Это был мой любимый час –
Полночь –
тот чудный час, когда
отчаянно сопротивляющийся день
уже проглочен,
и в пасти ночи
скрывается кончик
его хвоста.
К безработному актеру является дьявол. Если договоримся, я сделаю тебя величайшим из киноактеров всех времен и народов. Красивее, чем Кларк Гейбл[119], сексуальнее, чем Пол Ньюман…[120]
Понял, понял – отвечает актер. – Но я-то что для этого должен сделать?
– Отдай мне свою душу. И еще души своих матери, отца, жены, детей, братьев, сестер, дедушек и бабушек.
– О'кей, о'кей – говорит актер. – Вот только никак не пойму, в чем же тут подвох?
Отличный анекдот. Его мне рассказал Мэтью Портланд незадолго до того, как ему на голову свалилась машина. Отличный анекдот, но только в действительности все обстоит по-другому. Тебя не спрашивают, хочешь ли ты больше – тебя спрашивают, хочешь ли ты с большей пользой использовать уже имеющееся.
Пусть Уэбер и другие говорят, что хотят, но первая «Полночь» была очень хорошим фильмом.
Другие – нет, допускаю, но та – первая – свое дело сделала. Прежде чем написать первое слово на бумаге, я несколько месяцев расспрашивал людей о том, чего они больше всего боятся. Вы и представить себе не можете, насколько скучны страхи большинства людей: не хочу умирать, боюсь заболеть, не хотелось бы терять то, что имею.
«Полночь» имела такой шумный успех именно потому, что в то время у меня появилась сногсшибательная идея, не было ни малейшего представления о том, как писать сценарий, и сознание того, что, если я попытаюсь, то ничего не потеряю. Одни люди создают лучшие свои вещи, когда уверены в себе, другие же – когда нет.
Уэбер представляет себе цепочку событий следующим образом: я был самым настоящим ходячим психом, благодаря как постоянным неудачам, так и злоупотреблению жесткими наркотиками со своей тогдашней подругой. Но, к счастью, в это время я познакомился с Венаском, и он спас меня. Возвращенный с самого края пропасти, я получил возможность прочистить свою голову и начать работать над проектом, который, в конце концов, сделал меня знаменитым.
Звучит, как исповедь на собрании «Анонимных алкоголиков»[121]. Или так, как нам хотелось бы, чтобы получалось в жизни. «А теперь склоним головы, братья, и помолимся Господу, чтобы отныне и навсегда жизнь обрела смысл».
Это было первое, чему научил меня Венаск. Мы сидели в патио, то и дело угощая Кумпола, его бультерьера, чипсами со сметаной и луком.
– Он не любит с беконом. И простые тоже. Свинья ест все подряд, как и я. Но только не Кум. Он у меня большой специалист по части чипсов, правда, дружок?
Старый белый пес поднял голову и взглянул на Венаска, затем снова опустил ее и занялся рассыпанными перед ним чипсами.
– Нет, ты все неправильно понял, Фил. Как это называется, телеология, что ли? Хрен с ней, с телеологией. Люди не хотят, чтобы вещи имели какой-то смысл. А знаешь, почему? Потому что, если бы им это нравилось, мы все оказались бы в беде. Например, ты слишком быстро едешь по улице потому, что тебе нравится ощущение скорости или потому, что ты торопишься. Если бы все имело смысл, тебя бы тут же остановил и оштрафовал коп. Но что обычно происходит, когда тебя останавливает коп? Ты приходишь в ярость. Это нечестно! Неправда, честно. И имеет смысл. Если бы в жизни все имело смысл, мы все либо вели бы себя гораздо лучше, либо ходили, опасаясь всего того плохого, что мы совершаем каждый день.
Нам хочется, чтобы вещи имели смысл только тогда, когда это нам выгодно. В остальном, гораздо интереснее не знать, что будет дальше. Может, выпадет орел, а может и решка. Люди совершают неправильные поступки, и это сходит им с рук. Шеи ломают совсем не те, кто это заслужил. Ты, конечно, предпочел бы, чтобы вознаграждались только хорошие люди? А часто ли ты сам поступаешь как надо? Часто ли ты по-настоящему заслуживаешь все то хорошее, что получаешь? – Он запустил руку в хрустящий зелено-желтый пакет и вытащил еще горсть чипсов. Свинья дремала в нескольких футах от нас. Пес же неторопливо и аккуратно поедал свое лакомство.
– То, что вы мне сейчас рассказали, мало чем помогает.
Венаск как раз собирался положить очередную чипсину в рот, но рука его задержалась в дюйме ото рта, и он сказал:
– Ты и не просил помочь. Ты просил меня хоть немного рассказать тебе о твоем будущем. – Так что же мне делать?
– Во-первых, перестань беспокоиться о том, что с тобой может случиться. До того, как это произойдет, у тебя еще куча времени. Между тем, ты станешь очень знаменит. Разве ты не этого хочешь?
Он не стал рассказывать мне о Спросоне или о том, что я покончу с собой, хотя наверняка знал об этом. Венаск знал все, но рассказывал только то, что считал для тебя необходимым.
– Разве ты не предпочел бы интересную жизнь праведной?
– Не знаю. По крайней мере, не в том случае, если она будет так коротка, как вы говорите.
– Чепуха, Фил! Не серди меня. Ты говоришь о продолжительности жизни, я же говорю о ее качестве. Вчера в диетической столовой слышал одну забавную фразу. Рядом со мной два старика ели морковный суп. Ну разве это не отвратительно? Морковный суп. И кто только выдумал этот кошмар? Тем не менее, один говорит другому: «Стив, если будешь есть этот суп сто лет, проживешь очень долго». Сначала меня это рассмешило, но потом я стал думать, и высказывание старика предстало мне в совершенно ином свете. Возможно, если есть морковный суп и побольше спать, действительно проживешь дольше. Заметь – я сказал «возможно «. – Он отправил пригоршню смертоносных картофельных чипсов в рот и, хрустя ими, улыбнулся. – Но кое-кто больше узнает как раз благодаря чипсам. Например, как хороши на вкус дурные поступки, каково на вкус чувство вины… Стоит отведать несколько восхитительных грехов, и только тогда по-настоящему узнаешь насколько отвратителен морковный суп. Все познается в сравнении! Учишься видеть вещи такими, какие они есть. А из морковного супа узнаешь лишь как к нему привыкнуть.
– Чему вы меня учите?
– Я учу тебя есть чипсы и учиться от них.
– Так все-таки, стоит мне писать этот сценарий для фильма ужасов или нет?
– Определенно. Звучит интересно. Относишься ты к этому с большим энтузиазмом. Эта работа даст тебе понимание того, что такое зло. Научит, что зло столь же бессмысленно, но, по крайней мере, интересно.
Он протянул мне пакет и встряхнул его, предлагая угощаться. Его невольный жест заставил нас обоих улыбнутся.
– А как насчет добра? Разве мне не следует узнать, что это такое?
– Зачем? Добро тебя не интересует. Ты человек, который любит читать о прогулках в ад и смотреть картины Босха. Почему же не мадонн и не Тайные вечери?
Самое важное и интересное, Фил, вовсе не то, что такое зло, а что мы с ним делаем. Босх воспользовался им и нарисовал эти свои невероятные картины. Сталин с его помощью уничтожил треть своего народа.
Кстати… вчера вечером по телевизору была передача как раз на эту тему. Показывали отрывки из старых документальных фильмов о жизни в России в двадцатые и тридцатые годы. В одном эпизоде фигурировало множество воздушных шаров с горячим воздухом на праздновании в честь чего-то. Что именно происходит непонятно, просто все эти замечательные шары взмывают в воздух, а красивые девушки что-то радостно кричат. Но по мере того как шары поднимаются все выше, становятся видны привязанные к ним тросы, за которые они что-то тянут за собой вверх. И что же это? Гигантское полотнище с портретом Сталина! Как тебе это нравится? Воздушные шары, симпатичные девушки, праздники, Сталин!Это чудовище. Вот то же самое с добром и злом. Это не то, чем они хороши или плохи…
Я взял несколько чипсов.
– …А то, что мы с их помощью делаем. Сколько лет я еще проживу, Венаск?
– Больше, чем я. Не нужно об этом спрашивать. Лучше не знать. Скажи я – двадцать лет, ты бы сказал «фью!» Скажи я двадцать минут, ты бы в штаны наложил со страху. Ни то, ни другое отношение к этой проблеме не продвинет тебя в надлежащем направлении. В одном случае ты чересчур расслабишься, в другом – придешь в отчаяние. Лучше узнай побольше насчет зла и начинай писать свой сценарий.
– И это сделает меня знаменитым?
– Да.
Итак, как видите, я все знал заранее. Я у нее тогда верил Венаску настолько безоговорочно, что даже скажи он мне, что я прославлюсь, как тренер бирманской сборной по настольному теннису, я бы и то ему поверил.
Это было самое счастливое время моей жизни. Я был полон энергии, уверен в том, что делаю, и так критически относился к каждому написанному мной слову, что буквально сам сводил себя с ума, и, тем не менее, мне нравилось, нравилось это. Венаск дал мне пять тысяч долларов и велел писать, а когда стану знаменитым, вернуть ему шесть тысяч. Я взял деньги без колебаний, зная, что отдам ему семь– вернее, зная, что у меня скоро будет семь. Я писал, читал, гулял с Венаском и его питомцами и раздумывал о том, как люди распоряжаются добром и злом.
Единственной частью «Полуночи», не придуманной целиком мною, является эпизод с Кровавиком, ребенком и увеличительным стеклом. Нечто в этом роде как-то мимоходом много лет назад обронил Уэбер в совершенно ином контексте, и его идея удивительным образом пришла мне на ум, когда я писал сценарий. Впоследствии, он не только никогда не вспоминал об этом и так и не сообразил, что сцена в действительности была его произведением, но и довольно иронично и одновременно простодушно всегда отзывался о ней, как о наиболее эффектной и потрясающей сцене фильма. Всех моих фильмов. Великие умы мыслят одинаково, да?
Это ужасно раздражало меня, потому что все только и говорили об этой сцене. Когда я попробовал заговорить на эту тему с Венаском, он лишь пожал плечами, как бы отмахиваясь от чего-то малозначительного, а для меня это было чертовски важно. Хотя «Полночь» и фильм ужасов, я хотел, чтобы он была целиком моим, но в него проник этот замечательный, блестящий кусочек не моего. И даже до того, как он оказался на экране, именно этот эпизод стал ярким пятном, привлекшим внимание Мэтью Портланда, еще когда я был просто одним из множества придурков, отирающихся в Голливуде со своим первым сценарием и ищущих протекции известных режиссеров.
Уэбер не упомянул и о том, как за время работы над фильмом он трижды появлялся на съемках, чтобы помочь режиссеру. Влетел в этот крошечный фабричный городок в три часа утра на своем серебристом «корвете», весь такой свежий и оживленный, хотя его кудрявые рыжие волосы, никак не желающие лежать ровно, и зеленые глаза, такие умные и серьезные, что от них просто невозможно было оторваться без чувства смутного сожаления, придавали ему довольно курьезный вид. Не был ли он прототипом мистера Грифа? Нет, Уэбер был слишком реален, чтобы быть чьим-нибудь воображаемым другом. Уэбер был слишком реален, чтобы…
Он никогда не упоминал, что получил Оскара, нет? А еще он получил Макартуровскую премию (для тех, кто не знает, это премия для гениев), Золотой Глобус, премию Нью-йоркских кинокритиков[122] и Золотую Пальмовую Ветвь[123] в Каннах.
На некоторых людях очень хорошо смотрится любая одежда. Что бы на них ни было надето, они без малейших усилий со своей стороны придают одежде вид и оригинальность, похожие на красивую подпись. То же относится и к заслугам. Сколько я его знал, Уэбер Грегстон носил свои заслуги скромно и со вкусом. Еще когда мы были на первом курсе, и «Нью-Йоркер» вдруг принял одно из его стихотворений, он был совершенно искренне потрясен подобной честью. На церемонии награждения Оскаром он взял свою статуэтку у кинозвезды-ведущей и произнес: «На самом деле я пришел сюда для того, чтобы познакомиться с Джеком Николсоном»[124].
По мере того, как он становился все более и более знаменитым, единственным заметным в его характере изменением стала непривычная, хотя и вполне понятная сдержанность в поведении, произрастающая из требований, предъявляемых ему Городом Падших Ангелов, как он любил называть Лос-Анджелес. Ему доставляли удовольствие преимущества, которые давала ему слава, но, как и большинство добившихся большого успеха приличных людей, он стыдился их и чувствовал себя как-то неуютно.
Если он не работал над очередным фильмом, то обязательно кому-то помогал. Курс режиссуры в Лос-анджелесском Общественном колледже, ролики для «Международной Амнистии»[125], работа со смертельно больными людьми в Ветеранском госпитале. Всегда бесплатно, всегда добровольно. Единственное, о чем он всегда просил, так это чтобы не было огласки.
Однажды, когда они оба были у меня, Венаск вдруг взглянул на Уэбера и сказал:
– На твоем дереве слишком много разных фруктов. Пора их все срывать и начинать выращивать одни апельсины.
Позже, когда я спросил старика, что он имел в виду, он ответил, мол, хорошо делать многое не всегда означает оказывать себе услугу.
– Вы, ребята, выросли, думая, что должны уметь играть на любом инструменте оркестра. А разве ты никогда не видел на улицах этих людей-оркестров? Между коленями у него закреплены тарелки, а у самых губ привязана губная гармоника… Короче, ты знаешь, о чем я говорю. Выглядит чертовски глупо, да и музыка паршивенькая.
– Но, Венаск, у Уэбера получается очень хорошая музыка.
– Вот как? Значит, ты бы не прочь поменяться с ним местами?
– Даже не знаю. Никогда об этом не думал.
– Ну, ты подумай, а я пока схожу в туалет.
Эту сцену нельзя не привести здесь из-за того, что случилось дальше. В тот вечер мы вдвоем сидели на улице. Спустились сумерки. Воздух наполняли тяжелые ароматы цветов и высокое, похожее на звук динамки гудение насекомых. Было достаточно тепло, и я не стал надевать рубашку. Когда я потянулся за стоявшей у меня под креслом «колой», у меня в голове вдруг снова всплыл вопрос о том, хотел ли бы я быть Уэбером.
Буквально через мгновение, а то даже и раньше, я вслух произнес:
– Никем я быть не хочу. Я в порядке.
Не успев договорить, я почувствовал как что-то колет спину. Множество царапающих мне спину острых иголок. Вытянув шею и полуобернувшись, я уставился на маленькую черную птицу, которая просто замерла на моем плече. Это оказалось таким потрясением, что я дернулся в сторону, и птица тут же вспорхнула и улетела. Провожая ее взглядом, я повернулся лицом к дому и, когда немного успокоился, понял, что там, в дверях, стоит, засунув руки в карманы, Венаск.
– Эй, вы видели? Птицу у меня на спине?
– А ты видел свою татуировку? Взгляни. Конечно же, ее не было. Моя татуировка улетела.
– Если тебе интересно, Фил, то у Уэбера она осталась.
– И что это означает?
– Ничего, просто ты теперь знаешь, кто ты такой. Ты же сам только что сказал –я в порядке. Если бы все было так просто.
Шло время. «Полночь» стала настоящим хитом. Уэбер познакомился с Каллен Джеймс и влюбился в нее. Она ответила «нет». Ему стала сниться Рондуа. Она по-прежнему отвечала «нет». Он вернулся в Калифорнию, чтобы подготовиться к съемкам «Удивительной», но все никак не мог перестать говорить об этой женщине. Когда я, наконец, познакомился с ней, она показалась мне довольно милой и в некоторых отношениях необычной, но уж никак не пределом мечтаний мужчины. Мне гораздо больше понравились ее высоченный супруг и дочурка.
Венаск умер как раз во время съемок «Удивительной». От удара, в номере мотеля в окрестностях Санта-Барбары. В последнюю нашу встречу мы смотрели по телевизору «Полицию Майами, отдел нравов «, его любимый сериал, а затем отправились с животными на долгую прогулку. Я уже знал, что он собирается на неделю уехать и позаниматься с одним из своих учеников. У него не было школы, и он никогда не вел уроков как таковых, но ученики у него были, и я полагал, что они учатся у него так же, как и я.
– Вы отправляетесь к океану?
– Сначала к океану, потом в горы. А может, только к океану. Может быть, я там пробуду и недолго. Пока не знаю.
– А у вас когда-нибудь бывали неудачи с учениками? Случалось, что вы не могли дать им того, в чем они нуждались?
– Конечно. Вот хотел поработать с Уэбером, но его это не заинтересовало.
– Ас ним все будет в порядке?
– Не знаю, Фил. Птица все еще у него на спине.
Умер он через пару дней. Очень странно было то, что вскоре после Венаска умерла и свинья. Кумпола забрал Гарри Радклифф и поселил его у себя в доме в Санта-Барбаре, поскольку там был двор, в котором пес мог гулять. Думаю, он и по сию пору там, это последнее живое чудо великого Венаска.
Видел ли я когда-нибудь этого человека здесь? Нет.
Случилось землетрясение, Уэбер закончил «Удивительную», я начал «Полночь приходит всегда». Он уехал в Европу, как только был закончен монтаж, сказав, что вернется, когда будет причина вернуться. Это оказалось больше, чем на год, и дома он пробыл лишь столько, сколько потребовалось, чтобы упаковаться для переезда на восток.
Остальное вы знаете. Большую часть этой истории вы слышали от Уэбера, но, как видите, к ней все же можно добавить кое-какие мелкие детали. А что же Спросоня, этот, едва ли, не ангел Божий? Или Саша? Даже маленькая Блошка? Позже.
Скажу вам только одно – собаку я не убивал.
– Нет, совершал!
– Черта с два я совершал!
– Ладно, ладно, Шон, Джеймс, довольно. Ник, ты хотел что-то сказать?
– По мне, так все это чушь собачья и тоска смертная.
Не знаю, что в этом человеке было такого, но когда он что-нибудь говорил, все присутствующие обязательно замолкали, и голоса начинали звучать снова только через несколько мгновений. Может, дело было в его репутации. А может, все мы пока еще прикидывали, что он собой представляет. Во всяком случае, последние слова были самым крепким его выражением с тех пор, как мы начали работать.
– Продолжай.
– А нечего и продолжать. Вы все мусолите проблему, что такое «настоящее зло». И похожи вы при этом на Свидетелей Иеговы[126]. Мы уже два дня подряд городим всякую чушь и ни к чему не приходим. Хотите знать, что такое зло? Зло – это револьвер. Зло – это негодяй, который его заряжает. Зло – это дерево, надвое расщепленное молнией.
Это не что-то конкретное. Это все, что стало плохим. Детский велосипед вещь вполне нормальная, но когда вы видите его валяющимся на земле, а вокруг все залито кровью, это уже нечто совсем другое.
Шон, разозленная тем, что ее прервали в самый разгар перепалки с Джеймсом, огрызнулась:
– А какой твой самый худший поступок? Ник ухмыльнулся.
– Даже будь мы давно знакомы, я бы все равно тебе не сказал. Потому что мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь знал о таком.
Уайетт наклонился ко мне и негромко шепнул на ухо:
– Все быстро становятся неуправляемыми. Я кивнул и встал.
– Давайте на сегодня закончим. Никого упрашивать не пришлось. Комната опустела за двадцать пять секунд.
– Слушай, Вертун-Болтун, что же я делаю не так?
– Ник прав: всеми этими бесконечными разговорами мы только вгоняем себя в тоску. Как будто ребятишки сидят у костра и рассказывают страшные истории. «А какой твой самый худший поступок?» Да кому какое дело?! Будь уверен, Никапли мог бы рассказать самую зловещую историю, но даже расскажи он ее, мы все равно отреагируем, как дети, сказав: «Да. Это действительно круто», и будем ждать, не переплюнет ли его еще кто-нибудь.
Выходя из репетиционного зала, я в сотый раз задумался, что же я пытаюсь сделать. Было ли нашей целью сделать пару пугающих черных сцен, которые, если их умело вставить в общий контекст «Полночь убивает», удовлетворительно завершат фильм? Или «им» нужен фильм, откровенно утверждающий мораль, не оставляя у людей сомнений, что Кровавик и все, за что он стоит, болезненно и отвратительно?
В чем в трех своих фильмах преуспел Фил, так это в превращении чудовища в своего рода извращенного антигероя. Детям Кровавик нравился. Они охотно носили футболки, на которых он был изображен с увеличительным стеклом в руке. Было продано более сотни тысяч плакатов. Журнал «Пипл» поместил о нем пространную статью. В ней утверждалось, что «Полночь» – один из самых популярных фильмов в Бейруте. Солдаты обеих противоборствующих сторон ходили в кино с оружием, и когда начинались их любимые места, размахивали автоматами и выкрикивали имя своего «героя».
Каллен считала, что мы должны сделать анти-кровавиковское, анти-полуночное заявление.
Уайетт был убежден, что если Фил и затронул какие-то темные силы, то только по счастливой случайности. В любом случае, несчастный эпизод был уничтожен. Следовательно, нашей задачей было закончить фильм, который без этих особых стрейхорновских сцен станет просто еще одним глупым фильмом ужасов, обреченным кануть в Лету через несколько месяцев после выхода на экран, что и приведет к эффективной ликвидации Кровавика.
Были и другие возможности, но они только еще больше сбивали с толку. Одной из них, очень соблазнительной, был вариант, пришедший мне в голову совсем недавно, во время чтения статьи одного литературного критика. По его словам, «жанр, к которому относится произведение, может быть изменен просто добавлением или изъятием нескольких строк». Перед отъездом в Нью-Йорк я предложил Уайетту попытаться направить «Полночь убивает» в юмористическое русло, просто чтобы посмотреть, как он это собирается делать. То, с чем он ко мне явился, было забавным и сюрреалистичным, но совершенно неуместным и очень походило на его старое телешоу. И все же идея об изменении направленности «добавлением или изъятием нескольких строк» не выходила у меня из головы.
Я все еще верил, что, обмениваясь идеями с людьми, которые будут заняты в сценах, мне удастся найти нечто важное. Однако пока ничего не получалось.
Уайетт спросил, не хочу ли я сходить пообедать, но так бездарно проведенная половина дня отбила у меня всякий аппетит.
– Тогда пошли в кино. Что бы ты хотел посмотреть?
– Нет уж, спасибо.
– Хочешь пойти на танцы? Можем сходить к Джеку Николсону, в этот его…
–Уайетт, обо мне не беспокойся. Со мной все в порядке. Я немного обескуражен, но это не страшно. Спасибо тебе за заботу.
Он высадил меня у дома и уехал навестить приятеля. Я вошел и, совершенно машинально, сразу двинулся на кухню – чего-нибудь перехватить. Не то чтобы я проголодался, просто мне нужно было чем-то заняться, пока я не придумаю занятие получше.
– Уэбер? Это ты?
– Привет, Саша. Я.
Она вошла, широко улыбаясь.
– Сегодня поступили результаты некоторых моих анализов, и врачи считают, что они довольно обнадеживающие.
– Это отличные новости! Ох, Саша, как же я рад это слышать.
– И еще кое-что! Наверное, лучше бы было, если бы тебе это рассказал Уайетт, но он всегда обещает, а потом не делает. Пока ты был в Нью-Йорке, он ходил в лабораторию и сдавал кровь на анализ. Так вот, анализ оказался лучшим за последние два года!
Вам никогда не приходилось изображать радость, когда, на самом деле, вы внезапно пугаетесь до смерти? Счастливо попробовать. От Сашиных новостей у меня по всему телу будто поползли сотни муравьев. Улучшение их здоровья просто не могло не быть связано с тем, что мы делаем. Но вдруг нас постигнет неудача? Что случится, если новые сцены окажутся дрянными или «всего лишь» хорошими и не дотянут до предписанного уровня?
– Ты знаешь, сегодня мне вспомнилась одна удивительно странная вещь. Вернувшись от врача, я почему-то решила посмотреть какой-нибудь фильм, этакий жизнеутверждающий и вселяющий надежду. Сначала поставила «Амаркорд»[127] Феллини, но потом поняла, что сейчас не то настроение. И тогда я поставила твой фильм «Нежная кожа». Оказывается, я уже успела забыть, насколько он забавный и благородный, Уэбер.
А эта сцена в конце, когда двое стариков отправляются купаться голышом при лунном свете! Боже, она меня просто за душу взяла! Только их почему-то совсем не жалко. Заранее знаешь, зачем они это делают, и что это неизбежно, и просто хочется, чтобы они, уплыв и встретившись с тем, что их ждет, были счастливы.
Но я не это хотела тебе сказать. Примерно в середине фильма у тебя есть сцена, где они напяливают на собаку старика рекламную кепку…
– Это была идея Николаса Сильвиана. Там, где пес заходит в мужской туалет и будит его, облизывая лицо?
– Да, но знаешь, о чем мне это напомнило? Когда мой отец был при смерти, он однажды рассказал мне, что чем хуже ему становится, тем больше его дыхание становится похожим по запаху на дыхание нашей собаки. Вспомнив об этом, я испытала такое чувство, будто кто-то запустил булыжником через окно прямо мне в голову. Воспоминания всегда всплывают по совершенно безумным причинам.
То же самое несколько часов спустя произошло и со мной. Я нечасто смотрю собственные фильмы. А если и смотрю, то замечаю только огрехи и упущенные возможности. Но «Нежная кожа» была моим первым «европейским» фильмом, и в ней были сконцентрированы все очарование и возбуждение, которые заключены в этом слове. Я работал с превосходной командой, жизнь казалась мне просто райской.
В этот вечер я планировал заново пересмотреть все серии «Полуночи» (Вертун-Болтун отказался составить мне компанию, а Саша, стоило ей услышать первые звуки музыки Стива Рейча, убежала в соседнюю комнату), но день и так выдался крайне неудачным, и я вместо этого решил поставить «Нежную кожу» и еще раз посмотреть этот счастливый кусочек моего прошлого.
Я успел отсмотреть, наверное, не более пятнадцати минут фильма, как заметил нечто, заставившее меня вскочить, вытащить кассету из видика и вставить вместо нее «Полночь приходит всегда».
Немного промотав пленку, я, наконец, нашел ту удачную сцену, где Кровавик входит в спальню молодой пары с небольшим магнитофончиком. Он
включает его, и мы слышим очень громкие, безошибочно узнаваемые звуки, производимые людьми, которые весело проводят время в постели.
– Он стащил это у меня!
Долой стрейхорновскую кассету, снова вставляю свою – грегстоновскую.
День рождения пожилой женщины, поздний вечер. Ее муж выходит на улицу отлить, или, во всяком случае, так он ей говорит. В этот раз он не сделал ей никакого подарка, и женщина ужасно расстроена. Внезапно снаружи доносятся негромкие звуки оркестра Бикса Бейдербекке, наигрывающего «Теперь это мой секрет». Женщина, немного испуганная, но, тем не менее, одолеваемая любопытством, встает и подходит к окну. Ее супруг стоит посреди лужайки на коленях у граммофона, который он купил ей на день рождения.
– Будь я проклят! Он ведь стянул это из «Нежной кожи»!
Я снова поставил его фильм и еще раз просмотрел сцену с магнитофоном. То же самое голубоватое и ослепительно-белое освещение, тени Пола Делво, точно так же обставленная комната… В общем, обстановка и настроение сцены точь-в-точь, как у меня.
– Черт побери!
Что же еще он у меня спер? Впрочем, может это не совсем подходящее слово, и я просто зол на самого себя за то, что до сих пор не замечал плагиата? В принципе, режиссеры грабят друг друга не хуже пиратов, но сейчас мне почему-то было очень обидно.
Был уже час ночи. Когда в четыре часа вернулся Вертун-Болтун, я все еще смотрел «Полночь» и делал заметки.
– Почему ты мне ничего не сказал насчет анализов?
– Да я и сам не понимаю, что все это значит. У меня ремиссий было больше, чем подтяжек у Лоретты Янг.
– Но ты ведь слышал, что у Саши наметилось улучшение?
– Да. Уэбер, я понимаю, что, возможно, здесь существует связь, просто мне не хочется думать об этом. Вдруг все это окажется ерундой, и я радовался совершенно понапрасну.
Послушай, сегодня я был у друга, который болен СПИДом. И знаешь, что в нем больше всего вызывает жалость? Его надежда.
Он услышал, что в Чехословакии найдено лекарство на основе моркови. Или можно вернуться к летрилу – разумеется, если у тебя достаточно денег, чтобы смотаться в Мексику и полечиться у тамошних шарлатанов. Он как раз подумывает об этом. А еще у него есть друг, который прикидывает, не попробовать ли инъекции интерферона[128] в мозг, поскольку он слышал, будто так иногда удается вылечить бешенство. Ты можешь себе представить что-либо более безумное?
Так вот, я просто не хочу уподобляться этому парню, совершенно обезумевшему от надежд и самых странных возможностей. Первое время, узнав о том, что у меня рак, я вел себя вроде него, но напрасные надежды вовсе не те друзья, на которых стоит полагаться в подобной ситуации. Поэтому я постоянно и твержу Саше: можешь быть оптимисткой, но слишком не надейся.
– Не вижу разницы.
– Оптимисты знают, что умрут, но до самого конца повсюду ищут лекарство. Люди же, которые надеются, убеждены в существовании лекарства, нужно только его найти. Вот почему они так ожесточаются, когда осознают, что это не всегда так.
– Хочешь сказать, ты реалист?
– Черт, конечно же нет. Реалист, услышав диагноз «лейкемия», понимает, что обречен.
Я рассказал ему об обнаруженном мною сходстве ряда сцен в фильмах Фила и моих собственных, а потом продемонстрировал ему несколько примеров. Он даже развеселился.
– Ну и что? Просто он сразу замечал удачные эпизоды.
На следующее утро, ни свет ни заря, меня разбудила Саша. Звонили из полиции. Оказалось, что это Доминик Скэнлан, который хотел узнать, не видел ли я Чарли Пита.
Кажется к тому времени я проспал часа два – не больше.
– Слушай, Доминик, какого еще, к черту, Чарли Пита?
– Да Никапли, умник. Это его настоящее имя. Так ты его видел?
– Нет, а что?
– А то, что вчера вечером он не вернулся домой, а сегодня утром не вышел на службу. На него не похоже.
– Но ведь вчера днем он был на репетиции.
– Мы знаем, но там его в последний раз и видели. Ладно, Уэбер, если что-нибудь выяснится, я тебе позвоню. Да, кстати, понравился он тебе как актер?
– Ты же знаешь, он играет Кровавика. По-моему, подходит идеально.
– Похоже, ты не шутишь! Он парень что надо. Ладно, не бери в голову.
После этого о сне уже и думать было нечего. Я лежал, думая о мертвом актере, который выдавал себя за Стрейхорна до тех пор, пока не превратился во что-то напоминающее картофель-фри, слишком долго пробывший в микроволновке. Потом я вспомнил психопата на кладбище, урвавшего в день похорон Фила свои пятнадцать минут славы, изображая Кровавика с пугачом в руках. Потом мне на память пришел парнишка из Флориды, который убил двух детишек в точности, как Кровавик в одном из фильмов. А теперь вот исчез Чарли Цит.
Возможно ли создать зло, или оно, как какой-то ядовитый гриб, всегда растет у дороги, ожидая что его сорвут и съедят?
Создал ли Фил зло, придумав Кровавика?
Я снова вылез из постели и вернулся в гостиную, где стоял телевизор. Окна здесь выходили в небольшой дворик, в котором под пальмой стояли столик красного дерева и две скамейки. Я услышал негромкий разговор и узнал голоса Саши и Уайетта.
Она спрашивала его, почему мы так озабочены завершением «Полночь убивает». Уайетт ответил, что всем художникам хочется, чтобы их работа была доведена до конца, пусть даже это и фильм ужасов.
Даже.
Немного странным, хотя и верным признаком того, что работа у меня продвигается хорошо, является то, что я начинаю частенько забывать помолиться на ночь. С детства я всегда старался прочитать перед сном «Отче наш» с несколькими постскриптумами в конце. Я молюсь каждый вечер, но многого не прошу. Просто благодарю Господа. Иногда я делаю это по привычке – примерно так же, как принимаю определенную позу, чтобы быстрее заснуть – но довольно редко. Я благодарю Его за то, что Он даровал мне хорошую жизнь, и за то, что Он удерживает зверей подальше от меня.
Что бы там ни происходило со Стрейхорном и Спросоней, для меня это было лишь еще одним доказательством того, что существуют и другие «звери», однако приручены из них только жизнь и смерть, их мы знаем и соприкасаемся исключительно с ними.
Только где-то через неделю после начала съемок, я обратил внимание, что забываю возносить мои ежевечерние благодарности. Такое во время напряженной работы уже случалось и раньше, и мне это никогда не нравилось – вернее, я сам себе не нравился за свою неблагодарность.
Но подобная забывчивость означала всего лишь слепоту ко всему, кроме работы. Я мог валиться с ног от голода из-за того, что забывал поесть, необычайно радовался возможности присесть потому, что провел на ногах шесть часов кряду.
Поскольку Никапли так и не появился, я решил до его возвращения сделать кое-что еще. Взяв с собой оператора, который снимал и предыдущие мои фильмы, мы с Уайеттом отправились снимать то, что я называю «натурой»: солнце над аллеей в шесть вечера, пустая заправка в три часа утра. Мы искали разнообразные настроения – неприкрытое одиночество стоянки подержанных автомобилей, возбуждение женщины, берущей с собой в примерочную кабинку в универмаге сразу три платья.
Закончив, мы не знали определенно, где используем эти кадры, знали только, что некоторые из них обязательно попадут в наши эпизоды, поэтому очень важно располагать подобного рода материалом. Но, постепенно передвигаясь по городу и снимая автобусные остановки или оружейные магазины, или людей, раздающих рекламки массажных салонов на Голливудском бульваре, мы, мало-помалу, прониклись молчаливым взаимопониманием и даже увлеклись своим занятием. Когда мы перекусывали у ларька с хотдогами, Уайетт произнес: «Гриффит-парк!», и мы стали поспешно дожевывать, торопясь поскорее добраться до парка и начать искать там подходящие сцены.
Если мы не уходили в город снимать, то я либо работал с людьми, приехавшими из Нью-Йорка, либо просматривал в библиотеке книги по искусству, особенно фотографии 30-х годов.
Нью-йоркские актеры жили в соседних номерах отеля в Уэствуде и большую часть времени проводили вместе. Это означало, что, когда мы с Уайеттом встречались с ними, они предлагали нам на рассмотрение какие-нибудь интересные варианты. Мы показали им «Полночь убивает» и, хотя первыми их реакциями были отвращение и разочарование, они взялись придумывать то, что, как они надеялись, поможет поднять уровень фильма..
Это были Шон и Джеймс, а третьим – удивительный Макс Хэмпсон. Скорее всего, Макс был лучшим актером в нашей труппе, просто мы с Уайеттом не подумали о нем сразу исключительно из-за его физического состояния. Ему было около сорока, из которых он уже почти десять лет болел раком и чуть ли не ежегодно ложился на очередную операцию. У него была ампутирована одна нога, и обычно ему приходилось пользоваться инвалидным креслом, поскольку ни его руки, ни его «хорошая» нога не были достаточно сильны.
Услышав его историю, ты начинал понимать, что перед тобой одно из тех человеческих существ, чья жизнь один сплошной синяк. Еще когда они были детьми, его сестра-двойняшка заболела менингитом и практически превратилась в растение. Родители Макса были алкоголиками, которые ухитрились в безнадежном состоянии девочки обвинить его. Он каким-то образом и в подобных условиях умудрился выжить и даже поступил в колледж, где изучал бизнес. Получив диплом, он открыл небольшое турагентство, специализировавшееся на путешествиях в разные экзотические места. Дела шли хорошо, и он открыл второй офис. Здесь тоже все пошло успешно, и он уже подумывал о том, чтобы открыть третий, когда сломанная во время катания на лыжах нога вдруг отказалась срастаться, и у него обнаружили рак.
Самым удивительным качеством Макса являлся его хороший характер. Он был близким другом Уайетта и, по-видимому, Максу самому всегда хотелось стать актером, но у него просто не хватало смелости попробовать. К этому его подтолкнула лишь болезнь, и он не только стал одним из основателей нашей труппы, но еще и одним из тех, кто старался постоянно поддерживал хорошее настроение и бодрость духа в остальных.
Но он, как и все остальные, знал, что такое постоянная боль и страх, и его игра выдавала это. Не так давно, когда я попросил Макса и Уайетта разыграть сцену из «В ожидании Годо»[129] его игра по печальности образа и совершенству так напоминала Чарли Чаплина, что я даже прослезился.
На мысль о фотографиях меня навел Уайетт. В один прекрасный день он вручил мне альбом снимков, сделанных человеком по имени Амбо.
– Точно не знаю, что имею в виду, но, по-моему, мы должны сделать фильм, по виду и ощущению похожим на это.
Первые просмотренные мною фотографии были сюрреалистическими черно-белыми натюрмортами или портретами женщин с черными губами и коротко остриженными волосами, делавшими их очень похожими на Луизу Брукс[130]. Ничего особенного. Но когда я добрался до середины альбома, мне сразу стало ясно, о чем говорил Вертун-Болтун.
В конце 20-х годов этот самый Амбо снял захватывающую серию работ с витринными манекенами. Используя гротескные выражения их лиц и какое-то едва ли не экспрессионистское освещение, фотограф уловил в этих совершенно приземленных фигурах нечто неясное и притягательное.
Дальше – больше. Через несколько страниц началась другая серию снимков Амбо – на сей раз клоуна по имени Грок: Грок накладывающий грим, скрипка
Грока, наполовину вынутая из футляра, Грок в полном клоунском наряде и с сигаретой во рту. Сила этих фотографий заключалась в невыразимой печали жизни Грока-человека, подчеркиваемой мелкими, но чрезвычайно значимыми деталями, вроде пыли по углам или лампочки без абажура. Мы понятия не имеем, удачлив ли этот клоун, но даже если и удачлив, вы ни за какие коврижки не согласились бы поменяться с ним местами. Неважно, сколько смеха или монет он кладет в карман. Он всегда возвращается в эти маленькие уборные с засаленными обоями и зеркалами с засунутыми за рамы его же собственными фотографиями (как будто для того, чтобы напоминать самому себе, кем он должен был стать).
Помимо ожидаемой всеми «ужасности» Кровавика, Уайетту хотелось придать ему застывшие, почти реальные, почти угрожающие черты манекенов и желтушную печаль старого клоуна с сигаретой в зубах.
Уайетт был совершенно прав, и осознание его правоты привело меня к другим фотографиям того периода: к работам Кертеша[131], Пола Стренда[132], Брассая[133]. Но мысленно я то и дело возвращался к Амбо и его Гроку.
Я едва ли не ежедневно просматривал пленки, которые перед смертью послал мне Фил, чтобы выяснить, не появится ли на них что-нибудь новое, но больше там ничего не появлялось. Зато сцену гибели матери я посмотрел, должно быть, раз двадцать. Теперь я наизусть знал каждую деталь, помнил те несколько слов, что она сказала сидящему рядом с ней мужчине, маленькое пятнышко на юбке… Но смотреть на все это каждый раз – даже в двадцатый – было одинаково больно. Я ошибался, думая, что если получу ответы на свои вопросы о ее смерти, то как-то примирюсь с утратой.
Смотрел я и свои собственные фильмы. Я снимал их много лет назад, но и сейчас они, как правило, вовсе не казались мне устаревшими. Изменил бы ли я в них что-нибудь, снимай я их теперь? Наверное, но, оказывается, я настолько их забыл, что, посмотрев их снова, понял, насколько они заразительны и смешны, и испытал чувство гордости. Есть много разновидностей гордости, но лучшая из них та, которая позволяет, оглянувшись на что-то сделанное тобой, убедиться, что оно по-прежнему хорошо или важно.
А еще я посмотрел ролик Фила «Цирк в огне» и кучу выпусков «Шоу Вертуна-Болтуна». Сначала Уайетт тоже смотрел их вместе со мне и, но потом настроение у него испортилось, и он ушел в другую комнату.
Саша поинтересовалась, почему я так помногу смотрю телевизор. Я только и нашелся что ответить, мол, в этом что-то есть, хотя я и не могу понять, что именно – пока.
Студия предоставила мне камеру, три видеомагнитофона и три телевизора. Установив их в Сашином доме, я порой ставил три кассеты одновременно, в надежде хоть таким образом найти то, что мне нужно. Безуспешно. В конце концов, я стал себя чувствовать, как Линдон Джонсон[134] во время своего президентства, смотрящий новости одновременно по трем разным каналам.
– Господи! Это еще что такое? Саша вошла в дом с двумя огромными пакетами продуктов под мышками.
– Там еще в машине целая куча всего. Поможешь?
– А в чем, собственно, дело?
– Мы с Вертуном решили, что завтра устроим торжественный ужин.
– Завтра? А времени хватит?
– Уэбер, я прекрасно знаю, как ты ненавидишь всяческие сборища, но все, кто к нам придет, тебе вполне симпатичны, так что прошу тебя, не убегай. – Она перестала выкладывать продукты в холодильник, выпрямилась и стала загибать пальцы. – Доминик с женой, Макс, Шон и Джеймс, Уайетт, ты и я. Восемь человек. Ты сделаешь свой знаменитый картофельный салат?
– А с чего вдруг гости? Она глубоко вздохнула.
– Потому что я устала грустить. Уайетт говорит, настало время нам снова смеяться, и он прав. Мы даже купили кассету «Лучшие из лучших», так что, если захотим, то сможем потанцевать. Хорошо, миленький?
– Ладно. А бекона ты много купила? Без него салата не сделаешь.
Вошел Вертун-Болтун с еще несколькими пакетами.
– Мы не купили бекон и забыли про сметану. Придется тебе озаботиться, Уэбер. Заодно и отдохнешь от своих несчастных телевизоров. – Он вытащил из кармана ключи от машины, но я сказал, что лучше пройдусь.
– Все подтвердили что придут?
– Да. Сегодня утром всех обзвонили. Мы ведь знали, что если все дадут согласие, то тебе уж никак не отвертеться.
– Ну, это ты хватил. Не настолько уж я асоциален!
– Да неужели? И когда же ты, интересно, последний раз был в гостях?
– Например, у тебя на дне рождения, Уайетт.
– Ну да. Всего каких-то шесть месяцев назад. Слушай, ты в Нью-Йорке стал таким отшельником, что мы тебя только на репетициях и видели.
– Совсем как Фил накануне смерти. Мы оба взглянули на Сашу. Ее последняя фраза медленно планировала по кухне подобно хорошо сложенному бумажному самолетику. Я вспомнил, как однажды отозвался о Стрейхорне: «Ему хотелось быть знаменитым. Но при этом он хотел, чтобы его оставили в покое». Я уже изведал вкус славы. Она оказалась похожей на слишком сладкий десерт. А хочу ли я, как и он, чтобы меня оставили в покое? Ни один человек в здравом уме не хочет остаться в одиночестве в полном смысле слова.
– Не увлекайся этим, Уэбер. Давай возможность людям, которые тебя любят, хоть время от времени тебя видеть.
Через стол ко мне скользнуло мороженое.
– Мы даже купили твое любимое отвратительное мороженое, так что придется тебе отработать номер.
Супермаркет кишел забредшими сюда после работы покупателями. Торговый зал был просто огромным, и я только минут через пятнадцать нашел то, что искал. Стоя в очереди в кассу и пытаясь прочитать какой-то заголовок в программе передач на следующую неделю, я вдруг услышал, как позади меня женский голос произнес:
– Поговаривают, что вы снимаете новый фильм.
Я не узнал обладательницу голоса, а, обернувшись, понял, что никогда ее не видел: женщина с невыразительным лицом и зачесанными назад светлыми волосами. Но Лос-Анджелес – город дружелюбный и, чаще всего, если люди знают кто ты такой, они заговаривают с тобой так, будто вы давние знакомые. Делать мне в очереди с беконом и сметаной все равно было нечего.
Излучая новое для себя и гласящее «Я вовсе не чураюсь общения» очарование, я ответил:
– Да, только не целый фильм. Просто помогаю одному из друзей.
У нее было четыре баллончика взбитых сливок и четыре дезодоранта. Значит, в ее жизни что-то намечалось. Когда она заговорила, каждое слово звучало, как обвинение:
– Слышала, вы работаете над фильмом ужасов.
– Да, что-то вроде этого.
– Над очередным?
– Очередным? Но я никогда не снимал фильмов ужасов.
Понимающе усмехнувшись, она вынесла приговор:
– То есть, вы хотите сказать, что никогда не снимали чистый ужастик. Только отдельные кусочки – то там, то здесь. Ведь фильмы ужасов не удостаиваются «Оскаров», верно? Ну, давайте, двигайтесь. Надоело стоять в этой очереди.
Когда я вернулся домой, мы решили до прихода гостей устроить небольшой праздник самим себе. Уайетт включил на полную громкость кассету «Лучших», и мы, готовя угощение, накрывая стол, убирая дом и обсуждая предстоящий прием, танцевали. В полночь Саша решила, что нам просто необходимы воздушные шарики, причем не завтра, а прямо сегодня. Мы уселись в машину и колесили по улицам до тех пор, пока не нашли круглосуточную аптеку, торгующую шариками. Потом мы проголодались, но Уайетт сказал, что единственное место, где ночью можно купить настоящие гамбургеры, это закусочная неподалеку от его прежнего места жительства.
Неважно, насколько вы стары или измучены, в прогулке на машине в три часа ночи с друзьями всегда есть что-то будоражащее и крутое. Все старые козлы уже крепко спят, а вы еще на ногах, стекла опущены, теплится зеленый огонек радио, играет отличная музыка. В общем, жизнь предоставила вам возможность еще несколько часов как следует порезвиться. Если вы не используете их, вполне вероятно, что следующий случай представится еще очень не скоро.
– Вот бы снова стать пятнадцатилетней и к тому же девственницей! – Саша высунулась в окно, и ветер шевелил ее волосы.
– Можно подумать, в пятнадцать лет ты только и думала о том, как бы расстаться с невинностью!
– А знаете, где это произошло? На пляже в Уэстпорте, штат Коннектикут. Неподалеку расположились еще три пары, а дело было как раз в полнолуние, так что они могли нас видеть. Когда все кончилось, мне вдруг стало страшно и стыдно, и я бросилась в воду прямо в одежде.
– А от чего тебе стало страшно?
– От того, что все это оказалось таким. «И что, это все! И это то, что, как говорят, заставляет вращаться мир?» Черт! Ладно, теперь твоя очередь, Уайетт.
– Я за рулем. Пускай Уэбер рассказывает.
– У меня это было с Барбарой Гилли. В нашем городишке ее любовно называли «Туннель».
– Значит, ты переспал с туннелем?
– Кто с ней только не переспал! Обычно, мы занимались этим на холме за школой Джона Джея. Я воспользовался резинкой, которая пролежала у меня в бумажнике полгода. Можете себе представить, как это было приятно и увлекательно. А ты?
– Со своей кузиной Нэнси.
Мы с Сашей в один голос воскликнули:
– Как, ты спал со своей кузиной!
Мы прокатались еще час, делясь детскими тайнами и обмениваясь разными забавными историями. Это было похоже на ночные посиделки в колледже, когда чувствуешь необычайную близость со всеми и мудрость, а кроме того, полную уверенность, что будешь помнить и этих людей, и этот треп всю оставшуюся жизнь.
Вернувшись домой, мы обнялись и обменялись смачными поцелуями, поскольку вечер удался на славу. Даже принимая душ и залезая в постель, я то улыбался, то посмеивался, вспоминая некоторые из услышанных историй.
Немного позже – вскоре после того, как послышались первые птичьи трели – открылась дверь, и я увидел Сашу. Знаком велев ей прикрыть дверь, я приподнял одеяло, чтобы она могла улечься рядом со мной. Она мигом скользнула в постель, и обтянутым лишь тонкой шелковой ночной рубашкой телом тесно прижалась ко мне.
Через некоторое время она взяла мою руку и провела ей по своему животу, потом по груди и по тонкому изгибу шеи. Приоткрыв рот, она взяла в него мои пальцы и принялась ласкать их языком.
Я отнял руку и принялся гладить ее лицо, плечи, руки. При этом ни один из нас не произносил ни слова, хотя много лет назад, будучи любовниками в Европе, мы всегда переговаривались друг с другом и вообще вели себя довольно шумно.
Но сегодня все было по-иному. Теперь мы были не любовниками, а двумя давними друзьями, которые любят друг друга, и которым выпало счастье провести вместе восхитительную ночь.
Мы предавались любви в тишине, стараясь не производить ни малейшего шума. Любовь украдкой была куда более страстной, куда более возбуждающей.
Когда мы наконец оторвались друг от друга, и первые лучи солнца упали на пол, она полулежала у меня на животе, а ее дыхание щекотало мне грудь. Испытывая блаженство от того, что я чувствовал ее на себе, я прошептал:
– Как бы мне хотелось быть тем парнем в Уэстпорте.
Она подняла голову и улыбнулась.
– Правда? Значит, ты бы хотел быть у меня первым?
– Нет, не то чтобы… Я не уверен, что у меня получилось бы лучше. Но я бы… бросился в воду вместе с тобой. Я бы не отпустил тебя так просто.
Она коснулась лбом моей груди и медленно поднялась, Уже стоя, она попыталась найти проймы в своей скомканной и перекрученной ночной рубашке. Волосы ее были взъерошены и торчали в разные стороны, и от этого она выглядела красивой как никогда.
Наконец, потерпев поражение в поединке с рубашкой, она просто перекинула ее через плечо и снова уселась на постель. Я взял ее за руку.
– Обещаешь всегда оставаться моим другом, а, Саша?
– Обещаю.
– Даже если нам больше никогда не доведется делать этого!
– Мы по-разному к этому относимся. Я могла бы двадцать лет состоять в счастливом браке, и все равно без колебаний улеглась бы с тобой в постель. Я люблю тебя, Уэбер. А с людьми, которых я люблю, я сплю.
– А что бы ты сказала мужу?
– Не знаю. Может, и ничего.
Выходя из комнаты с беззаботно перекинутой через плечо рубашкой, она страшно напомнила мне героиню одной из картин Боннара: бледно-розовый цвет, кремовые, плавные изгибы тела и легкий взмах ладошкой на прощание.
Доминика и его жену Микки я заснял выходящими из машины.
– Какого черта ты делаешь, Уэбер? Это-то ты зачем снимаешь! Погоди-ка! – Он выпрямился, пригладил волосы руками и оправил свою гавайскую рубаху. – Нет, это не рубашка, а черт знает что! Микки купила. О'кей, теперь давай, крути.
Я повел их на задний двор, где собрались остальные.
– А камера тебе зачем?
– Пытаюсь снова привыкнуть ею пользоваться.
– Ты хочешь заснять праздник?
– Частично.
Похоже, барбекю изобрел американец. Я, конечно, знаю, что человечество жарило мясо на огне десятки тысяч лет, но американцы превратили это в настоящую религию.
Хотя о моих фильмах писало множество критиков, ни один из них не заметил, что в каждый из них я, так или иначе, всовываю барбекю. Даже в «Нежной коже» американский гость показывает старикам, как делать это «правильно», тем самым невольно приближая их конец.
Пища, приготовляемая на улице, еда, которую отправляют в рот руками, дым, жир. Бумажные тарелки, громкие голоса, нет салфетки – вытирай губы тыльной стороной ладони. Пусть даже это всего лишь твоя семья, разговоры становятся все громче и пронзительнее, и, как правило, куда свободнее. Мужчин начинает тянуть к женскому полу, они слишком много пьют; они разговаривают на повышенных тонах.
После того как гости были представлены друг другу и все немного выпили, Уайетт предложил сыграть в «бомбу с часовым механизмом» – игру, которую он придумал и сделал знаменитой благодаря своему шоу. Я принес бумагу и карандаши, а Саша тем временем узнавала, кто насколько прожаренным любит мясо.
Доминик и Макс так быстро и умно отвечали на вопросы, что в первом раунде у остальных не было против них ни малейших шансов. Я «взорвался» вторым, что меня вполне устраивало, так как я хотел заснять поединок между двумя мужчинами: Максом, расслабленно полулежащим на подушках своего инвалидного кресла, и Домиником, напряженно примостившимся на краешке стула и похожим на готового пробить решающий удар футбольным нападающим.
Уже были поданы порции с кровью, и Саша уже начала снимать с огня чуть более прожаренные, а
эти двое все никак не могли закончить. Тогда Уайетт заявил, что это ничья, и соперники согласились.
– Ну, Макс, ты первый из моих противников, кто знает, что делать.
– Ты бы видел, как он играет на репетициях. – Для пущей убедительности Шон даже помахала куском хлеба.
Доминик взглянул на меня.
– Ты играешь со своими актерами в «бомбу»?
– Доминик, повтори-ка свой вопрос, только на этот раз смотри на Макса.
– Слушай, Уэбер, мы ведем светскую беседу. Может, ты, наконец, отложишь свою камеру?
Все дружным ворчанием поддержали его, поэтому я сделал, как мне было велено, хотя и не без сожаления, поскольку получал от съемок истинное удовольствие. Иногда мы пользовались видеокамерой в Нью-Йорке, но это было все равно, что снимать матчи для спортсменов. Мы смотрели их, стараясь понять, какие допускаем ошибки. То же, что я снимал сегодня, было чисто «семейным», забавным и чрезвычайно увлекательным занятием для человека, дружащего с камерой. В глубине души я лелеял идею сделать небольшой фильм о нашем ночном празднике, а затем разослать копии всем присутствовавшим.
– Доминик, что слышно о Никапли?
– Погоди секундочку. Сейчас, только возьму еще немного вон тех бобов. Интересно, кто их готовил? Микки, нам обязательно нужно узнать рецепт.
– Макс.
– Макс? Черт, неужели ты так здорово и бобы готовишь, и в «бомбу» играешь?
– Доминик!
– Что?
– Никапли.
– Ах, да. Ничего! Самым ужасным качеством Ника было полное отсутствие каких-либо пороков. Ни
подружек, ни азартных игр, разве что раз в месяц мог выпить пивка. Обычно, когда кто-то исчезает, первым делом пытаешься выяснить, не заказывал ли он билет в Вегас или в Акапулько. Но этот парень ничего такого не делал.
– Он просто пугал людей.
– Именно! И это единственное, за что можно зацепиться. Пороков у него не было, зато была чертова уйма врагов. Вообще-то, у нас в управлении многие считают, что Нику, скорее всего, уже не придется посмотреть очередную игру «Доджеров»[135].
– И это тебя нисколько не беспокоит? Он вытер губы салфеткой.
– Вообще-то, должно бы, но Чарли Пит… Господи, да если бы ты даже просто случайно назвал его «Чарли», он бы так на тебя посмотрел, что у тебя пальцы ног поджались бы от страха.
За столом воцарилось молчание, явно гласящее «вопрос закрыт» – пока наконец Джеймс громко не рассмеялся.
– Да, но какого Кровавика он мог бы сыграть!
На десерт был подан приготовленный Микки Скэнлан торт «Пудель», представлявший собой настоящее произведение кулинарного искусства. Она попросила нас не спрашивать, из чего он сделан, а то мы не станем его есть. Но с этим ни у кого затруднений не возникло.
После двух кусков торта и чашки Сашиного слабого кофе, я взялся за камеру и снова начал снимать. Переходя от одного гостя к другому, я просил каждого попытаться угадать, из чего все-таки был сделан этот торт.
Уайетт просто улыбнулся в объектив, уминая остатки своей порции. Я быстро двинулся дальше.
Шон предположила, что там были шоколад и чернослив, и пожала плечами. Джеймс назвал шоколад и изюм. Доминик пошутил: шоколад и больше ни-капли.
Микки швырнула в него ложкой, но рассмеялась так же громко, как и все мы. Я переводил камеру с лица на лицо, приближаясь к каждому насколько возможно близко, затем отходя назад и переходя к следующему, стараясь, однако, запечатлеть лица присутствующих до того, как первые самые искренние волны смеха дойдут до высшей точки и пойдут на спад.
Наведя камеру на Макса, я решил, что он от смеха потерял всякий контроль над собой – даже уронил на колени тарелку и вилку.
И тут мне вдруг стало понятно, что дело обстоит гораздо хуже. Именно в этот момент осознания один из тех страшных зверей, о которых я упоминал ранее, внезапно проявился во мне и прыгнул.
Несколько секунд – долгих, все решающих секунд – я, зная, что с моим другом Максом Хэмпсоном что-то ужасно не в порядке, абсолютно ничего не предпринимал, а лишь продолжал его снимать. Мне просто необходимо было еще несколько секунд поснимать, прежде чем я смогу броситься ему на помощь. Прежде чем я захочу броситься ему на помощь. Да, именно так – прежде, чем я захочу ему помочь.
Уайетт воскликнул:
– Эй, что с Максом? Взгляните на него! Ему плохо!
Я выронил камеру, но слишком поздно. В воцарившемся хаосе никто не понял, что я сделал. Но какое это имело значение. Ведь я-то понял.
На следующее утро, подъезжая к студии, я увидел ее на автобусной остановке.
– И почему это при виде тебя я нисколько не удивлен?
– С Максом все будет в порядке, Уэбер. Обещаю. Ты не сделал ничего плохого.
– Я не помог.
– Ты делал свой фильм. Неужели ты до сих пор не понял: именно это самое важное, что ты можешь сделать? Если он в конце концов получится хорошим, то и все остальное наладится. Теперь я могу тебе помогать. Мне, наконец, позволено. С тех пор, как ты сюда вернулся, мне кое-что удалось сделать. С Максом все будет в порядке.
– Докажи.
– Позвони в больницу. Попроси позвать доктора Уильяма Кейзи и спроси его о состоянии Макса. Я «не лгу, Уэбер.
– А что с Никапли?
– Он мертв. Убит в восточном Лос-Анджелесе бандой, называющей себя «Рыбочистка». Его тело будет обнаружено сегодня.
– Его гибель как-то связана с этим? С «Полночь убивает»?
– Нет.
– Спросоня, что именно им нужно? Пожалуйста.
– Не могу тебе сказать, поскольку и сама не знаю. Сначала мне было велено явиться и поговорить с Филом. Я так и сделала. Безуспешно. Потом мне было велено переговорить с тобой.
– Кто тебя послал?
– Добрые звери.
Я заехал на пустынный лесосклад и заглушил мотор.
– Так ты знаешь и об этом?
– Чем дальше продвигается работа над фильмом, тем больше я знаю о тебе. Образы зверей не так уж далеки от истины – просто, в действительности, все обстоит гораздо сложнее. Помнишь, что однажды сказал Блоудрай? Насчет зла? Это не просто что-то, это все, только ставшее плохим? И он был прав.
– Не понимаю.
– «Полночь убивает». Ты же сам видел – фильм так себе. На девять десятых это обычный фильм ужасов для обычного субботнего вечера. Но потом Фил сделал что-то, нашел какой-то прием или гениальный ход и создал сцену, которая все обратила во зло…
– У него получилось произведение искусства.
– У него получилось всего три минуты искусства, но этого оказалось достаточно.
– Не верю. Я не верю, что искусство может перейти в жизнь.
– А оно и не переходит. Ты, наверное, слышал о бинарном оружии? В бинарном оружии обычно содержится нервный газ. Там есть один компонент и другой. По отдельности они безвредны, но, соединившись, становятся нервным газом.
– Но ведь убийства во Флориде…
– По сравнению с этим, они – сущая ерунда.
Она попросила меня высадить ее у цветочного магазина на Сансет. Когда я отъезжал от поребрика, меня осенила первая идея. Я быстро и настойчиво принялся говорить в маленький карманный диктофон, который я всегда ношу с собой во время работы.
По дороге я только раз остановился у телефонной будки и позвонил в больницу справиться о Максе. Доктор Кейзи сообщил мне, что это один из самых невероятных случаев выздоровления за всю его медицинскую карьеру. Он собирался сказать еще что-то, но я поблагодарил его и повесил трубку.
Я протянул руку и хотел было включить свет, но Уайетт остановил меня.
– Нет, подожди. Я хочу посмотреть еще раз.
– Ну, и как тебе?
– По-моему это блестяще и жутко. Именно такими должны были быть все эти фильмы. Но ты все-таки покажи мне его еще раз. – Он положил руку мне на плечо. – Ты настоящий режиссер, Уэбер. У тебя такой особенный стиль! Боже, интересно, что сказал бы Фил, увидь он это.
– Посмотри еще раз и скажи мне, что еще ты думаешь. – Потянувшись, я снова нажал кнопку воспроизведения.
Много дней подряд я работал и на студии, и дома, резал, клеил, постепенно превращая «Полночь» в одну черновую грегстоновскую версию.
Почему? Просто я был уверен, что Спросоня, повторяя слова Никапли «зло это все, что стало плохим», намекала на что-то важное. Может, Фил и привнес какое-то волшебство в утраченную впоследствии сцену, но кто сказал, что не существует другого волшебства в том, что он сделал до того?
В колледже мы со Стрейхорном вместе слушали курс, называвшийся «Древний Рим». Одна из немногих вещей, которые запали мне из него в память, была гаруспикция, разновидность гадания, основывавшегося на изучении внутренностей жертвенных животных. Внимательно приглядись к порядку устройства мира – и постигнешь его тайны.
А что если я изучу порядок творчества Фила? Поверчу его, как дизайнер или архитектор, так и эдак, рассматривая под разными углами и в новых ракурсах. Найдутся ли там ответы? Загадки, подлежащие решению, или меня ждут лишь банальная чернуха и обычная халтура ужастиков?
У этого жанра есть две специфические проблемы. Одна – это первое появление монстра на экране. Здесь неизменно теряется добрая половина напряженности фильма. До этого воображение зрителей само рисовало свои собственные кошмарные образы монстров. Поэтому, каким бы ужасным или уникальным вы ни считали своего, он вряд ли окажется столь же страшным, как их собственная страшилка. Люди боятся разных вещей – крови, крыс, смерти, ночи, огня… И нет никакой возможности объединить все это в какое-то единое всеохватывающее создание без того, чтобы не скатиться до смешного, или вовсе не потерпеть фиаско.
Кровавик был хорош именно тем, что представлялся чем-то вроде расплывчатого пятна, несмотря на серебристое лицо и детские ручки с пальчиками без ногтей. Да, вы понимали, здесь что-то очень не так, но образ был тонко «недоигран», и этот персонаж вполне можно было принять и за человека, отправляющегося на костюмированный бал.
То же самое можно было сказать и о вещах, которые заставлял его делать Фил. Никаких тебе оторванных голов или животов, вспоротых всего одним движением длинного ногтя. Кровавик был каким-то потусторонним созданием. Подобно существу, явившемуся с другой, в тысячу раз более развитой, чем наша, планеты, он владел поистине удивительными способами заставить человека страдать. И этим тоже фильмы «Полуночи» привлекали зрителей: что, интересно, этот сукин сын придумает в следующий раз?
Но их ждало разочарование. Начинался следующий фильм, Кровавик мучил людей новыми оригинальными способами, а потом фильм кончался. Каждый раз происходило одно и то же, что приводило к проблеме номер два: концовка.
Традиционно есть два варианта финала фильма ужасов – хороший или плохой. Монстр побеждает, монстр проигрывает. И все. Поэтому зрители, отправляясь в кинотеатр, заранее знают, что их ждет. Да, им будет страшно, но они все равно знают, как может кончиться фильм. Всегда знают.
Великие фильмы держат вас в неведении – вам неизвестно, кто первым доберется до финишной черты, если вообще кто-нибудь доберется.
В моей версии фильма (Уайетт тут же прозвал ее «Полночь убывает») Кровавик вообще почти не фигурировал, а концовка не позволяла сделать определенных выводов.
– Слушай, да это же одна из сцен, которые мы снимали в городе!
– Точно. Возле чистильщика обуви на Голливудском бульваре.
– А я даже и не сразу врубился. И много ты их вставил?
– Порядочно.
– Неудивительно, что фильм кажется каким-то не таким, ну, ты понимаешь, о чем я, да? Как будто смотришь на уже виденное раньше – картину или здание – и чувствуешь – они не такие как прежде. В основном, то же самое, но только гораздо лучше, а ты не понимаешь, почему.
– А как насчет порядка эпизодов и перестановок?
– Даже не спрашивай, Уэбер. Ты же знаешь, что все просто прекрасно. Не набивайся на комплименты.
На середине второго просмотра Вертун-Болтун вдруг зажег свет и посмотрел на меня.
– Я хочу сделать довольно странное предложение. Оно тебе страшно не понравится, но все же обдумай его серьезно. Если ты все равно собираешься использовать не только материалы Фила, добавь кое-что из своих фильмов. В частности, я имею в виду «Печаль и сын» и «Блондинка-ночь».
Тебе удалось изменить настроение «Полуночи». Теперь это твое настроение, Уэбер, именно то, что так характерно для всех твоих работ. Но если ты согласен это сделать, доведи дело до конца. Никак не могу выбросить из головы некоторые моменты твоих фильмов и то, как здорово бы они смотрелись здесь, и здесь, и здесь… Не представляю, что у тебя получится в итоге, но мне очень хотелось бы взглянуть на результат.
Мне тут вспомнилась одна забавная история, которая очень подходит к случаю. Когда Билли Уайлдер[136] снял свою «Двойную страховку», его выдвинули на соискание звания лучшего режиссера года. Он был уверен, что победит, но звания удостоился другой режиссер. Уайлдер был так разъярен, что, когда этот, другой, шел к сцене получать «Оскара», Уайлдер поставил ему подножку. Вот я и думаю, а не подставил бы тебе подножку и Фил, увидь он это?
У тебя чертовски здорово получилось, Уэбер, но, думаю, я прав. «Полночь» никогда еще не выглядела лучше, и все же, даже с твоими перестановками и включением дополнительных эпизодов, в основе своей она все равно остается «Полуночью». Но добавь к ней чуть-чуть из «Печали и сына» и «Блондинки-ночи», и у тебя получится нечто совершенно иное.
Дорогой Уэбер!
Мне ужасно хотелось бы просто рассказать тебе обо всем этом, но чувствую, что я еще не готова к этому. А рассказать мне хотелось бы о наших с Филом отношениях в конце и о том, почему мы решили, что нам лучше больше не жить вместе, хотя бы некоторое время.
Я кое-что тебе уже рассказывала, к тому же ты можешь составить представление о том, что между нами было, прочитав его рассказа «Без четверти ты «, а эта пленка поведает тебе все остальное. Когда посмотришь, будь добр, верни ее мне и, умоляю, пожалуйста, ничего не говори Уайетту. Мне бы страшно хотелось посмотреть ее вместе с тобой и послушать, что ты скажешь, но я не могу. Может, когда-нибудь. Но, скорее всего, мне следует просто дать ее тебе посмотреть, а потом выбросить. Она несколько недель пролежала у меня в столе, и каждый раз при мысли о ней меня охватывала паника. Зачем я ее хранила? Не знаю.
Саша
Я не стал досматривать кассету до конца. Суть стала ясна буквально через пять минут.
В реальной жизни Стрейхорн не только воссоздавал целые сцены из «Полуночи», чтобы напугать Сашу, но еще и снимал их на пленку. Пример? Она крепко спит, а он тем временем приносит в их спальню магнитофон и включает запись звуков, издаваемых совокупляющимися людьми. Вы едва видите выражение ее лица, когда она просыпается и понимает, что происходит, но для наблюдателя это и неловкая, и пикантная сцена. Ее жизнь внезапно стала фильмом – как она будет реагировать?
Как он мог так поступать? Как она могла с этим примириться? Как он мог снимать подобные сцены без ее ведома?
Я оставил кассету на ее кровати вместе с запиской: «Правильно сделала, что ушла. От этого лучше избавься».
Ну разве нам не было бы легче, если бы вся жизнь была такой? Сочти что-нибудь неправильным или аморальным, с ходу отвергни, а затем перестань об этом думать. Просто, практично, сберегает время. Да, было бы намного легче, но жизнь любит яркие краски, а не тусклую черно-белую картинку.
Я одиноко сидел в парке, наблюдая за детьми, выделывающими разные трюки на велосипедах. Они вставали на руки, делали сальто, катались на одном колесе. Мы с Уайеттом только что встретились с продюсером «Полночь убивает» и поделились с ним некоторыми нашими идеями. Он был так счастлив от того, что над его фильмом работаем мы, что, думаю, мы могли бы сделать какую угодно дрянь, и он бы все равно ее принял. Его заботило только то, когда работа будет закончена, но мы уверили его, что все сделаем в срок.
Ребятишки крутились и выделывали кренделя удивительно отважно и изящно, успевая при этом и ревниво следить за тем, что делают остальные наездники. Самыми лучшими зрителями своего искусства были они сами. За их выкрутасами наблюдали и еще несколько человек, но по заносчивому поведению подростков было ясно, что эта публика второго сорта в расчет не принимается.
Следя за их трюками, я перебирал в уме события последних дней и, в частности, раздумывал над тем, правильно ли я поступил с Сашиной пленкой.
В самолете на обратном пути из Нью-Йорка в Калифорнию мне попалась статья о ядерном разоружении. В ней говорилось, что крупнейшей из стоящих перед человечеством проблем является то, что, даже если все обладающие ядерным оружием страны избавятся от него, знание о том, как его изготовить сохранится, и кто-то в любой момент сможет сделать его снова. Как же избавиться от знания?
Стоило мне понять, в чем суть фильма, который дала мне Саша, смотреть его до конца уже не было надобности, поскольку во мне вдруг поднялось что-то своекорыстное и крайне опасное. Я просто должен был использовать идею Фила. Пусть это аморально, и таким образом я бы предал доверившуюся мне женщину, настоящего друга, но притягательность идеи была неодолимой: заставить «зрителей» перенестись из знакомого мира в другой, хорошо известный и, в то же время, совершенно невозможный. Затем запечатлеть каждую их реакцию… для другой аудитории!
Мы вместе с Шон и Джеймсом навестили лежащего в больнице Макса, а потом я объяснил им, что именно хочу попробовать сделать. Они очень заинтересовались, и после часа обсуждения в больничном кафетерии мы выработали эпизод, который решили попытаться поставить на следующей репетиции. Это было не совсем то, что сделал с Сашей Фил, но, в принципе, очень похоже: тот же шок предательства, секс через замочную скважину, жизнь, поставленная с ног на голову и вывернутая наизнанку – и все это до тех пор, пока не становилось совершенно непонятно, кто держал камеру или кого снимали.
Позже, когда они попытались разыграть эту придуманную нами сцену, каждая попытка оказывалась все лучше и лучше. Шон и Джеймс жили вместе уже почти целый год, но у них были большие проблемы. Это привело к тому, что в их игре буквально сквозила какая-то оскорбительная откровенность и злость, вызывающие желание скорее отвернуться, поскольку становилось совершенно очевидно, что слишком большая часть всех этих якобы наигранных чувств была подспудной попыткой плеснуть друг другу в лицо кислотой.
Я заснял все. В те моменты, когда они оба всецело пребывали где-то между их собственным реальным миром и жизнями изображаемых ими людей, студия буквально потрескивала, распираемая накалом правды, любви и боли, которые то и дело пронизывали воздух, подобно канзасским зарницам.
Когда мы закончили, я попросил их ничего никому, включая и Уайетта, об этом не рассказывать. Дома я просмотрел отснятый материал и понял, что мы ошибались. Все получилось совсем не так прекрасно, как я ожидал. Я позвонил им, все объяснил и предложил подумать, а завтра мы начнем заново.
Мы показали Саше мой вариант «Полуночи», после чего Уайетт поведал ей о своей идее включить в фильм некоторые сцены из моих картин. Идея пришлась ей по душе, и они тут же принялись просматривать мои работы и прикидывать, что можно бы было использовать.
Создавалось впечатление, что все работают над разными проектами: Шон и Джеймс – над своей «сценой», Уайетт и Саша отбирают материал, я собираю все это воедино… и добавляю еще кое-что.
Я буквально не расставался с видеокамерой. Все то время, когда я не бывал с остальными, я снимал. Снимал в магазине комиксов, снимал двух бродяг, уплетающих пиццу сидя на поребрике, а как-то утром я даже пошел следом за мусоровозом и издали снимал мусорщиков. Я снимал бегунов трусцой, красивые машины, женщин, выходящих из ресторанов на Кэнон-драйв в Беверли-Хиллз: подобные обрывки и кусочки были повсюду – блестки жизни, похожие на монетки, найденные на залитой солнцем улице. Они были нужны мне, несмотря на то, что у я еще точно не представлял, как смогу их использовать.
Это напомнило мне первое посещение будапештского блошиного рынка и то, как меня поражало, что там продавалось: старые карманные часы, портфели из крокодиловой кожи, нацистские радиоприемники и египетские сигаретницы с верблюдами и пирамидами на крышках. Мне хотелось купить буквально все, и все было таким дешевым, что я вполне мог бы это себе позволить. А уж что я буду делать с бронзовой пепельницей с рекламой кофейной фирмы из Триеста, к делу не относилось.
Тем временем банда юных велосипедистов принялась выделывать трюки в тандеме. Двое из них, переплетясь руками, ехали задом наперед, причем удивительно синхронно. Потом один парнишка взобрался на плечи другому и стоял, разведя руки в сторону, как крылья. Старик, сидящий на скамейке неподалеку от меня, зааплодировал. Под ярким голубым небом его голос показался мне страшно слабым и одиноким: «Вас, ребятки, хоть по телевизору показывай!»
Спал я все меньше и меньше – еще одна давняя привычка из моего голливудского прошлого. Чем сильнее я волновался за проект, тем больше мне казалось, что день попытается лишить меня чего-то интересного, стоит мне позволить его ночной половине подтолкнуть меня ко сну. А еще, чем больше я уставал, тем более необычные идеи приходили мне в голову – как правило, около половины третьего ночи при нескольких работающих телевизорах и заполненном заметками блокноте на коленях. Вполне меня устраивало лишь то, что просыпался я бодрым и готовым очертя голову ринуться в очередное утро.
Другой вопрос – долго ли я смогу сохранять подобную энергию. Мне было за сорок. Мне все чаще
приходилось пользоваться очками, а мои прежние ежедневные пятимильные прогулки сократились до двух миль. Впрочем, стареть с годами было нормально, но вот становиться медлительным и менее бодрым – нет.
– Эй, мистер! Снимите-ка меня своей камерой! Чернокожий мальчишка отделился от группы велоакробатов и подъехал ко мне.
– С чего бы это?
Тут к нам, крича и смеясь, бросился мальчик помладше. Он подбежал и принялся колотить парнишку на велосипеде маленькими кулачками. Тот огрызнулся:
– Уолтер, кончай!
Уолтеру на вид было лет семь или восемь и, когда он на мгновение повернулся ко мне лицом, я заметил, что он типичный монголоид.
– Снимите нас с Уолтером. – Он посадил малыша на велосипед и, виляя из стороны в сторону, медленно отъехал. Остальные, увидев, что они приближаются, образовали вокруг них широкий круг.
Уолтер явно наслаждался происходящим, отчаянно колотя руками по рулю, крича и улюлюкая, как птица.
Остальные продолжали медленно кружить вокруг них, но никаких трюков больше не исполняли. Трудно сказать, было ли это знаком уважения, или они просто выбирали удобный момент, чтобы начать очередной танец на колесах.
– Вы только снимите нас и все!
Я помахал и поднял камеру, приготовившись снимать. Увидев это, мальчишки разорвали круг и начали демонстрировать все трюки, которые только знали. Половина их почти сразу приземлилась на задницы, зато те, кто сумел остаться в седле, выделывались так, будто гравитации для них не существовало. Они прыгали и скакали, как пони.
– Эй, приятель, а такое гамбаду видал?. – Чернокожий парнишка, с по-прежнему сидящим на раме Уолтером, совершил такой прыжок в воздухе, что, наверное, мог бы получить за него приз на соревнованиях.
– А что такое гамбаду?
– Во дает! Ты же только что видел. Успел заснять?
– Успел.
– Ладно, нам пора, но мы еще вернемся. Приходи, посмотришь еще, только в следующий раз приноси настоящую камеру, понял, а не эту дерьмовую крошку –«Сони»! – И, во главе стаи, с улюлюкающим Уолтером на раме впереди себя, он укатил в сторону заката.
Сидевший по соседству старик поднялся.
– Они катаются здесь почти каждый день. Я прихожу просто посмотреть на них. Здорово, да? Этих ребятишек прямо хоть по телику показывай!
Саши и Уайетта дома не оказалось, но на холодильнике меня ждала записка:
Уехал подписать кое-какие бумаги в «Ускоренной перемотке «. Сашу наконец вызывают обратно на работу. Посмотри кассету, которую мы оставили в первом видеомагнитофоне. Решил не говорить о ней никому, пока ты сам ее не посмотришь и не дашь свое окончательное добро.
Мы оба считаем, что это именно то, что нужно.
Прежде чем просмотреть кассету, я пошел искать словарь.
Мальчик употребил слово «гамбаду». Сначала я принял его просто за какое-то подходяще и круто звучащее искаженное испанское слово: «Эй, приятель, а такое гамбаду видал?» Но, чем больше я над этим раздумывал, тем более реальным оно мне казалось и, до тех пор, пока я его не посмотрю в словаре, оно постоянно будет меня щекотать.
«Гамбаду: прыжок лошади, курбет». Откуда десятилетний мальчишка может знать подобное слово, и уж тем более использовать его в подходящем контексте? Я попытался вспомнить, как он выглядит, потом сообразил, что он с приятелями есть у меня на пленке. Ладно, после просмотра «Полуночных убийств», оставленных Уайеттом и Сашей, посмотрю то, что снял в парке.
Я сделал себе сэндвич, который просто требовал хрена. Хрена не оказалось. Я рассердился и начал серьезно подумывать о том, чтобы сходить в магазин. Как же можно есть такой сэндвич без хрена?
– Почему бы тебе не пойти и не посмотреть их кассету? – спросил я сам себя, не чувствуя ни малейшего желания делать это. – Почему ты тянешь? Должно быть потому, что если она вдруг окажется никуда не годной, тебе придется сказать им об этом?
Собственное творчество человека обязательно следует включить в перечень вещей, которые друзьям не следует обсуждать, не вывесив предварительно на двери табличку «ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ!» Религия, политика, наше творчество. В девяноста процентах случаев, обсуждение всех этих вещей заканчивается гробовым молчанием или странно искаженными чувствами по отношению друг к другу.
Всегда, когда дело касается комплиментов, мы самые настоящие Черные дыры – кому и когда их хватало? А те, что выпадают на нашу долю, доставляют удовольствие слишком недолго. Да, Черная дыра, пожалуй, очень подходящий образ. Зато потом, когда дело доходит до нашего творчества, наших произведений – этих нежных младенцев, которых мы, без чьей-либо помощи, вывели из отложенных нами же самими яиц – берегись!
Я, прихватив с собой сэндвич и лимонад, отправился в гостиную и включил видеомагнитофон.
Много лет назад во время своей первой поездки в Европу я некоторое время провел в Дижоне. Рядом с моим отелем был небольшой парк, большую часть дня буквально запруженный людьми, поскольку он являлся единственным клочком зелени в округе. Кроме того, стояло лето, а парки и есть самое настоящее воплощение лета – влюбленные, люди с собаками, младенцы, делающие первые шаги по мягкой июльской травке.
Однако я заметил, что, по какой-то причине, даже в самые теплые и приятные вечера, часам к десяти вечера парк пустел. Оставались в нем почти до полуночи только четыре женщины в черном. Они были разного возраста – от тридцати до семидесяти или восьмидесяти, по одной на каждое десятилетие или вроде того. Думаю, они были арабками, поскольку всегда громко переговаривались на гортанном, с редуцированным звуком «л» языке, который смутно напоминал то ли пение, то ли призыв к молитве.
Если черный цвет их одежд должен был свидетельствовать об их вдовстве, то это были самые веселые из когда-либо виденных мною вдов. Они каждый вечер сидели вчетвером на одном и том же месте, рассказывая друг другу разные истории. Я не упускал ни единой возможности понаблюдать за ними, поскольку они были просто неотразимы.
Что бы ни говорила одна из них, остальные слушали ее с невероятно внимательными выражениями лиц и реагировали намного живее, чем любая моя аудитория. Они ахали, хлопали себя по щекам и затыкали себе рот сжатыми кулаками. Зато в конце их реакция обычно была одинаковой: «Да быть того не может!» или дикий, громовой хохот. Конечно же, я и понятия не имел, что они говорили на самом деле, но, во всяком случае, с расстояния в пятьдесят футов это выглядело именно так. Эти женщины и их всепоглощающий интерес друг к другу не давали мне покоя до тех пор, пока я не включил эпизод-воспоминание о них в начало своего фильма «Как правильно надевать шляпу».
И именно с этого эпизода Уайетт и Саша решили начать: четыре женщины (на сей раз в черных купальниках), сидящие в парке на берегу озера Алманор в северной Калифорнии (этот же городок Фил впоследствии использовал для съемок первой серии «Полуночи»).
Рот у меня был забит сэндвичем, и, тем не менее, я, так и не прожевав, пробормотал: «Как же, черт возьми, они собираются это продолжить?» Но, клянусь Богом, им удалось.
Переход к следующим кадрам был просто превосходен – маленькая рука Кровавика поднимает пресс-папье из резного хрусталя и подносит его к объективу камеры. Движение медленное и театральное – Фил явно хотел, чтобы мы заметили странную, почти детскую ручонку и задержали на ней взгляд, прежде чем обратим внимание на то, что она делает.
Сквозь многочисленные грани призмы мы видим ярко-зеленый объект, раздробленный на четыре части. Рука движется, и вот мы уже видим разделенное на четыре части нечто красное. Снова быстрое движение, и на четыре части дробится что-то черное. Поскольку мы точно не знаем, что именно видим сквозь стекло, это вполне могут быть и четыре женщины в парке.
Сандвич на вкус оказался просто превосходным. Лимонад тоже был великолепен. Им это удавалось! Сцена с призмой переходит в сцену из «Печали и сына» – черное покрывало для кровати один раз встряхивают, а затем накрывают им мертвого пасечника. Женщина не замечает кувшина с медом в углу, который опрокинулся, и мед вытек на пол.
Прежде чем сцена сменилась, я воскликнул: «Кровавик и мед!», что и оказалось их следующей сценой.
Помимо все нарастающего возбуждения и облегчения, испытанных мной при виде того, что удалось отобрать моим друзьям, я испытывал еще и все большее замешательство, постепенно начиная понимать, сколько всего Стрейхорн позаимствовал из моих работ. Причем не просто любимые образы – мед, призмы, фактура дубового дерева, – но еще и весьма специфическую манеру направлять взгляд зрителей в определенном направлении, чтобы они наверняка обратили внимание на угол съемки или заметили перемену цвета, которые как раз и превращают все элементы фильма в единое целое.
Я был почитателем крайне резкой колонки Фила в «Эсквайре», но никак не его фильмов. Когда я впервые посмотрел «Полночь», она мне очень понравилась, и я говорил ему об этом множество раз. Поэтому ни то, что теперь она мне нравилась уже далеко не так, ни то, что остальные фильмы не нравились вовсе, большой роли не играло.
С другой стороны, мои фильмы повлиять на него дурно никак не могли. Когда мы собирались вместе, он обязательно начинал выспрашивать, как мне удалось сделать тот или иной специфический кадр или что на меня повлияло, когда я писал ту или иную часть диалога. Он всегда хотел знать, что я читаю и нет ли у меня каких-нибудь новых задумок. В тот день, когда он показал мне свой видеоролик «Цирк в огне», я притянул его к себе и крепко обнял. Тогда в порыве чувств я забыл, что он мне ответил, но теперь, напрягая память, стал припоминать что-то вроде: «Может, не все еще потеряно, а?»
Больше всего сейчас меня тревожило и раздражало то, что я совершенно не заметил всех этих «заимствований», когда смотрел его фильмы в первый раз. Их не очень много в «Полуночи», зато чертовски много в остальных.
Да, конечно, приятно, когда тебя копируют. Но только не в данном случае – с другом, всегда отличавшимся собственным оригинальным видением и таким талантом, что ему вовсе не нужно было для поддержки сосать из моей соломинки.
Кассета Уайетта и Саши все еще крутилась, но я уже не обращал на нее внимания. Я перемотал пленку и переключился на дела.
Когда все было закончено, я понял, что это не сработает. Умная, сделанная с большой изобретательностью и, зачастую (в нужных местах), зловещая лента все же получилась чересчур, если можно так выразиться, продуманной и гладкой. Это был ужас стильный, но без признаков искренности. Работа чертовски хороших профессионалов, знающих свое дело, но явно считающих то, что они делают, полной чушью, которую не стоит воспринимать серьезно.
Одной из причин колоссального успеха «Шоу Вертуна-Болтуна» явился его знаменитый издевательский юмор, который являлся наиболее примечательной чертой личности как самого Вертуна, так и еженедельного получаса его передачи. Смотреть шоу могли люди любых возрастов, поскольку шутки там присутствовали самых разных уровней. Шутки понятные только посвященным, детские шутки, глупые шутки, умные шутки… какие угодно. Уайетт умел отпускать их, как никто другой.
Но отчасти тот же самый дву– и даже трехсмысленный подход сказался и на их подборке кадров для «Полночь убивает» да так, что в конце концов это начинало раздражать. Собрался делать фильм ужасов, так и делай его, проклятого, как следует. И не нужно никаких там многозначительных подмигиваний или моментов, которые как бы говорят: «Но ведь мы-то с вами выше этого, верно?»
Когда Уайетт подсунул мне альбом Амбо и сказал, что, по его мнению, мы должны сделать «П.У.» «в том же духе», мне показалось, он имеет в виду зловещий, нервный дух Европы двадцатых и тридцатых: «Кабаре»[137], Отто Дике[138], Бруно Шульц. Но то, как он перетасовал мою работу с работой Фила, скорее говорило о его намерении создать современный film noir[139], посредственный фильм категории «В» для думающих людей. Да к тому же и начало получилось неплохим – спокойным и нежным. Вида детских пальчиков без ногтей было вполне достаточно для того, чтобы в душе зазвонили маленькие тревожные колокольчики. Вы уже были готовы к тому, что сейчас появится что-то совсем не столь приятное. Но оно все не появлялось. Только умелый монтаж и переходы с одного эпизода на другой. Мы бы с легкостью могли воспользоваться этим для завершения работы Стрейхорна, но ведь я-то знал, насколько все можно сделать лучше.
На телевизоре лежали еще три кассеты. На первой были запечатлены мальчишки на велосипедах, которых я снимал сегодня днем, парнишка-гамбадист и дебильный Уолтер. Я сунул ее в видик и некоторое время наблюдал, как они раскатывают на экране. Этот самый Гамбаду трижды просил меня снять их. «Вы только снимите нас и все!» Где же он подхватил это слово? Но после просмотра кассеты Вертуна-Болтуна, этот вопрос уже не казался столь важным. У меня были более серьезные темы для раздумий.
Знаете, как это бывает, из-за чего-нибудь нервничаешь и берешь вещи, а потом снова кладешь их на место, совершенно не отдавая себе в этом отчета? Вот то же самое случилось и со мной, только моя нервозность проявлялась в том, что я вынимал кассеты из видика, посмотрев секунд пятнадцать, не более, а потом вставлял новую. Это казалось глупым, но почему-то необходимым. Я думал, но нервничал и хотел занять и руки, и голову. Некоторое время это помогало, но нервозность все нарастала, и в конце концов я включил два других телевизора и подключенные к ним видики.
В комнате царил самый настоящий разгром. Саша каждый день ворчала по поводу того, в какой хламовник превратилась ее уютная гостиная, и я обещал, что обязательно уберу ее, но так и не собрался. Книги, записи, видеокассеты, одежда. Небольшие горки, возвещающие: «Пока мне это не нужно, но в любой момент может понадобиться, так что пусть лежит». Еще одним столь же невообразимым лентяем был Макс Хэмпсон. Он всегда любил шутить по поводу того, как ему удается увильнуть…
«Макс!»
Где же та кассета? Я искал ее, искал все более отчаянно, в истерике и, в конце концов, уже со смехом, потому что так чертовски хотелось ее найти.
«Да она же на чертовом телевизоре, идиот!»
Одна из трех, которые я уже видел там раньше. На ней даже было написано мое имя. Мои руки так торопились вытащить ее из коробки, что пытались и вытрясти ее, и вытащить одновременно. Я даже поймал себя на том как, вставляя ее в видик, приговариваю: «О, да! Да! Да!».
Званый вечер. Перемотка. Приветствия. Перемотка. Еще. Гости разговаривают. Едят. Камера на Саше, кладущей в рот кусок торта. Вот оно. Вопрос: «Как, по-вашему, из чего сделан этот торт?» Она пожимает плечами и продолжает есть. Переход на Доминика Скэнлана. «…и больше ни-капли!» Все смеются. Камера панорамирует на Макса, и через мгновение становится заметно, что с ним неладно, и он теряет сознание.
Прежде всего, я и сам не понимал, зачем сохранил эту запись, но, тем не менее, она была передо мной. Я перемотал пленку назад и просмотрел еще раз, поставив счетчик на ноль в том месте, где появляется Макс, и мы видим то, что с ним произошло.
Сколько я просидел так, раз за разом просматривая одно– или двухминутный отрывок? Сколько раз пересмотрел его к тому моменту, когда тихий знакомый голос внутри наконец произнес: «Мы хотим эту сцену. Она нам нужна»?
Я не знал ответа на эти вопросы, но самым тревожным был вопрос, почему же не нашлось другого протестующего внутреннего голоса. Мы были единодушны. Воспользоваться агонией Макса Хэмпсона, чтобы сделать картину лучше? О'кей.
Какие доводы в пользу этого я смогу привести? Какое внушительное оправдание будет убедительно? Макс все еще оставался в больнице, но с каждым днем ему становилось все лучше и лучше. Если Спросоне можно верить, то, что я заснял его приступ, может даже вылиться в его спасение. Она советовала мне не огорчаться, поскольку это было сделано ради проекта, и если в конце мне удастся свести все это воедино, мои больные друзья выздоровеют.
По-моему, звучит вполне разумно и честно, скажете нет? Немного прагматизма еще никому не вредило, особенно если в конце концов никому не было причинено никакого вреда.
Мы проводим свои жизни, учась рационализировать наше несовершенное поведение, но вот что я вам скажу: на самом деле все сводится к трем степеням чувства вины.
Когда вина невелика, мы можем сунуть ее в карман и весь остаток дня просто не думать о ней. Не сделал уроки? Забыл написать письмо матери? Позвонить? Сварить вкусный суп, как собирался? Пропади оно пропадом – день и без того был трудным, так что с тебя хватит.
Вина средней величины в карман уже не помещается и ее приходится носить в руке, как неудобную железную гантель, или, когда дело действительно плохо, как какую-то отчаянно извивающуюся тварь. Мы каждую минуту ощущаем, что она здесь, и все же находим возможность перехватить ее поудобнее или переложить тяжесть в другую руку. Завел любовницу и стал менее любезен с супругой потому, что тратишь слишком много энергии на эту новую любовь? Купи этой своей прежней возлюбленной какой-нибудь до смешного дорогой, тщательно продуманный подарок и, сколь бы мало времени вы ни проводили вместе, будь настолько страстен и внимателен, чтобы аж светился в темноте.
Крупногабаритная вина либо расплющивает тебя, либо так прижимает к земле, что ты в любом случае обездвижен. Такую тяжесть не переложишь поудобнее. И выбраться из-под нее нет никакой возможности.
Так и получилось с Филом, я уверен. Особенно после того, как он пренебрег советом Спросони и снял эпизод, приведший к смерти Мэтью Портланда и остальных.
Я же столь сокрушительной вины по поводу включения сцены с Максом не чувствовал, поскольку ничьих советов не отвергал, и мои намерения на девять десятых были предельно честными. Да, я хотел выполнить работу оригинально и творчески, но разве то же самое не было моей целью всегда и во всем? Что тут было нового и что изменилось к худшему? Это вовсе не было похоже на то, как если бы я нашел сокровища и, наплевав на помогавших мне друзей, решил бы оставить их себе.
Кроме того, именно Спросоня велела мне сделать хорошую работу. А после того, что случилось со Стрейхорном, я ой как опасался ей перечить!
Я вообще очень много думал о Спросоне. Реальна она или нет7 Хороша она, плоха или действительно ангел? В чем я был уверен, так это в том, что она могущественная волшебница Воспоминание о ее руках, лежащих на выпяченном животе, и о начавшем изливаться из него мгновение спустя молочно-белом свечении я, наверное, прихвачу с собой в могилу. А кроме того, эти ее появления и исчезновения, загадочные взрослые замечания, сменяющиеся детским лепетом, почти прекрасным в своей невинности – если только все это происходило на самом деле.
Я пришел к заключению, что, будь Спросоня какой-то разновидностью злого духа, она бы в точности объяснила мне, как следует снимать эту сцену, поскольку, по логике вещей, она хотела бы видеть ее именно такой, сделанной как надо. Но она ни разу не дала мне никаких указаний по поводу того, как именно следует ее делать, почему я и склонялся к мысли, что она находится на стороне сил добра или, по крайней мере, нейтральна.
Людей часто удивляет то, как я работаю. Обычно, стоит мне найти искомую идею, я все откладываю и выхожу из-за стола. Естественно не тогда, когда дело происходит на съемочной площадке, но вот когда я писал стихи или сценарии, найдя подходящую метафору или решение проблемы, то просто тут же вставал и выходил из комнаты, вместо того, чтобы занести на бумагу найденный ответ и продолжать работу. Может быть, это и своего рода суеверие – мол, не проси богов о большем – или просто потакание своим желаниям, сам не знаю.
Вот и в тот день тоже, едва получив, что хотел, и поняв порядок, я вышел из дому с пустой головой, зато с колотящимся сердцем. Что скажут Уайетт и Саша, когда я изложу им эти идеи? А может, мне стоит просто продолжить работу, сделать так, как считаю нужным, а потом показать им готовый результат?
Был ранний вечер. Нежный персиковый свет и спокойный воздух будто говорили: иди, прогуляйся и насладись нами. Белый мощеный тротуар все еще излучал дневное тепло, и на мгновение это напомнило мне о временах, когда я был сотрудником Лесной службы в Орегоне и боролся с пожарами. Первое, что нам велели сделать, так это купить по паре очень толстых сапог из натуральной резины. Во время пожара почва в лесу сильно раскаляется, и если вы плохо защищены…
– Эй, приятель!
Я так углубился в воспоминания о раскаленной огнем земле Орегона, что не сразу обратил внимание на тех, кто меня окружил.
Это были те самые велосипедисты, которых я видел в парке днем – похоже, все до единого, во главе с Гамбаду, на раме черно-желтого «ВМХ» которого снова восседал маленький Уолтер. А, привет! Ребята, вы что, живете где-то поблизости?
Мальчишки лукаво переглянулись. Живут они вовсе не здесь, но кто же первым выдаст эту информацию? Гамбаду.
– Нет, приятель, просто в прошлый раз мы проследили за тобой, а ты нас даже и не заметил! – Эти слова вызвали множество смешков и кивков – то ли мальчишки были хорошими сыщиками, то ли я был полным растяпой.
– Так, значит, вы поехали за мной и с тех пор поджидали здесь? Зачем?
У Гамбаду было приятное лицо, дружелюбное и открытое, но некоторые из его приятелей, как черные, так и белые, производили впечатление людей подловатых и бесчестных. Стоило мне попытаться встретиться с ними взглядом, они или тут же отворачивались, или отвечали одним из этих «да-пошел-ты!» косых взглядов, которые так здорово получаются у подростков.
– Наверное, мы хотим, чтобы ты кой-куда с нами сходил.
– Кой-куда? А куда именно?
– Да здесь рядом. Всего пара кварталов. Хотим тебе кое-что показать.
– И что же?
На голове у него красовалась надетая задом наперед черная бейсбольная кепка с надписью «Голосуй за Демократов».
– Слушай, приятель, остынь. Никто не собирается тебя грабить. Просто покажем тебе кое-что и все. Лады?
– Не думаю.
Мимо медленно проехала машина. Никто даже головы не повернул.
– Тогда Уолтер сейчас тебе кое-что покажет. Может, тогда ты захочешь пойти. Давай, Уолтер.
Мальчик с трагически круглым необычным лицом слез с велосипеда и заковылял по улице. Отойдя футов на десять, он вдруг оторвался от тротуара и взмыл в воздух. Помните все эти религиозные полотна эпохи Возрождения с возносящимися к небесам святыми? Вот на что это было похоже. Сначала мы слышали, как Уолтер с шуршанием скользит сквозь листву деревьев, а потом увидели его большой силуэт на фоне калифорнийского неба.
Дитя в небе.
Гамбаду сунул два пальца в рот и издал громкий долгий свист. Уолтер, как почтовый голубь, тут же начал спускаться обратно к земле, постепенно замедляя скорость снижения. В футе от тротуара он на мгновение завис в воздухе, как это делают птицы, и приземлился, мягко спружинив обутыми в кроссовки ногами.
– Вас прислала Спросоня? Мальчишки захихикали.
– Заткнитесь, парни. Да нет, не то, чтобы, хотя вроде того… Теперь ты хочешь пойти с нами. Это уже не было вопросом.
– Ладно.
– Хорошо. Тут недалеко. Пошли.
Велосипедистов было девять человек, а считая с Уолтером – десять. Все ехали медленно, но то один, то другой время от времени вырывался вперед, как молодой пес на поводке. Я шел позади них, а рядом со мной, не отставая, ехал Гамбаду.
– Куда мы идем?
– Через минуту увидишь.
Один из других, наголо остриженный и голый по пояс, обернулся и сказал:
– В кино, приятель!
При этих словах остальные принялись улюлюкать и свистеть, но Гамбаду рассердился и велел им заткнуться, или он превратит их лица в собачьи консервы. В ответ посыпались угрозы и оскорбления, но ни один из них больше мне ничего не сказал.
Одиннадцатилетние мальчишки на велосипедах, разъезжающие по улицам, когда самое время обедать. Что же еще нового? «Уо-олтер! Домой, милый! Обед на столе-е!» А этот самый Уолтер только что летал над Третьей улицей.
– А ты мне ничего не должен передать на словах?
– Нет, только отвести вас на место. – Больше он не сказал ничего, и мы продолжали путь в молчании.
Я был совершенно сбит с толку происходящим, и только через некоторое время понял, что улица абсолютно пустынна. Мы двигались по Третьей, всегда кишащей людьми и очень шумной, но только не сейчас. Ни людей, ни машин – ничего.
Едва я успел осознать это, как один из мальчишек замахал рукой, приглашая остальных на пустую проезжую часть, где они снова начали выделывать разные трюки. Только на сей раз репертуар включал в себя плавание велосипедов в воздухе, наездники то и дело отрывались от своих железных коней и летали самостоятельно, как до этого Уолтер, и демонстрировали всякие другие чудеса.
Это была просто какая-то детская мечта, детский рисунок. Такие нарисованные цветными карандашами картинки можно увидеть на стенах в любом детском саду. Вот я на своем велике, летаю. Всеми любимая сцена из «Инопланетянина»[140].
Я вопросительно взглянул на Гамбаду. Он указал рукой на своих приятелей.
– Что, не нравится? А ведь они это делают для вас. Вы сегодня почетный гость.
– С чего бы?
С одной стороны кинотеатра «Руфь» помещалась занюханная мексиканская закусочная, а с другой «Джун и Сид – Изысканное обслуживание». В витрине мексиканского заведения красовалось выцветшее сомбреро с обвислыми полями. Зато по какой-то совершенно загадочной причине в витрине «Джун и Сида» торчало чучело пекинеса. Мальчишки заметили его и сгрудились у витрины, горячо обсуждая диковинку.
Но меня куда больше заинтересовал кинотеатр. Это была одна из тех маленьких довоенных киношек, которые строились еще в те времена, когда посмотреть фильм почиталось знаменательным событием. Увенчанные зубцами стены, медные дверные ручки и миниатюрные колонны создавали ощущение, что стоит субботний вечер, и ты, с билетами в руке и с подружкой в новых туфлях на высоких каблуках, медленно идешь по красному плюшевому ковру. Заведение явно знавало лучшие дни, однако до сих пор пребывало в довольно приличном состоянии и, как это в последние годы приспособились делать многие мелкие кинотеатрики, крутило старые фильмы. Афиша рекламировала фильм 1954 года «Новые лица»[141].
– Заходите.
– Сюда? Так мы действительно идем в кино?
Он кивнул. Его приятели прислонили велосипеды к стене рядом с входом. Никто из них и не подумал навешивать замков или делать хоть что-то, чтобы обезопасить велосипед. Доверчивые души.
– Значит нам предстоит увидеть «Новые лица»?
– Нет, вы там всех уже знаете.
Мы бок о бок прошли через стеклянные двери мимо бронзовой стойки, где билетер обычно вручает вам остатки ваших билетов. Сейчас билетера не было, но все стены были увешаны афишами: афишами моих фильмов, афишами фильмов Фила Стрейхорна.
Проходя мимо афиши «Удивительной», Гамбаду указал на нее и заметил, что этот фильм нравится ему больше всего.
– Слушай, а как тебя зовут?
– Гамбаду сойдет. Можете так меня и называть.
Двое других стояли в дверях, удерживая створки открытыми. Когда мы прошли, они оба склонились в поклоне и широкими взмахами рук пригласили нас следовать дальше.
Свет в зале уже начал гаснуть, поэтому трудно было различить что-нибудь, кроме того, что в зале были и другие зрители, сидящие в разных местах.
– Где предпочитаете сидеть? Может, в серединке?
– Отлично.
Мы прошли мимо женщины, сидящей на откидном сидении в проходе. Я как мог внимательнее пригляделся к ней, но она явно была мне незнакома.
– Сюда. Ага, пролезайте в середину. Мы пробрались в самый центр среднего ряда. Я пытался сосчитать виднеющиеся там и сям головы зрителей и в общей сложности насчитал человек двадцать.
Играла музыка – основная тема «Полуночи».
Когда мы уселись, музыка тут же стихла и занавес, скрывающий экран, раздвинулся.
Изображение на экране было знакомым: Фил Стрейхорн со своим псом, сидящие на диване в гостиной и глядящие прямо в камеру.
Как ни странно, но что меня раздражало больше всего – даже невзирая на всех прочие несусветные сегодняшние события – так это огромное изображение Фила. Я много раз смотрел его по видео и уже привык к тому, что его лицо всегда соответствует размерам телеэкрана, а сейчас передо мной было лицо, занимающее целую стену, а ладонь Фила казалась величиной с кресло, в котором я сидел.
– Привет, Уэбер. Ну вот, наконец, здесь и сегодня ты узнаешь всю историю целиком. – Тут, видимо, услышав какой-то звук, он повернул голову и взглянул куда-то в сторону. Мгновением позже появилась Спросоня и уселась на диван рядом с ним. Они улыбнулись друг другу. Она вручила ему собачью галету, которую он тут же отдал Блошке. Они оба несколько секунд смотрели на шарпея, затем снова уставились в камеру. Фил улыбнулся.
– Из-за тебя, Грегстон, я проиграл пари. Что скажешь? Бедный старый пес только что съел свою последнюю галету. – Он почесал собаку за ухом. – Мы со Спросоней подумывали, не сделать ли из этого целый фильм, но потом я вспомнил, как сильно ты ненавидишь музыку Дмитрия Темкина и бесконечные титры, и мы решили все сократить до предела. Если хочешь, после того как я обо всем расскажу, могу показать видеозаписи. Я буду даже рад показать тебе, как все происходило на самом деле. Последний домашний просмотр – что-то вроде этого… О'кей. – Он глубоко вздохнул и наклонился вперед. – Давным-давно Венаск в присущей ему туманной манере предупредил меня, что это случится. Единственной возможностью для меня было приготовиться, чтобы, когда момент наступит, я, по крайней мере, не был бы застигнут врасплох. Я сделал что мог, но, как ты и сам знаешь, кто же может быть готовым к чуду?
Старик велел мне заниматься фильмами и посмотреть, что они мне дадут. Но «Полночь» принесла мне лишь деньги и славу, причем по совершенно ненормальным причинам.
Один из сидящих позади нас мальчишек вдруг громко свистнул и заорал:
– Скукотища!
Стрейхорн улыбнулся и кивнул.
– Ты совершенно прав. Интересно, Уэбер, а что ты вообще думаешь об этих маленьких засранцах, которые привели тебя сюда? Не догадался еще, кто они такие?
Гамбаду презрительно фыркнул в сторону экрана.
– Приятель, в роли Кровавика ты был куда лучше! Смотри, так «Оскара» не получишь!
– Уэбер, сделай одолжение. Дотянись до него и тронь за руку или еще за что-нибудь. Просто прикоснись.
Я взглянул на Гамбаду. Его лицо в царящей в кинозале темноте было достаточно близко от меня, и я понял, что парнишка сильно напуган.
– Ну как – сделать то, что он просит? Парнишка облизнул губы и попытался улыбнуться.
– Придется. Мы больше здесь ни к чему. Давай, делай что сказано, понял! Давай, давай! – Последняя фраза прозвучала так, будто он хотел казаться крутым, но это были всего лишь слова испуганного мальчишки, который хотел казаться крутым. – Давай!
Я вытянул руку и коснулся его лица.
Помните, что вы видите в кинозале, оборачиваясь и глядя на кинопроектор во время демонстрации фильма? Чистый, белый, похожий на луч лазера пучок света, энергично скачущий вверх и вниз, а в нем, возможно, лениво колышутся клубы сигаретного дыма, или танцуют пылинки. Вот чем стал Гамбаду, стоило мне коснуться его: мгновенная вспышка яркого белого света, а потом он исчез. Ничего.
– Это всегда совсем не то, чего ожидаешь. Даже ангелы! Кажется, уж они-то должны хоть чем-то выделяться. Пусть не крыльями или арфами, но, на худой конец, достойным поведением или безобидностью. А что на самом деле? Маленькие высирки на велосипедах, не умеющие даже вести себя прилично!
Спросоня, успокаивая Фила, обняла его рукой за плечи и прижала к себе. Но он не обратил на это никакого внимания.
– Бог очень тонок, но вовсе не жесток. Теперь-то ты согласен с этим, Уэбер? Когда тебе выпадает последняя, самая последняя возможность повернуть назад, Бог, чтобы предупредить тебя, посылает свои легионы, а они оказываются малолетними крысятами на оранжевых великах! Этакая современная версия летающих обезьян из «Волшебника Страны Оз».
А разве его предупреждения не возымели последствий? Сначала гибнет актер. Потом исчезает Никапли. Велосипед взмывает в небо, а сопляки несколько раз настоятельно рекомендуют тебе снимать только их. Неужели ты так и не распознал в этом его сигналов «ОСТОРОЖНО»? Впрочем, я нисколько не удивлен. Никто бы не догадался.
Фил встал и, подняв теперь уже безжизненное тело собаки, осторожно уложил его в стоящую рядом с диваном корзинку.
– Когда оказываешься здесь, все меняется. Время, последовательность. Другие правила.
Можешь думать об этом, как о движущейся дорожке в аэропорту рядом с обычным проходом. На моей дорожке, если будешь не просто ехать, а еще и идти вперед, можно двигаться вдвое быстрее. С другой стороны, я могу просто стоять и одновременно ехать, в то время как людям по соседству со мной нужно шагать. А еще можно развернуться и бежать изо всех сил против движения моей дорожки. Кстати, должен заметить, что Блошка только что умер, но мы его сейчас переложим, и тогда Саша, найдя меня, сразу увидит и его. Впрочем, это к делу не относится. Я хочу поговорить о нас с тобой, Уэбер.
Ты никогда не замечал, что я тебя обкрадываю, поскольку всегда был слишком занят тем, чтобы оставаться оригинальным. Но я крал, как и множество других людей. Ведь ты всегда был так уверен в том, что делал, и неизменно оказывался прав.
Даже твой отъезд был правильным поступком! Получил «Оскара» и уехал! Если бы ты только знал, как я тебя тогда ненавидел. Каким дураком себя чувствовал, оставаясь здесь, чтобы и дальше играть Кровавика, в то время как ты попиваешь вино в Портофино, а потом возвращаешься и начинаешь работать с умирающими людьми!,
Так что, я мог, по крайней мер^е, хоть попробовать немного измениться, верно? Создать что-нибудь высокохудожественное и исправить хотя бы несколько дюймов себя.
Сначала я решил снимать «Мистера Грифа», но никто им не заинтересовался. Пришлось мне сделать этот говенный видеоролик, который все просто возненавидели. Пара на пару. Что же мне после этого еще оставалось? Как по-твоему? Что еще я мог сделать, кроме как до конца дней своих играть жалкого монстра? – Он явно был в ярости: дергал головой, всплескивал руками, а потом засовывал их глубоко в карманы.
У меня невольно вырвалось:
– Спросоня.
Он замер, повернулся и ткнул в меня пальцем.
– Именно. Спросоня. Стоило ей появиться в этой обшарпанной церкви, как я тут же понял, что означает ее появление. Старый друг явился на помощь.
Она сказала, что для меня единственная возможность добиться своего – создать произведение искусства, хоть мало-мальски стоящее и продолжительностью более пяти минут – это «Полночь убивает». Я уже был близок к этому результату в первом фильме, но лишь близок, не более. Что мне следовало сделать теперь, так это собрать воедино все внутренние ресурсы и силы и использовать их целиком. Сделать этот фильм таким, каким не был еще ни один фильм. «Кабинет доктора Калигари»[142], «Уродцы»[143], «Психоз»[144]. Фантом и иллюзии именно такого рода.
Но у меня ничего не получалось! Что бы я ни делал, ничего не помогало. Даже проклятый монолог Кровавика, на который я убил столько времени!
– А Портланд? А люди, которые погибли, когда на них обрушились все эти автомобили? Это просто должно было сработать!
На экране эти двое с улыбкой переглянулись. В первый раз заговорила Спросоня:
– Ты так и должен был подумать, Уэбер, но на самом деле инцидент в торговом центре никак со всем этим не связан. Совершенно.
Я сказала Филу, что помогу ему, чем только смогу. Но, если у него все равно ничего не получится, ему придется согласиться сделать две вещи: убить собаку и помочь мне привлечь тебя к съемкам.
– Почему собаку? Почему меня!
Стрейхорн раздраженно скривился. Мне уже и раньше приходилось видеть подобную гримасу на его лице – обычно, когда он оказывался в безвыходном положении.
– Просто она знала, что тебе это по силам, дружок. Ведь мы все знаем, что ты единственный, кто
чего-то стоит. Я же был просто легковесом, который хотел попробовать свои силы и провести с тобой на ринге хотя бы один раунд.
– Но при чем тут собака? Зачем ты убил Блошку?
– Это было нечто вроде выброшенного белого флага: я сдался. Я ошибался даже насчет тебя, приятель. Ты только не обижайся.
Спросоня поджала губы.
– Фил был уверен, что ты слишком добрый человек и никогда не согласишься. Я же сказала, что искусство и доброта живут на разных концах города, и ты пойдешь на это, поскольку, заинтересовавшись, просто не сможешь устоять перед искушением.
– Пойду на что? Сниму эпизоды для фильма? На что? – Я не представлял, о чем идет речь, но боялся. Откуда они могли знать, даже они? Откуда кто-то вообще мог знать? Ведь ничего еще не сделано. Пока все это лишь слова на желтоватых листках бумаги.
Экран потемнел, затем снова осветился: четыре болтающие женщины в черных купальниках.
Несмотря на растущую тревогу, я был поражен, поскольку только сегодня вечером, перед тем как выйти из дому, всего лишь делал заметки по поводу того, что мне следует сделать с пленками, когда я снова окажусь в монтажной лаборатории. И, тем не менее, вот она передо мной на широком экране: идеально завершенная версия двух эпизодов, которые я даже сам себе пока только представлял.
Здесь, наряду с другими моментами из моих фильмов, были реализованы идеи Вертуна-Болтуна, был использован приступ Макса и даже три короткие эпизода с Шон и Джеймсом, разыгрывающими свою версию «Без четверти ты».
Как прекрасно складывались воедино отдельные кусочки! Как изумительно они дополняли друг друга, стоило собрать их в этом конкретном порядке.
Он был именно таким бесспорным и сбалансированным, как я и предвидел – оттеняющие друг друга темное и светлое, юмор, боль, удивление. Всего не более семи минут – или, скорее, семь минут, не считая заключительной сцены.
Когда дело дошло до нее, картинка исчезла. Снова появились Спросоня и Стрейхорн.
Она заговорила.
– Хочешь посмотреть последнюю часть? Мы не обязаны тебе ее показывать.
– Конечно же, я хочу посмотреть последнюю часть, черт побери! Почему вы прервали показ? Я должен увидеть все целиком. Это же одно целое, или… – Я взглянул на Стрейхорна и, увидев как губы его безмолвно шевелятся, успел разобрать: «Идиот», а потом экран снова потемнел.
Они показали все снова с самого начала, но, на сей раз, до самого конца.
Только тогда, увидев все это на огромном киноэкране, я впервые понял, что мне удалось создать – что я хотел создать – во имя Искусства. Во имя Грегстона.
Пожелай я сделать из происходящего фильм, в этом месте мой персонаж Грегстон, наверное, должен был бы вскочить и опрометью броситься вон из кинотеатра. Или, на худой конец, прокричать экрану что-нибудь вроде: «Не надо!» или: «Перестаньте! Я ошибался! Мне очень жаль!» Но это было бы слишком пошло, а ведь наша задача делать Великое Искусство, невзирая на цену.
В реальности же я сидел и смотрел финальную сцену, которую решил включить в фильм: решающую сцену. Ту, что как раз и заставляла все это работать. Самый удачный мазок.
Я смотрел, как моя милая матушка выглядывает в иллюминатор самолета, который через пять минут убьет ее. Я использовал всю пленку Стрейхорна, желавшего убедить меня, что смерть ее не была мучительной. Последняя роль моей мамы. Я использовал^ ее всю. До последней секунды.
То, как она смотрелась в фильме, было просто великолепно.
Ребенок у Саши должен родиться примерно в одно время с выходом на экраны «Полночь убивает».
Спросоня сказала, что это мой ребенок – плод той единственной ночи (такой недавней и, одновременно, далекой), которую мы с Сашей провели вместе. Когда я сказал, что это абсурд, Стрейхорн посоветовал мне вспомнить его аналогию с движущейся дорожкой. Ребенок – их подарок мне. Кстати, забыл упомянуть: Спросоня, на киноэкране, в тот последний раз, когда я ее видел, больше не была беременна.
Значит, будет ребенок, и родится он одновременно с фильмом. Это что, должно иметь символическое значение? Неужели мне опять предлагается нечто такое, что я должен расшифровывать, как гаруспекс в Риме? Теперь, когда я думаю о детях, то вижу лишь умственно отсталого мальчишку, отрывающегося от земли и взмывающего в воздух сквозь кроны деревьев: Уолтера, монголоидного ангела.
Когда я спросил, почему было так важно, чтобы именно я работал над фильмом Стрейхорна, он ответил:
– Зло лишено человеческой красоты. Ты был единственным, кто мог наделить его этим качеством. Спросоня добавила:
– Это заставит людей плакать. Это только начало. Помнишь «бинарное оружие»? Стрейхорн вмешался:
– У Рильке есть такие строчки: «Произведения искусства исполнены бесконечного одиночества… Лишь любви под силу схватить, удержать и оценить их по достоинству».
– Ты хочешь сказать, что «Полночь убивает» заставит людей полюбить зло?
– Да. Благодаря твоему искусству.
В конце каждого «Шоу Вертуна-Болтуна» Уайетт обязательно рассказывал басню, миф или делился со зрителями какой-нибудь древней мудростью, мораль или смысл которых выходили далеко за рамки обычной сказки для детей. Это было одной из самых моих любимых частей шоу. Когда мы летели в Калифорнию, Вертун вдруг сказал мне, что недавно слышал одну притчу, которая ему очень понравилась. Суффийскую, что ли? Вылетело из головы.
Скорпион и черепаха были закадычными друзьями. Как-то раз они оказались на берегу очень широкой и глубокой реки, через которую им нужно было переправиться. Скорпион взглянул на воду и покачал головой: «Мне ее не переплыть – слишком уж она широкая».
Черепаха улыбнулась другу и сказала: «Не беспокойся, просто полезай ко мне на спину. Я перевезу нас обоих». Ну, скорпион забрался черепахе на спину, и вскоре они благополучно преодолели реку.
Но, оказавшись на другом берегу, скорпион тут же взял да и ужалил черепаху.
Черепаха в ужасе взглянула на друга и, уже испуская дух, спросила: «Как же ты мог так со мной поступить? Ведь мы с тобой были друзьями, и я только что спасла тебе жизнь!»
Скорпион кивнул и печально ответил: «Ты совершенно права, но что я мог поделать? Я же скорпион!»