал давать какие-то сбои. Причина так и осталась невыясненной, но уже с самого начала фильма подразумевалось, что виновато в этом человечество. Войны, алчность, проникновение в разные опасные закоулки науки… Как бы то ни было, на космическом уровне начался распад, и в самый разгар торжества глупости на сцене появился Кровавик. В результате начавшегося процесса какой-то части смерти удалось преодолеть границу и проникнуть в жизнь в облике Кровавика. Он мог бы быть просто озлобленным крошечным осколочком смерти или частицей нашей совести, вышедшей навстречу нам на Мосту Судебного Разбора… будь мы мертвы, но ведь мы-то пока еще живы. Он мог бы даже быть и самой Смертью, в силу каких-то обстоятельств вынужденной обосноваться среди нас, к востоку от Эдема. Как бы то ни было, значение имеет лишь то, что Кровавик вне себя – он разгневан необходимостью обитать здесь, ему ненавистна сама мысль о пребывании в чужой ему стране. Говоря о нем, Фил всегда улыбался и называл его ксенофобом.
Страсть к насилию и изобретательность этого стрейхорновского демона одновременно и возмущали и поражали. Читая сценарий в первый раз, я просто глазам своим не верил, переворачивая страницу за страницей с описанием его кошмарных деяний. Но Кровавик все продолжал творить свои злодейства самыми изощренными и чудовищными способами. Я называю подобные вещи искусством автокатастроф – и смотреть невыносимо, и оторваться невозможно.
Я позвонил Мэтью Портланду, продюсеру, всегда старающемуся подыскать сценарии, где было бы побольше женской плоти, крови и насилия. Он тут же прямо по телефону начал расспрашивать меня о сюжете. Но я не стал ему ничего рассказывать, а просто прочитал вслух ставшую впоследствии такой знаменитой сцену с Кровавиком, грудным младенцем и увеличительным стеклом.
– В жизни не слыхивал ничего более отталкивающего! Кто это написал?
Вскоре мы втроем встретились за обедом. Обменявшись с Филом рукопожатием, Портланд сразу перешел к делу. В принципе, сценарий ему нравится, но требует серьезной доработки. Мы все знали, что сценарий просто идеален, но любой продюсер при первой встрече говорит сценаристу одно и то же. Фил улыбнулся и негромко прошелся насчет того, какая вонючая куча дерьма «Игла в пятки» – последний фильм Мэтью. Тот улыбнулся в ответ и заявил, что и сам это отлично знает, но расходы фильм окупил сполна.
Подобными любезностями они обменивались на протяжении почти всего обеда, но в конце концов пришли к соглашению: в сценарии Фила все остается как есть, и Кровавика будет играть он сам. За это он был готов удовольствоваться довольно скромным гонораром, выговорив себе, однако, изрядную гарантированную долю потенциальной прибыли.
В качестве режиссера они взяли совсем молодого человека – недавнего выпускника Академии киноискусства – который чуть ли не наизусть знал все когда-либо снятые фильмы ужасов, включая даже самые одиозные картины, вроде «План-9 из открытого космоса»[46]. Но им страшно повезло, поскольку в его лице они получили настоящего фанатика жанра, к тому же точно знающего, что он делает.
«Полночь» была снята за двадцать девять дней в небольшом городке в северной Калифорнии, все шестьсот жителей которого с радостным удивлением наблюдали за тем, как члены съемочной группы предают огню их улицы и периодически выбрасывают из их окон муляжи самых разных частей человеческого тела.
Половину ролей исполняли сам Мэтью Портланд и статисты. Фил один играл три роли (включая Кровавика). Режиссер, как выяснилось, был приверженцем полного совершенства и замучил буквально всех, но его приверженность делу заражала окружающих.
На закрытом предварительном просмотре фильма в городке Хиббинг, штат Миннесота, у одной девочки-подростка начался сердечный приступ, и она умерла. Новость мгновенно облетела всю страну и стала бесплатной рекламой, о которой можно было только мечтать.
Фильм принес миллионы. Были зарегистрированы авторские права на футболки и плакаты. Сбытчики кинопродукции, прокат, а вместе с ними и крупнейшие студии сразу начали алчно облизывать губы и потирать руки в предвкушении того, что они считали возможным началом очень продолжительного и счастливого брака между золотом и новым кровавым маньяком.
Фильм произвел настоящий фурор. И это было вполне объяснимо. «Полночь» – своего рода шедевр, но при этом она совершенно аморальна и чересчур убедительна, слишком реалистична. Фильмы ужасов развлекают именно потому, что обычно они крайне топорны или изобилуют множеством преувеличений, и половину времени вы, глядя на все эту неприкрытую глупость, просто посмеиваетесь.
«Полночь» же совсем другое дело. Во-первых, это очень умный фильм. Хотя Фил и утверждал, будто задумал его под впечатлением картин Иеронима Босха, я-то прекрасно знал, что в основном он навеян воспоминаниями о собственном исключительно горьком детстве. Картина производит впечатление не столько ужасами, сколько почти ощутимой печалью, восседающей на фильме подобно ночному демону, устроившемуся на груди спящей женщины со знаменитой картины Фьюзели[47]. Первой на это обратила внимание Полина Кэл, в своей замечательной статье сравнившая «Полночь» с де-пальмов-ской[48] «Кэрри»[49] и «Днями жатвы» Теренса Малика[50]. Это привлекло на фильм и интеллигенцию. Почти то же произошло в семидесятые годы, когда Леонард Бернстайн[51] заявил, что ему нравятся «Битлз».
«Неужели мы действительно живем в мире, одержимом Кровавиком? Если так, то подлинным монстром в фильме выступает вовсе не он, а наша посредственность, наше молчание и самоуничижение. Все остальное ерунда». А еще она процитировала художника Роберта Генри[52]. «Примитивное искусство способно лишь просто сообщать те или иные факты, например: „Стояла ночь“. Высокое же искусство создает ощущение ночи… Здесь мы имеем некий эмоциональный ландшафт. Это как мысль, как воспоминание». Кстати, слова «… как мысль, как воспоминание» стали заголовком ее статьи, и этот едва заметный намек на Пруста[53] лишь добавил фильму престижа.
Уже через много лет после того, как я посмотрел фильм в первый раз, мне довелось услышать один из монологов Сполдинга Грея. Где-то в середине монолога прозвучало то, что в какой-то мере тоже выражает сущность «Полуночи»: «Больше всего на свете мой брат боялся подвала нашего дома. Когда родители куда-нибудь уходили, он всегда выключал свет и ползком спускался по ступенькам с парадного крыльца, потом по лестнице сползал в подвал и, крепко зажмурив глаза, ощупывал руками его стены, каждую трещинку, обходя его весь по периметру и не зная, то ли он вот-вот умрет со страху, то ли все же не умрет».
Филу Стрейхорну каким-то образом удалось создать фильм, смотря который, зритель оказывался лицом к лицу со своими подвальными страхами, в кромешной тьме и без какого бы то ни было оружия под рукой.
Когда Фил был еще мальчишкой, отец обычно рассказывал им с сестрой истории, которые сам любил называть «колыбельными». Мистер Стрейхорн, будучи человеком довольно черствым, по-видимому, считал это наилучшим способом воспитания детей, которых не слишком любил и которым практически не помогал. По словам его сына, истории были очень длинными и довольно интересными, но уж слишком часто чересчур страшными или с печальным концом.
– Он пугал нас ими до смерти, настолько, что иногда мы даже плакали от страха. Тогда старый ублюдок обычно обнимал нас за плечи и приговаривал: «Не плачьте, все хорошо. Папочка с вами! Папочка вас в обиду не даст». Ему одновременно хотелось чувствовать и наш страх и нашу любовь. Знаешь, по-моему, это просто нечестно.
Если вы смотрели «Снова полночь», то наверняка помните похожую сцену. Только в фильме Папочка – это переодетый Кровавик, и в конце для детей все кончается не так благополучно. После выхода фильма родители окончательно порвали с Филом. Он на это отреагировал так: «Тем хуже для них. Они обиделись, потому что узнали на экране себя».
«СП» посмотрело (и приобрело видеокассеты с ней) втрое больше людей, чем первый фильм. В результате, Фил и Мэтью Портланд организовали фирму «Ускоренная перемотка» и стали думать, во что бы еще вложить деньги.
Одним из самых забавных результатов появления первого фильма стала удивительная популярность Мэтью Портланда как актера. Он сыграл роль Пола Эддоуса, мэра городка и профессионального пилота-спасателя, и начал получать столько писем от поклонников своего таланта, что они с Филом решили сохранить Пола и во второй и в третьей частях сериала. Мэтью был просто в восторге.
Третий фильм назывался «Полночь приходит всегда», но, к тому времени, когда они закончили съемки, Фил уже называл ее не иначе как «Полночь не уходит никогда». Он устал от Кровавика, устал от крови, устал раздавать автографы, которые у него просили потому, что он сыграл роль ставшего столь популярным маньяком-убийцей.
– Понимаешь, Уэбер, я, конечно, не собираюсь играть короля Лира на Бродвее, но для разнообразия с удовольствием сыграл бы не в какой-нибудь очередной кровавой бане, а самую обычную, нормальную роль.
В то время я как раз снимал свою «Удивительную» и предложил ему сыграть в ней небольшую роль трансвестита, Лайли Рейнарда. Он сразу же согласился, причем сыграл на удивление хорошо.
Вскоре после этого грянуло землетрясение, и Фил спас мне жизнь. Не вытащи он меня тогда из ресторана буквально после первого же толчка, я, когда с одним большим ужасающим вумп! обрушилась крыша, наверняка был бы раздавлен вместе с остальными.
Усталый, опустошенный и со все еще стоящим в ушах грохотом рухнувшей крыши, я, едва закончив «Удивительную», снялся с места и отбыл в Европу. Мне просто необходимо было хоть ненадолго уехать из Калифорнии, тем более что к тому времени я почти решил вообще распроститься с прежней калифорнийской жизнью. Самой подходящей тихой зеленой гаванью мне тогда казалась Европа. Я был совершенно убежден, что, пожив там, смогу, по крайней мере, спокойно обдумать, как быть дальше.
За годы, проведенные в Европе, я почти не имел вестей от Фила, не считая нескольких открыток с более чем туманным содержанием, вроде того, что он прикидывает, чем лучше заняться.
Когда я вернулся, он показал мне свой «Цирк в огне» – пятнадцатиминутный ролик, снятый им для рок-группы «Витамин Д» – настоящее чудо, этакая шкатулочка Джозефа Корнелла[54], полная чудес и неожиданностей. Ролик можно было посмотреть пять раз подряд и продолжать мечтать увидеть в шестой. В определенном смысле это было лучшей работой Фила, но идиоты-музыканты решили, что клип получился слишком тяжеловесным и забраковали его. По-видимому, они ожидали, что Кровавик преподнесет им нечто в духе «Полуночи». Вместо этого им подсунули нечто более чем странное, клип, почти без музыки, с какими-то куклами и древними картами.
Не сказав ни слова, Фил забрал кассету и снова взялся за «Убийства в полночь». Я как-то поинтересовался, сильно ли его огорчила неудача с роликом. Но он ответил, что во время работы над клипом ему в голову пришел просто великолепный сюжет для нового фильма. Еще раз сыграв Кровавика, он заработает достаточно, чтобы самостоятельно финансировать весь проект. И что же, интересно, за сюжет? Фил промолчал. Это было хорошим признаком.
Примерно тогда же в его жизни произошли два очень разных события. Первым было его знакомство с Сашей, а вторым – двойное убийство во Флориде.
Многие газеты поначалу называли их «Убийствами Кровавика», но, к счастью, название не прижилось. Один семнадцатилетний придурок из Саратоги, по-видимому, слишком насмотрелся «Полуночи». И однажды вечером, когда родители оставили его присматривать за малолетними братишкой и сестренкой, он расправился с детишками точно так же, как это сделал Кровавик в одном из фильмов.
Мертвые светятся. Я по-прежнему не понимаю почему, но это так. Здесь столько любви, тепла и дружбы… это самое ценное, что только можно себе представить, да к тому же у нас есть еще и – впрочем, нет, скорее, он – это мы сами – чудесный мягкий свет. В принципе, мы действительно очень похожи на светлячков, но все равно, окидывая себя взглядом в первый раз и видя, насколько много у тебя общего с этими малютками, трудно удержаться от улыбки.
Кстати, дети, о которых упоминал Уэбер, тоже здесь. Они очень тихие и милые, и я изо всех сил стараюсь стать им другом.
Я просто не могу иначе – ведь они здесь по моей вине. Я не верил в это, пока был жив, но теперь понимаю. Это один из аспектов процесса. Тебя учат понимать такие вещи.
Конечно же, здесь приходится и заново пересматривать прожитую жизнь, но, как выяснилось, это гораздо интереснее, чем я мог себе представить. Прежде всего, тебе показывают, каковы были ее важнейшие моменты и где именно они имели место. События, которых в свое время ты даже не ощутил и о которых порой вообще не подозревал, хотя именно они придали ткани твоей жизни ее окончательный оттенок.
Лично мне, например, была показана ночь, когда родители зачали меня (отец очень быстро кончил, мать лишь похлопала его по спине и мгновенно уснула).
Неведомые мне до сих пор моменты истинной боли, подлинного удивления и искренней любви, обитавшие в четырех стенах нашего медленно взрослеющего дома, в тогда еще сравнительно юных сердцах моих родителей, моей сестры, моем собственном.
Теперь я пересмотрел все: Джеффри Винсент, зверски убивающий своих маленьких братишку и сестренку, Саша, обнаруживающая в патио мое бездыханное тело, даже то, как погибла мать Уэбера.
Мне разрешили показать ему эту сцену, хотя до сих пор подобных прецедентов еще не бывало: никто никогда не получал возможности при жизни узнать даже малую толику всей правды. Ведь это одна из важнейших задач жизни – самостоятельно отыскать сохранившиеся обломки душевных развалин и докопаться до смысла высеченных на них иероглифов. Да и вообще, археология сердца – единственное по-настоящему важное занятие.
Вот, например, в нью-йоркской квартире Уэбера на полке стоит несколько фотографий, в том числе и моя. На ней я сижу в его удобном старом кожаном кресле, сцепив руки на животе и положив ногу на ногу. Лицо мое – всегдашний маловыразительный скуластый пиковый туз с хохолком на макушке. Рядом с креслом, на полу, разложены четыре когда-то столь популярных маски Кровавика. В тот день я как раз в шутку преподнес их Уэберу.
Я сижу с крайне самодовольным видом в спортивном пиджаке от «Андерсон энд Шепард». На шее – шелковый аскотский галстук с широкими концами, завязанный шикарным идеально правильным узлом. А на полу поблескивают лежащие в беспорядке совершенно одинаковые серебристые лица.
Уэбер частенько поглядывает на эту фотографию – то с горечью, то с тоской, то с печальной улыбкой… Как, оказывается, по-разному можно смотреть на что-то значащий для тебя снимок… Но, пусть Уэбер и смотрел на фотографию довольно часто, он никогда не понимал, что в ней самое важное. Впрочем, это не так просто понять.
Зачем мы фотографируем, зачем потом смотрим на снимки, почему так мало помним и так много забываем? А ведь все это не случайно. Древние римляне в свое время поняли, что делать и ответом стала гаруспикция или гадание на внутренностях жертвенных животных. Полагая, что в их расположении заключены порядок и формы всего сущего, римляне изучали их, в надежде узнать, каким в этом миропорядке окажется будущее.
Они были правы. Если бы Уэбер смотрел на эту фотографию как надо, он разглядел бы на ней многое из того, что с ним должно было произойти. И дело вовсе не в том, что это моя фотография, а в том, как лежат на полу маски, в тугом узле галстука, в том, как падает на мое лицо свет. Тогда, собираясь меня «щелкнуть», он, прильнув к видоискателю, начал командовать: «Поверни-ка голову. Переложи по-другому руки. Чуть-чуть поверни голову и смотри в сторону. Надо сесть так, чтобы маски тоже попали в кадр… Вот так!»
Почему так, а не как-нибудь иначе? Да просто какой-то малюсенькой частичкой сознания мой друг понимал, что на пленку попадет крошечный осколок его будушего К несчастью, другие части его сознания не знали, как его увидеть, поэтому Фил просто вставил так и не распознанный осколок будущего в рамочку и поместил на полку вместе с остальными.
То же самое справедливо и для чего угодно другого. Например, сигарета, которую он собирается закурить: как он ее держит, количество затяжек, которые он сделает. Так много ответов, лениво плавающих в воздухе над нашими жизнями, как сероватый дым у лица Уэбера.
– Слушай, а Фил когда-нибудь рассказывал тебе о собаке и о том, как к нему в комнату вошла смерть?
– Уайетт, что же все-таки случилось с этим ангелом, Спросоней? Я думал ты наконец собрался рассказать мне об этом.
Он поджал губы и кивнул.
– Расскажу, но ведь нам лететь еще целых три часа.
– Вот за что я люблю «Декамерон»[56] и «Кентер-берийские рассказы»[57] – все сидели кружком да травили друг дружке всякие сногсшибательные истории, поскольку, пока вокруг свирепствовала чума или предстояло топать еще добрую сотню миль до Кентербери, просто нечем было заняться.
– Позволь я все же сначала расскажу тебе о собаке и смерти. К тому же, это все равно, в той или иной степени, связано с Филом и Спросоней.
Так вот, когда Фил был маленьким, у них была собака по кличке Генриетта, Ее свободно отпускали бегать, где вздумается, поэтому она довольно регулярно приносила щенков. В доме ее место было в комнате Фила, в уголке, и Генриетта, когда приходило время рожать, просто укладывалась на подстилку и рожала.
В одном из пометов среди нормальных здоровых щенков оказался один очень слабенький и притом явно больной малыш. По словам Фила, сразу было видно, что он не жилец, но Генриетта по какой-то непонятной причине любила его гораздо больше, чем остальных, и всегда проявляла по отношению к нему особую заботу. Всем это казалось довольно странным, поскольку обычно животные просто не обращают внимания на самого слабого детеныша, а порой даже убивают его.
Однако, вопреки всему, Генриетта просто души не чаяла в бедняге, всегда следила за тем, чтобы он получал достаточно молока и вылизывала его чаще других… Одно время стало даже казаться, что малыш, всем на удивление, вытянет, но вскоре он стал слабеть и через несколько дней явно должен был умереть.
Как-то вечером, делая уроки, Фил вдруг поднял голову, потому что услышал рычание Генриетты. Она вообще крайне редко подавала голос, а сейчас, в совершенно пустой комнате, ей и тем более рычать было абсолютно не на что. Но она все не унималась. Гррр! Гррр! Без остановки. При этом она неотрывно смотрела на одно из окон. Фил выглянул из него наружу, но и возле дома ничего подозрительного не заметил. Собака тем временем бешено колотила хвостом и яростно рычала: налицо были все признаки начинающейся собачьей свары. Но ведь в комнате-то никого не было!
Внезапно она вскочила и теперь стояла с трясущимися задними лапами, оскалив зубы и воинственно размахивая хвостом. Взгляд ее по-прежнему был устремлен все туда же, но постепенно она стала медленно поворачивать голову, будто следя за кем-то, пересекающим комнату и приближающимся к ней.
Перед этим она лежала вместе со своими щенками, кормя их, и теперь они слепо тыкались на подгибающихся трехдневных лапках во все стороны, пытаясь снова отыскать материнские соски. Все, кроме несчастного доходяги. Он уже так ослаб, что не в силах был двигаться.
Как рассказывал Фил, в этот момент он будто что-то почувствовал: не колебание воздуха или прикосновение ледяной руки к шее, а просто что-то. Возможно даже, что-то приятное, он точно не помнил. Но чем бы ни было это что-то, и мальчик, и собака определенно чувствовали его присутствие.
Генриетта на пару секунд вдруг смолкла и застыла на месте. Замерла. Потом она жалобно заскулила и оглянулась на щенят. Те виляли хвостиками и пищали – все, кроме доходяги. Он был мертв. Совершенно явно мертв.
– Так значит, это смерть вошла в комнату? Он кивнул.
– Во всяком случае, именно так решил Фил. По его мнению, собака-мать видела, как она прошла через всю комнату к щенку, и тот буквально через мгновение умер. А у тебя есть другое объяснение?
– По мне, эта сцена так и просится в «Полночь».
– Что я ему и сказал. Почему, говорю, ты ее никуда не вставил? А он, оказывается, считал ее слишком красивой для такого рода фильмов. Но, сдается мне, он все же собирался использовать ее, только уже в «Мистере Грифе».
– А причем же тут Спросоня?
– Спросоня – это и есть Ангел Смерти.
Стрейхорн был богат, знаменит и еще не пересек сорокалетнего рубежа. Он пережил землетрясение, а один из самых влиятельных американских критиков назвал его выдающимся режиссером. Этот критик вел в популярном мужском журнале колонку, в которой мог писать о чем угодно.
Жизни людей бывают двух размеров: в натуральную величину и в величину мечты. Жизнь Фила относилась к последней категории. Более того, он до конца жизни оставался очень хорошим и разумным человеком, что для Голливуда большая редкость.
Я еще почти ничего не сказал о гуманности Фила, а без этого трудно будет понять суть его отношений со Спросоней.
Мы вместе прожили четыре года в Гарварде, и за это время узнали друг о друге во время душевных разговоров заполночь достаточно много. Поэтому я лучше, чем кто-либо, представлял себе его несчастливое и трогательное детство.
Родители, в общем-то, заботились о них с сестрой, но этого было недостаточно. Вместо участия они проявляли власть, а в тех случаях, когда ребенка нужно было бы просто обнять, ограничивались рукопожатием. В принципе, такие отношения между родителями и детьми можно было бы назвать самым обычным делом, если бы не своеобразная реакция Фила. В то время, как они пытались пожать ему руку, он прыгал им на колени и пытался рассмешить. Они были довольно угрюмыми людьми, и единственными подлинными проявлениями любви он считал их улыбки и смех: именно по ним Фил судил, добился он успеха, или нет. Возможно, именно поэтому они так и подружились с Вертуном-Болтуном. Для мальчишки это было не просто желанием «рассмешить их» или «ну кто же не любит клоунов!», это было чем-то гораздо большим – «я могу дышать, только когда вы улыбаетесь, а если рассмеетесь, то это придаст мне столько энергии, что я смогу не есть два дня».
Мистер Стрейхорн держал магазин авторучек, а в качестве хобби одно время занимался разведением пуделей. Ему довелось поучиться в Гарварде и, хотя степени он так и не получил, зато вынес из университета то дурацкое высокомерие, которое заставляет человека думать, будто его в совокупности с первоклассным образованием вполне достаточно, чтобы преуспеть в жизни. Но через пару лет, или хоть немного поработав, такие люди начинают понимать насколько миру наплевать, где ты учился, если ты преуспел. Но жизнь оказалась к старику неблагосклонной, и он затаил обиду на весь белый свет, устроив сам себе пенсию по надменности и неприятию окружающей жизни. Так он и тянул помаленьку до тех пор, пока на шестом десятке у него не нашли рак, после чего стал совсем невыносимым.
Его супруга была ему под стать. Простушка из захудалого городишки, по гроб жизни благодарная мужу за то, что он на ней женился, Бетти Стрейхорн свято верила всему, что бы он ни говорил, пусть даже ее благоверный и молол несусветную чушь. «Не забывай, твой отец учился в Гарварде!» – часто говорила она, и даже в тех случаях, когда в душе сознавала, что он не прав, держала язык за зубами. Любимым ее выражением было «ради мира в семье». И в семье Стрейхорнов действительно царил мир, но лишь потому, что отец всегда все знал лучше всех, а если кто пытался настаивать на своем, то получал затрещину.
Фил все всегда делал «правильно», а его сестра Джекки – неправильно. Он учился. А она тем временем попадала в разные переплеты. Он заставлял родителей смеяться и гордиться собой, она же была для них источником лишь страха и гнева. Он говорил отцу, что учится на «отлично», она же обычно посылала старика подальше. Между собой дети вечно ссорились и жили как кошка с собакой, но в случае малейшей угрозы со стороны родителей всегда защищали друг друга.
Несомненно, прототипом Дженни, героини всех фильмов «Полуночи», была Джекки. Они даже внешне были похожи. Фил никогда толком не рассказывал, как ему это удалось, но со временем он сумел помочь ей побороть саморазрушительное упрямство и понемногу выправить жизнь. В старших классах она вдруг увлеклась наукой и после школы поступила на биологический. Правда, за это она была благодарна исключительно брату, но никак не родителям.
– Он научил меня одной вещи, Уэбер, которую мне никогда не забыть. Однажды, после того, как я в очередной раз вдрызг разругалась с родителями, мы с ним обсуждали эту проблему. Я заявила, что, скорее всего, покончу с собой, поскольку жизнь совершенно бессмысленна и несправедлива. Он не рассердился на меня и не стал трясти за плечи, чтобы образумить. Он просто сказал: «Запомни вот что, сестричка. Миру от тебя не нужно ничего, зато ты миру кое-что должна. Именно поэтому ты и живешь. Покончи с собой – и ты всего-навсего подтвердишь, что ты лишь еще один из миллионов других лежащих в земле черепов. Зато, стоит тебе дать миру хоть что-нибудь, неважно – большое или маленькое, – и ты выиграла».
Фил не оставлял попыток сплотить семью и заставить всех домашних улыбаться. Так продолжалось до тех пор, пока он не закончил колледж с отличием. Отец пожал ему руку и подарил ручку «Синбад» из своей коллекции.
Когда же Фил сообщил им, что в конце лета собирается в Калифорнию, учиться на актера, отец обозвал его глупой задницей и вышел из комнаты. Миссис Стрейхорн, с трудом подавив гордость и радость, велела ему пойти и извиниться перед отцом. Вместо этого Фил собрал сумку и ушел из дому. После этого они с родителями не общались два года.
Оказавшись в Лос-Анджелесе, мы с ним на пару сняли квартирку на Мэнсфилд-авеню в Хэнкок-Парке и начали пытаться стать знаменитыми. Но у нас ничего не выходило. В конце концов, мы оба так и не сумели начать делать карьеры и, соответственно, вынуждены были подрабатывать официантами в разных модных ресторанчиках на Беверли-Хиллз.
В этот сумбурный и полный разочарований период я ухитрился выпустить сборничек стихов. Тайком от меня Фил обошел все книжные лавки от Венис-Бич до Голливудского бульвара и договорился с торговцами разместить мою книжицу везде, где имелись отделы поэзии. Далее, все происходило, как в кино: сотрудница отдела новых проектов одной независимой кинокомпании в одной из этих книжных лавок услышала, как я читаю свои стихи. Подойдя ко мне после выступления, она сказала, что ей понравились мои «стихи-диалоги» и спросила, не хочу ли я попробовать свои силы в сценариях. Так я и начал. И этого бы не произошло, если бы Фил Стрейхорн не взял дело в свои руки и не убедил скептиков, что мою книгу стоит заказать.
Мне повезло. Я переделал три чужих сценария, а потом написал и свой собственный. Фил слышал каждую строчку из всех четырех и был справедливым и откровенным критиком. Затем мой сценарий, называвшийся «Хладные одежды» без малого год путешествовал по киностудиям, пока в конце концов кто-то не сказал «да». Мне отвалили кучу денег, но фильм снят так никогда и не был. Непривычное состояние финансового благополучия позволило мне немного притормозить и многое обдумать – чего мне как раз и не хватало Результатом явился костяк моего первого собственного фильма «Блондинка-ночь».
Впрочем, с чего это я вдруг начал рассказывать о себе, когда это история жизни Фила? Да потому, что он тогда, как и я, изо всех сил старался прорваться, но безуспешно. Мы всегда жили вскладчину, но он решительно отказался пользоваться теми деньгами, которые я получил за переделанные сценарии, заявив, что они чисто мои. И как я ни убеждал его в обратном, он лишь упрямо качал головой. Мне только и оставалось, что время от времени угощать его обедом, и все. Когда же я купил ему в подарок на день рождения отличный цейссовский бинокль, у Фила на глазах показатись слезы.
Существует особая категория людей – они не то чтобы святые, а просто почти бессознательно считают себя на вторых ролях по отношению к тем, кого любят. С их стороны это ни в коем случае не жертва и не свидетельство преклонения – они просто любят. И нет ничего трогательнее, чем их удивление, когда хоть малая толика этой любви и заботы возвращается им. И дело, по-моему, вовсе не в том, что они не считают себя совсем уж недостойными внимания. Просто их удивляет, когда кто-то удосуживается подумать и о них. Многие добрые люди удивляются (и бывают очень тронуты) проявленной по отношению к ним щедростью.
Неудачи следовали одна за другой. Те из нас, кто искренне беспокоился за него, пытались помочь, чем только могли, однако эти долгие месяцы стали для Фила настоящим «периодом пощечин»: придуманный им образ. Он рассказывал, что в те дни просыпался утром уже заранее готовый уклониться от готовой появиться невесть откуда руки, которая сегодня снова начнет валять его по полу жизни. Иногда ему вроде бы поначалу и удавалось увернуться, но рука каждый раз неизменно находила его вновь. А может, этим делом занимались и сразу две руки.
Он встречался с девицей, которая постоянно норовила затащить его в постель. Это помогало ему сохранять спокойствие и ходить с забавно, чуть по-рыбьи, вытаращенными глазами, но оказалось, что она к тому же еще и большая любительница разных источников высокого напряжения. В том состоянии, в котором тогда пребывал Фил, он просто не мог время от времени не поддаться искушению отведать ее кислотной «пурпурной дымки» или поучаствовать в ее экспериментах с кокаином. Как-то раз они на пару выкурили несколько косяков с колумбийской дурью, пропитанной псилобицином[58]. У него начались такие галлюцинации, что он, сам того не осознавая, выкатился из ее дома задом наперед и таким манером одолел целых три квартала.
Но потом, благодарение Богу, он повстречался со свиньей.
Ее звали Конни, и она была вьетнамской вислобрюхой свиньей. Представьте себе дикого кабана без клыков и с провисающей от холки до крестца буквой «U» спиной так, что брюхо волочится по земле, с горячим пристрастием к «эм-энд-эмз», исключительно проницательным умом, и вы сможете себе представить Конни.
Фил был из тех людей, которые не теряются ни в каких ситуациях, поэтому, когда это создание однажды вечером появилось у нас на заднем дворе, где мы как раз были заняты барбекю, он лишь слегка пригнулся к ней и спросил, не на десерт ли она пришла. Я спросил, это еще что за тварь? А он ответил.
это, мол, вьетнамская вислобрюхая свинья. Спрашивать, откуда он это знает, я уже не стал, поскольку Стрейхорн знал понемногу обо всем. Он был единственным из тех, кого я знал, способным просто для развлечения прочитывать целые энциклопедии ради того, чтобы стать актером, отказаться от предложения учиться физике в Калифорнийском технологическом, а на сон грядущий почитывать книжки вроде «Tractatus Logico-рhilosophicus» Людвига Витгенштейна[59], постоянно валяющиеся у него на тумбочке возле кровати.
На шее у свиньи был красивый кожаный собачий ошейник, с вытисненным на нем именем «Конни» и нацарапанным рядом номером телефона. Я отправился в дом звонить, а Фил тем временем кормил ее изюмом в шоколаде.
Минут через пятнадцать в нашем патио появился довольно жизнерадостный с виду старик. Он был коренаст, плотно сбит и имел вид человека, много времени проводящего на открытом воздухе. Округлое лицо с живыми яркими глазами обрамляли седые, будто присыпанные тальком коротко стриженные волосы. В общем, он был похож на человека, то ли имеющего собственный грузовик, то ли работающего на заводе, где здоровые парни зарабатывают на жизнь своим горбом, теряя по кварте пота каждый день.
– Вот ты где, моя Конни! Привет, ребята. Я – Венаск.
Так началось выздоровление Фила.
Венаск жил в соседнем квартале в собственном доме вместе с этой самой свиньей да еще пожилым бультерьером по кличке Кумпол. Оказывается, они по три раза в день прогуливались чуть ли не мимо нашего дома, хотя до этого мы их ни разу не видели. Поскольку эти прогулки были регулярными, Фил стал по возможности принимать в них участие.
Единственным, что старик реально сделал для Фила за следующие несколько месяцев, так это научил его плавать. Но, очевидно, между ними происходило еще что-то, о чем я не имел ни малейшего понятия. Чем больше они сближались, тем меньше при мне разговаривали друг с другом. И все же с самого начала было совершенно ясно, что у них очень много общего.
Иногда нас спасает какая-то сущая мелочь: внезапное похолодание, забавный жест ребенка, несколько чашек хорошего кофе. Обычно, когда я спрашивал Фила, чем они с Венаском целый день занимались, он улыбался и неопределенно отвечал, что они «плавали», «болтали» или «играли с животными».
Венаск был родом из Франции, но родины не видел уже лет тридцать. Этот бежавший во время войны от нацистов еврей осел в Калифорнии потому, что она напоминала ему родные места в окрестностях Авиньона[60]. Он был женат, но жена умерла. Много лет назад они держали довольно популярную закусочную напротив одной из киностудий. Поэтому, когда бы вы ни пришли к нему, первым делом он неизменно спрашивал, не сделать ли вам сэндвич. И отказаться было довольно трудно.
Они с Филом проводили вместе все больше и больше времени. Сначала это меня удивляло. А потом я стал даже немного ревновать. Как-то я спросил его, чем ему так полюбился старик, но Фил лишь заметил, что тот «много чего знает» – самая большая похвала в устах Стрейхорна.
Что бы там ни знал Венаск, это делало моего друга счастливее и примиряло с самим собой. Он перестал встречаться с наркоманкой, бросил работу в ресторане и снова начал искать работу по специальности. На некоторое время ему даже удалось получить небольшую роль в одной ужасной комедии положений, что служило ему хоть каким-то занятием и позволяло оплачивать счета. Он, как и я, страшно любил вещи и покупал их вне зависимости от того, позволяли ему это средства, или нет (он даже шутил, что на кредитных карточках «Америкен Экспресс» или «Мастер Чардж» следовало бы красоваться надписи «Оставь надежду всяк сюда входящий»). Еще когда-то давно, в нашем совместном прошлом, мы дружно пришли к выводу, что лучшее средство для поднятия духа –пойти и купить себе что-нибудь экстравагантное. Подумаешь, нет денег! – зато новый атташе-кейс или какая-нибудь библиографическая редкость хоть немного, да взбодрит.
Я познакомился с актрисой и совершил ошибку, переехав к ней. Из-за этого, моей карьеры и Венаска, мы с Филом не виделись около двух лет.
После того, как я съехал, он еще несколько месяцев прожил в нашей квартире один. А потом, к моему удивлению, перебрался к старику. После этого обстановка у Венаска стала прямо какой-то едва ли не сказочной – мудрый старик, его ученик, собака и свинья.
Время вечно шепчется у нас за спиной. Внешне оно дружелюбно и рассудительно, оно без колебаний старается помочь, чем может. Но, стоит нам отвернуться, и оно крадет наши жизни, а потом рассказывает про нас же украденным кусочкам всякие нехорошие вещи.
Юность? Она могла бы стать для тебя гораздо более удачной, если бы он больше трудился. Дружба? Сколько бы времени я ему ни отводил, он никогда не уделял его тебе достаточно. Двадцать лет? Ты мог бы претендовать на большее, используй он меня как надо. Подобное мы слышим с самых разных сторон, особенно часто это наши внутренние голоса, которые беспрерывно и с удовольствием нашептывают то, что услышали от недругов.
Мы со Стейхорном хотели работать в кино, стремились к интересной жизни. Возможно, именно этим-то наше – послевоенное – поколение и отличается от других: правильно это или нет, но мы привыкли ощущать частью нашего права от рождения возможность хотя бы побороться за создание своей собственной окружающей среды, позволяющей нам просыпаться по утрам с жаждой свершений и желанием узнать, что готовит для нас новый день.
Но время уже начинало нашептывать свое. Я сделал «Блондинку-ночь» на 16-миллиметровой пленке. Никто не снимал шестнадцатимиллиметровых фильмов уже так давно, что, узнав о моем творении, большинство людей лишь улыбалось или недоуменно приподнимало брови. Фильм был черно-белым, порочным, но в то же время каким-то очень нежным. По-моему, лучше всего о нем отозвался Фил. Он сказал, что картина жгучая и немного странная на вкус – как хрен. Выходя из кинотеатра после просмотра, люди горячо спорили о ней. Иногда ее можно увидеть и сейчас в местах вроде нью-йоркской «Талии», где ее обычно показывают в паре с такими фильмами, как «Человек-слон»[61] или «Чужероднее рая»[62].
Перед моим отъездом в Европу на съемки «Нежной кожи» мы с Филом сделали то, в чем поклялись друг другу в первый же день приезда в Голливуд: когда один из нас наконец добьется успеха, мы вместе отправимся в салон и сделаем себе татуировки. Мы точно знали: ни один мастер не сделает нам того, что мы хотим, поэтому взяли с собой картинку, на которой сошлись еще много лет назад. На ней был изображен большой черный ворон. Символ нашей вечной дружбы. Мы попросили выколоть их высоко, почти у самых плеч, так, чтобы казалось, будто они летят по нашим спинам.
Пять месяцев спустя, когда я вернулся из Европы, Фил встречал меня в аэропорту со сценарием «Полуночи» в руках.
Утро сопровождало нас с Уайеттом весь полет. В иллюминаторах мы видели только самые первые светлые лучи рассвета, и даже грозовые тучи над Колорадо выглядели новенькими и чистенькими. Приземлиться в Лос-Анджелесе мы должны были в полдень. Вертун-Болтун пока так ничего и не рассказал о Спросоне.
Поднявшись, чтобы сходить в туалет, я внезапно почувствовал ужасную, какую-то одновременно и царапающую, и тянущую боль в спине. Это было так неожиданно, что я охнул и судорожно схватился рукой за больное место. Уайетт и наши соседи удивленно взглянули на меня, но я тогда просто не мог вымолвить ни слова. На меня будто кто-то напал: какой-то огромный рот пытался всосать кожу на моей спине или что-то в этом роде. Никогда до сих пор я не испытывал ничего подобного.
Поспешно пройдя в конец салона, я взглянул на светящиеся надписи над дверями туалетов и с облегчением увидел, что один из них свободен. Проскользнув в тесную, как телефонная будка кабинку, я запер за собой дверь. Что же со мной такое, черт побери? Но не успев еще даже снять куртку, я ощутил под рубашкой на спине что-то новое и страшно пугающее. Боль прекратилась, но теперь там что-то шевелилось. Что-то большое, размером с кисть руки, отчаянно царапающейся и старающейся выбраться наружу.
Я потерял контроль над собой. Срывая с себя одежду, я наконец ухитрился стянуть с себя джинсовую куртку и несколькими отчаянными рывками высвободил из брюк рубашку. Думаю, при этом я еще и наделал шума. Я вообще плохо помню, что делал, если бы счел необходимым. Увы, большинству людей летать ни к чему. Величайшим из чудес Венаска была его способность помочь вам найти то, что, в конце концов, спасет вам жизнь. Зачастую это оказывалось чем-то весьма тривиальным.
Радклифф как-то поведал мне одну из любимых историй Венаска. Получив Притцкеровскую премию[63] по архитектуре и попав на обложку журнала «Тайм», Гарри пережил нервный срыв.
Проявилось это довольно оригинальным образом: в самый разгар работы над очень важным проектом здания, строительство которого было приурочено к 750-й годовщине основания Берлина, Гарри неожиданно полностью забросил работу над ним и принялся прямо у себя в гостиной на полу собирать какой-то совершенно заумный миниатюрный город.
Поначалу он состоял из бумажных моделей Музея Венского Сецессиона[64], здания лондонского Ллойда[65] работы Ричарда Роджерса[66] и миниатюрной копии «Teatro del Mondo»[67] Альдо Росси[68]. Чуть позже он добавил к ним тридцать или сорок дешевых сувенирных копий таких сооружений, как Эйфелева Башня, «Космическая Игла» в Сиэтле и Статуя Свободы. Потом к ним добавились шесть хромированных заварных чайничков работы Майкла Грейвза[69], слегка приплюснутый китайский котелок, призванный служить частью Космопорта для приема гостей с иных планет, разные другие модельки, игрушки и глиняные фигурки, которые Радклифф либо делал своими руками, либо покупал. Попробуйте представить себе все это и вы получите представление о том, каков был его город.
От друзей жена Гарри случайно услышала о Венаске, связалась с ним и попросила помочь. Он, якобы, подкатил к их дому в Санта-Барбаре в джипе, на переднем сидении которого чинно восседала свинья.
Оказавшись в гостиной, эта самая свинья, которую звали Конни, заметив лежащий на столе завтрак Гарри, тут же направилась к нему, по пути сокрушив половину построенного Гарри города. Венаск же ногами расшвырял другую половину, приговаривая: «Довольно с него зданий. Ему нужен кларнет.
Сам старик ни одним инструментом не владел, но это не помешало ему заставить Гарри начать учиться играть по четырехдолларовому самоучителю, который они вместе купили в тот же день вместе со стареньким кларнетом.
Я читал Поуэллса, Леви-Стросса[70], Джозефа Кэмпбелла[71], Кастанеду[72] и Мирче Элиаде[73] и достаточно знаком с их взглядами на волшебство и шаманов. Но их взгляды совершенно неверны по одной простой причине: те, кто что-то могут – делают, те же, кто не может, говорят (или пишут) об этом. Еще только начиная понимать, на что способен Венаск, я в один прекрасный день по наивности спросил его, существуют ли люди, умеющие летать.
– Да.
– А ходить по воде?
– Конечно. Может, еще рыбного салата?
– Почему же, в таком случае, они никогда не демонстрируют этого другим?
– А зачем? Думаешь, их волнует, знаешь ты об этом или нет? Вот, к примеру, ты, Фил, человек, несомненно, умный. А хотел бы ты, чтобы и все окружающие узнали, что ты умен?
Я улыбнулся.
– Ну да, в принципе я бы не прочь. Он подмигнул.
– Вот в том-то и разница между тобой и человеком, который может ходить по воде. Он делает это лишь для того, чтобы определиться на своей карте, а вовсе не с целью попасть в вечернее телешоу.
За те шесть месяцев, что он позволил мне провести рядом с ним, я узнал от Венаска о своей «карте „ и как находить на ней определенные координаты. Я узнал от него об ожидающем меня успехе и о том, насколько легче его добиться, чем потом справляться с ним. Я научился плавать. Я научился умирать. В первый раз я услышал имя «Спросоня“ во сне, приснившемся мне, когда, однажды вечером, я дремал в океане. Да, и такое мне тоже доводилось делать. Старик меня научил. Но все это не помогло.
У Саши Макрианес необычное лицо. Если смотреть на нее анфас, она просто великолепна – густые каштановые волосы, высокие скулы, полные губы, глубоко посаженные глаза, внимательный, но в то же время открытый взгляд. Все выражение ее лица как бы говорит: да, я внимательно слушаю, но, прежде, чем придти к какому-либо решению, я должна узнать все до конца. В наши дни таких людей почти не встретишь. Оглянитесь вокруг и увидите, насколько скептичны взгляды большинства окружающих, как много ртов мрачно и твердо сжимается, как бы говоря «Да ничего подобного!», хотя вы еще и слова не успели вымолвить. Саша просто какой-то обломок прошлого – ей хочется, чтобы вы ей понравились. А лицо ее говорит, что она очень на это надеется.
Но это только анфас – профиль ее, к сожалению, говорит совсем о другом. Короткий, безвольный подбородок и чуть загнутый книзу нос совершенно меняют первое впечатление. Да и лоб ее, оказывается, тоже вовсе не так высок, как вы считали. Это профиль человека крайне слабого – человека, которому нельзя полностью доверять. Она сама так отозвалась о своем лице вскоре после того, как мы познакомились в Вене, и была совершенно права. В Голливуде (особенно через объектив съемочной камеры) замечать такие вещи просто необходимо, но ведь я находился в Европе в качестве flaneur[74], а не как аuteur[75] и не старался рассматривать людей под профессиональным углом зрения. Жизнь от этого становилась проще, а я – менее критичен.
Когда мы с Уайеттом наконец миновали последнюю дверь лос-анджелесского аэропорта и увидели ее, она выглядела совершенно измученной и какой-то эфемерной, будто в любое мгновение могла просто медленно воспарить над землей. Лицо ее было совершенно белым, как у актера театра Кабуки[76], длинные волосы заколоты в тугой пучок на затылке. На ней были джинсы и белая футболка, выглядывавшая из-под единственной спортивной куртки Фила, той самой, купленной им когда-то много лет назад у «Андерсона энд Шепарда» в Лондоне. Помню, тогда я еще спросил его, почему именно в этом магазине, а он ответил, что это любимый магазин Фреда Астера[77].
Саша знала, как он любит эту куртку. Я вдруг испытал такой прилив любви и жалости, что первым моим порывом было стиснуть ее в объятиях и обнимать до тех пор, пока мы оба не разрыдаемся от горечи боли и утраты.
Но она по-прежнему оставалась на месте, не делая попытки приблизиться к нам.
– Это из-за моих рук. Не хочу вас ими касаться.
И только тут я впервые обратил внимание: кисти ее рук были воспаленно-красными, сплошь испещренными какими-то отвратительными, отталкивающими царапинами. Впечатление было такое, будто она побывала в аварии и едва не лишилась их.
– Мне ужасно неудобно. Такого со мной не случалось с самого детства. Руки всегда становились такими, когда со мной случалось какое-нибудь несчастье. Я знаю, зрелище отвратительное, но доктор велел держать их на воздухе и ни в коем случае не закрывать перчатками. Впрочем, на похороны перчатки все же придется надеть…
Привет, Уайетт! А я и не знала, что ты тоже прилетишь.
Он наконец уронил сумку и все-таки притянул ее к себе. Она через его плечо взглянула на меня и ее глаза говорили: я в порядке. Просто слишком много плакала.
Яркое солнце казалось давним задушевным другом. Иногда мне кажется, что Калифорния вообще владеет всей самой хорошей погодой в мире– или, как минимум, выдает ее остальному миру по мере надобности.
Уайетт заметил женщину, когда-то работавшую в его шоу. Он остановился перекинуться с ней парой слов, и Саша сказала, что мы с ней пока сходим на стоянку и пригоним машину.
Совершенно не глядя по сторонам, она двинулась наперерез потоку машин. Я ухватил ее за куртку.
– Полегче, Саша. Притормози.
Мы переглянулись, потом, крепко держа ее за руку, я осторожно перевел нас через забитую машинами улицу.
– Может, остановишься у меня, Уэбер? Не собираешься же ты снимать номер в отеле, правда?
– Конечно, как скажешь. С удовольствием поживу у тебя.
– Хорошо. – Она не смотрела на меня. – Иногда я сплю нормально. Порой крепко сплю до самого утра и даже снов не вижу. Но знаешь, что я делаю, когда не могу спать? Смотрю кассеты с записью шоу Вертуна-Болтуна. Представляешь, в три часа ночи хохочу, глядя старые записи «Шоу Вертуна-Болтуна». Потому-то я так и удивилась, увидев его здесь. Мне на мгновение почудилось, будто он только что вылез из своих дурацких ботинок-булок и шагнул прямо ко мне в комнату. Это кассеты Фила. Он постоянно их смотрел.
Что я мог ей сказать? Мы прошли еще немного и свернули на одну из стоянок. Саша несколько минут ходила между машинами и, наконец, остановилась у черного «ягуара-ХКЕ» модели 69 года. Машины Фила. Единственного из моих знакомых, кто купил машину потому, что она была похожа на немецкую авторучку.
– Значит, «монблан» все еще на ходу, да? Фил всегда говорил, что пора обзавестись чем-нибудь другим.
– Ему нравилось, как он выглядит. Они с Блошкой ужасно любили кататься по городу с опущенным верхом. Блошка похрапывал, а Фил слушал записи Паоло Конте.
Думаю, он завещал машину тебе, Уэбер. Да и вообще, не удивляйся, если тебе достанется большинство его вещей. Тебе и Джекки. – Стоя почти вплотную ко мне, она отперла дверь с моей стороны и пристально взглянула на меня.
– А как же ты?
– Об это пока рано говорить. Я еще не вполне пришла в себя и плохо соображаю. Прежде, чем мы начнем обсуждать всякие важные вещи, я должна привыкнуть к тому, что ты здесь. Ладно?
Не успел я ответить, как Саша сделала нечто, заставшее меня совершенно врасплох. Она обхватила меня своими красными изуродованными руками за голову, притянула к себе и впилась в губы. При этом ее собственные губы были сомкнуты, и поцелуй был скорее похож на крепкое товарищеское рукопожатие, но продолжался так долго, что, когда она наконец отпустила меня, я уже начал слегка задыхаться.
Казалось, она довольна собой.
– Ты ведь не против, нет? – Не дожидаясь ответа, она обошла машину и отперла противоположную дверь. – Я так счастлива, что ты здесь. Все, поехали, заберем Вертуна-Болтуна.
Я во второй раз оказался в доме недавно умершего человека. Когда у Венаска случился удар, мы с Филом поехали к нему домой, чтобы взять там костюм для похорон старика. Самым возмутительным там мне показалась полная незавершенность всего, чего бы то ни было. Криво стоящее кресло в гостиной, полупустая бутылка кетчупа в холодильнике, раскрытый на статье о Доне Джонсоне[78] журнал в ванной. Я помню, как мне хотелось закрыть этот журнал, поправить кресло так, чтобы оно снова стало единым целым с остальной обстановкой гостиной. Вещи, оставленные наспех под странными, неправильными углами, вещи, которые непременно были бы поставлены правильно или использованы, или закончены, будь только у их владельца еще возможность вернуться и расставить все как следует, в последний раз посидеть на толчке, выкроить пять минут и дочитать дурацкую статейку о любимой телезвезде.
Но у Стрейхорна оказалось хуже. Высадив Уайетта с Сашей у ее дома, я поехал к Филу. Это было необходимо, иначе воображение просто замучило бы меня. Я обязательно должен был собственными глазами увидеть место, где он покончил с собой (единственное, что я мог себе представить, так это забрызганный кровью томик Рильке), пустую собачью корзинку, вмятинку на синем диване, где он сидел в последний раз.
А еще я хотел взглянуть на содержимое его аптечки. Лежит ли грязное белье в стиральной машине? До чего еще он дотрагивался в последний день своей жизни? Чем занимался? Есть ли пластинка на проигрывателе? Последние взгляды, мелочи, намеки. Разве это ненормально? На вскрытии патологоанатом сообщает вам, что именно ел покойный накануне смерти. Мерзость это или объективность, но смысл в этом определенно есть, и он таков: это то, что имело место накануне конца. Неважно, жалкое или внушительное. После этого остается лишь крестик. Все кончилось именно на этом. Свитер на спинке кресла, птичий корм, просыпанный на кухонном столе, незнакомая мне картина на стене. Конец.
Я лгал. Сталкиваясь с чудесами, мы обычно либо начинаем лгать, либо вовсе затыкаемся. Мы просто не можем иначе. Невероятные вещи требуют хотя бы недолгого молчания. Я ведь еще ничего не рассказал про самые невероятные события, которые буквально чередой пошли с того момента, как я у себя в Нью-Йорке услышал о его смерти. Присланная им видеозапись, которая никогда не кончается. Заболевание Саши и ее поистине загадочная беременность (если, конечно, это правда). То, что Уайетт рассказал мне в самолете о Филе и Спросоне, ангеле Смерти. Или моя ожившая татуировка.
А лгал я из-за того, что в тот день произошло в доме Стрейхорна… Это до сих не дает мне покоя. Будто я должен открыть какую-то мрачную тайну, которую скрывал всю жизнь. Но ведь это была вовсе не моя тайна. Наверное, я просто очень любил Фила Стрейхорна и по-прежнему не хочу признаваться ни себе, ни другим, что то, чем он занимался, полностью выходило за рамки тривиального любопытства или художественных исканий. То, что он делал, было невообразимо неправильным. Хотя то, к чему он стремился… достаточно понятно.
Впрочем, наверное, не стоит ходить вокруг да около.
А произошло вот что.
По дороге, я вспоминал тот день, когда Фил с Сашей в масках Кровавика стояли на дорожке и махали мне вслед, а Блошка тем временем что-то вынюхивал в кустах. Подъехав, я остановился, заглушил двигатель и несколько минут просидел неподвижно, прислушиваясь к наполняющим окружающую тишину нежному щебету птиц, деловитому жужжанию насекомых, удаляющемуся звуку машины. Перед домом вовсю цвели кактусы, которые мы вместе с ним сажали сразу после его переезда сюда. Сквозь одно из больших окон мне была видна часть гостиной и кое-что из вещей.
Там что-то двигалось.
Я мгновенно насторожился.
В окне на мгновение что-то мелькнуло, но почти сразу скрылось из поля зрения. Голова? Ребенок, мелькнувший на фоне окна? Точно сказать я бы не смог. Да и какой может быть ребенок в доме умершего три дня назад человека?
И снова движение. Прыжки. Это и впрямь был ребенок: коротко стриженые волосы, желтая рубашка, мелькающие над головой руки, которыми он размахивал, скача по комнате.
Я вылез из машины и нашел ключи от дома, оказавшиеся на кольце вместе с датчиком сигнализации, который дала мне Саша. Идя по дорожке к дому, я надеялся еще раз увидеть детскую головку, но так ничего больше и не заметил.
–Эй вы!
Я обернулся и увидел приближающегося мистера Пайла, соседа Фила.
– Как поживаете, мистер Пайл?
– Грегстон? Слава Богу, а то я уж решил, небось опять какие-нибудь ненормальные поклонники. Видели бы вы, что тут творилось, когда появилось сообщение о его смерти. Просто двинутые какие-то. Это ж надо, клубы поклонников Кровавика! Один толстяк даже ухитрился отломать задвижку от почтового ящика! Лично по мне, так мертвых лучше оставлять в покое.
Очень, очень плохие новости, Уэбер. Такой хороший человек. Уж так он мне был по сердцу. Фильмы его, конечно, дрянь, зато сам был на редкость приятным и никому не мешал. Вот только зачем он заодно прикончил и своего чертова пса, никак не пойму. Такой ведь был симпатяга. Лучше бы он его супружнице моей отдал. Она как узнала, так целый день проревела.
– А вы не знаете, после ухода полиции в доме кто-нибудь был?
– Не-а, как копы закончили там возиться и все закрыли, так с тех пор я за ним и приглядываю. Я бы враз заметил, если б кто туда забрался. Ну, само собой, несколько раз Саша заглядывала, а вот кроме нее после копов здесь никого не было.
– И сейчас там тоже никого?
– Да вроде не должно… Хотите войти?
– Да.
– А ключ есть? И откуда?
– Да, мистер Пайл, ключ у меня есть. Спасибо, не смею задерживать.
– Намекаете, мол, пора бы мне и честь знать, да? –Он скрестил руки на впалой груди. В свое время он был бригадиром рабочих на киностудии, но подлинным его призванием в этой жизни было совать свой нос в чужие дела. В первый момент его дотошность могла даже понравиться, но в следующий вам больше всего на свете уже хотелось отвесить ему хорошего пинка.
– Видите ли, мистер Пайл, здесь мой лучший друг вышиб себе мозги. И сейчас мне предстоит войти в дом и увидеть его кровь на мебели. Мне просто не до вежливости. Спасибо, что присматривали за домом.
Он развернулся и пошел прочь, ворча на ходу:
– Кое-кому не вредно бы поучиться благодарности. Надо было плюнуть, и пускай разносили бы дом по кусочку. Мое-то какое дело?
Не обращая на него больше внимания, я подошел к двери и проделал все необходимое для отключения сигнализации. Я нисколько не боялся того, кто находился внутри, мне было просто интересно. За последние дни случилось слишком много, чтобы я еще чего-нибудь боялся. То или иное объяснение было уже совсем близко, и мне не терпелось получить его. Открывая дверь, я услышал чересчур знакомую песенку:
Свисти и чуди,
из себя выходи,
это шоу Вертуна-Болтуна!
Хоть ты и отрастил мослы,
но в школе сплошняком колы,
из-за слишком малой головы
не боись, отрастет и онаааааааааааа…
Я вошел в гостиную как раз в тот момент, когда из кухни, вприпрыжку, мне навстречу выбежал какой-то ребенок, на ходу распевая знакомые слова.
Сначала, из-за коротко остриженных темных волос мне показалось, что это мальчишка лет семи, но распевающий веселые куплеты высокий и нежный звонкий голосок, явно принадлежал девочке.
Одетая в синий джинсовый комбинезончик и черную футболку, она босиком скакала по комнате. На животе комбинезон сильно оттопыривался – так, будто под него засунули баскетбольный мяч. Девочка продолжала скакать и поглядывать на меня до тех, пока не убедилась, что я уставился на ее живот. Тогда она остановилась посреди гостиной и сняла с себя и комбинезон и футболку. Она была беременна.
Зрелище было и отвратительным и смешным одновременно. Она стояла, опустив руки, и с улыбкой смотрела на меня. Я же просто глаз не мог отвести от ее округлившегося живота. Впрочем, в моем взгляде не было ничего сексуального или грязного. Картина казалась мне слишком возмутительной, чтобы быть сексуальной, такое могли бы использовать в своих работах Эрик Фишль или Пол Кадмус[79]. Или Босх.
Босх! «Сад земных наслаждений». После того, как «Полночь» вышла на экраны, Фил в нескольких интервью упоминал, что фильм, в основном, и навеян именно этой картиной. Еще учась в Гарварде, он у себя над письменным столом прикрепил большую репродукцию «Сада». Сейчас я припоминал лишь некоторые ее детали, но, глядя на эту маленькую беременную девочку, я почему-то был абсолютно уверен, что она тоже там изображена. При мысли об этом, я почувствовал, как по спине у меня пробежал холодок.
В следующий раз это повторилось, когда она наконец заговорила. У нее оказался низкий, хриплый, похожий на шоколадный мусс голос: такой как у Лорин Бэколл[80] в «Иметь и не иметь»[81] – исполненный чувственности и доступности. Голос, отдававший тысячами выкуренных сигарет и готовностью всю ночь оставаться с тобой.
– Вот то, что тебе нужно. – Она подошла к столу, взяла с него книгу и принесла ее мне. – Он читал ее как раз перед тем, как застрелился. – Мне почему-то хотелось одновременно смотреть и на нее, и на книгу.
Она протягивала ее открытой на определенном месте. Я неуверенно протянул руку и взял книгу: «Райнер Мария Рильке. Избранное». На белой странице виднелись бурые пятна. «Элегия вторая». Девочка подошла к телевизору и выключила его. Затем, повернувшись ко мне, она продекламировала, медленно и отчетливо выговаривая слова:
– Каждый ангел ужасен. И все же, горе мне! все же Вас я, почти смертоносные птицы души, воспеваю, Зная о вас… Если б архангел теперь, там, за звездами, грозный, К нам хотя бы на миг, спускаясь, приблизился, нашим Собственным сердцебиеньем убиты мы были бы. Кто вы?*
– Ты ведь Спросоня, да?
– Да.
Я просто не знал, что еще сказать. Она была ангелом Спросоней. Ангелом, явившимся к Филу незадолго до смерти и велевшим ему не снимать следующих серий «Полуночи», потому что они – зло.
– Неужели, перед тем как сделать это, он и вправду читал об ангелах?
Ее нагота была и округлой и одновременно угловатой. У зрелых женских тел – изгибы, у маленьких девочек – углы. Даже у беременных девочек. Она по-прежнему стояла и улыбалась.
– Думаю, да. Я хотела сделать ему сэндвич на завтрак. Когда я оказалась здесь, он сидел в патио с этой книгой, открытой именно на этой странице.
– Но Саша сказала мне, что это она пришла приготовить ему завтрак!
– Так и есть. Мы с ней пришли.
– Ничего не понимаю.
Девочка взяла меня за руку и подвела к дивану.
– Ты помнишь тот вечер в Вене, когда вы с Сашей отправились в…
– Слушай, давай-ка ближе к делу! Неужели не ясно – я вообще ничего не понимаю! Мой лучший друг покончил с собой. Позвонил мне, чтобы поговорить о больших пальцах, а потом взял и застрелился. Бессмыслица какая-то. Целых два дня я слушаю всякие связанные с ним истории. Оживающие татуировки. Видеокассеты! На одной из них заснята смерть моей матери. А теперь ты… Господи Иисусе! Неужели ты не можешь просто объяснить мне, что означает вся эта чертовщина?
Она взяла розовую подушку и положила на свои безволосые бедра.
– Меня зовут Спросоня. Я пришла, потому что у него были неприятности.
– Что еще за неприятности?
– С Богом.
– Послушай, я верю в ангелов. Честное слово! Но ты – совсем не то, во что я верю. Понимаешь? Им совсем необязательно сходить с небес, или… в общем, я мечтал о них всю жизнь. Повсюду искал их: в друзьях и на улицах, как потерянные монетки. Однажды я даже познакомился с женщиной…
Говоришь, ты ангел, Спросоня. Так докажи это. Взлети. Или соверши какое-нибудь чудо. Ангелы могут…
Она подняла руку, как бы веля мне замолчать, затем опустила ее на свой большой живот. Под ее тоненькими пальчиками живот начал становиться прозрачным. Наконец, нормальная телесного цвета кожа вдруг как будто превратилась в стекло. Внутри, прекрасно различимый, свернувшийся клубочком, но обращенный лицом к нам, плавал зародыш с длинными каштановыми волосами: крошечная, еще не рожденная Саша Макрианес.
– Мы с Сашей беременны друг другом, Уэбер. Та из нас, кто родит первой, останется жить. Погибнет только ребенок.
– Но почему? При чем тут Фил? Ведь она даже не знает, откуда взялось это дитя! Это его ребенок?
– Нет. Он появился вместе с ее раком. И то, и другое совершенно неправильные и противоестественные вещи, впрочем, как и смерть Фила. И то и другое является результатом его самоубийства.
Я пришла сказать ему это. Объяснить ему, что и его фильмы, и вся его жизнь зашли слишком далеко.
Есть человеческое равновесие, и есть крайности. Для каждого они свои, но в какой-то момент человек доходит до предела.
За этим пределом алчность взрывается, как бомба, неся гибель во всех направлениях. Вспомни, что произошло с теми детьми во Флориде. И что потом случилось с Мэтью Портландом. То же самое происходит с Сашей. И во всем этом виноват Фил. Если бы он остановился после первого предупреждения, думаю, все было бы в порядке. Но он не остановился. Он еще много чего наделал, а потом покончил с собой. Возможно, он считал это единственным способом остановить свою алчность. Но я всегда говорила ему, что ответственность за содеянное им будет лежать только на нем. Всегда. Теперь же, когда он мертв, отвечать придется кому-то другому.