Когда мы достигаем определенного возраста, душа ребенка, которым мы прежде были, и души усопших, от которых мы произошли, начинают щедро одарять нас своими сокровищами и своей злой судьбой…
Моя тетушка Берта, старшая сестра отца, вышла замуж за пастора–эльзасца и поселилась в пригороде Меца. Я жил у них, когда мне не было еще двух лет, еще до того, как сформировалась моя память. Все же у меня сохранились об этой поре некоторые воспоминания, и при всей своей незначительности они, как мне кажется, верно отражают тональность самого начала моей жизни, ее музыкальный ключ: чередование страха с ощущением безопасности, но чаще — страха.
В саду, между живой изгородью и ореховым деревом, роется в гравии ребенок; рядом с ним другой ребенок, родившийся в том же году и в том же месяце, — послевоенные времена всегда отмечены особенной плодовитостью. Мы с ним кузены, точнее сказать, он сын одной из пасторских дочек. Это бедняжка Пьер, и эпитет «бедняжка», увы, не имеет никакого отношения к музыке Шумана. Смерть караулит его. Ему суждено нас покинуть, на исходе моего детства он умрет от какой–то неизлечимой болезни. Черты его полностью стерлись, но я его любил, и чувство, что он рядом, прочно осталось во мне непреходящей памятью об исчезнувшем близнеце.
Неподалеку — застекленная дверь, ведущая в гостиную с желтыми стенами; в кадр вдвинуто кресло, сидя в котором взрослые присматривают за нашими играми. Эта часть сада проникнута ощущением безопасности, но, стоит обогнуть гостиную и пологим склоном спуститься к огороду, вы тут же попадаете в царство страха под низким серым небом, где дует холодный, сильный ветер; но враждебность стихий — это сущий пустяк по сравнению с враждебностью сторожевого пса, который, завидев крохотного посетителя, рычит и бросается ему навстречу, грозно сотрясая свою цепь. Он очень похож на волка — да это и есть волк!
Если быть точным, он волк лишь наполовину; молва утверждает, что это помесь дога с волчицей. Он наводит на меня ужас, но я не упускаю случая снова и снова испытать этот ужас, чтобы лишний раз взглянуть на здоровенного пса, который рядом со мной кажется сказочным великаном, увидеть его разинутую слюнявую красную пасть с огромными клыками. Быть может, это нужно мне для того, чтобы по контрасту еще явственнее испытать то ощущение безопасности, которое исходит от шафрановой гостиной, где восседают безмятежные, защищающие меня божества. Их лица расплывчаты и неясны, даже лица моих родителей. Куда они скрылись? Кроме гостиной, есть еще сумрачная столовая, а дальше — пахнущая воском передняя, и только здесь я могу отождествить себя с тем давним ребенком. После долгого путешествия его вносят сюда на руках, ему неуютно и страшно, он плачет и прячет лицо в ложбинку женского — материнского! — плеча, отвергая заигрывания, с которыми пристают к нему двое чужих людей, военный и дама; потом все снова тонет в тумане…
Кроме общей тональности, все так и осталось бы навсегда погруженным в туман, если бы долгие годы спустя я случайно не оказался опять в тех краях. И мне захотелось проверить, смогу ли я что–то узнать.
Широкие прямые улицы предместья пересекаются множеством боковых улочек с виллами и садами; я шагаю по этой унылой шахматной доске и из–за чрезмерной приверженности архитектора к единообразию почти не надеюсь на успех. Однако где–то на середине пути меня вдруг охватывает странное ощущение, близкое к ахронии, временные ориентиры как будто смещаются, мне становится трудно дышать, и по этому знакомому чувству стеснения в груди я понимаю, что мое тело узнало, что оно приказывает мне вернуться и войти в боковую улицу, которую я только что миновал. Сменяют друг друга садовые изгороди, и вот, словно кто–то незримо ведет меня за собой, я без малейшего колебания направляюсь к одной из вилл, берусь двумя руками за прутья ограды и смотрю в прошлое — оно тут, совсем рядом, совершенно нетронутое, несмотря на добавленные временем мелочи, вроде ржавчины на затворенных ставнях или засохшего плюща, цепляющегося за фасад. Живая изгородь из бирючины словно бы подросла, стала вровень с облетевшим ореховым деревом, и гравий теперь перемешан со щебнем, но взгляд безошибочно отыскивает изогнутую линию крыльца перед застекленной дверью, угол гостиной и сумрачной столовой — почти все, кто сиживал здесь, последовали за бедняжкой Пьером — и пологий спуск к огороду, где некогда рычал давно умерший волк и где, как и прежде, над подрагивающими кустами проносится нож восточного ветра.
В этих краях холодно почти во все времена года, и бледное солнце памяти упирается в серое небо. Должно быть, в эти минуты я и подумал впервые, что было бы хорошо оживить забытые призраки, которые так неприкаянно бродят по саду, раз уж тело мое само привело меня к ним. Промелькнула подспудная мысль, но прошли годы, прежде чем я к ней вернулся. И если я все же решился на этот шаг, причиной тому, пожалуй, не только печаль, пронзившая меня тогда при виде дома, но и последний, завершающий штрих, невероятно эффектный и броский, будто придуманный нарочно. На фасаде, на двери, ведущей с крыльца в ту переднюю, где некогда, уткнувшись в материнскую шею, плакал ребенок, билось теперь на ветру объявление, с равномерными промежутками ударяясь о дверь, точно призраки умоляли впустить их в дом. ПРОДАЕТСЯ — кричали линялые буквы.
Город Мец и предместье Келё занимают в моей жизни ничтожно малое место; только странное очарование истоков придает им в моих глазах какую–то ценность; тем не менее надпись вызвала у меня протест.
Лишь я один только знал, лишь я один только мог говорить, и если бы я промолчал, я стал бы пособником той пошлой и ужасающей неизбежности, которая с первых мгновений дамокловым мечом нависает над всем рождающимся на свет и жалким символом которой явилось для меня объявление ПРОДАЕТСЯ с его глухим постукиванием никогда–уже–больше под серым–серым лотарингским небом.